268
User








Максим Осколков 





ЛИХОЛЕТЬЕ



_Повести_и_повествования_








«Война»












 ВОЙНА


Настоящая правда всегда неправдоподобна.

    Ф.М. Достоевский 




1


Деревня Берёзовка спала, окутанная туманом, словно посмертным саваном. Не было слышно ни лая собак, ни крика петухов. Только перепёл в приболотной луговине между деревней и овчарней гомонил, удивляясь: «Спят и спят, спят и спят…».

Ветхие строения овцефермы стояли в два порядка, вытянувшись с севера на юг. Восточную сторону отделял от поскотины крытый соломой навес, примыкавший своими концами к приземистым деревян- ным зданиям. С южной стороны загон ограждало покосившееся прясло из четырёх жердей, вложенных между парами кольев на таловые вицы.

Хлева для овец были построены при первом колхозе из амбаров и конюшен раскулаченных хозяев. За десять лет от недогляда и бесхозяйственности они обветшали и вросли в навоз. Над их ребристыми крышами, прорываясь к свету, кудрявились вечные спутники запустения – лебеда и полынь. Только в самом конце одного из строений возвышалась не тронутая временем двускатная тесовая крыша. С наступлением тёплых дней под её укрытие перебирались сторожа. Здесь им было вольготно: мошкара и комарьё особо не докучали – не держались в продуваемом подкровельном пространстве; запахи навоза и кислой овечьей шерсти перебивал аромат берёзовых веников, уложенных штабелями вдоль скатов крыши. А главное – с верхотуры хорошо просматривались подступы к ферме со стороны поскотины, в которой с весны до поздней осени постоянно появлялись стаи серых разбойников.

Варвара, привалившись спиной к стопе веников, наблюдала, как в сторожкой тишине рассеивается ночная мгла. В поскотине всё яснее, всё резче вырисовывались одиночные деревья, как будто кто-то невидимый и огромный снимал с них пелену за пеленой.

В домашней стороне, в деревне, начали проступать крыши домов и построек; высоко поднятых на жердях скворечников и, шумящих дённо и ночно, игрушечных самодельных самолётов. «Да, какие времена, такие и игры. Разве до войны кто-то бы додумался до этого! А теперь, почитай, над каждым двором – по самолёту, а то и по два. Вот и мой внучек Васенька соорудил топором, ножом да молотком аж три «летуна». Выйдешь в ограду и голова – кругом». Варвара с любовью посмотрела на внука, спящего на охапке свежего ароматного сена.

В загоне забились и заблеяли овцы. Варвара встревожилась: «Самое разбойное время…». Она поднялась, прихватила вилы-тройчатки и по приставной лестнице спустилась вниз. Напружинившись, с вилами наперевес, зашла под крышу. Овцы, сбившись в дальний угол, тревожно блеяли. Чтобы подбодрить себя, Варвара строго выговаривала скотине: «Ну-ну, чё разревелись-то? Никто вас не трогат, кому вы нужны такие дохлятины. Ох, трусихи, ох боязливые! А бараны-то чё попрятались? Как удовольствие получать, так вы тут как тут. А как любушек своих защитить, так вас дырка свисть. Эх, кавалеры…». Отчитывала овец, а в голове свербило: «Нет, дева, не напрасно тревожатся валушки да ярочки. Где-то рядом их погибель притаилась. Надо обойти всё строение да посмотреть…». Она решительно повернулась и направилась к ограде. Не открывая тяжёлых, расшатанных ворот – перелезла через прясло и пошла посолонь, навострив впереди себя вилы. Шла, пригнувшись, всматриваясь в редеющий по низу туман. Выйдя в поскотину, остановилась. Постояла, прижавшись к сухим, шершавым брёвнам овчарни, прислушалась. В приболотной шумихе нудно скрипел дергач, а с луговины подавал совет перепёл: «Вставать пора, вставать пора…». Вдруг забеспокоились, застрекотали сороки: «Вроде в Марьином колке. Ишь, дева, всё шибче да шибче. Там, видно, волки-то – туда подались…».

Поднявшись на крышу, Варвара накинула на свернувшегося калачиком внука старый домотканый зипун. Васятка распрямился, судорожно потянулся и, улыбаясь каким-то своим снам, затих. Варвара тревожно сунула руку под левую грудь. Поправляя сбившееся сердце, отпила из четушки глоток настоя валерьяны. «Вещует сердечушко, новое горе сулит. Правду говорят: думка озабочена и сердце не на месте. А какое несчастье ждать? За три года войны все беды пережила – осталась круглой сиротой. Сын Пётр погиб в самом начале войны, сноху Валентину в прошлом году сосной на лесозаготовках придавило. Дочь три месяца назад умерла – жила в Черлаке. И на похороны не пришлось съездить, так и закопали в чужой стороне». Варвара промокнула набежавшие слезы рукавом рубахи, сшитой из домотканины. Заворочался, затурусил Василко. «Ишь, и ночами дни-то догоняют. Сиротинушки мы с тобой, Василёк, разнесчастные». Варвара дала волю слезам, выплакалась и вытерла, растёкшуюся по морщинистым щекам влагу, лентой шашмуры. Тяжесть с сердца свалилась, ушла. «А думы – без них не проживёшь. Тут уж как в песне: “Дума думу догоняет”… Конец лета, а сена и копёшечки не поставлено. Чем корову доволить, чем овечку кормить? И дров – ни дровины, ни полена. Придется на санках всю зиму из колков таскать мерзлый тальник да березовый череношник. Холод-то пострашнее голода. Вот и еда… Хлеба – ни хлебины. Уж который год не видим ни кусочка – холодом да голодом амбары полны… А председатель? Без чугунка на голове человек. Умная голова сто голов прокормит, а этот только себя ви- дит!.. Похотливый!.. Полдеревни обрюхатил. Ладно бы баб, а то уж у многих девчонок пузы на нос лезут. Пороз, настоящий хряк!.. Соседка Матрёна говорит, што их, насильников таких, специально оставляют в тылу, заместо производителей. Глядя на такого, можно и поверить. И злой, как его пёс! Третьего дня нашёл за Авдотьей Васихой колоски, кричит: «Чё плохо подбирашь?». А сам её толкнул и давай пинать. Бабы бросились её выручать, а он их – плетью… Кричит: «Сделаю всё, что моя правая рука захочет, а она хочет вас понужать, понужать, понужать!..». Отхлестал баб ни за што, ни про што. А меня в бараний рог согнул, того и гляди – шею свернёт…». Варвара завздыхала часто, тяжело. Прежняя обида птичьими когтями безысходности и тоски сжала её сердце. Рука привычно потянулась к четушке с валерьяной. «А началось все месяц назад, в сенокос… Шкуродёров верхом на вороном жеребце, в сопровождении собаки, объезжал улицу за улицей, переулок за переулком – торопил баб на работу. У запоздавших хозяек заливал водой печи и пинками выгонял из избы на улицу… Матрёна – соседка, решительная, скандальная баба, встретила председателя на пороге избы ухватом. А он изловчился, вырвал рогач, выгнал хозяйку в ограду и уськнул собаку… Как меня Бог сподобил, не знаю. Выскочила из дома да – к товарке в огород с вилами наперевес. В глазах света не было и – в ненавистного кобеля вилами. Прикончила псину, опамятовалась, глянула на этого Шкуру, а он белее мела стоит. Ничё не сказал, вскочил на лошадь и уехал. А теперь уже месяц на двух работах. Днём на пашне, а ночью не сплю, глаза пучу, овец стерегу. Не дай Бог, чё случится!.. Ладно, хоть помощник рядом…».

Варвара огляделась: развиднелось, очертания деревьев и домов стали чёткими, под застрехой копошились и чирикали воробьи…

– Вася, просыпайся, мне домой бежать надо, управляться, – Варвара потрясла внука за плечо. Васятка открыл большие светло-карие глаза и долго таращился на подкровельное пространство, на шумевших воробьёв, на опустевшие гнёзда ласточек. – Да на овчарне мы, овец караулим.

Ласковый голос бабушки окончательно вернул его в реальный мир.

– Бабушка, я сон страшный видел…

– Что за сон?

– За мной волки гнались… Я от них… Они за мной… Бегу, а передо мной – гора. Я на гору, а они за мной ползут… Страшно!

– Забрался на гору-то?

– Не успел, ты разбудила.

– Плохой сон. Ты поостерегись, не лезь тут никуда. Воробьёв не зори… Волки тут ночью шастали, овец переполошили – в Марьину рощу ушли. Может, и сичас там лежат, на нас посматривают, как мы с тобой разговоры ведём. Поглядывай в поскотину-то. А если увидишь их, то пестиком в отвал плужный бей.






2


Варвара шла пустырём, на котором до коллективизации стояли добротные пятистенки и крестовые дома со всеми хозяйственными постройками… Пожар раскулачивания и голодоморы тридцатых годов ополовинили деревню. «Было в деревне сто сорок домов, а осталось меньше семидесяти. Вот здесь жили Протасовы, здесь – Кубасовы, здесь – Половинкины… Где они теперь?». На месте бывших усадеб разрослась разлапистая конопля, выдурила двухметровая крапива, отдавала марью в солнечные дни густая, нарядная лебеда. По краям этих зарослей расселился ушастый репейник и ядовитая белена. Варвара сорвала розовый бутон придорожного чертополоха, размяла его пальцами, и раз другой вдохнула тонкий земляничный аромат. «Зачем их согнали с обжитых мест? Кому они мешали?». Она никак не могла понять, почему новая власть с такой ненавистью обрушилась на веру: рушила и оскверняла церкви, сжигала иконы. «Неужели не понимают новые правители, што не хлебом единым жив человек: хлеб приносит сытость, а вера очищает душу, просветляет разум, готовит к вечному блаженству… А и хлеб-то где? – Варвара пригорюнилась.– Разве бы мы голодовали, если бы большевики не развоевали наши хозяйства, уклад жизни, быт… Насильно забрали нажитое веками, через колено ломали, загоняя в коммуны и колхозы, а тех, которые не отступили, держались за старое, причислили к кулачеству. Обещали землю, а дали петлю. Для чего?.. Почему? – ничего не приходило в голову, кроме одного: на русскую землю пришел Антихрист и попирает своими мерзкими копытами святую землю, колет бесовскими рогами всех, кто держится веры, щекочет и развращает слабых, вводя их в соблазн греха…». Потянулись усадьбы, поросшие крапивой, и осиротевшие дома с заколоченными окнами. Страшно и больно было смотреть на их пустые глазницы. «А ведь совсем недавно в них жили люди. Трудились на этой земле, справляли свадьбы, крестили детей, пели песни. Да, война идёт и здесь. Кто-то из баб подсчитал: за три года ратного труда получено тридцать восемь похоронок, а от непосильного труда, голода, холода и болезней умерло двадцать семь жителей деревни. Плотно белеют свежие кресты на кладбище Березовки. А могли бы и пореже. Матрёна как-то сказывала, что на втором году войны вызвали председателей в район и строго настрого наказали: “В больницы не отправлять, с работы по болезни не отпускать!” Повспоминали тогда, кто из нашенских преставился в больнице и не вспомнили. Решили – правду сказыват Матрёна».

Дом у Варвары пятистенный, рубленный ещё её дедом. Он стоял на кирпичном фундаменте прямой, как свеча в подсвечнике. Дразнил прохожих затейливой резьбой наличников и карнизов. Из-за этой резьбы и фундамента её и раскулачили – отобрали всё имущество, но из дома не выкинули. К этому времени она обнищала, перебиваясь с картошки на воду. Сподручники её – дочь с сыном, были ещё жидковаты… Дом свой она любила, следила за ним, как могла. Вот и сейчас, берясь за воротное кольцо, порадовалась: «Щеколда поднимается и опускается, как при родимом батюшке и при ненаглядном Спиридоне Петровиче». Воспоминание о муже, который сгинул в Карпатах в 1915 году, больно царапнуло сердце. Превозмогая боль, Варвара при- ступила к утренней управе. Работа была простой: широкозадую печь, свою государыню, не топить, хлеб не стряпать – забыла уж, когда настоящий подовый хлеб пекла. Всего-то и дел – на таганке сварить, какой-никакой, супишко, прибрать в стайке и подоить корову. На этот раз она решила сварганить грибную похлебку из поганок, которых в огороде разрослось видимо-невидимо. Матрёна натакала. Брезговала, не хотела, а жизнь заставила. Привыкла, и лесных грибов не надо. Варила на шестке… «Таганку придумали: три ноги к ободку приклёпаны. В обруч – чугунок с водой, под него щепы...». Долго возилась с растопкой – трут не принимал искру. Но вот проблеск, выбитый кресалом о гранитный камень, упал в нужное место, заподымливал. Варвара осторожно подула на трут, приставив к нему сухую берестинку. «И вот он – огонь!». Пока вода грелась в чугунке, она, выгнав скотину во двор, очистила от навоза стайку, подкопала несколько картофелин. «Ничего, слава Богу, картошка. Которая уж и с гусиное яйцо попадёт…».

Через трёхжердевое прясло перелезла Матрёна.

– Я смотрю, у тебя из трубы дым идёт, дай, думаю, за огоньком к подружке сбегаю.

Зашли в дом.

– Чисто-то у тебя как. И даже дорожка на полу.

– Одна дорожка и осталась, ничё нет, хоть шаром покати… Голые стены, кровать, што одёр. Пусть лежит – не в схороне же её прятать. Может, завтра загнёмся от такой жизни, – Варвара безнадёжно махнула рукой.

Матрёна была староверка и приходила за огоньком с кадилом. В него она заранее укладывала берёсту, сухие щепочки. Уголек из-под тагана перекочевал в кадило…

– Ну, спаси тя Бог, побегу, как бы не прогорело. На работу побежишь, так брякни в окошко – вместе потопам. Вон, кажись, и солнышко подниматся.

– Постучу.

Варвара потрогала воду: горячая! Ухватив чугунок прихваткой, вылила воду в ведро и разуполила холодной. Вышла во двор. Долго мыла и массировала вымя коровы, потом, протерев его насухо, приступила к дойке. Утром, как всегда, корова дала ведро молока. Варвара зашла в дом и процедила молоко в заранее расставленную посуду: пятили- тровый бидон и две полуторалитровые кринки. Бидон – государству в счет натурального налога. Одну кринку – учительнице Татьяне Николаевне – копила денежки на налог рублевый. Вторую – для себя. Её она сразу разлила по двум бутылкам. Остаток слила в бокал – внуку на завтрак. Достала с божницы бумажку, черкнула в двух местах по палочке. Вода в чугунке закипела. Варвара накрошила картошку, нарезала грибы, лучок, укроп и всё осторожно спустила в горшок. Посолила. Прихватив с собой бидон, вышла в ограду. Отворила ворота и выгнала скотину на улицу. Овца с ярочками сразу прибилась к товаркам, а корова шла не спеша, останавливалась, с пыхом рвала росную траву. Варвара пошевеливала её прутиком. Из проулка выгнала свою комолую корову престарелая Устинья Беломоиха.

– Доброго утрица, Устинья Фёдоровна…

– Здравствуй, Варварушка. Я вижу, ты в молоканку направилась. Ступай, а я твою кормилицу вместе со своей Манькой в целости и сохранности в стадо отгоню.

– Спаси тя Бог, Устинья Фёдоровна.

– Иди, иди, время страдное. Вдруг энтот нехристь налетит.






3


Молоканка находилась в центре деревни. Это был обыкновенный пятистенок, принадлежавший ранее раскулаченному Сысою Худому. Рядом с молокоприемником под плотным слоем соломы горбатился бурт колотого речного льда.

Варвара открыла дверь молочной. На неё напахнуло сыростью и запахом закисшего молока. «Не промывает Кланька фляги, да и в помещении грязнота», – отметила она про себя.

– Здравствуй, тётонька Варвара!

– Здравствуй, коли не обманывашь.

– Погоди, я пробу возьму на жирность да на чистоту, – Кланька забрякала пробирками.

– Ты бы у себя чистоту-то навела – пахнет тухлятиной, добрым людям и зайти нельзя. А жирность у тебя по записям всегда одна и та же – три с половиной процента. Вон в молочной книжке записано. Приношу тебе каждый день пять литров, а ты пишешь четыре с семёркой.

– Да чё ты понимашь!..

– Понимаю, девушка, не меньше тебя… У Татьяны Николаевны, которая уже третий год моё молочко пьёт, есть такая хитрая бутылочка с деленьицами. Постоит в ней молочко до вечера, она глянет на деленьица-то, карандашом по бумажке побегат и скажет: «Четыре с двоечкой». И никогда меньше не бывало, а больше было. Это ты по триста-то граммов с меня не списывать должна, а каждый раз прибавлять по пол-литра. Вот и выходит, што ты у меня одной воруешь по три бутылки молока кажинный день. А на всех-то прикинь-ко. Ведра три тебе перепадат только с одного удоя…

– Да ты!.. Да я тебя!..

– Ну-ну, чё ты меня? Ударишь? Попробуй тронь, так и двери из молоканки-то не найдёшь. Всё выправь у меня, а то я к прокурору-то не побегу, сама тебя на улице при всех за волосы оттаскаю.

Приёмщица побагровела, руки её ходили ходуном. Она бросила пробирки в таз – они прыснули мелким битым стеклом.

– Выливай в крайнюю флягу!

Варвара не спеша, перелила молоко… Фляги стояли в воде. Она опустила руку в чан: вода была тёплой.

– Перетрудилась ночью-то, сердешная, обезручела. Льда-то силы натаскать нет. Хозяйка!..

Варвара, в сердцах хлопнув дверью, вышла из молоканки. Она понимала, что Кланька занижает молоко сдатчикам не только для себя, для своей сытой жизни, но и председатель черпает его из общего котла полной мерой. А ухажёры-то? Их ведь надо поить-кормить… Все уполномоченные на постое у неё. Да каждую неделю разные, видать, слава Клавдюхина разнеслась широко. Говорят, со вчерашнего дня у неё прокурор ночует… Гулеванят с председателем. Нальют глаза-то и над нами изгаляются. Вот уж воистину: «Война кому верёвка, а кому дойная коровка».

Стычка с молоканщицей взволновала Варвару. Мысли её, подобно пчелиному рою, вились и кучились около одной печали – злобе и ненависти власти к собственному народу. Вспомнила, как перед кол- лективизацией мучили сельский мир, заставляя голосовать за самообложение. Деревня работала, бедствовала и защищала свои интересы сообща: не голосовала ни «за», ни «против», только какой-нибудь хохмач, вроде Гурьяна Рябкова, под общий хохот поднимет руку на вопрос председателя: «Кто воздержался?». Тогда власть поставила вопрос по-другому: «Кому платить?». Разделили народ на зажиточных и бедных. Первых поставили вне закона, лишив права голоса, а вто- рых освободили от налога, но обязали голосовать за решение власти. А там пошло: заём на индустриализацию; заём «пятилетка в четыре года», заём укрепления крестьянского хозяйства. Здесь уже мучили  каждого в отдельности: пытали бессонницей, бестолковой работой, издевательствами… Сутками ломали крестьян, не выпускали из сельсовета. «Вот подпишись и иди домой». Во рту ни крошки! Воды и той не давали. Слаб человек. Подписывались, а тут новые муки: – «Где денег взять?». Продавали со слезами последнее, что оставалось от прежнего достатка, и платили, пока совсем не разорили хозяйства. И чё им не понравилась «новая политика?». Заинтересованный зажиточный хозяин дал бы государству во много раз больше. Ничё не пойму… А потом – коллективизация, в которую народ ограбили подчистую… Больше двадцати лет – до самой войны большевики судом и кнутом ставили деревню на колени… Поставили, теперь надолго – своего завоевания не отдадут… Хлебушко каждую зиму тысячами гектаров уходит под снег только в нашем районе, а тот, что собрали – гниёт, сгорает в ворохах и приспособленных складах в глубинке… Пусть погибнет хлеб, но не достанется тем, кто его вырастил, кто его своим трудом заработал. Дураку понятно, што этим хлебом можно было бы накормить голодный народ. Для этого и надо бы только разрешить нам этот хлеб собрать. А тот, что влажным отвозят на хранение – раздать колхозникам для сушки. На печах бы высушили, в горницах. Но не доверяет власть нашему брату – боится: а вдруг съедим, разворуем. Эх, хозяева!

Задумавшись, Варвара чуть не набежала на зарёванную Марфу Ваниху, которая плелась, пошатываясь, по росной тропинке.

– Чё это ты, Марфа Ниловна, с утра в слезах? – посочувствовала Варвара.

– Да этот бес-то… Вчера вечером я ему сказала, што заболела – жар у меня. А сёдни он с утра пораньше в избу ворвался… Ни слова, ни полслова, – Марфа зашлась в рыданьях, – с ле-е-е- жа-а-а-нки ме- е-еня сдё-ё-рнул да вы-ы-пинал на улицу. Пле-е-тью ме-е-ня отпо-о- ну-у-жал… Во-о-от и пле-е-етусь на склад, на-а-а су-у-шилку. – Марфа зашлась в кашле, в груди её хрипело и клокотало.

Варвара, успокаивая Ваниху, положила руку на её согнутую, костистую спину.

– Ничем тебя не утешу, Марфа Ниловна, сама в твоей шкуре много раз бывала. Тут так: либо ложись и помирай, либо ползи на работу. Лечиться тебе надо – воспаленье лёгких у тебя. Приходи ко мне вечером, как коров пригонят, я тебе сбор из трав приготовлю, – Варвара приобняла Ваниху, погладила по спине, – откройся бабам, они тебя прикроют.

– Спаси тя Бог, Варвара Егоровна.

– И ты им спасайся.

Расставшись с Ванихой, Варвара ускорила шаг и, проходя мимо избы-читальни, упёрлась взглядом в знакомый плакат: «Народ и партия – едины!». И мысли её вновь вернулись к прежним думам. «Нет, товарищи большевики, – Варвара горько усмехнулась, – воюем мы на разных фронтах. Народ сражается за страну, а вы – за себя. Для вашего брата свят лишь тот, кто обеспечивает вашу сытую жизнь, а тех, кто работает ради спасения страны, вы их и в грош не ставите. Война гремит по всему колхозному фронту. Как-то приезжий лектор сказал: «Чтобы выиграть войну – нужно загнать противника к пропасти и столкнуть его туда». А у нас и пропасти нет. Поэтому «врагов» тыла вы сталкиваете прямо в могилы или бросаете в лагеря». Тут она вспомнила, как сосед Демид на посевной, заворачивая козью ножку, развернул газету и сказал: «Оказывается, к стенке ставят не только нашего брата, но и председателей колхозов, а районных начальников отправляют в лагеря». А за что? – Варвара призадумалась. – А за то, что они перешли на нашу сторону, хотели участь нашу облегчить. За милосердие их жизни и свободы лишили, чтобы другим неповад- но было. Да, колхоз – самое главное ваше завоевание в гражданской войне с народом, с женщинами. Мало им вольных, податливых бабёнок вроде Капы Жужелки и Клавки Молоканщицы, так уполномо- ченные из района хапают и принуждают к сожительству свежих вдов и девчонок-сирот. Начальственные кобеля добиваются своего всей силой советской власти – угрозами увести со двора корову за недоимки, подачками и обещаниями сытой жизни. Не отстают от них и председатели… Ладно, что бригадир у нас пожилой да больной, а то бы и от него натерпелись. А Жужелки и Лёжкины посильно помогают им в этом. Они, видать, думают о завтрашнем дне, чтобы потом, после войны-то не на них одних народ пальцем показывал. «Ой, дева, с думами-то и дом свой пробежала!..».

Варвара пришла домой. Древесный мусор под таганкой прогорел. Она попробовала грибницу: «Вроде сварилась… И соли впору… Надо бежать на ферму».

У зимней сторожки стояли и разговаривали двое: заведующая фермой Капа Жужелка, смуглая до черноты грудастая бабёнка, и Настасья Сёмиха. «Не новая ли пастушиха? А Полю-то Сениху куда?».

Настасья стояла, опустив голову, а Жужелка что-то ей выговаривала. «Э, дева, да тут новая случка намечается! Матрёна сказывала, што Шкурник давно к Настасье клинья бьёт…».

– Варвара, подойди сюды, – окликнула её Капитолина, – ты это почему караул оставляешь?

– Так приходи пораньше, подмени меня, если ты такая рачительная. Я ведь сутками в работе, а у меня хозяйство, оно управы требует.

– Ишь, разговорчивая какая, не можешь не огрызнуться-то! Ничё, скоро твоё хозяйство поубавим, тогда опростаешься.

Слова Жужелки насторожили и возмутили Варвару: «Шкуродёров- ская подстилка, угрожает мне – заодно со своим хахалем!». С омерзением сплюнув, она прошла в открытые ворота загона. Вслед ей до- неслось: «Всё правду ищешь, а мы тебе кривду покажем!..».– «Глупая баба, совсем безмозглая! Это она Настасье свою власть показывает. Даёт ей понять, што Шкуродёр и она – одна сатана».

Варвара поднялась по лестнице на заросший полынью потолок овчарни и прошла под крышу. Васятка лежал на животе, обратив лицо к поскотине, и при её появлении не пошевелился.

– Хорош караульщик! Спишь?

– Не-а, за волками смотрю: там они, в Марьином колке – два раза оказали себя.

– Надо предупредить Настасью. Пошли домой, грибницы похлебаем, да и побежим к Гагариному урочищу.






4


После ухода Варвары Клавдия Лёжкина дала волю гневу, клокотавшему в её высокой, объёмной грудине, проснувшимся вулканом:

«Скоро взвоешь, собака, я тебе язык ниже пяток пришью! Чтоб тебе ни дна и ни покрышки, проклятая кулачка! Попомнишь меня – я тебя заставлю рылом хрен копать!.. Жалко, что тятя не угробил тебя в коллективизацию! Ну да ничё, я его ошибку исправлю! Всучу тебе щетину под кожу – запоёшь у меня свиным голосом!..

Досталось и припозднившимся молокосдатчикам, особенно Авдотье Васихе, которая пришла последней. На неё Клавдия набросилась прямо с порога:

– Ну, чё ползёшь, как полудохлая вошь? – молоканщица захлёбывалась от ярости.– У меня молоко киснет – надо лёд носить…

Но, как говорится, не на ту напала!

– А ты, прокурорскую соску из хлебала-то выпускай пораньше да до солнышка ледку-то и наноси. Вот молочко-то и не скиснется, – спокойно и вразумительно растолковала Авдотья.

– Да ты, да я тебя!..

Авдотья спокойно подошла к супротивнице.

– А я тебя, – сказала и с силой толкнула Клавдию в грудь.

Та потеряла равновесие, опрокинулась в тёплую, затхлую воду лственничного бассейна, погрузилась в него с головой и заколотила по воде руками.

Васиха не спеша, подошла к ванной, взяла молочницу за ноги и, перевернув на живот, подтянула к себе судорожно бьющуюся полюбовницу прокурора. Платье Клавдии задралось, оголив молочно- белую задницу, и она с омерзением плюнула в раскрывшуюся промежность. Авдоха наклонилась, ухватила «утопленницу» за волосы и швырнула её на пол. Та забилась и судорожно, в несколько приёмов, срыгнула тёплую, закисшую воду. Прокашлялась и с ненавистью глянула на Авдотью.

– Ты, Клавдюха, поосторожнее тут. У тебя, видать, голову обносит от голода, – Авдотья с усмешкой поглядела на поверженную грубиянку, – ладно я тут погодилась, а то бы ненароком в ящик сыграла.

– Убирайся! – зло выкрикнула Лёжкина, – теперь ты тюремщица.

– Ладно, оставайся, а я накажу бабам, чтобы приглядывали за тобой время от времени, а то невзначай захлебнёшься нашим-то молоком.

Клавдию колотило и взбутетенькивало на грязном полу молоканки. По коже прошёл озноб, и она покрылась мелкими пупырышками. Когда ей немного полегчало, она поднялась с грязного, затоптанного пола и, пошатываясь, пошла к двери. Машинально прихватив за- мок, она вывалилась на крыльцо. Долго не могла попасть дрогливыми руками дужкой замка в проёмы петель. Заставив себя собраться, она наконец-то всунула железную кривулину в овалы колец, повернула ключ и понеслась в сторону своего подворья.

Бежала домой, распаляя себя для предстоящего разговора со своим временным сожителем – районным прокурором Модестом Остаповичем Метлаковским.

Метлаковский спал, развалясь на широкой деревянной кровати, реквизированной ещё Степаном Лёжкиным в раскулачивание у местного богатея. Он похрапывал и почмокивал губами, досматривая десятые сны. Молодой и красивый, ходит он в хороводе с парнями и девчатами. Поёт, не спуская глаз со статной молоденькой девицы. Она вышагивает около хоровода и, посверкивая кольцами, призывно под- мигивает и манит его.

Подчиняясь её призыву, он выходит из круга и кланяется ей. Она идёт к нему, нежно и томно улыбаясь, берёт за првую руку и надевает на безымянный палец кольцо. Руки их переплетаются, её полные клюквенные губы тянутся к его губам. «Да это же Лидия Кожахина!..».

– Дрыхнешь тут, развалился! Тебе ли спать! Партия послала тебя в наш колхоз за порядком следить, врагов советской власти ловить, в тюрьму их сажать, а ты разнежился на моём довольствии. Меня, твою зазнобу, посмотри, как устирали – в охладителе чуть не утопили! – Лёжкина заревела громко с подвывом и разрушила счастливый сон прокурора.

Он протёр глаза и долго непонимающе глядел на мокрую, грязную, беснующуюся женщину. Потом до его сознания стало доходить: он – районный прокурор, а это хозяйка дома, его пассия. Её кто-то обидел, и она ищет у него защиты. Но вся его начальственная сущность вздыбилась: «Как эта шалашовка посмела так разговаривать с ним – районным прокурором! Совсем оборзела паскуда!».

Душа его моментально покрылась колючей бронёй и, перемещась с «чердака» в грудину, застряла в горле. Одутловатое лицо его побагровело, маленькие глазки, прижатые к носу, полезли на белый свет, а крупный мясистый нос налился свекольной багровостью. Он стал задыхаться и, «спуская пар», заорал:

– Замолчи! – и, выпрыгнув из постели, влепил полюбовнице крепких оплеух. – Никогда больше со мной так не разговаривай! Поняла?

– По-о-о-ня-ла, – выдавила сквозь плач и всхлипывания молоканщица.

– А теперь говори ясно и понятно: что произошло? Лёжкина, размазывая по багровым щекам слёзы, зачастила:

– Варвара с Авдотьей Васихой меня довели. Требуют, чтобы я им в молочных книжках исправила жирность и пересчитала зачётное молоко, – Клавдия всхлипнула, – чё мне делать-то, они меня в покое не оставят? Знают они, что мы их обираем. Может, их в тюрьму?–

– А работать за них будешь ты? Они ударницы трудового фронта – годовую норму по выработке трудодней, установленную правительством, на вчерашний день перевыполнили почти в два раза. А ты что можешь? Только яица руками перебирать? Согласен, тут тебе равных нет. На это дело руки у тебя золотые. Так что, поумерь свой пыл. А что касается молока, то на поводу у них мы не пойдём. Исправишь им – придётся исправлять всем. А этого делать нельзя. Поняла?

– Как не понять – мне плевки да оскорбления, а вам – «ягодки».

– Говори, да не заговаривайся, – прокурор ударил по столу кулаком, – а то сама загремишь на принудительные работы.

– А я не заговариваюсь: поросята-то в стайке не мои, а ваши. Они на колхозном хлебушке да на молоке сдатчиков вес набирают.

– По оплеухам соскучилась? – прокурор угрожающе поднял руку.

– Лёд в бассейн натаскала? В молоканке чистоту навела? Поросят накормила?

– Клавдия, опустив голову, промямлила:

– Не успела…

– Если молоко проквасишь, то за вредительство, как враг народа, будешь поставлена к стенке – это я тебе обещаю, – прокурор усмехнулся, – а чтобы этого не случилось, я каждое утро буду проверять порядок в молоканке. А что касается этих ударниц, то это не твоя забота, а Шкуродёрова – Поняла?

Клавдия промолчала и вышла из горницы.

Остап натянул на волосатые кривые ноги тёмно-синие диагоналевые брюки-галифе и пошёл умываться.

Лёжкина вышла из избы. Было слышно, как она гремит вёдрами и на чём свет стоит ругает поросят.

Пока прокурор брился и умывался, Клавдия вскипятила самовар, положила под его крышку полдюжины яиц – председателево подношение, достала из погреба латку с творогом и кринку со сметаной. Достала из шкафчика ковригу, завёрнутую в холстину, и отрезала ножом два крупных ломтя. Налила в зелёный эмалированный бокал загустевших кисловатых сливок, до которых Модест Осипович был большой охотник, спросила:

– Сала отрезать?

– А як же! Хохол без сала – не хохол!

Клавдия отрезала и сала. Смальце Модест Осипович готовил сам, по собственному рецепту, который не разглашал даже под сильным подпитием. Исполнял он заказы и власть предержащих. Модестовское сало вкушали и секретарь райкома, и областной прокурор, и секретари обкома.

Лёжкина расставила поставушки по столу.

– Ну, я побежала на работу?

– Иди, да помни мои слова.

После ухода тыловой подружки Модест Осипович прошёл до туалета, а на обратном пути не утерпел и заглянул в стайку. Три упитан- ных поросёнка бодро толкались у опустевшего корыта. При виде про- курора они радостно захрюкали и, закрутив хвосты в крутые колечки, потянулись к нему простоквашными мордами. «Каждый из них потянет пуда на три с половиной… Нет, мои кабанчики, пожалуй, потянут пуда на четыре, а Ивана Панкратовича свинка будет полегче».

– Сейчас, мои дорогие, сейчас угощу вас свежей витаминной зеленью.

Он прошёл в поднавес, взял верхонки и вышел в огород. Надёргал молодого подроста крапивы и набил им кормушки, стоящие в загоне. Затем приоткрыл двери стайки, и его «молодцы» первыми выскочили в жердёвую ограду. Модест Осипович быстро прикрыл дверь и отрезал путь свинке к утреннему десерту. Она возмущённо завизжала.

Довольный проведённой операцией, он пошёл в дом и занялся утренней трапезой. Опорожнив Клавкины поставушки, он подошёл к зеркалу, оглядел помятое, с провисающими щеками лицо, раскрыл рот и осмотрел гнилые щербатые зубы. Жевательный аппарат ему не понравился. Он вернулся на кухню, прихватил из солонки щепоть соли и долго тёр, глядясь в зеркало, поражённые кариесом зубы, массировал дёсна. Прополоскав рот, надел свежую, песочного света хлопчатобумажную рубашку – подарок американских граждан семьям погибших фронтовиков и инвалидам войны. Американский же военный френч цвета болотной ряски. Нацепил на шею засаленный от долгого употребления тёмно-синий галстук-селёдку и критически осмотрел себя в зеркало. Хмыкнул: «Терпимо» – и, нагнав на лицо начальственную спесь, он остался вполне доволен собой.

В избе, присев на табуретку, надел начищенные с вечера услужливой Клавдией хромовые сапоги, снял с вешалки матерчатую тёмно- зелёную форменную фуражку, надел на голову, не забыв помянуть добрым словом эвакуированного еврея Самуила, сшившего её совершенно бескорыстно, и вышел в ограду.

Закрыв дверь на замок, огляделся и спрятал ключ в условленное потайное место. После чего загнал поросят в стайку – подальше от людских голодных глаз. Выйдя за ворота, поправил френч, принял начальственную позу и зашагал к правлению колхоза.






5


По дороге на стан к Варваре с Матрёной присоединилась Авдотья Васиха с двумя сыновьями-школьниками, а на выходе из деревни догнали Степаниду Огонькову, которая едва плелась с малолетними дочерьми. Младшенькую, годовалую Груньку – несла на руках. Женщины прибавили ходу, и ребятишки поотстали…

– Слышали, бабы, третьево дни правление собиралось, говорят, што ржи дадут по тридцать граммов на трудодень, – повела разговор Матрёна.

– Слухи такие ходят. Я сёдни по дороге на работу забежала в контору. Спрашиваю Мишу Кривого: «Сколько же мне приходится?..». А он книжку конторскую открыл, полистал её, да и спрашиват: «Ты, Авдотья, посевную обедала на станах?». – Обедала, говорю. «А в сенокос?». – Ела и в сенокос. – «А в этом месяце, в уборочную?». – И в уборочную. – «А парнишки были с тобой?». – Были. – «Так вот, колхоз тебе ничё не должен, а ты перед ним должница». – А как же, – спрашиваю его, - трудодни? Ведь их целых девять месяцев писали. – «Писали, не без того, а вы их съели». – Вот так!.. Как жить, ума не приложу?

– Может, потом пшеницы али гороху сколь дадут, тогда и сочтёшься, – усмехнулась Матрёна.

– Как же, жди – догонят да под зад пендаля поддадут. Видели, как Шкуродёр вчера меня пинал? А сами, небось, домой мешками попрут, да и шмар своих не забудут, – Васиха с интересом посмотрела на Огонькову. – Степанида, тебе сколь выписали?

– Не знаю, я не спрашивала, – засмущалась молодая женщина.

– Чё тебе спрашивать, ты, поди, на всем готовом живёшь…

У Степаниды на глазах навернулись слёзы.

– Ладно тебе, Авдотья, зачем изводишь бабу. Видишь, ей и так несладко, – приостановила Васиху Варвара. – Не ссориться нам надо, а кучнее держаться… Степанида, ты чё такая бледная?–

– Да сердце чё-то покалыват и голова кружится…

– Дак осталась бы дома, отлежалась.

– С ними отлежишься, – Степанида кивнула на плетущихся позади ребятишек, – да и председатель не даст дома отсидеться, на улицу выгонит.

– Как же ты под него легла, Степанида? – участливо спросила Матрёна. – А вдруг Николай вернётся, что тогда?

– Небось, ляжешь… Валька у меня при смерти была, а он и раньше ко мне приставал: молоко-де будешь брать с молоканки. Да я бы с ним на одном гектаре и с….. не села. В тот день я овец пасла, задремала – ночью на складе робила, а он подкрался да на меня сонную и нава- лился. А там и пошло: где пообедал, туда и ужнать прётся.

– Он со всеми так: на кого глаз положил – изневолит, уработает, потом в пастухи назначит или в поварихи, – поддакнула Матрёна.

– Сёдни опять новая овчарка, – поддержала разговор Варвара, – Настя Сёмиха.

– Ну вот, дело дошло и до Насти. Только неделю назад похоронку на Куприяна получила, – оживилась Матрёна. – Я уж, бабы, давно приметила: нападает он на вдов да на девок-сирот. Сичас вон за Лидкой Кожахиной охотится.

– Дак она вроде совсем ишо девчонка, – удивилась Авдотья…

– Девчонка, – согласилась Матрёна, – а ему, видать, вдовы-то приедаются, на малинку тянет!

– Надо бы Лидку-то поберечь, отстоять её, – задумчиво сказала Варвара. – Прохор, когда уходил на войну, шибко переживал, просил меня приглядеть за больной женой и дочерью. Девка сирота, кто ей поможет?

– За ним разве углядишь! – возмущённо отозвалась Матрёна.

– А ведь она сёдни в поварихах, – подсказала Степанида.

– Ну вот и славно, может, сёдни дело и решим окончательно, – умиротворённо откликнулась Варвара.

– Эх, Варвара, не лезь в их помои, а то и тебя эти свиньи сожрут вместе с отрубями и не поперхнутся, – загорюнилась Матрёна.

– Свиньям нужно указывать их место, – не сдалась Варвара.

– Ну, смотри, упрямая овца – волкам корысть…

– А ты-то как бы поступила? – разгорячилась Варвара. – Знаешь ведь: смирный насидит, а бойкий наскочит – разница невелика.–

– Я за то, чтобы дурак с дураком лаялись, а умный с умным – потешались…

– Время умных людей не пришло. Сичас в правителях изверги да хапуги.

– Да ладно вам, вон уж Гагара на виду, притопали, – примирительно сказала Авдотья.

Варвара остаток пути думала о своем наболевшем: «Да вдовить – вдовье терпеть. Это я на себе испытала, почитай, уже тридцать лет вдова. Вдову, што сироту, кто послушат, кто войдет в её положение? Нет, вдовам и сиротам надо самим за себя стоять! А как же заповеди Христовы? Надо ли любить врагов наших и творить благо тем, кто нас мучит?». Она размышляла так и сяк, примеряя к себе сегодняш- нюю жизнь. «Да, мир греховен. Все мы, живущие на земле, грешники. Но в иных людях грехов без покаяния скапливается столько, что они превращаются в огромное, неизмеримое Зло. С таким злом нельзя бороться одними молитвами. Как же я буду ненавидящему меня Шкуродёрову “творить благия”. А где же Добро, что должно бороться со Злом? Где оно? Доброта в нас, – осенило её,– чем больше будет добра в людях, тем меньше места останется злу. Люди ищут доброты, а как не находят, то кажутся нам злыми. А может, и Шкуродёров зол и охален потому, што был лишён добра в свое время? Может, и его зло можно вытеснить добром?». Варвара внутренне рассмеялась над своим предположением, повеселела.– «Нет, Шкуродёров – это воплощение Антихриста, он прислужник Сатаны, нелюдь! А раз так, то надо спасать тех, в кого он этого зла влил уже по самые уши. Для борьбы с такими нелюдями, как он, у Добра должна быть сильная воля и здоровые кулаки». В этом она утвердилась.

На бригадном токовище весело горел костер. Около него суетилась повариха Лидия Кожахина. Рядом шебутился хромоногий бригадир- полевод Егорушко Хренькало. Из дома выходили необременённые хозяйством женщины, молодые ребята и девушки – шли умываться. Около жатки возился машинист Демид Косоступ. Невдалеке к берёзе была привязана пара лошадей.

– Кхе, кхе, Лидия, ядрёна мать, поторапливайся, вон уж бабы из деревни топают.

– Да у меня всё готово, дядя Егор: каша упрела, чай скипел.

Лицо Лиды раскраснелось, большие карие глаза смотрели на бригадира, на подходивших женщин приветливо, улыбчиво.

– Здравствуй, бабушка Варвара, как ночь с Васильком пережили – волки не беспокоили?..

– Всю ночь спать не давали, проклятые ненаедухи! Пришлось прыгать туда-сюда…

– Помоги-ка мне котёл с кострища отодвинуть.

– Сичас, милая, вот пожитки положу…

Первыми за столом оказались самые молодые, самые проворные. Последними подошли к котлу женщины, пришедшие из деревни, – брали кашу на себя и на ребятишек. Бригадир химическим карандашом, постоянно слюнявя его, писал фамилии, имена, порции… Последним прихромал к котлу Демид.

– Где тут хлебосольный люд? Посмотрим, чё жрут!

– Ничё каша – проходи хлебать мимо ворот, – откликнулась Матрёна.

Лидия шлёпнула Демиду в подставленную чашку поварешку перловой каши.

– А подмазки?

– Нету, дядя Демид, председатель не дал.

– Ладно, я до колхозов хорошо поел: десять лет коровы нет, а всё маслом отрыгается, – Демид подмигнул поварихе. – Без масла-то лучше, может желудок поправится.

– Правильно, Демид, – поддакнула Авдотья, – мы уже привыкли да одикли – масло нам ни к чему. Подождём, пока другие наедятся, а как останется, так может и нам достанется.

– Ага, на следующую осень, годов через восемь, – ввернула Матрёна. – Держи карман шире, а то не войдёт.

Все дружно засмеялись.

– Эх, горяча кашка, да вроде пересолёна! – Демид оттопырив нижнюю губу, подул на разбухшие пшеничные зёрна.

– Ешь солоней, пей горячей, – помрёшь, не сгниёшь! – Матрёна облизала ложку. – Моя покойная бабушка крутой кипяток пила и до ста десяти годков дожила.

– Так-то ладно, – согласился Демид, – посмотреть бы чё через полвека-то будет.

– Можешь не заглядывать, я тебе сичас скажу: сёдни мы бедны, как стриженые овцы, а через пятьдесят-то лет нас ишо и брить начнут.

Молодые девки переглянулись.

– Ну, Матрёна, зря так говоришь, ты лишаешь людей надежды, а они и страданья-то переносят, может, потому что живут с думой о лучшем завтрашнем дне, – глаза Варвары колюче уставились на Матрёну.

Та глянула на неё и осеклась.

– Ладно, я пошутила, пошли снопы вязать.

– Кхе, кхе, давно пора! – обрадовался бригадир. – Там, где вчера закончили, оттуда и начинайте…

Идя по жнивью мимо расставленных суслонов, Варвара выговари- вала Матрёне:

– Ты говоришь, дак язык-то прикусывай маленько. Забыла про Ивана-то Михайловича? Он вот так же за обедом брякнул: «Что колхоз, что тюрьма – одна сатана…». В обед сказанул, а ночью увезли. И ведь никого чужих не было – все свои.

– Тут ты, подружка, права! Поговорить-то – меня хлебом не корми.

Спасибо, что надоумила.






6


На подходе к конторе Модест Остапович подметил у коновязи две одноконные упряжки. Около них нервно прохаживался председатель, поколачивая кнутовищем по голенищу сапога. «Рвётся к свершению новых трудовых подвигов, – усмехнулся прокурор, – ценный кадр для нашего брата уполномоченного, любое наше желание исполнит. Для нас он в лепёшку расшибётся. Родную мать под расстрел подведёт, если почует, что это в наших интересах. Но и свою выгоду пытается извлечь в каждом деле».

Подойдя к Шкуродёрову, прокурор вместо приветствия обошёлся общей фразой:

– Ну, как у нас дела, Сергей Степанович?

– Да вроде всё нормально…

– Что-то случилось? – в голосе прокурора прозвучала тревога.

– Да так, пришлось погонять некоторых…

– Плетью? – усмехнулся Метлаковский.

– А чё делать, если они только её и признают за начальника.

– Молодец, соблюдаешь партийные инструкции, – ободрил прокурор председателя, – не будет плети – не будет и выполненного плана. Плеть – основа нашего жизненного благополучия, Сергей Степанович. Она – гарантия нашей брони, которая спасает нас от фронта. И надеюсь, ты хорошо понимаешь, что твоя бронь – в моих руках.

– Можешь не сомневаться, Модест Остапович, я это уже усвоил давно, – угрюмо буркнул Шкуродёров. – А што касается планов, то плеть их не родит. Не помню уж, когда мы эти непосильные планы выполняли. Плеть – хорошо, а вот собаку жалко. С ней порядка было больше.

– Что это ты разговорился? – удивился прокурор. – Установки партии надо выполнять. Предупреждаю: не будет плана – загремишь на фронт или в лагеря, а то и под расстрел подведу.

– Ну-ну, – заугрюмился Шкуродёров.

– Не нукай, а выполняй мои распоряжения, – голос прокурора помягчал, – что касается твоих заклятых врагов, то я тебе даю слово, что мы их накажем.

Шкуродёров посветлел лицом и улыбнулся, с собачьей преданностью заглядывая в глаза Метлаковского.

– Елизавета Нохрина жива, здорова? – в голосе прокурора Шкуродёров уловил явную заинтересованность.

– А куда она денется? – сквозь зубы выдавил председатель и пристукнул кнутовищем по плетёной спинке ходка.

– А Кожахина? – прокурор требовательно уставился на председателя.

– И Лидка на работе: кашеварит в бригаде у Гагары, – желваки Шкуродёрова взбугрились, и он снова ударил по окантовке ходка.

– Не нервничай, и тебе достанется, – усмехнулся прокурор, усаживаясь в таратайку, – я – на покос…

– До вечера, – буркнул Шкуродёров, заваливаясь упитанным телом в ходок.

Его жгла ревность. Он уже неоднократно пытался овладеть Елизаветой, используя разные подходы и уловки, но всегда получал неожиданный, яростный отпор. Мысли его переключились на Кожахину.

«Надо как-то не упустить Лидию, скорее овладеть ею, а после меня пусть пользуется – будет на кого свалить грехи». Он повеселел и резко повернул Воронка в сторону поскотины. «Посмотрим, как овцы пасутся…». Кособокое лицо его порозовело, а из нижнего уголка рта вытекла слюна вожделения…

Выехав за деревню, прокурор направил Карюху, изработанную лошадёнку, на дорогу к покосному стану и предался думам. В мыслях своих он всё чаще отбредал в прошлое – в незабвенные дни своего детства и юности. Как в немом кино всплывали лица родных людей: деда Андрея, бабушки Агриппины, отца и матери. Скорые переезды семьи с одного необжитого места на другое. Загадочные отлучки отца из дома и неожиданные возвращения. Особенно часто всплывала из глубин памяти поразившая его до немоты картина: отец, окровавлен- ный и бездыханный, на руках огромных бородатых мужиков; мать – с широко раскрытым в немом крике ртом; оседающая на пол бабушка с протянутыми к сыну руками; дед, застывший каменным истуканом. И загадочные слова, говоримые шёпотом: «Белые волки». Позднее он понял, что его отец и рослые бородатые мужики грабили купеческие обозы, шедшие на зимнюю и летнюю ишимские Никольские ярмарки. Второе ранение отца и суд над ним … Каторга… Революция… Возвращение отца домой… Продотряды, в которых он, Модя, под покровительством родителя начал свою карьеру… «О, комсомольская юность!».

Воспоминания о тех далёких тревожных годах обожгли его – по коже прошёл озноб. Ничто не забыто! Как будто только вчера мордовал он этих бородатых и звероватых мужиков, которые не покорились диктатуре пролетариата, не сдали добровольно хлеб новой власти… Конвейер пыток и истязаний в этом кровавом двадцать первом в каждом селе, в каждой деревне не прекращался сутками. «Трудились» посменно… Избитых до потери сознания, но не сдавшихся мужиков обливали водой и бросали в стылые амбары «на раздумья…». Грозили упрямцам: «Будем из вас кишки мотать до тех пор, пока не загнётесь. А тогда на телегу – и в яму!..». Взбадривались самогоном, перекусывали и снова в бой. Вот где закалялась комсомольская сталь! Пестовали его подельники отца по грабежам купеческих обозов – Ваня Кувалда и Веня Штырь, с которыми он «работал» в одной бригаде. Тогда он, вооружившись городошной битой, ломал непокорным руки, ключицы, крошил зубы, подвешивал за ноги к матице и пинал до губной пены: «Показывай, гад, куда спрятал хлеб!..».

Пожилые женщины сдавались сразу – показывали места, где было схоронено зерно. Молодые – сопротивлялись, выкрикивали обидные для продотрядовцев слова. Их раздевали, нещадно били, таскали за волосы, прижигали табачными самокрутками соски, подвешивали за ноги к матичному крюку и «шпиговали» шилом ягодицы, кричали:

«Отдай хлеб, сука!..». Обеспамятевших, потерявших сознание, насиловали по очереди. Первым всегда шёл он – Модя, за ним – Ваня и Веня, а после них – остальная комсомольская шушера…

Воспоминание о боевой, нахрапистой, безнаказанной молодости подняли в нём мутную волну плотских желаний. Перебирая в памяти изнасилованных и невинно загубленных женщин, девушек и девчонок подростков, он «споткнулся» на Мане Киямовой. Случилось это восемь лет спустя после крутого 1921 года и трагической гибели отца в Ишимском восстании. Тогда партия, учитывая нарастающую сложность хлебозаготовок и реальную угрозу организованного сопротивления деревни, чтобы впредь не воевать за хлеб на каждом крестьянском дворе, решила всех крестьян загнать в колхоз. На окружном совещании партийного актива с трибуны было заявлено: «Не бойтесь перегнуть палку, мы вас прикроем!..».

Его, уже зрелого партийца, первого секретаря Воронинского райкома комсомола, решением бюро райкома партии направили в Киямовский сельский совет уполномоченным по хлебозаготовкам и организации колхозов.

Действовал он быстро и жестоко. На первом же заседании сельского исполкома был утверждён список крепких хозяев на выселение с конфискацией всего имущества. И начинался он с Киямова Назара… При аресте главы семьи среди многочисленной назаровской поросли приметил он тогда волоокую белокурую красавицу – Маняшу. Вечером, вызвав в избу-читальню подвыпивших милиционеров, он приказал привести девушку на допрос.

Поджидая их, он прошёл в комнату «отдыха», в которой ретивые молодые коллективизаторы по очереди ели, пили, спали и насиловали приглянувшихся женщин. Стол в этой комнате, их придумкой, был превращён ещё и в ложе пыток. Он был накрепко прикреплён к полу. На его ножках, обращённых к входу, наготове висели конские пута, которыми фиксировались ноги «заклятых врагов» советской власти перед экзекуцией. На другом конце стола к нижней стороне столешницы был прикреплён крюк, за который цепляли сыромятные ремни – супони, стягивавшие руки жертвы…

Убедившись, что шторы плотно прикрывают окна, а путы – на своём месте, он взял в руки широкий сыромятный ремень, которым стягивали во время пыток рты непокорным сдатчикам хлеба, и повесил на косяк входной двери. Супонь он повесил на спинку стула…

Когда подручные привели девушку, он приказал им удалиться, а девушке предложил раздеться. Она сняла нагольную шубейку и бросила её на деревянную софу, опустила с головы на плечи серую пуховую шаль и тревожно уставилась на него. Он усадил её на табуретку спиной к двери, а сам устроился на стуле сбоку стола так, чтобы дотянуться до неё левой рукой.

На его вопросы: «Куда отец спрятал хлеб? Не уезжал ли он из дома в последнее время? Много ли в доме драгоценностей? Где живут родственники?». Мария отвечала одно: «Я ничё не знаю».

Неотрывно смотрел он тогда на её пухлые шевелящиеся губы, на распахнутые в страхе голубые глаза, и его охватило сильное чувственное волнение, перерастающее в неукротимо желание обладать ею. Страсть настолько овладела им, что он не слышал слов, слетающих с её притягательных, манящих губ. Всё его внимание сосредоточилось на ней, на её чистом, бледном от волнения лице. Одна мысль голодным дятлом стучала в его воспалённом сознании: «Ты моя награда, моя дань, которую заплатит сегодня деревня за сопротивление и неповиновение большевистской власти. Это моя месть вам, мужланам, за надругательство над моим отцом, которому вы в марте 1921 разбили гениталии молотком на наковальне, а потом вспороли утробу и набили её мякиной. Я возьму тебя, пленница, силой и буду входить в тебя всю ночь. Долгую, бесконечную зимнюю ночь…

Метлаковский потерял ориентир во времени и пространстве. Воспоминание захватило его. Он не осознавал, что таратайку почему-то не трясёт на ухабах, не замечал, что Карюха неторопливо пощипывает мягкие, сочные стебли бархатистого вязиля. Он снова ощутил себя там, в тесной комнате кияновского сельсовета… Естество его пылало, дыбилось, побуждало к действию. Он поднялся со стула, зашёл Мане за спину и, не дав ей подняться с табуретки, мигом накинул сыромятину на рот и затянул её пряжкой. Тут же супонью перекрутил обезумевшей жертве руки и бросил её на стол. Пока та билась, пытаясь сползти с «лобного места», он зацепил ремённую петлю за крюк столешницы и стянул туловище заложницы на край стола. Маня забила ногами, пытаясь освободиться. Он сорвал с них валенки и притянул путами к ножкам стола.

Во время борьбы пыл его поугас. Он отошёл от распятой на столе жертвы своей похоти к небольшому столику, уставленному реквизированными бутылями, четвертями с самогоном и едой. Налил полстакана первача, опрокинул его в гортань одним глотком и зажевал копчёным салом со ржаниной.

Успокаиваясь, походил по комнате, поднял упавшую табуретку, подошёл к распластанной девушке и одним махом задрал на голову все её юбки и сарафаны. Сев на табуретку, долго разглядывал девичьи прелести, наливаясь дурной силой. Его прикосновение к девушке не вызвало никакой реакции – она впала в беспамятство. Только его яростное проникновение в её сокровенную сущность, привело девушку в чувство, и она завыла горловым звуком, как воют в безысходности все униженные, и забилась в конвульсиях.

Пытка продолжалась всю ночь… Он крутил её на столе до очередного беспамятства, наливался самогоном. Колотил её по голове, при- водя в чувство, и мучил, терзал своей одеревеневшей, бесчувственной и опустошённой плотью…

Очнулся он от стонов, вскриков и стенаний: вся молодёжная милицейская команда во главе с секретарём комсомольской ячейки и изба-чём доканчивала дело, начатое им вчера. Заложница их разнузданной похоти не подавала признаком жизни…

С безразличием и отрешённостью наблюдал он, как милиционеры молча, не глядя друг на друга, освобождали её от пут, развязывали руки, стягивали со стола. Ничто не шевельнулось тогда в его душе: ни жалости, ни сожаления, ни удовлетворения, ни злорадства, ни раскаяния. Пустота…

Смотрел, как, поддерживая истерзанную, измочаленную жертву, милиционеры приводили её в чувство, надевали на ноги валенки, втискивали в шубейку…

Первая мысль в его опустошённом сознании провернулась только тогда, когда Маня, опираяь руками о стену и широко расставляя ноги, поковыляла к двери. И дума эта была бесчувственной и простой: «Завтра она уже будет далеко…». Когда за «кулацким отродьем» закрылась дверь, он приказал секретарю комсомольской ячейки Фундюку собирать обоз…

Разбудил его избач Колька Вылинюк и сразу огорошил: «Модест Остапович, Маня повесилась!». Он чертыхнулся, вскочил с лежанки, быстро оделся и вышел на высокое крыльцо избы-читальни. Вся улица, что открывалась взору, была запружена народом.. Толпа недовольно и жалостливо гудела. Конвойная команда – мобилизованные городские коммунисты и комсомольцы, теснили провожающих, не давая им сблизиться с лишенцами. Около готового к отправке обоза шныряли милиционеры и местные комбедовцы. Они потрошили санные укладки раскулаченных. На снег летели узлы, мешки, чемоданы… Бабы и ребятишки ревели… Мужики-лишенцы, прижатые вооружёнными милиционерами к стене амбара, возмущённо кричали, грозили кулаками. К ним быстро подбежала группа городских комсомольцев, вооружённых винтовками, во главе с секретарём исполкома Говеньковым. Одного за другим ссыльных стали вырывать и выталкивать за цепь ограждения и срывать с них шубы и полушубки. Толпа провожающих грозно взревела. Редкая линия конвоиров качнулась и ощетинилась штыками…

Он понял, что больше медлить нельзя – толпа может смять конвойных, отобрать у них оружие и освободить раскулаченных. «Не постигла бы меня судьба моего батюшки!..». Сбежав по крутой лестнице во двор, он выбежал на улицу. В него полетели мёрзлые комья конского навоза. Он пригнулся и побежал к начальнику конвоя. Вслед ему неслись крики: «Убивец!». – «Смерть насильнику!». И тут сбоку, из кучки раздетых кулаков, на него бросился высокий поджарый мужик, опрокинул, двумя ударами в голову парализовал его и пригвоздил к утрамбованному снегу. Его длинные пальцы перехватили сонные артерии и сжали шею, как клещами. Дышать он уже не мог. Волна судорог прокатилась по его телу, скрючила ноги, и он впал в беспамятство…

Придя в себя, он увидел, как его комсомолята, словно натасканные собаки – медвежатницы, облепили душителя, а он, стряхивая их, снова рвался к нему. Из его ощерённого рта летели слова-оплеухи: «Сатана, тебе не жить! Из-под земли достану! Уды твои обрежу и скормлю собакам!..». И вот уже его лицо, искажённое гримасой ненависти, в страшном оскале крепких желтоватых зубов нависло над ним. «Назар!.. Киямов!..».

Прокурор содрогнулся и выпал из плена жутких воспоминаний. Огляделся: лошадь сошла с дороги и, утопая ногами в злаково-бобовом разнотравье, не спеша, пощипывала его верхушечные мягкие стебли.

Он взъярился, выскочил из таратайки, ухватил левой рукой узду, вздёрнул голову лошади вверх, а правой начал хлестать её по самому уязвимому месту – сопатке. Бил долго, чувствуя, как испуг, вызванный выплывшим из глубин памяти Назаром, переходит в ярость. Колотя лошадь, он осознавал, что бьёт в ощеренное, зубастое лицо Киямова… Карюха, не выдержав избиения, вздыбилась и, уклонившись от очередного удара издевателя, рванула вперёд, волоча беспомощное тело прокурора по траве и мелким кустарникам. Не видя «света бело- го», она влетела в мелкий березняк, который и остановил её стремительный «полёт». Ноги кобылы тряслись, нервная дрожь волнами прокатывалась по её вспененным бокам, а с её разбитых губ стекала сукровица. Она в страхе косила затуманенным фиолетовым глазом на неподвижного пассажира…

Метлаковский, приходя в сознание, пошевелил ногами. – «Вроде целы». Пальцы правой руки с трудом сжались в кулак, – «Кисть раз- бил о морду этой клячи». Левую руку саднило и жгло в запястье, – «Видать, содрало кожу намотанным на руку поводом, в следующий раз надо быть поосторожней». Он подтянул колени к животу и встал, покачиваясь на непослушных ногах. Сделав шаг вперёд, он с трудом освободил левую руку от крепкого сыромятного повода. Глянув на нервно вздрагивающую кобылу, он с угрозой в голосе проговорил: «А тобой я ещё займусь, и тогда тебе мало не покажется!». Стоя на ослабших, подрагивающих ногах, он потянул руку к саднящему левому уху и вскрикнул от боли – ушная раковина была надорвана. Доставая из кармана френча платок, он впервые обратил внимание на одежду: американские бриджи, рубашка, френч были порваны и испачканы кровью. « А где же моя фуражка?». Свой головной убор, удачно сшитый добрейшим евреем Самуилом, он нашёл у самой дороги целым и неповреждённым. Надевать его на окровавленную голову он не стал. На обратном пути к застрявшей в кустах повозке он вытащил из потайного кармана бриджей конфискованные у Киямова часы. Подержал их в ладони, любуясь филигранной вязью, и щёлкнул крышкой. «Без четверти десять.Так, что свидание с тобой, Елизавета, придёться отложить по непредвиденным обстоятельствам».

Хлебушко был низкорослый, редкий, поэтому и свясла получались короткими, а, как известно, по свяслу и сноп. Суслоны стояли жидкие, тощие: четыре снопа стоймя, а пятый – сверху нарастопырку.

Варвара втягивалась в работу тяжело: болела поясница, ныли натруженные руки. Первый сноп вязала медленно, как будто заново училась привычной для неё работе. Из кучи стеблей, оставленных жаткой-самосброской, на ощупь отобрала две горстки стеблей. Одним движением, не задевая колосьев, быстро перевила их вершины и положила на стерню. «Ну вот, опоясочка готова. Сичас и рубашку подберём по фигуре да стати…». Она подняла со стерни бугрившуюся охапку стеблей, и одним движением подравняв срез, отступила на шаг назад и положила сноп на свясло. «Лежи, не шевелись, сичас подпояшу». Она ухватила концы поясла, перекрестила и, упираясь кулаками в податливую солому, завела правую руку вверх и сунула конец за пе- ревясло. Левую руку увела вниз и подсунула под свясло второй конец. Не выпуская скрутки из рук, наступила на сноп ногой и резко развела руки в стороны. Убрала ногу, солома выпрямилась и зажала замок. «Ну, вот, чем не женишок? И бородка получилась аккуратной». Варвара подняла сноп, покрутила, оглядывая его со всех сторон, и осталась довольна своей работой. Второй сноп она увязала уже быстрее. На пятом – почувствовала, что вошла в свой ритм. Руки её мелькали, как крылья у мельницы в хороший, ветреной день… Снопы один за другим отлетали по левую сторону от скошенного ряда. «Всё, пора передохнуть!» Усевшись на последний завязанный сноп, огляделась: товарки её поотстали. Ближе всех к ней оказалась Матрёна. Их разделяли пять увязок. Ребятишки таскали снопы, а девчонки постарше ставили их в суслоны: четыре снопа «крестом» и сноп сверху. Комель его растягивали на четыре стороны и сажали на нижние снопы, при- крывая колосья. Варвара поискала глазами Васютку. Разглядела по зо- лотистой голове: внук, обняв сноп, тащил его к основанию суслона. «Работник растёт!» – загордилась Варвара.

– Ну ты, подружка, и чешешь! – Матрёна тяжело плюхнулась на сноп рядом с Варварой. – Упарилась – мочи нет. Пока шла за тобой, всё думала над твоим предостереженьем. Неужто они меня упекут? Нехорошо так на душе…

– Да успокойся, никто ни тебя, ни меня не тронет. Ведь мы с тобой за трёх лошадей робим да сноповязалку. А лошадей-то надо кормить, поить, надо ухаживать за ними. Машины и вовсе нет, – Варвара участливо положила руку на горячее, потное плечо соседки. – А нас с тобой ни кормить, ни поить не надо.–

Матрёна сидела понурившись.

– Выходит, что жизнь наша хуже, чем у рабочего быка, – в глубокой задумчивости проговорила Матрёна.

– Они нас за него и держат. А мы уже к этому привыкли, как Демид к своей грыже, Варвара кивнула на проезжающую мимо жатку. – Ладно, давай подниматься: поработаем для фронта, для победы.

Они перебирались уже по шестому разу, когда Варвара заметила бегущего к ней внука.

– Не случилось ли чё? Уж больно резво бежит Василко. Не со Степанидой ли Огоньковой? Я ей перед работой настоя валерьяны дала попить. Больная баба, – Варвара поднялась на ноги.

– Бабушка, там, – Васятка, унимая дыхание, махнул рукой в гущу народа, – тётке Степаниде плохо… Меня Егорушко-Хренькало за тобой послал.

– Чё с ней?

– Не знаю, лежит и не шевелится.

Варвара вприбежку направилась за внуком, за ней – Матрёна.

– Василко, не шибко беги-то, а то все ноги жнивьём испласташь!

– Не издеру!..

Степанида лежала на спине. Затуманенные, неживые глаза её блуждали, никого не узнавая. Рядом с ней ревели, размазывая слезы по лицу, дочери. Младшая теребила кофту, пытаясь добраться до материнской груди.

– Уберите девчонок! – скомандовала Варвара, опускаясь перед Степанидой на колени.

Она приложила руку ко лбу, к шее больной, потрогала щеки.

– Температура у неё! На этом месте она упала? – обратилась Варвара к бригадиру.

– Кхе, кхе…

– Нет, это мы её сюда в тенёк, под боярку принесли, – ответила Авдотья.

– Рвало её?

– Сблевала…

– Кровоизлияние у нее в мозг, в правую половину. От перенапряжения. Кровяная жила лопнула. Вся левая сторона парализована. Без памяти она.

– Шкуродёр, Шкуродёр, – пошёл шумок по толпе.

Варвара поднялась с колен, огляделась. Со стороны поскотины к ним подъезжал председатель…

– Ну, чё собрались? Почему бросили работу? Идёт война, а вы саботаж разводите! – плоское, похожее на кособокий блин, лицо пред- седателя выражало крайнюю степень недовольства.

– Степанида при смерти, – вышла вперед Варвара, – в больницу её надо…

– Чё с ней? – Шкуродеров с кнутом в руке подошёл к Степаниде, которая, казалось, прилегла отдохнуть.

– Кровоизлиияние у неё…

– Кто сказал, што у неё кровоизливние?

– Я тебе говорю, – чётко выговаривая каждое слово, ответила Варвара.

– Фельдшерица нашлась! Ничё с ней не случится! К вечеру отлежится – баба живучее собаки.

– Да не собаки мы, а люди, и обращаться с нами надо по-людски!..

Давай подводу!

– Нет у меня подвод.

– Свою упряжку давай, – настаивала Варвара.

– Ишь, чё удумала!.. Лошадь мне самому нужна, я государственное дело правлю.

– А здоровье наше – это дело тоже государственное. Матрёна, подводи Воронка.

– Я те подведу! – вызверился председатель.

– Веди, веди!

Матрёна отвязала Воронка и подвела повозку к лежащей Степаниде.

– Авдотья, садись в ходок!

– Да я тебя как херакну! – председатель поднял на Варвару руку с плетью.

– Ну, чё ты меня! Бей бабу, тебе не привыкать!.. Вон и Степаниду искалечил! Постеснялся бы, пёс похотливый! Она ребёнка твоего выносила. Бабы, укладывайте Степаниду в коробок. Осторожно! Голову на колени Авдотье кладите.

Рука Шкуродёрова медленно опустилась. Он понял, что надо отступить.

– Ну, с Богом! – Варвара перекрестила отъезжавших товарок.–

Шкуродеров, приблизившись к ней вплотную, зловеще прошипел:

– Я тебя в овечье дерьмо скатаю!.. Долго будешь помнить меня!

– Все под богом ходим… Бабы, пошли на обед! – и Варвара первой направилась к пашенному дому.

После обеда, за вязкой снопов, женщины вели разговор о Степаниде, Варваре и председателе.

«… Я думала, Степанида-то тяжёлая, а она, как пушинка…». –

«Все мы таки: нас обмыть да покрыть и плакать не о ком…». – «Так, так: время пушит, безвременье сушит – всех нас подсушило, все на святых потянем». – «Сколько мы в безвременьи-то живём?». – «Да, почитай, уже четверть века…». – «А председатель-то, как замахнулся на Варвару, ну, думаю, сичас ударит! А он не посмел…». – «Боится он её. Помнит, как она его собаку вилами запорола. А нас, грешных, чешет в хвост и гриву!..». – «Ага, руки-то у него дрогливые: машут и машут. А почему? Да потому, что головы не слушаются». – «Это так, умишко у него куриный…». – «Ага, всего одна извилина, да и та пониже спины». – Женщины засмеялись. – «Я помню, ихняя семья при царе скудно жила». – «Ага, никогда блинов не пекли – тестом ели». – «Ну, ладно тебе, Агафья, смешить-то». – «Ага, чем со слезами жить, лучше со смехом помереть». – «А матушка-то его, уже потом, после царя, ходила, кусочки собирала…». – «Ага, я помню: под одним окошком выпросит, а под другим съест». – «Вот-вот, лаптями щи хлебал, а теперь в воеводы попал». – «Эх, нам бы в председатели-то Варвару!…». – «Ишь чё захотела, Варвара-то по волчьи выть не умеет!». – «А он ихнюю-то песню хорошо перенял». – «Перенял. Надолго теперь: мухи да комары – до поры, а злой человек – на век». - «Ото- мстит он Варваре, не стерпит». – «Ухайдакает бабу».–«Да, за таким не заржавеет – расплатится!..».



Варвара с Матрёной в передышках свои беседы вели, свои проблемы обсуждали…

– Как же я, Матрёна, выпутаюсь из этого дела? Ведь уже больше месяца на двух работах. Вот сейчас с тобой говорю, а глаза закрываются. Не выдюжить мне, да и парнишку измотаю: у него на лице одни глаза остались.

– Ну, чё я тебе посоветовать могу? Заболей да на работу не ходи. Может, он и отстанет.

Варвара помолчала, прикидывая так и сяк.

– Нет, не могу я так: никого в жизни не обманывала. Не буду Бога гневить.

– Ну, тогда вкалывай! Больше тут ничё не придумать, – Матрёна тяжело вздохнула.

– Может, до зимы дотяну, так там работы не будет? – Варвара с надеждой посмотрела на Матрёну.

– Найдёт! Заставит снег лопатить или для молоканки лёд долбить.

А если я к уполномоченному подойду да ему всё обскажу? – не сдавалась Варвара.

– Не советую. Ныне здесь прокурор – от Кланьки не вылазит. Видать, шибко сладкая бабёнка – мужики к ней так и льнут. С этим бесполезно. А вот агроном приедет, Борис Петрович, с ним можно потолковать.

– А не подговорить ли какую женщину из тех, что он ссильничал, чтобы в район слетала да жалобу на него в суд накатала? – глаза Варвары загорелись надеждой. – Как ты на это смотришь?

– Сомневаюсь я. У них там круговая порука. Волк волка не съест, – Матрёна безнадёжно махнула рукой.

– Бывает, что и едят!

– Это когда они голодны. А кому нужен Шкуродеров хлеб? Вот то-то и оно! Он для них горек, – Матрёна с удивлением посмотрела на Варвару. – Ты где умная, а где самых простых истин не понимашь. И другое возьми во внимание: может, у них для таких, как Шкуродёров, доведен план по рождаемости. Может, награда какая-нибудь предусмотрена. Скажем, медаль: «За победу над германцами по рождаемости». Если так, то ничё не добиться.

– Ну, Матрёна, ну просмешница! – засмеялась Варвара.

– А если серьёзно, то нужны доказательства: медицинская справка, свидетели, поняла?

– Как не понять! Без этого и дела к производству не примут. Варвара задумалась. – Надо со всеми потерпевшими потолковать.

– Поговори. Сама знаешь, что под лежачий камень вода не течёт…

– Ну, отдохнули, подружка, пора и за работу, – Варвара попыталась подняться, но Матрёна её остановила.

– Не торопись, посиди. Я в лес по нужде сбегаю.

Матрёна поднялась и быстрым шагом направилась к ближней опушке лесного массива.

– Погоди, и я с тобой, – приостановила её Варвара, – может, гриб какой найду.

– У меня сёдни с самого утра в животе бурчалка. Желудок так и ноет, так и ноет. Чё хоть со мной такое, Варварушка?

– А чё едим-то? Все отходы переели, всю гниль. Хлеба не видим ни хлебинки уже который год. Помнишь, как перед войной пели:

Всю пшеницу – за границу,
Нам кино да радио.
Всю мякину переели,
Даже ж… надиво.

– Помню, как не помнить, – отозвалась Матрёна. Только частушка эта не наша, а городская. В деревнях как не было, так и теперь нет, ни кина, ни радива.

– Тут ты, подружка, права.

Когда расходились в разные стороны, Варвара попросила:

– Будешь выходить, так меня окрикни.

– Так и сделаю, – откликнулась Матрёна.

Пройдя окрайком леса, поросшим саранками, кровохлёбкой, лабазником и дудником, Варвара вышла на поляну, посреди которой стояли две старые берёзы. Всё пространство под ними было усыпано прошлогодними листьями. «Для сухих груздей самое подходящее место», – подумала Варвара и прошлась между берёзами. Заметив чуть приподнятые серые листья, она осторожно приподняла бугорок рукой. «Сухие грузди!..». Заткнув концы передника за опояску, она опустила в образовавшуюся полость три молодых, ещё не развернувшихся груздочка. Огляделась. Приметила ещё еле различимый взъём. Приподняла листья и… обнаружила аккуратные свежие срезы. Об- следовав поляну, обнаружила ещё несколько потайных, тщательно прикрытых вырезок. «Кто же это? Наши местные? Нет, едва ли. Не станут они этим заниматься – разроют, перекопают всё и дальше по- бегут. Здесь был совсем недавно кто-то чужой!» – сердце Варвары тревожно ворохнулось. Оглядевшись, она не обнаружила ничего подозрительного и пошла к опушке леса. Выйдя на край сжатого поля, она прошлась по скошенным рядкам. В пятом ряду от лесной опушки она приметила большой прогал и несколько перевёрнутых стеблей ржи. «Кто-то сильно торопился. Не наш он, не нашего поля ягода. Свои, если уж решатся, то тёмными ночами осторожно срезают колоски ножницами, да не кучно, а по одному, чтобы незаметно было…». Посмотрев по направлению рассыпанных стеблей, она обнаружила ещё два промежутка в третьем и втором рядках. Пройдя несколько десятков шагов в глубь леса, Варвара упёрлась в прошлогоднюю кучу хвороста. С одной стороны её кто-то явно потревожил. Листья и сучки были вздыблены. Она огляделась, присела и руками приподняла взъерошенные сучки. «Вот они стебли-то! Колосья оторвал, а солому спрятал в кучу!.. Не наш – чужой!..».

И тут она услышала зовущий голос Матрёны. Соседка поджидала её на лесной опушке. Матрёна махнула рукой в сторону копошащихся на жнивье женщин и ребятишек.

– До наших снопов они так и не дошли.

– Так мы же с тобой ударницы, – буркнула Варвара и перевела разговор на другую тему. – Помнишь, ты треьево дни как-то сказала, глядя в лесную сторону, что у тебя такое чувство, как будто кто-то нас глазами сверлит.

– Помню, как не помнить, а ты-то чё мои слова в памяти держишь?

– Я тогда тебе ничё не сказала, но и меня в то время мучила душевная тревога и я, время от времени, с опаской поглядывала в лесную сторону. А сёдни, зайдя в лес, я поняла, што беспокойство наше было не напрасно.

И Варвара персказала товарке о находке и своих размышлениях. Во время своего повествования она внимательно всматривалась в лицо товарки. Глаза её ползли на лоб, а челюсть отваливалась, вытягивая и без того продолговатое худощавое лицо. Она ухватила рассказчицу за руку и прошептала:

– Не мой ли ненаглядный сыночек Ванюша? Он как ушёл на фронт летом сорок первого, так ни одной весточки и не подал. – Матрёна опечалилась – Я, Варварушка, сёдни ночью сон дивный видела. Иду я лесной дорогой, а туман такой, будто тёмная ночь опустилась. И, вдруг, как взвосият! Глянула я на небо, а там церква – вся золотом горит. Остановилась я, смотрю на неё, глаз оторвать не могу. Светлее стало, оглянулась я и увидела, что из тумана идёт в мою сторону то ли медведь, то ли человек. Испугалась я и проснулась.

– Хороший сон, – ободрила её Варвара, – может весточка от Ивана придёт, или какая другая радость.

На глазах Матрёны вскипели слёзы и, сжимая руку Варвары, она прошептала:

– Варварушка, нам этого человека надо найти. Пусть это будет и не Иван, но, может, ему помощь какая нужна, – видя колебание подруги, она добавила: – Ведь мы с тобой христианки.

– Давай-ко примемся за работу, а то у Хренькала глаз зорок…

– Да его нет, как раз перед нашим уходом в лес он подался на стан…

– Всё равно – надо вязать снопы, – не сдалась Варвара, – за работой и поговорим.

Но говорить им оказалось не о чём. Как установить связь с чужаком, они не знали. После продолжительного молчания Варвара проговорила:

– Мне кажется, что он сам ищет встречи с нами, но никак не решится. Он выбрал нас для разговора, следит за нами, может быть, даже подслушивает нас. Ты поставь себя на его место и тогда поймёшь, как трудно ему сделать этот шаг. Думаю, что за его нерешительностью таится какое-то очень важное дело и он не хочет его провалить.

– И чё же нам делать?

– Тебе нужно пойти в лес, вызвать его и поговорить.

– Мне одной?

– Именно так, – голос товарки не оставлял ей шансов для отказа, но она попыталась выяснить ход мыслей Варвары.

– Почему мы не можем пойти вдвоём?

– Да потому, что о потайных делах с одним человеком разговаривать проще, чем с двумя, это, во-первых, а во-вторых, если ему понадобится помощь, то я ему не пособница – сама понимаешь.

– Прямо теперь и идти? Варвара промолчала.

– А если его не будет? – голос Матрёны предательски дрогнул.

– Сходишь вдругорядь, – усмехнулась Варвара, – у нас, у русских всё делается до трёх раз.

– Спасибо, подружка, утешила, – Матрёна пристально посмотрела на Варвару. – Как его вызвать-то? Какие слова ему сказать?

– Скажи так: если ты добрый человек и у тебя есть о чём сказать нам, то не таись и выйди. А мы чем можем – поможем.

Матрёна повернулась к ней спиной и решительно зашагала в сторону леса.

Варвара работала, как машина-автомат. Она подбирала ржаные стебли, затягивала пояслами снопы, отбрасывала их в сторону, а в голове дятлом стучало: «Как там моя подружка? Не случилось ли чё с ней?..». Время растянулось в вечность. Боковым зрением она приметила, как мимо проехал Косоступ на своей жатке, но грохота машины не услышала. «Неужели я оглохла?». Она выпрямилась, и звуки окружающего мира стали доходить до её сознания. Ждать соседку больше не было сил, и она пошла в сторону леса, но остановилась на полпути, увидев возвращающуюся Матрёну.

Товарка была встревожена, это было видно по её походке, по её взволнованному лицу и сверкающим шалым глазам. Варвара, не дожидаясь подруги, вернулась к привычной для неё работе. Матрёна прошла к оставленному рядку, но начинать вязку снопов не спешила, поглядывая на соседку.

– Ну, Мотя, чё скажешь? – Варвара подошла к взволнованной подруге и положила свои мозолистые руки на её плечи.

– Не Ваня, – всхлипнула Матрёна и обняла товарку. – Это мужчина моих, а, может, и твоих лет, не знаю – волосьём оброс. Он разыскивает Метлаковского. Договорились ночью встретиться у кузницы. Отведу его домой – обмою, обстираю, обстригу, накормлю…

– А чё прокурор-то ему понадобился?

– Я так поняла, что он виновен в смерти его старшей дочери, – Матрёна швыркнула носом и утёрла правой рукой кончики глаз, – больше пока ничё не знаю.

– А я так тебе скажу, Мотя, что он появился в нашем краю не для того, чтобы поздороваться с этим хохлом. Он пришёл наказать его и должен это сделать так, чтобы подозрение не пало на наших деревенских жителей, – Варвара отстранилась от подруги и посмотрела в её заплаканные глаза, – втолкуй ему это.

– Я тоже об этом подумала, – Матрёна вытерла глазницы концом платка.

– Как хоть его зовут и откуда он?

– Он не сказал, а я не поинтересовалась…

– Спроси, – Варвара ободряюще сжала руку подружки. – Вон, Демид катит на тройке. Нам пора за работу, а то замучит нас вопросами: «Чё да почему?».






8


Косоступу было не до вязальщиц. У него «голова болела» о младшей дочери Маняше, которая после окончания бухгалтерских курсов работала в районном собесе, а вчера вся в слезах вернулась домой.

«Поставили ей в вину, что разгласила сведения о дележе американских подарков, которые предназначались для бесплатного распределения по домам инвалидов, детским домам, инвалидам войны и трудового фронта, вроде меня, и семьям погибших фронтовиков. Уволили...». – От обиды глаза Демида увлажнились. «Нашли крайнюю. Народ и без моей дочери знат, что шишкари райкома, райисполкома, милиции, прокуратуры и райсобеса делят эти подарки промеж собой по под- ложным ведомостям. Шёлковы вещи: платья, блузки, комбинации и прочие женские причиндалы – совсем не попадают по назначению. Так же, как и верхняя одежда – шубы, разные там шубки, костюмы, пиджаки, штаны, шляпы и шляпки… По словам дочки, одни и те же люди загребают их десятками и даже сотнями. Воруют не только заграничные товары, но и наши, отечественные – мануфактуру, сапоги, ботинки, валенки, фуфайки, которые поступают по фондам бесплатного распределения».

Демид задумался и отбрёл мыслями в свою деревню, вспоминая, кто же за последние три года хоть какую-то малость получил от собеса. Припомнить не мог и с огорчением глянул на свои дырявые опорки, залатанные штаны и чиненую-перечиненную рубаху. «А мог бы сичас робить в американских штанах, говорят, что шибко крепки, в их же рубахе, ботинках и шляпе».

Представив себя в таком наряде, он заугрюмился: «Обнесли меня заграничными подарками, зато в них ходят комсомольские вожаки, работники НКВД, прокуратуры. Вон и наш уполномоченный ходит по деревне во всём американском. Не стесняется и не совестится, глядя на разутого и раздетого колхозника… Куда теперь пристроится моя дочурка? А куда угодно, только не в колхоз. Паспорт у неё на руках, пусть едет в город, подальше от этого ада».

Тут у него заныло и засосало в желудке, и мысли его переключились на еду. « Доеду до женщин – может, у них картошина какая осталась. И с едой плохо. Если бы не картошка, то передохли бы все к чёртовой матери. А раённое начальство отоварку в магазинах получат и на себя и на иждивенцев. Маня как-то говорила, что все они разделены на группы. Больше всех продуктов гребёт первый секретарь, а секретарям уровнем пониже и председателю исполкома продовольствия выдают меньше. А самые обделённые – это их подчинённые. Прокурорские работники и НКВДэшники получают довольствие, как и военные. Но все они сильно обижаются, поглядывая на районную верхушку. Завидуют их пайку. Но не голодают. Распоряжаются колхозными продуктами так, как будто это их собственная кладовая. Ране-то их было не так заметно, а с началом войны – совсем распоясались. Не только колхозное добро гребут, но и нашу личную собственность под разными предлогами забирают. Поговаривают, распустились-де они так потому, что верховная власть их тоже заставила платить продуктовый налог, как и весь сельский рабочий люд. Прижали их, вот они и завертелись. Первый секретарь райкома «купил» у нас в прошлом году самую удоистую, стельную корову. Попользовался ей, по молоку с государством рассчитался, а подросшего телёнка сдал на мясо. Додержал её до зимы да нам же и продал втридорога. В этом году, поди, в другом колхозе «купил». А такие председатели, как Шкуродёров, им потакают. Боятся, как бы на фронт не загреметь или в тюрьме не оказаться. Да и сами, видя такое беззаконие, не робеют, а берут с колхозного подворья и с колхозников всё, что в руки плывёт.

Как-то наш счетовод Миша Кривой по пьяни проболтался, что раённые начальники выписывают в колхозе продукты: шерсть, яйцо, мясо – и сдают в зачёт обязательств государству. А молоко-де надо каждый день сдавать, поэтому они у нас забирают коров, а вернуть забывают. Наверно, так оно и есть – за ними не уследишь».

Демид задумался над истоком человеческой подлости: «Откуда эта гадость только берётся? Получит человек какую-никакую власть и начинает глумиться над подчинёнными, над простым человеком. В народе говорят, что рыба гниёт с головы. И это правильно. Идёт эта зараза от всего советского строя, в котором всё держится на мате, на плети, на издевательстве. А нашего брата крестьянина советская власть сделала заложником своих опытов: продразвёрстка, НЭП, коммуны, коллективизация, индустриализация. Испытывают наше терпение. На наших костях, слезах и страданьях строят светлое будущее. Мы разутые, раздетые, голодные и такими останемся. Победим в этой войне и начнём создавать «счастливую жизнь» для всех народов нашей планеты. Мы ненавидим наших угнетателей, они это понимают и платят нам той же монетой. Варвара Егоровна говорит, что мы попали в ощип, как курицы, которых терзают и терзают. И правда, на нас уже и пера нет, так как оно не успевает отрасти. Под голод и холод военного времени творится такое, что и в самых страшных снах не приснится. Нас сажают в тюрьмы и штрафуют за прогулы, за невыработку трудодней, за колосок и подобранную горстку зерна, за порчу техники, перерасход горючего, за сказанное правдивое слово. А в какой переплёт попали мы, «колхозники – бедны пташечки!». Наши местные деспоты по вся- кому поводу бьют наших баб плетьми и травят собаками. А почему? Да потому что таким, как Шкуродёров, за срыв поставок грозит тюрьма, а более терпимым и порядочным – расстрел. Не было в районе такого года, чтобы кого-то из председателей не подвели под лагерную или расстрельную статью. Вот они и свирепствуют – свою-то шкуру жальчее. То же творится и в МТС. Самосуд стал привычным. Бьют и издеваются над трактористками по всякому поводу. Да при этом частенько приговаривают, как наш Шкуродёр, что моя-де плеть справедливее народного суда, так как кровавые ссадины и синяки портят морду, а не биографию колхозника. И смех и грех! Чуть какая заминка с выполнением плана, как тут же произвол и жестокость выступают на первый план. Понятно, что это делается с благословения районных и областных властей».

Демид согнулся, унимая желудочную боль, достал из самодельного ящика бутылку с водой и сделал несколько глотков. Боль стала отступать, и мысли его вернулись на прежний круг: «Каждый год одно и то же: не выполняется план – не получишь ни зёрнышка, а если и получишь, то заставят сдать назад. Не выполняет колхоз план по выходному поголовью скота, а рикошетом удар приходится по подворью колхозника. Местные власти тут же доведут до общего сведенья, что-де частный скот на пастбище выгонять запрещается. Накошенное сено отберут и увезут на скотный двор. А пожалуешься в суд, то тебе ответят, что-де твоя очередь последняя. Сначала колхозу, а потом тебе. И куда деваться? Остаётся один выход – сдать скот в колхоз, а зубы «положить на полку», если не хочешь угодить в тюрьму за хищение колхозной собственности».

Косоступ тяжело вздохнул, вспомнив о дочери, об одиноких, сол- датках и вдовах. «С ними разговор короткий: кулаком по столу! Они всегда крайние и при мобилизации на внеколхозные работы. Тут уж над женщинами и подростками просто издеваются все, кому не лень: бригадиры, председатели, сельсоветчики, уполномоченные. С рёвом отправляют женщин и девчонок в обозы и на лесозаготовки. Тут отказ просто невозможен. Всякий отказ – это рукоприкладство, оскорбления и побои, не только у нас, но и повсеместно. И не скажешь, что не сопротивляются. Протестуют, самые упрямые отчаюги пишут генеральному прокурору, самому товарищу Сталину, а что толку! Видать там, на самом верху, слёзы униженных и оскорблённых женщин никого не волнуют…».

Характерный металлический щелчок вывел его из состояния за- думчивости, и привычные к работе лошади остановились. «Уж не червяк ли счётчика полетел?». Он сполз с сиденья жатки и огляделся. «До Варвары с Матрёной не доехал каких-то метров сто. Докандыбать до них, спросить про картошку?». Но, подумав, решил время не терять и поковылял к грабельному аппарату жатки.

Когда солнце опустилось за макушки гагаринского леска, все работники засобирались домой.

– Матрёна, надо сказать бабам, чтобы они всё, до последнего зёрнышка, повытряхивали из одежды и обутков. Сёдни обыскивать будут, – Варвара с беспокойством поглядела на суетящихся женщин.

– Тебе эту весть сорока на хвосте принесла? – улыбнулась Матрёна.

– Председатель ушел домой пешком, злой – обязательно облаву устроит.

Матрёна отошла к женщинам. Те закрутили головами, подозвали к себе ребятишек, полезли к ним в карманы, за пазухи…

На выходе из Гагаринского лесного массива их поджидала знако- мая троица: председатель, объездчик и прокурор.

Ещё на подходе к грозной «тройке» женщины разглядели на голове уполномоченного белую повязку.

– Погляди-ко, Матрёна, прокурор-то – не с поля ли боя явился?

– Разве что с любовного, – улыбнулась товарка, – видишь, над левым-то ухом кровяное пятно, а левая рука забинтована.

– Не Лизавета ли его кочергой оприходовала?

– Может, и она, скоро узнаем – деревенские вести не лежат на месте – сама знашь.

– Готовьтесь, бабоньки, к мужским «ласкам», – оборвала разговор Варвара.

Все засуетились, выстраиваясь в три колонны: женскую, девичью и ребячью. Малолеток, как всегда, обыскивал худорукий объездчик Иван Мосол, женщин – председатель, а девчонок и молодух – прокурор.

Шкуродёров, обыскивая Варвару и Матрёну, заглянул в домотканые, самошитые мешочки, залез руками в пазухи и приказал поднять юбки.

– Всё любопытствуешь? – усмехнулась Матрёна. – На, смотри, бессовестная твоя харя, на неприкрытое бабье мочало. И охально махнула перед председателем высоко поднятым подолом домотканой, окрашенной настоем берёзовой коры, юбкой.

Никто из обыскиваемых женщин не улыбнулся… Всем пришлось пройти через эту унизительную процедуру.

Больше всех досталось молодухам и девчонкам. Он мял и тискал их мягкие места и запускал руки под подолы … Ни у кого не нашли и одного зёрнышка.






9


Варвара спешила, поэтому сразу после обыска пошла в деревню, никого не дожидаясь. Внуку наказала:

– Иди на ферму, посматривай в поскотину да пестиком-то в било побрякивай. Пусть знают волки, что живая душа на часах стоит. А я домой, как управлюсь, так сразу и прибегу.

Овца с ярочками лежала у воротец, а коровы ни в улице, ни в проулках не было видно. «Уплелась куда-то ненаедуха, – подосадовала Варвара, – телёнка за собой увела…». Она загнала овцу в стайку и пошла искать корову. Нашла её у приболотной низины. Невдалеке пасся телёнок. Красуля, увидев хозяйку, подняла голову и замычала. «Не выговаривай, по делам задержалась – не на гулянье была. А ты бы могла и у ворот подождать. Манька-то умнее тебя оказалась. Ишь ноне время-то какое – волчье. Опасаться надо, а ты, глядя на ночь, гулять пошла! Айда домой!..». Корова урвала последний клок зеленой травы, мотнула головой и припустила в сторону деревни. Из сосков её сочилось молоко. «Надо бы два раза доить, а когда?..».

Подоив корову и разделив молоко на три части: государству, себе на ужин и впрок, на ссялую криночку, Варвара почти бегом побежала к молоканке.

В помещении было прохладно. «Как весной в зимовалом погребе», – отметила она про себя. Фляги стояли в ледяном крошеве, стены были побелены, пол выскоблен… «И когда только успела? Наверно, пару баб в помощники нарядили».

Без слов, сдав молоко, она выскочила из молочной и заторопилась домой. По дороге, развернув учётную книжку, Варвара не поверила своим глазам: в графе «Содержание жира» были написаны цифры – 3,7. «Ай, да Авдотья, лихая баба! Но тут без Клавкиного сожителя дело не обошлось. Это он принудил молоканщицу прибраться в помещении и добавить жирность. Но, сделав несколько шагов по тропинке, усомнилась в последнем своём предположении. «Не мог прокурор обездолить своих любимых поросят. Это она сделала назло своему хахалю и просчиталась. Не избежать ей новых тумаков. Наверно, и Авдотье вписала за вечернюю сдачу молока такие же цифры. Если так, то надо сказать бабам, чтобы все потребовали своё…».

Но понимала Варвара, что это временная уступка, что они маски- руют какую-то очередную подлость. «Какую? Что ждать от них?». Думала, гадала, но так и не смогла уяснить взаимосвязь всех последних событий.

Придя домой, достала из погреба чугунок с грибницей и заторопилась на ферму. «Господи, совсем темно! Время-то сколь? Уж, поди, к полуночи повернуло». В западной стороне алела заря, по самому окоёму кучились тёмные облака. «Вроде кто-то идёт? Кто бы это мог быть?» В это время от фермы донеслись звучные, резкие удары метал- ла о металл: «Не спим, не спим…».

– Ой, однако, тётонька Варвара! А я перепугалась, думаю, уж не Шкуродёр ли прётся?

– А ты чё так поздно, Настасьюшка?

– Да Жужелка вечером, как увидела меня всю избитую, и давай меня допрашивать: чё да как? Я ей и рассказала, что-де, Шкуродёр это меня. А она и говорит: «Не болтай! Иди, вон, навоз из овчарни выбра- сывай». Вот через окошки и кидала: целый пролёт очистила.

– Это за что он тебя так?

– Ссильничал меня, – голос Настасьи прервался.

– Ну, голубушка, не плачь, – Варвара, освободив руки от узелка и чугунка, обняла Анастасию, погладила по спине, – надо его к суду привлечь.–

– Да, поди, напрасные это хлопоты, – Настя хлюпнула носом, – я уж думала об этом.

Варвара отстранилась, взяла Настёну за плечи, тряхнула.

– Вот все так и рассуждают! – голос Варвары посуровел. – А законом защититься никто и не подумал.

– Да чё ему законы? У него прокурор знакомый – вместе и пьют и жрут, – в голосе Настасьи слышалось сомнение.

– А ты попробуй! Мы с Матрёной тебе подможем: с обиженны- ми бабами поговорим, попросим их дать показания против него – не бойся!

– Ведь он меня чуть не придушил! – Настасья заревела наголос.

– Ну, не плачь, надо действовать… Ты вот чё сделай: часика три вздремни, а на рассвете побегай в райцентр. Часов за пять добежишь и сразу – в больницу. Оглядись там. Хорошо бы к женщине-врачу тебе показаться: баба бабу всегда поймёт. Если там справку о побоях и насилии не дадут – иди в суд без неё. Поняла?

– Поняла. Только бы на принудительные работы на полгода не за- греметь. Скажут: «С работы сбежала». Ребятишки ведь у меня.

– Иди, не тронут тебя. Ведь принудиловку-то через суд определять будут, а такие-то безобразия властям открывать, смысла нет. Ребятишки-то под материным доглядом? Ну, вот и хорошо.

– А овцы-то как?

– Пусть их Жужелка пасёт! Иди, дай тебе Бог удачи.

Варвара по приставной лестнице забралась на верхотуру. Василко, обратя взор в поскотину, бил пестом по плужному отвалу. Удары были не суетливые, размеренные: она успокоилась. В промежутке между боем окликнула его:

– Васятка, хватит, не бренчи. Я губенку принесла, давай перекусим.

– Бабушка, волки подходили – много!

– Давно?

– Недавно ушли. Теперь не видно. Можно, я на крышу заберусь, посмотрю?

– Полезай, погляди.

Варвара достала полотенце, разложила на нём картофелины, деревянные ложки, пару огурцов, бутылку молока. Рядом поставила чугунок с грибницей.

– Бабушка, не видно их.

– Ну и, слава Богу, слезай, ужнать будем. Губенка-то и холодная хороша. Жиру-то в ней нет. Хлебай да картошкой прикусывай. Потом картошечку с молоком поешь. Притомился, поди? Ничё, сичас по- спишь… Луна вон поднимается – веселее будет.

Накормив внука и прибрав посуду, Варвара решила спуститься в загон и обойти ферму: «Для спокоя, чтобы ничё не блазнилось…».

Овцы лежали. Некоторые колобродили, тяжело дышали, кашляли. «Больных, чахоточных много. Их бы отделить от стада да на мясо… Эх, хозяева: за чужими блинами своих родителей поминают».

Обойдя овчарню и убедившись, что овцам ничего не угрожает, Варвара повернула обратно. Только поднялась на потолок овчарни, как в поскотине стали один за другим зажигаться жуткие зеленоватые огоньки: они то терялись, то возникали вновь. «Волки пожаловали!.. Надо держать оборону…». Она взяла в руки пестик и подошла к висевшему на проволоке отвалу. С сожалением посмотрела на спящего внука: «Придётся будить, а то перепугается». Наклонилась, тронула за плечо: «Васятка, проснись, волки подошли. Я буду в било колотить». Внука долго тормошить не пришлось. Он поднялся и уставился в сторону поскотины.

– Бабушка, почему у волков глаза ночью горят, огоньками светят, а у коров, овечек и собак нет?

– Видно, у них так глаза устроены. Не горят, они, а свет месяца в них отражается и выбивает из их гляделок зеленоватые искры. Луну тучи закроют, и глаза у волков потухнут.

Волков в поскотине становилось всё больше, Васятка насчитал тринадцать пар зеленых светлячков. Варвара без конца колотила пестом в било, кричала:

– Вот я вам, бандиты проклятые, сичас задам! Погодите ужо, ружьё достану да как пальну!

Глядя на бабушку, и Васятка закричал громко, со слезами в голосе:

– Гады, грабители!.. Уходите!.. Оставьте нас с бабушкой, не трогайте! Мы бедные и овец вам не отдадим! Проваливайте!

Ему показалось, что именно после его отчаянных криков огоньки в поскотине стали редеть. Вскоре исчезла и последняя пара глаз.

– Это, наверно, их предводитель, – Варвара засунула пестик под стропилину. – Отбились, славе те Господи! Надолго ли?–

– Бабушка, а все волки похожи друг на друга?

Варвара помолчала, подумала.

– Для нас, может, они и одинаковы, но не для них самих. Со стороны кажется, что мы, люди, все похожи: о двух ногах, руках, у каждого голова, но посмотри на меня, на Матрёну, на своего дружка Шурку Павлина, разве мы одинаковы? Так и у них. У каждого свой норов, стать, поступь. Нет, разные они все. Спи, а я обойду вокруг фермы, посмотрю: чё да как…






10


Прокурор подошёл к дому Лёжкиной в сгустившихся сумерках. Узенький серпик луны высветил покосившиеся прясла, обросшие коноплёй и крапивой, кособокие двустворчатые ворота и тесовую калитку. Окна избы, подсвеченные изнутри семилинейной лампой, золотились приятной теплотой. За светлыми ситчиковыми шторами, подаренными им тыловой зазнобе, маячила тень хозяйки. Он взялся за воротное кольцо, брякнула щеколда, и в кутнем окне, выходив- шем в ограду, откинулась занавеска. «Ждёт не дождётся молоканщица своего пахаря», – довольно улыбнулся он, – надо почаще ставить её по стойке смирно».

Не успел он дойти до сенных дверей, как они распахнулись и из их чёрного провала с распростёртыми руками «вылетела» его временная наложница и бросилась на шею.

– Ну, ты, шалава колхозная, поосторожнее! – отвёл он её руки

– Ой, я и не заметила, что у тебя голова перевязана, – заквохтала Клавдия, заводя его за руку в тёмные сени.

В избе она потянула руки к его голове, но он решительно отверг её помощь и стал раздеваться. Снял френч, отстегнул галстук-селёдку, скинул через голову рубаху, а когда дело дошло до сапог, он вытянул левую ногу и требовательно посмотрел на сожительницу. Та, присев на корточки, привычно ухватила сапог за пятку и носок сапога. Покачивая его от пятки к носку и обратно, она осторожно стянула пыльный сапог с ноги начальственного хахаля. «Хорошо поддаётся дрессировке, стервоза», – самодовольно улыбнулся про себя прокурор. А когда та стянула с него и правый сапог, он толкнул её ногой в округлые коленки, и та завалилась на спину, сверкнув молочно-белой задницей. Мужская его сущность ворохнулась. Он поднялся с табуретки, подошёл к зеркалу и стал разматывать узкую коленкоровую ткань, отрезанную от нижней рубахи Шкуродёрова, подумал: «Надо возить с собой бинт и хотя бы иод».

Стоящая рядом, Клавдия со скорбной миной разглядывала окровавленное ухо сожителя. Ей хотелось спросить его об обстоятельствах случившегося, посочувствовать ему, но она не решилась и только тихо прошептала:

– В баню тебе надо идти, там засохшая кровь отмякнет и отмоется, а на ночь толчёный подорожник привяжем к уху, и к утру всё пройдёт. Он медленно повернулся к ней лицом, ухватил за выпирающие седалищные бугры, притянул к себе и приказным тоном произнёс:

– Пойдёшь со мной, поможешь мне там во всём…

Лицо Клавдии просияло, а в голове мелькнула мысль: «Слава Богу, кажись, пронесло!..».

Её радужные мысли прервал суровый голос прокурора:

– А поросят хорошо накормила?

– Да как всегда: картошки наварила, натолкла да смешала с размолотым на жерновах зерном, молока добавила, а на сверхосыток крапивы им рубленой дала.

После этих слов мысли её запуржились в ином направлении:

«Надо его в бане-то обиходить по всем статьям, ублажить его, так, может, сердце-то его и отойдёт…».

Вернулись они из бани умиротворённые. Модест завалился на кровать с мыслями о том, что не всё плохо в этом мире. А Клавдия, приготовив толкушку из подорожника, приложила её к уху уполномоченного, повязала выстиранным в бане отрезом от председателе- вой нижней рубахи и закрепила заранее приготовленной булавкой. После чего начала собирать на стол поставушки: нарезала и уложила на тарелку свиное копчёное сало, варёную баранину. На другую – свежепросоленные и свежие огурцы, помидоры, горсть зелёного лука вместе с головками…

– Откуда у тебя овощи и зелень? – поинтересовался Метлаковский.

– У Устиньи Беломоихи купила, – приврала Клавдия.

– Рассказывай об этом придурковатой Агафье, – усмехнулся Модест.

– От Беломоихи не убудет, – отпарировала Клавдюха, – у неё много всего в огороде растёт.

– А горячую еду приготовила? – голос прокурора посуровел.

– Суп – лапша со свининой в печной загнетке преет.

– Теперь буду тебя каждый день поколачивать, – хохотнул прокурор, – тебе это на пользу…

Не успел он договорить, как звякнула воротная щеколда. Лёжкина замерла и вопросительно уставилась на сожителя.

– Не беспокойся, это идёт Шкуродёров, – уполномоченный поднялся с постели и двинулся навстречу входящему председателю.

– Проходи к столу, Сергей Степанович, гостем будешь, – Метлаковский хлопнул приятеля по плечу.

Шкурдёров водрузил на стол пару бутылок водки с сургучными печатями и сел на табуретку спиной к окну. Модест взял бутылки и ушёл с ними в избу. Там сбил с них сургуч и ножом выковырнул из них картонные пробки. Вернулся в горницу и поставил бутылки на стол по правую руку от председателя.

В этот момент из сеней донёсся звук хлопнувшей двери, и послышались неясные шорохи. Метлаковский быстро вышел в избу. За ним устремилась хозяйка… У порога обнявшись стояли её хахаль и Жужелка. Он склонился, прижавшись к пышным грудям соперницы, и целовал её в губы. Ретивое её дрогнуло: «Ну, лярва паскудная, я найду способ с тобой рассчитаться!» – мелькнуло в её затуманенном сознании. Она вернулась в горницу. Следом за ней вошли Метлаковский и Жужелка. Капитолина села рядом со Шкуродёровым, а хозяйка и её сожитель устроились напротив них. Председатель разлил водку в гранёные стаканы, и все дружно, без разговоров выпили по настроению и охотке. Закусив, выпили по второй, и за столом завязался разговор. Мужчины говорили о положении на фронтах, о выполнении обязательств колхоза перед государством, о помощи колхозу машинно-тракторной станции в уборке урожая…

Шкуродёров, наполнивший стаканы во время разговора, предложил:

– Давайте-ко плеснём на каменку, а то душе стало зябковато…

– Вот это правильно, – отозвался прокурор и поднял стакан, – выпьем за то, чтобы все наши планы сбылись.

– Ладный тост, – согласился председатель и опрокинул содержимое стакана в открытую пасть. Не отстали от него и застольщики.

Выпив, снова закусили. Ублажив желудки, заговорили. На этот раз инициативу захватили женщины.



– Мужики, до какой поры мы будем терпеть издевательства от Варвары и Матрёны? – взвилась Жужелка. Сёдни они опять высрамили нас, как хотели.

– А меня Матрёна сёдни утром чуть не утопила, – взвыла Лёжкина, – толкнула меня в бассейн, я захлебалась, а она меня выдернула из воды-то и бросила на пол…

– Чем же ты ей не угодила? – поинтересовался Шкуродёров.

– А вот чем! – запричитала молоканщица. – Сказала, что я ей в молоканную книжку пишу низкую жирность.

– Это её Варвара науськала, – лицо председателя побагровело, – давно её следовало поставить на место. Сёдни она при всём народе забрала у меня лошадь …

– Вот это номер! Выходит, что она вместо тебя колхозом командует? – прокурор ударил кулаком по столешнице так, что поставушки на столе подпрыгнули. – Как ты думаешь её наказать?

– Да есть кое-какие мыслишки, – буркнул Шкуродёров, уставясь глазами в стол, – но о них могу сказать только тебе, без свидетелей.

Прокурор мрачно глянул на женщин. Те медленно встали, вышли из-за стола и проследовали в избу. Вскоре до заговорщиков донёсся звук хлопнувшей сенной двери.

Женщины, выйдя на крыльцо, переглянулись.

– Что это у них за секреты? – Клавдия тронула Жужелку за рукав кофты.

– Думают сичас о том: пустить волков в овчарню или погодить, – усмехнулась Жужелка. – Я вчера Сергею эту мысль подала, и он, видать, обсуждает её с Модестом.

– Скажи, Капа, ты под Модестом была, – в голосе Лёжкиной просквозила ревность.

– Была не только под ним, но и над ним, – хохотнула Жужелка, – по всякому с ним перевалялись. Он опытный в этих делах и попросил меня, чтобы я пришла к вам…

– Это ишо зачем?– разволновалась Лёжкина.

– А затем, чтобы тебя поучить. Ты посмотришь, науку усвоишь, и мы все вместе покувыркаемся. Он спит и видит меня в постели вместе с тобой, – хохотнула Жужелка.

– Ну, этому никогда не бывать! – вспыхнула Клавдия.

– Не говори ерунды, как он скажет, так и будет, – примирительно сказала Капитолина. – Пойду-ко я послушаю, о чём они говорят, а ты здесь постой.

– Ну, уж нет! Шуму наделаешь, тогда греха не оберёмся, – Лёжкина решительно отстранила Жужелку и осторожно, на цыпочках вошла в сени. Открыла дверь в избу и услышала голос прокурора:

– Говори, чё молчишь?

– Модест Остапович, я уже около месяца держу её на двух работах: днём она вкалывала на сенокосе, теперь – на жатве, а ночью – караулит овец. Расчёт был на волков, что они заберутся в загон и порвут там с десяток овец, и тогда с её двора можно было бы забрать корову, телёнка и овцу с ягнятами. Но дело затягивается. Всякий подход серых разбойников к овцеферме она встречает шумом и гамом, и они уходят.

– Так что же, она распорки в глазницы вставляет? – съязвил прокурор.

– Нет, тут друго: внучонка за собой таскат, да и сама она трёхжильная, – помрачнел Шкуродёр, – надо немного подождать, и она не выдюжит…

– Да сколько можно ждать! – возмутился Метлаковский. – Надо помочь волкам.

– Как это? – изумлённо вскинул реденькие бровки председатель.

– А так: ножом по горлу: чик и готово!

– Не знаю, можно ли так-то? – засомневался Шкуродёр. – Ведь и под расстрел угодить недолго. Разве что под твою ответственность, Модест Остапович.

– Перестраховщик ты, однако, Сергей Степанович, – усмехнулся уполномоченный, – даже не берёшь во внимание, что перед тобой сидит районный прокурор. У меня все районные партийцы вот где сидят!

Он поднёс к носу Шкуродёрова сжатый кулак.

– Да знаю я, ты мне об этом уже говорил, Модест Остапович, – председатель отвёл кулак от своего лица, – ведаю и то, что областной прокурор твой закадычный друг. Сколько мы ему колхозного добра за годы войны сплавили – не перечесть. Но всё-таки то, что ты предлагаешь, очень опасно!

– Не забывай нашей поговорки, Сергей: «Глаза боятся, а руки делают».

– Может, и так, но как это дело провернуть? – в голосе Шкуродёра чувствовалось сомнение. – Ночи лунные, светлые…

– Луна в начале третьего часа зайдёт и будет темно, – успокоил его Модест, – только надо проделать проходное отверстие со стороны поскотины.

– Понятно, – удивлённо присвистнул Шкуродёров, – ну и голова у тебя, Модест Остапович!

– На закате месяца и пойдём. Только знай: из всех угробленных овец ты получишь одну, а остальных я отправлю в областной центр нужным людям. Корову, телёнка и овечек у Варвары заберём и отведём в колхозное стадо. Ты их не приходуй, а когда всё поутихнет, тогда и решим, что с ними делать, понял? Ну, что молчишь?

– А о чём говорить? Не я здесь главный, и слово моё ничё не значит.

Лёжкина, вслушиваясь, задержала дыхание. До неё донеслись слова Шкуродёрова:

– Водку-то вроде всю выпили?

– У меня водка есть, я принесу.

Молоканщица прикрыла дверь и на цыпочках выпорхнула из се- ней.

Метлаковский поднялся с табуретки и вышел на кухню, открыл избные двери и прислушался. На крыльце тихо и мирно разговаривали женщины. Он прикрыл двери, подошёл к кухонному шкафчику, взял бутылку водки и вернулся к подельнику.

– Модест Остапович, шкуры с овец снимем, а туши куда?

– Завернёшь в мешковину, увезёшь и уложишь их в ледник при молоканке. Ночью придёт машина из Ялуторовска, мясо заберут и переправят в Омск.

– Как в Ялуторовске-то узнают, что дело завершено?

– А про телефон забыл? – хохотнул Метлаковский. – Как всё успокоится, я вечером подам сигнал.

– А как эти овечьи головы списать?

– Будто ты не знаешь как. Спишешь как падаль.

– Головы на скотомогильник, а шкуры как вещественное доказательство сдать государству, – усмехнулся Шкуродёров.

– Всё-то ты понимаещь, Сергей Степанович, – хохотнул Метлаковский, разливая водку по стаканам, – держи, выпьем за наше предприятие, надеюсь, не последнее.

– А я выпью ишо и за то, что мой верный пёс Бахмут будет отмщён, – в голосе председателя прозвучали горькие нотки. – Ты не поверишь, Модест Остапович, я без него, как без рук. Не хватает мне моего верного помощника.

– Ну, чё там услышала? – Капитолина требовательно уставилась на товарку.

– Давай, отойдём подальше.

Женщины отошли к бане и сели на прибанную лавку.

– Ну, о чём они там говорили? – вцепилась Жужелка в Клавдию.

– О том же, о чём и ты судачила, только уговаривал помочь волкам не Сергей, а Модест Остапович. Он едва уговорил Шкуродёрова.

– Вот такой наш председатель, – довольно рассмеялась Жужелка,

– привык прятаться за начальственные спины. Когда припрёт какая беда, так он обязательно скажет, что я-де не виноват. Это всё придумал Метлаковский. Клава, скажи, точно они этой ночью решатся на это дело?

– Тут и переспрашивать не надо, – подтвердила Лёжкина.

– Тогда я завтра сама к ней на двор за скотиной пойду…

– И ко мне в молоканку она больше не придёт, – голос Лёжкиной повеселел. – Теперь только бы Матрёну так-то приструнить…

– Не беспокойся, дойдёт черёд и до неё…

Их разговор прервал странный дребезжащий звук, напоминающий дрожание случайно задетого сухого сучка, а вслед за ним три хрустких разлома крапивного былья, скопившегося около огородного прясла за годы лихолетья.

– Кто это? – Жужелка схватила Клавдию за руку. – Может, нас подслушивают…

– Да ты чё? – Клавдия освободила руку. – Крысы это – жируют около свиней. Развелось их тут видимо-невидимо.

В подтверждение её слов раздался крысиный писк, треск ломающихся стеблей сухой крапивы и глухие удары в догнивающие прожилины изгороди.

– Я же тебе говорила: крысы это.

Жужелка, оглядев искрящиеся под лунным сиянием приогородные заросли крапивы, лебеды и конопли, проговорила:

– Роса падает, завтра будет погожий денёк, – она повела плечами. – Прохладно стало, пойду домой, отосплюсь. И ты иди спать, не мешай мужикам. У них сёдни дел на всю ночь.



– Да нужны они мне с их разговорами, – отмахнулась Лёжкина.

– А спать где будешь? – озаботилась Жужелка.

– В сенной кладовке, у меня там кровать стоит…

– Смотри, не перепутай в темноте мужиков-то, – в голосе Жужелки Клавдия уловила нотки беспокойства.

– Если ты заботишься о своём хахале, то я с ним на одном гектаре и нужду справлять не усядусь, поняла?

– Ну-ну, начальственных прынцев тебе подавай. Обменявшись «уколами», женщины расстались.

Луна безмятежно и празднично катилась в неизвестность, изливая на сонную Берёзовку серебристый, струящийся свет.

После ухода женщин из приогородных зарослей бурьяна выбрался невысокий поджарый человек и, прихрамывая, голубой тенью метнулся в ближний проулк.

После уточнения деталей разбойной операции застольная беседа председателя и уполномоченного приняла другое направление. Осмысливая сказанное прокурором, Шкуродёров поинтересовался:

– Модест Остапович, выходит, что областное начальство живёт впроголодь, раз мы им туда беспрестанно шлём наши посылки, – собутыльник с интересом взглянул на прокурора,– сколько же они получают?

– Самые высокие начальники – до одной тысячи рублей в месяц, – Метлаковский подлил в стакан председателя водки. – Держи, плеснём на каменку, как говорят у нас в Сибири.

Подельники дружно опрокинули стаканы. Отпыхнувшись и закусив, Шкуродёров возобновил начатый разговор:

– В феврале этого года мне пришлось побывать в Тюмени…

– Кабанчиков ездил продавать? – усмехнулся прокурор.

– Не без того, – дёрнулся председатель. – Тогда на тамошнем рынке килограмм пшеничной муки стоил 250 рублей, говядины – 800, свинины – 550, масла топлёного –1200, картошки – 70 рублей …

– Как поторговалось? – хохотнул Метлаковский.

– За три дня не продал и половины туши, пришлось везти домой, – буркнул председатель, – кто же будет покупать, если опытные, старые рабочие заводов получают по 750 рублей в месяц. А вашему районному брату-партийцу сколько платят?

– У высших руководителей районного звена она примерно такая же, как и у высококвалифицированных рабочих заводов.

– Тогда понятно, почему мы так заботимся об областных и районных партийцах, – усмехнулся Шкуродёров.

– Не торопись с выводами, Сергей Степанович, ты просто не в курсе всех этих хитроумных дел. Работники областного партийного и советского аппарата кроме зарплаты получают помесячно по карточкам пайки. Поделены они на три категории. Руководителям высшего ранга по их карточкам полагается: пшеничной муки восемнадцать килограммов, мяса – три, сахара – три, масла сливочного – один, масла растительного – два, рыбы – три, печенья – два килограмма. И это, заметь, только основных продуктов. Кроме того, каждый иждивенец такого руководителя получает то же самое, только в два раза меньше.

Шкуродёров округлил глаза:

– Вот это да! Нашим колхозникам и в самом сладком сне такой достаток не привидится, – поразился председатель, – а по остальным категориям как?

Уровень обеспечения второй категории – естественно, ниже, но и из работников третьей категории никто не умер от дистрофии.

– Зависти и недовольства при таком распределении не избежать, – подметил Шкуродёров.

– Об этом самые высокие партдеятели подумали, и все категории льготников разведены по разным базам и магазинам снабжения.

– Думаю, что рану эту таким способом не залечить, – не согласился председатель.

– Поэтому мы с тобой и помогаем обиженным аппаратчикам, – прокурор подлил в стакан Шкуродёрова очередную порцию водки.

– Значит, живут на всём готовом, а колхозникам и задницу нечем прикрыть. Копейки в руках нет!

– Зачем им деньги, – хохотнул уполномоченный, – ведь они на земле сидят.

– А хоть на то, чтобы дать деньги взаймы государству, на укрепление обороны, на уплату налогов, а теперь и на помощь фронту. Как дело дойдёт до этого, то начинается пытка и издевательство над нашими бабами…

– Продаст молоко, мясо, яйца, шерсть и рассчитается, – лицо прокурора расплылось в улыбке.

– Издеваешься? – председатель зло уставился на Метлаковского. – Государство забират большую часть продукции колхозника задарма, а та, что остаётся, его самого не прокормит

– Успокойся, Сергей Степанович, ты-то сам живёшь не хуже меня…

– У тебя науку перенял, – буркнул Шкуродёров. – А теперь скажи, Модест Остапович, какие льготы получает районное начальство?

– Руководящая роль партии, Сергей Степанович, возрастает по мере нехватки хлеба. Поэтому в начале февраля этого года – в самое голодное время, когда ты ездил продавать забитых свиней в Тюмень, приказом наркомата торговли от общего скудного куска нашему брату-районщику тоже отрезали кое-что. Но по сравнению с областным уровнем это был просто мизер. Посуди сам: наша кормовая помесячная ведомость того времени включала: крупы и макаронных изделий – полтора килограмма, сахара и кондитерских изделий – полкилограмма, мясорыбопродуктов – два с половиной, жиров – четыреста граммов, чая – двадцать пять граммов. А, кроме того, ещё полагался кусок хозяйственного мыла, два литра керосина и три коробки спичек.

– И много вас таких нахлебников набралось?

– В нашем районе на этом пайковом довольствии находилось тогда тридцать восемь человек Кто, говоришь? Могу и перечислить: секретари и заведующие отделами райкома ВКП(б), председатель, его заместитель и секретарь райисполкома, секретарь райкома ВЛКСМ, редактор районной газеты, директора и начальники политотделов МТС, ваш покорный слуга, председатель правления райпотребсоюза и его заместитель – директор райзаготконторы, народный судья, начальник райотдела НКВД, управляющий отделением Госбанка, заведующий райсвязью, директор райконторы заготживсырьё, управляющий райпромкомбнатом…

– Модест Степанович, а кто верховодит в этих союзах и конторах?

– Что ты имеешь в виду, Сергей Степанович?

– Мужики, бабы?..

– Мужики и не нашей национальности, – хохотнул прокурор, – хорошие и услужливые ребята. Приятно иметь с ними дело.

– И всех это устраиват?

– Тем, кому это не мило, мы тех – в рыло! – взгляд Метлаковского посуровел. – Они сами живут хорошо и дают жить другим.–

– По ухватке – смотрю, они на тебя похожи, Модест Остапович?

– Куда им до меня! – лицо прокурора побагровело. – Где я прошёл, там им делать нечего. Все они у меня вот в этом кулаке. Выжимаю из них всё, что можно, но и их в обиду не даю.

– Вот это правильно, Модест Остапович, – поддержал его Шкуродёров, – зачем толкать в горшок тех куриц, которые каждый день несут яйца, лучше уж тех – на которых и пера не осталось.

– Ты говори, да не заговаривайся, а то я враз твою кособокую харю выправлю.

– Буду премного благодарен, Модест Остапович.

– Молодец, Сергей Степанович, – бугристое лицо прокурора расплылось в довольной улыбке, – вот ты по духу своему более близок мне, чем они. Потому я и комиссарю у тебя все военные годы.

– Спасибо, Модест Остапович, на добром слове, – посерьёзнел председатель. – Теперь районному начальству вроде живётся получше?

– Ну, это как сказать, Сергей Степанович, – Метлаковский задумался. – Высшее звено после весенней голодухи «выревело» себе паёк по первой категории, а остальные претенденты опущны в две низшие группы. И все мы этим очень недовольны.

– А у нас в Берёзовке этой весной умерли от голода семь человек, в основном ребятишки, и у всех отцы на фронте или отдали жизнь за Родину. Одного из них убила мать. Её – в тюрьму, а детей, троих погодков, отдали в детдом. Если бы не убила младшего, то все бы передохли…

– Можешь мне об этом не говорить. О ваших покойниках я знаю всё. Ты должен понять, что для победы коммунизма в мировом масштабе тыловые жертвы столь же необходимы, как и на фронте.

– Колхозники этого никогда не поймут, Модест Остапович. Они видят всю порочность нашей жизни. Посмотри, сколько хлеба уходит под снег каждый год, а сколько его «сгорает» и сгнивает на складах в глубинке! Накормите крестьянина, и он сделает всё, чтобы сохранить этот хлеб...

– Мы это уже проходили в двадцатые и тридцатые годы, Сергей Степанович, и знаем, что из этого получится. Только кнут заставит нынешнего крестьянина трудиться на земле и кормить страну.

– Да знаю я, Модест Остапович, об этой партийной установке. Вон и книжку мне в райкоме дали зимой первого военного года и приказали действовать так, как в ней прописано: принуждать к работе от зари до темна, хлеба не давать, гнать на работу кнутом, у нерадивых заливать печи водой, выпинывать их на работу, травить собакой…

– Ты в этом можешь служить примером для всех руководителей колхозов, совхозов и промышленных предприятий, – хохотнул прокурор.

– А как ты хотел! – взвился Шкуродёров. – Чтобы меня бросили в лагеря или поставили к стенке, как многих сострадателей.

– В этом ты прав, Сергей Степанович, ежегодно в нашей огромной Омской области свыше сотни председателей пополняют лагеря, а десятка два-три приговаривают к расстрелу. И это правильно. Если бы ты был таким размазнёй, то я первым бы поставил тебя к стенке. Мы с отцом с таких хозяев, непоклонных и справедливых, в 1921 году шкуры сдирали…

– Тогда время было другое, – угрюмо буркнул Шкуродёров, – народ мог за себя постоять и действовал он по неписаному правилу: «Око за око, зуб за зуб!». Помню я этот год. Тогда из комсомолят-продотрядчиков мало кто уцелел. Я спасся чудом, а сёдни мы воюем с бабами…

– Не буди память, Сергей Степанович…

– Тогда к тебе такой вопрос: нам-то, низовым большевикам – партийным секретарям, председателям колхозов, почему таких льгот, как вам, не дали? – Шкуродёров с интересом уставился на Метлаковского.

– Мы-то их уж точно заслужили.

– На все ваши вопли партия сказала так: «Мужики, постыдитесь!

Вы сидите на хлебе да ещё с маслом – совсем обнаглели!».

– А ты-то, Модест Остапович, и тебе подобные районные начальники, почему наглеете? – прижал уши Шкуродёров. – Ведь у вас эти льготы есть и немалые, а вы воруете колхозное и государственное добро и нас к этому понуждаете.

– Да что ты, деревенская дремь, понимаешь! – подскочил на табуретке прокурор и ударил кулаком по столу. Забренчали чашки, подскочили пустые стаканы, и опрокинулась полупустая бутылка. Шкуродёров быстро поднял её, не спуская глаз с прокурора. Смотрел, как Остап, остывая, медленно оседает на табуретку.

– А что тут понимать, – миролюбиво продолжил председатель, – ваша районная братия шерстила колхозников в голодные годы пятилеток, а в голодомор военный вы совсем распоясались.

– Кража стала неотъемлемой частью нашей жизни, когда верховная власть обложила низовой партаппарат натуральным налогом, как обыкновенное колхозное быдло. Отсюда всё и началось. Платить натуральную повинность районные партаппаратчики отказались. Тог- да на нас надавила власть областная, стали снмать с брони, «полетели головы», вот наша братия и зашевелилась, начала приспосабливаться. Сейчас у меня по письмам и жалобам с мест собраны материалы на все партийные аппаратные кадры, включая секретарей райкома, верхушку райисполкома, начальника НКВД. По условиям военного времени каждого можно укатать в лагеря или подвести под расстрельную статью. На какие ухищрения мы только не идём: повсеместно берём хлеб у колхозов под видом продажи семьям фронтовиков, за- бираем скот, якобы на отправку в освобождённые от немцев районы, списываем на падаль, на волков и просто забираем и уводим по своим подворьям, оставляя руководителей колхозов в полном недоумении и страхе…

– Нам в этом случае остаётся только одно, – вздохнул Щкуродёрв, – под благовидным предлогом забрать корову, телёнка, овец у тех, кто не утратил тяги к сопротивлению. Сичас под руку к нам попала Варвара. Модест Остапович, скажи откровенно – её скотину себе заберёшь?

– Я же сказал тебе, Сергей Степанович, – прокурор укоризненно посмотрел на собеседника, – неужели тебе непонятно?

– Пока ясности у меня нет никакой, – усмехнулся председатель. – Куда попадут наши колхозные овцы: на кормёжку прожорливым омским работникам прокуратуры или на Тюменский рынок? А с Варвариным скотом и совсем полная темнота.

– Меньше будешь знать – дольше проживёшь, – успокоил его прокурор.

– Истина эта мне известна, Модест Остапович, – смирился Шкуродёров. – Можешь ты назвать уловки, какими пользуется наш первый секретарь райкома, обирая колхозы?

– Теми же, что и другие, но есть один приём, которым он пользуется каждый год, а то и два раза в году. Другие работники аппарата просто заберут в колхозе корову месяца на два, сдадут от неё молоко государству, сами отопьются и вернут обратно, а товарищ Бобров – не таков. Он купит стельную корову подешёвке, попользуется ей, оста- вит себе телёнка и продаст обратно втридорога. Одним выстрелом – сразу три зайца: сданы государству молоко, мясо и получен приварок, на который можно вновь купить три коровы.

– Лихой мужик! – засмеялся Шкуродёров. – А ты не думаешь, что и у него на тебя дело заведено? Я это спрашиваю потому, что если ты полетишь, то и я загремлю туда, куда Макар телят не гонял.

– По моим сведениям, у него такая папка на меня заведена. Утешает меня только одно: такие же папки у него имеются и на начальника НКВД и других ответственных работников района. Но я стараюсь с ним отношений не портить, вот выращиваю на твоих хлебах для него поросёночка, и он об этом знает. Но в нужный момент я сработаю на опережение. И тогда ему мало не покажется

– Не случилось бы так, Модест Остапович, что все поросяточки достанутся ему …

– Типун тебе на язык, Сергей Степанович, такое развитие событий невозможно. За моей спиной стоят авторитетные люди из партийных и карательных областных органов.

– Это хорошо, Модест Остапович, – успокоенно вздохнул Шкуродёров, – а теперь скажи: такое воровство только у нас в районе или в других местах творится такая же катавасия?

– В этом вопросе мы не лучше и не хуже других, Сергей Степанович. Будучи этой весной в Омске на совещании, мне пришлось беседовать с глазу на глаз с первым заместителем прокурора области Васильевым. В непринуждённой беседе он обсказал мне о положении с этим разгулом в районах, прилегающих к Тюмени и Ишиму. Народ сопротивляется как может. Пишет жалобы в обком партии, в прокуратуру. Не надеясь на областные власти, отдельные правдолюбцы пишут доносы в Москву товарищу Сталину и другим высшим партийным и хозяйственным деятелям. Васильев дал мне посмотреть некоторые «телеги» на наших районных собратьев. Так вот, мои бывшие знакомые и сослуживцы по Воронинскому району – предрика Старнюк, начальник райзо Сазанов, директор МТС Рудков, начальник НКВД Гнатюк окопались там и хозяйничают, как на собственном подворье. В прошлом году только из колхоза имени Фрунзе ими взято пять коров, сто пять овечек, десять свиней, восемнадцать телят, сорок восемь центнеров хлеба, тринадцать центнеров мяса, пятьдесят килограммов сала, сто двенадцать килограммов масла, одиннадцать центнеров картошки…

– Куда же в них столько влезло? – удивился Шкуродёров.

– Ну, это ты у них спроси, – хохотнул Метлаковский.

– Может, ты чё-то напутал? – не поверил председатель.

– Если и ошибся, то не намного, всего чуть-чуть, – успокоил прокурор Шкуродёрова. – А теперь послушай, как обстоят дела у наших соседей ялуторовцев. Там заместитель председателя райисполкома взял в одном из колхозов корову, из другого колхоза начальник районного НКВД увёл пять овечек и два поросёнка, из третьего – секретарь райкома партии умыкнул корову-рекордистку, по корове стянули военком, начальник райземуправления, заведующий районным животноводческим объединением. Эта информация из письма зоотехника Наумова, который в письме на имя секретаря ЦК ВКП (б) Андреева взывает о помощи и требует от Андрея Андреевича отобрать награбленное у номенклатурных воров. Он в этом письме так и пишет, что воруют и спекулируют все работники аппарата. Растаскивают не только колхозный хлеб, мясо, молоко, шерсть, но обкрадывают и детские дома…

– Об этом мы наслышаны, Модест Остапович, – Шкуродёров с прищуром глянул на прокурора. – Значит, до Москвы письма наших местных патриотов не доходят?

– А ты не знал! – расхохотался Метлаковский. – Сортировщицы такие послания откладывают в сторону. Их тут же забирает особист. Эти письма вскрывают, читают и направляют куда следует. Чаще всего решения по ним принимает областной комитет партии или областная прокуратура. Отслеживаются такие послания и на районном уровне…

– А если такие письма «долетят» до Москвы, то какие меры принимает верховная власть?

– Обычно жалоба высылается обратно в обком или областную прокуратуру с требованием принять меры или разобраться и дать обоснованный ответ. В первом случае ответ об исполнении не обязателен, а во втором – надо перечислить все меры наказания, которые были применены к оступившемуся партийцу.

– Модест Остапович, а какие меры принимает партийное руководство области к партийным преступникам и таким «писателям», как Наумов?–

– Некоторых, смотря по обстоятельствам, исключают из партии и отдают под суд, а чаще всего они отделываются выговором и перемещением с одного места работы на другое. Что касается вторых, то их третируют, снимают с работы, исключают из партии, а иногда и прячут в психушки…

– Это хорошо, – Шкуродёров повеселел. – А не пора ли нам, Модест Остапович, собираться на дело?

– Одежду и ножи принёс? Тогда поднимайся…






11


Далеко за полночь в домашнем кабинете первого секретаря райкома партии Боброва Ивана Панкратовича раздался телефонный звонок. Вырвавшись из плена жуткого сновидения, он, стараясь не разбудить жену, выскользнул из-под пухового американского одеяла, быстро прошёл в рабочую комнату и сорвал трубку с рычагов аппарата. На противоположном конце провода услышал сопение и лёгкое покашливание: «Сапожник с донесением», – догадался он. И тут же прозвучал голос: «Чеботарь на проводе. Сообщаю: Бахмут и Сыскарь собрались на охоту на закате месяца». Бобров глянул на настенные часы. Циферблат был затенён кружевной тенью, дремлющей за окном акации. Он шагнул к стене. «Половина второго – луна скроется через час…». – «Жду ваших распоряжений», – покашливание повторилось и вывело его из искромётных размышлений. «Проследи за всеми деталями потехи, послушай разговоры охотников, выяви возможных зевак». – «Понял вас, отбой». Бобров вернулся в спальню и юркнул под пуховое одеяло, зачехлённое в цветастое хлопчатобумажное полотно. Жена тревожно ворохнулась.

– «Откуда звонили?», – в голосе супруги Иван Панкратович уловил явный интерес.

– Из «Гиганта».

Анастасия Николаевна, прожившая с мужем четверть века, была в курсе всех его служебных и приватных дел. Он ей доверял, часто советовался с нею и прибегал к её помощи. Зная его насторожённое отношение к прокурору и начальнику НКВД, она посильно помогала ему в сборе информации о них, используя своё служебное положение. С каждым посетителем больницы из глубинки она старалась поговорить, посочувствовать, и навести на откровенный разговор. Она понимала, что всякая информация с мест из уст селян будет необходима её дорогому Ванюше. Вот и сейчас Анастасия Николаевна, прижавшись к Ванечке, проворковала:

– Сегодня под вечер из этого колхоза привезли в больницу женщину в бессознательном состоянии. Я её госпитализировала. Зовут её Степанидой Огоньковой. У неё инсульт, парализована левая половина тела. Нохрина Авдотья, которая её привезла, рассказала, что она солдатка, муж её пропал без вести ещё в первый год войны, у неё трое детей. Младшая девочка ещё грудная – от Шкуродёрова. Он её силой принудил к сожительству. Живут в страшной нищете. Этот Шкуродёров обрюхатил уже полдеревни. По словам Авдотьи, делает он это так: свою будущую жертву он назначает на работу пастушихой или поварихой, а в ночь – сторожем или на складские работы. А когда они обессилеют, то он их насилует…

– Настюша, это всё надо изложить на бумаге…

– Ванечка, у меня всё это записано и подписано рассказчицей…

– Вот это дело! – Бобров поцеловал жену в щёку.

– Ванечка, я слышала, что в район пришла новая партия американских подарков, – она ещё плотнее прижалась к мужу, – позвони Моисею Мойшевичу, чтобы он разрешил посмотреть мне на этот привоз.

– Не позвоню, время тревожное, – отстранился от жены Бобров, – у нас и так от этого добра шкафы распирает.

– Да нам не надо, – обиженно засопела супруга, – дочкам бы что- нибудь из одежды подобрать…

– Дочкам! – разгорячился Иван. – Да на них и так сотрудники по работе смотрят, как на белых ворон! Что Алла, что Ариадна купаются в бархате и шелках.

– А ты, бывая в окрисполкоме, распахни глаза-то и посмотри, как одеваются тамошние служащие, – в голосе Анастасии сквозила обида, – и увидишь, что наши дочери ничем не выделяются среди других. И мужчины там в ремках не ходят…

– Надо переждать, Настенька, – в голосе Боброва прозвучали сочувственные нотки. – Время тревожное: прокурор готовит против меня какую-то пакость и мне надо его опередить. Спи.

Иван Панкратович повернулся на бок. Под его грузным телом кровать жалобно скрипнула. «Эх, жалко, что Америка не посылает нам кроватей», – он обнял притихшую жену…






12


Матрёна ждала беглеца в тени северной стены кузницы, прижавшись спиной к её шершавым потрескавшимся брёвнам. Стояла, опасливо поглядывая по сторонам. Вслушивалась в ночные звуки, пытаясь уловить условный сигнал на фоне шумного лягушачьего праздника жизни, и нудной надоедливой переклички коростелей. Она ожидала появления гостя со стороны фермы, но благозвучный посвист иволги донёсся со стороны деревни. Матрёна завернула за угол, прошла вдоль торцевой стены строения и насторожённо упёрлась взглядом в затаившуюся, угрюмую стену тальника, прикрывающую приболотные огороды. И тут же из кустов чернотала вновь донёслось благозвучное «фиу-лиу». Она шагнула навстречу неизвестности раз, другой… пробралась в гущу тальниковых зарослей и увидела затаившуюся фигуру человека. Молча прошла мимо него, подав рукой сигнал: «Следуй за мной». Краем тальниковых и черёмуховых зарослей они дошли до её огорода и бороздой, обсаженной подсолнухами, пошли к её подворью.

Дойдя до небольшого кособокого строения, Матрёна остановилась, распахнула жалобно скрипнувшую на петлях дверь и махнула рукой: «Проходи». Мужчина, согнувшись пополам, шагнул в темноту проёма и остановился.

– Это предбанник, – пояснила хозяйка, – разболокайся и проходи в баню, там от окна светлее… Карасина нет, свечей не имеем, как и спичек.

– Дело привычное, обойдусь…

– С правой стороны за дверью – две кадушки. В дальней – простая вода, а в углу – со щёлоком. Мыла не видим уже, почитай, два года. Стираем свои ремки с подмыльем, если брюшину от какой пропастины подберём, а моемся в щелочной воде. Обмойся, бздани ковшичка два на каменку и полезай на полок. Отопреешь, грязь с себя вехоткой смоешь, снова поддай жару, полежи в вольном жару…

– Разберусь…

– На лавочке под окном нижнее сыновье бельё…

– Найду.

– Тогда я пошла.

Матрёна вышла из предбанника, прошла в ограду и огляделась: молодой месяц угрюмо взирал на запустелй двор, обросший по пряслам коноплёй, крапивой и лебедой. В деревне не было видно ни огонька. Казалось, что она вымерла. Над ней нависла жуткая тишина. «Раньше хоть собаки лаяли, а теперь и их не слышно. Одних волки съели, а других – хозяева. Последнего пса деревни Варвара вилами запорола…». Со стороны овчарни раздались мерные, неторопливые звуки, вызванные ударами металла о металл: «Не спим, не спим, не спим…».

«Вот ишо одна праведная душа мучается…», – Матрёна тяжело вздохнула и вошла в дом. – «Чем человека накормить? Ладно, хоть картошка погодилась». Она подошла к шестку и осторожно подула на подёрнутые пеплом угольки. Сверкнула искорка, другая. «Надо подогреть картошечку-то, остыла наша кормилица. Подсунуть растопочку-то вот так, вот так». Слабый огонёк затеплился, заплясал на берёсте. «А теперь и дровец сухих добавим, – тихим умиротворённым голосом приговаривала хозяйка, – с огоньком-то и беда – не беда».

Матрёна отошла от шестка, откинула на голбце крышку, прикрывавшую вход в подвал, и по лесенке ощупью спустилась в подполье. В небольшой кадушке нашарила комок соли-лизунца довоенных запасов и поднялась в избу. Обтёрла его влажной тряпкой, протёрла насухо полотенцем и положила в приготовленную ступку. Пестиком раздробила его и растолкла до макового зерна. Размельчённую соль насыпала в родовую солонку. «Только и осталось от всего батюшкиного добра. А много чего было… Ай, дева, свежепросоленные-то огурцы и забыла!». Взяв из стенного шкафчика побитую во многих местах жестяную эмалированную чашку, она вновь спустилась под пол. Наощупь отобрала из латки, прикрытой укропом, твёрдых пузатых огурчиков и вылезла из подполья, про себя наговаривая: «Вот уж верно говорят, что дурная голова ногам покоя не даёт. И чё это с памятью моей приключилось? За чем пойду, то и забуду, а чё в девках было, то всё хорошо помню. Это, видать, от горя, нищеты и забот. Мысли-то наперегонки в голову снуют: шмыг да шмыг».

Поставив на стол кринку молока и зелёные эмалированные бокалы, она подсела к столу и стала ждать. Отблески огня, полыхавшего под таганкой, плясали на её впалом, задубелом лице, отшлифованном зимними и летними ветрами. Мыслями отбрела она в пору юности. Из глубин памяти всплыл образ любимого Корнилушки. Чаще всего видела его в счастливых снах: в дружной, спорой работе, на гуляньях, в вечернем уединении с ласками и страстными поцелуями. Вот и сейчас явился он ей в зимнем полушубке, шапке-ушанке и с ружьём через плечо. Из глаз Матрёны по впалым, морщинистым щекам прокатились слёзные ручейки: таким живым и незабываемым видела она его в последний раз. В марте того – клятого двадцать первого года привезли его из леса раздетого и обезображенного, исколотого штыками и пиками… Как она перенесла эту утрату, знает один Господь… А в июле, на сенокосе, родила она своего ненаглядного Ванюшу… В сенках скрипнула входная дверь. Матрёна поднялась с лавки, подошла к избной двери и приоткрыла её. В сумеречной темноте сенок высилась серая фигура мужчины.

– Ну, мил человек, проходи, за стол садись да скажись: как зовут, какие дела привели тебя в наши края?

– Зовут Назаром, а фамилия моя Киямов, – незнакомец шагнул в передний угол избы и, трижды перекрестившись на угадываемые образа, присел на лавку около стола, – родом я из Приишимья. А в ваши края попал по обету, который дал на смертном одре дочери моей Маняше.

Голос гостя дрогнул.

– А по батюшке-то как?

– Отца моего, вечная ему память, звали Досифеем.

– А не из староверов ли ты, Назар Досифеевич?

– Истинно так…

– А меня родители назвали Матрёной в память о маминой матери, а по отчеству я Гурьяновна и тоже кержачка.

Хозяйка принялась хлопотать около таганки: сняла чугунок, сдвинула крышку и, прихватив отымалкой края посудины, слила в помойное ведро картофельный отвар. Поставив чугунку на стол, она сняла с неё крышку, и Киямов уловил знакомый сытный, ни с чем не сравнимый запах второго хлеба.

Варвара налила в кружки молоко и села на табуретку.

– Картошечку бери прямо из чугунки, – она первой взяла картофелину и, перебрасывая её с руки на руку, ногтями сняла кожуру. – Чистить до варева не стала: впереди долгая зима и голодная весна.

Ночной гость согласно мотнул головой. Не сказав ни слова, он взял из чугунной посудины картофелину, просунул её в обросший волосами рот и, охладив полость рта солёным огурцом, в три движения челюстей, умял её. Рука потянулась к новому клубнеплоду. «Видать, что хороший работник, – Варвара с уважением посмотрела на ночного пришельца, – и ещё могутной». Сердце её ворохнулось. Она с удивлением прислушалась к себе: «Чё это такое со мной? Что за сигнал подаёт мне почуткое сердечушко?».

Но поразмыслить ей не пришлось. Гость, отвалившись спиной на простенок, молча смотрел на неё.

– Назар, – назвав пришельца по имени, она смутилась, – а молоко? Он молча взял кружку и медленно, смакуя каждый глоток, опорожнил её и осторожно поставил на стол. Варвара подвинула её к себе и вновь наполнила её молоком, но гость руки за ней не протянул.

– Выпей ишо, – хозяйка подвинула бокал к пришельцу.

– Нет, сичас не буду, разве только перед уходом, – и пояснил: – Дело у меня ответственное, и ишо не известно, как поведёт себя желудок, поэтому рисковать не буду.

– Тогда проходи в горницу, – Варвара поднялась с табуретки, – я там тебе на кровати лежанку устроила.

Она прошла в чистую половину, села около небольшого столика на скрипучий, расшатанный стул и смотрела, как гость ощупывает кровать.

– Как видишь, перины нет, – усмехнулась Матрёна, – на досках лежат выделанные овечьи шкуры. Хотела сыночку моему Ванечке шубу из них сшить, да не успела – началась война.

– Весточки от него получаешь? – Назар присел на кровать.

– Нет, как ушёл, так и сгинул, – всхлипнула Матрёна, – ни слуха о нём и ни духа.

– Да, страшная беда накатила на нашу Родину, – гость подошёл к ней и участливо положил руки на её плечи.

Варвару словно током ударило, она вздрогнула, и по её телу разлилась сладкая истома. «Что же со мной такое творится?» – она согнула плечи и прикрыла лицо руками.

Назар убрал руки с рамён и отошёл к кровати.

– Я и в лес-то пошла только потому, что поблазнилось мне, будто Ванечка мой на меня смотрит, мается, а открыться не может…

– А муж твой где? – дрогнувшим голосом спросил Назар.

– В двадцать первом году сгинул мой муженёк Корнилий. Восстал он против новой власти с оружием в руках, – пригорюнилась Варвара, – и пожили-то всего годочик...–

– В тридцатом году всех мужиков, которые воевали против большевиков в гражданскую войну, и тех, кто поднял на них руку в двадцать первом – всех расстреляли без следствия и суда по решению троек…

– Так последним-то мужикам вроде амнистия была, – усомнилась Матрёна.

– Тогда им наказание отменили, а в коллективизацию, предупреждая новое вооружённое выступление, всех загребли и поставили к стенке, – голос Назара посуровел.

– У нас тоже такие были, – пригорюнилась хозяйка, – забрали их и с концом. Ничё о них не знаем, а выходит, что по ним панихиду надо справлять. Ничё не знаем и о тех, кого увезли. Ты хоть бы рассказал, как расстались вы со своей налаженной жизнью, как сложилась ваша жизнь на чужбине?

– Не хочется рану бередить, Матрёна Гурьяновна, – тяжело вздохнул Назар.

– А ты расскажи, укрепи сердце и руку, – голос Матрёны отвердел,

– не комара собрался раздавить. Для такого дела душу свою надо распалить, удесятерить её силу…

– Тут ты, Матрёна Гурьяновна, права. Должен сказать тебе, что в моей душе огонь ненависти к этому извергу рода человеческого клокочет неугасимо. Он-то и подтолкнул меня на длительное путешествие в родные края. Там узнал от верных людей, что этот вражина переведён на работу в ваш район. И вот я здесь, в Берёзовке. Для начала расскажу о том, как его предки появились в Приишимье и чем занимались. Его дед Андрей Казимирович Метлаковский в конце прошлого века переселился с семейством в Сибирь из западной Белоруссии вместе с партией «панцирных бояр». Но к земле не пристал, а занялся делом привычным, наследственным – воровством. Не раз был бит смертным боем, но всякий раз уползал из цепких лап «костлявой старухи». Постепенно он приспособил к воровскому делу и своего единственного сына Остапа. Заматерев, тот взял предприятие в свои руки. Он отказался от дворовых краж, сколотил банду и занялся угоном скота с пастбищ. Зимой же вёл своих подельников, прозванных в народе «белыми волками», на грабёж одиноких проезжих и купеческих обозов, которые везли товары к ишимской Никольской и другим зимним ярмаркам. Дело оказалось доходным. И он создал целую воровскую сеть. В неё входили соглядатаи, курьеры, налётчики, хранители краденого, перекупщики…

– А власти куда смотрели? – возмутилась Матрёна. – Тогда порядка-то было поболе, чем теперь.

– А вот, слушай дальше, – усмехнулся Назар, – так и поймёшь… Банда набирала силу. Количество молодцов, которые не хотели сеять и жать, а любили хорошо пожрать – росло. И он решился на проведение крупного налёта. В Приишимской степи с ранней весны до поздней осени скотопромышленники держали на выпасах сотни тысяч голов крупного рогатого скота и овец, которые нагуливали жирок к зимней Никольской ярмарке. Но у главаря «зуб горел» на конские табуны, которые выгуливались на вольных просторах к зимним ярмаркам Сибири, Урала и Средней Азии…

– Понятно, с овцами да быками далеко не убежишь, а лошадей можно гнать и гнать…

– Вот именно! Остап подыскал перекупщиков среди казахских степняков и провёл пробный налёт. Дело выгорело. За первым налётом последовали и другие. В степи появились воинские команды и полицейские конные подразделения. Но грабителей не поймали. Их предупредили, и они разъехались по домам…

– Кто же их предостерёг? – удивилась Матрёна.

– Была у них и своя разведка, шпионы, да и слухи пошли, что ишимский исправник был с ними заодно.

– Вон оно как, дева! Народ давно подметил, что лихих глаз стыд неймёт…

– Так-так, дал Бог много, а хочется и побольше. Убрали его после этих событий.

– А жили-то они где?

– К этому времени они перебрались в Ишим, купили на Сенной улице особнячок с большим подворьем. На нём дед Андрей развернул производство бочкотары, открыл магазин по продаже бочарной утвари, а Модю определили в приходскую школу.

– А сам-то Остап чем занимался?

– У него было хорошее прикрытие, он был перекупщиком скота и у него были свои табуны…

– Выходит, что он в степи-то был как у себя дома и никаких подозрений…

– Да, когда всё улеглось, его банда продолжила набеги. Он богател и перед первой мировой войной переехал с Сенной улицы на Большую Черняховскую в господский дом, а его сынок пошёл в предпоследний – второй класс училища. Знал ли, говоришь, Модя, что вытворял его отец? Знал, тут и к ворожее ходить не надо. Все они жили под страхом разоблачения. Подслушивал, размышлял и понимал, какими делами занимается его отец. Ведал внук и о том, что дед на чёрный день скупает золотишко и припрятывает денежки. Особенно обнаглел Остап после начала войны с германцами. Угоны скота и лошадей ста- ли постоянными. Но, как говорят, сколько верёвочка не вьётся, а конец найдётся. Осенью 1915 года он с частью банды попал в засаду около озера Белого. Завязался бой. Попытка прорваться к озеру и скрыться в камышах не удалась. Почти вся банда была перебита. Раненого Остапа и двух его полуживых телохранителей – Ваню Кувалду и Веню Штыря схватили и привезли в Ишим. После выздоровления их судили. Суд приговорил главаря к двадцати, а Ваню и Веню к двенадцати годам каторжных работ с конфискацией имущества.

– Мягко с ними обошлись, – подала голос Матрёна, – надо было приговорить их к расстрелу, а то и повешать, чтобы другим неповадно было. А чё с сыночком-то стало?

– Мать Моди не дожила до суда. Сразу после приговора от разрыва сердца отошёл в мир иной и дед Андрей. А бабушка Доротея с внуком перебралась в избушку, купленную по случаю. Модеста в училище шпыняли, тыкали в него пальцем и нещадно били, но он терпел. Летом 1916 года молодой Метлаковский получил свидетельство об окончании училища и долго не мог найти работу. Наконец ему удалось устроиться разносчиком писем и газет. Жалование было мизерное, но Доротея с внуком не бедствовали – потихоньку тратили денежки, припасённые на чёрный день почутким покойным дедом. О февральской революции молодой Метлаковский узнал из газет. В начале 1918 года большевики перешли к захвату власти в Приишимье, а в начале июня под натиском белой гвардии покинули его пределы. Как пережил это тревожное время младший Метлаковский, я не знаю…

– Прятался под юбкой Доротеи, – усмехнулась Матрёна.

– Не знаю, может, так и было, но в ноябре 1919 года большевики снова отвоевали Ишим. И в городе объявился Остап со своими подручными. На руках у него был мандат от губпродкома. Так Модя стал продотрядчиком и одним из первых комсомольцев Ишима. Обирали волости весь 1920 год. Что вытворяли они, отнимая хлеб у крестьян, не приснится и в страшных снах. Вот тогда-то я впервые и увидел отца и сына в деле. К нам в Киямово они нагрянули утром в начале января 1921 года и сразу круто принялись за дело. Собрали всех мужиков в сельсовете и, угрожая оружием, закрыли в пустом амбаре. И тут началось! Подворно они обошли каждое хозяйство. Забирали не только зерно, но и картошку, мясо и другие съестные продукты, припасённые на зиму, прихватывали ценные вещи, избивали и насиловали сопротивляющихся хозяек и приглянувшихся девок на глазах у малых детей. По словам очевидцев, особенно свирепствовали Ваня, Веня, Модя и сам Остап. Пустые сусеки оставили у всех, не разбирая, кулак ты или бедняк… От нас они направились в деревню Пинигину, но наши предупредили соседей. На въезде в деревню завязалась перестрелка, и пинигинцы продотрядовцев в деревню не пустили.

– Поди, убили кого?

– Когда они возвращались обратно, то наши насчитали семнадцать раненых, может, из них и убитые были – не знаю. К нам они вернулись через месяц, в самом начале февраля, но наши их уже ждали и к встрече были готовы. Перебили всех продотрядовцев и местных активистов. Остапа и его подручных взяли живыми, отвезли к кузнице, раздели донага, растянули на наковальне и разбили их уды молотком. Потом увезли на ближайшее гумно, вспороли животы и набили мякиной…

– Господи, прости нас грешных – не ведаем, что творим! – Матрёна прикрыла лицо руками. – А молодой-то Метлаковский, не сбежал ли? Не было его с ними, говоришь, а жаль! Не мучил бы теперь нас…

– Скоро отмучит…

Разговор прервался. Они сидели, вслушиваясь в ночную тишину, которую нарушали редкие металлические звуки: «Не спим!.. Не спим!.. Не спим!..».

– А с дочкой-то как получилось?

– Накануне высылки в наше село прибыли подводы, на которых приехала конвойная команда молодых милиционеров и вооружённых комсомольцев. Мужиков сразу арестовали и закрыли в холодный амбар под охраной. А вся команда отправилась по домам лишенцев и занялась грабежом. Потом мне родные сказали, что вечером Маняшу увели милиционеры в избу-читальню, и она провела там ночь. Наутро она едва доковыляла домой и повесилась в стайке. Когда спохватились, то было уже поздно… Нас вышло провожать всё село, все голосили, как перед концом света, оплакивая нашу горькую судьбу. Если бы не односельчане, то нас эти озверевшие комсомолята раздели бы донага. Матрёна Гурьяновна, ты не представляешь, какие это были горькие и надрывные минуты расставания. Казалось, что мир рушится. Нас, мужиков, оттеснили к амбарной стене милиционеры, а комсомольцы в это время сдирали верхнюю одежду с баб и ребятишек. И тут я увидел своего заклятого врага, он спускался по крутой лестнице избы-читальни. Я прорвал оцепление и бросился к нему, сбил с ног и ухватил за горло… Опомнился только тогда, когда меня оторвали от злодея и начали избивать. Но народ качнулся в нашу сторону, и они отбежали от меня, как трусливые шавки…

– Насмотрелась я на этих молодых активистов и в нашей деревне. Вроде были люди как люди, а в коллективизацию их как будто подменили: звери и звери. Откуда в них столько ненависти к своим же однодеревенцам?

– Примером для них были такие «революционеры», как Модя, Веня, Ваня, Остап. Имя им – слуги Сатаны. Без них невозможна была бы продразвёрстка и коллективизация…

– Правду говоришь, Назар, – тяжело вздохнула Матрёна. – Моя родная сестра Маня была выдана замуж в деревню Володину, это в юргинской стороне. Так она рассказывала, что в самом селе Юргинском судили коллективизаторов всего района, человек, поди, сорок. Так чё они, эти изверги, только не вытворяли: убивали, истязали, насиловали, глумились над теми, кто в колхозы не записывался да хлеб не отдавал. Судили трёх или четырёх районных начальников да одну пожилую медсестру-большевичку, а все остальные – комсомольцы, которым было по восемнадцать-двадцать лет. Все они отделались лёгким испугом: осудили их условно на два-три года…

– А фельдшерицу-то за что судили? – удивился Назар.

– Она, как старая партийка, видать, помогала им во всём. Первый-то по должности районный большевик приказал молодым милиционерам убить церковного старосту, уж и не помню, из какой деревни он был. Они его подкараулили на зимней юргинской дороге и при- стрелили, да, видать, руки-то у них оказались дрогливые, он не умер. Лошадь его и доставила прямо к юргинской больнице. А когда он стал поправляться, то районный-то главарь и приказал этой фельдшерице его отравить. Вот за это её и судили. Всем юргинским главарям суд определил – десять лет, но говорили люди, что срок свой они не отбывали, а перевели их в другие районы…

– Я позже узнал от солагерников, что это были показательные суды по указке сверху. В округа была «спущена» бумага, в которой предписывалось назначить козлом отпущения один из районов, который коллективизацию провалил. Так верховная власть переложила всю ответственность за издевательство над крестьянином на руководителей районного уровня. Но наш брат-селянин понимал, что рыба гниёт с головы…

– А как вы добирались до нового места жительства? Как вам там жилось? – Матрёна перевела разговор в новое русло, боясь не успеть выведать у Назара всю правду-матку про жизнь невольников в чужой стороне.

– О муках, которые пережили мы – новые каторжане, Матрёна Гурьяновна, вряд ли когда-нибудь расскажут или напишут правду потому, что она зловеща и кровава. При воспоминании об этих днях у меня до сих пор стынет в жилах кровь. Свой крестный путь начали мы от порога родного дома, полураздетые и полуобутые. Чтоб ты знала, скажу тебе, что эту дорогу в ад мы, ссыльные, оплачивали сами. Государство устранилось от оплаты за наше переселение. Транспортные расходы легли тяжким бременем на нашего же брата крестьянина, так как денег у сосланных на эти цели не было. Те, разрешённые властью, пятьсот рублей на оплату проезда и питание местные активисты отобрали у нас ещё до отъезда, когда шныряли по нашим подворьям, раздевали и обыскивали всех членов семьи. А утром, в день отправки, когда нас – мужиков, выпускали из амбара, комсомолята обыскали нашего брата повторно и забрали последние заначки. Отобрали и весь провиант. Уберегли лишь малую толику муки, что была прикручена к телу моих стариков. Собрали нас в селе Викуловском подвод, поди, сто пятьдесят и погнали своим ходом в сторону Усть-Ишима. Наша упряжка оказалась в голове обоза. В розвальнях устроил я своих старых и больных родителей, малых детей-погодков от пяти до восьми лет, а жена, я и старшие дети шли за санями.

– Назар Досифеевич, так сколько же человек из твоей семьи погнали в неволю? – Матрёна качнулась в сторону гостя.

– Вместе со мной – десять. Родители, жена, трое старших детей – сын, две дочери, да трое младших – семи, пяти и трёх лет. Самый маленькии – сын, которого вся семья звала Севой.

Назар умолк, унимая дрожь в голосе.

– Господи, что за изверги эти большевики! – голос Матрёны звенел возмущением. – Ну, скажи, зачем надо было гнать на север в холод, голод и стужу – на верную смерть стариков и детей. В чём они провинились перед новой властью?

– Мыслящие, самостоятельные хозяева, которые видели всю пагубность государственной политики в отношении крестьянства, новой власти были не нужны, так же, как и члены их семей, – Назар тяжело вздохнул. – Они стали бы помехой на пути к светлому будущему всего человечества. Это был акт устрашения для тех, кого затолкали в колхозное ярмо. А то, что нас погнали на верную смерть, тут ты права. Морозы стояли под сорок градусов. Ни поесть, ни обогреться. Двигались медленно. За световой день проходили не больше двадцати пяти километров. Еды не было, все гонимые едва передвигали ноги. Одно спасение: местное население давало нам не только кров, но и посильно поддерживало нас. Помню, в первую ночь определили нас на ночлег к хозяевам, которые жили в просторном пятистеннике. Встретил нас хозяин дома – Герасим, хмурый, малоразговорчивый мужик. Велел забрать все пожитки, а когда мы зашли в дом, то указал на горницу и сказал: «Ночевать будете здесь». Потом долго гремел в избе вёдрами, носил из колодца воду, растоплял камин… Когда мы обогрелись, то он пригласил нас выпить чаю. К нашим скромным домашним припасам Герасим добавил и своего угощения – чугунку только что сваренного картофеля со словами: «Кушайте на здоровье без всякой материальной и денежной благодарности. Кроме картошки у нас самих ничё нет, поэтому не обессудьте за скудное угощение»… Ночью началась суматоха: на улице сквернословили молодые голоса, стучали в ставни, ломились в двери – требовали открыть. Я вышел из горницы в избу. Хозяин, посмотрев на меня, сказал: «Комсомолия пьяная рвётся в дом. Хочет поживиться. Вчера они разграбили целый ссыльный эшелон, который идёт впереди вас, а сёдни у них обрыв. Договорились мы с нашими мужиками все пожитки ссыльных заносить в дома. Наш возница порывался выйти из избы, беспокоясь о лошади, но Герасим его успокоил: «Твоё не возьмут, грабят только раскулаченных, – а, помолчав, добавил: – Видать, приказ спустили в низы – грабить только лишенцев». Покинули мы деревню рано, при ясном месяце и частых звёздах. На третьи сутки, ночью заболела младшая дочка. Шура металась в жару до утра. Начальник конвоя не разрешил её оставить в деревне. Перенесли доченьку в сани, а к обеду она умерла. Когда доехали до штабеля с замёрзшими покойниками, то наш начальственный изверг приказал положить её в эту человеческую поленицу. Так и не похоронили доченьку, оставили её на съеденье диким зверям.

Назар прикрыл лицо руками и замолчал. Притихла и Матрёна, понимая, что словами отцовскому горю не поможет. В грудине её стеснилась боль и, глядя на гостя, сушившего кистями рук скупые мужские слёзы, она заплакала. Промокнув концами платка солёные ручейки, она тихим голосом произнесла:

– Не попустит Господь, не простит бесчеловечной власти её преступления против собственного народа. Нельзя на страданьях, крови и костях человеческих построить счастливую жизнь наших детей, внуков и правнуков.

– А на пути от Усть-Ишима до Тобольска ушли из жизни и мои родители. Истаяли от дорожных мучений и голодухи.

– Похоронил хоть их?

– Не дали. Первым оставил в аккуратно уложенном штабеле жертв коллективизации покойного батюшку Досифея Андриановича, а через двое суток покинула земную юдоль и матушка моя Агапея Селивёрстовна, и она теперь покоится в безымянной братской могиле невдалеке от Тобольска.

– Ох, горе ты наше неизбывное, – Матрёна утёрла слёзы концами платка. – А дале-то, как у вас всё сложилось?

– В Тобольске нас не оставили, он уже был забит ссыльными. Говорили местные люди, что все свободные складские помещения, частные жилые дома, церкви и театры были забиты переселенцами.

– А пригородные-то деревни?

– И в них нашего брата было столько, сколько в огурцах семян не бывает. Мы это испытали сами. Спать в этих деревнях нам пришлось сидя, и никто нас горячей варёной картошкой не встречал. Мы совершенно истощали. На перегоне между Тобольском и деревней Бронниковой сгорел от огневицы и Севушка. И его оставили на этой адской, стылой дороге. К концу марта дотащились мы до Демьянского, но нас провезли дальше и высадили в верстах пяти от селения в дремучем хвойном лесу и расселили в старом заброшенном бараке. Дощатые стены и нары в два ряда, а посередине – печь-железянка: живи – не хочу! А у нас, что на нас, то и при нас: не постелить и не укрыться. Всех, кто мог держать в руках топор и пилу, погнали на работу…

– А с едой-то как? – голос Матрёны дрогнул.

– Поставили на довольствие. Тем, кто робили – выдавали пайку хлеба по четыреста граммов. Выполнил норму – получай. Не выполнил – отрежут от неё ровно столько, на сколько не справился с планом.

– А тем, кто не робил?

– Тем выдавали пайки по сто пятьдесят граммов на душу.

– Так это же голимая смерть, – Матрёна утёрла слёзы концами платка.

– На второй день поздним вечером меня около барака окликнул мужчина, звали его Дормидонтом. Мы познакомились с ним в Демьянском, когда я крестился на храмовые купола. Он подошёл ко мне и спросил: «Ты вроде из староверов? Я тоже старообрядец». Слово за слово и мы с ним разговорились. Он сказал, что уполномочен руководством васюганских скитов оказать нам посильную помощь. Двоих моих старших детей, сына и дочь, он может укрыть в безопасное место, а ранней весной, пока не вскроются болота, переправить их в томские пределы. Мы с Дарьей Зосимовной понимали, что нам здесь не выжить. Нас вывезли в эти северные края и обрекли на верную смерть. Мы доверились Дормидонту и отправили с ним сына Артемия, которому уже исполнилось пятнадцать лет и дочь Павлину. Старшая дочка Августа, которой шёл четырнадцатый годок, осталась при матери и младшей дочурке Ене, которая таяла на глазах. Я говорю так потому, что уже знал: меня вместе с партией ссыльных мужиков через пару дней отправят на лесосплав в верховья реки Демьянки. Расставаясь со мной, Дормидонт сказал: «Разыщу тебя там, и тогда решим: как быть с тобой и твоими родными». Оставил нам небольшие гостинцы, и беглецы исчезли в морозном, заснеженном апрельском лесу.

– Власти-то местные искали их?

– Приходили, допрашивали: чё да почему? Показали им записку, она была написана на газетном обрывке, а в ней такие слова: «Папа и мама, не обижайтесь на нас, что покинули вас. Мы ушли от голодной смерти. Мир не без добрых людей, может, и приклонимся к кому». В то время, спасаясь от голода, бежали многие. У власти, видать, была нехватка сторожей, а тем более – сыщиков, чтобы гоняться за ними. Все ссыльные были обязаны в определённые дни недели являться в местную управу и отмечаться там. Были и такие, которые ушли в бега ещё до раскулачки, а потом вслед за сосланной семьёй пробирались на север. Вот этих ловили и сажали под охрану. А нашу партию по зимнику угнали под посёлок Новый Васюган – южнее его километров на сорок и выгрузили в заснеженном лесу. Ломами, топорами, лопатами выдолбили ямы, обустроили землянки и принялись валить лес на прибрежных участках. Через месяц по полой воде к нам пришёл небольшой буксир с плашкоутом, который привёз продукты и инструменты: пилы, топоры, точильные камни, рабочую одежду, сапоги. Машинист катера передал мне записку, писанную рукой Гути. В ней она сообщала, что Ена отошла в мир иной на поруки белоснежных ангелов, а Дарьюшка болеет и на работу не ходит… Проплакался я да снова за работу. А вскоре, не оказывая себя, со мной вышел на тайное свидание Дормидонт. Он сообщил, что Артемий и Павлина живут в колонии староверов, трудятся, приобщаются к молитве, соблюдают все посты и участвуют в праздничных гуляньх. Обрадовал он меня и сообщением, что Августа, находится у верных людей и к концу лета присоединится к брату и сестре. Оказывается, он по весне через тайные тропы и кордоны староверов провёл на Васюганские гривы больше тридцати молодых парней и девушек. Сказал, что на обратном пути заберёт и меня. Так, с осени тридцатого года я живу среди единоверцев.

– Который раз за эти годы ты побывал на своей родине, Назар Досифеевич?

– Второй раз, – гость опёрся руками на колени и склонил голову,

– в первый раз мой приход оказался неудачным, убивец оказался в Москве, учился там. Зато побывал в родных краях, повидался с двоюродным братом, поговорили о жизни. Пять лет минуло, а как будто в тридцатый год вернулся – разруха и голод…

– Да ково! – возбудилась Матрёна. – Только в тридцать седьмом году хлеба наелись досыта. Многие обрадовались – думали, что всю жизнь так будет. А на следующий год опять голод. А те, кто хлеб-то поберегли, не растранжирили его, и попались. Их обвинили в том, что они его украли у колхоза. Хлебушко у них отобрали, а их самих сдали под суд. Сидят в тюрьме. Вон мой сосед Ефим Иванович уж не седьмой ли год доказыват, что он не вор, а хлеб заработала его большая семья. Сказывают, что при экономном расходе хлеба-то этого им хватило бы лет на пять.

– Действительно, и смех, и грех…

– Назар Досифеевич, хочу сказать тебе, что сёдни прокурор поехал на сенокос и не доехал. Кобыла, хоть и старая, но по какой-то причине взыграла и потащила его, да так, что костюм его американский оказался испачканным и порванным, а ухо, уж не знаю которо, надорванным. Думаю, что рука его замоталась в вожжах, поэтому он и пострадал. Ладно, что так обошлось, а то ведь и сучок или бадажина могли и живот и всё его хозяйство пропороть. А завтра он опять по этой дороге поедет…

– Учту твои соображения, Матрёна Гурьяновна, спасибо тебе за добрые слова и сочувствие, – Назар зевнул и прикрыл рот ладонью. – А не пора ли нам кимарнуть немного перед новым трудовым днём?

– Отдыхай, Назар Досифеевич, это я виновата, что втравила тебя в этот разговор.

– Не вини себя, хозяюшка, беседа наша была важна для меня. Она всколыхнула всю мою душу и прибавила решимости расправиться с этим подлым насильником и убийцей. Клятва, которую я дал в день гибели моей дочери, острой занозой сидит в моём сердце и не даёт мне покоя.

Назар растянулся на досках кровати и затих. Матрёна сидела на расшатанном стуле и неотрывно смотрела на гостя. Неведомая сила прижала её к сиденью. Душа её ворохнулась, и сладостная истома разлилась по её сухопарому телу.






13


Подельники крадучись подошли к строениям овцефермы и остановились. Огляделись, прислушиваясь к звукам и шорохам ночи. Со стороны болота доносилась занудливая, скрипучая песня коростеля да беспрестанно пулькали перепела в ближних посевах пшеницы. «Советской власти на вас нет и закона «О трёх колосках» », – взъерошился прокурор, – а то получили бы своё: хрусть и в горшок»…

Угадывая настроение и мысли Метлаковского, Шкуродёров, понизив голос, проговорил:

– Могли бы с тобой половить их сетями, теперь они пропитаны жиром…

– Ты лучше скажи, что теперь делать будем?

– Надо подождать, пока подойдут наши помощники…

– Понял, под шумок и проделаем для них лаз, а теперь-то куда? – голос прокурора дрожал от нетерпения.

– В караулку на нары, а можно и в овчарню, там и переждём…

– А если волки не объявятся? – обеспокоился Модест…

Он не договорил. Набатный гул накрыл их с головой: «Не спим! Не спим! Не спим!..».

– Пошли! – Метлаковский дёрнул Шкуродёрова за рукав поношенной рубахи.

– Успеем, – председатель устремился к приземистому зданию овчарни, – ты иди по наружной стороне, а я проникну в загон через окна постройки…

Метлаковский, выламывая нижний угол плетнёвого ограждения, с опаской поглядывал в сторону поскотины. Гляда на приближающиеся зловещие фосфоресцирующие огоньки, он внутренне сжался и достал засунутый под брючный ремень револьвер… Вскоре руки его встретились с руками Шкуродёрова, а через мгновение тот выполз из загона в поскотину.

– Похоже, что волки остановились, – проговорил председатель, отряхивая штаны и рубаху.

– Они увидели нас и насторожились, – подал голос Метлаковский, – не уйдут ли они после этого?

– Вернутся, они ярые охотники, – не согласился председатель. – Мы сейчас уйдём, и они это увидят.

– Сергей Степанович, тебе не кажется, что за нами кто-то наблюдает?

– Да ты посмотри в поскотину-то, Модест Остапович…

– Я не об этом, – в голосе прокурора Шкуродёров уловил недовольство, – а о шпионах, которые подсматривают за нами.

– А ты думал, что мы с тобой одни такие заядлые охотники, – нагнал на Метлаковского страху Шкуродёров, – сичас в каждом колке, в каждом перелеске полно голодных соглядатаев, которые срезают ножницами колоски и поглядывают на нас с опаской.

– Да ты, недоумок, просмеивать меня вздумал! – прокурор поднёс к голове подельника свой огромный кулак. – Вмиг скособочу твою морду на другую сторону. Говори, куда пойдём?

– За кузницу – в тальник, там и переждём.

Они шли пригнувшись и зорко поглядывали по сторонам, а им в спину били, вколачивались набатные звуки: «Не спим! Не спим! Не спим!».

После ухода волков Варвара спустилась в загон и осмотрела все подозрительные места. Выйдя в поскотину и глянув на плетень, Варвара чуть не свалилась в обморок. В изгороди, примыкавшей к западному строению, темнела огромная дыра. Она наклонилась, просунула руку в темноту, пошарила и не нашла ни соломы, ни внутренней стенки плетня. «Вот, холеры, они уж и лаз приготовили».

Караульщица вернулась в загон, подтащила к отверстию старые поломанные двери и подпёрла их двумя крепкими берёзовыми сутунками. Поднявшись по шаткой лестнице на потолочное покрытие, поросшее дикорослью, прошла под навес. Васятка уже спал. Она села на своё место, привалилась спиной к веникам и, поглядывая в поскотину, предалась размышлениям о коварстве волков, о людском горе, о несчастной судьбе детей, о ненавистной власти, о счастливой прошлой жизни…

Лёжа меж таловых кустов на траве-мураве, начальственные шиши поговорили о своих амурных делах и задремали. Сорочий стрекот поднял их на ноги.

– Проспали! – Метлаковский ухватил подельника за ворот рубахи.

– Как ты мог, харя твоя косорылая! Провалил операцию!..

Шкуродёров освободился от прокурорского захвата и спокойно пояснил:

– Не проспали, сорока вовремя подняла нас на ноги. Тут, видать, у неё гнездо, вот она и обеспокоилась: как бы ей и её повзрослевшим сорочатам не было какой беды…

– Что ты несёшь! Сорока-белобока, детки! Смотри, уже посветлело: я твою харю и гнилые зубы вижу, как днём!..

– Это предутрие, предзорье, самый сладкий сон-дремон. Пошли посмотрим, чё там. Может, волки за нас уже сделали всю работу.

Не вникая в суть прокурорской брани, Шкуродёров быстро зашагал в сторону овцефермы. Зайдя в здание овчарни, он выглянул в загон через проём выставленного окна. Овцы мирно лежали на накопившейся многолетней подстилке, иные колобродили. Только крупный баран, стоявший на страже, заметил его и сделал несколько шагов, угрожая низко опущенными рогами.

Подождав Метлаковского, он пояснил:

– Волки больше не приходили, видать, проследили за нами и побоялись возможной засады. Сейчас там всё в порядке. Вылезем в загон через окна и, сделав дело, через них же уйдём обратно. Барана, который бросится к нам, я беру на себя, а ты иди под крышу к овечьей лёжке. В середину не лезь, хватай крайних – шума меньше будет. Как и договорились – заваливаем по шесть штук и ходу…

– Ну, ты тут правила не устанавливай, разойдусь, так прихвачу и больше…

– Не забывай о сторожихе – у неё вилы, а владеет она ими хорошо.

Сейчас она в чуткой дремоте и надо сделать всё быстро…

Под утро, умаявшись, Варвара привалилась спиной к веникам и, поглядывая в поскотину, запоклёвывала носом. Только уронит голову на грудь, а сознание сразу же возвращает её в прежнее положение. Откроет глаза, глянет в поскотину: «Нет волков», – и снова поклон… Но каждый раз голова опускалась всё быстрее, а поднималась медленнее.

«Варя, иди ко мне…». – «Вроде кто-то окликает меня, зовет?.. И голос вроде мамин. Не на том ли я свете?..». Встала Варвара, подошла к краю строения и увидела волчицу: жёлтые глаза её с нежностью и любовью смотрели на неё. «Это, Варя, я – Марфа Петровна, твоя матушка. Вижу, как ты мучишься, и сердце моё не вытерпело: решила помочь тебе». – «Матушка, да неужто ты волчьей жизнью живёшь-маешься?». Варвара заплакала. «Не реви, в раю я. Это меня Господь послал. Некогда объяснять… Волков я увела, они больше сюда не придут. Двуногих волков опасайся! Проснись!».

Варвару как будто кто толкнул. Она подняла голову и проснулась. Овцы в загоне бились и блеяли. Варвара вскочила, схватила вилы и быстро спустилась в загон. Насторожила орудие. Овцы сбились к её ногам и тревожно поглядывали на противоположное строение. На обозримом пространстве лежали трупы овец… «Господи, прокараулила! Чё же теперь будет-то? О, моя бедная, разнесчастная головушка! Скольких же они порвали-то? Двенадцать голов! Нет, тринадцать! Всех на меня свешают!.. Теперь мне по гроб с колхозом не рассчитаться! Кабала до самой смерти! Да как же я их проклятых не увидела-то? Ведь спустилась быстро… Варвара осторожно двинулась вперёд. Приставленная ею дверь валялась на утоптанном, спрессованном ногами овец навозе, а берёзовые чурбаки были откинуты на добрый десяток метров. «Это зачем? Как тяжеленные сутунки оттащили они так далеко?..». Варвара подошла к проделанному волками отверстию: таловые обломки лежали в полутора метрах от плетня. Она по- шевелила их вилами: «Как же они их рвали? Не видно ни одного следа от зубов? Господи, да чё же это такое? Выходит, что они с двух сторон плетень-то драли и не зубами. Тогда как? Оглядев бездыханных овец, она удивилась: «У всех горло перехвачено да в одном месте, – будто ножом пластали! Ловкие твари!..». Пошатываясь, она поднялась на крышу овчарни и разбудила внука.

– Вставай, Василко, прокараулила я овец! Тринадцать, как одна, лежат в загоне. Внук вскочил на ноги, подбежал к краю строения, глянул в загон и с рёвом бросился к бабушке. Варвара обняла внука и, успокаивая его, приводила в чувство себя:

– Ну, чё теперь? Реви не реви – делу не поможешь! Надо дальше жить. Через это горе переступить тяжело будет, но перешагнём. Не через такие передряги шагали: революция, война, двадцать первый год, коллективизация, снова война, смерть близких. А тут – овцы: тяжело, но избудем! Ты тут оставайся, следи: мало ли чё, а я побегу управляться. Картошкой с огурчиками перекуси, а там я супчик какой-никакой сварю. Не реви, переживём.

Варвара всё делала механически. Думы её были о ночной трагедии… Отнеся молоко на молоканку, забежала к Капе Жужелке. Заспанная Капа новости ничуть не удивилась:

– Я уже всё знаю.

– Да откуль ты можешь знать, коли из постели только, что выскочила? – удивилась Варвара.

– Не твоё дело! Сорока на хвосте принесла. Собирайся на работу

– снопы вязать. Да, забыла тебе сказать: скотину на пастбище не выгоняй. Через час за ней придём, всё – иди.

– Она уже на пастбище…

– Тогда заберём вечером. Корову не дои, она теперь колхозная…






14


Рано утром в кабинете первого секретаря райкома партии раздался звонок. Бобров снял трубку и, услышав лёгкое покашливание, проговорил:

– Чеботарь? Говори.

– Бахмут и сыскарь поохотились хорошо, – голос осведомителя дрогнул, – тринадцать тушек привезли на овцеферму. К обеду с ними управятся и положат на хранение в ледник, а ночью за тушканчиками придёт машина. Куда их повезут – узнать не удалось.

– А зеваки были?

– Как же без зевак, – хихикнул Чеботарь, – особенно были любопытны две вольные бабёнки.

– Оружием охотников интересовался?

– А как же, пригляделся и к оружию, и к одежде,

– Хорошо, держи меня в курсе всех событий.

Положив трубку на аппарат, Бобров, прохаживаясь по кабинету, размышлял: «Прокурор подставился, и теперь с ним можно покончить раз и навсегда. Доказательства налицо, есть свидетели. Только жалко Шкуродёрова: твёрдый мужик, бабёнок держит в страхе, исполнительный. Найду ли ему достойную замену? Неделю назад выписался из госпиталя и прибыл в родные места капитан Мелентьев Сидор Кондратьевич. Вчера принёс заявление о постановке на партийный учёт. Но сможет ли он управлять женским коллективом, поднимет ли он руку на непокорных колхозниц в критический момент? Да, фронтовики – народ непредсказуемый. Им справедливость подавай… А с другой стороны, вывести из-под удара Шкуродёрова не удастся. Зна- чит, им придётся пожертвовать... Надо навести справки об этом Мелентьеве… Жаль, очень жаль Шкуродёрова… Если бы удалось вывести его из-под удара, то и баранину можно было бы прибрать к рукам, и скотину этой зловредной Варвары. Да, промашку допустили коллективизаторы в тридцатом году, надо было раскулачить её не по третьей категории, а по второй – с выселением в таймырскую тундру. Но что сделано, то сделано: события вспять не повернёшь… Придётся мясо оприходовать и сдать в счёт выполнения плана поставок государству колхозом «Гигант»… А как было бы хорошо иметь это мясцо в своих руках: и сам бы попользовался и товарищей из окружного комитета партии подкормил, а там, глядишь, и повышение по службе… Но и с Метлаковским не всё так просто. За его спиной стоит не только окружная, но и областная прокуратура. Тут от их подозрительности и даже мести не уклониться. Скажут: «Что же вы, товарищ Бобров, не разглядели разбойника, напялившего на себя личину прокурора? Надо и с вами разобраться: может, вы из этой же волчьей стаи». А что я им отвечу? Что я, как ангел, чист и непорочен. Да они рассмеются мне в лицо. Раскроют досье из личного архива Метлы и начнут меня тыкать в него мордой». На лице Ивана Панкратовича выступила испарина, а по спинной ложбинке сбежала струйка пота. Он вытер лицо носовым платком, прошёл к столу и сел в мягкое, удобное кресло. Мысли его потекли по другому руслу. «Надо бы поговорить со старшим следователем Козловым, он уже давно спит и видит себя районным главой прокуратуры. Пообещать ему, в случае чего, партийную поддержку в обмен на эту папку. Пожалуй, он пойдёт на это, учитывая наши доверительные отношения. Но сумеет ли он добраться до неё? Вот вопрос! Да, надо было об этом позаботиться раньше».

От тяжких дум Боброва отвлёк телефонный звонок. Он взял трубку и услышал взволнованный голос жены.

– Иван, сейчас в больницу из Берёзовки прибежала Анастасия Кобелева и просит освидетельствовать её на предмет насилия со стороны Шкуродёрова. Она хочет подать на него в суд, что мне делать?

– Ты её осмотрела?

– Да, налицо все признаки насилия: гематомы на руках, груди, шее.

Он её душил, понимаешь?

– Вот чёртов любостай! – выругался Бобров, соображая, что сказать жене. – Ты оставь её на обследование до вечера, мазки, какие положено возьми, опроси её и всё в деталях опиши, пусть она под- пишется. Скажи, что в справку надо вписать результаты анализа, а на них нужно время. Накорми её, дай возможность отдохнуть…

– Поняла, сделаю всё, как ты сказал, а перед тем, как отпустить её домой – позвоню тебе.

– А как здоровье Степаниды Огоньковой? – поинтересовался Бобров.

– Умерла сегодня на рассвете.

– В Берёзовку сообщила?

– Да, телефонограмму принял счетовод Михаил – то ли Кривой, то ли Хромой, обещал выслать подводу..–

– Вот Настасью с ней и отправь, хлопот будет меньше.

Иван Панкратович тяжело вздохнул: «Ох, война, война! Мрут бабы и ребятишки малые, как мухи».

После разговора с женой Иван Панкратович пригласил на беседу заведующего организационным отделом райкома партии Карепова Андрея Кирьяновича и попросил его подготовить объективку на Сидора Мелентьева.






15


За привычной работой Варвара вся ушла в себя. Сколько её ни тормошила Матрёна, она ни разу не рассмеялась, а на все расспросы отвечала односложно: «Хорошо», « Не знаю», «Не видела», «Не буду». Рассказ подружки о ночном госте выслушала с обидным равнодушием. Только после того, как Матрёна сообщила ей, что решила уйти с Назаром в томскую тайгу к староверам, в глазах её блеснул просверк интереса. А на то, что и свою корову Милку заберёт с собой, она не обратила внимания. Матрёне хотелось выговориться, рассказать о своих душевных переживаниях, но «достучаться» до Варвары ей так и не удалось. «Окаменела баба», – махнула на неё рукой соседка.

Единственное, что она сказала за весь день – была фраза, обращённая к Авдотье:

– Степанида как?..

Выслушав отчёт Авдотьи о поездке и узнав, что Степанида не жилица, она снова отрешилась от окружающего мира. Воспоминания о пережитой ночи и скоротечных событиях утра лихорадили её, не давали покоя. Она кляла себя, терзала за свою успокоенность, за нерешительность, за безволие, за леность. «Мне, дуре набитой, надо бы стоять у этой дыры всю оставшуюся ночь, тогда бы не было этого страшного утра, не было бы этого сердечного надрыва. Сама, сама виновата! Господь, за что ты меня наказуешь, горемычную? В чём я тебя прогневила, в чём перед тобой провинилась? Потеряла в этом лихолетье мужа, детей, внуков! Как каторжная, тяну из себя надорванные жилы! Как мне сохранить последний росток рода моего?». Она прижимала к себе бледного, худенького внука, и новая волна обиды на весь этот злобный, несправедливый мир накрывала её.

«Как мы переживём эти голодные и холодные годы без коровы – кормилицы? Как теперь натуральные налоги платить? А надо не мало: мяса – почти половину центнера, молока – триста литров, шерсти – шесть килограммов. Можно было бы и купить, а где денег взять? Нету их и на рублёвый налог. А впереди ждут государственные поборы: «Подпишись на государственный заём!». А отказываться начнёшь – поставят по стойке смирно. Не шелохнись! Свалишься на пол, пытатели окатят тебя холодной водой и снова – с допросом: «Подпишись!». Не подписалась – пытки: снова да ладом. А то возьмут да погонят мокрую в огород снег лопатить: перебросаешь снежную «крупу» в один конец, а сторожа заворотят да заставят перебрасывать её в другую сторону. Остановилась, выпрямилась, а тебя какой-нибудь обрубок – по хребтине палкой: «Работай!». Я уж не раз замечала: чем меньше ростиком мужичёнко, тем он злее. Матрёна рассказывала, что и вожди наши – все маломерки. Вот и гонят они волну злости с самого верха и до низа. Демид рассказывал, что у них все разговоры основаны на мате. Кто выше, тот и кроет. А этим, нижним-то, деваться некуда, вот они над нами и изгаляются, как хотят. А ведь и фронту помогать надо. То на танковую колонну, то на самолёты деньги из народа выколачивают. А где их взять? Меня хоть убей – не дам. Нет их у меня. За работу получаю палочки в учётных бумагах, а пенсии колхозникам не платят. А те, кто получает заработную плату и пенсии, тех ставят перед фактом: «Деньги направлены на нужды фронта». Семьи голодают, а в газетах пишут, что-де такие-то и такие-то патриоты собрали деньги на помощь воюющей армии. Пройдёт время, спадёт острая боль от потерь и унижений, и люди станут забывать об этой страшной полосе нашей жизни. И какой-нибудь из правнуков Авдотьи Васихи прочитает об этом и скажет: «Вот были люди! Нам до их сознания надо расти и расти! И не поймёт он, что героями мы не были, а были мы простыми людьми. Каждый из нас, нынешних, думает о своей семье, о своих близких, о сохранении своего рода-племени. Так был устроен мир изначально, и так будет всегда. Газетных героев тыла творят из нашего брата органы власти, приставленные к деньгам. Они переводят заработанные деньги и пенсии из одного государственного кармана в другой. И металл тех танков и самолётов выплавлен не из нашего патриотизма, не из нашей воли к победе. Он сплав нашего горя, нище- ты, слёз наших детей и красноармеек, таких, как Настасья, Степанида, учительница Татьяна Николаевна. Муж её, командир, воюет. Деньги с его аттестата переводят ей на книжку, а получить она их не может, как и заработную плату. Говорят: «Вы, как патриотка, можете подождать». Вот я и подкармливаю её молоком, почитай, уже два года с надеждой, что когда-нибудь государство рассчитается с ней. Что касается наших мужиков, то они воюют не за партию, не за товарища Сталина, а за свою малую родину, а значит, и за общую для всех россиян Родину большую. Так было всегда: и до большевиков, и так будет после них. А в тылу дело доходит до смехоты. Третьеводни Авдотья в обед рассказывала, что в Камышловском районе, где у неё сестра живёт, в колхоз «Новая жизнь» позвонили из райкома и потребовали найти колхозника, который сдаст сто десять тысяч рублей на эскадрилью «Свердловский колхозник». А откуда у нашего брата такие деньги? Может, потомки нынешних сельских каторжан и заработают их все вместе лет за сто. Но у руководителей колхоза ноги в коленках не затряслись. Дело оказалось привычным. Они взяли в оборот местного бригадира и приказали ему зарезать скотину, намекнув, мол, в накладе не останется. А у него были две нетели, за убой которых, по постановлению правительства, полагался срок. А он уже отсидел два раза: за кражу и за убийство. Из райкома пришло разрешение обменять одну нетель на колхозного быка. Денег от продажи в городе бычьего мяса патриоту не хватило. А о нём уже написали в газетах. Из райкома председателю колхоза приказали заплатить недостающие деньги из кассы колхоза, а откуда они там возьмутся? Тогда райком приказал отделению Госбанка немедленно перечислить эти деньги из пенсионного фонда. Когда же те попытались возразить, то получили ответ: «Пенсионеры подождут, выдайте за счёт этих денег кредит колхозу». Кредит тут же выписали, и бригадир получил от колхоза аванс, который и внёс на помощь фронту. Когда бабы спросили Авдотью: «Как же колхоз рассчитался с бригадиром за нетель?». Та, хохотнув, ответила: «Ему разрешили украсть сено в собственном колхозе и продать в соседнюю артель. Эти деньги пошли на погашение колхозного кредита, а за нетель партия назначила его председателем другого колхоза в том же районе. Волки сыты, а овцы едва ноги волочат. Партийные власти довольны: броня от фронта останется при них».

Тогда бабы поговорили и решили, что нетель свою он окупит многократно, а плеть вора и убивца погуляет по спинам колхозниц. Так оно и будет, утвердилась Варвара: «Рыбак рыбака видит издалека» ». Руки Варвары машинально скручивали свясла, и снопы отлетали в сторону один за другим. «Неужели мой Васенька не удержит в памяти эти страшные, надсадные, голодные годы? Не забудет, такие зарубки остаются в памяти на всю жизнь». Она распрямилась и отыскала глазами внука. Он, обхватив руками сноп, тащил его к дальнему суслону. На сердце её полегчало: «Хороший растёт парнишко: трудолюбивый, послушный. Жить бы ему во времена моего деда Ивана Прокопьевича – цены бы ему не было».

Но постепенно мысли от внука вновь перекинулись на непонятные, странные события прошедшей ночи и раннего утра. «Как же волчья стая исхитрилась продрать плетень с двух сторон? Почему же они, пробравшись в загон, бросились рушить плетень, а не овец? И как огромные берёзовые окорёнки оказались откинутыми на пять сажен? И какие ловкачи оказались! Ни на одной овце шкуру не испортили. У всех перехвачено горло, да так аккуратно, будто они ножами овец-то пластали». Она прикидывала и так и эдак, но ответа не находила. «А эта подстилка под каждого заезжего мужика, наложница Шкуродёра, откуда она могла узнать о событиях этой клятой ночи? С дъяволом, видать, спит. Вот он и поверяет ей ночные тайны…». Со стороны стана донеслись редкие, глухие удары деревянной толкушки о пустое ведро: «На обед, на обед, на обед!»…

Страдовщики за столом сидели тихо, без привычного шумного говора и смеха. Женщины с сочувствием поглядывали в сторону Варвары, сидевшей между Матрёной и Авдотьей, которые изредка тихо переговаривались.

– Матрёна, тебе не кажется, что наш бригадир сёдни какой-то суетливый?

– Я тоже это подметила – сам не свой, – поддакнула товарка, – и даже, покашливат реже.

– Чем-то он встревожен, чё-то его беспокоит, – Авдотья прищурила глаза, – Матрёша, глянь-ко в сторону деревни, вроде кто-то в нашу сторону пылит?

– Вершник, – в голосе Матрёны послышалась тревога, – лошадь не бежит, а летит.

Всё застолье повернуло головы в домашнюю сторону.

– Вроде Шкуродёровский Анфимко, – привстала Авдотья.

– Весть какую-то несёт, – высказала догадку побледневшая Матрёна, – и плохую.

Всадник влетел на стан, осадил лошадь, спешился и пошёл к ковылявшему навстречу бригадиру. Застолье поредело. Толпа любопытных окружила говоривших и притихла, вслушиваясь в разговор председательского недоросля с бригадиром:

– Дядя Егор, тамока – в лесу, лошадь Модеста Остаповича убила!

– Да как такое могло случиться? – бригадир ухватил паренька за плечи и встряхнул.

– Я не знаю, дядя Егор, – растерялся Анфимко, – мы с Мишкой Охапкиным шли с утиной охоты, глядим: лошадь между деревьев застряла. Мы подошли, а там он лежит – голова в крови, а брюхо пропорото бадажиной.

– Может, он ранен был, – не поверил Хренькало, – а вы испугались и убежали?

– Н–е–е–т, он не шевелился, мёртвый он был, – пролепетал отпрыск Шкуродёрова, – мы всё осмотрели. В брюхе его был большой сучок… Тятя велел тебе ехать в деревню.

– Егор Тимофеевич, ведь и вчера его какая-то лошадь по лесу на вожжах таскала, – Авдотья тронула бригадира за рукав, – ты ведь видел, что у него голова была перевязана. Это рок: вчера не вышло, а сёдни сбылось. Может, и кобыла та же самая…

– На какой он лошади ехал? – Хренькало дёрнул за руку паренька.

– Вроде Карюха, – неуверенно протянул Анфимко.

– Карюха, – хмыкнул бригадир, – да она еле ноги переставлят.

– Да ежели ты меня доведёшь до бешенства, – Авдотья угрожающе надвинулась на сухопарого бригадира, – я тебя соплёй убью! Он наверняка начал избивать кобылу, и она ошалела. На беду вожжи оказались намотаны на руку прокурора, и кобыла потащила его. Тут уж одно за друго: голова его ударилась о пень, он потерял сознание, а сушина пропорола его и завершила дело.

Женщины слушали Авдотью, разинув рты. Хренькало, онемевший от её страстного напора, пришёл в себя и закричал:

– Чё ты названивашь своим боталом! – вызверился бригадир. – Намолотишь им на лагеря! Провидица какая!

– Тут ума много не надо, – не сдавалась Авдотья, – вы избиваете не только женщин и подростков, но и животных. Я не раз видела, как он хлестал своим кулачищем лошадей по самому больному месту, по сопатке…

Женщины отвели разгорячённую Авдотью к столу. Матрёна подала ей бокал воды и, пристально посмотрев на неё, сказала:

– Зря, товарка, расшумелась. Не надо связываться с ним. Хренькало человек злопамятный. Он одним своим словом может укатать тебя подальше макарова пастбища.

Приклонившись к её уху, она прошептала:

– У меня имеются веские подозрения, что он сексот: Ивана-то Михайловича он в лагеря упрятал, больше некому.

Бригадир к тому времени запряг свою лошадь в тарадайку и крикнул:

– Идите вязать снопы. Матрёна, ты остаёшься за командира…






16


После обеда Бобров проводил заседание с работниками отдела пропаганды и агитации. Разговор шёл о более активной работе лекторов в уборочную страду по разъяснению политики партии в деревне. Иван Панкратович, поднаторевший в словесных баталиях на разных уровнях, раскрывал перед работниками лекторской группы подводные течения мировой политики, разъяснял сущность последних постановлений партии и правительства. Особенно подробно он остановился на последнем Указе Верховного Совета СССР от 7 августа 1943 года. «Разъясняйте, что по этому указу все трудоспособные женщины, имеющие грудных детей и подрост ясельного возраста, мобилизуются на все виды работ. Куда детей? В колхозах надо открывать детские сады и ясли. А если мамаши будут уклоняться от работы, то гнать их под военный трибунал, как дезертиров тыла. Многие колхозницы сегодня пытаются столкнуть детей на иждивенье государства. Это неправильно, только полные дети-сироты имеют право проживать в детских домах. Некоторые женщины для достижения своей цели идут на преступления. Они уклоняются от работы, крадут у колхозов продукты питания, чтобы попасть в тюрьму и уклониться от воспитания детей. Разъясняйте таким, что партия будет беспощадно бороться с подобными проявлениями протеста. Сегодня вся страна сидит на голодном пайке. Пусть и они наравне со всеми несут эту тяжкую ношу…».

В этот момент взволнованная секретарша просунула голову в открытую дверь и позвала Боброва к телефону:

– Иван Панкратович, с вами срочно-срочно хочет поговорить по телефону Шкуродёров из «Гиганта».



Бобров понял, что в колхозе что-то приключилось и, передав бразды правления инструктажом заведующему отделом пропаганды Вешковцеву, поднялся в свой кабинет.

Взяв трубку, он услышал хрипловатый голос Шкуродёрова:

– Иван Панкратович, у нас беда, – голос его дрожал, – Метлаковский погиб…

Сердце Боброва радостно ёкнуло, он собрался и, нагоняя страха на председателя, закричал:

– Как ты мог такое допустить! Да знаешь ли ты, что и себе подписал смертный приговор! В твоём колхозе, на твоей территории погиб государственный служащий, районный прокурор! Небывалое дело! Как это произошло? – понижая накал в голосе, спросил он.

– Модест Остапович поехал на сенокос, лошадь, видать, напугалась кого-то и понеслась, его выкинуло из тарадайки, – Шкуродёров перевёл дыхание, – и на беду его левая рука запуталась в вожжах. Ка- рюха его тащила, поди, метров сто. Голова его ударилась о пенёк, а завершила дело сушина, которая пропорола его живот, и конец её вы- шел в межножье…

Боброва передёрнуло, и по коже прошла волна озноба. Придя в себя, он строгим голосом, чётко выговаривая каждое слово, приказал:

– Около трупа поставь охрану, вызови с жатвы бригадира, разыщи свидетелей, которые могут дать хоть какие-то показания…

– Иван Панкратович, я всё предусмотрел: охрана поставлена, Егор скоро подъедет…

– Хорошо, ждите. Я с милицейской бригадой подъеду через час-полтора.

Бобров положил трубку на аппарат, и мысли в его голове завихрились. «Шкуродёрова, пока, надо выгородить, он может пригодиться, только следует ему пригрозить. Чем я его припугну? О, страшилок у меня против него много: разбой на колхозной ферме… Нет, об этом молчок. И даже вида подавать не надо, что я знаю об этом. Овец порешили волки! Тогда баранину придётся сдать государству в счёт плана колхоза. Пожалуй, парочку баранов надо оставить, пусть спишет на питание колхозников… Дочкам в город уже давно ничего не увозил… Единственные козыри против него, которые есть у меня на руках – это медицинские свидетельства о его насилиях над девчонками-сиротами и молодыми солдатками. Надо позвонить жене, пусть Настасья напишет заявление в суд. Поговорю с ним с глазу на глаз, покажу документы, скажу: «При первой жалобе они будут переданы в суд». А как же быть с бригадиром? Придётся приказать ему, чтобы напрочь забыл о событиях этой ночи, дабы не порочить доброе имя партийца Метлаковского. Не проболтается ли? Не сдаст ли? Придётся устроить его дочке продвижение по службе, о котором он просит уже давно. А в чём мой интерес? Модеста нет, уже хорошо! А как же быть с досье, которое собрал на меня прокурор? Почему только на меня? Надо по- говорить с начальником районного НКВД Дорогиным – одна голова хорошо, а две лучше… Поросята – мои. Одного придётся отдать Шкуродёрову, – Иван Панкратович тяжело вздохнул, – зато Варварина корова, телёнок и овцы отойдут ко мне. Только надо предупредить этого Шкуродёра, чтобы не приходовал скотину в основные и оборотные фонды колхоза. А Варвара? Прикажу Сергею Степановичу, чтобы убрал её со сторожей».

На душе Ивана Панкратовича посветлело, и из глубин сознания всплыла пословица: «Всё что ни делается – всё к лучшему». Да, умный наш народ, наблюдательный, работящий. Под руководством партии он горы свернёт».

Посидев и поразмыслив, он позвонил жене и попросил, чтобы она тотчас взяла от Анастасии заявление в суд по факту изнасилования её Шкуродёровым.

– Напишете и документы сразу принеси ко мне. Мы через полчаса с Дорогиным выезжаем в «Гигант», там, по непредвиденным обстоятельствам, скончался Метлаковский. Предупреждая охи, ахи и расспросы жены, он предупредил: «Тело прокурора доставят в рай- больницу для медицинского освидетельствования. С этой же подводой отправишь покойницу Огонькову и Настасью Кобелеву. Всё, поторапливайся!».

Положив трубку на аппарат, Бобров прошёлся по кабинету, обдумывая свои дальнейшие действия. «Надо позвонить жене Метлаковского». Реакция супруги прокурора удивила его. Она отнеслась к известию о гибели мужа спокойно, без надрыва. После его слов о том, что все хлопоты по похоронам Модеста Остаповича район возьмёт на себя, голос её повеселел. Она рассыпалась в благодарностях, как будто дело шло о получении очередной партии американских подарков. «И жена рада, что наконец-то избавилась от мужа-издевателя», – усмехнувшись, подумал Бобров.–

Перед звонком окружному прокурору Самойловичу Бобров прошёлся по кабинету, размышляя: «Как-то отнесётся Марк Иосифович к сообщению о гибели Метлаковского? Всё-таки Модест из следственной системы. Не дай бог – ещё станут копаться, назначат виновных, а это – пятно на весь партийный актив района и лично на меня. А, может, и обойдётся. Ведь он знает наверняка, что Модест Остапович через его голову связан с высшими чиновниками областной прокуратуры и подкармливает их. Теперь уже подкармливал, – поправился Иван Панкратович. – Знает и о его проделках, несовместимых со званием члена партии. Ведь и эти бараны, похоже, должны были «уплыть» в Омск. Знает и о насильственных действиях по отношению к девчонкам и молодым женщинам. – Бобров задумался. Может, Марк знает о своём подчинённом больше, чем я. Надо полагать, что он видит в нём конкурента. Если так, то всё обойдётся. Посмотрим».

Иван Панкратович решительно поднял трубку телефона… Когда он изложил прокурору суть трагических событий сегодняшнего дня в интерпретации Шкуродёрова, Самойлович, помолчав, медленно, как бы взвешивая каждое слово, сказал: «У меня под рукой нет ни одно- го следователя – все на неотложной оперативной работе. Проведите тщательное расследование и грамотно оформите все необходимые документы, чтобы впоследствии это дело не пришлось пересматривать заново, – помолчав, он добавил: – Мы сегодня же подготовим приказ о назначении Козлова в качестве временно исполняющего обязанности прокурора».

Бобров поспешил заверить Самойловича, что Николай Евграфович проведёт следствие и оформит документы по всей форме. «Мы уже выезжаем в Берёзовку… Да, с нами едет и Григорий Павлович Дорогин».

Положив трубку на аппарат, Иван Панкратович взбодрился: «В том, что Самойлович недолюбливает Метлаковского, я оказался прав и это уже хорошо».






17


При въезде в Берёзовку следственную комиссию встретил Шкуродёров. Он стоял, держа под уздцы статного, упитанного коня. Шофёр, пожилой мужчина, остановил легковушку – побывавший во многих переделках лёгкий вездеход ГАЗ – 67. Брезентовый тент автомобиля был откинут, и председатель, подойдя к автомобилю, пожал соратникам по трудовому фронту руки. Без лишних разговоров он сказал, что придётся проехать через всю деревню в сторону Михайлова займища. «Там, на просёлочной дороге, и произошло несчастье. Езжайте за мной, дорога ухабистая – не разгонитесь». – «А не боишься, что копыта твоему скакуну отобьём? – улыбнулся Козлов. «Посмотрим», – усаживаясь в старое, из прошлого века, седло, ответил Шкуродёров и взбодрил коня рукояткой плети…

На дороге, зажатой с двух сторон берёзовым редником, их поджидали два молодых караульщика, бригадир и Авдотья, привезённая на место аварии по инициативе бригадира.

Не доехав до места трагедии, шофёр свернул в редколесье и остановился. Члены комиссии вышли из легковушки и пошли в сторону Карюхи, которая, опустив повинную голову, стояла в мелком березняке..

– Николай, смотри, у тарадайки слетело колесо, – Дорогин кивнул в сторону горемычной лошади.

– Вижу, Григорий Павлович, вполне вероятно, что это и стало основной причиной трагедии. – Козлов снял с головы форменную фуражку. Бобров и Дорогин, следуя его примеру, обнажили головы. Иван Панкратович старался не смотреть на обезображенное тело прокурора. В голове его бродили невесёлые мысли: «Всё куда-то спешим, работаем локтями, карабкаясь вверх по служебной лестнице, предаём товарищей, измываемся над колхозниками, морим их голодом, за «три колоска» и неподчинение гоним их в лагеря, а ради чего? За счастье мирового пролетариата? За собственное благополучие? Нет, мы все впряжены в колесницу страха. Нас всех погоняют кнутом, и мы, как эта несчастная лошадь, закрыв глаза и сжав челюсти, несёмся вперёд к краю обрыва, а по пути к нему успеваем хватать, что плохо лежит. Нет, это путь в никуда…».

Его горестные размышления прервал голос Козлова:

– Всё, пора приниматься за работу, – он надел головной убор и подошёл к разношёрстной компании, собравшейся около тележной упряжки. – У кого из вас есть какие-то факты, наблюдения, которые могут помочь следствию?

Вперёд выступила Авдотья и, пристально глянув на следователя, проговорила:

– Фамилия моя Токмакова, а земляки называют Авдотьей Васихой. Это по мужу. А по отчеству я Прокопьевна. А вас как зовут-величают?

– А мои опознавательные знаки таковы: Козлов Николай Евграфович, – следователь улыбнулся.

– Так вот, Николай Евграфович, пока мы вас поджидали, я прошлась по дороге в домашнюю сторону сажен сто, а, может, больше и увидела там… При людях-то и сказать неловко, вам надо самому посмотреть…

– Иди, показывай, – следователь направился вслед за Васихой и, оглянувшись, прикрикнул на молодых людей, которые вприпрыжку устремились за ними. – А вы, марш обратно, к телеге и стойте там, пока не позовут…

– Вот смотрите, – Авдотья ткнула рукой в сторону обтоптанного места, – его, видать, после вчерашнего перепоя и обжорства прихватило, да так, что он опрометью выскочил из тарадайки и бросился сюда. И как только успел штаны снять! Вожжи ему мешали, он петельку на вожжах-то сделал и закрепил их на левой руке. Долго сидел-то, видите, какую кучу навалил! Закурил, вон спичка полуобгоревшая лежит. А когда дело завершил, то, видать, встал быстро, и лошадь напугалась. Он несколько шагов пробежал за ней, а штаны сползли к ногам, мешали ему, он чуть не упал. Вот, смотрите, какие глубокие цапины на дороге. Потом он перехватил вожжи правой рукой, сдержал Карюху, штаны кое-как застегнул, – Авдотья глянула в удивлённые глаза следователя, – потом посмотрите, ширинка у него так и осталась незастёгнутой. А дальше и расследовать нечё: лошадёнка боялась его, как огня, он каждодневно избивал её, да и нашего брата колхозника частенько поколачивал. Перебирая вожжи, наш прокурор добрался до кобылы, выплюнул папиросу, вот, видите, на ней остались отпечатки его зубов, – Васиха подала Козлову окурок. – О чём это говорит? А о том, что он «на зубах» сдерживал кобылу. А потом он начал избивать её! Долго бил, смотрите, как дорога утолована. Колошматил её, видать, от души, зашёлся в гневё, – руку всю правую вкровь расколотил, потом посмотрите. А когда в тарадайку завалился, Карюха его и понесла…

Авдотья быстрыми шагами устремилась вперёд. Козлов едва успевал за ней.

– Авдотья Прокопьевна, куда ты несёшься?

– А вот, Николай Евграфович, смотрите, на этой колдобине тарадайку тряхнуло: она взнялась вверх, а потом ухнула в яму, и шкворень, который удерживат ступицу на оси, вылетел. Вот он лежит. Колесо слетело, – Васиха устремилась вперёд, – а вот отсюда начался путь в ад нашего прокурора… Видите пенёк? Вот об него он и трахнулся головой, – Авдотья с торжеством посмотрела на следователя, – гляньте, на нём кровь засохла и волосы прилипли.

Васиха вновь ускорилась, Козлов едва поспевал за ней.

– Николай Евграфович, – она остановилась у куртины берёз, – а вот здесь его «подкараулил» тот самый надломленный высохший сучок. Встреча с ним оказалась роковой на жизненном пути теперь уже покойного Модеста Остаповича. Вот и всё, что я вам хотела сообщить для следствия.

Районное начальство, открыв рты, смотрело на шуструю женщину.

– Откуда она здсь? – Бобров требовательно уставился на Шкуродёрова.

– Она здесь по моему приглашению, Иван Панкратович, – выступил вперёд бригадир, – уж больно у неё воображение богатое. Она, как услышала, что Модест Остапович погиб, то обрисовала картину его гибели близко к той, о которой рассказала теперь. Вот я и…

– Молодец, бригадир, – похвалил его следователь, – без неё мы бы тут долго ползали, прикидывая, что к чему.

– А где она была в момент гибели Метлаковского? – встопорщился Дорогин.

– Снопы вязала, где же ей быть, – спокойно ответил бригадир, при- кашливая.

– А, может, у неё были сообщники, и операция по убийству прокурора была спланирована? – начальник НКВД с вызовом посмотрел на Козлова.

– Заговоры устраивать у нас некому, да и некогда, – Хренькало невозмутимо посмотрел на главного районного защитника интересов государства. – Метлаковский сам виноват, и винить тут больше некого. Пьянствовал, молоденьких девчонок насиловал, солдаток. Вот и сёдни с утра пораньше поехал на покосный стан. Привлекла его там повариха-малолетка Лиза Нохрина. Он и вчера туда ехал, да не доехал. Эта же лошадь и таскала его прошлым днём по лесу, ухо ему надорвала, американский костюм порвала и испачкала. Это вся наша бригада подтвердит. Пусть теперь в аду сам на себя приходит…–

Слова бригадира, видать, не убедили Дорогина, и он прикусил нижнюю губу, утишая своё недовольство.

– Николай Павлович, успокойся, бригадир прав, – Бобров по-дружески положил руку на его плечо, – вину тут перекладывать не на кого. Прокурор сам, что называется, напоролся.

Начальник НКВД промолчал, но руку секретаря с плеча не убрал. Установившиеся дружеские отношения с Бобровым он портить не хотел. Да и его личные интересы не противоречили выдвинутой версии гибели прокурора.

– Это я так, для порядка, Иван Панкратович, – усмехнулся Дорогин, – высказал я эту версию для устрашения колхозников, чтобы были в тонусе и не забывали, кто в стране хозяин.

– Григорий Павлович, бери карандаш, бумагу и снимите с бригадиром замеры, на которые укажет Авдотья Прокопьевна, а я тем временем осмотрю покойника и обработаю свои записи.

Оставшись наедине со Шкуродёровым, Бобров отвёл его в сторону и что-то долго ему втолковывал. Тот стоял, опустив голову, и согласно кивал головой.

После снятия замеров Козлов начертил схему движения прокурорского экипажа и показал её Авдотье, уточняя ключевые позиции.

Дорогин подошёл к ним, посмотрел на рисунок и, обращаясь к следователю, спрсил:

– Николай Евграфович, неужели в протоколе и отчёте ты упомянёшь и о прокурорском дерьме?

– А как же, Григорий Павлоич, без него и дела не закрыть, – угрюмо буркнул Козлов. – Пока мы тут копаемся, надо бы отправить труп в район на медицинское освидетельствование.

– Сейчас, организую…

Пока мужики и ребята тащили тело прокурора к телеге, Бобров подошёл к бригадиру и сказал:

– О разбойном нападении Метлаковского и Шкуродёрова на овцеферму забудь. Так надо, понятно? Разгласив эту тайну, ты подпишешь себе смертный приговор.

Хренькало, подкашливая, мотнул головой.

– Что касается твоей дочери, то освободилось место в отделе социального обеспечения, и она будет туда переведена. Только скажи ей, чтобы держала язык за зубами.–

Бобров не стал выслушивать лепета благодарности своего агента и отошёл к Шкуродёрову.

– Сергей Степанович, кто доставит тело прокурора в больницу?

– Ребята и увезут…

– Пусть заберут там покойницу Огонькову и Анастасию. Смотри, если не сдержишь, не обуздаешь свою кобелячью похоть, как обещал, то загремишь в лагеря. Это я тебе обещаю.

Шкуродёров внутренне ощетинился: «Сам-то какой! Кто из вас больший кобель: ты или покойный Метлаковский – надо ишо посмотреть. Модест-то был мужик без всяких хитростей: хватал бабу и шоркал её, как хотел! А ты такой же кобель, только шваришь баб с «подходом», с всякими штучками-дрючками, нежностями да подарками. Рассказывал мне Модест, что у тебя в любовницах в каждой деревне, если не учительница, то избачиха… Да, попал я к нему в зубы, что карась на крючок. Придётя повертеться, побить хвостом, чтобы уцелеть: не попасть ни в лагерь, ни на фронт… Жалко, что Варвара вывернулась – придётся убрать её со сторожей. И повод есть: не справилась с работой, нанесла огромный урон государству. Ничё, поголодает годика три без коровы, так, может, в разум войдёт. А не образумится, так я его подправлю – подведу под лагеря, а повернётся ловко под руку, так и пришибу, как собаку».

Он смотрел, как Авдотья с Егором распрягают Карюху, надевают колесо на ось тарадайки, как уезжает следственная комиссия. «На прощание, даже, «нас….» не сказали. Нет, Бобров напомнил: «Теперь ты у меня в руках, под контролем: шаг влево, шаг вправо и тебе конец». Для самосохранения, к судному часу, придётся записывать все твои неправедные деяния, Иван Панкратович, с датами поборов и прямых грабежей. И под единичкой сёдни будут записаны два колхозных барана, а под двоечкой – Варварина корова, телёнок, овечка и две ярочки. Вот так, Иван Панкратович, посоревнуемся… Ты сделал огромную ошибку, свалив на волков чёртову дюжину овец и тем самым вывел меня из-под главного удара, а всё остальное для меня – тьфу!», – Шкуродёров смачно плюнул вслед уезжавшему автомобилю.






18


Вечером, придя домой, Варвара загнала скотину в стайку и только наладилась доить Красулю, как во двор зашли председатель, заведующая овцефермой Капитолина Дурасова и Егорушко Хренькало. Шкуродёров сразу подошел к корове, накинул ей на рога верёвку, за- тянул и со злорадной улыбкой уставился на Варвару. Жужелка прошла в зимник, там что-то загрохотало. Из дверей, как напонужанный, выскочил телёнок, за ним выбежали овцы. Егорушко выгнал их за ограду. Шкуродёров, перестав разглядывать Варвару, потащил к воротам упирающуюся Красулю. Последней покинула двор Жужелка, нахлёстывая корову хворостиной. На прощание Жужелка, издевательски улыбаясь, проговорила: «Сёдни можешь в караул не ходить, тебя уволили с работы за халатное отношение к обязанностям сторожа».

«Вот они двуногие-то волки! – Варвару окатила жаркая волна. – Это они в сговоре совершили черное неправедное дело!.. Бог уже воздал одному по делам его, не уйдёте от расплаты и вы…».

Всё стало на свои места. События последних дней стали понятными и ясными, как божий день. Теперь она получила ответы на все мучившие её вопросы и подозрения… «Ведь предупредила меня матушка, а я, дура, неразумная, и толка сну никакого не дала!..». Неведомые силы сдвинули огромный камень с её души. И та затрепетала, забилось… «Мамонька моя родимая!..». Варвара сделала шаг, другой по направлению к воротам и побежала. Ноги несли её к кладбищу… Упав, на обросший травой бугорок, она забилась в рыданьях, запричитала:

«Ой, лебёдушка моя, родима мамонька-а-а-а,

Прилетела я на твою могилушку пожа-а-а-а-а-ой!

Да пожалобиться тебе-е-е.

Ой, да зачем хоть ты меня на свет народил-а-а-а?

На страданья да на тяжкие меня оста-а-а-а-ой!

Да оставила-а-а.

Ой, да некому меня, сироту, защити-и-и-ти!

От злых нелюдей – издевателей во-о-о-о-ой!

Волков двуногих-и-их…

Варвара выплёскивала свою боль, своё горе с причитаниями, и душа её открывалась навстречу всей земной и вселенской скорби: она росла, ширилась. Но слёзы всех униженных и оскорблённых, всех сирот мира орошали, обмывали её, и она утишалась, отмякала, опадала…

Придя в себя, Варвара ещё долго лежала, распластавшись на могильном холмике, отходила от свалившегося на неё горя. Отпричитавшись, проплакавшись, она поднялась, приговаривая: «Ну, хватит, поревела, пожалобилась: пора подниматься, Варвара Егоровна. Надо растить внука, будущих правнуков, жить и надеяться…».

Вечером к ней пришла Матрёна, огляделась и тихо спросила:

– Васятка-то где?

– На сеновале спит, – Варвара тяжело вздохнула, – отоспится теперь.

– Варварушка, а ты знаешь, кто вместо тебя-то сторожем на ферме будет мучиться?

– Нет – ни сном, ни духом…

– Настя Сёмиха, вот кто! – Матрёна хватила ртом воздуха и с придыханием проговорила: – Она прошла обследование в больнице, её там хорошо приветили, накормили, спать уложили и попросили написать заявление на Шкуродёра в суд.

– Неслыханное дело, – удивилась Варвара, – а заявление-то в суд она унесла?

– Не – е – т, – Матрёна вытаращила на подругу глаза.

– Оно в суд долго не попадёт, – Варвара тяжело вздохнула. – Этим заявлением партейный секретарь пригрозил Шкуродёрову и подвёл его под своё подчинение. Теперь подельником у него будет Бобров. Что касается Анастасии, то она в сторожихах долго не проходит. Шкуродёр её на этой работе дожмёт, пообещает ей лёгкую жизнь и окончательно доведёт дело до конца: сделает её своей наложницей…

– Да чем он её может приманить?! – перебила Матрёна товарку.

– Назначит её молоканщицей…

– Чё-то не верится мне, – с сомнением в голосе проговорила Матрёна.

– Ты, Мотя, не дала мне договорить, – притушила порыв соседки Варвара.– Когда это случится, то ты будешь сторожихой…

– Вот это похоже на правду!

– Скажу тебе больше, подружка, овец порешили волки не о четырёх ногах, а о двух. Это сделал Шкуродёров в паре с прокурором – невестке в отместку.

– Вон оно как! А у прокурора-то какой интерес был? Ему-то этот разбой к какому месту?–

– А он положил глаз на овец, но дело для него кончилось крахом.

– Варвара пристально посмотрела на соседку. – Метлаковский погиб. Думается мне, что Бобров знал о том, что эти матёрые «волки» замыслили…

– Как он мог узнать? – удивилась Матрёна. – Ведь это дело они на- верняка держали в тайне.

– Только не от Жужелки и Кланьки, они и подталкивали их к этому. А донёс партийному начальнику об этом невиданном и неслыханном деле Хренькало, кроме него некому, сама понимаешь…

– В этом ты, подружка, права, – в голосе Матрёны Варвара уловила нотки удивления. – Выходит, что он находится на тайной службе двух организаций?

– Именно так. Они, видать, там, как пауки в банке: кто кого сожрёт первым…

– Чё хоть они так, Варварушка?

– Этого я не знаю, да нам и ведать не надо, видать, у них там свои разборки, – отмахнулась Варвара. – Важно другое: Бобров решил подвести Метлаковского под расстрел, а заодно и Шкуродёра. Смерть прокурора спутала ему все карты, и он решил это дело прикрыть. Опасный Метлаковский устранён, а Шкуродёрова он припугнул и заставил служить ему. Думаю, что он заинтересован в таком исходе дела. Он о нас, со слов Хренькала, знает всё: и то, что мы непокорные, и то, что – хорошие работницы. Может, по этой причине, а может, и по другой – он приказал Шкуродёру временно сделать для меня послабление.

– Другая-то причина, какая может быть?

– А хоть та, что скотина от меня перейдёт к нему. Ты же видишь, чё они вытворяют: подбирают всё, что под руки попадёт…

– Неужели ты думашь, что у него совесть проснулась? – не поверила Матрёна.

– Ничё тебе на этот вопрос, товарка, ответить не могу, – тяжело вздохнула Варвара. – Ты лучше расскажи, чё поведал тебе нежданный ночной гость?

Матрёна во всех подробностях поведала соседке о рассказе Назара, а в конце, после некоторого размышления, тихо проговорила:

– Ведь он, Варварушка, зовёт меня с собой к староверам, которые тайно живут на лесных гривах среди Васюганских болот.

– Про эти чащобы мне слышать приходилось – не близкое место.

– Далеко, на севере Томской области, – Матрёна испытующе взглянула на подругу, – Назар сказал, что поболе тысячи вёрст будет, но на этом пути у староверов есть промежуточные пристанища. Тропу в Васюганье Назар знает хорошо...

– Многовато, – в голосе соседки Матрёна уловила неподдельное изумление. – Ну и чё ты решила?

– Думаю, что уйду, вот только коровы жалко.

– А ты возьми её с собой, – посоветовала Варвара, – она у тебя ко всему привычная, – походила в колхозном ярме: и пахала, и боронила, и хлеб возила в Ялуторовск. Нагрузите её картошкой, только седёлко надо подыскать. Мешки через него перебросите и – вперёд. И к деревням жаться не надо.

– Назар мне об этом говорил, – тихо проговорила Матрёна. – Одно меня смущат: ведь они разыскивать меня будут, а мне это зачем?

– Тогда надо сделать так: пусть корова потеряется, не придёт домой после пастьбы…

– Поняла, Назар отведёт её в условленное место, и будет ждать меня там, а я должна её искать и заливаться слезами.

– Всё так, – голос Варвары помягчал, – а после того, как Шкуродёр определит тебя на две работы, ты и исчезнешь.

– Но как? – встрепенулась Матрёна. – При всех известных мне вариантах смерти тело моё рано или поздно найдут.

– А о топком болте около кузницы ты подумала?

– Н-е-е-т!

– И памятник будет хороший, навека: «Матрёнино болото». Я об этом позабочусь

Подружки рассмеялись.

– А как быть с домом, скотиной, – заугрюмилась Матрёна.

– В предсмертной записке всё отпишешь Валентине, племяннице своей, которая бедует в Кирьяновой. Здесь я её поддержу.

– А вдруг да вернётся с войны сынок мой, Иванушко?

– А ты в завещании так и пропиши: «Передаю дом и скотину пле- мяннице моей Протасовой Валентине до возврашения с войны сына моего Рябкова Ивана Касьяновича»…

– Ой, Варя, никогда тебя не забуду, – женщины обнялись, – буду просить Господа во всех своих молитвах о продлении твоей праведной жизни.–

Через неделю Матрёна исчезла. В её горнице на столе нашли предсмертное письмо, в котором она, покидая земную юдоль, написала:

«Лучше умереть, чем весь остаток жизни страдать от воцарившегося на земле Антихриста и его прихвостней, таких, как наш председатель Шкуродёров…». А ещё через три дня ребятишки, выворачивая корявые корни рогоза на болотном мелководье, разглядели на грани зыбкой болотной топи белое пятно. Тут же сообщили об этом колхозному кузнецу – древнему Прокопию Ивановичу. Тот сходил в конюховку за вожжами, опоясал самого лёгкого из них верёвкой и, страхуя, отправил его за находкой. Паренёк принёс платок. Женщины, осматривая его, признали: «Матрёнин…».