У Вогулов
К. Д. Носилов





ТАИНСТВЕННОЕ ИЗ ЖИЗНИ ВОГУЛОВ




I. НЕСКОЛЬКО СЛОВ О ПЛЕМЕНИ ВОГУЛОВ. – МОЙ ПРИЯТЕЛЬ, ВОГУЛ ЛОБСИНЬЯ. – ЕГО ДУШЕВНОЕ НАСТРОЕНИЕ, ПОНЯТИЯ О МИРЕ ДУХОВ, ПРЕДЧУВСТВИЯ, ВОРОЖБА И СТРАННЫЕ СЛУЧАИ ИЗ ЕГО ЖИЗНИ. – ПЕРВАЯ НАША ВСТРЕЧА.

Вогулы живут под восточным склоном Северного Урала, там, где с запада им граничат понизовья Оби.

Ещё недавно воинственный, бодрый, знавший, как топить, добывать из руд Урала железо, медь, серебро, имевший торговые сношения с соседями, войны, народ этот теперь совсем упал, совсем превратился в первобытного дикаря и так далеко ушёл от нашествия цивилизации в свои непроходимые леса, так забился в глушь своей тайги, так изолировался, что, кажется, уже больше не покажется на мировой сцене, а, тихо вымирая, сойдёт вовсе с лица нашей планеты. Откуда он пришёл в эту тайгу, какие великие передвижения народов его вдвинули сюда, он не говорит, он забыл даже своё недавнее прошлое, но его типичные черты – хотя вогулы уже слились давно с монгольскими племенами, заимствовали от них обычаи, верования, ещё до сих пор напоминают юг, другое солнце: кудрявые, чёрные волосы, римский профиль лица, тонкий, выдающийся нос, благородное, открытое лицо, осанка, смуглый цвет лица, горячий, смелый взгляд – ясно говорят, что не здесь их родина, что они только втиснуты сюда необходимостью, историческими событиями, передвижениями в великой Азии народов.

Такие лица скорее напоминают венгерца, цыгана, болгарина, чем остяка, тип которого всё более и более начинает преобладать благодаря кровосмешению.

Сжатые соседями, загнанные в глушь лесов, они стараются всеми силами отстаивать свою самобытность, для них чуждо всё на свете, им не нужна ни цивилизация, которую они презирают, ни соседи, в которых они изверились. И, живя весь свой век среди природы своей новой родины, они берут от неё то, что она может дать им в своих непроходимых, в полном смысле слова девственных, лесах, в своих реках, озёрах. Но даже и тут они пользуются ею только для поддержания своей жизни, словно познав всю тщету богатства, торговых сношений, всю бесцельность своего существования на земном шаре.

Но весь их интерес, вся их пытливая, чуткая душа ушла в тот неведомый мир духов, в ту сферу их верований, которыми они живут, который их занимает.

Они ничто так не любят слушать по зимним, долгим вечерам от своих шаманов, посвящённых в этот мир людей, как рассказы о том, как когда-то существовали духи, жили на земле, сражались за их обладание, руководили ими, делали чудеса, оставляли памятники и населяли собой мир. И этот таинственный мир для них лучше всего, что они знают о земле, что составляет уже второстепенные, хотя сильные удовольствия, как-то: охота, музыка, пение, былины и сказки.


* * *

Я познакомлю вас, читатель, с одним моим приятелем-вогулом, с которым нас сдружили страсть к природе, охота, наблюдательность и которому я более всего обязан знакомством с тем миром таинственности, которым вогул наполнил всё своё существование.

Этого вогула зовут Лобсинья. Он живёт в вершине Северной Сосьвы. Это высокий, немного худощавый, лет двадцати пяти, отец небольшой семьи. У него чрезвычайно добродушное, простое лицо, курчавые чёрные волосы, которые он носит в виде двух длинных кос, зашнурованных красным шнурком, с украшениями из медных пуговиц на затылке и блестящей медной цепочкой внизу, что не позволяет им раскачиваться и мешать ему в работе.

У него очень живые, чёрные глаза, прямой взгляд, чисто детское выражение. Он часто задумывается, и в этом раздумье видна не то какая-то грусть, не то какая-то забота.

Он настоящий поэт. Стоит только ему выйти из его низенькой, бревенчатой, маленькой хижины-юрточки, скрытой в густом сосновом лесу, как он уже изменяется, весел; стоит ему только сесть в свою долблёную душегубку, взять листообразное лёгкое весло, оттолкнуться от берега, как он уже запел, импровизируя всё то, что он видит, что уже заметил в природе, что уже успело пахнуть на его чуткую душу, что уже вызвало у него детский восторг... Он пел, когда мы беззаботно бродили с ним с ружьём в его родном лесу; он пел, когда мы неслись с ним зимой на лёгких санках оленей; он пел, когда мы скользили на челноке по гладкой поверхности его родных вод. Он пел обо всём, что видел, что бросалось в глаза, что трогало его поэтическую душу; он пел о тишине, таинственности леса; он пел о том, как меняются картины в изгибах его лесной реки, как синеют дальние горы, как звучит голос лебедя, как спит лесное озеро, как дремлет лес, как гаснет заря; он пел про всё; он воспевал даже, бывало, меня, себя, своих знакомых, дополняя речитативом сказанных метких слов мелодию своей песни. И я любил слушать его импровизации, их самый мотив говорил о чём-то южном, жарком, не так, как это вечно сумрачное, низкое небо его родины... Его беззаботное, весёлое настроение сменялось только тогда, когда мы с ним проходили или проезжали мимо какого-либо священного для него места – был ли то мыс горы, был ли то берег, была ли то речка, которая текла от священного места и называлась поэтому непременно «попы-я». Тогда он вдруг смолкал, делался сосредоточенным, молчаливым; его шаги становились ещё таинственнее, хотя он и без того так тихо ходил в своём родном лесу, что нельзя было слышать за сажень, и он шёпотом, таинственно сообщал мне, что там, хотя бы это было и далеко, живёт шайтан, покой которого не нужно нарушать человеку, который не любит шума; которому нужно кланяться, дать что-нибудь или чем-нибудь засвидетельствовать своё почтение.

Часто для этого даже служила какая-нибудь берёза, на которой путник, прохожий мог вырезать свою тамгу или сделать изображение лица с длинным носом, которое должно означать олицетворение того божка, которому оно адресовалось.

Делая это сам, он и меня приглашал то же делать, говоря, что «он» (они не называют свои божества по имени без нужды) нам пригодится на охоте...

И я исполнял желание своего друга, и он был этому очень рад.

Благодаря, быть может, этому, он даже водил меня к тем существам, которые населяют его лес. Разумеется, это делалось тайком от его сородичей, потому что они строго соблюдали в тайне свои божества и даже не советовали мне бродить по лесам одному, пугая медведями и расставленными стрелами на зверя.

Отдавшись, бывало, какой-нибудь чуть-чуть заметной тропинке, мы проходили буреломники, обходили наставленные, замаскированные в кустах стрелы, которыми непременно окружено жилище шайтана, приходили в какой-нибудь чудный кедровый лес, в котором среди мёртвой тишины, среди сумрака леса где-нибудь в чаще и находили маленький амбарчик на высоких столбиках. Тишина, полумрак, следы жертвоприношений производили тяжёлое впечатление, хотелось и посмотреть, и поскорее оставить это место. Как-то невольно чувствовалось, что здесь обитает какое-то таинственное существо. Но при виде самого изображения этого существа делалось ещё тяжелее.

Деревянное лицо, длинный нос, оловянные глаза, намазанный салом рот, остроконечные красные, синие, жёлтые шапочки на голове, масса обвязанных поясков, платков, шёлку, ножей, стрел, истлевшие шкурки черно-бурых лисиц, дорогих тёмных соболей, блюда с остатками кушанья и страшное, суровое выражение – всё это так и отталкивало, так и гнело и без того нервно настроенного человека.

Сам Лобсинья со страхом приближался к такому амбарчику, начинал что-то напевать, выкрикивать, кланялся, и мы торопились поскорее оставить это место, не оглядываясь назад.

Он сознавался мне, что он страшно боится своих богов; мне казалось даже, что он постоянно и живёт под их страхом, куда бы он ни пошёл, что бы он ни стал делать. Под тем же страхом жили и другие вогулы.

Бывало, стоит только промахнуться раз-два на охоте Лобсинье, упустить зверя, как он уже уверен, что его преследуют, ему мстят, и он задумывается, он теряет уже самообладание, мучается, старается догадаться, за что его мучают, что кому от него нужно, и торопится хоть чем-нибудь отделаться, и когда у него нет ничего, то бросает свой единственный нож и даже ворчит при этом, словно отделываясь от назойливости.

И как только он сделал это, запрятал куда-нибудь под ствол дерева серебряную монету, брызнул каплю водки в сторону из моей фляги, как он уже уверен, спокоен, забота пропадает, и охота направляется по-старому – без промаха, без неудачи.

Он обладал замечательным предчувствием.

Иногда его силой нельзя было вытащить на охоту, в другой раз он сам приходил ко мне с сияющим лицом, весёлый, уже готовый на охоту, и звал, торопил на охоту, в лес.

– Что с тобой? – спросишь его.

– Ничего, – скажет.

– Что же ты так торопишься? – допытываешь его.

– Пойдём поскорее, зверя увидим, – и даже стоять не может от ожидания.

– Ты видел, что ли, его, собаки лают, след нашёл? – спрашиваешь его.

– Нет.

– Ворожил?

– Нет, – уверяет.

– Так что же тебе так не терпится?

– Сегодня кого-то увидим, – таинственно передаёт он.

– Ты почему знаешь?

– Да уж знаю, – скажет и рассмеётся.

Это «знаю» означало у него то предчувствие, которым он руководился, которое выжило его из дома, которое, быть может, как инстинкт, руководит им, и оно было всегда поразительно право.

В такие дни мы действительно кого-нибудь убивали: росомаху, рысь, оленя, лося, что не было обыкновенным успехом охоты, а скорее просто случайностью. Но мало того, он даже знал, куда нужно было направиться, где искать.

Последнее он узнавал по ножу. Это было ворожбой, гаданьем, когда он, подталкиваемый предчувствием, хотел допытаться ещё большего и прибегал к помощи ножа и топора. Он помещал на острие топора нож таким образом, что последний приходил в равновесие и, смотря по тому, куда повёртывался кончик ножа, он угадывал направление, куда нужно идти на охоту.

Он жил, весь углубившись в тайники своей детской души, по движениям которой он узнавал: ждёт ли его горе, неудача, ждёт ли его разочарование, успех. Он не раз говорил мне об этом и даже удивлялся, как это и я не чувствую того же, не могу знать хотя бы недалёкое будущее.

– Ты разве не слышишь? – спрашивает он.

– Нет, – скажу ему в ответ.

– Зажми глаза и слушай, – скажет он.

Зажмёшь глаза и слушаешь.

– Да где слышишь ты? – спросишь его.

– Да тут, в сердце, везде, – скажет он.

Он даже жалел меня по этому случаю.

– Откуда же ты знаешь это, научил, что ли, кто тебя? – спросишь его.

– Нет, сам... так... когда вырос, стал охотиться... ну, и узнал, – скажет.

И только. Никакие вопросы тут больше ничего не разъяснят, и я так и знал, что он слышит, предчувствует.

Когда мы с ним раз разговаривали об этом предчувствии, он мне рассказывал удивительные вещи про некоторых вогулов, которые так воспитали, если так можно выразиться, этот инстинкт, чувство, что даже могут сказать вперёд, кого убьют, кого увидят, что их особенное ждёт, например, на охоте, в пути. Он ни разу не говорил мне о том, что можно видеть, как видят самоеды, о чём я говорил, описывая видения моего приятеля на Новой Земле Константина Вылки. Он знает, однако, что видят лишь их шаманы, которым всё открыто и которые не только видят, предчувствуют, но даже сносятся с богами, и те им помогают даже переносить вещи через громадные расстояния.

Характерен в данном случае рассказ, слышанный мной в 1892 году на реке Конде тоже от вогулов, как шаман помог одному вахтёру казённого магазина, который забыл дома за несколько вёрст ключи, получить их у угла его юрты. Шаман даже слышал, как ключи свалились там и брякнули. Это сделал известный шаман, о чудесах которого знает всякий вогул, как о нечто необыкновенном даже для шамана.


* * *

У Лобсиньи были странные приключения в жизни.

Однажды, рассказывает, он спускался на своём утлом челноке с верховьев одной горной речки. Течение было быстрое, речка извилиста. На одном крутом повороте он не мог справиться, задел за корягу и видит – в лодке щель, вода хлынула, и он стал погружаться в воду, не имея возможности справиться с быстрым течением и пристать к берегу. Нужно заметить, что вогулы не умеют плавать. Это несколько странно, потому что они всю жизнь свою проводят на воде, занимаясь рыбным промыслом. Спастись ему, казалось, было невозможно, и он, призвав своего покровителя «Чохрынь-ойку» на помощь, бросил ему в воду нож. Течь в лодке быстро останавливается, лодка перестаёт садиться, и он, сидя в воде, благополучно пристаёт к берегу, вытаскивает расколотый челнок и идёт в лес искать смоляное дерево, чтобы засмолить щель и отправиться дальше.

Я спрашиваю его: может быть, щель сама собой закрылась, набухши? Но он утверждает, что видел щель, сквозь неё синела глубь реки, а потом вытекла сама собой вода из лодки.

В другой раз он заблудился в знакомом болоте.

Болото было всего пять-семь вёрст в окружности, но мелкий сосняк не позволял ему осмотреться кругом, а туча комаров – прислушаться, где шумит лес. Он провёл в нём несколько мучительных часов, без результата набегался по нём, вымочил ноги в его топях. Там его заели комары, от которых решительно не было спасения: они объедали веки, лезли в рот, уши, глаза, не давали вздохнуть, не позволяли оглядеться. Он исколесил болото по всем направлениям, он даже думал, что его заедят комары, что совсем немудрено, и такие случаи там бывали. Он решительно не понимал, как мог заблудиться там, где столько раз бывал, где знал, что болото нешироко, где, пересекая его, руководился направлением по солнцу. Когда же, наконец, он, измученный, что-то пообещал ближайшему шайтану, то опушка знакомого леса от него показалась так близко, что он даже не верил своим глазам.

Всё это он приписывает проказам злых духов, которые только и ждут его где-нибудь помучить, чем-нибудь выманить у него жертву.

Он говорил мне раз, что на него даже зимой, когда все медведи спят в берлогах, напал один медведь и настиг его так неожиданно, что он должен был всю долгую морозную ночь просидеть на высокой ели, под которой дожидался его зверь и только на рассвете оставил в покое.

Но странно то, что, спустившись, он не нашёл ни следа, ни признака гнавшегося за ним медведя.

Эту достопамятную ель он мне раз даже показывал, и она, вероятно, и до сих пор ещё стоит на берегу реки с обрубленными ветками от земли до самой вершины, что он сделал для того, чтобы медведь не вздумал лезть за ним на дерево.

Он спасся, говорит, только потому, что всю ночь молился своему покровителю и наобещал ему столько, что ещё до сих пор не исполнил.

Подобных случаев из его жизни я мог бы привести ещё несколько, но они более или менее однообразны по результатам. Но могу только одно сказать, что я ни разу не замечал в нём лжи этих рассказов и, живя с ним два года, всегда выслушивал их в одних и тех же описаниях, с одними и теми же выражениями и подробностями.

Мне самому не привелось быть свидетелем ни одного подобного случая с ним, но я был поражён кое-чем при нашей первой встрече.

Я как сейчас вижу эту встречу, когда я в первый раз поднимался на лодке по реке Сосьве к её верховью, где живёт Лобсинья.

Мы едем вдвоём с вогулом на лодке. Мы уже несколько дней не видали на реке даже признака человека, оставляя в стороне спрятанные в лесу юрты вогулов, которые обыкновенно пусты в летнее время, так как все жители реки спускаются навстречу хода рыбы к её устью. Но вот мы заворачиваем на одном повороте и вдруг видим – на берегу горит костёр, причалено два челнока, и два вогула сидят перед огнём, о чём-то, видно, разговаривая. Они не скоро нас заметили, но только что на нас взглянули, как вскочили на ноги и, растерявшись, не зная, что делать, то схватывались за вёсла, то за топоры. Мы пристаём к их берегу, я выхожу и подхожу к совершенно растерянным, перепуганным вогулам, из которых один после был моим приятелем, и говорю вогульское обычное приветствие: «Ос емас улум». Они, смущённые, но уже приходя в себя, говорят мне в ответ: «Ос емас, ос емас, рума» (здравствуй, здравствуй, друг), и, увидавши знакомого им моего проводника, окончательно успокаиваются насчёт моего неожиданного появления и начинают нам объяснять свой перепуг тем, что они только что о нас говорили. Это меня удивило. Я спрашиваю их: как они знают, что я еду к ним? Мне говорят, что один из них видел меня во сне, видел, как показалась из-за этого самого поворота лодка, видел, что в ней сидело два человека, один из которых его поразил своей наружностью, чем-то круглым на голове (я был в широкой шляпе). Он только что проснулся и стал рассказывать свой странный сон, как мы показались из-за мыса, что их и привело в ужас, хотя они оба были и так уверены, что увидят кого-нибудь из русских, и только разговаривали, кто бы это мог к ним явиться в такое пустое время, когда никого нет ни на реке, ни в юртах.

Я помню то недоумение, с которым я слупит их, причём мне показалось, что я попал к каким-то неведомым ещё людям, которым известно будущее.

Положим даже, что случаи из жизни Лобсиньи что-нибудь преувеличенное под страхом преследований, невероятны, но его предчувствие как-то невольно заставляет задумываться...


II. ЕЩЁ ПОРАЗИТЕЛЬНЫЙ СЛУЧАЙ ПРЕДЧУВСТВИЯ. – ВОГУЛЬСКИЕ ТАЛИСМАНЫ. – ВОГУЛ «НАЛИМИЙ ХВОСТ» И ЕГО ВОЛШЕБСТВА. – ЗАБРОШЕННЫЙ ПАУЛЬ. – САМОУБИЙСТВА ВОГУЛОВ. – ОЛИЦЕТВОРЕНИЕ БОЛЕЗНИ. – СЛУЧАЙ С ПРОМЫШЛЕННИКАМИ БОБРОВ И РАССКАЗЫ ПРО ШАМАНОВ.

Была светлая, тихая ночь, какие только бывают на Севере, когда я пристал к пристани одного маленького вогульского пауля на вершине реки Ляпин.

Выйдя на берег, я увидал среди соснового бора кое-где спрятанные маленькие юрточки, к которым с пристани вели узенькие тропы среди леса крапивы, конопли, травы. Судя по ним, решительно нельзя было предполагать, чтобы мы в этих юртах застали живого человека. Стояла мёртвая тишина. Я пошёл взглянуть на юрту, которая была побольше, как вдруг со стороны залаяла собака, и мой проводник крикнул мне с берега, что, вероятно, там живёт старик. Я свернул на лай собаки, она задала от меня с визгом дирка за угол юрты, и передо мной вдруг появился из низенькой дверцы маленький, тщедушный старичок, с болезненной голой головой и глазами.

Он поспешно, потирая на ходу глаза, бежал ко мне, как к знакомому человеку, и так приветливо поздоровался со мной, что я уже подумал, не видал ли где он меня раньше.

С таким же радушием, словно встречая родных, друзей, он побежал торопливо на берег к моему проводнику и также и там что-то бойко заговорил, видимо, радуясь нашему приезду.

Вслед за ним на пороге той же юрты появилась старушка, крикнула на собаку и, низко кланяясь, здороваясь со мной, позвала меня к себе в юрту, где она уже успела сунуть бересту в камин-чувал, оживив своё низенькое, с земляным, но опрятным полом жильё весёлым огоньком, который недаром называют они душой их жилища.

Я вошёл, сел на низенький стульчик к камину и стал отогреваться, раздумывая о том, какая хорошая вещь этот вогульский камелёк, где живо можно когда угодно обогреться и сварить себе чай.

Я уже позабыл было про поразившую меня встречу, как пришёл мой проводник со старичком, и они заговорили о том, как старики промучились эту ночь, ожидая нас к себе в гости.

Я начал расспрашивать, и оказалось, что ещё с вечера старики чувствовали, что кто-то к ним приедет. Старик долго не ложился спать, несколько раз выходил на улицу, подходил к берегу, вглядывался на плёсо реки, но, никого не видя, возвращался опять в свою юрту, говоря старухе, что кто-то вот-вот должен к ним приехать или прийти. Он намеревался уже поворожить на барабане, но раздумал и лёг спать, так как было уже поздно.

И только что он заснул, как залаяла собака; он сейчас же догадался и бросился на двор встречать тех, кого так ожидал...

Я стал их спрашивать, как они это предчувствуют, как могут знать вперёд, но они мне ничего нового не сказали, говоря: «так, просто, слышим, ждёшь всё кого-то, беспокойно делается, спать не можешь, кажется, что вот кто-то едет, вот кто-то идёт» – и только.

Я показал старику на полку в переднему углу, где стоял закопчённый барабан и сидело чучело божка, и спросил:

– Может, это вам помогает?

– Не знаю, может быть, и этот нам помогает, – сказал он нерешительно и замолчал.

Я видел, что это было для него неприятно, и больше не стал его тревожить. Он скоро оживился снова, и когда я его угостил, чтобы окончательно сгладить неловкость вопроса, стаканчиком водочки и поднёс его старухе, то он сам свёл разговор на эти предметы и стал говорить, что, действительно, они им помогают много, но только не в данном случае и что слышат они и без них.

Мой проводник был из молодых вогулов, не слишком верующим. Он шепнул мне, чтобы я подал ещё старику, тогда он мне поворожит.

Я не пожалел водки, и действительно, мой старик так воодушевился, что показал мне свои талисманы и рассказал про них столько чудес, что я уже подумывал, не запастись ли и мне в этой заколдованной стране чем-нибудь вроде этого, чтобы чувствовать себя спокойнее и смелее.

Все его талисманы были в кармане и хранились в маленьком кошельке, который сам по себе, будучи сшит из кожи ещё не родившегося лосёнка, казалось, уже представлял что-то священное.

Из него он при свете костра вытаскивал нам обточенные камешки в виде замысловатых форм, напоминающих головы животных, металлический, вроде серебряного, слиток с изображением лося, обточенный зуб медведя и ещё какую-то куколку из тряпиц и дерева, где характерно было выражено лицо шамана с длинным носом.

Оказалось, что все эти талисманы обладали чудодейственными свойствами то во время охоты, то для рыбной ловли, то в путешествии по воде, то в семейной жизни, а у старухи оказался даже такой, в виде встрёпанной куклы, который помогал ей иметь детей в годы её молодости.

Я было начал торговать эти драгоценности, но мои милые старики это нашли таким неуместным, что быстро попрятали всё в мешки и карманы.

Впоследствии подобные же вещи я видел и у моего приятеля Лобсиньи, и он даже подарил мне один такой талисман, который я и до сих пор храню у себя как память.

Это обточенный в виде маленькой лепёшечки камешек из породы тёмно-зелёной яшмы, на одной стороне которого изображена гагара (священная птица), а на другой – бобёр. Этот талисман служил моему другу для охоты, и ему стоило большого труда пожертвовать его, хотя я был его единственным другом.

Помню, когда я уже закусил в юрточке приветливых старичков и лёг спать на постланную для меня на нарах шкуру оленя, у них все еще около теплого камелька шли горячие разговоры по поводу милости их богов. Разговоры затем перешли в тихую песню, а затем, в другой юрте, куда они ушли, чтобы меня не беспокоить, послышались и звуки барабана, который глухо отдавался где-то за рекой и наводил невольный трепет для меня даже издали.


* * *

В тех же местах, на одном притоке реки Ляпин, реки Мань-я я знал одного странного старика вогула по прозвищу Налимий хвост.

Такое странное прозвище дали ему вогулы за то, что он был так вял, так медленно двигался, что многим напоминал ту рыбу, которая, главным образом, водилась в этой реке и которую он, исключительно занимаясь рыболовством, ловил, чтобы питаться. Может быть, просто он даже заимствовал её манеры, наблюдая её всю свою долгую жизнь. Я, помню, воспользовался этим его знанием и записал про эту рыбу очень много интересных наблюдений, которым позавидовал бы и натуралист.

Этот высокий, худой старик, вечно тяжёлый, неподвижный, вечно задумывающийся над чем-то, предпочитающий всякое общество человека сну и рыбной ловле, производил на меня тяжёлое впечатление. Я даже нарочно было поселился в его юртах, в пауле, чтобы узнать про него, отчего он такой странный, но и это не помогло. Он, казалось, давно уже не верил в людей и сторонился их.

Один месяц мы жили с ним совсем одни в его маленьком, что-то, помнится, всего состоящем из трёх-четырёх юрточек пауле. Я занимал одну заброшенную юрточку, а он другую – рядом. Весь пауль решительно тонул в лесу, и только одна тихая, глубокая река с обросшими лесом дикими берегами ласкала взгляд и манила по ней прогуляться. Днём мы с ним ездили ловить рыбу, ходили в лес, но вечером мы расходились по юртам, и только что, бывало, я займусь, как в тишине ночи со стороны его запрятанной в лесу юрточки раздадутся дикие, глухие звуки барабана, и я, дрожа от страха, проклинал это место, где действительно, казалось, что-то творится неладное и где этот таинственный старик сносится с духами...

Эти звуки, то стихая, словно под землёй, то потрясая воздух, гак разносились по лесу, гак откликались в берегах глухой реки, что я даже не смел тогда показываться на двор и, ложась в постель, старался затыкать уши, чтобы только не слышать их, чтобы только чем-нибудь отвлечь воображение, которое рисовало мне страшные картины...

О чём он мог ворожить, к чему ему было сноситься с духами, живя одинаково, без будущего – я решительно не мог решить. Он же сам никогда не говорил со мной об этом, стараясь молча отделаться от моих наивных вопросов.

На другой стороне реки, всего саженях в двухстах, виден был ещё новый, но уже совсем заброшенный пауль.

Однажды я спросил его, отчего там не живёт никто и зачем там стоят юрты. Он сказал мне, что они заброшены и в них уже никогда больше не будет жить человек, потому что они несчастливы.

Это меня заинтересовало, и он рассказал мне следующее.

Это был старинный пауль, в нём прежде жило гораздо больше людей, чем нынче на этом берегу, но случилось так, что боги их за что-то невзлюбили, стали преследовать, народ начал вымирать, и в какие-нибудь десять-пятнадцать лет от большого пауля осталось только четыре семьи. Но и этих выжили оттуда злые существа. Как только наступит ночь, в юртах становится беспокойно, слышатся шаги, постукивания, сбрасываются со стены вещи, трещит, словно от мороза, летом крыша, собаки бесцельно носятся с лаем вокруг, люди боятся выйти на двор, и, благодаря этому обстоятельству, те, кто остался ещё жив, решили перенести жильё на другой берег, а там забросить.

С тех пор стало благополучнее, болезнь прекратилась, но жители уже не могут найти спокойствия, и некоторые семьи уже покинули навсегда эту реку, переселясь в места более благополучные, и вот он теперь живёт здесь один, покинутый всеми.

– А ты не боишься злых духов? – спрашиваю я его.

– Нет, не боюсь, – отвечает он. – Я живу с ними дружно. Они меня не пугают.

Я, живя в этих юртах, ничего не слыхал, но мне было очень жутко там, и я постарался их оставить вместе с этим таинственным стариком, который, как говорят, все ночи беседует при разведённом костре с барабаном в руках с духами, пытая у них судьбу людей. Говорят, что он хороший ворожей, предсказывает на целые годы вперёд о рыбной ловле, голоде, болезнях, и что к нему обращаются все, кому нужно узнать будущее, кому нужно умилостивить богов, приворожить человека, найти оленей. Маленькие приношения поддерживают его жизнь, а налимы, говорят, так идут к нему на уду и в ловушки, что он никогда не знает голода.

Нужно заметить, что подобных выморочных, заброшенных юрт в стране вогулов немало, и почти всем им приписывают нечто подобное со стороны богов той страны.

Преследование богами этих несчастных, впечатлительных жителей глухой тайги бывает порой ужасно и часто кончается даже самоубийством.

Обыкновенно оно начинается с того, что вогул не исполнил обещания, клятвы перед каким-нибудь из невидимых существ. Причиной чаще всего являются его займы у этих божков. Дело в том, что каждый шайтан сосредотачивает около себя, в своём амбарчике в лесу такую массу разных ценностей – денег, серебра, шкурок, которая вполне могла бы обеспечить вогулов в трудные голодные годы. Это нечто вроде ссудосберегательных касс, куда всякий вогул может прийти, взять, что ему нужно, даже не говоря об этом никому ни слова. Обыкновенно, прибегая к такому займу, они дают обещания, и раз болезнь, неудачи, старость этих обещаний исполнить не позволяют, вогул уже начинает мучиться: ему кажется, что его преследует дух, он делается мнительным, следит за каждой своей неудачей, потерей и доходит до того, что, не имея сил больше выносить угрызения совести, боясь мести, идёт и давится в лесу на дереве.

Странно, что это единственный способ лишать себя жизни у вогулов, хотя они имеют ружья, могли бы, наконец, броситься в воду.


* * *

Всякая болезнь, эпидемия, по мнению вогулов, – тоже дело злых существ.

Посылая её к людям, они превращают её в форму чёрной собаки, гагары или в одно из «поганых» существ, как называют вогулы многих животных и птиц их страны. Время такой миссии – ночь. Но благодаря собакам, которым многое видно, чего человек не может видеть, потому что собака – тоже существо, имеющее связь с духовным миром, болезнь часто не может зайти в юрты к вогулам. Собаки её гонят прочь, чем и объясняется то странное явление, что иногда даже днём они срываются с места, бросаются с ожесточением за каким-то невидимым предметом и кружатся за ним по полю в то время, когда жители никак не могут разглядеть, за чем они гонятся.

Про подобное явление мне даже рассказывал однажды вогульский священник, которому самому случалось не раз видеть псов, бегающих за чем-то среди белого дня на ограде. Это же подтверждают и русские жители тех стран.

Странный случай рассказывали мне в 1892 году на реке Конде о подобном явлении.

В вершинах этой вогульской реки водятся бобры. Прежде они составляли очень значительный промысел в этой местности для вогулов, но вот уже более ста лет как бобры перебиты и остались только редкие экземпляры. Однако порой они и до сих пор привлекают туда удалых вогулов. Одна артель несколько лет тому назад ушла в эти дикие места и решилась там весновать. Они построили избушку недалеко от бобровой речки и ходили туда сторожить бобров. Так как это очень осторожное животное, то они не взяли с собой собак и жили без них.

Однажды к ним неожиданно явилась чёрная собака; они думали, что она заблудилась на охоте, приласкали её и впустили в юрту. Собака была скромная, но в ней поражали её глаза, в которых было что-то необычное. Однажды они заперли её крепко в избушке, приняли все предосторожности, чтобы она не выскочила в трубу, куда только и можно было выбраться, и ушли на речку.

Но возвратясь домой, они были поражены тем, что собака пропала: добытые шкурки, всё платье их были изорваны в клочки, и даже не было признака, как она могла выбраться вон из жилища. Через неделю появилась цинга, и из артели уцелел только один человек, который и рассказал эту странную историю вогулам, решившим, что эта собака была болезнью.

Подобные случаи нередки, и потому вогулы очень боятся сторонних собак.

Но поразительнее всего рассказы про шаманов. Ими решительно полна эта страна дикарей. И в них верят не одни они, а даже русские, и можно, не преувеличивая, сказать, что нет ни одного русского, который, живя там, не верил бы в чудеса шаманов, не прислушивался тревожно к тому, что делается, что рассказывается про этих людей, имеющих столь явные сношения с духовным миром. Я знаю многих из русских, которые не стыдятся участвовать в жертвоприношениях, охотно обращаются к ворожбе этих людей и даже ввели это в правило, отправляясь в путь, положим, на рыбный промысел, или берясь за какое-либо другое выгодное предприятие, дело. Они даже делятся своей добычей с теми существами, которые им помогут, по словам верующих в них вогулов...

К сожалению, размеры настоящей статьи не позволяют мне коснуться дел шаманов. Скажу одно, что чудеса их живут в толпе и разносятся ею, как только произойдут, с такой верой, что сомневаться в них – значило бы кровно обидеть вогулов. Шаманы угадывают будущее, переносят вещи на расстояния, описывают заочно иных лиц и их настоящее положение, находят потерянное, узнают время наступления голода, наводнений и даже, в доказательство своей силы, распарывают себе животы, показывают внутренности, умирают и – снова возвращаются к жизни...

И странно то, что они даже христианство сливают со своим миросозерцанием, причисляя тех святых, о которых рассказывают им миссионеры, к добрым существам. К этим святым они обращаются, приносят жертвы по-своему. В числе таких святых Николай Чудотворец занимает такое почётное место, что в чудесах его никто из них не усомнится. Он так же, как и самоедам, и им помогает в минуты опасности.

Для них невидимый мир разделён на злых и добрых существ; одни им вредят, другие помогают. Они верят в загробную жизнь и, стараясь жить мирно, совсем не удивляются тому, что им открыто более, чем нам.

Странный народ, странная жизнь, странные верования. Но я думаю, что эта странность многое потеряет, если мы, отбросив свои предвзятые взгляды, просто заглянем глубже в нашу жизнь, вглядимся в некоторые странные случаи своей жизни, в которых нельзя не найти чего-то такого, что уже знакомо тем детям природы, которых мы называем дикарями...