Ожидание близких снегов
А. А. Маркиянов






ПРЕДНАЧЕРТАНИЕ


В тот поздний дождливый вечер, едва я покинул один гостеприимный дом и, открыв зонт, направился по освещенной набережной, как услышал знакомый голос... я обернулся. Это был мой давний приятель, в прошлом актер театра Царегородцев – мужчина внушительного роста с породистым бледным лицом и тронутыми сединой волосами, которые он неизменно носил в виде конского хвоста, перетягивая на затылке шнурком. На голове его глубоко сидела черная фетровая шляпа с широкими полями, а воротник и полы длинного черного пальто тонко искрились бисером водяной пыли. Мы пожали друг другу руки, он сдвинулся ко мне под зонт и пробормотал с досадой, весьма похожей на бешенство:

– Черт! Вот черт, когда же он кончится. Ненавижу.

Мы не виделись месяца три, поэтому, не сговариваясь, свернули на Монастырскую площадь, и спустя полчаса сидели в полумраке пустого частного бара, пили «Чинзано» и вели тот пустой разговор, что обычно сопутствует людям, не обремененным отсутствием времени. За узкими окнами, стуча по карнизам, скучно сыпал октябрьский дождь, блестели черным стеклом тротуары, а здесь, в этом крохотном баре, бесшумно гнали тепло калориферы, вращал под потолком блестящие лопасти вентилятор, и беременная хозяйка с размытым желтым лицом, облокотившись на стойку, сонно смотрела перед собой, от времени до времени потягивая из банки безалкогольное пиво... До закрытия оставалось немногим более часа.

– Не взять ли нам чего-нибудь покрепче? – сказал со вздохом Царегородцев, – грустно что-то... Слышишь, как стучит этот мерзкий дождь? Так и хочется надраться, как следует. Да я и надерусь, если ты, конечно, составишь компанию... Нет-нет, не возражай, – добавил он, поднимая руки. Потом поедем ко мне. Заодно познакомишься с моей юной подружкой, посидим, попьем, как положено... Тем более ты мне обязан за гот сюжет со старой сутенершей – помнишь?

– Такое не забывается, – ответил я. – Значит, подружкой. А кто она такая, откуда?

– Кажется из Тулы... или из Пензы, точно не помню. Познакомились на концерте «Диксиленда» в антракте, примерно месяц тому назад. Оказалось – учится в театральном... В общем, теперь она у меня, – продолжал он, сдвигая брови. И все вроде бы чудесно, черт побери, если не считать, что иногда утомляет своим необузданным темпераментом и... как бы это сказать, нравственной наивностью, что ли, которую путает почему-то с непосредственностью.

– Ну, таких полно в ее возрасте, – возразил я, закуривая, это нормально. – Можно еще добавить, что она противоречива в суждениях и непоследовательна в поступках. А уж если начинает восхищаться самыми заурядными снобами, ты от неловкости не знаешь, куда глаза девать, верно?

– Хм, – произнес Царегородцев. – Отчасти верно, но не важно. Важно то, что мы встретились, а потом поедем ко мне.

Я улыбнулся, что оставалось делать? Впрочем, все к тому и шло – в кармане моего плаща лежала приличная сумма, полученная от издателей столичного журнала, и я решил, что настала пора вкусить от московских щедрот в обществе старого друга.

– Итак, пойду возьму все, что нужно, – сказал Царегородцев, потирая руки. – А ты посиди, покури. Поверишь, я два месяца не наливался ничем, кроме пива. Теперь вот печень что-то... не пойму, да и вообще последнее время я не в своей тарелке – пить с кем попало, не могу, а в одиночестве не умею. Ну да что тут объяснять, ты ведь знаешь мои замашки. – И он поднялся и, как фокусник, извлек откуда-то плотный, коричневой кожи бумажник. Пришлось сообщить ему, что подаренная мне «сутенерша» благополучно поселилась на страницах журнала, и я обязан исполнить свой долг, который, как известно, платежом красен. Тогда он сдался и великодушно позволил мне оплатить заказ.

Мы выпили по две рюмки замороженной водки, закусывая осетриной с зеленью, и наливали по третьей, когда входная дверь отворилась и на порог ступили новые посетители: молодая женщина с непокрытой головой и девочка лет шести, вероятно, дочь – одетая во все белое, блестевшее от дождя: комбинезон, берет, ботики, что очень ей шло и делало похожей на маленького снеговика в пору оттепели. А женщина... она рассеянно оглядела зал, убрала на затылок влажные волосы и, на секунду закрыв глаза, глубоко вздохнула и решительно направилась к стойке. Ее серый плащ с поднятым воротником и узким поясом, стянутым в талии, местами потемнел от дождя и при каждом шаге складками собирался на бедрах, низкие серые боты оставляли на паркете следы... Они расположились напротив нас у окна, под розовым абажуром, и я хорошо видел их лица и стол, на котором вскоре появился заказ: плоская бутылка водки, две банки «колы», бутерброды с икрой и плитка шоколада в золотистой обертке. Этот шоколад и банку «колы» вместе с пустым бокалом женщина пододвинула дочери, и та принялась неторопливо разворачивать и распечатывать, а затем сдержанно пить и есть, глядя в окно и не произнося ни единого слова. Молчала и мать. Она свинтила с бутылки пробку, точным движением налила половину бокала, но когда подносила его к губам, я заметил, что рука ее дрожит, а правое веко подергивается. Это показалось мне любопытным, и я оглядел ее внимательней. Это была женщина лет тридцати, с классической внешностью польки: русоволосая, с точеным подбородком и тонкими чертами бледного лица, надменную красоту которого несколько смягчали усталый взгляд и полное отсутствие макияжа.

Мы снова выпили, закусили, и тут хозяйка сказала как бы про себя, со странной задумчивостью во взгляде:

– Какой воспитанный и милый ребенок...

А затем достала из холодильника стаканчик мороженого и, протягивая его через стойку, добавила, возвышая голос:

– Иди сюда, милая... возьми-ка вот, скушай.

Девочка обернулась на голос и слезла со стула, глаза ее, большие, синие и серьезные, вопросительно смотрели на мать.

– Сядь сейчас же на место, – сказала спокойно женщина, и дочь послушно повиновалась. – И никогда, ничего не смей брать у чужих. Если нужно, скажи – я куплю.

Девочка вздохнула и, болтая под стулом ногами, снова отвернулась к окну, подперла кулачком щеку. Но тут, задетая за живое, не выдержала, вмешалась хозяйка:

– Послушайте, ну зачем вы так... я ведь от чистого сердца!

– От чистого сердца подайте нищим на паперти, – обрезала ее женщина. – А мы как-нибудь обойдемся, правда, Настенька? – И она опять налила, выпила, а после закурила длинную сигарету и отерла ладонью лоб. В баре было жарко, глаза ее наполнились мерцающей влагой, с каждым глотком она заметно пьянела. Царегородцев налил в рюмки и наклонился ко мне.

– Совсем нехорошо, – заметил он тихо. – Я за малышку беспокоюсь, все-таки ночь – всякое может случиться... Может вызвать такси, проводить?

– Пожалуй... Только вот не знаю, согласится ли она – ты же слышал, как она оттянула барменшу. – И я скосил глаза на хозяйку, с мрачным видом перетиравшую на разносе стаканы. Царегородцев поерзал на стуле.

– Ладно, попробую, – сказал он, и тяжело поднялся, придерживая полы расстегнутого пальто, его породистое удлиненное лицо стало отечески строгим и озабоченным. Он решительно направился к женщине, выдвинул свободный стул и сел, облокотившись левой рукой на его высокую спинку.

– Разрешите присесть, я всего на два слова, – сказал он с невозмутимым спокойствием.

Она выдохнула в потолок дым и с равнодушной усмешкой ответила:

– Вы и так уже сидите. Но, Бога ради, валяйте... что за проблемы?

– У нас все нормально, – говорил мой приятель. – А вот у вас, кажется, проблемы могут возникнуть. Поэтому мы предлагаем пустяковую услугу, если вы, конечно, не против.

– Да? Очень интересно. Продолжайте, я слушаю. – Голос ее прозвучал на удивление трезво.

– Видите ли, уже довольно поздно, – продолжал отечески Царегородцев. – А путешествовать ночью, в дождь, с ребенком по пустынному городу было бы крайне опрометчиво. Будет правильней, если мы проводим вас до места – можете на нас положиться. Мой друг, к слову сказать, человек порядочный, насколько это нынче возможно, более того – он писатель.

– Вот оно что. То-то я думаю – кого он мне напоминает? Должно быть, видела в каком-то журнале на фотографии... Ну, а вы, безусловно, поэт?

– С чего вы взяли?

– Бог его знает. Говорите слишком складно, ни одного простого словечка. Ну и внешность, конечно... соответствует.

– Польщен, но я не поэт.

– Тогда, кто вы, красавец? – сказала она насмешливо. – Может, художник? Или музыкант?

– Нет, я бывший актер, – ответил, нахмуриваясь, Царегородцев. – Так что вы решили? Проводить вас домой?

– Ах да, домой. Что ж, большое спасибо, но вы напрасно беспокоились, мы живем в трех шагах. А впрочем, как хотите... Хотите выпить со мной?

– С удовольствием.

– Тогда разбавьте мне водку колой... Благодарю. Закусывайте бутербродом....

Они разговаривали минут десять – а потом мы все вместе покинули бар, вывалились из его жаркого чрева на сквозящую сырость дождя и ветра, на блестевший лужами тротуар, у бетонных бордюров которого, в жидкой грязи плавали мертвые черные листья. Иногда, ослепляя фарами, мимо проносились автомобили, и рев их моторов в дождливом мраке уснувшего города казался особенно злым и надрывным... Я взял Настю за руку, и она покорно засеменила рядом, временами оглядываясь на мать, занятую беседой с Царегородцевым и все клонившуюся к его плечу под раскрытым над ними зонтом. Один раз мы остановились перед особенно большой лужей, я подхватил девочку на руки и, подняв над головой, стремительно перенес на твердое место. Мне показалось, она перестала дышать, а, очутившись на ногах, еще постояла, зажмурив глаза и прижав кулачки к подбородку. Потом протянула мне руку, и мы весело зашагали под фонарями, и перед каждой лужей я вновь подхватывал ее на руки и, замирая от восторга, она уже не закрывала смеющихся глаз...

– Похоже, ваш друг обожает детей... он женат? – услышал я за спиной. Я оглянулся – они шли совсем близко.

– Кто, он? – сказал насмешливо Царегородцев. – Нет, не женат, он вообразил, что не создан для брака. Хотя кто его знает, может, по-своему он и прав.

– Вот как? Интересно. И что значит – «по-своему прав»?

– Ну, как бы это вам объяснить... Понимаете, когда он пишет, а пишет он всегда и всюду, даже в постели с женщиной – живые люди интересуют его по большей части в качестве сырья. Его реальный мир – это выдуманные им истории. Хорошо, если в одной из них его гипотетическая жена займет строчку-другую перед тем, как он потеряет к ней интерес. По крайней мере, мне так кажется.

– С ума сойти, – обронила женщина. – А на вид такой душка.

– Он и есть душка, я его сто лет знаю. Просто не хочет унижать женщину такой мрачной перспективой, понимаете? Такой уж он человек.

– Ну, а вы... вы тоже разделяете взгляды вашего друга?

– Да теперь уж и сам не знаю. Я был женат трижды, но, как выяснилось, всякий раз ошибался. Тут поневоле задумаешься...

– И ошибались, конечно, в женщинах?

– Да в том то и дело, что нет. Я ведь актер, полжизни провел на сцене: чужие мысли, чужие чувства, поступки, и те не свои. Пойди теперь, разберись, какие из них настоящие.

– В таком случае, поздравляю – вы были настоящим актером.

Тем временем, следуя указаниям Насти, я свернул в тоннель низкой арки между домами, и скоро мы оказались у одного из подъездов восьмиэтажного, величаво-мрачного здания времен сталинской гигантомании, освещенного по фасаду круглыми матовыми фонарями на бурых чугунных стойках.

– Ничего домик! – буркнул Царегородцев, входя последним в освещенный портик подъезда и, опуская, встряхивая в сторону зонт.

– Да, квартира удобная, – равнодушно сказала женщина. – Правда, она мне от отца осталась, он уехал с мачехой в Гамбург... живут там уже три года.

– Я и не предполагал, что вы немка, – заметил Царегородцев, пытливо вглядываясь в ее лицо. Потом, спохватившись, обернулся ко мне. – Да, кстати, познакомься – это Мария,

Я представился и, пожимая ее холодную руку, сказал:

– Очень приятно. У вас очаровательная дочь. Только вот зачем так поздно водить ее в подобные заведения? Или не с кем оставить?

Пряча руки в карманы плаща, она посмотрела на девочку.

– Можно сказать и так. Впрочем, она привыкла поздно ложиться...

И добавила, остановив на мне озадаченный взгляд:

– А вам-то, собственно, какое до этого дело?

– Я же говорю – дочь у вас очаровательная. К тому же вы меня определенно заинтересовали. Удивительно, например, как вы, имея возможность, до сих пор не уехали из этой забытой Богом страны, не присоединились к родителям. Почему?

– Это долгий и скучный разговор, а нам пора, уже поздно.

– И все-таки? В двух словах...

– У дедушки мы были в прошлом году, но маме там не понравилось, – объяснила девочка. – Ведь, правда же, мама? Скажи, а то он не верит.

– Забавно, – сказала она, не слушая дочь, – неужели все писатели так бесцеремонны по отношению к женщинам? Или мне одной так везет?

– Что вы имеете в виду?

– Ну, вот то самое – вашу невозмутимость, самоуверенный тон, невинные вопросы: не с кем оставить, почему не уехали, и прочее в том же роде... Но мне, слава Богу, кое-что уже известно о ваших профессиональных пристрастиях, поэтому я не в обиде за такую назойливость.

– Позвольте узнать – что именно?

– Что? Ну, например, что вы всегда и всюду пишете. Удивительно. Всегда и всюду. Даже в постели с женщиной. Прямо Хемингуэй какой-то…

– Вы мне льстите, Машенька.

– А вы не обольщайтесь. И не стоит «определенно интересоваться» мной в качестве сырья для ваших произведений.

– Почему?

Она поправила на дочери берет и, глядя в сторону, сухо ответила:

– Потому что материал неподходящий.

– Да вам-то откуда знать?

Она удивленно взглянула на меня.

– И простите меня за мой тон, – продолжал я. – У меня и в мыслях не было вас обидеть.

– Неужели?

– Именно так. Будь у нас больше времени, вы бы поняли, что я не совсем то, что вы могли обо мне подумать.

Она склонила голову к плечу, и целую минуту молчала, с насмешливым любопытством разглядывая меня и как будто решаясь на что-то... Потом пожала плечами, и сказала, вынимая из кармана бумажник, доставая из него визитную карточку:

– Бог вас знает, кто вы такой... Но все равно. Вот, возьмите это старая визитка отца. Позвоните как-нибудь... если не пропадет интерес, разумеется. – И еще сказала, обращаясь к Царегородцеву, который, слушая нас, курил и одобрительно улыбался: – Ну, нам пора, спасибо, что проводили, – приятно иметь дело с порядочными людьми... Настя, а ты ничего не хочешь сказать?

Настя, смущенно стоявшая в сторонке, тотчас подошла ко мне и, подняв голову, с детской прямотой заявила:

– Пока. Позвонить не забудешь?

– Постараюсь...

– Не передумаешь?

– Нет.

Она улыбнулась, и они ушли, а мы какое-то время еще стояли под дождем у подъезда и, задрав голову, смотрели на мрачную громаду безмолвного дома. Но вот наверху, одно за другим, осветились три высоких окна, и Царегородцев сонно промолвил:

– Пятый этаж. Налево. – И затем ободряюще: – Все. Берем такси и едем ко мне – у меня зуб на зуб не попадает от этих пеших прогулок.

Возле арки я обернулся, еще раз посмотрел на темный силуэт здания, на три розоватых окна, и тут же – с фотографической точностью – вообразил себе ее мягко освещенную спальню, да и саму ее, уже готовую лечь в постель, в одной только черной сорочке, – особенно ловкой в перехвате тонкой талии, – вставшую одним коленом на край широкой кровати и потянувшуюся вперед, чтобы откинуть с подушек белоснежное одеяло... И как только вообразил себе это – испытал легкий приступ волнения, того смутного волнения, что случается иногда в пору бабьего лета.


* * *

Через час мы были на месте, в Северо-Западном округе, в одном из тех относительно новых районов, архитектура которых вызывает у меня раздражение и безумные мысли о перспективах клонирования. Когда Царегородцев открыл ключом дверь, и мы оказались в прихожей, со стороны кухни к нам выбежала темноволосая, до пояса обнаженная девушка в шортах, с узким смуглым лицом, гибким телом и острыми грудями, похоже, всегда готовыми к бою.

– О, пардон! – прошептала она с улыбкой смущения, но с места, однако, не тронулась, дав мне возможность по достоинству оценить ее упругий живот и молодое стоячее вымя с наконечниками алых сосков.

– Не нужно, Юля, – снимая пальто, сказал Царегородцев. – Не нужно позировать, он не художник... То есть он, конечно, художник, но только другого плана – он художник пера.

– О, я догадываюсь, – сказала, кивая, Юля, и прикрыла ладонями груди. – Но ведь это тоже очаровательно... Вы, в какой манере работаете?

Пока я искал, что ответить и смотрел в ее маслянисто-карие глаза, Царегородцев нетерпеливым движением ослабил галстук и, подмигнув мне, внушительно заявил:

– Он работает в манере Кортасара, но это не может быть тебе интересно. Иди, оденься, и для начала принеси коньяку, сырость на дворе прямо окаянная.

– Почему он так груб со мной? – обратилась она ко мне, и глаза ее, полуприкрытые смуглыми веками, затуманились. Он всегда причиняет мне боль, всегда... Правда я не злопамятна. А этот, как его... он испанец?

– Да, некоторым образом, – ответил я без улыбки, и вполне ей сочувствуя при одной только мысли о театральных массовках, где, вероятно, пройдет ее молодость.

Должен признаться, у Царегородцева я задержался, уступил его настойчивой просьбе «надраться» и, к стыду своему, уступал еще пару дней, пока не почувствовал, что тело мое деревенеет, а желудок рискует расплавиться. От этих дней в памяти осталось: широкий низкий диван, желтый сумрак гостиной с открытым окном, куда входит мокрый осенний ветер, полированным стол, похожим на витрину винного магазина, а у стола трагически рыдающая Юля с наброшенным на плечи белым платком – и рядом вдребезги пьяный, страшно бледный Царегородцев, с тупой настойчивостью требующий от нее – «не заламывать в этом акте руки»...

Домой я вернулся в такую же, как накануне, сырую холодную полночь, в полуобморочном состоянии забрался в ванну и открыл горячую воду, мечтая умереть или выжить. Через час, закутавшись в халат, выпив чашку бульона и полстакана водки, я сидел в кресле, перелистывал книгу романов Фриша и воскрешал в памяти сонную тишину частного бара, влажные глаза хмелеющей женщины, ее красивый рот и низкий насмешливый голос, чем-то меня взволновавший в тот вечер... Мария... И я вдруг испытал столь острое желание позвонить ей немедленно, что тут же поднялся, вышел в прихожую и достал из кармана визитку, внимательно изучил ее... Вернувшись на место, бросил взгляд на часы, – без четверти три, – и сразу остыл, с тупой покорностью вложил карточку в книгу и закрыл глаза, обмяк в своем глубоком кресле, пытаясь уснуть. Но сон не шел, мысли путались...

Как странно: ее отцом был доктор Потоцкий, известный нейрохирург, несколько лет назад уехавший в Германию, чем в свое время не замедлила воспользоваться местная пресса, утверждая, что причиной тому послужил некий скандал, связанный с его профессиональной деятельностью. Все это я хорошо помнил. Как сообщал один уважаемый еженедельник, волну подняли менее удачливые конкуренты Потоцкого – они с методичностью опытных анонимов докладывали, куда нужно, вплоть до бульварных газет, о том, что за большие деньги хирург делает сложнейшие операции, используя в своих целях препараты и технику государственной клиники, где он и работал. Те больные, по причине безнадежности отправленные домой умирать, а впоследствии воскресшие, благодаря Потоцкому, ничего не подтвердили, но прецедент все-таки место имел, и терпению доктора пришел вполне логичный конец. После недолгих переговоров с богатыми и деловыми немцами он принял заманчивое предложение одной из клиник Гамбурга, где и стал, по словам того же еженедельника, ведущим в своей области специалистом. Да, все так. Но Мария... Что удерживало ее в России? Ненависть к мачехе? Инфантильность алкоголички? Судя по нервному тику и количеству выпитого в баре – вполне допустимо. А может, здесь что-то другое?

Задремал я только под утро, и дремал бы, вероятно, порядочно, но в девять часов по левую руку на столе так неожиданно, тонко и резко, просигналил телефон, что от ужаса я едва не вывалился из кресла. Звонил Царегородцев, сетовал на мое внезапное исчезновение, из-за чего, по его выражению, он чуть голову не сломал, ища объяснение столь безответственному поступку. Под конец озабоченно поинтересовался:

– А чего это у тебя голос такой убитый? Все грустишь о своей зеленоглазой немке?

– Она не немка. И откуда ты взял, что я грущу о ней?

– Да ладно тебе. Позавчера всю ночь втолковывал мне, какая она необычная, да какая несчастная... Ты что, не помнишь, что ли? Я уж было совсем собрался съездить за ней да, слава богу, Юля остановила. А если бы не остановила?

– Хорош бы ты был...

– Вот-вот. Пора бы уж знать тебя, так нет, развесил по пьяной лавочке уши.

– Это точно.

– Послушай, я вот по какому делу: ты сейчас давай отсыпайся, а вечером приезжай ко мне, будет уха, ну и по рюмочке «Посольской», если желаешь.

– Хорошо, приеду, – сказал я не очень уверенно. – Но пить не буду, от одной мысли с души воротит. Кстати, как там здоровье у Юли?

– Плохо, брат. Пластом лежит «безгласная и виду неимущая, яко во гробе...» Я и уборкой один занимаюсь. Зря мы, конечно, ее напоили, она ведь в крепких напитках мало что понимает...

Попрощавшись с Царегородцевым, я поднялся из кресла, закурил и подошел к окну, раздернул шторы... Дождь давно кончился, тротуары подсохли и на голубом небе, уже по-зимнему блеклом, фосфорически тускло пылало невысокое холодное солнце. А ветер сменился, он дул теперь с севера то гнул верхушки голых деревьев, обрывая с них последние листья, то кидался вниз и кружил меж домов, растаскивая по асфальту обрывки мокрых газет, обносил порывистой зыбью блестевшие оловом лужи. И одиноко, бесприютно на холодном ветру на самой вершине тополя против окна, моталась из стороны в сторону серая ворона, косо кренилась, поминутно распуская взъерошенные крылья, и вдруг сиротливо и даже как будто растерянно каркала... Я постоял, покурил. Затем сварил себе кофе, попутно размышляя над словами Царегородцева относительно моих пьяных фантазий о Марии, и решил, что пил я в тот вечер, смешивая все подряд, потому и отшибло память... После чашки горячего кофе с сигаретой я улегся в постель и долго лежал с открытыми глазами, пристально смотрел в потолок. И, наконец, уснул, и проспал без сновидений до самого вечера, и пока приводил себя в порядок, – брился, мылся и одевался, – город совсем погрузился в сумерки только на западе, – там, где пропало за крышами солнце, – все еще стоял смугло-янтарный полусвет, а небо над ним было прозрачного, зеленоватого тона. Закурив, я прошелся по комнате, пробуя на ощупь выбритый подбородок, подошел к настенному зеркалу, оглядел себя в нем: все вроде бы скромно, ладно – темная рубашка, темный пиджак, черные короткие волосы причесаны и влажно блестят... вот только лицо, несмотря на бритву и контрастный душ, уже не так свежо и молодо, как хотелось бы. Впрочем, это-то вместе с синими глазами и некоторой сухостью черт, смотрелось еще подходяще, даже на мой придирчивый взгляд. Удовлетворенный, я одернул пиджак и направился к столу, присел на боковой отвал кресла и, сняв телефонную трубку, набрал по памяти номер. После пятого гудка ровный женский голос ответил:

– Я слушаю, говорите.

Я бодро отрекомендовался:

– Добрый вечер, это Хемингуэй.

– Что?

– Добрый вечер, Мария Романовна.

– О, господи... Это вы? Ну, конечно, кто же еще. Вы откуда звоните?

– Из своей квартиры. Имею смелость пригласить вас поужинать.

– Что, прямо сейчас?

– Так точно. Царегородцев обещал стерляжью уху, быть просил непременно...

Вздохнув, она помолчала.

– Уху.... Уху я, конечно, люблю, но, к сожалению, это невозможно – вы же знаете, у меня ребенок.

– Мы могли бы взять Настю с собой...

– Нет, дорогой мой, по гостям я ее не вожу. То, что вы видели – ну, то, что она была тогда ночью со мной... В общем, на то были свои причины.

– Понятно. Ну, что ж, очень жаль. Может, как-нибудь в другой раз...

– Подождите-ка... Послушайте, а ваш Царегородцев сильно расстроится, если вы не придете?

– Да нет, не думаю – он там с дамой. А почему вы спрашиваете?

– Если у вас кроме Царегородцева, ничего не предвидится, приезжайте ко мне. Правда, рыбы нет, но закусить я что-нибудь приготовлю.

– Отлично.

– И прихватите, если у вас есть деньги, что-нибудь выпить покрепче. В подъезде домофон, девятая квартира – не забудете?

– Не беспокойтесь, выезжаю через пять минут.

А спустя полчаса я выходил из лифта в освещенном холле пятого этажа, где было всего две квартиры с красной ковровой дорожкой между ними, посередине изрядно вытертой... Она ждала меня, стоя на пороге, левой рукой взявшись за ручку открытой двери, а правую опустив вдоль тела, выставив правое колено вперед. На ней были домашние брюки без стрелок и широкий кремовый свитер с круглым воротом и поднятыми до локтя рукавами. Я остановился, и мы молча уставились друг на друга – она выжидательно, я, приятно опешив, – так хороша она мне показалась в своем скромном наряде, с гладко причесанными волосами, с той особой женственной стройностью тела, которую не спрячешь ни под какими одеждами.

– Ну, что же вы встали, входите, – сказала она, смутившись, и протянула руку, забрала у меня кейс, где находился мой «джентльменский» набор: коньяк, водка и пунцовая роза в фольге, купленная в цветочном магазинчике у горбоносого продавца с белым каракулем на висках и черной мордой удавленника. Я кивнул и послушно вошел вслед за ней в прихожую, где всю правую стену занимали черные раздвижные шкафы, а у входа в зал стояло старинное зеркало в массивной черной раме, крепившейся на черном подзеркальнике в виде низкой тумбы с короткими гнутыми ножками. Поставив кейс на подзеркальник, она ловко помогла мне снять плащ, повесила его в один из шкафов и, поймав меня за руку, увлекла через сумрачный зал в угловую комнату с двустворчатыми дверями, в прошлом, очевидно, служившую кабинетом: с рабочим столом у окна, тоже массивным и черным, с кожаным черным диваном, с высокими книжными стеллажами во всю боковую стену. Еще там была пара глубоких коричневых кресел, дорогой, но старый ковер на полу, и пузатая настольная лампа под зеленым абажуром, стоявшая на журнальном столе и бросавшая вокруг рассеянный свет.

– Уберите лампу на стеллаж, а столик поставьте ближе к дивану, и располагайтесь, полистайте что-нибудь, пока я хожу на кухню, – сказала она, уходя.

– Не забудьте про кейс, там ваш заказ, – сказал я ей в спину

Она ушла, но скоро вернулась, и в руках у нее искрилась тонкая ваза, в которой покачивалась на стебле бархатисто-пунцовая роза.

– Спасибо, – улыбнулась она, и поставила вазу на столик. – Разве я тоже ее заказывала?

– Нет, но я где-то слышал, что женщины любят цветы.

– Это правда, – сказала она, вздохнув, и коснулась ладонью цветка. Потом сходила на кухню, принесла сервированный поднос, и через пару минут мы, не чокаясь, выпили, налили и выпили снова.

– Хорошая водка, – сказала она удовлетворенно. – Вы молодец, взяли именно то, что нужно.

– Нехитрое дело. Просто видел тогда в баре, какую вы заказали, вот и взял ту же самую. Кстати, а где же Настя? Где этот милый ребенок?

– Спит, я уложила ее пораньше... Как-то все неожиданно. И вообще неловко – вы понимаете? Да и ребенок она далеко не наивный.

Поскольку столик был мал, мы сидели, почти касаясь друг друга, и чтобы лучше видеть меня, она немного отодвинулась и села боком, положив ногу на ногу, а левую руку на отвал дивана.

– Тут у вас среди книг порядочно медицинской литературы. Почему ваш отец не забрал ее в Гамбург?

Она закурила и тоже посмотрела на книги.

– Это мои, я ведь тоже по образованию врач... Правда, теперь уже бывший, три года, как не работаю.

– А на что вы живете? – невольно вырвалось у меня.

Она невесело усмехнулась.

– Вы все-таки неисправимый человек...

– Извините, ничего не могу с собой поделать, – сказал я, любопытство меня доконает. Да ладно, я не сержусь. А деньги не проблема – их посылает отец.

– Для него это не очень накладно, а для нас даже больше, чем нужно. Хотя больше никогда не бывает... Но давайте выпьем, меня жажда что-то замучила, – ввернула она, и взяла со стола наполненную рюмку, легонько стукнула о рюмку мою, стоявшую рядом. Мы выпили, она глубоко затянулась и о чем-то задумалась, сосредоточенно рассматривая сигарету. Потом потушила окурок и, подняв на меня глаза, спокойно спросила:

– Я вам нравлюсь?

– Еще бы.

– Кажется, вы мне тоже... И для меня это новость.

– Чем же вам не угодили мужчины?

Продолжая смотреть мне в глаза, она тихо проговорила:

– Садитесь ближе, я вас поцелую. Можно?

Я лунатически пересел, и она, положив одну руку на мое плечо, поцеловала меня в губы легким трепетным поцелуем, а затем отстранилась, гладя меня по щеке.

– Поедем к тебе ненадолго? Я хочу посмотреть, как ты живешь...

Медленно остывая, я ответил растерянно:

– Что ж... если ты хочешь. Но, может быть – позже?

Она опять поцеловала меня, и прошептала в ухо:

– Я здесь не хочу... Приедем, я расскажу, почему.

И тут, где-то в глубине комнат что-то упало, зазвенело, послышался приглушенный, неразборчивый голос. От неожиданности я вздрогнул, а она – что значит женщина – не спеша убрала с моих плеч руки, встала и спокойно сказала:

– А вот и начало моего рассказа...

Затем взяла тонкий стакан, наполнила его водкой и ушла, плотно прикрыв за собой двери. Я тоже налил в стакан изрядную дозу, и выпил одним глотком.

– Кто это? – спросил я, когда она вернулась.

Она села рядом, сложила на коленях руки, и ответила с мрачным спокойствием:

– Кто? Это мой муж – инвалид, негодяй и пьяница.

– Ты права – одевайся, едем ко мне, – сказал я, вставая.

– Нет, мой милый, вечер любви отменяется... у меня все желание пропало. Тем более Настя проснулась.

Я погладил ее по голове, вид у нее был отрешенный.

– При чем тут вечер любви? Я же вижу – тебе весь мир осточертел. Хорошо, останемся здесь. Расскажи, что происходит? Что с твоим мужем?

– Ничего необычного. Три года назад перевернулся на машине с какой-то шлюхой. В результате – паралич. Это случилось вскоре после отъезда отца. С тех пор вот и выполняю свои врачебные обязанности – ворочаю его с место на место, мою и водкой пою.

– И сама за компанию спиваешься...

– Знаю... Но так как-то легче.

– А что, родных у него нет?

– Была мать, да только умерла лет пять назад. Есть еще сестра, но у нее семья... кому он нужен.

– Он ведь тебя благодарить должен за то, что ты для него делаешь...

– Он и благодарит, – усмехнулась она невесело. – Блядью, например, называет или еще как-нибудь... сейчас у меня много разных имен. Называет и заглядывает в глаза, улыбается, черт бы его побрал! Как будто это я виновата в том, что он перестал быть мужчиной... а я не перестала быть женщиной. Впрочем, на него грех обижаться, это типичная реакция калеки.

– В таком случае, сдай его в богадельню, – предложил я грубо.

– Что ты, не могу, руки опускаются. Я же врач – знаю, что такое эти дома инвалидов.

– Господи, как же ты жила эти годы?

– Так и жила.

– Но ведь не могла ты быть все это время одна?

– Значит, могла. То есть, нет, конечно, – пыталась несколько раз изменить положение, но знаешь, я почему-то все время сравнивала этих мужчин с мужем, и, что совсем ненормально, стала находить между ними немало общего. Тогда и решила, – лучше уж водку пить, чем ходить к психиатру. А тут вдруг этот случайный бар, ты с Царегородцевым... Боже, как мне было одиноко тогда!

– Послушай, Маша, – сказал я внешне спокойно. – Когда у подъезда ты вручила мне визитку, мы видели друг друга не больше получаса, а разговаривали не больше пяти минут. Почему ты дала ее мне?

Она отвернулась.

– Бог его знает... спроси что-нибудь полегче. Когда ты сегодня позвонил, я вообще разволновалась, как девочка... Давай-ка выпьем еще, налей мне, пожалуйста.

– А с кем он оставался, когда вы уезжали к отцу?

– Господи, зачем тебе это? Наняла сиделку, одну знакомую медсестру. Потом она призналась: если бы не наше знакомство, ушла бы на следующий день, так достал он ее своими мерзкими выходками...

– Какими выходками?

– Нет, ты невыносим, пойду, приготовлю кофе. – И она поднялась, но я остановил ее, силой усадив к себе на колени; и как только обнял, она порывисто вздохнула и выгнулась, обеими руками убирая на затылок волосы. Потом обреченно посмотрела на меня и сказала: «Ну и черт с ним – помоги мне раздеться». Затем мы, целуясь, как попало раздели друг друга, и дальше она добавила, ложась навзничь и заводя руку под голову:

– Вот. А сейчас мы сделаем все, что ты пожелаешь...

* * *

Она стала приезжать ко мне – приезжала обычно по вечерам, часа на три-четыре, – не было никакой возможности оставить ее до утра.

– Что ты, не могу, – сказала она как-то на мою просьбу остаться. – Он хоть и калека, но в пьяном виде может перепугать ее до смерти. – И, подумав, спокойно добавила: Если он что-нибудь сделает с ней, я отравлю его, не задумываясь.

Выпивать она стала реже, но все-таки выпивала.

– Ты не беспокойся, – говорила она после двух рюмок коньяку, садясь ко мне на колени. – Я вполне себя контролирую. Просто раньше я выпивала с горя, а теперь... теперь я выпиваю не с горя. Чувствуешь разницу? – И смеясь, прижималась ко мне, и гладила меня по щеке... Иногда, лежа в кровати, она о чем-то надолго задумывалась, и если я тревожил ее, медленно переводила взгляд на меня, и говорила что-нибудь примерно такое:

– А если бы в тот вечер ты не встретил Царегородцева? Неужели бы мы тоже не встретились? Раньше я даже думать об этом боялась. А теперь нет. Я верю, что для нашей встречи было предначертание. А ты?

Я садился рядом, целовал ее глаза, целовал прелестные своей свежестью и вкусом губы, и отвечал:

– Ты права, мы бы все равно когда-нибудь встретились... на улице, в трамвае, на прогулочном катере – для меня это ясно, как Божий день...

Однажды она неожиданно позвонила мне до обеда, чего обычно не делала. Мы расстались с ней накануне вечером: я отвез ее домой и, вернувшись, заснул только под утро – просматривал свою переписку с Виктором Петровичем Астафьевым, и кое-что отобрал для газеты, готовившей материал на смерть этого достойного писателя и человека... В полусне я прижал трубку к уху и услышал в ней характерный шум города: приглушенные звуки автомобильных сигналов, чьи-то отдаленные голоса...

– Если ты спишь, – сказала она вместо приветствия, – а я думаю, что это так, то встань и подойди к окну, посмотри, какая чудесная погода – просто чудо какое-то. Ночью выпал снег, а сейчас мороз и солнышко. Мы с Настей ходили за билетами в цирк, теперь гуляем в Монастырском саду, у самой площади – не хочешь нас повидать?

Прогоняя сон, я потряс головой.

– Я-то хочу. Но вот Настя... она еще не забыла меня?

Она рассмеялась.

– Успокойся, тебя забыть нелегко. Заодно можно перекусить где-нибудь, например, в том баре, помнишь? У меня к нему особое чувство... А у тебя?

– Отлично. Ждите меня в баре, иду одеваться... Когда я вошел в зал, они сидели за столиком в самом углу, друг против друга, пили кофе и закусывали бутербродами. Хозяйка тоже была на месте – обслуживала у стойки клиента, с тихой улыбкой поглядывая на них, еще более располневшая и медлительная...

– Привет, – сказала она, едва я уселся. – Ты знаешь, она сразу узнала нас, а ведь прошло столько времени, – так что пришлось извиниться за ту мою выходку. И, кажется, она поняла меня – чисто по-женски... Скоро ей рожать, это будет третий ребенок. Сильная женщина, просто удивляюсь таким. Я бы, например, ни за что не решилась... – И она задумчиво прищурила на меня глаза. – А ты как думаешь, не поздно мне подарить Насте братика?

Ее серебристая лисья шубка была распахнута, темный шарф лежал на плечах – и у меня сердце сжалось от любви к этой женщине с алыми прозрачными пятнами на щеках, с русыми волосами, упавшими на высокий лоб, и зелеными прищуренными глазами, задумчиво глядевшими на меня и, как мне казалось, совсем не требующими ответа.

– Конечно, не поздно, – неожиданно заявила Настя, и в наступившей тишине совсем не по-детски вздохнула. Потом сняла с головы лебяжью шапочку, из-под которой волной скатились на лицо золотистые кудри, женским движением откинула их на плечо, и добавила, исподлобья оглядев нас обоих: – Раз вы теперь любовники...

– Ну, как тебе этот милый ребенок? – сказала она с непонятной усмешкой и прикурила от зажигалки. – Может, сделаем ей подарок?

Голова у меня пошла кругом – я терялся в догадках.

– Ты... ты не шутишь?

Она смотрела на меня, не мигая.

– А что?

– Нет, ты это серьезно?

– Ладно, я пошутила... Но мне всегда хотелось иметь сына. Представляешь, как это было бы здорово. Иногда я даже воображаю его себе, – ребенком, юношей, – таким славным, внимательным...

– И с такими же синими глазами, как у него? – безучастно вставила Настя, продолжая исподлобья глядеть на меня.

– Что это с тобой сегодня? – сказала Маша, и наклонилась к ней, облокотившись на стол.

– Почему ты не позвонил? – едва слышно спросила Настя, и ее пушистые ресницы затрепетали. – Ты же мне обещал... я ждала, ждала.

– Господи, девочка! – воскликнула Маша, взяв ее за руки. – Он звонил, это я виновата – даже подумать не могла, что ты так близко воспримешь все это! Что же ты, милая, ни разу не спросила меня о нем?

Тут Настя отвела от меня глаза и застенчиво прошептала:

– Я подумала, может, он вспомнит. Правду ты говорила, что все мужчины одинаковы и заняты только собой...

Как-то в конце зимы мы побывали у Царегородцева, закатились к нему поздно вечером, изрядно навеселе, осыпанные искрящимся снегом, – и он только глаза расширил от радостного изумления, когда она встала на цыпочки и, смеясь, стала целовать его в щеки, а потом ласково прильнула к нему.

– Царегородцев, милый, если б ты знал, как я люблю тебя за то, что ты шлялся в ту ночь под дождем... Царегородцев, где твоя женщина? Ах, вот вы где... дайте я поцелую вас, милая.

И Юля, на которой из одежды была только рубашка Царегородцева, с умирающими глазами подставила щеку и, нежно гладя морозный мех ее шубки, восторженно прошептала:

– А вы Маша? Вы и есть та самая Маша? О, Боже, как это все романтично...

В ту ночь она впервые осталась у меня до утра...


* * *

Сейчас, когда я приблизился к финальной части рассказа и восстанавливаю в памяти события того февральского дня, у меня снова начинают дрожать руки, и чтобы унять эту дрожь, я подхожу к окну и закуриваю сигарету. Сейчас тоже февраль, и тоже падает снег – он падает отвесно и медленно, так медленно, будто собирается совсем остановиться, и постепенно я успокаиваюсь, возвращаюсь к столу...

Почему она осталась в ту ночь у меня? Трудно сказать... Утром я повез ее на такси домой – и попали мы как раз на пепелище: пожарные орудовали внутри дома, а из трех выбитых окон пятого этажа, что выходили на фасад, все еще валил дым. У подъезда плакала пожилая женщина, рядом стояли двое пожарных и милиционер без шапки, а на углу машина «скорой помощи»... Мы выскочили из машины одновременно с двух сторон. Сбив с ног одного пожарного, она бросилась в подъезд, но милиционер успел обхватить ее сзади и приподнял, пытаясь прижать к стене портика... она закричала. Лицо ее стало страшным, на губах выступила пена, но подоспевшие врачи быстро вкололи ей что-то, под руки усадили в машину – и увезли. Все это произошло так стремительно, что я даже опомниться не успел.

Позже я узнал: причиной оказался пьяный отец – то ли уронил зажженную спичку, то ли бросил тлеющий окурок на ковер у кровати. Он и погиб первый... А Настя, вероятно, была жива до последних минут, но пожарные не успели – она надышалась угарного газа и умерла, находясь в своей комнате под кроватью. Там и нашли ее вместе с плюшевым медвежонком, которого она обнимала за шею...

Доктор Потоцкий прилетел на следующий день, и сразу после похорон увез Машу в Гамбург, мне она даже не позвонила. Да и зачем? Как тут не суди, а во всем виноват был я: ведь если бы не тот злополучный вечер, когда мы встретились с Царегородцевым, ничего бы этого не случилось.

«Случайных встреч не бывает, – сказала однажды она. – Для нашей встречи было предначертание... Я верю в это. А ты?»

– Чье предначертание, Маша?

* * *

Прошло чуть более полугода – я жил, как во сне, с тошнотворным чувством вины, медленно спиваясь и падая все ниже и ниже. И напрасно Царегородцев вместе с доброй Юлей всячески пытались образумить меня – жизнь потеряла смысл и не вызывала во мне ничего, кроме тяжкой усталости.

Однажды сентябрьским вечером раздался телефонный звонок. Пьяный от бессонницы, я снял трубку, спросил «какого черта?» – и мне тихо ответили:

– Добрый вечер, мистер Хемингуэй. Не хотите взглянуть на сына?