306 Коняев До поры до времени
Unknown










Николай Коняев  





НОЧНОЙ ГРИБНИК



Рассказ

Сторож дачного поселка «Кедр» Гурий Фадеевич Звягин запер дверь домика-сторожки и, одернув с запястья обшлаг ветровки, сдвинув по руке до локтя пустую корзинку, глянул на часы — без четверти четыре. Тихо и покойно. Звездная россыпь под фиолетовым куполом неба гасла, пристыженно мерцая фосфорическим свечением. Восточная часть высветилась из-под горизонта, наливалась зоревыми растекающимися красками...

Он уже направился от крыльца к калитке, когда увидел: за клочком уцелевшего от бульдозера березничка по ту сто­рону въездной асфальтовой дороги, в «Ефремовке» — ряду строений «новых русских» (по фамилии удачливого мест­ного банкира), в двухэтажном кирпичном коттедже под четырехскатной оранжевой крышей вспыхнуло зеленым мягким светом окно на нижнем этаже, затем сыро, глухо звякнула цепочка на входной двери, и на высокое крыльцо вышел... Христолюбов. Не отпрыск Христолюбова — Ва­дим, выстроивший дачу следом за банкиром и двумя года­ми позже расстрелянный в подъезде собственного дома, а сам — Викентий Валерьянович, Викеша. Уже давно не первый секретарь бывшего райкома, не поздний председа­тель бывшего Совета и вот уже, похоже, не президент ка­кой-то высокоподвешенной кормушки...

«Неужель конец Викешиной карьере?!»

В пятнистой камуфляжной куртке, в мешковатых брю­ках на заклепках, с напуском штанин на голенища кожа­ных ботинок, в сдвинутой на мощный лоб синей пляжной шапочке с откидным солнцезащитным козырьком, Вике- ша пересек дорогу и медленно прошел в пяти шагах вдоль зеленой штакетной оградки в сторону шоссе...

«Да неужель отпрезиденничал? Есть, видно, Бог-то... Е-есть!» — Гурий Фадеевич проводил недобрым долгим взглядом уходящего Викешу, ощутив вдруг неприятную нут­ряную дрожь...

Выждав с полминуты, отворил калитку. Но прежде чем зайти в кедровник, сырой и неуютный от утренней росы, прошел с полкилометра по шоссе до кряжистого кедра на месте неприметного для непосвященного, заросшего ши­повником своротка.



А ведь всего-то полтора десятка лет назад за белыми гри­бами было рукой подать. Сразу за улицей Овражной, за ого­родами с вымахивавшей к зениту лета в полчеловеческого роста картофельной ботвой, по левую сторону шоссейки начинался ельничек-березничек, правда, и в то время уже пощипанный, прореженный предновогодними набегами чадолюбивых горожан. Сужаясь постепенно к северу, ель­ничек-березничек ступеньчато сбегал к утыканной осин­ником и черным кустарником ржавой болотине...

Вот где были белые! Всем белым белые, на зависть, хоть косой коси! А уж яркие, широкие, что твои плафоны, шляп­ки неисчислимых подосиновиков в ясную погоду видны были из заходящих на посадку самолетов. В те благосло­венные времена грибного изобилия едва ли не вся пенсионерия города с первыми выплесками утренней зари тя­нулась к ельничку-березничку с ведрами, корзинками, кошёлками в руках. Входили, рассыпались цепью, перекли­кались и аукались в просвечиваемом, впрочем, от края до края, до кустика изученном в лесу и, продвигаясь, выходи­ли на болото. Всего за полчаса полны были посудины ве­личественными белыми грибами! А свинухов, волнушек да белянок, что хрустко лопались, крошились под ногами на колеях и на обочинах объездных дорог, и не замечали. Да и в кедровник, простиравшийся сразу от болота, входили раз­ве что в неурожайное, засушливое лето — пособирать ли­сичек в травке да молодых маслят по лысым косогорам для утешительной грибницы...

Но в ту завидную для истинных грибников эпоху Гурию Фадеевичу было не до грибов. Хотя о доброй-то грибной охоте, эдак на полдня, без суеты и спешки, да по нехоже­ным местам, да в одиночку, для души — о такой охоте кому же не мечталось? Особенно когда устал до полусмерти или неприятности по службе. Неприятностей хватало в любые времена — не хватало времени. Столько было дел, забот, срывающихся графиков и горящих планов, что, случалось, и за лето выкроить денек-другой для отдыха души никак не удавалось, а и удавалось, то уж не для грибов. Да и грибни- ком-то он в ту пору не было никаким — ни истинным, ни ложным...

Он в ту пору находился не столько на рабочем месте — в кресле главного редактора (с газетой за его спиной спол­на справлялся зам. Что было не справляться? На счет де­нежки текли, с бумагой горюшка не знали, с идеологией проблем не возникало — никто сверху не давил и не указы­вал — сами знали дело, чувствовали меру), сколько за перегородкой кабинета Христолюбова. Верой и правдой служил Первому, как сегодня шепчутся в кругу газетных щелкоперов, журналистским негром (а то они не негры, ны­нешние, еще какие негры-то!). Писал Викеше выступле­ния, отчеты и доклады к самым разным торжествам, собы­тиям и датам и, что теперь греха таить, строчил с огромным удовольствием, освоив в совершенстве это ремесло. Успех определялся и знанием одной существенной слабинки Христолюбова. Куда бы тот ни выезжал, перед кем бы ни ви­тийствовал — будь то партактив, дирекция завода, правле­ние колхоза или же бригада в поле и цехе, он хотел быть непременно принят всеми свойским — от сохи, от молота, желал войти в доверие, сорвать аплодисменты эдаким со­леным, метким, звучным словом, ввернутым ко времени и к месту...

Он увлеченно украшал словесной мишурой цифры и отчеты официальных достижений вверенного Первому района, писал и для помощников и замов — первых и вто­рых, пятых и десятых и даже, дело прошлое, для инструк­тора отдела пропаганды — в юности геолога и человека слав­ного, но к стыду, к несчастью своему, не способного свя­зать двух предложений на бумаге. Готовил для него обзоры публикаций в собственной газете на заданную тему в свете выполнения очередных решений...

Не играл, не забавлялся — работал трезво и расчетливо, «обсасывая» каждое слово и запятую, ибо, как никто дру­гой, давал себе отчет, что самая, казалось бы, пустячная ошибка может обернуться бумерангом. Так же, как «изю­минка», озвученная Первым, оборачивалась прибылью. Не в смысле премий-гонораров — то само собой, а высшей сте­пенью доверия и расположения. Отсюда — новая кварти­ра, престижная путевка, звания, награды как из рога изо­билия, и, как довесок, довершение, — бронь во всемогу­щее районное бюро... И все обязывало, связывало, опутывало крепко, и не сойти, не спрыгнуть на ходу, не отстать, не задержаться, — отстал, так не догнать, спотк­нулся — не подняться...

Какие там грибки!



За грибками-то потом бы, после непредвиденной от­ставки, да впал поначалу в грех уныния, опустились руки. После августовской заварушки все полетело вверх тор­машками — обкомы и райкомы, бюро и даже головы. В од­ной из многочисленных, вмиг обнаглевших газетенок нашел свою фамилию средь тех, кого Викеша, прозревший в одночасье, должно, с подсказки новых, перестроивших­ся негров, отнес к числу «не сделавших необходимых выводов и не извлекших для себя уроков из ошибок про­шлого». Каких таких уроков не извлек он, преданный как пес?!

Сперва решил, что стал случайной жертвой начавшей­ся в райкоме мелочной грызни. Вот, ждал, Викеша разбе­рется да спохватится, все и образуется. Увы, не спохватил­ся. Значит, сник Гурий Фадеевич, отставка не случайна. И не только с ведома, но и с подачи Первого. Одного не мог взять в толк — а почему его? Его, а не, к примеру, горе-идеолога списали в жертву новой, утверждающейся власти? Когда попал в немилость и, главное, за что?

Хотя, если подумать... С каких-то пор ведь не входил уже без приглашения в апартаменты Христолюбова. И тот, хоть и не шарахался при встрече в коридоре, но радости особой не выказывал. В рассеянной улыбке, в коротком, на ходу, рукопожатии-касании не ощущалось былой власт­ности и твердости, в глазах нет-нет да и мелькала тень ду­шевного смятения. Каким-то, видимо, особым, воспитан­ным за годы первосекретарства нутряным чутьем Викеша ощущал дыхание беды...

И вот тогда Гурий Фадеевич вспомнил о письме. О том, еще доперестроечном письме в редакцию на четырех лист­ках в линеечку, воспринятом как бомба под кресло Хрис­толюбова, готовая взорваться в любой кому-то выгодный момент. Копия письма долго хранилась дома втайне даже от жены. О, Викеша в свое время многое отдал бы за него!

Сумбурное письмо от гражданки Н., работницы обще­ственного транспорта, ударницы и проч., содержало насто­ятельную просьбу предать огласке заявление семигодичной давности. О том, что в ночь на воскресенье, 26 августа 1984 года, ее 17-летняя дочь, студентка первого курса универси­тета, была изнасилована студентом индустриального инсти­тута Христолюбовым В. В. (тем самым Христолюбовым — отпрыском Викешиным!). Утром следующего дня граждан­ка Н. обратилась с заявлением в городской отдел милиции, и вот уже на протяжении семи с лишним лет от всевозмож­ных компетентных органов получает лишь невнятные от­писки.

То давнее письмо он лично принял из дрожащих рук заплаканной гражданки Н., усадил и успокоил, и вселил уверенность, что передаст по назначению и, если подтвер­дится то, что в нем изложено (а он не сомневается, что так оно и есть, но ведь, согласитесь, обвинение серьезное — необходимы доказательства!), — так вот, если подтвердит­ся, непременно напечатает...

И — вот в чем его ошибка, роковая, непростительная, приведшая в конце концов к отставке! — обнадежив, про­водив гражданку Н. до лифта, сам еще не сознавая, для чего, сняв с оригинала копию и спрятав ее в сейф, пал в машину и — в райком... Что, мол, будем делать?

Вот где он дал маху! Простофиля. Думать надо было. Самому решать, что делать. Что и как. Да так, чтоб ни в милиции, ни в прокуратуре, ни тем более у Первого не возникло подозрений, что письмо прошло через чужие руки. Вот чего он недодумал на свою головушку...

В дни уныния, отчаяния копия, признаться, тешила своей убойной силой, жгла руки, побуждала к действию, отмщению, но медлил, выжидал, как выжидает хищник жертву, чтоб намертво всадить клыки и когти. Вниматель­но следил за перемещением влиятельных фигур на мест­ной политической арене, но после октября памятного года началась неразбериха. Бывшие партийцы исчезали с поля зрения на месяц, два, полгода, затем всплывали, но уже на новом месте, в невероятно новом качестве, и он дивился перевоплощению, как если бы вдруг белый предстал взору грибника эдаким красноголовиком, а бледная поганка обернулась благородным груздем. Викешу можно было упо­добить рыжему масленку — выскальзывал каким-то рас­чудесным образом из любых зажимов, хоть и потерял осанку...

Со временем и боль обиды, причиненной Христолю­бовым, выпала в осадок где-то в тайниках души. Жизнь-то продолжалась, жизнь брала свое! «К дьяволу Викешу со всей его компанией, — решил Гурий Фадеевич. — К дьяволу га­зету и политику!». Он загорелся мыслью обустроить дачу, пожить по-стариковски в стороне от хаоса. И обустроил, и осел, даже подрядился сторожить участок. А по ночам пи­сал — нет, не мемуары, не воспоминания, а что-то вроде грустных размышлений о подоплеках и причинах многих нынешних явлений — ведь в молодости пробовал перо и, уверяли, вовсе не бездарно. За годы дачного затворниче­ства скопилось множество разрозненных заметок, их пред­стояло упорядочить и уложить в план замысла. Он вдохно­венно принимался за работу, но через час-другой вдруг на­чинал тонуть в подробностях, мысль обрывалась и терялась, одно противоречило другому, третье выхолащивало суть первого ... Он нервничал и приходил в отчаяние от гадкой, цепкой, словно паутинка, мысли — поздно спохватился, всему свой срок и время, растратил дар по мелочам в апартаментах Христолюбова! Старая обида выплескивалась не­навистью, руки вновь тянулись к письму гражданки Н., и лишь потрясшая район гибель Вадима заставила в каком- то суеверном страхе сжечь то злополучное письмо...



Он вспомнил о грибках, когда ельничек-березничек исчез с лица земли. Заповедник белых царственных грибов был вырублен, распахан, размерян на участки под картош­ку, что сбегали вниз по склону и, перепрыгнув через ржа­вую болотину, свежими жердинами вклинились в кедров­ник. И не просто вклинились, а вгрызлись — хищно, яро, за какие-то два года от кедровника остались лишь воспо­минания. Бездумным росчерком пера брошен был кедрач под раскорчевку в жертву дачному строительству вплоть до морошковых и клюквенных болот, тоже, впрочем, вскоре оказавшихся частично под засыпкой...

У кряжистого кедра он свернул с шоссе и едва примет­ной тропкой в зарослях шиповника направился к виднев­шемуся вдалеке просвету. Шел быстро и уверенно, обходя колючие кустарники с каплями хрустальной предутренней росы на глянцевитых сморщенных плодах, раздвигая плос­кие, вкруговую растопыренные лапы мокрых кедров.

С первых дней грибной охоты он усвоил немудреные основные правила: в лес входи со светом в сердце и — об­рети свою «полянку». Тут, в лесочке на 17-м километре, вблизи дачного поселка, обрести «полянку» было нелегко. Как в былые времена, в ельничке-березничке все было выхожено, вытоптано, выползано. Дачники чуть свет проче­сывали лес, натыкаясь на грибы разве что на старых буль­дозерных отвалах между неумолчной шоссейкой и кром­кой пропыленного кедровника. В травянистых же канавах, в неглубоких выемах после затяжных дождей сквозь ли­ственную прель пробивались белехонькие от недостатка света волнушки и белянки с бархатистыми каемками, та­явшими от прикосновения, да кое-где торчали из травы де­формированные шляпки болезненных обабков на искрив­ленных ножках...

Он остановился у кромки беломошного болота в окай­млении березника. Из-под высокой живой кочки с осоко­вой косичкой на макушке выдернул метровую осиновую палку и, опираясь на нее, двинулся по загодя проложен­ным жердям, затонувшим в чавкающей под сапогами жиже. Перейдя болото, вышел на округлый сухой кедровый ост­ровок, разделенный надвое прорубленной когда-то узкой просекой в завалах бронзовевших стволов леса. Этот уце­левший от дачного нашествия крохотный мирок, защищен­ный с трех сторон болотом, стал с неких пор его «полян­кой»...

Он вошел в заросшую малинником горловину просеки и, прежде чем пройти по краю, присел на мшистую вале­жину, отставил в сторону корзинку и закрыл глаза. Ровный шелест леса, короткий, быстрый вздох внезапно, под по­рывом ветра падающих в мох с вершин кедровых шишек, стук дятла — старожила здешних мест, ядовитый, одурма­нивающий запах болотного багульника, светлеющий ша­тер предутреннего неба — все это успокаивало, снимало накипь ночных чувств... Он встал и огляделся. За малин­ником, по южной стороне, в чащобе и завалах, на почтен­ном расстоянии один от другого виднелись белые кра­савцы...

— Ах вы, гордецы! — прошел к ближнему грибу на рас­щепленной ножке с белой бахромой по краям разрыва, подушечками пальцев провел по влажной и упругой шляп­ке. — Ах, толстячок-боровичок, и что ты такой важный, прям не подступись? Прямо пуп земли! Ну, не земли, так острова — не меньше... А мы вот не посмотрим, что ты пуп, видали мы пупов на своем веку, возьмем вот да и срежем тебя под корешок! Ступай-ка, брат, в корзинку! А чтоб не скучно было одному, пупов тебе добавим... Вон вас сколь­ко тут... Видимо-невидимо!

Так он бубнил себе под нос, елозя на коленях по сырой траве, почти не расклоняясь, срезая гриб за грибом перо­чинным ножиком, но не выкашивая все, что попадалось под руку, а придирчиво оценивая, осматривая каждый, обирая шляпки от налипшего лесного мусора, не трогая молочный молодняк...

Когда корзинка доверху наполнилась грибами, а в за­валах и чащобе их и не убавилось, он сел на ствол повален­ного дерева, из-за пазухи ветровки достал разрезанный по- вдоль и круто посоленный домашний огурец.

Выплывшее из-за полыхавшей зоревой дуги огненное солнце согнало с листьев и травы последнюю росу, вкати­лось шаром в горловину просеки...

— Нет, мужички-боровички, поджидайте — не ску­чайте!



Одному ему ведомой тропинкой он возвращался с ост­рова в бодром настроении, словно и не было позади бес­сонной нервной ночи и почти трехчасовой прогулки за бо­лото. Лишь от багульника кружилась голова. Но мысли были ясные и светлые — прийти, умыться, выпить чаю, не­множечко вздремнуть в затемненной комнате, а затем по­бриться и перебрать грибы...

И тут он чуть замедлил шаг, затем остановился и даже отшатнулся боком на березу. Из-за кустов шиповника по его тропинке вышел Христолюбов. Викентий Валерьяно­вич. Викеша!.. Грузно опустился на обугленную карчу, из­дали похожую на черного распластанного зверя. Корзинку не отставил, а резко сбросил в ноги. И по тому, как сбро­сил — эдаким небрежным досадливым движением, легко было понять, что там, на донышке, всего-то с десяток рас­крошившихся синюшных сыроежек, с полдюжины маслят с отвердевшей плотью понизу да, может, с горстку слип­шихся между собой обабков — большего на этом иссушен­ном зноем пятачке не могло и быть. А Викеша вряд ли уг­лублялся в лес — бродил по кругу с краю да в низинке. Кру­жил, как сам он когда-то, в первый свой грибной сезон. Не потому, что всякий раз блуждал в трех соснах, а потому, что, углубляясь, начинал испытывать странный дискомфорт от непривычной тишины утреннего леса и безотчетно откло­нялся от маршрута в сторону шоссе...

Викеша Христолюбов сидел в полунаклоне. И глядя на его сгорбленную спину, опущенные плечи в пятнистом ка­муфляже, Гурий Фадеевич вздохнул глубоко и тяжко. И уже шагнул из-за березы, решившись наконец-то подойти к Викеше, но отчего-то вновь замешкался... И — понял, от­чего. Не было в нем прежнего мстительного чувства. Не было злорадства. Все ушло, перегорело. Не из чего вспых­нуть. Лишь легкая усталость и головокружение. И легкое сочувствие к Викеше... Властному, расчетливому. Коварно­му и сильному. Великодушному и подлому. И все же — за­гнанному, сверженному. Такие, как Викеша, сами не ухо­дят...

Смотрел на сгорбленную спину...

«Ничего, Викеша, не ты первый... Ничего, отдышишь­ся! — свернул с заветной тропки и пошел к шоссе в обход, чтобы не увидел Христолюбов в его руке корзину с белыми грибами. — Расстроится мужик!».

_1997_