Ночь перед вечностью
Сергей Сергеевич Козлов





СЕРГЕЙ КОЗЛОВ







МАМА-МАША


Уж, кажется, всякого в наши дни повидать пришлось, но чем дальше, тем чаще вспоминаешь слова Иоанновы: «в те дни люди будут искать смерти, но не найдут ее; пожелают умереть, но смерть убежит от них»…

Впервые я увидел ее серым апрельским днем, когда на улицах кисла снежная мешанина, и пешеходы проваливались в нее по щиколотки, а где и по колено, когда в традиционных неровностях российского асфальта стояли лужи-океаны, а на не успевших просохнуть возвышенностях побеждающе сияла грязь, когда весь город пронизан сыростью, а кирпичи и бетонные плиты похожи на губки, впитывающие влагу, когда весна, что называется, рубанула сплеча и расплющила весь этот сугробистан за пару солнечных дней, а потом испугалась содеянного и прикрыла свой лукавый взгляд низкой непроницаемой облачностью. Я увидел ее задумчиво бредущей от Крестовоздвиженской церкви в сторону «городища», которое правильнее было бы назвать посадом, ибо там ютились как бы отторгнутые многоэтажками в низину, на окраину деревянные домики да покосившиеся сараи, и никто никогда не пытался этот район застраивать и перестраивать, так как место там болотистое, в мае от грязевой няши непроезжее, и живут там самые «социально обиженные» горожане. Наверное, века с семнадцатого здесь ничего не менялось, кроме названий улиц и краски на заборах. Туда она и шла.

Шла босиком. С непокрытой головой. Легкая косынка, будто слетевшая на ее плечи откуда-то из шестидесятых годов. Распахнутое, странное, заношенное, но в то же время не утратившее яркости цвета зеленое пальто, а под ним — то ли ночная сорочка, то ли застиранное до цвета нынешнего неба платье.

Сначала я увидел ее босые ноги. Они были белее талого апрельского снега и не было на них ни единой царапины. Глаза я увидел потом…

— Во тетка! С утра насинярилась!.. — прокомментировал один из двух шедших ей навстречу парней.

Вот тогда-то я увидел ее глаза, полные безумной печали и притягательной глубины. Абсолютно не было в них пьяного дурмана, а было какое-то сверхчеловеческое знание мира видимого и того, что скрыто для глаз остальных смертных. И не виноваты глупые парни, что попытались насмешкой объяснить то, что в их головах не укладывалось, а значит вызывало раздражение и неприятие. И она знала, что не виноваты они, потому только посмотрела на них внимательно, даже с жалостью и сказала тому, который гоготнул над собственной неуместной шуткой:

— А ты бы, Игорек, съездил к матери, болеет она. Сильно болеет. Из деканата тебя отпустят. Не ходи сегодня на дискотеку, к матери езжай… — и пошла дальше в свою сторону.

Тот, которого назвала она Игорьком, оторопел, лицо его пересекла молнией какая-то жуткая гримаса, и снова не нашел он ничего другого, как только бросить ей в спину словесную пригоршню едкого мата. Мол, не тебе, бомжиха ты этакая, меня учить. Но она больше не оглянулась, что вызвало у Игорька новый приступ ярости, который пришлось выслушивать по ходу движения его посерьезневшему вдруг товарищу. Видно уже было, что понял Игорек свою неправоту, но признать этого перед ним не хотел.

— Ни за что божьего человека обидели, — сказала оказавшаяся рядом со мной старушка.

Вроде и не для меня сказала, но хотелось ей, чтобы кто-нибудь услышал и поддержал. И я кивнул.

Старушка тут же ухватилась за это движение моей головы и даже за рукав куртки меня взяла.

— Да, мил человек, она через большое горе прошла. Сына у ее в Чечении обезглавили да еще и фотографию изуверства такого сделали. Девятнадцать годочков-то ему было…

— А ей сколько? — сам не знаю зачем спросил я.

— А ей столько, сколько всем матерям… Она по началу-то пить начала. Ой как сильно-о! Руки на себя хотела наложить, да Господь не позволил! А потом по телевизору фильм-то показали про войну эту проклятую. По-моему, «Чистилище» называется. Так там показали, как басурмане голову солдатику отрезают. И она этот фильм видела. Когда посмотрела — умом тронулась. Да и как сказать тронулась…

_Я_ тоже вспомнил невзоровский фильм, снятый с остервенелым натурализмом. Когда смотрел, ни одна жилка во мне не дрогнула, я тоже всякого повидал. Ничего во мне, кроме злобы, во время этого фильма не шевелилось. Только ярость закипала, как в песне поется, уж благородная или нет — не мне судить. Но сейчас, когда я смотрел на удаляющийся зеленый силуэт, прямо в сердце ощутил содрогание, мороз в душе. Представил, как мне самому отрезают голову, и очень явственно получилось. И последние мысли — сравниваю себя с беспомощным бараном. И обида — вряд ли кто воздаст по заслугам твоим обидчикам. А так хочется схватить по-богатырски оглоблю — и по чернявым головам! Так какое чувство сильнее — ярость или страх? Или они рука об руку по земле ходят?

— Она все вещи свои раздала. Все-все! Некоторые-то хапуги нашлись — даже специально к ней приходили — нельзя ли, мол, еще чего прихватить. Все отдавала. Сама по нескольку дней не ела. Уж потом соседи узнали, стали силой ее кормить, да вот в храме батюшки ее потчуют, чем Бог пошлет. И она теперь через горе свое весь мир насквозь видеть стала.

Старушка вдруг посмотрела на меня испытующе.

— Да ты, небось, и сам-то в церкву не ходишь? Чего ж я тебе рассказываю?

— Хожу… Но не часто… — что-то мешало мне уйти, а уйти хотелось, забыть весь этот разговор, окунуться в серую повседневную суету — своих бед полно, а тут еще чужие в душу ломятся. — Я в Знаменский хожу, там мне ближе…

— И то ладно, — успокоилась старушка, — ныне молодежь в церкви ходит, хоть из-за моды какой, но ходит. Батюшка сказал, что пусть хоть так ходят, у кого сердце не заржавелое — оно Божье слово примет.

И не помню, то ли распрощались мы со старушкой, то ли каждый со своим словом, со своей мыслью пошел.

До вечера на душе было так муторно, что даже с близкими разговаривать не хотелось. Ночью я долго не мог заснуть. Да и на следующий день настроение, как и погода, было пасмурное. День прошел бестолково, бессмысленно, словно и не было его. И все не оставляло меня чувство вины, будто мог я помочь чьему-то большому горю, но прошел мимо. Прошел так, как все мы проходим, ибо бед вокруг стало столько, что если возле каждой останавливаться, чтобы пусть и посочувствовать, вздохнуть, то, кажется, никакой жизни не хватит. Но мера пройденного мимо горя в какой-то момент переполняет допустимый предел в душе каждого нормального человека и, переливаясь через край, обращается в чувство вины, происхождение которой не всякому понятно. А далее — либо человек не сможет пройти мимо следующей беды, либо так и не сможет найти душевный покой, либо пойдет в церковь…

Я выбрал последнее. Но только сами собой понесли меня ноги не в близкий Знаменский собор, а в находящуюся в совсем другом районе Крестовоздвиженскую церковь. И все тот же город плыл под ногами раскисшими улицами, а мне то и дело мерещились среди буксующих модных сапог и ботинок босые ноги. Как в тумане добрел до церковной ограды.

Служба уже заканчивалась. Народу в будний день было не очень много. В основном старушки, да стояли по обеим сторонам от входа два увечных мужика. Будто нарочно так встали: тот, что слева, без правой ноги, а другой — без правой руки. На миг показалось, что не конец двадцатого века вокруг, а середина девятнадцатого. Просят милостыню калеки после неудачной доя России Крымской войны. И одеты они были так, словно только что сошли с полотен сердобольных русских живописцев. И причитали неизменное: «Подайте ради Христа…». В голос. И также в голос поблагодарили: «Спаси Вас Господь». Рядом с ними я и прижался к стене.

Зеленое пальто увидел сразу. Она стояла перед образом Иоанна Предтечи и даже не молилась, а разговаривала с ним. Казалось бы, речь ее лишена какого-либо смысла. Так, отдельные, только ей понятные фразы.

— А что, Иоаннушка, сколько еще христианских головушек по земле покатится? Кому, как тебе, не знать?.. И над Сербией вот железные птицы Антихриста… Спаси, Господи, люди твоя… Да расточатся врази его…

Откуда она знает? Ведь, как я понял из рассказа старушки, в доме ее давно уже нет ни телевизора, ни радио, газет она не читает. Я подошел поближе, но наоборот перестал ее слышать. Она перешла на невнятное бормотанье, а потом и на шепот. И я, глядя на суровый образ Иоанна Предтечи, подумал о матерях российских, что потеряли на разных войнах своих сынов. Кто в Афганистане, кто в межнациональной резне, кто в Чечне, кто в Таджикистане… Я сам был солдатом, и передо мной никогда не возникал вопрос, как перед слюнявыми журналистами: «за какие идеалы велись эти войны?». Или за Родину только под Москвой можно воевать? Уж лучше на дальних рубежах, чем на ближних подступах. И во все века славился русский солдат, вот только сейчас нюни пораспускали… Что детей, что матерей нюнями этими избаловали. Да и какая мать смирится с тем, что ее сына на чужбине убить могут? Как ей объяснить, что и там они за Россию воюют? У них и на это возражение ныне придумано: не хотим за такую Россию воевать, не хотим в такой армии служить! А если бы Минин и Пожарский так думали?..

— А зачем тогда на Руси мужчины нужны?! — и не увидел я в ее глазах того безумного горя, напротив, какая-то светлая рассудительность и пытливость.

От неожиданного ее вопроса у меня даже сердце вздрогнуло. Выходит, не я ее слушал, а она мои мысли читала… Подступила близко ко мне и глубоко в душу заглянула.

Да уж, зачем нынче мужики нужны? Работу искать, водку пьянствовать и оплакивать во время застолий державу свою униженную. Или если нет Суворовых, то нет и чудо-богатырей?

— А ты решил, значит, про Машу написать? Зачем? — серебряная прядь волос выскользнула из-под косынки и рассекла ее лицо. — Тебе почему больно?

Стало быть, ее Марией зовут.

— Маша не юродивая, — по-детски строго предупредила она, — Маша — дурочка. За ради Христа знаешь, как пострадать надо!.. А Маша — дурочка! Не верь старушкам-то, они и сами не знают, чего говорят. А на войну не ходи, тебя первым убьют или ранят…

Даже обидно стало. Что я — малохольный какой? В свое время, хоть и юнец был, хоть и нюни, бывало, распускал, но на своей маленькой войне за спины товарищей не прятался.

— Ты хоть и не трус, но тогда-то ты жить хотел… — объяснила Маша. — А знаешь, мой Алешка на тебя чем-то похож. Он сейчас под началом архистратига Михаила и во веки там пребывать будет.

— Кто Вы? — спросил я и вовсе не рассчитывал на сверхъестественный ответ.

— Я мать Алеши. Он меня мама-Маша звал.

Почему-то вдруг вспомнилось: «…стоит над горою Алеша…» Я даже не заметил, как к нам подошел священник.

— Пойдем, Мария, там матушка постного супчика приготовила… Пойдем-пойдем… — он взял ее под руку, а на меня посмотрел вопросительно: — Извините, молодой человек, не нужно ее ни о чем расспрашивать, у нее может приступ получиться, неотложка от нее опять откажется, мы с протоиереем в прошлый раз едва отмолили. Ум у нее уже боль не воспреемлет, а вот сердце…

— Извините, — смутился я, — я не хотел… — и поторопился уйти.

Уж не праздное ли любопытство действительно меня сюда

привело?!

— Это не чудо, это горе, — шепнул мне батюшка, напоследок взяв меня за руку.

Теперь уже я посмотрел на него внимательно, также, как он, когда незаметно подошел к нам. Он был одного со мной возраста, и только негустая вьющаяся борода придавала его лицу благородную стать, прибавляла лет, а вот глаза источали такой покой, будто он живет не первую жизнь и все уже о ней знает. Не было в них и капли влажной суеты, которая начиналась за воротами храма. И ведь нельзя было сказать, что он просто принимал мир таким, какой он есть. Просто не было в его глазах обозначенного порыва что-то переделать в этом мире, как, например, у меня. И не было наверное потому, что он, в отличие от меня, занимался этим каждый день… Он это делал!

Две молодые девчушки из тех, что недавно закончили школу, вместе со мной вышли из храма, громко переговариваясь.

— А батюшка-то здесь какой красивый. Он на меня как глянул — у меня дрожь по всему телу!

— Красивый, — согласилась вторая.

Интересно, какие слова он найдет для них?

В наше время попасть в переделку также просто, как проснуться утром и осознать, что сегодня в твоем семейном бюджете нет денег даже на хлеб. И потом еще месяц, а то и больше просыпаться с той же самой мыслью.

Я, как это принято комментировать в детективных фильмах, оказался не в то время и не в том месте, а точнее — просто зашел поздно вечером к товарищу, которого не оказалось дома. И жил он вовсе не в трущобах и не на окраине, хотя и не в центре города, а в обычной типовой пятиэтажке хрущевского образца. И когда я отвернулся от встретившей меня молчанием двери, раздались выстрелы. Стреляли из окна подъезда и с улицы. В течение минуты по матеркам и крикам, доносившимся сверху и снизу, я смог разобраться, что идет перестрелка между милицией, которая пытается штурмовать подъезд, и бандитами, которые не успели покинуть этот дом до появления блюстителей порядка.

Я стоял на уровне окна второго этажа. Из окна третьего этажа отстреливались двое. Причем, один из них уже побывал на пятом и определил, что чердак заколочен и путей к отступлению у них нет. Он же собирался спуститься на второй, где находился я, чтобы вести огонь оттуда. Сколько милиционеров и омоновцев штурмовали подъезд, я мог только догадываться по вспышкам выстрелов из темноты кустарников близ дома.

Положение было дурацкое. Пристрелить меня могли как те, так и другие. Бандиты — потому что я оказался не в то время и не в том месте, а милиция — потому что сначала выстрелит, а потом спросит, кто идет. Можно, конечно, было спуститься вниз и оттуда подать голос. Мол, не стреляйте, я тут случайный прохожий. У меня даже паспорт есть. Но сама мысль об этом вызывала у меня отвращение. Я представил себе, что первый омоновец, в руки которого я попаду для установления моей личности, будет смотреть на меня как на жалкого интеллигентка, небрежно подтолкнет в спину со словами «свободен», а то еще и добавит «шляются тут всякие». Он-то занят мужской работой, а я?

А мне оставались секунды, чтобы принять какое-либо решение. О том, чтобы постучаться в чью-либо дверь, я даже не думал. Двери были мертвее, чем в тех случаях, когда за ними нет хозяев. Незаслуженно ругнул друга, которого действительно дома не было.

Вот так и стоял, не испытывая ни страха, ни мужества, чтобы предпринять хоть какой-то шаг. И вовсе не тянулись секунды вечностью, как это принято описывать, они вообще не тянулись. Может, за пулями гонялись. Одна из них влетела со звоном и в мое окно и ойкнула по стене. Кто-то из милиционеров выстрелил в мою тень. Уж если им моя тень не понравилась!..

Я не слышал ничьих шагов. Только было чувство, что сквозь сумрак подъезда, где еще до перестрелки не было света, ко мне кто-то подошел. Это была мама-Маша. Можно было написать, что она явилась прямо из воздуха, но я этого не видел. Какая-то легкая улыбка и одновременно забота угадывались на ее лице.

— Вот видишь, поэтому тебя и убьют на войне, — шепотом заговорила она, — тебе стыдно даже пощады попросить, спасаться стыдно.

А я не испытал ни удивления, ни страха. Лишь снова подумал о том, почему же мне хочется узнать о ней больше.

— Пойдем, там в тамбуре дверь в подвал открыта, через него можно в другой подъезд перейти, — позвала она, даже за руку потянула и мне показалось, что рука ее настолько легкая, что прикосновения ее я не почувствовал. Подумалось задним умом что-то о привидениях, но слишком уж не вязался образ мамы- Маши ни с какими фантомами и прочими сверхъестественными явлениями. Наоборот, казалось, приведет она меня сейчас за дверь ближайшей квартиры и усадит на кухне пить чай с домашними пирогами. Будет расспрашивать о работе, о жене, еще о чем-нибудь обыденном и привычном.

И совсем не было в ее усталом взгляде никакого безумия. Будто пришла мама забрать своего загулявшегося допоздна во дворе великовозрастного сыночка. Пожурит вот еще.

С этими мыслями, прижимаясь к стене, я спустился следом за ней. Дверь подвала в тамбуре действительно оказалась незапертой. И, что действительно вызвало у меня удивление, над выщербленной лесенкой, ведущей в сырую глубь подвала, горела облепленная паутиной лампочка. Словно с тех пор и горела, когда не скупилось на них домоуправление, а упивающиеся своей солидностью домкомы специально проверяли их наличие во всех жизненно важных объектах.

Все это время мама-Маша шла впереди, приостанавливала меня, не оглядываясь, рукой, если следующий шаг ей казался опасным. В одной из комнат подвала она повернулась ко мне лицом.

— Ты, Сережа, лезь лучше в это окошко, на другую сторону дома, там безопаснее. От известки-то отряхнешься. И еще… — она посмотрела на меня тем же взглядом, что и священник. — Не надо обо мне писать.

И не успел я спросить почему, ответила:

— Другие матери подумают… Помнишь, я тогда в храме сказала… Подумают, что раз мой Алешка погиб, я и другим того же желаю… А мне всех жалко.

— Но ведь Вы правы! Для чего же тогда еще мужчины нужны? Если б в сорок первом матери своих парней по подвалам и под лавками прятали!..

— И такие были, и сейчас есть. А ты лезь в окошко. Будут весь дом потом осматривать.

И я через трубы, тянущиеся вдоль стены, стал выбираться в тлеющий светом уличных фонарей квадрат подвального оконца. Вылез, отряхнулся, наклонился, хотел позвать маму-Машу и в тот же миг понял, что ее там нет.

Утром, не завтракая, я отправился в Крестовоздвиженскую церковь. И все казалось, опаздываю куда-то. На этот раз пришел, когда служба еще не началась. По залу сновали старушки, протирали везде пыль, хотя я уверен, что после вечерней службы они делали то же самое. Постояв с минуту в нерешительности, подошел к церковной лавке и спросил женщину, которая там аккуратно раскладывала книги и свечи.

— Скажите, сюда женщина часто приходит, в зеленом пальто… Босая… Марией зовут… Будто бы не в себе…

— Вы не знаете? Она ж три дня как от сердечного приступа умерла…

Какая-то жуткая пустота ворвалась в мою душу, темная и холодная. Безысходность какая-то. Опять же не испуг, не страх, даже и не боль, а усталость печальная. И не отчаяние, но и не смирение. Даже и не знаю, как назвать такое чувство.

Я заказал молебен за упокой и взял несколько свечей. Когда стоял у образа преподобного Сергия Радонежского, на миг показалось мне угловым зрением, что взглянула на меня со стороны мама-Маша. Так явственно показалось, что повернул отяжелевшую голову. И… встретился с немного печальным, светлым взглядом Богородицы.

Уже на выходе из храма столкнулся с тем самым батюшкой. Хотел остановить его, рассказать о том, что со мной произошло, но мы только обменялись взглядами. Я понял, что он и так знает.

Весна снова опомнилась и приступила к исполнению своих обязанностей. Ярко-желтый, как на детском рисунке, луч солнца пробил серую вату облаков и озолотил купола. В окнах домов заиграли веселые блики. Просвет в облаках с каждой минутой становился все больше, точно силы света раздвигали стальные облачные оковы. Я залюбовался этим зрелищем.

Ее Алешка сейчас в воинстве архангела Михаила. А где она сама?

Горноправдинск.

_1999._