308 Коняев Отголоски
отзвуки








Николай Коняев 





Костя-Мариша





В то ясное звонкое утро начала октября 49-го года первой ее видела Митрошиха. У Митрошихи среди ночи не на шутку разболелся зуб, и спозаранку она побежала через дорогу к Елизавете-шепталыцице. Уже у калитки услышала за спиной сочный хруст стянувшей лужицы ледяной корки. Оглянулась. Стороной шла Мариша. Легкая и стремительная, в латаной-перелатаной серой кофтенке, шла, высоко вскидывая острые колени обутых в мужнины кирзачи ног, глядя в небо. Маленькими, темными от загара руками прижимала к сухонькой груди концы вылинявшей шали, бормоча что-то сизыми от холода губами.

Не приостановилась, не по­здоровалась. Ветром пронеслась мимо и головы не повернула на оклик изумленной подружки. У Митрошихи и боль куда девалась. Взглядом за Мари- шей проследила — та завернула в сельсовет. Митрошиха постояла в раздумье, напрочь забыв вдруг, за­чем к Елизавете спешила, и повернула домой...



Вошла Мариша без стука.

—  Здоров, председатель!

—  Здравствуй, здравствуй! — Председатель сельсо­вета Кирюшечка Пожидаев запоздало накрыл клочком газеты остатки холостяцкого завтрака на столе. Он и жил в сельсовете, за перегородкой. Покосился на Ма- ришу и категорически заявил: — Если ты, Егоровна, по лошадь за дровами, то здесь мое слово твердое: нет свободных лошадей. Вот свезем хлеб на заготзерно, приходи. Тебе первой велю дать. А пока я председате­лю колхоза не указчик. Нет, и все тут возражения.

Мариша странно усмехнулась и прошла к столу.

—  А не нужна мне твоя лошадь.

Председатель понимающе хмыкнул.

—  И дрова не нужны?

—  И дрова не нужны.

—  Вот как хорошо!

Мариша оглянулась и, заговорщичецки наклонясь к столу, прошептала:

—  Дай мне справку, председатель, что я вовсе не Мариша, а Костантин Никанорыч.

—  Что ты сказала? — не понял Кирюшечка. От неожиданности он снял широкую ладонь правой руки с изувеченной осколком левой.

—  А то и сказала. — Она тряхнула головой, доста­ла из кармашка замызганного фартука кисет. Послю­нила палец и стала сворачивать цигарку.

Почему-то тыча себя в грудь растопыренными паль­цами, Кирюшечка спросил:

—  Ты, что ли, Никанорыч?

—  Ну.

Председатель растерялся.

—  Выходит, законное имя на мужицкое хочешь сме­нить?

И опять, горячо дыша в его ухо, Мариша довери­тельно шепнула:

—  Не токо имя, председатель. Я всю себя переина­чила.

—  Интересно... — тряхнул головой Кирюшечка. И голос повысил: — Ты что мне тут городишь?

—  А не кричи, кричалыцик! — вскинулась Мариша.

—  Дак ты башку с утра пораньше заморочила! — Председатель и вправду сорвался на крик: — Поп я, что ли, крестить вас тут? Вас полколхоза Марусь да Манечек, Марфут да Мариш. А ну-ка, блажь такая на каждую найдет? Я кто вам тут?

—  Так они, может, бабы и есть.

—  А ты?

—  А я — Костантин Никанорыч.

—  Мужик?

—  Ну да.

—  Тьфу ты, — подскочил Кирюшечка. — И давно

—  мужик?

—  Всю жись.

Кирюшечка вперил в Маришу глаза.

—  Вот что, девка, — произнес он с расстановкой.

—  Ступай домой. Ступай себе, ей-богу. А лошадь... Дадут тебе лошадь. Я попрошу за тебя.

—  А справку?

Холодок по спине пробежал у Кирюшечки.

—  Ты ступай, — сказал он ласково. — А мы тут обмозгуем. Все соберемся, обмозгуем и решим.

—  А попробуй вот не выдать! — пригрозила Мари­ша. — Попробуй только мне!

—  Выдадим, — поспешно согласился председатель. — Ступай. Мое слово законное.

—  Я ить еще приду, — пообещала Мариша.



К полудню страшная весть облетела село. На скамье перед окнами Митрошихиной избы всплескивали руками.

—  Слышали, бабоньки, Мариша-то наша?

—  Сказывают, стронулась?

—  Сказывают! Сама давеча видела, как по двору во всем Костиковом шастала!

—  И-и, девка! Неужто правда?

—  Истиный Бог! Глянула я — обомлела. Идет, ба­боньки, в рубахе серенькой, в сапожках хромовых, в каковских покойничек, царство ему небесное, в празд­ники плясал!

—  Вот горюшко, а?! И опять, говорят, в Совет по­далась?

—  А в Совет на што?

—  На Костика переписываться!



Как и обещала, днем явилась вновь. Приглашен­ный в сельсовет председатель колхоза Иван Бураков, увидев Маришу в мужнином наряде, закинул ногу на ногу и кашлянул в кулак. Пожелтевшей от курева щепотью принялся ворошить отвислые усы.

Кирюшечка вышел навстречу, придвинул стул Марише.

—  Постою, — отмахнулась она.

—  В ногах правды нет, — заметил Кирюшечка.

—  А где она есть? — спросила Мариша.

Кирюшечка взглянул на Буракова.

—  Ну так что, товарищ Бураков, дадим Марише справку?

—  Отчего не дать? Дадим.

—  От так от! — вкинулась Мариша.

—  А зачем тебе справка? — поинтересовался Ки­рюшечка.

—  Чтоб все по-взаправдашному было, — ответила Мариша. И окинула председателя уничтожающим взглядом. С головы до ног.

Кирюшечка вздохнул и сел за стол. Придвинул ручку и бумагу. Стал писать, диктуя себе вслух:


СПРАВКА

_Дана_настоящая_члену_колхоза_им._Сталина_Голо­лобовой_Марии_Егоровне,_1900_года_рождения,_русской,_потомственной_крестьянке,_вдове_Гололобова_Кон­стантина_Никаноровича_и_матери_павших_смертью_храбрых_в_боях_за_Советскую_Родину_Василия_и_Дмит­рия..._

Поставил жирную точку и вручил бумагу предсе­дателю колхоза.

—  Такое дело, Никанорыч, — сказал, поморщась, Бураков. — Справку надо районной печатью заверить. Без нее бумага недействительна. Тут понимаешь, резо­люция нужна.

Мариша недоверчиво взглянула на него.

—  Ехать надо, — подтвердил Кирюшечка. — Вот, товарищ Бураков сейчас в район собрался... Поехала бы с ним!

—  А чего — поеду! — Мариша подскочила к Бура­кову, вырвала из рук бумагу, сложила ее вдвое.

К сельсоветскому крыльцу подкатил ходок. Предсе­датель колхоза и Костя-Мариша умостились рядышком.



На скамье перед окнами Митрошихиной избы скор­бно вздыхали.

—  Увезли от нас Маришу!

—  Куда ж ее, беднягу?

—  Известно, куда. В больницу к бедолагам.

—  Жалко бабу. Жалко!

—  Как не жалко, милая. Вся жизнь ее — полынь горькая. Сызмала в хомуте. Только-то зажили ладом с Костиком — война все поломала. Свету белого не виде­ла... За плугом ходила, навоз ворочала, лес валила... Чего тут говорить!

—  А рассудить, так верно: ничего в ней не осталось бабского. За мужика и чертоломила. Как-то по весне — Девятое поле засевали — везу сеяльщикам обед, вижу, у брички на дороге копошится. Колесо отвали­лось. А везла зерно. Мешки сбросила, колесо постави­ла, а загрузиться силенок не осталось. Ползает возле мешка и на горб взвалить норовит. Взвалит, с ним и подымается. Сердчишко кровью облилось. На пару наревелись. Коровушками. А токо реви не реви — заг- рузилися. Ох и покорячились!

—  Намотала на кулак!

—  Да уж, хлебнула лиха!

—  Она, бабоньки, с лета заговаривается. С Трои­цы. Пошла к ней за ситом, а позднехонько хватилась. В сенцы зашла, за скобу взялась, слышу — разговари­вает. С кем бы, думаю. Зашла. Сидит одна себе за са­моваром, а перед ней — три чашки с чаем. Сидит, меня не слышит. И вроде Димку с Васяткой потчует. Я го­лос и подай: с кем ты, Мариша, беседуешь? Вздрогну- ла-то, бабоньки!



Лето 55-го выдалось небывало засушливым. До июля не выпало ни дождинки. На корню выгорали хлеба и покосы. День ото дня тревожней становились слухи о бушующих в лесах пожарах.

По вечерам на лавочке перед окнами Митрошихи- ной избы гадали, не раздождится ли к ночи. В один из таких вечеров с большака на притихшую улицу вы­шел одинокий путник. Путник пел:

_Корики-макорики,_
_воробиши_полетели,_
_а-ра-ра-ра-ра..._

Первой привстала Митрошиха.

—  А ить Мариша идет!

Митрошиха не обозналась. Мариша подошла к лавоч­ке, смахнула с белой головы спюснутую фуражку, низко всем поклонилась. И завернула к заколоченной избе.

—  Так что же ты молчком, Мариша? — вскрикну­ла Митрошиха.

Мариша резко обернулась, сверкнула глазами.

—  Мариша на базаре семечками торгует!

На лавочку вышла на другой вечер. Присела с краю, к старикам. Те молча потеснились, уступили место. Мариша достала кисет, послюнила палец...

Старуха сдала. Лицо вдоль и поперек изморщини­лось. Пепельно-серая кожа дряблых щек свисала тем­ными мешочками. Голова тряслась. Дышала прерыви­сто, с хрипами из прокуренных легких.

—  Вот, — выдохнула она, — печь протопить при­шел. Выстыла изба. Выстыла наскрозь.

Мало-помалу посыпались вопросы: как ты, Костя, где ты, Костя?

Отвечала коротко:

—  Живу. Я, бабы, хорошо живу.

—  Ну и слава Богу!

—  И сыны живут. Хорошо живут.

—  Твои сыны?

—  Мои. Артем да Вавила.

—  А не Васятка с Димитрием?

—  Артем да Вавила!

—  С тобой живут-то, Костя?

—  Не-е, живут отдельно. Письма пишут, до себя зовут!

—  Печь протопить пришел?

—  Ну. Сыны приедут, а изба выстыла...

Мариша гостила неделю. В воскресенье ушла. Этот день запомнился: к ночи полил дождь.



Вечером накануне Дня Победы 60-го года пришли с торжественного собрания из клуба. Неожиданно к скамье перед окнами Митрошихиной избы завернул Кирюшеч­ка. С газетой под мышкой. Подсел к Марише. Стало тихо.

—  Никанорыч! — обратился председатель. — Как сынов-то кличут?

—  Артем да Вавила.

—  А не запямятовал?

Вспыхнула Мариша.

—  Артем да Вавила!

—  Ну, хорошо, хорошо. — Кирюшечка дал ей газе­ту. — Взгляни, не твои ли сыны?

Митрошиха взглянула, охнула тихонько... С фото­снимка в углу газетной полосы улыбались два широ­колицых парня в танкистских шлемах — Василий и Дмитрий.

—  В архиве выпросил, — пояснил Кирюшечка.

Ждали...

Мариша встревоженно поглядела по сторонам. Дрог­нули губы.

—  Сыны, — прошептала старуха. Вскочила и по­шатнулась. Ее подхватили под руки. — Сынки-и! — вскрикнула тоненько...

Газета пошла по рукам. Мариша ее выхватила, прижала к груди. Припала к ней бескровными губа­ми, выдавила из себя нутряной стон:

—  Васи-и-ильюшка... Дими-и-итрушка!



—  Слышали, бабоньки, Мариша-то плоха...

—  Неуж безнадежная?

—  А какая там надежда! Высохла, что прутик.

—  Так ведь, говорят, уехали за ней. Не нонче-зав- тра привезут. Пионеры, слышь, ухаживать берутся.

—  Я что думаю, бабоньки, — печь бы истопить.

—  Верно. Встретить бы Маришу!



Ездили за Маришей председатель колхоза Бураков и Митрошиха. Перед смертью Мариша велела схоронить ее во всем старушечьем. И еще что-то сказать хотела, да не смогла. Видимо, разум вернулся к ней уже мертвой.

Над могилкой председатель хотел произнести речь, но беззвучный кашель затряс его плечи. Он сжал здоровой рукой изувеченную войной кисть левой и застонал от боли.