Ожидание близких снегов
А. А. Маркиянов






ВНУК


В начале июля, в самый Мефодьев день, когда травы еще не скошены и в сонных душных лугах стоят тучи мошки, слышится сухой шорох стрекоз и бесконечная песня кузнечиков, в Окладино произошло несчастье: у Леонтия Чмутина расшибся насмерть шестнадцатилетний внук Аркадий, окончивший в то лето девять классов, каждый год аккуратно приезжавший гостить в деревню, очень спокойный, трудолюбивый мальчик с внимательными серыми глазами и маленькими, как бы всегда недовольными, пухлыми губами, в нежных углах которых сквозь розовые прыщики едва темнел кудрявый мягкий пушок.

Случилось это тем более неожиданно, что стеснительный, угловатый и выдержанный по натуре Аркадий почти никогда не принимал участия в шалостях и всевозможных опасных играх своих деревенских сверстников: не взрывал заряженных ружейных патронов в костре, спрятавшись и затаив дыхание до тех пор, пока режущим взрывом не разносило в пепел красные головешки, не нырял ночью с моста, с его подгнивших перил, в черную, залитую лунным светом, изрытую воронками воду у липких свай, не чистил чужие огороды, не привязывал на нитку картофелину к окну помешанной на подозрительности Агафьи Сорокиной, и нередко деревенские девки, видя, как помогает он деду окучивать в огороде картошку или плетется утром, осторожно сгибая крапиву с удилищем в руках к черной долбленке Леонтия, смеясь, кричат ему:

– Аркаша! Не нарежься тяпкой! Не заплывай далеко, утонешь!

В таких случаях он смущенно поднимал глаза и, чуть розовея бледным лицом, отвечал:

– Да ну вас, в самом деле. Чего пристали...

Он много читал – привозил с собой на каникулы целые кипы книг – и Леонтий, горячо, до слез любивший его, нередко, сидя на скамейке, с умным лицом рассказывал старухам на разные лады о своем единственном внуке. В нынешнее лето, незадолго до смерти Аркадия, он, например, как-то под вечер остановил девяностолетнюю Прасковью Плетневу и стал лениво говорить о жаре, о старости, а затем ловко перевел разговор на Аркадия, как бы невзначай кивнул на свой чисто выметенный двор.

– Аркадий у меня парень молодец и с шантрапы пример не берет, – сказал он старушке, и та, теребя крючьями пальцев подол дырявой юбки, от старости полуслепая и оглохшая, потянулась к нему ухом с таким напряжением сморщенного лица и закатившихся глаз – будто подслушивала в замочную скважину – Иной раз сам говорю: шел бы ты, говорю, Аркаша, на берег, костер пожег с ребятами, девки там. А он: нет, деда, пойду почитаю. Книжку берет, керосинку берет – и шасть на сеновал. Я ить, конечно, понимаю, что ему там делать с имя? В четверг разожгли огонь, а на ферме обрезок метровый от трубы железной стащили, да забили с одной стороны обрубком березовым. Залили в его воды и с другой стороны березиной заклепали, и в огонь, фулиганье. Тем обрезком у Гаврилы Степановича весь забор разворотило и свинью у пристроя убило насмерть. Участковый из району приезжал, ходил по дворам, допрашивал. У меня был, да я ему про Аркадия сказал, он, конечно, все понял и от нас отвязался, добрый человек.

Сам Леонтий, в юности шпана и забияка, в войну танкист и орденоносец, под старость стал слезлив и не в меру сентиментален. Да ведь как? Сыновья с невестками разъехались, жена Анисья померла от укуса клеща, только вот внук Аркаша, как похоронили бабушку, каждый год приезжает в гости почти на целое лето. И это особенно трогало Леонтия. Понимал это и Аркадий, и долг перед совестью выполнял со спокойной радостью, поскольку с детства был отзывчив на чужое горе, успел полюбить природу, приезжая сюда, ее луга и пашни, голоса птиц в ивовых чащах у реки, и все это неприхотливое деревенское житье, от которого так сладко сжималось сердце, что иной раз хотелось упасть, забиться куда-нибудь в конопляные заросли и тихо лежать, ощущая, как ползут по рукам муравьи...

То лето было особенно грибным, особенно ягодным, с его душистым холодом березовых рощ, с их россыпями кровавых земляничных пятен на солнечных зеленых полянах, с коричневыми маслятами в сухом старом бору, и Аркадий любил помогать деду припасать на зиму «что лес дает», учился даже солить, мариновать грибы, варить землянику и чернику.

В своем одиночестве находил он особое удовольствие. Ему нравилось подолгу бродить на закате по сумрачному лесу, присесть где-нибудь у высокой мшистой ели и сидеть так, погружаясь в лесной, сказочный своей жизнью мир: ему казалось тогда, что мир этот начинает с ним говорить, но, говоря, становится так угрюм и огромен, что Аркадию делалось страшно и, прижавшись к сырому мягкому стволу, он замирал и зорко всматривался в лесную глубину, по сторонам, все больше пугаясь и восхищаясь наступающими летними сумерками, непонятными шорохами и криками ночных птиц. Тогда он резко вставал и, еле сдерживая дыхание, быстро шел сквозь чужой, разом потемневший лес в сторону деревни...

В рыбалке тоже была своя, ни с чем ни сравнимая прелесть. Имея удивительное чутье, так свойственное одиноким необщительным людям, он с поразительной точностью находил на реке, на ее туманных заводях или в черных стоячих водах, заваленных лесом, самые рыбные места, изучил время поклевок и, возвращаясь с рыбалки, всегда удивлял деревенских ребятишек своим уловом: если у них окуни были небольшие и яркие, то у него просто огроменные, как коровьи лытки, и цвет имели изумрудный, глубокий.

– Ты где ж таких, а?! – спрашивал его кто-нибудь из ребят и тыкал пальцем в корзинку, в крапленый, огненный глаз неподвижной, холодно-зеркальной, как осколок льдины, сороги.

Выгребая веслом мутную, в чешуе и водорослях, воду из бата и радостно насупившись, Аркадий негромко отвечал:

– За поворотом, напротив Татарской кочки, тут же, сразу как трава кончается, и ловил.

– Сколь не пробовал там, ни хрена не цепляет, – вставлял еще кто-нибудь и тоже заглядывал в корзину.

– Не знаю, – поводил плечом Аркадий. И принимался без выражения, стесняясь собственных слов, рассказывать, как, на что он рыбачил. Словом, человек он был доброжелательный, не скупой и, несмотря на его отчужденность, зоркие и хитрые деревенские ребята относились к нему не зло, а скорее дружески-снисходительно.

В тот памятный Аркадию день, двадцатого июня, он по обыкновению пошел перед ужином полить огурцы, потому как дневная жара уже спала и можно было не бояться, что вода послужит только во вред. Солнце ушло за бледные легкие облака и тускло мерцало сквозь них – сбившиеся высоко над кромкой леса и медленно плывущие к югу, подобно луне. Небо высоко и светло синело, на деревню упал тот еще дневной сумрак, что дает ощущение близкого вечера, когда голоса птиц в лесных дебрях разносятся уже не часто, но звонко, а слабый теплый ветерок окончательно стихает, прячется, в последний раз пробежав и глубоко вздохнув в темной листве палисадника.

Наклонив тяжелую ржавую лейку, Аркадий медленно шел вдоль высокой огуречной гряды и с интересом смотрел, как скатываются по шершаво-пухлым зеленым листьям прозрачные капли воды. Он был в застиранной до прозрачной серости рубахе Леонтия, в трико и босиком; темно-русые волосы его были густы и как всегда аккуратно зачесаны набок; глаза же смотрели строго и внимательно.

Внезапно его привлек девичий смех, и тут же к плетню подошли несколько деревенских девушек, и среди них одна высокая, темная, с южным загаром, в широком белом сарафане и с черными волосами, крупные кудри которых, небрежно путаясь, спадали вдоль ее овальных скул на блестящие крепкие плечи. Она тоже смеялась – смех у нее был грудной, чистый – блестя ровными зубами, голубыми белками на загорелом лице, и все повторяла одну и ту же фразу, хлопая в ладоши и почти приседая на корточки:

– Да правда что ли, Анютка?!

Анютка, похожая лицом на русскую красавицу из лубочных книжек, с толстой русой косой, голубоглазая, но очень низкорослая, с венозными прямыми икрами и широкими ступнями, ударяла себя по ляжкам и весело перекликивала всех:

– Да ей Богу, так и говорила!

– А потом что?

– Потом? Ясно что... Под юбку полез, мама родная!

– А ты? А что я... Говорю ему: нельзя сейчас, не понимаешь, что ли?

Тут все разом увидели Аркадия, смутились и захохотали еще сильней, поняв, что он невольно подслушал их разговор.

– Здравствуйте, – сказал он и тут же покраснел под любопытным взглядом черноволосой девушки. Аркадий уже узнал ее, эта была городская внучка Настасьи Усольцевой – Ольга, и смущенно и радостно удивился тому, как она изменилась за те два года, что он ее не видел, стала из худой высокомерной девочки с огромными сонными глазами просто молоденькой женщиной с чистым веселым взглядом и обаятельной улыбкой на полных вишневых губах. Оля, конечно, тоже узнала его, потому как проговорила, останавливаясь и оглядывая его с головы до ног:

– Здравствуй. Как ты вырос, с ума сойти... Как школу закончил?

– На семь, – сказал он негромко.

– Чего на семь? – не поняла она и подошла вплотную к плетню, уперлась в него ладонями, откинув назад волосы, которые то и дело падали ей на глаза.

– На семь сантиметров вырос, говорю, – повторил Аркадий и покраснел еще больше, опустил голову, исподлобья глядя на нее настороженными глазами.

– А, понятно, – сказала она, внимательно вглядываясь в него. – Ну, пока, приходи вечером на берег, – и побежала по белой пыльной дороге догонять скрывшихся за поворотом подруг.

Аркадий постоял еще некоторое время, потом повернулся, бросил в межу лейку и, взволнованный, быстро пошел в ограду. За ужином он почти не ел, выпил лишь кружку молока, а следом кувшин холодной воды; губы у него сохли, он мучительно обдумывал всевозможные предлоги, под которыми можно было прийти вечером за деревню, на зеленую холмистую поляну, где обычно жгли костер деревенские ребята, откуда доносился расстроенный звон гитары или девичий, многократно усиленный ночной тишиной смех. Леонтий, почесывая расплющенный на темени седой ежик, ходил за ним по пятам, радостно заглядывал ему в глаза и спрашивал, швыркая плоским, перебитым в юности, носом:

– Ты чего, Аркаша? Не кушал совсем... Не заболел, сынок?

– Да нет же, дедушка, нет! – с легкой досадой отвечая Аркадий. Он вконец измучился, перебрал все варианты, но так и не придумал, как он появится вечером у реки.

«Конечно, сразу поймут, – в отчаянности рассуждал он, расстроенный до слез своей нерешительностью. – Девчонки начнут смеяться, и обязательно ехидно, открыто, как свойственно всем деревенским... Ребята станут дразнить».

Сдвинув брови, он взял с завалины весло, ключ от замка, удочки и огородами вышел к реке. Там же, у берега, он накопал червей, затем отковал бат и столкнул его в воду, прыгнул в него, приседая и хватаясь руками за борта; течение здесь было слабым, вода спокойно и тихо понесла долбленку вдоль топкого, истыканного коровами глинистого берега в сторону дальних покосов. Спустя полчаса, искупавшись в неглубокой чистой заводи, где у прибрежных лопушек булькали и разбегались в разные стороны щурогайки, он сидел не песчаном берегу кусал травинку и изо всех сил пытался унять охватившее его волнение, в который раз вспоминал Олю, ее волнующий смех, как она бежала по дороге в своем белом воздушном сарафане, все время полоскавшемся, прилипавшем к ее голому телу... Солнце медленно село, ушло, оставив над чернеющим лесом единственное, длинно-круглящееся и высвеченное снизу багровым светом, бело-синее облако, но еще долго стояло светло, пока, наконец, не стало сереть, бледнеть, а потом наливаться уже ночной синевой небо с еле различимыми редкими звездами; трава была суха, но, глядя на нее и вдыхая сырой, пропитанный ароматом шиповника воздух, Аркадию показалось, что уже выпала не землю роса. Луна высоко в небе стала набухать, заполняя свои бледные контуры ярко-желтым огненным цветом, а воды реки под ним заискрились, задрожали; в заводи же стояли тихо и мерцали, как старое почерневшее зеркало.

Аркадий уже садился в лодку, как сердце его больно и радостно дрогнуло: и услышал вдали звуки гармошки – играли что-то печальное, уныло терзающее душу медленными переборами, то затихающими, то вновь заполняющими далеким эхом ночную округу... Подняв весло, он долго и напряженно вслушивался, но так и на смог различить голосов, тогда, резко оттолкнувшись, он решительно развернул лодку против течения и быстро стал подниматься вверх по реке; бат был старый, испытанный, весла слушался, как колхозная лошадь узды, и скорость его в темноте ясно чувствовалась по белым, пенящимся разрезам воды, летящих вдоль черных, смолистых бортов. Вот и показался огонь костра... рядом с ним, в его искристом пламени, уже можно было различить неясные тени людей; Аркадий направил лодку к противоположному от костра берегу и, стараясь не шуметь, медленно проплыл мимо, остановился между скользкими мостовыми сваями, взялся за одну из них, переводя дыхание и стараясь унять частое сердцебиение. Луна светила так ярко, что на воде были видны круга от рыб, но между свай темнота стояла сплошная, черная и липкая, словно у Леонтия в погребе. Аркадий перевел лодку через всю реку и остановился почти у самого берега. У костра смеялись, послышался голос Вальки Замятина говорившего хрипло и возбужденно:

– Не-е, я пас! Чур не я! Пусть Гришка плывет, он лучше меня разыщет. Правда, Гринь?

– Тебя ить просят, вот и шмаляй, – отвечал односложно Гришка.

– Ну, Владя! В самом деле! Я ж тебя прошу, ну сплавай, пожалуйста, ну чего тебе стоит десяток лилий нарвать?! – услышал он звонкий Олин голос. Аркадий тотчас представил, как отказывается Валька плыть, хотя сам этого жутко хочет и лишь растягивает удовольствие.

Вскоре Валька спустился к берегу, подождал, пока к нему подойдет Оля, и когда она подошла, белея сарафаном, к самой воде, тронула ее босой водой и тихо засмеялась – он быстро разделся, зашел, разведя мускулистые руки в стороны, по самую грудь в реку и сходу нырнул. Его не было поразительно долго, когда он показался метрах в двадцати от берега, Оля облегченно вздохнула и опять засмеялась, захлопала в ладоши. Обратно он переплыл, держа в вытянутой руке лилии и отфыркиваясь; потом натянул на мокрое тело брюки, взял в руку рубашку и небрежно, не глядя на счастливую девушку медленно стал подниматься на холм.

Когда Оля ушла, Аркадий хотел было вывести уже лодку и плыть в деревню, но тут опять послышался смех и несколько девушек, прыгая по сырой траве, сбежали к самой воде. Он замер, боясь выдать себя неловким движением... Кто-то крикнул в сторону костра: «Сюда чтоб не лазили!» Там послышался хохот.

– И правда, – тихо сказала Анютка. – Буду голой купаться, все равно купальника нет.

Оля повернулась в сторону костра и спросила, ни к кому в отдельности не обращаясь:

– А одежду не утащат? Вот будет смеху девочки...

– Пускай, какой от нее прок, – это говорила высокая, узкоглазая Стешка Морозова.

Аркадий, мгновенно вспотевший, с ужасом смотрел на эти приготовления и чувствовал, как его начинает бить противная дрожь. «Ну, дождался! – с отчаяньем твердил он себе. А если увидят, Господи, потом в деревню не показывайся...»

Оля будто специально подошла к самой воде, еще раз потрогана ее ногой и поглядела на сваи, как раз в то место, где прятался Аркадий. Потом выгнулась спиной, стянула через голову сарафан, оставаясь в узеньких темных плавках и таком же лифчике, бросила его на траву и снова посмотрела в сторону свай.

– Жутко все же ночью купаться, – тихо проговорила она и взялась руками за лифчик, расстегнула его, поворачиваясь спиной к воде, сняла плавки и нерешительно повернулась, подняла к голове руки, видимо, скрепляя на затылке волосы. Едва он увидел темные крупные точки на ее вздернутой голубоватой в месячном свете груди, как тут же в страхе закрыл глаза и открыл лишь тогда, когда услышат, как девушки с хохотом побежали, попадали в воду. Купались они долго, с каким-то возбуждающим себя наслаждением, но для него это были самые томительные минуты: он перенервничай, как-то сразу ослабел, и его слегка подташнивало... Как только девушки, наконец, одевшись, ушли, он медленно вывел бат и поплыл под самым берегом в деревню.

Дед не спал и, едва Аркадий переступил порог избы, проворно соскочил с кровати и включил свет, стоя перед ним в кальсонах, в линялой майке, маленький, с торчащими большими ушами, с белым пухом на коричневом сонном лице.

– Чегой-то уснуть не могу! – сказал он бодро. – Ну, а ты, Аркаша, как? Наловил чего?

– Не клевало, дедушка, – отворачиваясь, ответил Аркадий. – Я, пожалуй, спать пойду, есть не буду, ладно?

– Давай, сынок, беги, – засуетился дед. – Не простыл? Одеялко дать? – и бросил на Аркадия короткий, пристальный взгляд.

– Нет, не нужно... пойду.

Он вышел во двор и, пройдя по его темноте мимо низких стаек, залез по лестнице на сеновал. До утра Аркадий так и не уснул, все лежал с открытыми глазами и опять видел Олю то в сарафане, то нагую у берега, пугливо глядящую на него в темноту на черные сваи...

На следующий день, увидев его на лавочке, бледного и осунувшегося за ночь, Оля спросила, нерешительно остановившись рядом:

– Ты почему никуда не ходишь, заболел?

– Да нет, все в порядке, – ответил он, быстро вставая и сцепляя пальцы обеих рук. – А для чего?

– Как для чего? Такая погода, а ты все дома и дома. Хочешь, я сегодня зайду за тобой?

Аркадий поднял на нее растерянный робкий взгляд.

– А почему именно на берег? – тихо спросил он, глядя ей в смуглое плечо.

Она нервно улыбнулась и, отворачиваясь, безразлично ответила:

– Я не говорила, что на берег... Мне все равно, куда...

– Ах, да, конечно, – сказал он поспешно, – хочешь, мы с тобой рыбачить поедем? Или так... просто на лодке? – добавил он, мучительно краснея, вспоминая вчерашнюю ночь.

Она весело рассмеялась и снисходительно поглядела на него сквозь полуопущенные ресницы.

– Ну, зачем ты все время спрашиваешь? Я же сказала: мне все равно, на лодке так на лодке...

Два дня он катал Олю по реке на лодке, он показал ее все глухие уголки, где клевала крупная рыба, учил рыбачить ее, насаживая дрожащими руками червя на крючок и сладко замирал, когда она вытаскивала, смеясь и вскрикивая, упирающихся в воде окуней. Они слушали щелканье соловьев в ивовых прибрежных зарослях, купались в теплой воде заливов и стариц, жгли костер, далеко спустившись вниз по реке, и он бесконечно много говорил в эти дни, так много, что сам удивлялся своему красноречию: он рассказал ей все, что знал о природе в здешних местах, о ее тайниках, где еще бродят в осинниках лоси, где в покрытых мхом и сосновыми иглами песчаниках еще сохранились свежие барсучьи норы, он рассказал ей об интересных книгах, называя имена писателей, о которых она не имела совершенно никакого представления – она только широко раскрывала глаза или громко смеялась, закидывая назад голову и хлопая себя по круглым блестящим коленям... Через два дня она окончательно измучилась, устала от всего, от этих утомительных поездок, от его чрезмерного и восторженного многословия и стала необычайно тиха, задумчива. Почувствовал это и Аркадий, он опять замкнулся, впал в отчаяние, не зная, что делать дальше, как вести себя с ней...

– Господи, ну почему ты такой? Скажи...

Аркадий вздрогнул.

– Ну, такой... Я не знаю... – Она положила ладони ему на плечи, близко наклонилась, вопросительно глядя на него расширившимися блестящими глазами.

Он опять вздрогнул, но тут же решительно, неловко обнял ее, чувствуя, что голова у него кружится от близости теплого тела под легкой марлевой тканью, прижался губами к ее горячим губам и замер. Отстраняясь, она засмеялась непонятным смехом и, взяв за руку, подняла со скамьи, повела по узкой, утонувшей в зелени улочке, сбивчиво и громко шепча.

– Идем, еще погуляем, бабушка все равно спит... Ты посмотри, как здорово! Смотри, какие звезды! А луна? Такой ее только на картинках рисуют...

Потом они бродили по спящей деревне, словно помешанные, и целовались на каждой скамейке... Когда, продрогшие от сырости и поцелуев, они вышли к реке, за лесом уже брезжил едва различимый предрассветный восток. Над водой встал туман, затопил на противоположном низком берегу покосы и мелкие озера, где изредка крякали утки; разглядеть там было ничего нельзя, только верхушки кустов, словно срезанные, то плыли, то скрывались за белой сырой пеленой. Но даже за этой сплошной пеленой чувствовалось, что зелень на том берегу была густой и дикой.

– А что тебе дедушка скажет? – спросила Оля, когда они проходили, взявшись за руки, мимо безмолвной, блестевшей стеклами окон избы Леонтия.

– Да ничего, – ответил Аркадий, смущенно и радостно взглянув на нее сбоку. – Я ведь на сеновале сплю. Залезу, он и не услышит.

– Как интересно! – сказала она ему, тихо рассмеявшись, прижимаясь к нему.

– Пойдем, посмотрим?

Едва они забрались под крышу и ноги ее утонули в прошлогоднем, но еще сладко пахнущем сене, как из ограды послышалось покашливание и затем раздался голос Леонтия:

– Аркадий, ты спишь, сынок?

– Сплю, сплю, деда, – ответил он громко.

– Ну, Бог с ним, пойду. – Леонтий проскрипел дверью, и опять наступила мертвая тишина.

Она тотчас тихо сказала:

– Как темно! Аркаша, ты где? Дай руку, я совсем ничего не вижу...

Он шагнул к ней, взял за руку, и она, балансируя, как по канату, дошла до его чердачной постели-покрывала, подушки и стеганого одеяла. Когда сели, она неловко поцеловала его в губы, быстро отстранилась, выпрямилась на коленях, стала стягивать через голову сарафан, от нервной поспешности путаясь в лямках, глубоко дыша сквозь сжатые зубы...

Уже утром, по отпотевшей за ночь песчаной дороге, на обочинах которой стеклянно блестела темно-зеленая трава, он проводил Олю домой и, еще не веря себе, своему внезапному счастью, шел к себе и, придя, долго лежал на сеновале рядом с измятой постелью, вздыхал и глядел на щербатые доски крыши – сквозь щели их пробивались, ложились на сено узкие, золотисто-мглистые полосы солнца.

Как отнеслась к случившемуся она? Довольно легко, без особых волнений, хотя на следующий день была печально рассеянна, молчалива...

На берегу они все же побывали однажды. Но Аркадий был настолько молчалив, безучастен к шуткам ребят, так стеснялся откровенных ухмылок девушек, что только смутил и расстроил старавшуюся казаться веселой Ольгу.

В последний день месяца между ними произошла размолвка. Они гуляли вечером у реки, потом медленно возвратились в деревню, почти не разговаривая, со сцепленными руками, причем Оля все время напевала «Меж высоких хлебов затерялося...» Вид вокруг и в самом деле был прекрасен: небо, сплошь затянутое огромной темной тучей, лишь на горизонте, над далеким зубчатым лесом, сверкало кроваво-синей длинной полосой заката; озаренная снизу багровым светом туча висела, как гигантский купол, стояла та предгрозовая тишина, когда теплый воздух так прел, густ и душист, что его хотелось потрогать руками; ветра совсем нет, кругом такая глухота, такое грозное безмолвие, что не тявкает ни одна собака в своей конуре, что кажутся бессмысленными чей-то смех, чье-то пение. Когда изредка сверкает из края в край молния, все поля и луга, широко лежащие вдоль реки, видны были, как на ладони...

Вдруг Оля остановилась, и глаза ее радостно вспыхнули – она увидела в огороде бабушки Феклы большие кусты белых георгинов. Цветов в деревне никто не выращивал, единственное место, где они росли, был этот огород – совсем одинокая и почти не выходившая на люди Фекла выращивала цветы на нескольких грядах; огород примыкал прямо к стайке – бревенчатой постройке с дырявой мшистой крышей, рядом находилась калитка в ограду и огромная серая скамья. Аркадий часто видел Феклу на этой скамейке: высохшая, худая, как смерть, в желтой юбке и вытянутой серой кофте, она сидела, не мигая, словно слепая, с высоко поднятой головой, и все смотрела куда-то далеко, за дикие заросли ольховника, что начинался прямо напротив ее избы в заболоченной согре, и одной ее было ведомо, что у нее на уме...

– Хочу георгинов, – сказала капризно Оля.

Аркадий попытался отделаться шуткой:

– На грядках они красивей, – сказал он с улыбкой.

– Все равно хочу! – повторила она, высокомерно поднимая голову. – Они так и погибнут потом на этих грядах...

Он принужденно рассмеялся:

– Я нарву тебе полевых.

– Сорви мне несколько, – гневно и умоляюще глядя на него, попросила она едва слышно.

Аркадий с трудом, медленно ответил:

– Не могу... Фекла ухаживает за ними, как за детьми. Мне неудобно.

Оля глубоко вздохнула и сказала:

– Извини, не нужно. – Потом повернулась и быстро пошла домой.

Он догнал ее, остановил за руку, неумело оправдываясь, но она брезгливо высвободилась, еле сдерживая гнев, проговорила:

– Уйди, пожалуйста, а? Как ты мне надоел...

Он повернулся и медленно пошел домой, опять лежал на сеновале, чувствовал всячески виноватым себя перед ней, но в чем, сам не знал, и только в бессилии стонал, уткнувшись головой в подушку. Когда чувство стало совсем невыносимым, Аркадий слез с сеновала и вернулся к ее дому. Гроза так и не началась, но темнота стала еще черней, угрюмее... Он долго стоял под кустами сирени и смотрел сквозь них в раскрытое настежь окно. От влажной духоты рубашка на спине у него взмокла. Он напряженно вслушивался, подавшись вперед, пока, наконец, не заломило виски. Но все же раз – он готов был в этом поклясться – он услышал ее глубокий вздох и слабый звук скрипнувшей кровати...

Весь следующий день прошел в тревожном оцепенении, переходившем иногда в какое-то лихорадочное возбуждение, которое, в свою очередь, требовало от него конкретных действии – хотелось тотчас разыскать Олю, что-то решить, выяснить, наконец, объяснить ей, убедить в том, что он не виноват, помириться... Но тут Аркадию начинало казаться, что ничего между ними не было, жизнь идет по-старому, а если и было, то для нее это очень мало значит... иначе ради чего Оля могла так легко оскорбить, унизить его? Затем на ум приходили воспоминания, он увидел ее с собой в лодке, сидящую на носу в поднятом до бедер сарафане, со смуглыми мокрыми ногами, на одной из которых, чуть выше колена, белел тонкой сетчатой кожей небольшой продолговатый шрам. Потом приходили еще воспоминания... И Аркадий бросал все и шел через деревню в надежде встретить ее, пугал гусей, с недоумением и злобой шипящих на него, косолапо и косо бегущих с зеленой лужайки на теплую дорожную пыль...

Но Олю он так и не нашел.

После обеда, устав от бесцельных прогулок по деревне, где от зноя не щебетали даже воробьи, недалеко от Олиного дома Аркадий нашел целую кучу торчавших из крапивы очень толстых, но уже трухлявых от времени сосновых бревен и уселся на них, сосредоточенно глядя себе под ноги на червивую красноватую кору, на то, как она целыми пластами отваливалась от этих бревен – небольшой кусок, он подумал, что почему-то, даже в самую жару, нижняя поверхность коры бывает влажной и остро пахнет грибами и всем тем сложным, чем пахнет летом смешанный лес... Из соседней избы, скрипя воротами, вышел незнакомый мужик лет сорока, одетый в старую рабочую спецовку и зимние суконные ботинки. Он был кривоног, костляв в широких плечах, с широким некрасивым лицом в ржавой густой бороде и чему-то улыбался, щуря синие глаза и оголяя зубастые черные десны. Держа в одной руке папиросу и ковыряя спичкой, которая была в другой руке, зубы, он подошел к Аркадию и, усаживаясь рядом, стал быстро затягиваться.

– Здравствуйте, – сказал негромко Аркадий и чуть отодвинулся, косо взглянул на Олину калитку, потом на мужика.

– Ага, здорово, – ответил женским голосом мужик и задрал вверх голову, глядя на небо, где не было ни единого облачка. – Думал, вчера дождь смочит, ни хрена – прогрохотало и все, пожалуйста...– Он сплюнул, опять затянулся, загасил слюной окурок и кивнул на крапиву. – Полегла, едри ее мать, еще попекёт с неделю, все сгорит, ей Богу, все выстелит...

– Может, все-таки дождь еще будет, – несмело предположил Аркадий.

– Дождь-то? А кто его знает. Может, оно и того... У меня он тридцать соток картофелю, из лейки не польешь... А ты чего здесь, ждешь кого? – Спросил он и внезапно полез в карман за новой папиросой.

Аркадий густо покраснел и поспешно проговорил:

– Да нет, просто так... место тут хорошее. Да мне и идти пора...– он встал с бревен, отряхнул джинсы в коленях, хотя они были чистые, поправил белую футболку, в нерешительности остановился...

– А я думал, ждешь тут, – он кивнул на Олин дом. – Видал я вас, ничего девка... – Но Аркадий уже не слышал, он быстро уходил в сторону своего дома.

По пути он поздоровался, постоял минуту с дедом Иваном Тюлькиным; дед был весь белый, с конусообразной головой и длинным облупившимся носом, с которого всегда свисала мутная капля. Мусоля черными губами толстую самокрутку, он страдал от одиночества, ерзая на гнилой колоде, косо утонувшей в траве возле заплота и, едва увидел Аркадия, тут же промолвил:

– Вич, Вич, перевич – поди, присядь, Аркадий Василич!

– Здравствуй, дед Иван, – сказал Аркадий и улыбнулся.

– Сегодня здравствуй, завтра – прощай, – печально сказал дед. – А ты не смейся. Чего тебе смех этот! Я вот раз поехал, так-то вот, не хуже, чем ты, к дяде в Чернигов...

Аркадий дослушал и отправился дальше.

На реке тоже было пусто, только несколько мальчишек лет семи-восьми, худых, почерневших от загара, ловили на мальков щурогаек. Он ушел в сторону и целый час купался в прозрачной зеленоватой воде и все думал: может, Оля появится, придет искупаться, ведь день такой чистый и жаркий...

Но Оля так и не пришла.

Вечером губы у него осыпало, поднялся жар – видимо, он перекупался – Леонтий всю ночь не сомкнул глаз, все вставал, подходил к кровати, слушал, как стонет и что-то шепчет пунцовый весь после малинового чая, промокший от пота Аркадий. На другой день температура спала, но слабость не проходила, и Аркадий почти не вставал с постели. Вечером его морозило, он похудел, и вокруг глаз появился сизый налет... Ночью во сне он увидел Олю, горячо убеждал ее в своем чувстве к ней: верно, бредил, потому что несколько раз просыпался от собственного голоса.

На следующий день, бледный, с лихорадочно блестящими глазами, превозмогая слабость и стыд, он пришел к костру – был поздний вечер, но ее там не оказалось...

– Ты Ольгу ждешь? – спросил у него Владька и еле сжал сведенные зевотой челюсти. – А она с Мишкой Донцовым уехала в Тонь на танцы. Он вчера из города приехал, весь вечер с ней трекал... А ты дурак. Она тебя ждала, я уж знаю. Все на деревню глядела... А седни психанула, плюнула, и – вперед.

– Как же быть? – спросил, ни на кого не глядя, Аркадий.

Владька усмехнулся, отворачивая голову:

– Как, как... Приедут, никуда не свалятся, если в кусты не заедут.

– В кусты? – тоскливо сказал Аркадий, глядя на него невидящими, как у сумасшедшего, глазами. Поднявшись, он долго стоял спиной к костру. Потом опять сел, спокойно спросил у Владьки:

– Дай мотоцикл.

Владька покосился на свой «Восход» и опять на Аркадия.

– Ты что, ревешь, что ли? – спросил он испуганно. – Со всем рехнулся... Бери да езжай, мне не жалко...

А спустя час к костру прибежал задохнувшийся смуглый мужик с черными, прилипшими ко лбу волосами и громко и хрипло стал рассказывать, что он с самосвала, что полчаса назад они с шофером нашли на дороге разбившегося мотоциклиста.

Мужик все вытирал рукой мокрый лоб и все рассказывал немым от изумления ребятам:

– У него, видно, у парнишки, не горела фара-то... А на дороге верхушка спиленная от столба от телеграфного валялась – какой ее хрен туда бросил? Вот, сучий потрох, в ее и врезался, в подлюгу... Серега умчался с им в город, а я вот сюда побежал, знаю, Окладино рядом, вот и побежал...

Наутро в деревне узнали, что спасти Аркадия не удаюсь. Леонтий тронулся: улыбаясь, ходил по деревне или топтался у своей лавки, у избы, спрашивая у проходивших мимо сельчан:

– Аркадия не видели? Мово Аркадия? Кудысь запропал... Лодка у берега, куды его леший унес?

В город Оля уехала пятого июля. Рано утром, простившись с бабушкой, она ушла пешком в Тонь, на автобус. И на последнем повороте перед селом, почти у самой реки, неожиданно увидела в развороченном кювете то, что так боялась и ожидала увидеть – спиленную телеграфную верхушку с матовыми блестящими изоляторами по краям. Недалеко от верхушки слабо белел втоптанный сапогами в песок и переломанный в стебле уже увядший цветок георгина.



    1985 г.