Чужая музыка
Николай Иванович Коняев




НИКОЛАЙ КОНЯЕВ ЧУЖАЯ МУЗЫКА








КОРШУН




В седьмом классе меня назначили редактором школьной стенгазеты. Поскольку на мои худенькие плечи свалился груз нешуточной ответственности, а редколлегия оказалась народом сплошь беззаботным, мне пришлось изрядно потрудиться. Я трафаретил заголовки, рисовал карикатуры, писал за авторский актив различные заметки и даже, войдя в раж, однажды замахнулся на стихи. Помню, про юннатов. Стишки были замечены, учительница литературы послала их в районную газету, а там и напечатали за подписью «Юнкор» в рубрике «Нам пишут». Меня зауважали, и это мне польстило. Я стал писать в газету чаще.

— Ты, парень, слышь, чирикаешь в газетку? — остановил меня однажды вредный старикашка с влажными мышиными глазами по прозванью Коршун. Маленький, небритый, пахнущий навозом, склонил ко мне всклокоченную потную макушку.

Я что-то бормотнул в ответ невразумительно и шагнул в обход, но он поймал меня за руку и показал глазами на скамью у палисадника. Я, как обреченный, проследовал за ним.

— Садись, — сказал он строго и сам присел на край. — Чирикаешь — чирикай, все не баловство. Глядишь, и в люди выйдешь... А я тебе, парнишка, подарю совет: ищи струю — не брызги... Вы, говнюки, придумали мне кличку, а если разобраться по уму, то вовсе я не в коршуны гожусь, скорее, парень, в сокола! — Он взял меня под локоть и заглянул в глаза, обдав табачным смрадом. — Смотри сюда, не жмурься. Я о себе расскажу, а ты рассуди, где тут струя, где брызги...

Нужен был он мне со своими струями и брызгами!

Мы, детвора, давно и крепко не любили Коршуна. Весной в сельпо списали ящик сигарет и, не подумав о последствиях, бросили в разрушенный подвал. Мы решили «испытать» курево на годность. Закрылись в уличной уборной, разорвали пачку... Коршун шел проулком с конного двора, увидел дым столбом над уборной, подкрался, как лазутчик, закрыл нас на вертушку. Когда мы обнаружили себя в коварной западне, было уже поздно — матери пришли. А они в вопросах педагогики были не сильны и применили к «испытателям» дедовские методы воздействия... И еще за то мы не любили Коршуна, что он, работая объездчиком, размахивая плетью, шугал нас, словно зайцев, с гороховых полей.

— ...Я в должности механика-водителя всю войну прошел. Курск, Житомир, Киев, Перемышль освобождал, — Коршун выпустил мой локоть и, загибая пальцы на руке, стал перечислять, брызгая слюной. — Бреслау, Дрезден занимал. Днепр форсировал и... эту, Шпрея называется! Штурмом брал Берлин!.. Коршун или сокол? Польшу, Венгрию и Австрию с боями переехал. На параде Победы шел в сводном полку знаменосцев Покрышкина! А сколь орденов у меня! Одной Красной Звезды три награды. Медали не считаю! Так коршун или сокол? Вот о чем писать-то! Зайди когда-нибудь, такое расскажу — за жизнь не перепишешь.

    Опять я что-то бормотнул и глянул недоверчиво на деда. Уж больно скучный, серый его вид не соответствовал образу бесстрашного танкиста в моем воображении. Я не собирался к Коршуну с визитом, и он прекрасно это понимал.

— Эх вы, говнюки-и! — Встал со скамьи, махнул рукой, пошел через дорогу.

Кабы ведал он тогда, что мне приходилось писать о нем под диктовку бабушки! Но не в районную газету для рубрики «Нам пишут» и не о ратной славе бывшего танкиста, а жалобы на имя председателя Совета...

Случалось, приходил домой, а бабушка отхаживала вялого гусенка.

— Изверг! Паразит! — стенала и грозила кому-то кулаками. — Опять злодей гусенка загубил!

...Гусыня с выводком обычно паслась на бережку у озера. Бабушка вязала или вышивала, сидя под талинами в тени, случалось, засыпала ненадолго, а проснувшись, видела порой гусенка изувеченным или вовсе не досчитывалась нескольких. Подозревала Коршуна.

— Он, душегубец. Он!

— А может, бабушка, всамделишный коршун налетел? Ты же ведь не видела.

— Кабы, внучек, видела! Кабы я увидела, я б ему, вражине, зенки поцарапала. Он. Не сомневайся. У него об эту пору гусиная болезнь. Люто гуся ненавидит.

— Почему?

— Он мальчонкой в гусепасах пробивался. Ну и видно, тешился мечтой о табуне, да гуси не прижились у него... То не выведет гусыня, то собаки подерут, то разом передохнут. Бился-бился — отступился, а злость, видать, осталась, перешла в болезнь... Все! Лопнуло терпение. Садись, внучек, пиши!

Я садился и писал под диктовку бабушки: «Председателю Совета... Заявление... Прошу привлечь к ответу... за изуверство над гусятами...». Я записывал фамилии сельчан, у которых Коршун раньше изувечил или порешил одного или нескольких гусят...

Бабушка, диктуя, выпускала пар, и под столбцом фамилий на бумаге появлялась краткая дописка: «Можно не сажать злодея в заключение, а ударить штрафом по карману».

Я составлял бумагу зная наперед, что хода ей не будет. То председатель сельсовета был в отъезде, то выпадало воскресенье. Бумага, сложенная вдвое, ложилась под клеенку на столе...

Я так и не поверил бы в гусиную болезнь бывшего танкиста, если бы не случай. Приболела бабушка, и я был снаряжен взамен ее на озеро. День выпал солнечным и жарким. Я накупался вдосталсь, лег ничком на ласковый мурок, изредка поглядывал на гусиный выводок, двигавшийся медленно к дороге, по которой скотники ездили на ферму, а Коршун — на поля. Мне бы повернуть несмышленых к озеру, но, разомлев от зноя, я был не в состоянии заставить себя встать. Моя гусыня между тем вышла на дорогу, и колобки- гусята шустро покатились за опрометчивой мамашей. В это время случай вынес из проулка Коршуна верхом на рыжей кляче. Старик пустил кобылу рысью, проехал мимо табун- ка, но вдруг остановился. Привстал на стремена, обвел вокруг глазами. Конечно, он меня увидел, но посчитал, что сплю. Он взялся за поводья и повернул назад. Гусыня, видимо, почуяла опасность и, растопырив крылья, выгнув шею, пошла отчаянно на всадника... Но было уже поздно. Коршун, озираясь, занес над головой знакомую мне плеть и прежде, чем я вскрикнул, с силой опустил ее на выводок. Гусыня взгоготала, распласталась по земле. В дорожной серой пыли слабо трепыхнулся желтенький комочек. Гусята врассыпную бросились с дороги...

Приладив плетку за луку, ударив каблуками по бокам кобылы, старик пустил ее широким плавным махом... Я видел только спину. Сгорбленную, серую...

Когда я повзрослел, то много размышлял о его судьбе. Все было у него для беззаботной жизни: дом, хозяйство и достаток. Недоставало малости. Самой малой малости. Но был ли счастлив Коршун?

Когда-то он просил написать о нем. Я и написал. Но, сказать по совести, до сих пор не разобрался, что в его судьбе — струя, что — поток, что — брызги.

1991