У Вогулов
К. Д. Носилов
ВОГУЛЬСКИЙ ПОЧТАЛЬОН
Несколько лет тому назад я жил у вогулов в маленькой деревушке, состоявшей всего из двух юрточек, в сосновом бору на берегу обширного глухого озера. Ко мне раза два в месяц прибегал – зимой на лыжах, а весной пешком – молодой вогул Водя с сумкой за пазухой. Этот юркий, бойкий вогул с широким добродушным лицом, вечно с ружьём за спиной и без шапки, в которой, казалось, не нуждалась его курчавая голова, был мой почтальон, благодаря которому я и мог знать, что делается на белом свете...
Так как кругом моей юрточки был лес, то Водя появлялся всегда неожиданно, словно он падал откуда с сосны. Появится под окнами, зайдёт в юрточку, кивнёт весело головой и начнёт снимать с себя маленькую кожаную сумочку, которую он неизменно прятал за пазуху серого армяка. Вытащив её оттуда, раскроет, вынет берестяный свёрток (он всегда из предосторожности завёртывал мои газеты и письма ещё в бересту, чтобы не промочить) и подаст мне этот берестяный свёрток в руки, улыбаясь.
Боже, какое счастье получить такую почту в таких лесах!
Разумеется, Водя у меня – почётный гость. Он снимает серый армяк, бродни, остаётся босиком, в одной красной рубахе, пьёт чай, ест белый хлеб, сладости и внимательно смотрит, как я читаю письма и газеты, вероятно, угадывая по моему лицу, приносят ли они мне удовольствие или горе.
А потом, когда первый пыл любопытства утолён, когда я узнаю всё, что есть интересного в этой пачке газет и писем, я откладываю их в сторону, чтобы насладиться ими ещё раз и, быть может, много раз после, и расспрашиваю своего гостя, как он ходил к русским за почтой.
Эти русские, куда он отправлялся за почтой раза два в месяц из своей волости, жили далеко, по крайней мере, вёрст за 200, и там была совсем другая страна, чем здешняя, окружавшая меня. И потому было крайне любопытно узнать, что он там слышал и видел. И хотя у Води никогда не было больших новостей: слышал, что где-то сгорело село, потерялся в лесу человек, уйдя за грибами, но эти новости были всегда ценны в его устах, так как дышали правдивостью и такими объяснениями, которые ясно показывали, что Водя всё оценивал по-своему. Так, по мнению Води, человека, который ушёл и заблудился и которого теперь ищут, увёл непременно шайтан за то, что он не был справедлив и был жесток с животными; деревня погорела тоже из-за шайтана, которому не поклонились её жители; человек утонул за то, что не дал жертвы водяному богу; вогула придавило деревом за то, что он был злой...
Нужно сказать, что Водя был язычник и веровал в дьяволов больше, чем даже наши суеверные деревенские старухи.
Но всего интереснее были рассказы про то, как он носит почту с нашей реки на другую – в русские селения. Это настоящие путешествия с приключениями иногда такого свойства, что при рассказе даже становилось страшно за Водю и приходилось удивляться, как только он ещё остался жив с тех пор, как сделался несколько лет тому назад местным почтальоном.
Как он попал в вогульские почтальоны, я не знаю, но я прекрасно помню некоторые его рассказы, которые и передам здесь читателю.
* * *
Обыкновенно Водю призывали в волость к писарю только тогда, когда уже была готова почта – маленький пакет, завёрнутый в серую или какую другую бумагу, с большой красной печатью, на которую обязательно, для вящего внимания его, прикреплялись сургучом два небольших пёрышка, наглядно говорившие, что это казённая почта, важная и «летучая», что её надо как можно скорее и аккуратнее доставить в русское ближайшее, но на самом деле отдалённое селение, где была другая волость, уже сносящаяся на лошадях с остальным громадным светом.
Эта волость была за реками, речками, болотами, озёрами и такими страшными урманами-лесами без дорог, что, казалось, была совсем на другом свете... И если туда вела тропинка, маленькая тропиночка между высокими соснами и густыми ветками тёмной ели и могучих кудрявых кедров, то только, казалось, её знал и проторил один Водя и никто больше.
И вот по этой тропе и должен был Водя носить, и, быть может, носит и теперь ещё, почту.
Он являлся в свою волость к писарю, готовый немедленно пуститься в путешествие: в сером коротком армяке, в броднях, которые он купил у русских в дальнем селе на заработанные деньги, и обязательно с ружьём – старым, коротеньким, обрезанным ружьём за спиной – и без шапки. И если была зима, то он надевал на себя сверху малицу, а если это было лето – то на голову комарник, красный платок с волосяной сеткой, и так отправлялся в дальнюю дорогу.
Ему выдавали бумаги, он вкладывал их в бересто, а бересто клал в сумку; ему наказывали доставить всё это как можно скорее и воротиться обратно с почтой, и он бесшумно выходил из маленького, всего в десять-пятнадцать домиков, села, каких много в Сибири, и исчезал за первыми же ветками развесистой ели.
И вот начинался его путь.
Село родное осталось позади, и он один в дремучем лесу. Тихо. Темно. Жутко. Громадные сосны стоят высокими, длинными, жёлтыми, голыми стволами; громадные ели раскинули свои тёмные ветви, как навесы зелёные, до самой земли. В кедровом лесу ещё темнее, тише. Травы почти нет. Цветов – ни одной головки. Всюду темнота, тишина, сырость, и только слышен по временам гул вершин, да кое-где треснет сучок или вдруг закричит сорвавшийся с ветки чёрный, с красной головкой дятел. И озноб пробежит невольно по спине бедного путника, который, торопливо озираясь, держась одной рукой за ложе ружья, неслышно идёт по чуть заметной тропинке, переступая с одного корня дерева на другой, словно пигмей какой в этом громадном лесу.
Верста, две, три, пять такого пути – и он тяжело опускается на какой-нибудь корень сосны у встречного, давно знакомого, говорливого ручейка, у которого он привык останавливаться, отдыхать, к которому он торопится, как к родному брату.
И сидит он, задумавшись, откуда бежит этот ручеёк, куда, в какую реку, сколько омывает стволов душистой смородины и черёмухи по своему логу и сколько поит пёстрых беспечных рябчиков, которые любят селиться вдоль таких ручьёв и летать по кустам черёмухи, сзывая друг друга звонким свистом.
Чу, что-то прошумело недалеко в лесу... Зверь, медведь или проворная белка? И почтальон схватывается уже за ружьё.
Затихло. Больше ни звука. Но какая-то оторопь берёт его, и он торопится покинуть знакомый ручеёк, который ничего ему не сказал нового и остался таким же таинственным, как был, убегая дальше в зелёную чащу леса.
Опять тишина леса и путь между стволами, опять крик дятлов и треск сучков, которые Бог весь отчего трескаются и пугают нашего почтальона.
Он уверен, что это пугают его злые лесные духи, которые следят за ним, быть может, гонятся, чтобы он что-нибудь им дал. И он, в простоте своего детского сердца, которое смотрит своими глазами на внешний мир, порой бросает кусочек бумаги, ниточку из своего армяка, кусок трута из своей дорожной сумки с огнивом, клок волос из своей малицы... И ему кажется, что духи успокоились, довольны, отстали, перестали пугать, и он смелее идёт дальше и дальше.
Но вдруг он остановился. Что-то поразительное треснуло в стороне. Он застывает на одном месте, боясь пошевелиться... и слышит, как пошёл, побежал вспугнутый им зверь – может быть, лось, может быть, олень, которых так много в лесу, – зачавкав копытами...
Побежал, и снова стало тихо и мертво, и только холодный пот на лбу свидетельствует о том, что пережил в одну секунду наш бедный, одинокий путник.
* * *
Но не всё ужасы, бывают и удовольствия на его пути.
На сучке, над самой головой, сорвалась с места засидевшаяся тетеря, заклокала, перелетела на другое дерево, на другой сосновый сук, и тяжело села. Водя даже присел от страсти к охоте.
В один миг ружьё уже скинуто с плеча, курок взведён. И он начинает подкрадываться к ней, прячется за ближайший ствол, прижимается к нему, наводит дуло, и в тёмном лесу раздаётся звук выстрела, который громким эхом раскатывается далеко-далеко по бору... Пёстрая тетеря срывается с сучка, делает усилие подняться в воздух, но её что-то тянет книзу, она делает неловкое движение, суётся вниз головой и комком летит вниз, ломая сучья, и падает как камень на землю.
Счастливый улыбающийся стрелок уже тут, он нагибается, поднимает красивую пёстренькую тетёрку с посыпанной сосновыми иглами земли и минуту любуется ею.
И лес, и ветка ели, и вершины сосен тоже словно застыли после выстрела и смотрят, что случилось, смотрят вниз на стрелка с птицей в руке и дымящимся ружьём у толстого ствола ели.
Вот и ужин нашего почтальона.
Он никогда не берёт с собой провизии в дорогу. Во-первых, это лишняя тяжесть, во-вторых, у него в юрте нет и куска хлеба порой, так как вогул не особенно привык к такому кушанью русского человека и пока вполне довольствуется рыбой и мясом, что он добывает в своих реках и лесах.
Но зато у нашего Води есть котелок за поясом, соль в маленьком мешочке и кремень с трутом, с которым он не замёрзнет даже зимой в этом лесу.
* * *
День прошёл, лес кончился на берегу знакомого озера, и Водя останавливается на ночёвку.
В лесу ему было бы страшно ночевать, но на берегу реки или озера ему чудесно, он словно дома и рад простору воды, широкому горизонту после вечных перед глазами стволов сосны и ели и окружающей тишины и полумрака. Здесь хорошо, здесь шепчут ему что-то непонятное волны, ударяясь о берег, здесь плещется рыба около берега, носятся стада говорливых уток...
Из старых сучков ели готов костёр. Ножом настрагивает Водя стружек для разжигания огня по вогульскому обычаю, и костёр вспыхнул, поднял к небу столб чёрного дыма и заговорил , зашумел, красиво отражаясь в воде озера. Оно на минуту' словно застыло, увидав на берегу человека; птица замолкла, лебедь прозвучал успокоительным голосом, гусь крякнул и замолк в камышах, чайки засмотрелись, прилетев к самому берегу, и начали бесшумно кружиться. И Водя – не один, он среди окружающих друзей, и варит себе ужин из вкусной тетёрки, пустив её перо и пушок по воде и по ветру.
Солнце садится. Над озером поднимается сизая дымка. Птица засыпает, лес позади – тоже, только рыба одна не хочет успокоиться под этим, хотя и ночным, но светлым летом небом, плавая около самого берега и ловя падающих в воду метлячков и мошек.
Водя словно дома, и у Води новое занятие.
Водя вынимает сетку из укромного места в кустах, куда он спрятал её, как на свою станцию, ещё ранней весной, и ставит её у берега на колышки, чтобы словить бродячую ночью щуку или серебристого язя.
Ловушка поставлена. Наступает ночь. Усталость сказывается, и Водя спокойно ложится спать, свернувшись под неизменный свой азям, у самого костра, готового греть его целую ночь на этой привольной ночёвке.
Без костра Водя и всякий вогул не будет спать ночью в лесу: по берегам летом там любят бродить бурые медведи, и только огонь да хорошая собака может спасти человека ночью, когда найдёт на него случайно или не случайно этот лихой зверь.
* * *
Водя рассказал мне следующий случай, какой с ним был даже при огне на берегу этого озера.
Раз он остановился на этой ночёвке. Костёр горел около. Была тёмная осенняя ночь. Вдруг он проснулся, услыхав, как треснула в лесу, недалеко, сухая ветка. Сел и сидит, слушает, думая, кто бы это мог ступить такой тяжёлой ногой на ветку? Проходит минута, две. Тихо. И снова треск, но уже с другой стороны...
«Медведь!» – думает Водя, тихонько придвигает он себе ружьё и начинает в него, сверх заряда дроби, толкать скатанную зубами пулю. У него всегда на случай есть пули в маленьком кожаном, сшитом из оленьего уха, кошельке, который он носит вместе с натруской-пороховницей за пазухой.
Только что затолкнул я шомполом пулю, – рассказывал он, – как снова треснуло, но уже с противоположной стороны... Это медведь пришёл, и обходит меня кругом, и высматривает в темноте, как бы меня съесть, Я подкинул ветку в потухавший костёр, и он вспыхнул... Смотрю, а «он» (вогулы никогда не зовут медведя его именем, а всегда «он», считая его за божество), а «он» стоит позади костра и смотрит на меня блестящими глазами... Ничего не видно, а глаза видно: горят, как две свечи.
«Ты зачем пришёл? – закричал я ему, – я тебя не боюсь, – и давай махать ружьём и кричать что есть силы... А «он» стоит и смотрит на меня; вижу – хочет съесть. Страшно мне... Видал и бивал медведей, только не один на один и не ночью... Схватил я головёшку и бросил прямо в него... Рявкнул он и отошёл. И тихо стало. И долго его нет. Я лёг опять, было, спать. Только лёг, как снова треснуло, и так близко, что я сразу вскочил на ноги и закричал... Смотрю, а «он», поганый, стоит совсем близко и смотрит на меня, хочет съесть... Схватил я тогда ружьё, направил на него – и бац... Только треск пошёл по лесу, как он понёсся от меня в сторону... Рявкает да бежит, рявкает да ломает сучья... И убежал, проклятый, далеко, и я спал до утра уже спокойно.
– Что же, утром ты смотрел, куда попала пуля?
– В него попала, в самого него, только, верно, плохо хватила, обметился... а кровь я нашёл, так по дороге кровь и набрызгала, как я его стеганул пулей. Оно у меня, – указал он на своё обрезанное ружьё, – бьёт метко... – И с любовью посмотрел на него, как на верного друга в пути.
– Что же ты не следил его? Наверное, он ушёл недалеко, завалился или пропал?
– Куда я пойду следить его без собаки? Разве можно? Учует, тогда не спустить – живо насядет на тебя и давай кусать руки и ноги...
– Разве он всегда руки и ноги кусает?
– Больше руки и ноги, потому он зверь умный, знает, что, не будь у человека рук, он бы не стрелял, не будь ног – он бы не ходил по его лесу... Ружьё тоже кусает, знает, что оно всему виной, он сильно его боится...
– А что, он съел бы тебя тогда, если бы ружья не было? – спрашиваю его.
– Пожалуй, съел бы. Он ест, кто неладно живёт, не по правде...
– Разе ты не по правде жил?
– Где по правде – тоже, случается, и украдёшь когда...
– Что?
– Рыбу чужую когда вынешь из ловушки голодный, утку из плетёнки...
– Это нехорошо, – заметил я Воде.
– Знаю, что неладно... – почесал он затылок, – когда голоден, тогда как?
* * *
В другой раз Водя на самом этом месте видел другого страшного и не менее опасного зверя – лося.
– Только пришёл я, – рассказывает он, – на этот берег, сижу, ещё устал, смотрю, а в самой воде у берега голова торчит с рогами... Лето было жаркое. Комаров – пропасть. Черно. Жужжат так, что голоса не слышно, и зверь от них зашёл в воду и стоит, похлопывает ушами по воде. Уши у него большущие, вот с рукавицу мою будут! – Показал он мне свою мохнатую собачью рукавицу. – Что делать? Если стрелять мимо – затопчет, если бежать – догонит и будет бодать... А он меня уже заметил. Смотрит, фыркать уже стал, сердиться... Вижу, стал выходить... Схватил я ружьё, затолкнул не затолкнул хорошенько пулю – и бац в него, как в стену... как он на меня фыркнул и побежал... прямо на меня бросился... только брызги полетели... Я за сосну. Он мимо. Воротился да опять ко мне... Я лёг за колоду... Он через неё... только труха полетела.
– Зачем же ты лёг за колоду? – спрашиваю.
– Мы от него всегда ложимся за дерево, чтобы он не залягал.
– Ну?
– Ну, он летал-летал через меня, видит, что ничего взять с меня нельзя, фыркнул и убежал.
– Попал в него?
– Как же! Хватило. В самую лопатку...
– Пропал?
– Пропал. После я ходил на обратном пути по следу, нашёл, и недалеко – всего версты полторы будет. Лежит, язык прикусил, брюхо вздуло. Страсть какой громадный...
– Что же ты с ним сделал?
– Я с ним два дня возился...
– Что так долго?
– Обдирал кожу, вялил её, сушить поставил к дереву...
– А мясо?
– Мясо разрезал на куски, сделал между двумя соснами полати, высоко, чтобы «он» не забрался, и туда всё стаскал вялить. Язык съел, губу унёс в котомке писарю; он дал мне за неё полтинник и подарил табаку четвёрку. С ног содрал кожу на лыжи себе... Такие лыжи вышли хорошие – до этой поры ещё дюжат.
– Как же с мясом ты после сделался?
– После с дядей по осени ходили на лыжах с санками, неделю вытаскивали...
– Много мяса было?
– Хватило бы на целую зиму, если бы не проклятая росомаха.
– А что?
– Повадилась, как-то забралась, под самую осень, на полати мои и поела.
– Как же ты не словил её?
– Где её словишь? Хитрая! Я ставил капкан – нейдёт, а ружьё оставить на карауле жалко: «он» придёт и поломает.
* * *
Вообще, у Води было неистощимое количество рассказов про эти путешествия: то он расскажет мне, как он встретился раз со стадом оленей, из которых, гоняясь за ними на лыжах по насту, твёрдому, заледенелому снегу, он убил в какие-нибудь полчаса пять штук; то расскажет, как он раз попал на соболя и стрелял его, когда он летел над его головой как ветер по вершинам сосен; то как он гонялся за рысью, которую застал как раз в то время, когда она только что словила белого зайца в кустах ивняка и стала его душить, и он заревел, как ребёнок... Рассказов у него про охоту множество, и видно было, что он выбрал себе должность почтальона только из-за этой страсти: шляться вечно по лесу и охотиться, и любоваться привольем птицы и зверя...
А любоваться он любил; он не раз мне рассказывал, что, прежде чем выпустить первый заряд в стадо оленей, он лежит перед ними за кочкой, наблюдая, как они пасутся, как хрюкает около матери молодой телёнок, как она его лижет влажным языком, утешая, когда его мучат назойливые комары; он рассказывал, как любовался поющим рябчиком, смотрел на качающуюся на сучке ели белку...
* * *
Проснувшись ранним утром, когда ещё над озером синеет туман, оно тотчас же вытаскивал свою сеточку, которую ставил с вечера, и вынимал из неё попавшуюся рыбу.
Рыбы в этом озере пропасть, как вообще и во всех озёрах сибирской тайги. И вот у нашего почтальона и завтрак из поджаренной на костре нельмы или язя, и уха из окуней и налимов.
Всходит между тем солнце, туман поднимается, и наш почтальон снова, махнув ружье через плечо, отправляется в свою дорогу.
Теперь ему нужно переехать озеро. Он садится в свой маленький челнок, который с весны прячет в кустах ивняка или в темных камышах берега, берет остроконечное весло и смело идёт поперёк озера к дальнему берегу, который синеется под первыми лучами солнца из-за тумана.
Хорошо на озере в тихую погоду: поверхность, как зеркало, но совсем другая бывает картина, когда дует хоть маленький ветерок, который поднимает уже волнение. Тогда долблёный челнок из ствола осины ныряет как чайка; волны заглядывают в него через борт, и наш почтальон сурово молчит, следя за каждой волной, которая готова его потопить. Тогда нужно уменье и ловкость. И Водя недаром страшно боится воды этих озёр, которых на его пути попадается несколько, и каждый раз, садясь в лодку, бросает хоть косточку рыбы в воду, чтобы умилостивить водяное божество, которое, он уверен, давно ждёт только случая, чтобы погубить его невинную душу...
Но вот он переехал озеро, вытащил на берег челнок, спрятал его в кусты и снова пошёл тропинкой в тёмный, сумрачный лес.
Опять тишина бора, тревожный крик чёрного дятла, клокотанье тетёрки, опять подозрительный треск сучьев в лесу от неизвестной причины и невольная дрожь в теле... И так не один день, а три-четыре.
Скучно станет одному Воде в лесу, и он запоёт песню.
Он не знает песен, как мы, он поёт о том, что видит перед глазами: перед ним тихий лес – и он поёт о тишине, красоте этого леса; перед ним зеркальное озеро и его челнок – и он поёт о челноке и о том, как он едет по этой зеркальной поверхности воды... Он поёт обо всём, что поражает его своей красотой в природе.
* * *
И вот так, то по лесам, то по переездам через озёра, проходит весь путь нашего почтальона через тайгу, и он вдруг выходит на большую реку и видит маленькое село и церковь.
Это уже другой край – русский, с русскими избами, мало похожими на юрты, с русскими лицами, непохожими на вогулов, с русской речью, с другими обычаями, с другой верой... Своего рода заграница для Води, новый край – и интересный, и чуждый, из которого он торопится всегда, как можно поскорее, опять в лес, к себе, в юрты.
«Эй ты, вогул!» – кричат ему вдогонку деревенские ребятишки. «Эй ты, чумазый!» – говорит ему подвыпивший мужик, смеясь над его тёмным, загорелым лицом... И Водя не знает, за что его преследуют эти люди, которым он не делает зла, и зачем над ним смеются... И он торопится поскорее в волость сдать почту, получить другую в обмен и уйти из этого негостеприимного села, где даже никто его не покормит даром...
Единственное для него удовольствие здесь – это зайти в лавку и купить чего-нибудь: ситцу на рубашку, чаю, табаку или сахару; но тут его обсчитывают так, что он пять вёрст на обратной дороге прикидывает в уме, за что с него взяли такую кучу медных денег.
* * *
Таков его летний путь. Совсем другое бывает ранней весной и поздней осенью.
Речки разливаются; озёра стоят с продырявленным льдом, через который опасно перескакивать даже привычному ко всему вогулу; болота полны холодной водой, и наш почтальон должен волей-неволей брести со своей кожаной сумкой целые вёрсты по воде и порой даже проваливаться и тонуть в ямах.
Весна – это для него чистое горе: голодный медведь только что поднялся из берлоги и готов всякого съесть; рыбы в озере не добудешь в разливы; в лесу нет ни ягод, ни груздей, и только одни рябчики распевают по кустам, где их в это время можно набить из ружья сколько хочешь.
Не много удовольствий бывает для Води и осенью: холодный ветер пронизывает его лёгкую одежду, дождь мочит, сыплется временами снег, и руки зябнут так, что, случись встреча с медведем, он даже не будет в состоянии оборониться. В это время не только скучно в лесу, но и страшно: зверь голоден, опаслив, в лесу видно далеко, а на озёрах случается просиживать целые дни, чтобы дождаться, когда утихнет волнение.
Но вот падает первый белый пухлый снежок. Водя встаёт на лыжи, и в лесу и светлее, и веселее. Теперь медведь уже лёг в берлогу, зверь ушёл в самую чащу, и только белка одна да соболь порой ещё прошелестят где в вершине, над вспугнувшим их путником, который весело бежит себе на лыжах между громадными стволами сосен, которые словно хотят прикрыть его от первого холодка своими широкими ветвями, уже сплошь запушёнными снегом.
Зима – лучшее время для Води. У него нет уже ружья, у него нет и сумки через плечо – она лежит в санках, и лихо несётся он на тройке оленей, поднимая позади себя облако снежной пыли.
Теперь то расстояние, которое он проходил в три-четыре дня, он коротает в сутки, он уже не спит у озёр на берегу с огнём и не отдыхает у ручьёв и речек. Путь знаком, олени привычны, санки легки, и он лежит себе, пустив их на волю, распевая про это низкое серое небо, про северные сияния, которые ему теперь освещают ночью дорогу.
Теперь совсем другие виды по дороге: лес закутан в снежные покрывала, ветви наклонились под тяжестью снега, около стволов громадных сосен ветер надул сугробы. Озёра и не узнать: все сплошь покрыли лёд и белый снег, и даже берег тот, где ночевал, бывало, Водя, можно узнать только потому, что там осталось два шестика, на которых он ставил свои сетки.
Теперь и село, в которое он носил свою почту, не тем кажется: всё занесено снегом, и ребятишки уже не встречают его обидным прозвищем, а бегут за ним, когда он вихрем, поднимая снежную пыль за санками, проносится по их улице на тройке своих серых оленей и лихо подкатывает к волостному правлению.
Жив ли теперь Водя – я не знаю. Но я каждый раз как-то невольно вспоминаю его, когда в мою комнату заходит почтальон с сумкой и протягивает мне пачку газет и писем. И мне кажется, что с тех пор, как я простился с ним, уехал из его лесов сюда, в другой свет, мне уже никогда не читать так приятно ни письма, ни газеты. Там это было что-то более ценное, чем здесь, словно лес, через который он проносил на себе эти вещи, вносил в них свою долю очаровательности, свою тишину, покой и словно покрывал какой-то чарующей дымкой те события, которые случались в другом, совершенно для него чуждом, свете.
ПРИМЕЧАНИЯ
Книга печатается по изданию: _Носилов_К.Д_. У вогулов: Очерки и наброски. – М.: Издание А.С. Суворина, 1904. – 258 с. В тексте названного издания был помещён 41 рисунок.
В раздел «Приложение» помещён рассказ «Самоедская школа», взятый из: _Носилов_К.Д._ У рыбаков и звероловов Севера. – М.: Типография русского товарищества, 1912. – С. 24–40; 114–119; 130–135.– (Издание редакции журнала «Юная Россия»).