Чужая музыка
Николай Иванович Коняев




НИКОЛАЙ КОНЯЕВ ЧУЖАЯ МУЗЫКА








ОТПУСТИЛО!




От бестолкового вчерашнего разговора щемило в душе.

Старик, кряхтя, сполз с кровати, наощупь отыскал брюки и рубаху. Сапоги сушились в кухне на плите.

Широко расставив руки, на цыпочках прокрался впотьмах к печке. С дробным перестуком рассыпались поленья.

— Ты, что ль, Михей? — испуганно спросонок окликнула жена. — Чего поднялся спозаранку?

— Отлежал бока! — буркнул приглушенно.

Феша недовольно повернулась к стенке.

— Встал, так Майку в стадо выгони. Да порося не проворонь. Вчера прокараулил, а он вспахал пол-огорода.

— Спи, сорока. Спи! — Старик потоптался на кухне, зашел в закуток, где на кроватке затылок к затылку спали близнецы-внучата. Поправил одеяло, подоткнул края, постоял у изголовья. Проникшие сквозь ситцевую занавесь солнечные лучики скользили по облупленным носишкам малышей. За перегородкой всхрапывал во сне сын Леонид...

Старику по душе предрассветные минуты. Обычно он распахивал окно, и солнечный поток разметал по щелям тяжелую дремоту. Дом наполнялся звуками. «А я на ферму нынче, мать, — сообщал старик, когда сходились за столом. Или: — В столярку я сегодня, Игнату пособить». Феша отставляла чашку чая, неодобрительно вздыхала: «Сидел бы лучше дома, старый. Чего тебе неймется?».

Но сегодня к чаю не притронулся. Сидел молчком, как виноватый. Только когда сын, застегнув комбинезон, уже от порога метнул на него вопросительный взгляд, отвернулся к окну, просипел:

— Скажи Игнату, чтоб не ждал.

Сын недоуменно поглядел на мать, та — встревоженно — на мужа.

— Почему, отец?

— «Почему да почему!». Хватит, наработался... Скажи, что приболел.

...Переменчивы первые дни бабьего лета. Утром зябли ноги в сапогах, днем жаром опалило землю. Серая несушка с мутной наволочью в бусинках глаз расправила подрезанные крылья, встряхнулась на завалинке. По большаку консервной банкой прогромыхал грузовичок, протарахтел, чадя, бульдозер.

Старик сидел с утра на скамье под окнами. «Ах, Санька-ветрогон! По сердцу, сукин сын, царапнул!».



Холостяка и забияку Саньку Щелкунова уволили с работы. Он продал отцов домишко и по такому случаю угощал на бревнышках сельповских работяг Валерку с Афанасием. Старик тем временем шел мимо. Пристали: посиди! Присел, как на беду...

Крепыш, с головой, как бильярдный шар, круглой и гладкой — эдакий жук-носорог в кожанке и джинсах — Санька Щелкунов спьяну разболтался. Рубил сплеча руками-коротышками, поминутно вскакивал, утверждая, что начальство подкопало под него, потому что много знал. Уговаривал Валерку с Афанасием махнуть в благословенные края, где «рубь заробишь — два получишь», и никаких тебе проблем...

Старик послушал, не сдержался: «Ботало ты, Санька!».

Санька поперхнулся: «Это как понять?».

«Так и понимай: ветрогон и ботало».

«Нет, дед, объясни-и! С чего вдруг ветрогон?».

«С того, что пусто за душой. Везде ты птах залетный. Скачешь с ветки на ветку, покуда солнышко светит. Хотя и птах гнездо свое имеет, а ты его продал».

Санька хохотнул: «Ну и выдал, старый! На фиг мне отцова развалюха? Да на такую-то на севере я за год зашибу!».

«Все бы зашибал! Все паришь за зыришь, где бы зашибить. Ни кола ни двора... Для кого зашибка? Людям что оставишь? Добрым словом кто тебя помянет? Об этом думал, нет?».

Санька Щелкунов ощерился в прищуре. «Так, так! Заговорил! Прямо как в кинухе! Кто добром вспомянет, да? Помянут, не боись. Хотя б они, соколики, — кивнул он на Валерку с Афанасием. — Вот, скажут, был друган! Угощал, не жмотился. А людям нуль оставлю. Как и ты, старик. Вот проходил ты свою жизнь с топором в обнимку, считай, что полсела отстроил, ну и что с того? Увековечился, ага? Шиш на постном масле! Снесли твои постройки. Смахнули... Круглый нуль!».

Бормотуха кончилась. Валерка с Афанасием нехотя поднялись. «Пустое, мужики... Никчемный разговор!».

Промолчал старик. Топор под мышку сунул и пошел домой. А ночью и раздумался... В чем-то прав пройдоха!

Сельчане покидали Михеевы жилища, с радостью вселялись в совхозные — кирпичные. Все реже принимал он приглашения на праздники, грустил на шумных новосельях, будто на поминках. Собственных поминках...



«Ах сукин сын ты, Санька!..».

Старик поднялся тяжело, подошел к забору, сдернул холщовый мешочек.

— Далеко ли, отец? — насторожилась Феша.

— На стройку за щепой.

— Вот ведь интересный! Давно ль ворчал, что двор щепою захламила?

Старик махнул рукой и открыл калитку. Пошел неспешно в конец улицы. На бугре по-бычьи пятился бульдозер...

«Ленькин... Леонидов!» — и сердчишко екнуло.

Стороной вприпрыжку пронеслась ватага детворы.

— ...Ребя! Сносят!.. На Михе-е-евой!..

Старик будто споткнулся. Встал на полдороге.

— ...Сно-о-осят!.. на Михе-е-евой!

Нет, он не ослышался. «Вишь ты, на Михеевой!». Старик едва доковылял до бревен у ограды. Сел и отдышался...

— Выходит, что не нуль? Дулю тебе, Санька!

Он представил, как сейчас явится в столярку, как спросит в удивлении Игнат: «Что, отпустило, Михей?», а он усмехнется в сторонку и скажет: «Отпустило!».

И, представив, улыбнулся.