Околоток Перековка
Николай Иванович Коняев




 Николай Коняев Околоток Перековка 








Сборщик дани  


Настоящее бывает следствием прошедшего.

    Н. М. Карамзин



Субботним вечером 26 декабря 1987 года продавщица Осихинского сельпо Дарья Семочкина, как обычно, пересчитала выручку, сдала магазин под охрану Кузьме Шагову, по-уличному - Кролику, и отправилась домой. Лампочка на столбе около магазина перегорела еще осенью, и Дарья, раскинув руки, осторожно, точно по жердочке, перешла впотьмах обледенелую дорогу. Напротив дома старика Шамарина вдруг остановилась...

В распахнутой калитке горбатился иссиза-синий плотный сугроб. Ни со двора, ни ко двору не виднелось ни следочка. Дарья вспомнила: поземка мела в ночь на четверг, стало быть, сосед не выходил из дому третьи сутки. Последний раз видела Шамарина в среду... Да, в среду, после обеда. Хлеб из пекарни только подвезли, и народу еще не набежало. В магазине были двое — он и Мотря Шагова, Кузьки Кролика благоверная. Шамарин взял буханку белого, сушек полкило, пачку папирос. Постоял, помешкал и спросил бутылку.

Она отмахнулась: «Что ты, Василий Егорыч! Какая нынче водка? Указ на огненную вышел. То, что было, выдули, а завоза нет».

«А ты бы посмотрела хорошенько, может, затерялась бутыльчонка, — попросил старик. — Или, на худой конец, поллитра парня с топором».

Старушонка Шагова ввернула вполушутку: «Ты, Шамара, погляжу, зачастил без Агриппины. Как она уехала, сдружился с этими «парнями»!

Шамарин отшутился: «Э-э, девка! Отчего мне, молодому-холостому, не кутнуть? Вот приду сейчас домой, стопку опрокину, сапоги нашоркаю, подамся по сударушкам. Чем не кавалер?»

«Откавалерилася, Вася, кавалерка-то!» — отбрила шустрая старуха.

«И откудова ты, Мотря, все как есть-то знаешь? — старик прищурился лукаво и тут же горестно вздохнул. — Да-а, слышь-ка, никудышный кавалер сделался с Шамары... А поллитру, деушки, не просто так прошу. Именинник я сегодня, скромно выражаясь. Надо б душу удоволить».

«Тады оно коне-ешно, — согласилась Мотря, — грех не пропустить! Уж ты, Дашутка, ублажи, не пообидь Шамару».

Она не устояла: «Не знаю, что и делать... Разве что в подсобке поискать? Только вы уж спрячьте ее в сумку, чтоб никто не видел... Увидят — набегут, беды не оберешься».

И вот — как в воду канул дед. Три дня в сельпо не появлялся, ограда позавьюжена. Но окошко в доме светится...

И вспомнился Дарье ночной разговор с мужем. Иван в первом часу вышел на двор и, воротясь, проронил мимоходом: «Что-то у Шамарина третью ночку свет горит... Чего ему не спится?» Тогда Ивановым словам не придала значения. «Бессонницей страдает», — бормотнула сонно.

Поговорили и забыли. Но сейчас тревожно сделалось вдруг Дарье. Подгоняемая смутным, суеверным страхом, заскочила в сенцы, рванула в доме дверь...

— Ты бы оторвался от газетки! — выдохнула мужу.

В ожидании жены Иван с газетою в руках сидел напротив телевизора.

— С чего переполохалась?

Дарья облизнула ссохшиеся губы.

— Ты когда последний раз с Шамариными встречался?

— С Шамарой? В среду... Двадцать третьего.

— А вчера-позавчера?

— Не-ет... А что случилось?

Дарья обессиленно села на диван.

— Третьи сутки старичишку не видать, и проведать на ум не взбредет. Соседи называемся!

Тревога от жены передалась Ивану.

— Да что случилось-то, скажи!

— Пока еще сама не знаю. Только чую, что неладно. Надо бы проведать.

...Дверь в доме Шамарина взломали уже ночью. В прихожей на столе увидели бутылку из-под водки, стакан и миску пельменей. На предтопочном листе валялись клочья скомканной бумаги. Бездыханное тело старика находилось в горнице. В серой клетчатой рубахе, в темных в мелкую полоску мятых брюках, комом сбив половики, он лежал на полу ниц, скрюченными пальцами вцепившись в уголки подушки...

Утреннее вскрытие показало отравление угарным газом.




1

С утра подморозило, поскотина обелилась инеем, а днем, когда пригрело солнце, заблестела, заискрилась испарениями...

—  Нашто человек живет? Вот взять, к примеру, дерево, березку эту кудлатую. Богом дана человеку, и голимая от нее польза. Мурашки-букашки по стволу шныряют, пичужки в ветках прыгают — поют-заливаются. Радуются. Станет, родимая, весной оживать-распускаться — глазу любо, сердцу дорого. Сладким соком напоит, в тенечке от жары укроет, от ветру заслонит. Ты ее, красоточку, зугубишь, распилишь на кусочки, расколешь-измельчишь, в печи зимой спалишь, а она тебя же и теплом одарит. Вот тебе и дерево. С ним понятно все. Оно на радость и на пользу человеку дадено. А нашто, спрашивается, человек живет? Ведь он, хитер-бобер, отдавать не любит, он заграбастать норовит. Он-то для чего на землю Богом сослан? Не ведаешь, Серуха? То-то и оно. И никто не ведает. Человек, он — главная загадка всей природы... Однако будет нам с тобою разглагольствовать. Домой пора, подружка.

Осихинский пастух Василий Шамарин тяжело поднялся с клока овсяной соломы под раскидистой березой, размял затекшие ноги, запахнул полы дождевика. Ладонью, отполированной кнутовищем до глянцевитой желтизны, потрепал за холку оседланную кобылу, потоптался сбоку, всунул ногу в стремя и, оттолкнувшись от земли, легко взлетел в седло.

Раньше обычного сбил пестрое стадо в кучу, направил к озеру, на водопой. Живой цепью растянувшись вдоль кромки илистого берега, коровы медленно цедили взбаламученную воду, затем, глубоко увязая в няше, екая селезенками, выбирались на сухое...

Пастух меж тем из-под руки оглядел село. Задворки огибала голая березовая рощица, за ней во всю ширь простирались утыканные рыжими скирдами поля вперемежку с багряными колками. Сквозь черные ветви древних талин по ту сторону озера виднелись убранные огороды, бабы и ребятишки копнили картофельную ботву, протапливались бани, в синеватой стелющейся дымке темнели силуэты стаек и амбаров. Терпкий березовый дух распаренных веников докатился до поскотины...

Через полчаса медлительное стадо втянулось в пыльную улицу. С перестуком распахнулись калитки, заскрипели петлями ворота. Мерно покачиваясь в седле, с достоинством, чуть заметным кивком головы Шамарин отвечал на приветствия сельчан. Стадо с утробным мычаньем растеклось по дворам и загонам, лишь кучка шалопутных коровенок во главе с красавцем Зевсом Кузьки Кролика, округлыми боками ломая ветхие жердины, ринулась на огороды, где на задах дозревали капуста и брюква, островками рябились полеглые листья хрена, корнями вбирающего последние соки земли...

Тонкие, обветренные губы пастуха скривились в осуждающей усмешке.

— Хозя-я-ява, вашу мать! Скотину, гля-кось, встретить недосуг!

Сопроводив остатки стада до края длинной улицы, Шамарин круто завернул кобылу. Из-за оград донеслись мужские окрики, гогот потревоженных гусей, ленивый брех собак. Послышались ласкающие голоса хозяек, бряцанье дужек подойников, и чуткое ухо Шамарина различило перезвон молочных струек, постепенно переросший в тихую мелодию...

Пастух подъехал к дому, соскочил с верха, на потном кобыльем брюхе ослабил подпругу. Протянул к обвислым, обслюнявленным Серухиным губам сухую корку хлеба. Затем решительно рукой толкнул калитку, намотал на кнутовище сыромятную «змею», вбросил ее в сумрачный проем амбара на мешки с картошкой. В дом не заглянул — знал, что Агриппина на вечерней дойке. Через заднюю калитку пошел по огороду к бане.

Агриппина еще утром наполнила водой котел и чугуны, натолкала в каменку березовых поленьев, подмела в предбаннике, вымыла полок. Шамарин поднес спичку к свернутой берестке, она вспыхнула как порох, загудел огонь. Он посидел недвижно перед каменкой, докурил и встал, произнес отчетливо и твердо, как только что дошедшее:

— Живем ведь помаленечку!




* * *

Утром встал чуть свет. Сполоснул лицо под умывальником, оделся, вышел из дому. Поглядел поверх забора на безлюдную середку. Противоположной стороной прошел к конторе Казыдай, управляющий совхозным отделением. Старик отправился вослед.

Вскоре к дому пастуха подрулил грузовичок. В кабине рядышком с водителем сидел напыщенный старик. Глаза блестели нетерпением, на макушке матово отсвечивала круглая пролысина. Из дому вышла Агриппина. В наброшенной на плечи плюшевой жакетке, в резиновых калошах, резкая в движениях. Вошла в амбар, замешкалась.

Старик поерзал на сиденье, ступил на подножку машины.

— Ну чего застряла? Шевелись маленько!

Агриппина огрызнулась:

— Не понукай, я тебе не Серуха! Топор вот нигде не найду. Куда его запрятал?

— В углу он. За мешками.

— Да где же за мешками?

— В дождевик завернутый.

— Вот куркуль-то, — пробурчала Агриппина. — Все- то прячет от кого-то, все-то прячет! — Нашла топор, лопату, подошла к грузовику.

Старик принял нехитрый инвентарь, вбросил его в кузов и, всем своим видом показывая, что не намерен терять ни минуты впустую, щелкнул дверцей перед носом Агриппины...

В полдень у ворот шамаринского дома высилась гора отборных, полешко к полешку, дров. Старик закатал рукава. Из сарая выкатил дощатую тележку, смазал солидолом оба колеса, подбил, где требовалось, гвозди, принялся возить дрова в ограду. Сделав кряду три-четыре ходки, складывал пахучие поленья вдоль высокого забора. Работал с наслаждением, неспешно, чтоб надольше хватило. Поминутно отступал, любовался ровной кладкой. Вечером из дому вышла Агриппина, позвала на ужин. Шамарин только отмахнулся. Отмахнулся через час и через два...

— Какой ты вредный да настырный! — сердилась Агриппина. — То шагу сделать не заставишь, то не остановишь. Бросай дрова — суп в чашках стынет!

— Холодный за милую душу пойдет!

— Ну, черт с тобой, ходи голодным! — Агриппина громыхнула дверью.

Шамарин будто на крыльях летал. Домашняя работа не была ему в тягость. Дело спорилось, пела душа. Радовали дрова — сухие, колкие, сплошь береза. Радовало, что дешево — в поллитру водки — обошлась вывозка. Что работы впереди — непочатый край...

Завершил поленницу уже глубокой ночью, при свете переноски, но и на том не закруглился. Вышаркал метлой обширный двор, размел круговину за воротами. Покурил на крыльце и лишь тогда отправился на отдых...

Неделя не прошла, а пролетела. Старик поднимался ни свет ни заря, выпивал литровку молока, выскакивал на двор. Картошку из амбара ссыпал в погреб, из-под открытого навеса убрал остатки прошлогоднего сена, высвободил место новому укосу. Прикинул на глазок: можно чуточку продать, при нынешнем дождливом лете любой с руками оторвет, только заикнись. Починил забор, на толевой кровле сарая заделал дыру, проверяя на прочность, простучал обушком топорика ограду, с удовольствием вогнал в сухую древесину дюжину гвоздей. Когда придирчивому взгляду не за что стало зацепиться во дворе, пошел на огород. Недовольно вскрякивал, носочком сапога выбивая из-под земли пропущенные Агриппиной картофелины, кучками складывал их на траве. Собрал в копешки вялую ботву, прошел к капустным грядкам. Оглядел ряды тугих и круглых, как мячи, вилков, коснулся холодного, соблазнительной белизны и свежести листа, но не отщипнул — всему свой срок. С трудом выдернул хвостатую брюквину, ножичком отслоил мягкую кожуру, отрезал кружочек плода, захрумкал, блестя широкими крепкими зубами. На обратном пути рассовал по глубоким карманам картошку, тяжело опустился на ступеньку крыльца, свесил между колен жилистые руки. Обозрел ухоженный двор и ощутил неимоверную усталость.

Вот, кажется, и все. Можно отдохнуть.




2

В один из ясных дней начала октября, когда лег снег, ледком сковало землю, с утра сходив на огород, старик скомандовал с порога:

— Все, мать, беремся за капусту!

— И то, отец, дошла! — кивнула Агриппина.

После завтрака Шамарин наточил ножи, Агриппина приготовила кадушку и тазы.

Спустя еще немного времени старик принес мешок вилков. Примостился у стола, смахнул с вилка взлохмаченные листья. С сочным хрустом острый нож вошел под кочерыжку. В три движения руки Шамарин вырезал ее в виде пирамидки. Махом развалил напополам тугой вилок и отщипнул кусочек спелого листа, бросил на язык.

— Не капуста, мать, — арбуз!

Поднялся перестук двух ножей, резиновый скрип кочанов. Работали молча и споро. Не услышали, как отворилась домашняя дверь и на пороге возник внук.

— Физкульт-приветик, дорогие!

— Прие-ехал! — Агриппина, бросив нож, метнулась к своему любимчику.

— Явился, попрыгун! — сдержал эмоции Шамарин.

Внук вернулся из Каменки, где участвовал в районных соревнованиях по баскетболу. Худой, высокий и нескладный, наклонился к Агриппине, неуклюже чмокнул в щеку.

— Заждалась тебя, Колюшка! Уехал на три дня, а пропал на всю неделю, — пожурила Агриппина. — Бабка всяко передумала.

— Разыгрались, бабсик!

— Опять? — старик сурово поглядел на внука.

— Что — опять? — не понял тот.

— Опять это слово поганое — бабсик? Где ты его откопал? На какой помойке? Чтобы я не слышал больше!

— Лады, дедок. Не распаляйся. — Внук встряхнул кроссовки у порога, юркнул в свою комнату. Оттуда вышел в плавках и с полотенцем на плече. На ходу нагнулся к Агриппине, чмокнул во вторую щеку и потрусил к умывальнику.

— Дури в тебе, погляжу! — ножом хватив по кочану, пробурчал старик. — Девятнадцатый год жеребцу, а все как ребятеночек, малютится. Все-то рысью, все-то он вприпрыжку. В районе, что ль, не наскакался?

— За что на парня напустился? — вступилась Агриппина. — Он не старик и не калека, чтоб ползком по дому ползать. Скоро в армию пойдет, научат там по досточке ходить.

Колька, шумно отдуваясь, растирался полотенцем.

— Какой, мать, из него солдат? — искоса взглянув на внука, подковырнул старик. — Тощий он, что куренок.

— Были б кости — мясо нарастет.

— Нет, не возьмут его на службу!

Агриппина возмутилась:

— Почему вдруг не возьмут? Чем Колька наш не вышел?

— Куда он годен без специальности? В институт не проскользнул — тяму не хватило. А в армии с правами тракториста нынче делать нечего.

— В армии, дед, безработицы не наблюдается, — подал голос внук.

— Ишь ты, грамотей! — хмыкнул недоверчиво Шамарин. — Тебя-то точно не возьмут.

— Ты, дед, ей-Богу, как репей, — не стерпела Агриппина. — Прицепился — не отцепишь. Дай поесть с дороги парню. — Сдвинула на краешек стола тазы с шинкованной капустой, поставила тарелку спелых помидоров, глиняную хлебницу с нарезанной каралькой, кружку молока. — Садись, внучек, перекуси.

Внук оделся, сел за стол. Шамарин тоже сделал перекур, уселся на порожек.

— На такую солдатню надежи мало! — заключил уныло.

— Так весь в тебя, дедуль!

— Позубоскаль вот мне еще! Напишу отцу, какой ты!

— Какой?

— Неслух, вот какой. Вызову отца, пускай повоспитывает.

— Поздно спохватился.

— Еще пока не по-оздно! Тебя-то оброта-ает!

— Раньше надо было думать. Повестку мне вручили.

Агриппина встрепенулась:

— Какую, Колюшка, повестку?

— Не в суд, вестимо, — в армию.

Старика с порога будто ветром сдуло.

— Голова садовая! Пошто не сразу сказал?

— Считай, что объявил. — Внук залпом выпил молоко. — Спасибо, милый бабсик!

Агриппина всхлипнула:

— На здоровье кушал!

— Голова два уха! Олух несусветный! — застонал старик.

Колька удивился:

— С чего вы оба всполошились? В армию так в армию, сходим и туда.

— Отцу с матерью дал телеграмму? — спросила Агриппина.

— Напишу с дороги.

— Как это — напишу? А телеграммку? — Шамарин вдруг вспылил. — В армию идешь — не девок в клубе жулькать! Соображаешь или нет? Надо, чтоб родители приехали.

— Не успеют. Призываюсь послезавтра.

— Что-о?! — вскричали старики.

У Агриппины разом опустились руки. Шамарин выпучил глаза.

— Ты что себе, дурила, позволяешь? В мячик в Каменке играл и в ус не дул? Не знал, что на службу тебе собираться? О проводах подумал? Стариков удумал опозорить?

Внук сокрушенно качнул головой, попятился к двери.

— Шебутные вы мои! Впереди два дня. Времени — вагон с маленьким прицепом. Все успеем в лучшем виде. — Дверь за ним захлопнулась.

Шамарин крякнул раздраженно:

— Развели тут канитель! Не ко времени с капустой!..




* * *

Легли уже за полночь. С мыслями о внуке вздыхала на кровати Агриппина, на диване тяжело ворочался старик...

Трехлетним мальцом Кольку привезли в Осихино родители. Тогда, в семидесятом, Леонид — приемный сын — работал в какой-то мудреной сургутской конторе. Жили они с Глашей в семейном общежитии, по первости частенько наезжали в гости. Одаривали рыбкой, кедровыми орехами, ондатровую шапку сшили старику, а матери — кисы. Агриппина расцветала. Не от подарков — от сыновнего внимания: «Ленька у меня! Не дочь. Та, как замуж вышла, завихрилась!»

В том году малыш серьезно застудился. Был он бледным, квелым, беспрестанно куксился, мочился, и Агриппина, насмотревшись на страдания ребенка, однажды вдруг восстала.

«Все, родные мои детки, — сказала сыну и невестке, — сами поезжайте хоть на край земли, а мальчонку с вами не пущу. Угробите на Севере парнишку. Глядеть на него, горемычного, больно».

«Верно бабка говорит, — поддержал Шамарин. — Довели ребенка! Тонкий, звонкий и прозрачный. Пусть с нами малость поживет, на свежем молоке скорее оклемается». — Но втайне, где-то в глубине души, немало возмутился, когда сноха и сын не возразили. Они, похоже было, с тем и приехали в Осихино.

Остался внук у стариков. Выходили, вынянчили. На молоке, на вольном воздухе повеселел малыш, щечки разрумянились. Через год отец пожаловал, а чадо под кровать: не хочу от бабушки от дедушки. Стали думать, как с ним быть. «Нечего раздумывать, — заявил Шамарин, — пусть до школы остается, хуже, чем на Севере, не будет!»

Отстояли внука. Раз в год на летние каникулы уезжал в Сургут, гостил у матери с отцом неделю-полторы и возвращался к старикам.

Звезд с неба Колька не хватал, учился ровно и легко, баловством не выделялся, на родительских собраниях краснеть из-за него не приходилось. Рос как в сказке — не по дням, а по часам, за полгода из одежды вырастал, и та сотня-полторы, что присылали ежегодно из Сургута, были не ахти какой, но все ж таки поддержкой. Да и внук с седьмого класса начал зарабатывать: ездил на покосы, работал на косилках и на конных граблях, а в нынешний сезон сел на стогомет. Сена на зиму скотине и себе на джинсы заработал. Поехал поступать, да осечка вышла — баллов недобрал. В совхозе поработал год на тракторе и — вот тебе повестка. Ждали этого денечка, но застал он, как всегда случается, врасплох, и на душе у старика чуточку щемило...

«Вот и сын приемный, не родная кровь, — размышлял Шамарин, — а внука отрываешь как от сердца... Оценят ли вот только? Дано ли им понять?»

Ночью он проснулся от хлопка двери. Минуту полежал недвижно, вслушиваясь в шорохи за стеной. Мягкие шаги в комнатушке внука.

Старик буркнул по привычке:

— Ни днем, ни ночью нет покоя!.. И тут он явственно услышал голоса...

— Бу-бу-бу-бу...бу-бу-бу-бу...

Шамарину почудилось, что с внуком разговаривал... покойный дед Калижников, школьный учитель и сельский летописец.

Мороз по коже пробежал у старика. Он осенил себя крестным знамением, боком сполз с постели...

Внук за столом перебирал магнитофонные кассеты.

— Ты почему не спишь, дедуль?

Старик недоуменно огляделся.

— Я-то потому! А ты вот почему? До полуночи прошастал, а теперь тут с музыкой... С кем ты разговаривал?

— Тебе, дедуль, почудилось спросонок, — усмехнулся внук.

Старик поморгал озадаченно.

— Долго не сиди, завтра спать не дам — боровка заколем. — Присел на табуретку, тронул внука за рукав. — Ты, Колька, отслужи как полагается, чтоб перед людьми не стыдно было. У нас в роду служили все. Служили — не хитрили. — Шамарин помолчал, пытливо поглядел на внука. — И дедка твой не прятался за чужие спины. Не ждал, когда повестку принесут, а сам на фронт отправки добивался. С Семочкиным-дедом вместе добивались... Сейчас, — прервался неожиданно, — минутку. — Прошел, не зажигая света, мимо спящей Агриппины, принес из горницы шкатулку, в которой с давних пор хранились документы. Достал железный крест, за ним — другой. — Георгии! Мой дед Евтихий Каллистратыч когда-то заслужил, — старик придвинулся к столу. — От- чаю-юга дед мой был! Заселяли-то Осихино сплошь переселенцы. Курские да вятские, смоляки да витебцы. А землю разделить — не поллитру раздавить, скромно выражаясь. Не обходилось и без стычек. Как-то раз купчишки стали гнать переселенцев, те, понятно, воспротивились. Приехал волостной. Судил-рядил и приказал приезжим убираться. На другие земли. Тут и восстал мой дед. За правду постоял. Грудью колесом на старшину. Переселенцы тоже ощетинились. Словно пошумаркали! Наутро старшина арестовал зачинщика, доставил деда в волость. Тот зипун с себя долой, а на груди — Георгии, медали за турецкую войну. Куда деваться? Отпустили. Был такой закон: героев — уважать. Так что, внук, держи Георгия, пусть он будет при тебе, как этот... подскажи!

— Талисман?

— Во-во! Не потеряй. Он и со мной повоевал...

— Лады. — Внук встал из-за стола, прошелся взад-вперед, остановился за спиной Шамарина. — Дедуль! Давно хочу спросить... Если не секрет, из-за чего у вас раздор с Семочкиным-дедом? Воевали вместе, он из-под обстрела вытащил тебя. Жизнью ты ему обязан, а теперь, когда он приезжает, вы за версту обходите друг друга.

— Жизнью я ему обязан! Ну и что? Что из того? — Шамарин распалился неожиданно. — Допрос мне учинил! Семочкин Антон, если хочешь знать, в лагерях семь лет мотал!

Внук раздумчиво повел плечами.

— Это ни о чем не говорит. В те времена сидели многие... И многие сидели ни за что.

— Ни за что-о-о? Сопляк ты, а туда же! Просто так и прыщик не садится. И про Антона больше не пытай. Забудь о нем. Так лучше будет!

— Кому, дедуль?

— Тебе. И мне. И — всем... Вот так-то.




3

Легко сказать — забудь. Война не забывалась. Старик лежал, вздыхая, на диване, а думы были далеко, в августе сорок второго...

Шли повзводно кромкой поля, а в обратном направлении, подминая грязными колесами ковер из подорожников, двигались грузовики. В раскаленном воздухе, совсем как в мирный сенокосный день, витали серые кувшинки одуванчиков, кружили желтые и синие стрекозы. Внезапно выскочил из норки суслик, подбежал к обучине, встал столбиком, провожая юркими глазенками железную армаду...

— Антоха, глянь-ко, — суслик! — Шамарин взял комок дорожной грязи, бросил в сторону зверька. Тот стремглав исчез во ржи.

Семочкин Антон поправил на плече ремень от автомата, мрачно сплюнул в ноги...

Разведка утром донесла: в деревеньке Плаксино обнаружен немец. Рота или две. Прячутся по избам. Танков не видать. По всему — вперед прорвавшийся отряд, ждущий подкрепления...

К вечеру строй из двух взводов достиг населенного пункта. Взводу, где служил Шамарин, надлежало ударить в лоб, а другому — с флангов.

Приблизились вплотную к огородам и в ожидании сигнала «красная ракета» залегли в подлеске. Тихо было в Плаксине. Ни звука...

— Слышь, Антон? Может, нет там фрицев? Может, привиделось нашей разведке? — шепнул с затаенной надеждой Шамарин.

— Не скули, Василий! — отозвался Семочкин.

И тут ударил миномет...

— С музыкой встречают! — прохрипел Антон.

Первые разрывы послышались за лесом. Затем все ближе, ближе!

«Только бы не в голову! — просверлила мысль. Шамарин вдруг подумал, что смерть — когда вот так, шальным осколком в голову. Он грудью вжался в землю, обхватив затылок. — Только бы не в голову!»

Обстрел внезапно прекратился. На несколько секунд повисла тишина. Затем донесся гул...

Шамарин встал на корточки.

— Что это?

— Похоже, танки, Вася...

— Какие, к черту, танки! Разведка ж доложила!

И — зашелестело по цепи:

— Танки...

— Та-анки!

— Та-а-анки-и!!!

— Три...

— Четыре...

— Пя-ять!

Из-за бревенчатого сруба, сараев и плетней с ревом выползали черные машины. Дерзко, в полный рост, пошли за ними автоматчики...

— Наза-а-ад! — вскричал комвзвода, вставая на колени. — Всем к лесу! Отходить!

Шамарин, повинуясь приказу командира, сперва на четвереньках, затем короткими прыжками, путаясь в траве, бежал к темнеющему лесу. Он понимал — спасение в лесу. Успеть бы, скрыться в буреломе, прийти в себя и отдышаться... Бежали через поле, путаясь во ржи. Падали. Вставали. Но уже не все... В груди свистело и хрипело. Он слышал за спиной горячее дыхание. А впереди стеной маячил лес. Надежда на спасение!

«Только бы не в голову! Только бы не в го...»

Качнулась земля под ногами, ослепило вспышкой, тугой волной отбросило назад. Пронзило острой болью, и свет в глазах померк...




* * *

Проводили внука. Пусто стало в доме, неуютно. С мокрыми глазами ходила Агриппина, суровее обычного выглядел Шамарин. Он теперь подолгу оставался в одиночестве. Курил и размышлял. Однажды бухнул Агриппине:

— Вот что, мать, надумал: буду ставить дом весной!

Агриппина обомлела.

— Для кого?

— Для Кольки. Вернется с армии в свой дом. А свой, он крепко держит.

Агриппина посмотрела, будто на больного, но возражать не стала.




4

После 7 ноября Агриппина собралась в Каменку к сестре. Вековуху Пелагею старик жалел за одинокость и недолюбливал за сирость. Она плакалась на всяческие хвори, звала обоих свидеться («быть может, больше не придется!»). Агриппина, читая пространные письма, пускала слезу. Шамарин позапрошлым летом дважды съездил в Каменку и, застав своячницу в бодром настроении, здоровой-невредимой — с флягой у колодца и с тяпкой в огороде, — разуверился в болезнях и зарекся ездить.

Поэтому воскресным ясным утром, проснувшись спозаранок, старик лежал бревном, не разлепляя вздрагивавших век. Агриппина встала непривычно поздно. Долго бренчала соском умывальника, расчесывала волосы, гремела чугунками и кастрюлями. С подойником в руке подошла к дивану.

— Вставай, отец. Пора.

Изображая пробуждение, старик недоуменно выгнул брови.

— Вставай, — поторопила Агриппина. — Покамись Жданку подою, умойся и побрейся, приведи себя в божеский вид — срамно такому выйти на люди. Да не шаперься — опоздаем на автобус.

Старик присел на краешек дивана, сунул кисти рук под мышки, зевнул, уставился на пол.

— Да он еще и не вставал! — возмутилась Агриппина, воротясь. — Сидит как истукан. Что с тобой сегодня?

— Не можется мне, Гриппк. В нутре сдавило — спасу нет. Вот тута, посередке, — прижал к груди ладонь. — Болит, не продохнуть.

Агриппина растерялась.

— Я предупреждала. Допахался до работы, как иной раз до гульбы. Настырность боком вышла!

— Порода наша до работы жадная...

— Вредная порода! Ляг, полежи, может, отпустит.

Старик послушно завалился на спину, сложил руки на груди. Агриппина процедила молоко, крикнула из кухни:

— Давай медичку позову?

Шамарин беспокойно ворохнулся, тихонько кашлянул.

— Да не, зачем ее тревожить. Вроде отпускает... Ты это, мать, езжай одна, а я тут откатаюсь.

— Хуже бы не стало!

— Отлежусь, не сомневайся. Привет там Пелагее...

Агриппина нерешительно кивнула, переоделась в чистое, пошла на остановку. Старик дождался с улицы звяканья щеколды, выждал для надежности несколько минут, махом соскочил с дивана.

Умывался долго, с мылом. Кряхтел, стонал от удовольствия. Достал из шифоньера серую рубаху, давнишний, в мелкую полоску, выходной костюм, на расстоянии руки оглядел его придирчиво. Костюм, несомненно, нуждался в утюжке, но предвкушение праздника не позволяло медлить.

Пиджак, казалось, с каждым годом становился все просторней. Старик пальцами провел по подбородку, но от мысли о бритье тут же отмахнулся. На глаза попали Агриппинины духи. Ей каждый год дарили их ко Дню работников сельского хозяйства. Разновеликие флаконы, пузырьки теснились на комоде. Шамарин вытряс на ладонь несколько зеленых капель, втер их в шею, подбородок, размазал по лицу. Из-под прилипшей к столешнице клеенки выдернул тонкую тетрадь, испещренную карандашными каракулями. В ней он с самого начала своего пастушества вел поголовный учет стада. Старик не нуждался в этих записях, ибо каждую телушку и бычка знал по кличкам и повадкам не хуже, чем привычки и натуры всех своих сельчан. Тетрадь служила документом, необходимым для него свидетельством порядка. А порядок уважался стариком в любом серьезном деле...

На блескучую макушку нахлобучил шапку; выйдя на крыльцо, подпер березовым поленом сеничную дверь.

«Сборщик дани подался в обход!» — острил в таких случаях Колька.

Старику же было все едино: в обход, так в обход.




* * *

Сбор дани начинался с Семочкиной Дарьи. Плату за пастьбу старик не пересчитывал. Знал по опыту, что меньше не дадут, а если передали — сдачу не отсчитывать. Маленькая хитрость — невелик грешок...

Семочкин Иван — полный, круглолицый, с белой шапкой вьющихся волос, в черном тренировочном костюме сидел на кресле перед телевизором и в ожидании позднего завтрака жевал кусок холодного мяса. Дарья — тоже круглолицая, но в отличие от мужа-альбиносика чернявая — хлопотала у плиты. Пользуясь расположенностью раннего гостя к неторопливой беседе, жаловалась на мужа. Иван то и дело одаривал жену уничижительным взглядом, но в разговор не вступал, лишь время от времени морщился, всфыркивал, крутил головой от досады.

Шамарин сидел у окна полубоком к хозяевам, в знак сочувствия к Дарьиным бедам вздыхал и поддакивал, блескучие глаза излучали гнев и немилость к поедавшему мясо Ивану. Но стоило Дарье отвлечься, выскочить в сенцы — вмиг преображался. Лохматые куцые брови ползли к переносице, низкий лоб багровел от прилива беззвучного смеха.

— Терпи, Ванька, не перечь, дозволь бабенке злобу выплеснуть!

... Война между супругами длилась третий месяц, конца покуда не предвиделось. Иван по пустячному, в общем-то, поводу схватился в споре с Казыдаем, сродным Дарьиным брательником. Но сгоряча переборщил — бросил на стол заявление об уходе. Казыдай, не долго думая, бумажку подмахнул. Нашла коса на камень. Управляющий надеялся, что Иван наутро на работу явится. Ну, повздорили, с кем не случается! Сколько было брошено в корзину таких вот заявлений на Казыдаевом веку. Иван же втайне полагал, что управляющий заглянет утром по дороге на работу, в шутку ссору обратит — хоть и вредный, но ведь шурин. Иванов трактор между тем простаивал, бригадир в глаза и за глаза костерил обоих. Дарья бунтовала, из дому стала гнать Ивана. Он пошел дизелистом. На маслозавод. Казыдай спохватился, не ожидал такого поворота. Кто умным назовет, отпусти он работягу? И ударил козырем: отказал Ивану в сене, на покосную копейку заработанном. Знал, деспот, чем пронять: трое парнишек-погодков у Семочкиных, старшему — седьмой годок. Иван было на дыбки — до прокурора, мол, дойду. Но поостыл и понял: до прокурора далеко, а зима не за горами. С литовкой по задворкам покрутился — чушкам на подстилку взял. Но уперся на своем — корову, дескать, сдам, молоко детишкам стану покупать, а к родичу с поклоном не пойду.

Корову Семочкин не сдал и знал уже — не сдаст, молока-то ребятишки просят каждый день, на молоканку не находишься. Хоть езжай воруй свое. Дарья обратно на трактор гнала, Иван бы и рад воротиться — гордыня не позволяла...

С многозначащим прищуром Шамарин глянул на хозяина.

— Хошь, Ванька, сказку расскажу?

— Тоже мне, Андерсен выискался!

— Вот тебе и Андарсан! Слушай. Про тебя... В одной деревне дело было. В старину. Сидит бабка на печи. Сидит себе, сидит. Вот стучат в окошко. «Кто?» — «За тобой, старуха. Жать идти пора!» — «Не, отвечает, не пойду.» — «По-што так?» — «А пото. Я к зиме помру, внучка замуж выйдет, Жучка околеет. На кого мне жать?» Ладно. Не пойду, так не пойду. Вот тебе зима. Бабка не померла, внучку не просватали, Жучка не подохла. Сидят себе. Голодные. Хлебушка нема... Вот тебе стучат в окошко. Бабка с печки — скок! «Собирайся, внучка, жать зовут!» Вот тебе и сказ!.. — Старик зашелся в хриплом кашле.

— Подь ты в баню, старый шут! — сорвалось у Ивана. — Без твоих побасеночек тошно!

Шамарин не обиделся. Скомканным платочком про- макнул макушку.

— Не серчай, Иван. Помочь тебе желаю.

— Чем же, любопытно?

— Сеном, например. Много не сулю, а чуточек дам. Опять же у свояченицы в Каменке под бруцеллез корову браканули, а у ней, у скупердяйки, третьегодично цело. Перекажу, чтоб никому не продавала. Не горюй, сосед, — прорвемся!

Иван в наклоне подался к телевизору, убавил звук. Огорошенная Дарья застыла у печи.

— Умоем Казыдая! — заключил старик.

До хозяйки наконец дошло. Пальцами столкнув на краешек плиты сковороду с кипящим жиром, на цыпочках прошла к столу.

— Серьезно, Василий Егорыч?

— Неужто зря ботолить стану!

От неожиданной удачи Дарья взволновалась.

— Если можешь, выручи. А мы ведь завсегда... В долгу мы не останемся!

— Чего там, соседское дело! Ты меня за язык не тянула. Я своим словам покудова хозяин.

Дарья даже прослезилась.

— Вот ведь есть же люди добрые! Не то что братушка-вражина. Чужие во сто крат родных душевней! — Все еще не уверяясь, глянула на мужа. Тот кашлянул на подпол...

Дарья выставила водку и закуску.

— Кабы не детишки, Бог с ней, коровой, — объясняла на ходу. — А с детворой без коровенки чистая погибель.

— Так оно, соседка, не житье. — Шамарин закурил.

— Достае-ется нам сенцо, не приведи Господь!

— Что вы-ы, Василий Егорыч, — поддакнула Дарья. — Столько нервов с ним потратишь!

— Сперва накосить умудрись, потом еще вывезти вовремя!

— Ой, не говорите!

— Купить дешевле станет.

Хозяин недоверчиво глянул на Шамарина. Тот глубокомысленно вздохнул:

— Корову сдать? Не выход. Кто ты без скотины в сельской местности? Так себе, не человек.

Дарья вилкой сковырнула с горлышка бутылки белую жестянку, до краев наполнила стакан. Шамарин глянул на Ивана и — вопросительно — на Дарью.

— Моему ни грамма, — распорядилась та. — Он без водки куролесит хорошо.

Глаза у Ивана недобро сверкнули. Он невнятно что-то бормотнул, снова прибавил звук телевизора.

Старик беспомощно развел руками, поднес ко рту стакан.

— Ну, будем толстенькими, Ванька! — Выпил залпом, отдышался, занюхал хлебной коркой. — Иван! Спросить тебя желаю. Что, батька твой, Антон, сулит приехать или нет?

— Да кто его знает, сосед, — за мужа ответила Дарья. — Надумает — приедет... Странник Божий, да и только. Год у Толика в Омске прожил, а теперь у младшего, у Юрки. Восьмой десяток разменял, а дома не сидится. Сам, поди, не ведает, что на ум взбредет...

Шамарин придвинул бутылку, плеснул себе в стакан.

— Вольному воля, скромно выражаясь... У меня к тебе просьба, Иван. Дом надумал ставить Кольке. Отслужится, вернется, а там, глядишь, оженится — детвора пойдет. Тесно кучкой станет...

— С чего ты взял, что он вернется? У него родители в Сургуте.

— Колька? Прилетит! Дом у него в Осихине.

— Вернется, так совхоз квартирой обеспечит. Нужен ему дом! С больших, что ль, бабок дурью маешься?

— Хэх, какие вумники! — старик досадливо скривился. — Все б вы, молодняк, кивали на готовое! Все б вам кто-то что-то дал! Нет, Иван, свой дом, он держит, а не свой не жалко... Ставить буду — решено. Внук потом спасибо скажет.

— Тебе видней, хозяин-барин. Ко мне-то что за просьба?

— Помощи прошу. Пособи фундамент заложить весной. А там уж как-нибудь, с Боженькиной помощью... Что на это скажешь?

— А чего он скажет? — снова встряла Дарья. — Конечно, пособит... Вы бы закусили, а то ведь запьянеете.

Иван вдруг взвился с кресла, заходил кругами.

— Ты-то что встреваешь? Что ты всякий раз встреваешь? Сопи себе в две дырочки. Я за себя скажу!

— Человек с добром пришел! — заверещала Дарья. — С добром. А ты ломаешься. Свинья неблагодарная!

Шамарин усмехнулся понимающе, подцепил на вилку молодой груздок.

День только начинался.




5

Сельповскому сторожу Кузьке Шагову, за малый рост и вес прозванному Кроликом, Шамарин выражал недовольство Зевсом:

— Не бык, а нечистая сила. Все стадо, дьявол, баламутит. Намучился я с ним!

Глуховатый сторож напряженно вслушивался, сочувственно тряс бороденкой.

Постепенно пьянея, Шамарин склонялся к тяжелым раздумьям.

— Что такое жизнь пастушья, и чего я от пастушества имею? — Крючком поднес палец к виску, строго глянул на Кузьму, требуя внимания. Сложил ладошку в кулачок, плавно опустил его на стол. Сам на свой вопрос ответил: — Ни-че-го. Одно лишь угробление здоровья. Суди, Кузьма, коль не дурак. День-деньской на солнце, на ветру, под дождем, под молнией. А комар да овод? Чистая погибель. Словом не с кем перемолвиться, разве что с Серухой. А много ль пастуху почета? Колька сказывал, в Германии даже горлодрану-петуху памятник стоит. А пастуху пошто не доумились? Ну, памятник, согласен, жирно будет, но уважение ока-ажь! Дай внимание почувствовать! Выдели какую-нибудь льготу. Что же это происходит? Мы с тобой, Кузьма, живем на равных основаниях, а разве это справедливо? Не совсем. Твой труд сегодня невелик, тебе ведь одинаково, где спать — дома или на работе. А я со стихией борюся. Пастух, он, хочешь знать, третий на деревне человек. После продавца и тракториста. А мы с тобой — на равных основаниях! Вот бы кому это все обсказать. У тебя, Кузьма, вроде сын грамотей?

Кузьма кивнул, польщенный.

— В районной газете сидит. Про нашу жись статейки сочиняет.

— Раз сочиняет, значит, соображает. Тебя в газету не посодят. Ты бы ему подсказал. Так, мол, и так. Живет у нас в Осихине заслуженный пастух. Пенсионер и фронтовик. Израненный к тому же. Но пользу обществу приносит. Нельзя ли по части строительства скидку ему подыскать?

Кузьма пальцем помял кончик сизого носа, запустил пятерню в бороденку.

— Подсказать-то, парень, можно. Чего не подсказать.

— Вот и подскажи. Ведь я с твоим Зевском... здоровье подорвал!

— Можно подсказать!

Шамарин вскинул руку.

— Было позабыл! Ты как насчет печного дела? Мастерка из рук не выронишь? Такой мастак ты был по этой части!

— Было дело, да...

— Так как, не выронишь, Кузьма?

— А не должон.

— Знамо дело, не должон. Мастер ты или не мастер? Ты, Кузьма, имей в виду: печка в новом доме за тобой. Русскую мне сложишь. На печке народился — на печке отойду. Во мечта какая!

— Сурьезная мечта. — Кузьма почесал бороденку и хмыкнул: — Ох и шельма ты, Шамара!

— Это почему?

— Дорого мне Зевс-то обойдется!

— Ну, шельма так шельма, а печка за тобой.




* * *

Сбор дани продолжался.

Через полчаса старик топтался на дороге.



Я на Бурочки-и ката-алси,
Крутой делал разва-рот, —
Чир-рнобровая мата-аня
Да, стоя-яла у ва-рот!



Подмывало сплясать.



Как в весеннем у лесу-у
Саловал не знаю чью,
Думал, в кофте розова-ай,
А это пень березова-ай!



Как всегда в разгар веселья, перед ним предстала Агриппина.

— Нализался, хитрозадый! Опять обвел вкруг пальца. На полпути дошло — попуткой воротилась!

Старик остолбенел, выпучил глаза. Дернулся, но поздно. Отвесив тумака, Агриппина за рукав, как Мотря на веревке упирающегося Зевса, потянула мужа за собой.

— Гриппка, грызь зеленая, пусти! Ослобони, не то вожжами отхожу!

— Побазлай вот у меня. Я тебя скорее отхожу!

Старик обмяк и сдался. Дошло, что праздник кончился. Кончился бесславно, унизительно. И скоро до обидного.

Дома Агриппина вывернула мужнины карманы, на глазах у старика пересчитала деньги. Смятые пятерки, трешки и рублевки сунула под стопку чистого белья в комоде. Все. Это была ее территория, посягнуть на которую старик не смел подумать.

Он проплелся к своему дивану, сел на него, уронив между колен оплетенные синими венами руки, посидел, раскачиваясь корпусом. Завалился на спину. Всмотрелся в себя на портрете — молодого и уверенного. Затих. Ушел в воспоминания. Ворошил былое, как страницу за страницей старой книги, которую, будучи в глубоком убеждении, что ничего нового в ней не найти, давно никто не раскрывал. И заснул незаметно. Лежал, пахнущий куревом, водкой, духами...

Агриппина постояла в изголовье, тяжело вздохнула. Присела к столу, достала из кармана карты, поднесла к губам колоду.

— Тридцать шесть картей четырех мастей, лягте в круг, скажите вдруг, что короля ожидает...

Раскинула на внука, на сына Леонида. Выпало неплохо.

— Ну и дай-то Бог!

— Тпррру, Серуха! — выкрикнул во сне Шамарин.




* * *

Не глубок был сон, но и не краток. Шамарин пробудился поздно. Голову разламывало, будто распирало обручем. На табуретке у дивана стоял синий ковш с рассолом.

— Вот тебе и Гриппка! Вот и грызь зеленая! — благодарно простонал старик и, превозмогая боль в висках, оторвал по подушки тяжелую, как чан, голову. Перед глазами, отдаляясь и увеличиваясь, поплыли черные круги. Шамарин сел на краешек дивана. — Черт тебя, дурилу старого, дернул пуститься в обход! Давление вон как подпрыгнуло. Совсем, однако, захирел.

Крутой огуречный рассол пригасил похмельный жар.

— Наделал, старый хрыч, себе хворобушки! — Старик прошлепал к умывальнику, намочил полотенце, обвязал им голову. Боль в висках утихла. Медленно, избегая резких движений, переоделся в привычное серое, вышел на крыльцо. Теперь его мучил вопрос: не учудил ли чего-нибудь спьяну? Силился вспомнить подробности обхода, но память ему изменила...

— Ну и слава Богу, — подумал вслух старик. — Стало быть, не больно-то народ потешил, если Гриппка умелась молчком. Кабы чего отмочил, задала бы трепку. Ти- хо-мыхо, стало быть...

И оттого, что ничего постыдного для своих солидных лет как будто он не отчебучил, не ославился перед сельчанами, на душе просветлело, отлегло от сердца.

— А ведь сдал ты, Васька, — сукин кот! — подтрунил над собою старик. — Было времечко — улицу скрозь проходил, а вчера трех дворов не осилил. Сплохова-ал!

В ватной телогрейке, с полотенцем вокруг головы, скучающе поглядывал на улицу. Ничего интересного он там не находил. По голой, каменеющей земле катились усыхающие листья. Через дорогу, у сельпо, кружком стояли бабы, тарахтел совхозный «беларусик». На коляске с ручным приводом прокатился по своим делам безногий пимокат Митрофан Морозов. Шамарин проводил его печальным взглядом, горько усмехнулся.

«Живет ведь человек... Полтулова всего-то и осталось, а поди ж ты, катится. Будто так и надо. Еще и глянет, точно на букашку. Нашто вот живет человек?»

И совсем уже некстати пропел скрипучим басом:



Эх, мать-перематъ
Молодые годы!
Мне с матаней не гулять
Из-за плохой погоды!



Пропел и поглядел на небосвод.

— Скорей бы мороза. Пора б уже покруче завернуть!




6

Перед Новым годом получили сразу два письма — от сына и от внука. Колька писал коротко и лихо, будто ронял на бегу: «Здравствуй, бабсик! Физкульт- приветик, дед! У меня все в норме, жив-здоров, не хмурюсь...»

На этот раз всего-то и добавил: «Скоро, кажется, в Афган».

Агриппина — в слезы. Шамарин помрачнел. Легко сказать — в Афган! Туда не на прогулку посылают. Там не понарошку убивают...

Леонид же в недобром послании упрекал стариков, что вовремя не дали знать о Колькином призыве. Что он, отец, нашел бы время выбраться в Осихино, сгонял бы к военкому в Каменку (вместе ведь учились в школе!), придумал способ получить отсрочку. Что не служить бы сыну, а учиться в институте. Писал, что дали наконец ему квартиру, но с детсадом для близняшек Лоры с Нонной так же без просвета, как и год назад. Глаша, жаловался сын, сидит по-прежнему с девчонками, тогда как место ей находится. Что на одну его зарплату, будь она хоть в тысячу рублей, при нынешних-то ценах прожить в Сургуте мудрено, к тому же новая квартира просит свежей мебели, не мешало б подновить и дачку, а сам он вот уже неделю без работы...

Оказалось, что солидная комиссия то ли из народного контроля, то ли аж из министерства обнаружила на стройке кучу нарушений, и до окончания проверки сына от работы отстранили. Правда, тут же Леонид и успокаивал, что это все, мол, несерьезно, ненадолго, разберутся — восстановят, чтоб не брали, значит, в голову...

В конце письма была приписка: «Мама, приезжай, повозись с девчонками. Внучкам по три годика, а ты в глаза их не видала. А как устроится с детсадом — волюшка твоя. Хочешь — оставайся, места теперь хватит, а не понравится у нас — отвезу в Осихино».

— А я согласная, — сказала Агриппина. — Кто им поможет, если не мы?

— Матерь, значит, приезжай, — психанул Шамарин, — а про батю ни полслова. Пра-авильно, сынок. И о доме не спросил, не посоветовал. А ведь писал ему, чтоб отпуск летом взял, помочь отцу приехал. Нашто ему батька теперь? Батька нужен был, когда сынку на дачку не хватало. Дурак я был бы, если б выслал!

— Ладно уж, не петушись, — рукой махнула Агриппина.

— До-обрая какая! — осклабился старик. — А для кого отец старается? Он о том подумал? Не-ет, не тебя он зовет — домработницу. И никуда ты не поедешь. — Старик в сердцах порвал конверт, бросил клочья к печке. — Фигушки, сынок. Дулю с постным маслом. Прижа-ало? Прищемило хвост? Вспомнил о родителях? «Несерьезно?» «Ненадолго?» Поглядим. То ли еще будет! Чую, сын, горишь ты ярким пламенем. Покоритель Севера! Стыдобушка! Геро-ой!

— Раскаркался, дурак! — Агриппина схватилась за карты.

Старик, пошумев, успокоился, лег на диван.

...Кого себе к старости вырастил в подпорку? Не на кого опереться, притулиться не к кому. С дочерью понятно — отрезанный ломоть. Десять классов кончила, в город укатила, выскочила замуж — только-то и видели. Муж — военный, капитан. Пятый год в Германии, онемечились совсем. С дочки взятки гладки, а вот с Леньки... Сукин сын! Взял бы да явился, да спросил бы по-хорошему, как сыночку-то положено: как вы тут, мол, батька с мамкой, все ли ладненько у вас, все ль у вас в порядочке? Хоть бы матерь приголубил, подарочек прислал, как раньше-то случалось. Трудно было — понимал, а теперь, гляди-ко, опушился и про мать забыл. Для кого она старается, рук не покладает?

Вырастили сына, нечего сказать. Видно, сами где-то промах дали. Ленька, он еще каким был сопляком, а ты ему — учись! На дружков не равняйся, они сами по себе, ты — сам по себе. В назьме ковыряться и дурак сумеет, ты повыше целься, к примеру на главбуха. Я тебя главбухом сделаю, пусть нам хуже будет. В нарукавничках будем сидеть и в окошко поплевывать. В чистоте и тепле. Кончишь класс без троек — лисапед куплю. И купил. Родному, может, не купил бы, а приемному купил...

В институт поехал — ты ему условие: не поступишь — на ферму запру, вилы вручу, чтобы испытал, как копейка достается. На отцову не надейся. А поступишь, так последнюю пошлю, мотоцикл куплю в придачу. И купил. И — посылал. Как же, в люди сын выходит... Кончил институт. Инженер-строитель, диплом с отличием в кармане, все пути-дороги перед ним открыты. Далеко ученье Леньку завело, аж на край земли. В Сургут поехал добровольно, никто туда не посылал. Длинным рублем соблазнился. Думал, там задаром деньги платят. Оказалось — нет, и там работать надо. Первое время скулил, просил для поддержки штанов. Посылал. А как же? Сын. Хоть и не родной. Родному, может, не послал бы... К тому же должность поначалу дали невеликую, так себе окладишко, северных не выслужил, а женился рано...

Лет через пять оперился, в должности повысили. А затем как по маслу — что ни год, то повышение. В ту весну, когда близняшки Лорка с Нонной родились, Леньке сорок лет уже сравнялось, прислал письмо: читайте, мол, в газетах — наградили орденом. Начальником строительства назначили. Вроде бы по-твоему и вышло: в люди выбился сынок. Агриппина довольнехонька, а тебе не в радость...

Говорят, чтоб человека до ума довести, его по науке воспитывать нужно. А где ее набраться, той науки, когда сызмала в оглоблях? Агриппина тоже смолоду впряглася, до сих пор не распряжется. Хватит бы уже, всех денег ведь не заработаешь...

— Вот что, мать, — сказал он громко, встав с дивана. — Давай-ка увольняйся. Будет упираться! Пусть молодые пашут. Нам с тобой не много надо, Колька себя обработает, а на дом за глаза хватит...

Агриппина подняла глаза, и он увидел ее жалкой и измученной, такой, какой сидела на собрании сорок с лишним лет назад, когда, вернувшись по ранению, бригадирствовал в колхозе...




* * *

Весной сорок четвертого отсеялись в срок, пустили на выпас скотину. В последних числах мая председатель колхоза Калижников назначил общее собрание. Вечером собрались в клубе, расселись по местам.

— Как помните, товарищи колхозники, — торжественно начал Калижников, — в прошлом году вы из личных средств собрали деньги на постройку танка... И вот, дорогие товарищи...

В зале заскрипели стулья, прокатилась по рядам разноголосица.

Калижников, выждав с минуту, закончил:

— ...получена телеграмма. Высшая правительственная. Позвольте зачитать... «Передайте колхозникам и колхозницам, собравшим деньги на постройку танка, мой, товарищи, братский привет и благодарность Красной Армии!..»

Последние слова растворились в хоре голосов.

— Неужто сам товарищ Сталин телеграмму дал?

— Сам Верховный нас благодарит!..

Нескоро успокоились, затихли.

— Всем приятно, что там говорить. Пусть наш колхозный танк громит врага на фронте! — подвел Калижников черту. — Второй вопрос, товарищи: подписка на заем... Облигации, товарищи, большая помощь фронту. У меня воюют двое сыновей. И для разгрома ненавистного врага я ничего не пожалею. Вношу четыре тысячи... Прошу последовать примеру. Сам товарищ Сталин нам спасибо скажет!

И — воцарилась тишина, собрание потупилось. Калижников обвел вокруг глазами.

— Пиши две тысячи, Ефимыч, — послышалось из дальнего угла.

У бревенчатой стены на краю скамейки сидела Агриппина. В темном полушалке по-старушечьи на лоб, в темном шабуре... Шамарин знал: прошло полгода, как Агриппина овдовела. В середине декабря родила сынишку, а перед новым годом пришла ей похоронка. Убило Леньку Сумского где-то под Воронежем. Как будто личная вина в гибели давнишнего соперника давила на Шамарина, и он не мог себя заставить взглянуть на Агриппину прямо и открыто...

«Да ведь она совсем сдалась!» — увидел вдруг Шамарин, и что-то лопнуло внутри, легло на сердце тяжестью...

Расходились в сумерках. Шамарин, не прощаясь с председателем, вышел на крыльцо, и, припадая на простреленную ногу, опередив идущих кучкой женщин, быстро пошагал в конец неосвещенной улицы, к дому Агриппины. Встал за палисадником.

Она отпрянула в испуге.

— Не бойся, это — я... Здравствуй, Агриппина.

— Здра-авствуйте, — промолвила она, берясь за узел полушалка.

— Зачем на «вы»? — он усмехнулся. — Давай на «ты», как до войны. Ведь я всего-то на год старше.

— Зачем ты здесь, Василий?

— Я что хочу тебе сказать... Может быть, не время, но...

Агриппина оглянулась беспокойно.

— Не надо об этом. Прошу!

— Но почему, Агриппина? Леньку уже не вернешь... Надо как-то дальше жить... Жить-то как-то надо?

— Зачем сейчас об этом? Ведь ты прекрасно знаешь, что Леньку я...

Шамарин перебил:

— Знаю. Понимаю. Леньку ты любила — не меня. Но ведь видишь, как все повернулось. Жизнь распорядилась по-другому...

— Ничего-то ты не понял! — Слезы брызнули из глаз Агриппины. — Зачем ты здесь, Шамарин? Уходи! Я не хочу, чтоб видели тебя! Ты думал, слабенькая баба? Слабенькая, да? Да я сильней тебя, Шамарин. И не нуждаюсь в утешителях. У меня он есть. Один. Сумского ребенок! — Хлопнула калиткой.

Шамарин молча повернул назад. Дома взял початую чекушку. Выпил. Посидел. Шлепнул пятернею по столу, скрежетнул зубами:

— Кто-то кровь там проливал, когда вы тут... со свадьбами! Невтерпеж вам тут!

Слил в стакан остаток водки, выпил и утерся рукавом. Ничком упал на смятую постель.




7

Теперь старик жил ожиданием весны. Он и место под стройку уже присмотрел. На краю села, у озера, за которым — поле и тропинка в лес. Большой крестовый дом под шифером, с верандой дразнил воображение. В двух светлых комнатах окнами на озеро будут жить, конечно, Колька с молодухой. Хорошо б, с Маринкой Козыдаевой, к ней внук неравнодушен. В двух других поселятся он и Агриппина. Правнуков и правнучек будет хоровод. Маринка — девка дюжая, такой не в тягость роды...

В феврале Шамарин подал заявление. В сельсовете снизошли — отвели участок там, где старику мечталось. С лесом неожиданно тоже подфартило. На брошенной заимке стояли без хозяина добрые дома. Бревна из гривного леса лишь забронзовели от дождей и солнца. Семочкин Иван подучил Шамарина обратиться к «самому» — директору совхоза. Старик собрался с духом, нацепил медали и явился соколом.

Директор выслушал внимательно.

— А хватит ли силенок?

— Постараюсь с Божьей помощью!

— На Бога плохая надежда.

— Так ведь мы, Шамарины, настырные!

Директор засмеялся и сказал:

— Будь по-твоему, отец. Перевози дом, стройся!

— А дорого сдерешь? — попытал Шамарин.

— Перевози, а там посмотрим!

Весной должны были пожаловать знакомые «грачи» во главе с бригадиром Казбеком. С ними надумал старик сговориться. Кроме того, полагался на помощь соседа, враждовавшего с Семеном Казыдаем. Теплилась надежда и на сына, думалось, уладится, восстановят на работе, заговорит в нем совесть, прилетит помочь.

Зиму следовало как-то скоротать, и тут случайно подвернулась работенка. Казыдай предложил починить изношенную сбрую. Лошадей в совхозе оставалось еще предостаточно, но купить упряжь в сельмаге или где-то на стороне, как в добрые старые времена, оказалось немыслимым делом. Раньше шорничал в Осихине Семочкин Антон, но теперь мотался по стране от сына к сыну.

Шамарин согласился без сомнений. Ремесло знакомо, посильная, непыльная работа. Лишняя копейка к пенсии прибавка. Как-никак немалые расходы впереди. А главное, директору или Казыдаю не раз еще придется поклониться. Песок, к примеру, рядышком, в карьере, а на себе не привезешь...

Поначалу вставал рано, суетился по хозяйству, завтракал, бежал на конный двор. В конюховке для него отгородили закуток, где новоявленный шорник поставил верстак, вожжами и супонями увешал стены. Там день-деньской толпились конюхи и скотники, курили, пили крепкий чай, травили анекдоты. Старик невольно отвлекался, подсаживался в круг.

Заказов с каждым днем все прибывало, от седелок, дуг и хомутов негде стало развернуться, но производительность труда оказалась крайне низкой, и через месяц по наряду причиталось с гулькин нос. Шамарин перестроился. Теперь с утра он отсыпался, а после шести вечера, когда конюховка пустела, отмыкал мастерскую, не отвлекаясь на треп, успевал к полуночи сработать вдвое больше, чем до этого за пару дней.

В один из таких вечеров старик сидел с хомутом на коленях, с шилом и дратвой в руках. В окошко скоблилась поземка, ледяным узором обрастало с улицы стекло. Пахло кожей, варом, конским потом...



Во середу, ба-абка,
Во середу, Лю-убка,
Во середу, ты моя
Сизая голу-убка! —



на одной ноте гнусавил старик, когда вдруг током дернула догадка...

Взволнованный, вскочил со стула, охнув, присел на затекшие ноги. Стряхнул с коленей нитки и кусочки кож, прислонил хомут к стене и, примкнув конюховку, спотыкаясь в снегу, припустил домой...

— Ты не спишь, Агриппина? — с порога крикнул в горницу.

Прошел месяц, как она уволилась. Днем возилась по хозяйству, вечером пряла или вязала. Связала свитер Леониду, внучкам — теплые носочки, варежки себе и старику. Привыкла к телевизору. С особым нетерпением ждала репортажей Лещинского...

Со спицами в руках вышла Агриппина.

— Наших только что казали.

— Ну и как там, в горах, обстановочка? — Шамарин бросил валенки на печь. — Не сдались мятежники?

— Черт их выкурит из гор! Опять в кишлак какой-то просочились, наделали беды.

Старик скользнул в комнату внука.

— Где у нас Колькина музыка?

— В шифоньер прибрала.

— Тащи ее сюда!

— Зачем?

— Давай без разговоров!

Агриппина забурчала, принесла магнитофон.

— Чего опять удумал?

— Будем музыку гонять!

Агриппина выразительно крутнула пальцем у виска.

Шамарин сел за стол, включил магнитофон. С ровным шелестом тронулась лента в катушках, воскресив хрипловатый басок покойного деда Калижникова...




* * *

«...Егор Евтихьич, прадед твой, мне хорошо запомнился. Всегда вокруг него ребята хороводились. Польку танцевал — не налюбуешься... Сызмала страстишка к лошадям была. Это вот теперь у нас лошадок обижают, а тогда у самого плюгавого хозяина коняга на дворе стояла. Местные купцы любили позабавиться. И — умели, нечего сказать. На масленку съезжались, бились об заклад и назначали скачки. Лучшим бегунцом у нас считался мерин Огонек купца Парыгина. Парыгин Егора всегда в седоки назначал. Вот раз он заложил в заклад быка-производителя, а Егор возьми да упади во время скачек. Проиграл Парыгин лучшего быка и при всем чесном народе кнуток Егора опоясал. Тот — в отца характерный! — схватился за оглоблину, насилу растащили. Но злобу парень затаил. Скараулил купчишку на озере, в прорубь головою окунул. Окунул и скрылся. Да... Матушка ревмя ревет: грозит Егору каторга. А он исчез и объявился ажно в... восемнадцатом году. Да не один, а — с кем бы думал? — с сапожником Макаровым. Был такой в Осохине... В седьмом году пригнали в ссылку группу политических. Все они работали у местных, у купцов, а этот все сапожничал, портняжил.

Как раз колчаковцы на Каменку прошли, кругом лютуют да свирепствуют, купчишки головы подняли, Парыгин на Евтихия косится. И тут Егор с Макаровым явились. Егор раздался, возмужал. Собрал народ на площади. Так, мол, и так, мужики, не давайте сынов Колчаку, он Россию продал загранице. Созвали сход призывников. Решили прятаться в лесах до прихода красных...

Затем Егора и меня направили к соседям. А там вовсю призыв. Народ гудит на площади. Егор взобрался на повозку: против кого, мужики, сыновей посылаете? Уговорили прятаться. В ночь поехали назад, а навстречу — верховой: банда, говорит, в Осихине. Парыгин, сучья кровь, привел отряд из Каменки. Схватили двух уполномоченных и твоего прапрадеда. Принял смерть от рук бандитов...

А другой раз он вернулся в девятнадцатом году. С пулей в правом легком. Уже не богатырь. И не один — с женою Феодосией, из смоленских, видно, поселенцев. Назначили Егора в продотдел волисполкома, а председателем поставили Макарова...

В тридцатом году приходит приказ: к посевной — кровь из носу дай коллективизацию. Из Каменки прибыл уполномоченный Зотов. Как сейчас его вижу. Росточком с Кузьку Кролика, а поперек — два Кузьки. Рожа гладкая, в очечках, а за очечками — две точки, как у карася. Карасем и окрестили. В земле ни в зуб ногой, но голосок поставлен, командовать умел. Как только против шерстки, так и жди беды. Уродит же природа, прости меня, Господи!..

Ладно. Сколотили мы коммуну. «Зажилось бедняку» называлась. Егора — в председатели, а он уж кровью кашлял, таял на глазах. Карась его и доконал. Открыли по его распоряжению общую столовую, каждый день по коровенке забивали. Тут и схлестнулся Егор с Карасем. Скот, кричит, переведем! Карась пыхтит да точками буравит: ты, Шамарин, дескать, ни хрена не петришь в смысле агитации. Егор — к Макарову в район, того туда уже забрали. Чернее тучи воротился. Видел и Макаров, не туда нас занесло, скот под нож вчистую пустим, но колесо не остановишь... Бойню, правда, прекратили, но полстада уже извели. От пуза напитались! Да... Потом — статейка Сталина в газете. Про головокружение. Коммунары — за добром на общий двор. Чисто подмели. А Карась Егора в перегибах обвинил...».

На этом запись обрывалась. Шамарин отключил магнитофон. Обманулся старик — не услышал он голоса внука.

Но подкатило к сердцу беспокойство.

«Зачем ему все это? Что за любопытство? Случайно или нет?»

А назавтра развернулась цепь событий, надолго затмивших возникшую тревогу.




8

Другой месяц ждали весточку от внука. Агриппина, стоя у калитки, вечерами поджидала почтальонку...

— Что-то долго писем нет от нашего солдатика. То ли недосуг черкнуть, то ли обленился, — вздохнула за столом. — Всяко передумала. Не в Расее служит — на чужой сторонке. Вчера Лещинский говорил: в какой-то там провинции банду разгромили. Должно быть, смертная драка была... Кабы с Коленькой беды не случилось.

— Кабы, кабы! — перебил старик. — Жуй давай, не думай о плохом!

— Да если бы не думалось!

Думалось, конечно. Старик давно уже приметил — стосковалась Агриппина по любимчику. Письма от внука до дыр зачитала, на карточку, что к Новому году прислал, не наглядится. Вот и третьего дня воротился из бани, а она у телевизора.

— Отец, бежи скорей сюда. Вроде Кольку кажут!

Шамарин опрометью кинулся на зов.

— Где ты Кольку усмотрела?

— Да вот же он, с ружьем на танке!

— Тю-ю ты, старая, — поморщился старик. — Не с ружьем, а с автоматом. Не на танке, а на бэтээре. И не Колька вовсе, а какой-то азиатец. Что ж ты внука с азиатцем спутала?

Агриппина всмотрелась в экран телевизора, проронила сконфуженно:

— А улыбкой на Кольку похож!

Ждали вести из Кабула, а дождались из Сургута. Из многословного письма трудно было что-либо понять, ясно было лишь одно: Леонид под следствием, мера пресечения — подписка о невыезде. В вину вменяются приписки...

Агриппина схватилась за голову.

— Ох, лишенько мое-е! Что ж ты молчишь, отец? Что же теперь будет?

— А то и будет, что заслужено, — оборвал Шамарин. — Знал, паскудник, на что шел. Вот тебе и несерье-езно! Вот тебе и ненадо-олго! Отличился, мать твою!.. Покоритель Севера! — Старик махнул в отчаянье рукой и умолк до вечера.

Перед тем как уйти в конюховку, подозвал Агриппину.

— Вот что, мать, скажу... Просуши глаза-то, слезы пригодятся. Про Леонидову беду никому ни слова. Мало ль в чем предъявят обвинение! Пусть сперва вину докажут. Кольке тоже ни о чем не сообщать. Ему тем более не надо. Не дай, Господь, Глафира сдуру написала...

— Так что же делать-то, отец? Сидеть да ожидать?

— Ожидать не дело... Ты вот что, Агриппина, слетай ненадолго в Сургут. Разведай, что и как. Попытай, чем дело пахнет.

— А ты? Боюсь одна. На самолете не летала.

— Меня они не ждут.

— Да брось ты, в самом деле! Об этом ли сейчас?

— И дома есть дела... Если Леньке срок горит, тогда уж станем думать. Эх, жизнь-жизняка! — закончил неожиданно. — Кому цветы, кому крапива. Вот о чем в старости думать приходится!

Через неделю он проводил Агриппину, а еще через день, в воскресенье, из трех отпускников сколотил бригаду для разборки дома...

Тем временем сосед помирился с Казыдаем. Примирила родственников свадьба. Казыдаева Маринка вышла за врача. Молодые пригласили, и не пойти поздравить новобрачных Дарья мужу не позволила. За свадебным столом Казыдай с Иваном оказались рядышком... Два дня в селе гуляла свадьба, а на третий Семочкин Иван, похмельный и смурной, подъехал за расчетом к заводской конторе уже на прежней своей технике. Шамарин посмурнел. Во-первых, жгла обида на Маринку за измену внуку, а во-вторых, он понимал: теперь Иван ему на стройке тоже не помощник. Полным ходом шла в совхозе вывозка соломы, не за горами — посевная...




* * *

Как и ожидалось, бригадир шабашников Казбек привез своих «грачей» сразу после первомайских праздников. Пятеро крепких парней в одинаково ярких ветровках с утра ошивались возле конторы, а после обеда в сопровождении Казыдая направились к заброшенной избе на краю села.

Вечером Шамарин подоил корову, слил удой в ведро и явился в гости. «Грачи» обживали гнездо. В заброшенной избе гремел магнитофон, обмазывалась печь, протирались окна. Бригадир — высокий худощавый парень с горящими, как уголья, глазами — отдавал распоряжения.

Шамарин знал: Казбек — не простачок в строительстве. Когда-то он окончил институт, работал мастером, прорабом, но, как признался в разговоре при знакомстве, оклад без перспективы не устроил. «Не тот, дед, аппетит». Уволился и, сколотив бригаду, кочевал по городам и весям.

— Ну что, Казбек, — глаза в разбег, девок наших шурудить приехал? — изрек Шамарин с деланной веселостью, едва успев переступить порог.

— А что, имеются достойные? — Казбек обернулся на голос. — Кого я вижу! Дед Шамара! Собственной персоной! Прошу в апартаменты!

Старик глянул на вымытый пол, на сапоги, обляпанные грязью.

— Я лучше на порожке посижу. — Сел и достал папиросы. — Молочка вот вам принес, чтоб не отощали у нас с ходу.

— Молочко — хорошо. Налетай, братва, пока дают!

«Братва» тотчас окружила ведро, пустила по кругу литровую банку.

— Надолго прибыл к нам? — попытал Шамарин.

Казбек лукаво усмехнулся, широко развел руками.

— Если каждый вечер будет молоко, есть ли смысл отсюда уезжать?

— Ну-ну. Ухо-парень, — одобрительно хмыкнул старик. — Могу и каждый вечер помаленьку приносить, было бы за что.

Казбек вгляделся испытующе и присел на корточки.

— Выкладывай, Шамара, с чем пожаловал.

— Да просто так. Соскучился по вас!

— Ладно, не юли. Ты просто так не явишься!

Шамарин задавил окурок каблуком.

— Дом надумал ставить. Помогите.

— Ого, — сказал Казбек. — Замах достоин уважения!

— Не для себя — для внука. Воюет он в Афганистане.

Казбек вздохнул, распрямился.

— Афганцев мы, конечно, уважаем и старость тоже чтим. Но с совхозом у нас договор на две коробки, а это — четыре квартиры. В срок не сдадим — полетит аккорд, моим парням обидно будет... Допустим даже, время выкроим, дом тебе поставим, как рассчитываться станем? По наряду, как в конторе? Мы — не тимуровский отряд. Они, — кивнул он на парней, — приехали за деньгами.

— Так разве я не понимаю? В обиде не останетесь!

— Вот это другой разговор, — хлопнул по плечу Казбек. — Но оплата — поэтапно. Фундамент гарантирую за месяц. Все остальное — без гарантии. Идет?

Старик насторожился.

— Это как же — без гарантии? Могу сделать, могу нет? Так, выходит, нужно понимать?

— Будет время, будет из чего, сделаем и стены. А не будет — извиняй. Зимовать у вас не собираюсь. Устраивает, нет?

Шамарин призадумался, взвесил «за» и «против». Как ни поверни, а шаткий, хлипкий вышел договор. Но и отступать нельзя. Лиха беда начало! Он вскочил, сапогом опрокинув пустое ведро.

— По рукам, бригадир. Но гляди, без причины не взбрыкни. Я теперь с тебя не слезу!

Не от хорошей жизни согласился на Казбековы условия.




9

Ранней и дружной выдалась весна. Прошумевшие с северо-запада ветры в три дня разогнали серое марево неба, явив на смену солнечную синь. С полей согнало снег, по канавам грязными потоками хлынула вода. Под заборами поперла в рост крапива, с веселым перезвоном застучали топоры на Новой улице. К Шагову Кузьме заехал сын — отправился по дальним деревням писать о посевной...

С наступлением тепла Шамарин сдал ключи от шорни Казыдаю, с головой ушел в заботы по строительству. На облюбованном участке разметил основание фундамента и однажды вечером усталый, но сияющий явился к бригадиру, встал по стойке «смирно».

— Фронт работы обеспечен. Выполняй, Казбек, гарантию!

На копку траншей под фундамент Казбек отрядил двух парней. Землекопы, прибыв на место, удивились размаху шамаринских планов и, побросав лопаты, с мехдвора пригнали экскаватор.

Срочно требовались цемент и песок. Старик сходил к директору, тот великодушно разрешил воспользоваться трактором. Последующие дни и вечера Шамарин проводил на берегу. Сам измерял глубину разработки грунта, следил за устройством опалубки, за дозировкой бетона, лез к строителям с советами и тем мешал работе. Он был настолько увлечен осуществлением мечты, что временами забывал и про обеды-ужины, и про голодную скотину на дворе. Выручала Дарья. Благодушная соседка выдаивала Жданку, кормила поросенка...

Вернулась Агриппина через месяц. Старик тем временем пришел разбитый и понурый. Третьи сутки не являлись на объект «грачи». Днем пришел к Казбеку, но тот развел руками: на «коробках»-де запарка, придется обождать. Собиралась первая гроза, а цемент в бумажных порванных кулях валялся на траве. Брезента под рукой не оказалось. Свистнули брезент! Шамарин, матерясь, сбегал в конюховку, принес дождевиков...

Встретил Агриппину нелюбезно.

— Рассказывай, что там у Леньки. Давай добивай окончательно!

— Порадовать-то нечем, — сказала Агриппина.

Ленька духом вроде бы не падал, храбрился перед матерью, корил жену за паникерство, забавлялся с дочками. Уверял: большой вины не значится за ним, если что и есть, то пустяки, за это не сажают. Были, говорил, отходы от инструкций — кто их нынче соблюдает? И приписки были по нажиму сверху, но все, мол, в интересах коллектива и в разумных рамках, ни копейки к пальцам не прилипло. Но уже продал машину и закрыл сберкнижку...

— А девчушки — Лорка с Нонкой — вылитые мать. Такие ж одуванчики белехоньки! — неожиданно ввернула Агриппина. Мечтательно добавила: — Они теперь мне сниться будут!

— Бу-удут, будут! — подтвердил старик. — И Ленька долго будет сниться. Машину, значит, в деньги обратил?

— За полцены отдал, ага.

— Значит, дело пахнет керосином. Конец ему подходит!

— Ты уж скажешь, тоже мне!

— Хорошего не жди. — Старик задернул занавеску.

Прогремел за поскотной гром, за грядой деревьев полоснула молния.

Агриппина несмело подсела к столу.

— Зря мы затеяли с домом... Давай, пока не поздно, остановимся. Вот и Ленька тоже против.

— Ты к чему это клонишь? — набычился старик.

— Да все к тому. Машину Ленька продал, дачу Глаша не позволила. Что же мы, единственного сына разорить допустим?

— И что ты предлагаешь?

— Собрать три тысячи рублей... Чтобы полностью вернуть, что насчитали, и душа на месте.

— Так что же, не напрасно насчитали? Прилипло все-таки к рукам? Чего же ты скрываешь?

Агриппина всхлипнула:

— Да разве допытаешься у них?

Шамарин медленно и скорбно отвернулся.

— Вот что, мать, скажу последний раз... От дома я не откажусь, Леньке ни копейки не пошлю. Сумел набедокурить - сумей ответ держать. Девчонок, если что, не брошу. Кольку на ноги поставил, и внучек подыму.

Агриппина соскочила с табуретки, диковато поглядела на Шамарина.

— Да потому ты жмешься, что он тебе не кровный! Был бы он тебе родной, тогда б ты по-другому рассудил!

Старик побагровел, завращал глазами.

— Во-он ты как заговорила! Вспомнила, что Ленька не родной? Раньше ты о том не поминала. Я вскормил, вспоил его! В люди худо-бедно вывел! И теперь не для себя пластаюсь день и ночь. Для кого стараюсь?

— Не о внуке — о себе ты думаешь, отец!

— Ка-ак она заговорила!

— О старости печешься!

— Замолчи ты, твою мать!..

— Только о себе и думал всю-то жизнь! Только для себя и жил!

— Замолчь, не то прибью! — Старик вскочил, затрясся. Грохнул кулаком. В уголках бесцветных губ запузырилась серая пена.




* * *

Третий день старик драл мох на Клюквенном болоте. Под завязку набивал мешки, по зыбкому, в воде, кочкарнику на загорбке выносил в березовую рощицу. Уходил из дому спозаранку, приходил впотьмах. С женой не разговаривал. Она молчком возилась по хозяйству, лишь во вторник утром спросила как бы ненароком:

— Забыл, какой сегодня день?

Старик пожал плечами.

— Завтра пенсию дадут...

— Кольке девятнадцать лет сравнялось. Ты забыл, а я вот помню.

Сглотнув шершавый ком досады, Шамарин вышел из дому. «Чисто грызь зеленая! — ругался про себя. — Так и норовит больнее ущипнуть!»

Мрачно чертыхаясь, целый день елозил на коленях с сосущей болью на душе. Вечером хотел зайти на конный двор спросить на завтра бричку, но боль не унималась, смутная тревога нарастала, и старик, минуя огороды, вышел против дома.

Вышел и стал на дороге как перед незримым забором. На дворе, у крыльца его дома, кружком стояли и курили мужики. В черном полушалке из сеней скользнула к мужу Дарья, истово крестилась на ступеньке Мотря.

Старик шагнул и покачнулся. Кровь ударила в виски, руки опустились...

Навстречу вышел Семочкин.

«Кто?» — спросил старик застывшими глазами.

— Крепись, сосед, — сказал Иван.

Шамарин, отстранив его с дороги, медленно приблизился к крыльцу. Страшный, леденящий душу стон жены волной ударил в грудь. Старик повел по сторонам остекленелыми глазами.

Дверь открылась, вышел военком...

— Не-е-ет! — тягуче выдавил старик. — Не-ет! Не может быть!.. — В странной ухмылке искривились губы, выгнулась бровь, дернулось правое веко. — Го-осподи! За что-о-о?

Мужики потупленно молчали.

...Ночью старика парализовало.




10

Первые полмесяца он провел в оцепенении — в каком-то странном состоянии полуяви-полузабытья. Накрытый легким одеялом, лежал бревном на жесткой койке с продольным рядом гладковыструганных досок под сплющенным матрацем, потухшими глазами уставясь в потолок, иссиня-белые стены больничной палаты. Будто сквозь зыбкий туман различал деловитые лица врачей, медсестер, узнавал Агриппину и сына. Улавливал отдельные слова, но не имел ни сил, ни воли, ни желания проникнуть в суть происходящего.

Врач-невропатолог — рябоватый, средних лет мужчина с мягким окающим говором — во время утренних обходов оплетал руками немощное тело старика, женственными пальцами ощупывал больного.

— Ничего-о, старина, не тужи, не печалься, — ворковал он неизменно. — Не таких, как ты, случалось подымать, видывали вовсе недвижимых!

В благодарность за хорошие слова старик выдавливал подобие улыбки, шевелил перекошенным ртом, издавая невнятные звуки.

— Вот и сла-авненько, о-очень недурственно, — одобрял невропатолог. — Ишь как мы разговорились! Прямо Цицероны!

Тянулись долгие часы в тягостной дремоте. Все чаще у больного появлялась Агриппина, потом ее визиты стали ежедневными. Оставив дом, хозяйство на соседку, Семочкину Дарью, она почти переселилась в Каменку, дневала в райбольнице, ночевала у сестры. По утрам садилась в изголовье, горестно глядела на иссохшие, как плети, руки старика, брала их на колени, втихомолку плакала, вздыхала. Трижды в день из ложечки кормила мужа чем-нибудь домашним, поправляла простыни, подушки, выносила и опрастывала «утку»...

Только через месяц старик как будто бы очнулся, в глазах появились осмысленность, смятение. Невропатолог — Борис Соломонович Бологов — с каждым днем все настойчивей требовал новых движений. Обхватывал Шамарина за плечи, усаживал на краешек кровати, велел «работать ручками и ножками», неестественно бурно выражал свой восторг по поводу первых успехов больного.

Еще через полмесяца смог встать самостоятельно. Приволакивая ногу, держа, как куклу, на груди, беспомощную руку, осторожно, мелкими шажками брел больничным коридором на процедуры. Соседи по палате держались с ним подчеркнуто внимательно, упреждая все его желания, старались угодить. Старик ловил сочувственные взгляды, но от участия таких, как сам, «горе-иноходцев» (так окрестил их Болотов), становилось муторно, он зачастил в больничный сквер, где проводил часы в уединении. Здесь, на скамье под раскидистым тополем, и заставала его Агриппина.

Речь возвращалась к Шамарину медленно.

— Коль-ху... ках...пох-нили? — провернул однажды непослушным языком, с мольбой и болью глядя на жену.

Агриппина, сложа руки на колени, умильно и спокойно, как о чем-то давнем, отболевшем, рассказала о похоронах...

Внука хоронило все Осихино. Были представители от райвоенкомата, Совета ветеранов. Было по венку от школы, от совхоза и от райкома комсомола. Был на заводе прощальный гудок, играл оркестр из Каменки, был над могилой траурный салют. На неделю отпустили Леонида. Было, наконец, письмо от командира...

— Хорошее письмо, — сказала Агриппина.

Старик кивнул и промычал:

— Это, мать, за грехи мои... кара.




* * *

Удушливо-знойным выдался в Каменке август. Красный столбик термометра на оконной раме процедурной прочно зацепился на отметке «30». По-прежнему свободные часы Шамарин просиживал в сквере, раза два он заснул на скамье, опоздал на дневные уколы, за что получил нахлобучку и безобидное прозвище...

— Нуте-с, скверный вы мой человек! — с упреком ворковал невропатолог. — Повернитесь-ка сюда... О-очень хорошо. Поработайте, любезный, ручками... Прекра-асно! С такими успехами скоро поедем домой. А пока — разрабатывать пальцы. Физкультура, друг мой скверный, первый наш союзник. Больше движений! Возьмите ручку, карандаш, пишите, что взбредет на ум, чертиков рисуйте, наконец... Развивайте кисть!

Шамарин выздоравливал. Речь с каждым днем становилась ясней и отчетливей, правая рука уже держала ложку, да и нога не волочилась...

Окна в солнечной палате были наглухо зашторены, форточка открытой оставалась на ночь, но духота мешала сну. На стене над изголовьем беспрестанно бормотало радио, оно сперва не занимало старика. Он, как и дома, в Осихине, слушал лишь сводку погоды, сверял по сигналу часы, но в последние дни от избытка свободного времени все чаще вникал в передачи...

Поражали новизна и значимость ранее затертых слов и выражений. Все громче в черном цвете поминались сталинизм, репрессии, застой. На все лады склонялись имена, казалось бы, пупов земли, незыблемых авторитетов, так что временами находила оторопь, боязнь чего-то предстоящего, его непонимание, а потому и неприятие. Все чаще и настойчивей звучали как призывы к действию совсем непостижимые слова о перестройке, демократии и гласности. Старик интуитивно понимал: грядут очередные перемены. Но в чем их суть? Немало было на его веку громких слов о разных переменах, но время шло, Осихино стояло, как стояло сто и двести лет тому назад, страсти угасали, и трескотню, как тучу ветром, относило в сторону...

Раздражали разговоры «иноходцев». Их было трое с ним в одной палате: балагур-радикулитчик Веня Сибирев (прихватило на охоте, в шалаше, десять километров до поселка преодолел буквально на карачках, о чем любил живописать, при этом сам смеялся над собою громче всех), водопроводчик Фока Швец — тщедушный мужичонка лет под пятьдесят, известный всей больнице тем, что ежегодно проходил лечение от пьянства, и инженер-технолог местного заводика интеллигентный Громов Алексей Иванович, которого за трубный голос обитатели палаты звали просто Громычем.

По вечерам они лежали на кроватях, шебаршили свежими газетами, заводили разговоры на такие темы, от которых старику становилось жутко одиноко и хотелось потихонечку скулить. Однажды он не выдержал и встрял:

— Эко ладненько вы судите о прошлом! Легко вам по газеткам-то судить, валяючись в постельках. Хреново, видишь ли, живут. Америка вперед угнала! Завидки берут? А кто вам виноват? Работать — из-под палки. Спились. Искобелились. На Сталина валите всю вину. Такого-рассякого! Эх, встал бы он да поглядел, до чего дожили. Давай им демографию! А что оно такое, с чем ее едят? Назад бы вас годочков так на сорок. Поглядел бы я, чего б натворили. Без железной-то руки. Разболтались, слушать тошно! Кабы за язык не погорели!

— Каким же это образом? — смеялись «иноходцы».

— Обыкновенным, вот каким. Раньше тех, кто с языками, живо прибирали дядины ребята, чтоб людей не баламутили. — Старик насупился и повернулся на бок.

— Теперь другие времена, — возразил интеллигентный Алексей Иванович. — Говори что думаешь. Думай как умеешь. На то и перестройка.

— «Перестройка», «перестройка»! — пробурчал Шамарин. — Что оно такое, ваша перестройка? Мне сосед однажды анекдотец рассказал... Встретились два пса. «Ну, как, брат, жизнь собачья?» — «По-старому. А как, мол, у тебя?» — «Я, брат, перестроился. Цепь на метр удлинили, миску отодвинули на два, зато гавкай сколько влезет...» Это перестройка?

Соседи по палате закатились смехом.

— Дай-ка, батя, лапу! — вскинулся тщедушный Фока Швец. Он подскочил к кровати старика. — Водку и ту запретили. Никакой отдушины трудяге не оставили. Какая, к черту, перестройка?

— А сам-то за язык свой не боишься? — простонал со смеху Сибирев.

— Я свое отбоялся. Меня теперь ничем не напужаешь.

«Да и какая тебе разница, что сейчас творится? — к одному сводились размышления Шамарина. — Хорошо ли, плохо ли, ты свое прожил. Ты теперь человек посторонний. Жить молодым — им и разбираться».

За неделю до выписки озадачил просьбой Агриппину.

— Купи мне, мать, тетрадку. Сегодня же купи.

— Никак, письмо в Сургут собрался написать? — просияла Агриппина.

— Может быть, и Леньке напишу. Много мне теперь писать придется. Доктор приказал. — Шамарин тронул Агриппину за рукав. — Ты поезжала бы домой. Загостилась в Каменке. Там ведь, дома, все, поди, заброшено, запущено... Жить-то дальше думаем иль нет?

— А куда, отец, деваться? Надо как-то жить.

— Вот и поезжай. Купи мне что велел и — с Богом. Я теперь самостоятельный.




11

Тем же вечером, когда «иноходцы», отужинав, уплелись в вестибюль к телевизору, старик придвинул тумбочку к кровати, раскрыл тетрадь и надолго задумался. Затем вздохнул и вывел посредине чистого листа:




«Моя автобиография

Я родился 23 декабря 1922 года в с. Осихино Каменского района. Тятя мой, Егор Евтихьевич, скончался в 49 лет от легочной болезни по причине пульного ранения. Матушка, Феодосия Наумовна, работала в коммуне и колхозе. В семье нас было трое гавриков: старший — я, за мной — брат Гриша, и последнею была сестричка Тонюшка. Ее совсем не помню, померла она грудной.

Кончил я 5 классов и пошел в колхоз, потому что тятя уже не поднимался, а кормиться, одеваться-обуваться надо было. Весной со дворов вывозил на поля навоз, а зимой и летом делал разную работу. В 39-м году колхоз сдал госпоставки, выдал хлеб на трудодни и еще отправил в закуп сверху плана. За то продали нам движок, вздохнули вроде бы свободней. Сдали две тонны зерна, купили матушке жакетку, а мне — сатиновый костюм и патефон — начал я ухлестывать за девками. Приглянулась Агриппина, но в тот год приехал Сумский, и она ходила с ним.

Зимою тятя помер, а через месяц мы узнали, что друг его, Макаров, арестован как злейший враг народа.

Когда объявили войну, Семочкин Антон и я пришли в военкомат, но нас обратно завернули: понадобитесь — вызовем. Но вскоре мы добились своего. Боевое крещение принял под Смоленском, а в августе 42-го война для меня закончилась...

Получил я свою долю — тяжелую контузию и два осколочных ранения. Очнулся только в госпитале. Когда немножечко пришел в себя, узнал, что спас меня Антон. Вынес на руках. До апреля 43-го продержали меня в госпитале, ногу не оттяпали, но комиссовали. Сестры милосердия посадили меня в поезд, вручили костыли и документ. От станции до Каменки добрался на попутке, около чайной встретил Кузьку Кролика, которого на фронт не брали, потому что был он глух как стенка и малость интересный.

Взяли мы с Кузьмой чекушку и зашли в чайную обогреться. Там он мне и доложил, что матушка моя скончалась в декабре, что избенку нашу он заколотил, а письма-треугольнички от брата Гриши и похоронка на него хранятся в сельсовете. Что погиб мой братка возле станции Подгорная Ленинградской области, а Ленька Сумский справил в марте свадьбу, но вскорости призвали и его. Агриппина перешла к старухе матери и ждет от Сумского ребенка...

Когда приехали домой, я зашел в осиротелую избу, заперся на крючок и от души повыл, чтоб малость отлегло от сердца. Затем сходил на кладбище, на могилки матушки и тяти. Оттудова подался к Кузьке Кролику, спросил у него самогонки. Когда Кузьма со мной маленько выпил и свалился спать, я снял его ружье со стенки, спрятал под шинель и пошел домой, потому что жить мне расхотелось вовсе. Дома было холодно, я принес охапку дров, натопил плиту, поставил чайник греться. Но чайник закипел, и я себе сказал: дурак ты, Васька, будешь, коли так. Не для того ты горе мыкал, чтобы запросто сейчас убраться на тот свет. Убраться лучше было бы под Плаксином. А если Бог тебя от смерти уберег, стало быть, ты Богу нужен. Раз ты выжил, то теперь подавно должен жить. За себя, за братку Гришу. Ты на то теперь имеешь право.

И стал я жить.

Председателем колхоза был Калижников Михей, до войны — учитель, а в молодые годы — участник первой мировой, сибирский красный партизан. Наутро он зашел за разговором о работе, стали думать вместе, куда мне притулиться. Остановились на конторе. Стал я вроде писаря-бухгалтера. С утра сижу в правлении, дымлю как паровоз, на счетах брякать научился, перышком поскрипываю. А бабы надрываются, дети продыху не знают, школу позабросили. Я знай себе считаю да пишу. И стыдно мне, и муторно, а куда деваться?

Весной я бросил костыли, стал таскаться с палочкой. Прихрамывал еще, конечно, сильно, но в конторе стало мне невмочь, на мужицкую работу потянуло. И пошел я бригадиром полеводческой бригады. Одного не рассчитал: была в бригаде Агриппина, и не видеться мне с нею было невозможно...

9 мая 45-го года бороновали третье поле. На дороге показался всадник, который что-то издали кричал. А примчался Кузька Кролик и кричал, чтобы живо распрягали лошадей и ехали в правление, потому как передали, что кончилась война. Помаленьку с фронта стали возвращаться уцелевшие, Калижников Михей толкнул меня на должность председателя колхоза, а сам вернулся в школу. Пришел живой и невредимый Семочкин Антон, и встреча наша получилась братской — век не позабуду. Его назначили на должность председателя Совета...».




* * *

Всю последнюю неделю старик провел над автобиографией. С каждым днем писалось все трудней. Не потому, что затекали пальцы, деревенела правая рука. История жизни Шамарина, безотрадная, но и бесхитростная, словно нить, скользившая в игольное ушко, неумолимо приближалась к узелку.




* * *

В разгар косовицы 1948 года его с Антоном вызвали в райком. Шамарин впряг коня и ходок, прихватил на всякий случай сводку сенозаготовок. Первый секретарь райкома партии Зеленский, подперев ладонью гладко выбритую щеку, казалось бы, старательно вникал в поток цифири, но видно было по его блуждающему взгляду и вялому течению разбора, что главное, зачем собрали руководство, — впереди.

Не прошло и получаса, как дверь бесшумно отворилась, по зеленой ковровой дорожке к столу секретаря мелкими шажками прокатился грузный человечек в портупее, с маленькими рыбьими глазами за выпуклыми стеклами очков. Человек прошел к столу, плюхнулся на стул, утер платочком красный лоб.

Первый секретарь поспешно встал, смахнул на край стола бумаги. Оглядел притихших председателей, как бы проверяя, все ль на месте.

— Слово имеет особоуполномоченный НКВД товарищ Зотов. Прошу минуточку внимания!

Утвердительно кивнув оплывшим подбородком, человечек медленно поднялся.

«Так ведь это же Карась!» — обомлел Шамарин.

— Товарищи! — неожиданно зычным, поставленным голосом начал уполномоченный. — Победоносно завершив Отечественную войну, советский народ под руководством Коммунистической партии и лично товарища Сталина приступил к мирному социалистическому строительству. Нно! — Зотов сочно щелкнул языком, поверх голов руководителей погрозил коротким пухлым пальцем. — Враги не примирились с нашим строем. Не отказались от коварных планов. Не смирился с поражением и внутренний наш враг. Предатели, вредители и прочие — да, да, товарищи! — вся эта нечисть в бессильной злобе скрежещет зубами!

Шамарин ткнул локтем Антона в бок.

— Узнал? — шепнул на ухо.

Антон не шелохнулся.

Шамарин мельком взглянул на него и прикусил язык: Антон сидел как изваяние...

Зотов, раскрасневшись, продолжал:

— На прошлой неделе в березовом колке близ села Осихино женщины-ягодницы встретили двух незнакомых мужчин подозрительной внешности, один из которых был вооружен. Вероятно, дезертиры... В связи с этим, товарищи, просьба такого характера. Почти в каждом колхозе, в каждом селе имеются семьи пропавших без вести. Прошу взять такие семьи под особый, так сказать, контроль... Где гарантии того, что двое неизвестных, встреченных в лесу, не из нашего района или не из нашего, товарищи, колхоза? Нет такой гарантии. Прямо скажем — нет. А потому прошу вас убедительно — будьте начеку, держите ушки на макушке. Враг коварен и хитер. — Зотов, сложив влажные губы в мясистую трубочку, выдохнул шумно: — А может быть, не дезертиры... На днях в Среднесибирске был замечен лютый враг Советской власти, осужденный за измену Родине. Личность этого преступника многим хорошо известна. Это — некий Макаров, одно время бывший, к нашему стыду, в штате исполкома... В мае месяце бежал, до сих пор не схвачен. Не исключено, что может объявиться либо в Осихине, либо в Каменке, где когда-то находился в царской ссылке... Поэтому прошу вас персонально, товарищи Шамарин и... — Зотов замер с вопросительно протянутой рукой.

— Семочкин, — привстал Антон со стула.

— Так вот, своих людей вы знаете. Подумайте, прикиньте... Если что сочтете нужным нам сказать, милости прошу!

...Всю обратную дорогу Шамарин мрачно погонял рысившего коня. Муторно и пасмурно было на душе. Антон подавленно молчал.

— Какая все же сволочь! — сорвалось у него, когда ходок, свернув с дороги к озеру, запрыгал на колдобинах.

Шамарин разнуздал коня, подвел его к воде. Оба председателя присели на мурок.

— Какая сволочь, а?! — Антон скривился от презрения. — Ведь это надо же додуматься: взять под особый контроль! Как язык-то повернулся? — Он боком распластался на траве, сорвал былинку, прикусил. — Шиш тебе, товарищ Зотов. Не видать Макарова, как своих ушей. Он теперь отсюда далеко.

Шамарин покосился недоверчиво.

— Ты чего, Антон, плетешь-то? Тебе откуда ведомо, где теперь Макаров?

— Ведомо, Василий. Был он у меня.

Шамарин так и обмер.

— Что-о?!

— Не пугайся. Был. Ночью постучался... Денег выделил немножко, документы выправил ему... Сделал все, что мог. Я ведь как увидел Зотова сегодня, так и ужаснулся. Думал, крышка. Влип!

— С огнем играешь, Антон! — Шамарин осип от волнения. — Думаешь о чем? Трое у тебя. А ну как попадется он с твоими документами? Что тогда? Тюрьма. Соображаешь, нет? — не сводя с Антона ошалелых с перепугу глаз, рывком вскочил. — Из-за кого рискуешь-то? Заче-ем? Ведь он же — враг, Антон!

— Какой он враг? — устало возразил председатель сельсовета.

— Его судил советский суд!

Семочкин встал, отряхнулся.

— Он такой же враг народа, как ты японский резидент. Какой он враг, когда он смолоду в Сибири? Ведь он с твоим отцом в одной упряжке упирался. Кому-то он дорогу перешел, вот и все дела.

— С огнем играешь, Антон! — повторил Шамарин. — Вспомни тридцатые годы. Каких тузов воротили, кто бы мог поверить, что враги! Не играй — сгоришь!

— И еще скажу, Василий... Ленька Сумский жив.

— Как — жив?..

— Сидит. Макаров с ним встречался на этапе...

— Но как же — похоронка? — Шамарин тупо улыбнулся.

— Похоронка что? Ошибка. Сумский ранен был. Потому и в плен попал. Прошел концлагеря. Союзники спасли, а наши... упекли. Что-то не сошлось, наверное, в показаниях. Теперь вот и сидит... Но долго не протянет. От силы — до зимы. Сильно доходной. И вести дать не может...

— Ну и денек, с ума сойти! Ты это, Агриппине объявил?

— Нет, — сказал Антон. — Боюсь. Женщина есть женщина. Проговорится, слухи поползут. Кому-то станет любопытно, кто их породил. Распустится клубок... Надо подождать. Потом уж как-нибудь про Леонида намекнуть...

Все с той же тупо-мученической улыбкой Шамарин произнес:

— Ты сам-то веришь в то, что говоришь? По-твоему, и он не виноватый?

Семочкин не понял.

- Кто?

— Да Ленька Сумский, кто! Что же получается? Макаров сел — не виноват. Оклеветали, видишь ли, его. Другой войну у немцев переждал — опять не виноват. А если б немец нас к рукам прибрал? Кто был бы виноват? Что-то тут не вяжется. Просто так и прыщик не садится. По времени и суд. Не суйся в эту кашу — вот мой тебе совет. И еще, — сказал он глухо. — Если хочешь добра Агриппине, заруби на носу: о Сумском тебе ничего не известно. Ни-че-го! Он — погиб. Пал смертью храбрых. Пусть его жена и сын живут спокойно. Без клейма. Ты ведь знаешь, что это такое. Забудь, Антон, о Сумском. Тем более что Ленька не жилец. Забудь. Так лучше будет. Не видел ты Макарова и ничего не знаешь. И мне ничего не говорил!

— Бог тебе судья, Василий... Только думается мне, не о Ленькином ребенке у тебя душа затрепетала.

— Думай как знаешь. Я свое слово сказал! — Шамарин вывел коня на пригорок и, взмахнув вожжой, на бегу вскочил в ходок.

...Поздно вечером, нетрезвый, он ворвался к Агриппине. Упал перед ней на колени.

— Не гони ты меня, ради Бога! Кроме тебя, у меня никого не осталось! Мальца усыновлю, на руках носить вас буду! Не гони, Агриппина!




12

В субботу последним автобусом старик воротился домой.

— Баню подтоплю! — засуетилась Агриппина.

—  Не надо, мать, не хлопочи. Устал я, не до бани... — Старик достал папиросы, присел на порожек. С тоскою поглядел на запертую дверь комнатушки. Войти туда он не решался — страшила пустота...

Покурив, проплелся в горницу.

«Гроб стоял, по-видимому, здесь... Вот тут толпились люди... Пошто не сон все это, Господи? Все отдал бы до ниточки, все еще не прожитые дни — к чему они теперь? — чтоб наступило пробужденье. Чтоб явился Колька, ляпнул, как бывало, прямо от порога: Здравствуй, бабсик! Физкульт-приветик, дед!»

Утром встал ранехонько, до гимна из репродуктора. Босиком прошлепал к умывальнику, сполоснул лицо, пальцами разгладил припухлые подглазья. Снял с полки бритву, помазок.

Поднялась и Агриппина, вздохнула озабоченно:

— Жданку в стадо выпущу!

Шамарин на мгновенье сдвинул брови к переносице.

— А кто пасет-то нынче, мать?

— Кузька Кролик, кто ж еще возьмется! — с гримасой недовольства на лице сказала Агриппина. — В сельпе попал под сокращение, вот и упросили. А он, срамник, на Первый Спас набрался до бесчувствия да под березкой и заснул, а стадо в зеленя ушло.

— Кузьма напастушит-ит! — с усмешкой произнес старик. — Это им не дед Шамарин!

Побрился перед зеркалом, оделся.

Со двора вернулась Агриппина.

— Далеко ли, отец?

— Пройдусь немножко, подышу.

— Долго не гуляй. Напеку блинов, сходим на могилки, внука нашего проведаем.

Старик кивнул уныло, пошел на огород. В рыжих сапогах с высокими голяшками, в темной телогрейке, в шапке набекрень, шел сутулясь, со спины похожий на весеннего грача. Скривился как от боли. Запущенность царапнула по сердцу: картошка не окучена, ботва полеглая, пожухлая, вполроста лебеда и красный корень...

Зашел в теплый хлев. В темном углу хрюкнул откормленный боров, к отпотевшим стенкам в испуге шарахнулись овцы, горячо дыхнула в лицо Жданка. Красногрудый петух с изуродованным собаками гребнем, внуком за воинственность прозванный Душманом, слетел с унавоженной жердочки, растопырил крылья.

Шамарин постоял в раздумье у дверей и вышел за ограду. Вспомнил о строительстве. За три месяца ни разу не спросил у Агриппины, как идут дела на стройке. Не спросил и не подумал. До того ли было!

Вспомнив, он направился на стройку, но стал на полдороге. Про мох совсем забыл!

— Надо бы, пожалуй, привезти, — подумал вслух старик. — Зайти ли, что ли, в конюховку, спросить на завтра бричку?

Но и до конного двора Шамарин не дошел. Ноги сами привели его на кладбище. Могилу внука он увидел сразу от кладбищенских ворот. Выделил по ярко-красной жестяной звезде на серебристом обелиске. На высоком, на фамильном месте, под тремя старухами березами, схоронили внука.

Старик окинул теплым взором увядшие букеты полевых цветов, поблеклые бумажные венки.

— Здравствуй, внучек мой родной! Одиноко тебе одному? — Он опустился на колени перед холмиком, обложенным кирпичиками дерна. Шапка выпала из рук, покатилась в ноги...

С фотоснимка над квадратной металлической табличкой с гравировкой дат рождения и смерти белозубо и приветливо улыбался внук. По серым, запавшим щекам старика, застревая в ямочках у крыльцев заострившегося носа, покатились слезы.

— Недолго тебе одному тут лежать. Я не задержусь на этом свете. Пусто, внучек, в жизни без тебя, зацепиться не за что... Исписалась моя биография, последнюю точку поставил ты в ней...

С издевательски пронзительным граем кружило в небе воронье.




* * *

Два дня старик безвылазно сидел за письменным столом в комнатушке внука. Агриппину до себя не допускал. Писал и перечитывал, обдумывал прожитое, глядел в окно, курил. Курил нещадно, беспрестанно...

Всю жизнь свою занес в тетрадь. Как поженились с Агриппиной, как через год родили Клавдию, миром выстроили дом. Как, отсидев, вернулся Семочкин и он ушел по личной просьбе сперва на конный двор, а затем и в пастухи.

Строители закончили отделку двух домов и в ожидании расчета слонялись по селу. Шамарин краем уха слышал, что дирекция совхоза прицепилась к недоделкам, урезала оплату по наряду и будто покушалась на аккорд. И потому старик не удивился, когда Казбек пришел слегка на взводе и бросил ядовито от порога:

— Что, хозяин, уговор дороже денег или будем, как в конторе, торговаться?

Шамарин глянул на вошедшего мельком, не проронив ни слова, ни полслова, прошаркал к шифоньеру. Достал оттуда пачку денег, обернутых заранее газетой, бесстрастно, точно папиросы, вручил их бригадиру.

— Держи, Казбек. Считай.

В глазах у бригадира потеплело.

— Ты, батяня, не тужи. Не получилось этим летом, построим через год. Фундамент есть, и стены будут.

— Ступай, Казбек — глаза в разбег! — махнул рукой Шамарин. — Ступай, не мельтеши.

Казбек, поклявшись расшибиться, но дом Шамарину поставить, откланялся, ушел.

Агриппина отложила в сторону вязание.

— Облапошили халтурщики тебя. За фундамент денежки содрали, а за стены не возьмутся, не мечтай.

— Не суй свой нос куда не просят, не твоего умишка дело!

— Молчу, молчу, молчу! — Обувшись в сапоги, в которых начала копать картошку, Агриппина вышла в сенцы.

Старик оперся о столешницу локтями, пальцами сдавил взопревшие виски.

Кто бы знал, что на душе творилось!

Стояли последние дни скоротечного бабьего лета — бабьего праздника, бабьей работы. Люди срубали капусту, копали картошку, стар и млад с темна и до темна толклись на огороде, лишь у старика впервые в жизни картошка к Воздвиженью оставалась под землей. Вяло думалось о сене, о дровах...

Время шло, а он никак не мог скатиться в колею привычной жизни, собраться с мыслями, решить, с чего начать, не видел ни просвета, ни зацепки. И сейчас, оставшись в одиночестве, вдруг испугался от мысли, что, сколько ни тяни — не сегодня, так завтра, не завтра, так послезавтра — придется все же начинать с чего-то новую, бессмысленную жизнь...

Вечером Шамарин получил письмо. Глянул на конверт, и сердце оборвалось: адрес был надписан Глашиной — не Ленькиной — рукой...

Беда одна не ходит: сына осудили. Получил три года общего режима с конфискацией имущества.

Агриппина залилась слезами.

— Пропади все пропадом, отец! Полыхай все ярким пламенем! Бросаю все и еду к Глаше. Каково одной ей без работы с двойней на руках?

— Уезжай! Ты давно туда рвешься! — в припадке исступления закричал старик. — Мотай на все четыре стороны! Леньке ты теперь нужна. Это я вот, простофиля, никому не нужен. Воспитал щенка!

— О чем ты, дуралей? Что ты все-то о себе? Подумай- ка о внучках!

— Так мне, старому хрычу! Что заробил, то и получил! Уезжай! Уматывай! Хоть к сестрице, хоть к невестке! Хоть еще куда-нибудь! Так мне, по заслугам! За то, что взял тебя обманом! При живом-то муже!

Агриппина побелела, улыбнулась.

— Ты что сказал, отец? Что ты сказанул-то?

— Не гляди так на меня! — захрипел старик. — Живой твой Сумский был, когда я в твоих ногах валялся! Обманом взял тебя! Всю-то жизнь на сердце ношу камень... Хватит. Настрадался. Больше не могу!

Агриппина вперила глаза, сцепила пальцы рук, поджав их к подбородку.

— Ты врешь ведь?.. Вре-ешь? Ведь он погиб... Вот и похоронка сохранилась...

— Живой он был. Живой!

— Если б Ленька живой был, разве он не дал бы знать?

— Оттуда не от каждого весточки доходят! — выкрикнул старик. — Он умер той же осенью... В лагере скончался. Где-то в Заполярье... В пятьдесят шестом году, после послабления, делал я запрос! — Он всхлипнул неожиданно. — Так мне, подлецу! За все мои заслуги. За все мои недобрые дела. И за Антона тоже. Я его упек. Семь бед — один ответ!

— Скажи, что вре-ешь! Скажи, мучи-и-итель!

— Я! Я! Я! — Шамарин выскочил из дому, пересек вслепую двор. Шатаясь, точно пьяный, подался к Кузьке Кролику.

— Дай, Кузька, самогонки. Налей — не пожалей!




* * *

Эту ночь он провел в конюховке. Бродил по конному двору, в проходах между стойл. Неожиданно для себя наткнулся на Серуху. Старая кобыла скосила мертвым глазом, ткнулась дряблыми губами в дерево кормушки.

— Серу-уха! Милая подружка! А я-то, старый дуралей, давно тебя похоронил. Считал, что извели на колбасу, — старик заплакал пьяными слезами, повис на шее у кобылы. — Отстрадовали мы с тобой, отпастушили! Исписалась трудовая от корки и до корки! Кто тебя, пенсионерку, станет содержать? Никому ты не нужна. Потому что экономия кругом... Экономия—наука. Ей на жалость надристать, скромно выражаясь. Каждому свое. Такая наша участь!

Лишь под утро находился, успокоился. Лег на верстак в мастерской, подложив под голову седло. Ушел в воспоминания...




13

С Агриппиной расписались осенью. Теща — старая Иваниха — заколола поросенка, зарубила гусака. Нажарила, напарила, как на добрый пир. Достала и домашнюю наливку. Рябиновку старуха обожала...

Пригласила Казыдая с Казыдаихой, Калижникова, Шаговых...

Все бы в этот вечер было хорошо, да теща малость подкачала — прослезилась старая некстати. Она сидела за столом строгая, прямая, к закускам не касалась, лишь подливала в рюмку понемногу. Лицо ее скраснело, покрылось капельками пота — домашняя рябиновка все же разбирала. Ни с того ни с сего вдруг пропела-простонала, прервав разноголосицу:

Дороженька, дороженька,
Дороженька дугой.
По тебе, моя дороженька,
Уехал дорогой... —

пропела и сказала:

— Спать пойду, пристала бабка!

Антон в тот вечер так и не пришел...

Он и в последующие дни правдами-неправдами избегал случайных встреч и разговоров. И это не осталось незамеченным.

— Слышно, вы с Антоном поругались? — спрашивала дома Агриппина.

Недоумевал Калижников Михей:

— Чего не поделили? Не вам бы дуться друг на друга!

— Черная кошка промеж пробежала, — хмыкнул Шамарин.

И тогда закрался в сердце страх...

Простит ли Семочкин Антон когда-нибудь предательство?

Предательства на фронте не прощали, но чем иным, как не предательством, назвать его, Шамарина, поступок по отношению к давнишнему сопернику, такому же, как сам, фронтовику, теперешнему узнику, лишенному — пусть даже и судом — всего и навсегда?

Теперь вот и семьи. Ребенка и жены...

Простит ли?

Никогда.

И жить ему, Шамарину, отныне в вечном страхе...




* * *

В тот памятный декабрьский день 1948 года Шамарин с раннего утра сидел в правлении колхоза. Он любил по воскресеньям поработать в одиночку. В безлюдном кабинете тикали настенные часы, было тихо и покойно. И тут в обледенелое окно увидел Агриппину. С коромыслом на плече шла заснеженной тропой к ближайшему колодцу. Навстречу — Семочкин Антон. Остановились, поздоровались...

От страшного предчувствия сердце у Шамарина зашлось. «А ну проговорится? Сделает во зло? Расскажет о Сумском? Разве он простит?»

Шамарин подскочил к окну, рывком раздернул штору, налег на подоконник.

Стояли. Говорили!

«Господи, о чем?»

Он нервно рассмеялся. «Вот так всю жизнь... Живи, как вор, и бойся. Бойся возвращения Макарова... Бойся возвращения Сумского... Антона тоже бойся. Бойся день и ночь! Иль я не заслужил пожить по-человечески? Спокойно, как все люди!» — Шамарин матюгнулся, сел, но тут же соскочил со стула, загреб рукой бумаги со стола, бросил кипу в шкаф. Сорвал с гвоздя «москвичку», шапку...

— О чем тебя Антон пытал? — вопросом огорошил Агриппину.

— Да так. Спросил, как жизнь... То, се.

— А ты?

— Что — я?

— Что ты ему сказала?

— Сказала: жизнь как жизнь...

— И — все?

— И все. А что еще? С чего сбледнел-то вдруг?

— Да нет, тебе почудилось. — Шамарин сел на табуретку. — Не бойся, Агриппина. Все будет хорошо...

Ночью так и не заснул. Ходил по горнице и думал. Подошел на цыпочках к кроватке, вгляделся в Ленькино лицо: вылитый отец!

Внезапно всхлипывала Клава, и он подскакивал к дочурке, опережая Агриппину.

— Все будет хорошо!

И снова размышлял...

«Теперь живи и бойся... Если завтра где-нибудь загремит Макаров с подложными документами, то и Антона загребут. Тогда не миновать беды. С Антоном и тебя возьмут... Какой дурак поверит, что лучший друг Антона ничего не знал? Зотов не простак. Зотов не поверит... Но если знал и не донес? Известно, что тогда — тюрьма. Как быть?.. Живи теперь и бойся. Зотова... Антона. Вдруг да выложит всю правду Агриппине? И Агриппина не простит! И неизвестно, кто страшней, кто для тебя опасней — Зотов или Семочкин? Надо выбирать... Что-то нужно делать. Выкручиваться надо!»

На рассвете Шамарин выдрал листок из тетради, обмакнул в чернильницу перо...

«Прости меня, грешного, Господи!»

Нацарапал на бумаге первые слова:

«Уполномоченному Каменского НКВД

от Шамарина Василия Егоровича.

                                                  Заявление

17 июля 1948 года по дороге из райцентра в Осихино председатель сельсовета Семочкин Антон мне сообщил...»



Утром мрачно подозвал Кузьму, вручил конверт с тремя сургучными печатями.

— Гони в райцентр. Отдашь депешу лично в руки!




* * *

Старик терзал себя за опрометчивость. Боялся, что внезапное, страшное признание доконает Агриппину. Что случится с нею то же, что с ним тогда, при виде цинкового фоба. Боялся слез, стенаний и проклятий.

Но ничего такого не случилось. Когда утром он, невыспавшийся, хмурый, пришел домой, не раздеваясь, сел за стол, уставился в окно, Агриппина молча подала вчерашних щей, кружку молока и села, как обычно, за вязание. Но рукоделием занималась до обеда, затем вдруг спешно собралась, пошла на остановку. Шамарин догадался — поехала к сестре.

Из Каменки вернулась поздно вечером.

— Жданку Пелагея заберет, — сказала перед сном.

Шамарин встрепенулся, соскочил с дивана.

— Как это — заберет?

— Увезет к себе в Каменку.

— Ты что, корову продала? — обомлел старик.

— Не продала, а отдала. Пускай пока побудет у сестре... Вернусь, дак заберу. А не вернусь, дак... ладно. Тебе корова не нужна. Овечек тоже надо бы продать...

Шамарин взглядом полоснул по Агриппине.

— Хозяйство по ветру решила пустить? А меня спросила? Или я уж не хозяин в своем до...

— Постой, отец, не заводись. Выслушай меня. Покамись Ленька срок не отсидит, я от Глаши не уеду. Да и не скажу сейчас, вернусь ли... Тебе корова в тягость будет.

— Чего ж тогда курей не раздаешь? Курей раздай! И уток! И боровка в придачу!

— Птицу тоже поруби. Больно с нею хлопотно, тебе не совладать. Оставь с десяток кур да поросенка. Хватит за глаза.

Старик оторопело пожевал губами.

— Значит, все-таки решилась? Окончательно?

— Надумала. Поеду. — Агриппина выключила свет.

Шамарин покурил и разобрал постель.

— Ладно. Отговаривать не стану... Там, в шифоньере, деньги, что откладывал на дом... Возьми. Глафире пригодятся. Фундамент я продам. Семочкину Ваньке. Он давно косится на него...

Агриппина собралась через неделю. По обычаю, присели на порог.

— Вот ведь как пришлось! — сказала с дрожью в голосе. — Жили-были и — расстались. Будто так и надо. — Не сдержалась — всхлипнула. Достала из кармана носовой платок. — Для чего, отец, покаялся? Кому от того стало легче? Носил ты камень на сердце, ну и носил бы до конца. Такую тяжесть на меня переложил...

Шамарин неприкаянно топтался у порога.




* * *

С отъездом Агриппины дни и ночи потянулись в одинаковой унылости. В середине ноября ударили морозы. На улицу старик почти не выходил. Подолгу сидел за столом, глядел в обледенелое окно. Жизнь, как ни странно, продолжалась: в одно и то же время подвозили хлеб, с завидным постоянством у сельповского крыльца в кружок сходились бабы, нет-нет да и катился по своим делам безногий пимокат. Старик все чаще доставал из подпола наливку, помаленьку подливал себе в стакан. Как прежде, донимал вопрос о смысле бренной жизни...

В среду он проснулся с редким ощущением особенности дня. Полежал недвижно на диване, уставясь в потолок, скосил глаза на численник. Вспомнил — день рождения. Шестьдесят пять лет. Круглое число!

Он резво сполз с дивана, провел рукой по подбородку, погляделся в зеркало.

— Опусти-ился, именинник. Оброс да пострашнел!

Через несколько минут затопил баню. Впервые после отъезда жены вымыл в доме пол. Побрился и побрызгался духами. Прокрутил на мясорубке мясо, приготовил тесто для пельменей. Достал из погреба наливку, в прекрасном настроении сходил в сельпо за водкой. По дороге повстречал соседа.

— Чем, Ванька, занят вечером?

Иван был не в духе, куда-то торопился.

— До вечера, Шамара, вряд ли доживешь. С такой-то нервотрепкой!

— Опять, поди, с Семеном Казыдаем покусался?

— Покусался! Доведет, собака, что уволюсь!

— Ты это, Ванька, доживи до вечера, — попросил Шамарин. — Доживи, да приходи ко мне на пельмени.

— По какому случаю?

— Дата у меня, скромно выражаясь. Круглое число.

— Тогда коне-ечно! Жди.

До вечера старик успел помыться в бане, всласть нахлестаться веником. Дома отдышался, хватил стакан рябиновки, вздремнул. Достал из шифоньера праздничный костюм, любимую рубаху. Торжественно и чинно вышел за калитку, открыл почтовый ящик. Пусто было в нем...

Шел час за часом. Смеркалось. Стыли на столе пельмени. Сосед так и не пришел... Старик оделся, взял бутылку со стола, подпер полешком сеничную дверь, направился к Кузьме.

— Дома твой? — спросил у Мотри.

— Только что сбежал.

— Куда?

— К Семочкину в гости. Ванька сообщил, что Антон приехал.

— Анто-он? Когда? — старик опешил.

— А токо что. Автобусом. Ступай туда, Шамара. Кузька там и Казыдай... Всех кучкой и застанешь.

— Ага, — кивнул старик. — Пойду...

Но он пришел домой, разделся, сел за стол. Бросило в озноб. Дрожащими руками сорвал жестянку с горлышка бутылки. Влил в стакан и выпил. Но водка не согрела.

Старик прошелся взад-вперед по горнице и затопил плиту. Достал из ящика стола заветную тетрадь, разом выдрал несколько исписанных листков, скомкал, бросил к печке.

— Вот и все, — сказал он твердо. — Ничего-то не было. Не было и нет...

Сел, обхватил руками голову, скрежетнул зубами.

— Пусто! Пустота! Умереть бы, Господи! Взять бы да и умереть!

Старик готов был к смерти. Поверил, что умрет. Надо лишь закрыть глаза. Вот только печь... Она топилась, и тепло через трубу улетало в воздух.

Старик плеснул в стакан еще, выпил без закуски. Встал, его качнуло. На негнущихся ногах прошел к печи, задвинул вьюшку. Лег на кровать. Вздохнул глубоко, полной грудью. Но душно сделалось ему, подкралась к сердцу боль...

Сбросив на пол подушку, сполз на половик.

«А ведь нехорошо! Умру-то не по-людски. Надо бы подняться... Но почему так занемело сердце? В глазах туман... Нет, надо встать! Вот только б отдохнуть... Только б отдышаться!»

Последнее, что видел уже не наяву: влажная поскотина, медлительное стадо, покорная Серуха...

Последнее, что слышал, — зовущий голос внука.

Во сне старик блаженно улыбнулся.

1984, 1988 гг.