Николай Коняев
Песня в чужом городе
Ты верил и не верил, ломал в догадках голову. Либо по причинам, известным лишь поставщику, аппаратура не отгружена, а телеграмма об отгрузке — очередная утка, либо заблудилась в паутине рельсовых дорог, либо, думал ты, сам начальник станции места назначения работает вслепую. Полная неясность. И эта нервотрепка, неопределенность и отвратительная, мерзкая погода — с дождем и мокрым снегом, бездействие и грохот из номера напротив — все это, вместе взятое, стало сущей мукой...
Через коридор проживали двое то ли из Москвы, то ли из Свердловска — ты так и недопонял, хоть ежеутренне встречался с ними в «кухне» — отдельной комнатушке с газовой плитой и холодильником в углу, — этакой неслыханной ведомственной роскоши для неизбалованных комфортом постояльцев. Ставил чайник на плиту, раскрывал окно с видом на Иртыш и, облокотись на подоконник, рассеянно курил. Респектабельного вида средних лет мужчина в твоем примерно возрасте, с проблескивавшей в ежике волос ранней сединой входил с кофейником в руке, а сзади следовал танцующей походкой высокий бледный юноша с копной рассыпчатых волос и с сердцевидной красной «каплей» в мочке уха. Они заваривали кофе, садились друг напротив друга за пластиковый столик, курили в ожидании свежего напитка и заводили разговоры о разных рок- концертах, группах и солистах. Ты далек от музыки вообще, не дока в этих группах, но сделал заключение, что оба из какой-то, должно быть, филармонии, приехали на смотр или конкурс и проявили интерес к одной из местных музыкальных групп. Когда вода вскипала, ты заваривал свой чай и торопился в номер. Но через четверть часа из номера напротив ударяла музыка, ты вскидывался с места, сдергивал со спинки расшатанного стула непросыхающий свой плащ и убегал на целый день. Когда же возвращался, голодный и продрогший, магнитофон твоих соседей громоподобно извергал лаву адских звуков. Ты клял свою работу, этот неприветливый сумасшедший город, груз, который провалился в тартарары, погоду, музыкантов с их скрежетом и воплями, грохотом и свистом, стонами и хрипами. Ровно до одиннадцати вечера. О, эти меломаны блюли гостиничные правила, их не в чем было упрекнуть! Оба утомлялись, укладывались спать, а ты стонал от звона в голове — эха дикой музыки. Магнитофонный грохот, как запах утреннего кофе, казалось, пропитал тебя насквозь. Это была пытка с эффектом падающих капель на голую макушку обреченной жертвы.
Справа по соседству проживали трое уже пожилых мужчин, одетых по-рабочему в черные спецовки, дружно уходивших куда-то по утрам и возвращавшихся, как правило, к полуночи. Но по воскресеньям они пребывали в номере. В выходной и ты валялся на кровати, под рукой на тумбочке лежала кипа купленных в киоске журналов и газет, ты прочитывал всю прессу от корки до корки и наслаждался тишиной — в воскресенье музыканты пропадали невесть где.
К вечеру за стенкой начинала беспорядочно, громко хлопать дверь, голоса сливались в непрерывный гул, и через час-другой внезапно прорывалась песня:
Ты откладывал газеты, вслушивался в пение — ясный, чистый тенор. Мужчина пел, слегка фальшивя, но с неподдельным, теплым чувством. Разноголосица за стенкой тотчас обрывалась.
Песня часто обрывалась, следовала пауза, доносился гомон, смолкаемый внезапно, хмельной певун затягивал другую, пробовал на голос плачевную — под стать, как видно, настроению. Про тонкую рябину и могучий дуб, камыш и молодость помятую, бродягу с Сахалина и тоску-кручину... Сольные концерты заканчивались за полночь, когда из коридора доносился стук и один из музыкантов, по-видимому, старший, возмущенным голосом требовал порядка.
Долго будешь помнить первое мгновение в один из выходных уныло-серых дней уже в канун отъезда (наутро твой вагон найдется, и дело станет за разгрузкой), когда вдруг трепыхнулось сердце при первых звуках песни. Как ошарашенно вскочил со скрипнувшей кровати, отбросил в сторону журнал с детективной повестью, уставился на стену. Ты меньше удивился бы, если б от соседей донеслось вдруг ангельское пение. Но пел все тот же тенор:
Ты еще не осознал, отчего вдруг всколыхнулся, но слух твой уловил сказовый мотив, напрягся в ожидании знакомого зачина. Медленно, на цыпочках, ты подошел к стене. С чего ты так разволновался, и теплою волною окатило сердце, когда хмельной певун обозначил действие:
Сосед пел грустную историю, похожую на сказку с трагическим концом. Сентиментальную историю о злодейке-мачехе и палаче-отце...
Спустя тридцать с лишним лет ты вспомнил эту песню. И Любку-Бородавку — беду всего села. Однажды за поскотиной отстал от детворы — увлекся земляникой, елозил на коленях по сухой траве, собирая ягоду, не сразу и заметил, как перед тобой, в каких-то двух шагах, очутился бык с большим кольцом в ноздрях. Стоял, копытя землю. Ты с перепугу взлетел на искривленную березу, сидел там на суку почти до синих сумерек. Сперва ты пел, горланил марши, затем умолк и заскучал, стал потихонечку скулить, а бык ходил кругами и копытил землю. Сколько б просидел ты наверху с затекшими ногами и спиной, уже дрожа от страха остаться в одиночестве ночью за поскотиной, если бы не Любка? Любка-Бородавка, точно привидение, вышла из березового колка и — ты похолодел! — направилась к мучителю быку. Ты видел, как зловещая гора в ярко-красной шкуре, выставив рога, медленно попятилась, а Любка наступала, размахивая банкой с горсткой земляники на стеклянном донышке. И бык не выдержал напора щупленькой фигурки в грязном синем платьишке, боком отступил и развернулся. Ты воспрянул духом, ветка надломилась под твоей ногой, сухо, звонко треснула... Любка-Бородав- ка увидела тебя:
«А ты зачем туда залез?»
Но ты не растерялся:
«Изучаю жизнь... Животных!» И добавил: «Брем!»
Любка уважительно взглянула на тебя, царапнула коленку.
«Можно, я с тобой?»
«Не-е, я до утра!» — расхрабрился ты.
«Я тоже до утра».
«Тебе нельзя — от мачехи влетит».
Любка молча согласилась. Ты помнишь, как она ушла...
Любку-Бородавку трижды отвозили в детский дом, и каждый раз она сбегала к престарелой бабушке, и отец — кривой мужик с перебитым носом — искал ее на улице, пряча от сельчан испитое лицо. После третьего побега Любки из детдома ты увидел ее в лесочке за поскотиной, как раз на той березе, с которой «наблюдал» когда-то «жизнь животных». Любка громко пела:
Помнишь ее голос, с неизбывной болью поведавший о том, как однажды мачеха приказала старому, послушному ей мужу избавиться от дочери, чтобы «не мешала веселее жить...»
Но отдать в приют свое дитя «палачу-отцу было совестно», и решил он дочку погубить.
На могиле матери злодей убил родную дочь, увидел на руках своих Наденькину кровь и понял, что не смыть ее, не избежать проклятия...
Ты слушал жалостную песню, и сердце наполнялось болью сострадания к судьбе несчастной Нади, которую ты видел в Любке-Бородавке, и закипала ненависть к ее отцу-пропойце и сварливой мачехе. Но что ты мог для Любки сделать? Утешить? Поддержать? У тебя хранилась дома богатая коллекция превосходных фантиков, собранные в пору октябрячества...
«Люба, Люб! — ты вышел на полянку. — Слазь, а, Люб!»
Любка-Бородавка застыла на березе, как перед прыжком, впилась в тебя зелеными глазами, скользнула кошкой вниз.
«Подслушиваешь, да?! Подслушиваешь, гад?!» — готовая вцепиться в твои вихры, выцарапать зенки, сжала пальцы в кулаки, локти растопырила...
Ты невольно отступил.
«Люба, Люб, чего ты? Я случайно здесь. Хочешь, фантики отдам? Те самые, а, Люб?»
Любка ощетинилась.
«Нужны мне твои фантики! Тоже мне, жалелыцик! Если только хочешь знать, мачеха с папаней любят меня больше, чем твои тебя! И мачеха — не злая. Это вы придумали! Враки это все! Враки! Враки! Враки! И песня ваша — враки! Противные вы все!»
Как она восстала против твоей жалости! Как возненавидела тебя! Гордая, несломленная Любка!..
Твой сосед за стенкой давно закончил песню, пробовал на слух вторую или третью, а ты все пребывал под впечатлением первой — с завидной, удивительной судьбой! Ты думал, песня затерялась в обломках твоего мертвого села. Ты полагал, что горькая история о несчастной Наде, палаче-отце и злодейке-мачехе не сохранилась в памяти земляков-сельчан, рассеянных теперь по городам и весям истерзанной России... Но — нет! — не затерялась, передалась и продолжала песенную жизнь!..
Сосед-певун был явно в голосе:
Но за полночь послышались шаги, щелканье замка, скрип приоткрытой двери — вернулись музыканты. Через полчаса возмущенный голос старшего воззвал к стыду и совести певучего соседа. Вмешалась и дежурная...
Ты заснул под утро с мыслью встретиться с соседом, выяснить, откуда привез он эту песню, из каких мест родом, но утро, как известно, вносит коррективы. Рабочие ушли задолго до рассвета. И ты умчался по делам. Весь день прошел в бргах. Ты выгружал аппаратуру, оформлял приемку, отправлял контейнер и в речпорту по времени увидел, что успеваешь на последний рейс. Устав от нервотрепки, от всей неразберихи, ты поймал такси и завернул к гостинице...
По комнатам носилась этажная дежурная. Со стопками белья, вазоном и графином под мышкой и в руках, пыхтя, трусила кастелянша. Она и сообщила, что в номер музыкантов вселяют иностранца — для города великое событие! — а музыкантов переводят в номер певуна, а певун с компанией, кажется, уехали...
Ты сожалел, но через несколько минут мчался на такси по мокрому асфальту в расцвеченный огнями ночной аэропорт, тебя распирало от радости встречи
— теперь уже скорой. Ты видел, как войдешь, сбросишь с себя плащ, навстречу выйдет Любка — Люба
— Любушка — Любава, произнесет со вздохом облегчения: «Приехал!», спросит: «Ты устал?» Как будто не устала в вечном ожидании, будто не устала в вечном одиночестве. Осыплешь поцелуями и, наконец, поймешь: не ты ее — она ведет тебя по жизни, не ты — она твой ангел-хранитель, пропал ты без ее любви и сострадания!