Пред богом и людьми
К. Я. Лагунов





А КАК ИНАЧЕ?


С другом Борей Самусевым мы укрылись в подполье: проявляли фотопленку, где была и моя фотография. Завтра вместе с заявлением и аттестатом зрелости ей надлежало отбыть в Ленинградский университет – мечту моего отца, ставшую моей мечтой, а позже мечтою моей младшей дочери. Нашу болтовню оборвал долетевший из кухни напряженный тревожный голос радиодиктора. Слов мы не разобрали, но интонация, затем боевая маршевая мелодия почему-то приковали наше внимание. Я вылез из подполья, поставил круглую черную тарелку репродуктора подле люка. Теперь нам отчетливо было слышно, как Левитан объявил: «Передаем выступление заместителя председателя Совнаркома СССР, народного комиссара иностранных дел товарища Молотова в связи с вероломным нападением фашистской Германии на нашу страну»...

Через пару минут мы уже были на улице. Наша тихая, пыльная, малолюдная Катышка (так тогда называли районный центр Голышмановского района) предстала необыкновенно шумной, людной, взбаламученной. Война еще не вошла в наши дома, не окровянила наши души, не подмяла, не покалечила, не растоптала никого, она еще только обозначилась далекой наплывающей черной грозовой тучей, но уже встрепенула, насторожила, взволновала всех. Ощутимо пахло бедой. Ее приближение встревожило людей, вымело из домов и закружило, замотало по улицам, как палую сухую листву на ветру. Кто-то нацеленно и торопливо шагал к райкому, кто-то заполошно метался, подслушивая чужие разговоры, ахая да охая, но те, что помоложе, устремились к одноэтажному деревянному зданию с высоким крыльцом и приметным обликом, где размещался районный военный комиссариат. Парни облепили крыльцо, заполнили военкоматский двор, набились в тесную прихожую. Зажатые толпой военком и его заместитель или помощник записывали добровольцев. Ни уныния, ни растерянности, ни тревоги на лицах тех, кто рвался «в бой за Родину, в бой за Сталина...»

Ленинград объявили на военном положении, заветная голубая мечта моя о Петербургском университете стала недосягаемой. В горячах я отправил документы в Уральский университет, но когда из Свердловска пришел вызов, мне уже было не до университетов: война метнула мне под ноги иную, лишь ей подвластную и угодную тропу, что значила моя судьба, если на краю гибели оказалась Россия...

Вот так... вместо прохладных и гулких аудиторий Петербургского университета я оказался в приземистых тесных душноватых комнатах Голышмановского детдома в качестве воспитателя старшей группы.

Мне доходил семнадцатый год, мои воспитанники – мои ровесники, но были и постарше. Как подчинить их, заставить повиноваться, советоваться? Как спрятать вдруг вспыхнувшую необоримую любовь к своей воспитаннице Агаше Иевлевой?

У меня и в мыслях не было перековывать, перекраивать, перевоспитывать своих подопечных. Учились бы более-менее сносно, соблюдали режим, не безобразничали – вот и вся программа максимум, которую выдвигал я перед собой, вступая в управление старшей группой.

Голышмановский детский дом находился на выселках, вблизи сельского кладбища, в нарядной березовой роще, в полутора километрах от большого, некогда богатого, богомольного и торгового села Голышманово. Едва выскочив из села, дорога к детдому начинала не шибко круто, но все же приметно забирать вверх и вверх, на взгорок, заросший веселым, ярким березняком с высоким расцвеченным разнотравьем и неумолчным птичьим перезвоном, начинавшимся с рассветом и затихавшим с темнотой.

Нечетким ломаным кругом выстроились тронутые временем детдомовские постройки: спальные корпуса, столовая, контора, мастерские, двухэтажный клуб, жилые дома, в которых проживали семьи директора, завуча, главбуха. В центре этого круга, поросшего цепкой зеленой муравой, несколько одиноких корявых геркулесов берез и глубокий колодец с поразительно чистой, очень студеной, прямо-таки родниковой водой. На задах детдомовской конторы – скотный двор; там – коровы, лошади, свиньи, куры; а минуешь рощу и начинались детдомовские поля: картофель, капуста, свекла, репка да морковка, но прежде всего и главным образом сибирская кормилица – картошка!

Ей, матушке, ей, голубушке, допрежь всего обязаны сибиряки тем, что выжили, не окочурились с голодухи. Непривередлива, неприхотлива кормилица. И будь она хоть с малую горошину, не то и вовсе кожуры кусочек, а в борозду ляжет, и прорастет, взметнется зеленым кустом, зацветет и одарит сеятеля рассыпчатыми, душистыми, вкусными да сытными клубнями. Она и хлебу подмена, и заместо мяса сойдет. На ней, родимой, сибирская деревня продержалась всю войну и долгое послевоенное лихолетье...

По теперешним меркам мои великовозрастные воспитанники были подростками непорченными, послушными и добросердечными. Тогдашние пятнадцати-шестнадцати-семнадцатилетние идейно, духовно, нравственно стояли на десять голов выше теперешних своих сверстников. Если и курили мальчишки, то втихушечку, для баловства, как говорили тогда «для понту». Девочки к табачному зелью и не прикасались. О наркомании, токсикомании и прочей «мании» тогда и слыхом не слыхали. То же можно сказать и о сексуальных отношениях. В двенадцать лет не беременели, в тринадцать не рожали, криминальных абортов не делали.

Когда-нибудь явятся на Руси новые Карамзины, Соловьевы да Ключевские, глянут на прошлое беспристрастными чистыми глазами и поймут: в предвоенные и военные годы нравственный облик нашего народа, в сравнении с европейцами, был неизмеримо высок и светел. Битый и грабленый, поротый и стреляный, перетертый жерновами сплошной коллективизации, вмятый в землю катком тридцать седьмого, сибиряк, на диво миру, сохранил в себе, величие и чистоту духа...

Летом куда труднее удержать на вожжах три десятка подростков. Пока идут занятия в школе, свободного времени у ребят почти не бывает: полдня в школе, выполнение домашних заданий, сборы, собрания, репетиции, и вот он, отбой. Исключение составляли только отъявленные бездельники, либо очень одаренные.

Летний день долог. Ночь – коротка и светла. Рядом лес и речка, и чужие огороды, а там – репа, морковь, горох, огурцы, бобы, мак. Есть чем поживиться, есть чем полакомиться! Отмотал трудчас на «детдомовской барщине» (прополка, окучивание, полив огорода и т. п.), и ты вольная птица. Уследи-ка, куда она улетит, в чьем огороде приземлится!..

На другой день после моего вступления в роль наставника и духовника трех десятков огольцов детдомовский завхоз за шиворот приволок пред мои очи Костю Постникова. Невысокий. Конопатый. Курносый.

– В чем дело? – как можно весомей спросил я.

Вместо ответа завхоз приказал Постникову:

– Выкладывай все, что в карманах и за пазухой!

И минуты не прошло, как мой стол превратился в овощной прилавок: морковка, стручки гороха и бобов, шляпка подсолнуха, несколько огурцов.

– Вот... Полюбуйтесь! Опять в огород залез... У-у-у! Всыпать бы тебе сейчас... – Сунул кулак под нос огородному воришке и, прорычав что-то невнятно, завхоз исчез.

А я еще не перестроился. Во мне не вспыхнуло даже искорки неприязни к Постникову. Тот, вероятно, понимал мое состояние, шмыгал носом, шевелил губами и пялился на меня, пожалуй, сострадательно. Воспитатель не смеет быть беспомощным и растерянным. Понимая это, я нахмурился и деланно строго спросил:

– Ты что, голодаешь?

– А че?

– А ничо!.. Зачем лазаешь по чужим огородам?

– У меня своего нет...

Ну, и пошло-поехало. Нелепая, глупая перепалка, похоже, забавляла Постникова, его ответы становились все остроумней и задиристей, в них замелькало модное тогда в детдомовском обиходе словечко «напсуль», что следовало воспринимать как «нафига», «начерта» и т. п. Мне нужна была победа, хоть мнимая, наигранная, показушная, все равно победа, но в этом дурацком диалоге я проигрывал, приближаясь к капитуляции. Поняв это, я наконец-то разозлился и рявкнул что-то нелепое, грубое и постыдное. Постников мигом преобразился, ссутулился, опустил плечи, нагнул покаянно голову и загундосил:

– Не буду больше... Последний раз... Честное пионерское...

– Ступай! Попадешь еще, пеняй на себя...

Смотрел на спину Постникова и думал: «Что будет, если завтра его приведут снова?»

Его привели. И не одного. Вместе с Постниковым привели еще троих моих питомцев и у всех под рубахами свежая пахучая огородная зелень в полном сибирском ассортименте. Прочел я им нотацию, наговорил три короба о чести, достоинстве, о войне и т. п. И выпроводил, уверенный, что скоро вновь встречусь коли не с ними, то с их сотоварищами, и... все повторится. Я был бессилен. Ничего не дали и «проработки» огородников» и на собрании группы, и на Совете детдома, и на педсовете. Везде одно и то же: обещания со слезами, заверения, либо угрюмое молчание провинившихся, колкие едкие реплики-шпильки в их адрес, и до свидания. Иногда мне казалось, будь у меня сила, грубая физическая сила бицепсов кулаков плюс умение и опыт в применении этой силы, я бы раз-другой отбуцкал негодяев, и надолго отбил у них охоту браконьерничать по чужим огородам. Но я никого никогда не бил да и силенкой не обладал нужной... Круг замкнулся. И где-то в тайнике сознания зародилась подлая мыслишка «не на своего коня сел... не справлюсь... не смогу».

Спасение пришло неожиданно с непредугаданной стороны...

Перед ночным отбоем дежурный воспитатель обязательно обходил палаты спального корпуса: все ли на месте?.. нет ли в палате «чужих»?.. не пахнет ли ЧП?.. Следуя этому неписаному ритуалу, будучи дежурным, то же проделывал и я. Однажды, обойдя все палаты, решил еще раз сунуть нос в спальню мальчиков моей группы. Высокая тяжелая дверь оказалась приоткрытой, я бесшумно проник в палату и какое-то время стоял непримеченный, вслушиваясь в разгорающийся спор о Гарибальди. Был такой герой или не был? Есть ли на самом деле книга о нем, или Островский придумал, и Павка Корчагин не читал такой книжки. Тут я рискнул обнаружить себя и подал голос:

– Нет, не придумал. Есть такая книга.

Увлеченные спором, ребята нимало не удивились моему явлению, кто-то тут же спросил:

– Вы читали?

– Читал.

И полетело градом:

– Расскажите...

– Пожалуйста, расскажите...

– Ну, хоть немножечко...

Я присел на уголок кровати и начал рассказ. Через несколько минут дверь приотворилась, скользнула серая тень, прилепилась к чьей-то постели в дальнем углу, замерла. Потом мелькнула еще одна тень. Еще. Скоро все кровати превратились в лавки, на которых плотно сидели ребята из прилегающих спален. Тишина стояла непередаваемая. Проговорив с час, я распрощался с ребятами, пообещав продолжить рассказ завтра.

Так начался этот неправдоподобный марафон, который мог бы потягаться с подвигом Шехерезады, длившимся тысяча одну ночь. Сперва я пересказал все, что читал, что слышал от отца. Потом начал сочинять бесконечные детективные истории. Бывало, я забывал, на чем остановился вчера. Но стоило мне вымолвить: «Та-ак... На чем же мы вчера остановились?..», ребята перебивая друг друга, тут же пересказывали услышанное, и я продолжал плести сюжетную нить. Иногда забывшись, я воскрешал погибшего героя, ребята тут же подмечали это:

– Его же убили, – летело из темного угла.

– А ты не лезь...

– Тише!

– Без тебя знают.

Поблагодарив в душе нетерпеливого слушателя, я начинал выкручиваться, поясняя причину воскрешения вчера почившего персонажа, либо объявляя ожившего двойником. Всякий раз я обрывал повествование на самом остром моменте.

Как-то явившись за час до отбоя в битком набитую спальню, я от порога отчеканил:

– Сегодня не буду рассказывать...

Переждав разом вспыхнувший гул возмущенных, недоумевающих, рассерженных, просительных голосов, пояснил:

– Сегодня Пегов и Васильков сбежали с покоса. Если завтра выполнят двойную норму, буду продолжать, не выполнят... Спокойной ночи...

Оба штрафника на свету, задолго до завтрака, уже махали косами.

С того и пошло. «Пока такой-то не исправит неуд, не стану рассказывать...», «Пока не извинится перед учителем или поварихой, или еще кем-то обиженным, не стану...» Извинялись. Исправляли. По всем показателям моя группа в первый же учебный месяц вышла на первое место. Когда мой негласный соперник, воспитатель подростковой группы Н. Н. Ланеев на педсовете высказал сомнение в моих достижениях, я отомстил ему тем же способом. На четыре часа Ланеев назначил собрание своей группы. Узнав об этом, я на тот же час пригласил в классную комнату желающих слушать продолжение прерванного вчера вечером повествования, и вся Ланеевская группа сбежала с собрания.

Не надо было быть наблюдательным и прозорливым, чтобы понять, каким способом мои благодарные слушатели держали в узде нарушителей спокойствия: их били. Накрыв одеялом; волтузили всем миром. Дошло до того, что провинившийся сам спешил покаяться мне в своих прегрешениях, умолял не прерывать из-за этого рассказа, обещая немедленно, завтра же исправить оценку, отработать, извиниться и т. д.

Странно, наверное, но я не испытывал ни малейшего угрызения совести оттого, что чужими кулаками, да еще кулаками ребячьими, наводил покой и порядок в группе. Напротив, я был очень доволен своей изобретательностью. Бил же в детстве меня отец.

Чуть что – подзатыльник. Попала под руку веревка – бил веревкой. Оказался под рукой прут – прутом. Ремень – ремнем! И это рукоприкладство продолжалось лет до 12 – 13, пока я «поперек лавки лежал». Порой отец ни за что, ни про что меня лупцевал, просто от дурного настроения. Отчего же и мне не применить было кулак, да к тому же не свой, наказывая лодырей, хулиганов, воришек?