256_Коробейников_Неотвратимость судьбы (1)





ВИКТОР КОРОБЕЙНИКОВ

НЕОТВРАТИМОСТЬ

СУДЬБЫ













С ЛАСКОЙ К ЖИЗНИ.






В России что ни правитель, то очередная эпоха, новые социальные потрясения, и из эпохи такой в эпоху — что из огня да в полымя. Виктор Семенович Коробейников много чего видел и пережил в своей жизни, посвятив ее как инженер сельскому хозяйству. Самоотверженно, с болью и состраданием к людям и машинам трудился он, с лаской к жизни, как можно бы сказать. В юности еще проявилась у Коробейникова тяга к художественному слову, но патриотическое служение делу и Родине не оставляло и минуты, чтобы излить сокровенное на бумаге. Вот и стал он литературно позднеспелым. Издал в последние годы две поэтические книжки. Главное в них — свежесть чувства автора и трепетное отношение к Слову. Сегодня я благословляю первую книгу прозы моего старшего друга. Рассказы его безыскусны и вместе с тем драматичны. Как жизнь, которую он прожил. Подкупают в них искренность, документальные свидетельства времени, которое Виктор Семенович и творил вместе с любимой Россией. Она ж его и воспитывала, и это явственно пролучивается из рассказов. Верю, что автор порадует нас еще не одной своей книгой. В добрый час!

_Александр_МИЩЕНКО,_

_член_Союза_писателей_России,_лауреат_

_литературной_премии_имени_Ивана_Ермакова._






РОЖДЕНИЕ ЛЕГЕНДЫ




Я действительно общался с этим интересным человеком. К сожалению, время стерло в памяти его настоящее имя, а, может быть, я и не слышал его никогда. Все звали этого человека — Пахомыч, за глаза — «хочешь — верь, хочешь — нет». Эта своеобразно произносимая присказка не сходила с его губ.

В середине 50-х я проходил осеннюю практику в должности помощника бригадира тракторного отряда, т. е. помощника у Пахомыча.

Это был человек неопределенного, но уже пожилого возраста. Одевался всегда одинаково — в фуфайку, ватные штаны и валенки с галошами. На голове кожаный картуз. Седоватые волосы гладко причесаны, на подбородке жидкая щетина — выросла когда-то, да так и остановилась.

Казалось, ничем нельзя было его удивить или заставить злиться. Вел он себя «начальственно» — ходил не торопясь, говорил медленно, поучительно. Прежде чем сказать, несколько секунд смотрел молча на собеседника, как бы прицеливаясь, или решая — стоит ли вообще разговаривать, потом медленно произносил прокуренным, грудным баском: «Ты, Петьша, хучь — верь, хучь — нет, совсем глазами не стал смотреть. Вон — все карданы у копалки не мазаны, а ты уж трактор подогнал. Собрался! Давай разбери каждый и смажь. Беда с вами, хучь — верь, хучь — нет. Одни баловани!» Как понимать последнее слово, никто не знал, то ли баловни, то ли — болваны, но такой разговор считался крайне строгим и команда исполнялась немедленно.

Возмущался он тоже своеобразно — без крика и паники.

Притащат, бывало, на буксире старенький трактор-колесник. Молодой тракторист подходит виновато: «А что я сделаю — не заводится и все!»

Пахомыч молча смотрит на парня, потом на трактор. Снимает картуз, проводит рукой по волосам, надевает картуз почти на затылок и говорит, как бы изумленно:

— Ну, кадры! Все решают! Ведь ты, Сашка, весь трактор порешил. Была машина как что и есть, а сейчас — кто оно такое?

Потом он поворачивается ко мне и говорит, кивая на трактор:

— Давай студент ищись — в чем дело. Пускать надо. Вон солнце, где уже. Когда теперь норму сделаем?

Я с готовностью бежал к трактору и озабоченно хватался то за один, то за другой узел. Через несколько минут Пахомыч подходил и, взглянув на мое растерянное лицо, спокойно произносил:

— Свечи у него негодные. Давно уже заменить надо, да все новых жалею. Добрый трактор встанет, что будем делать? Сходи в кладовку — возьми парочку новых, а две старые опять подшаманим.

Когда, наконец, трактор заводился и, громыхая железными измятыми капотами, исступленно трясся на месте, Пахомыч давал указания просветлевшему Сашке: «Иди, давай. Молока поешь. Шаньги — там я принес — бери. И давай в поле. И чтоб до ночи. Норму делать надо».

Агрегаты работали на разных полях и когда машины выходили из строя, тревогу обычно поднимал Коля — водовоз. Он подъезжал на жеребой кобыле, запряженной в легкие дрожки, на которых была привязана веревками железная бочка. Бросал вожжи на спину лошади, спрыгивал с телеги и начинался разговор никак не связанный с аварией техники.

— Кто даст закурить, тому горсть табаку, — озорно кричал он, шагая к вагончику.

— Закурить тебе. Сейчас! Нос еще не дорос, — ворчал Пахомыч, а сам уже доставал кисет с завернутой в него полоской газеты.

Коля раскуривал самокрутку, садился на корточки и, щурясь от едкого дыма, задирая голову носом кверху, сообщал радостно и весело:

— Мишка там — Семилетка, тронуться не может. Скоростя не включаются. Он уж ломом понужал — все равно стоит. У старой пасеки.

Пахомыч засовывает кисет во внутренний карман фуфайки, потом прихлопывает ладошкой это место снаружи, как бы проверяя — правильно ли положил, вздыхает и произносит спокойно, даже как-то обыденно:

— Ох-хо-хо — Семилетка он и есть Семилетка. Его бы самого ломом по башке. — Потом поднимает взгляд на меня:

— Давай, поезжай к нему. Если что — лови другой трактор и тащите Мишку сюда.

Я бросаю «свой» мешок со слесарными ключами на дрожки, а сам ухожу по дороге к пасеке. Через несколько минут слышу сзади стук колес, грохот ведра в пустой бочке и диковатый голос Коли-водовоза:

— А ну, пошла-а-а! Шуруй, Буланка!

Скоро упряжка догоняет меня, и я сажусь на дрожки. Колеса так прыгают по ископанной тракторами дороге, а телега так трясется, что кажется, все внутри меня вот-вот оторвется. Как только сворачиваем в поле на стерню, грохот колес стихает и телега, как лодка, начинает качаться, плавно копируя неровно вспаханную землю. Так добирались мы обычно к месту аварии…

Однажды ночью прошел сильный дождь. Работать в поле стало невозможно. Мы с другом в полевом вагончике решили поспать вдоволь. Но вместе с восходом солнца появился Пахомыч. Отряхнув мокрые полы длинного дождевика, он зашептал, проходя к оконцу:

— Спите, спите, парни, пока не заветреет.

Полежав еще с минуту, я сел на полке. С трудом, натянув на буйную свою шевелюру затасканную кепчонку, пропахшую керосином, пошел к выходу и распахнул двери.

Отмытый от пыли березовый лес сочно зеленел. Дождевые капли еще висели на листьях, оттягивая их книзу. Когда капля срывалась с конца листика, он облегченно вздрагивал, сверкая в лучах утреннего солнца как крохотное зеркальце.

Я, оставив дверь открытой, присел напротив Пахомыча.

— Ты бы рассказал нам о твоей поездке в Москву, — попросил я его, вспомнив двусмысленные ответы механизаторов на мои вопросы: «Откуда эти новые гусеничные трактора?» Ребята улыбались и обычно советовали обратиться за разъяснениями к Пахомычу.

— О какой поездке?

— Да за тракторами.

— А-а-а! Об етой! — сказал он с таким видом и интонацией, как будто каждый день ездил в столицу.

Но глаза его вспыхнули радостно и благодарно. Пахомыч снял дождевик, повесил его на открытую дверь вагончика, чтоб подсушить на ветру, потом, удобно усевшись, начал свой рассказ:

— Проводили у нас собрание в деревне. Раскричались, что, мол, гусеничных тракторов нету. Одни колесники. Да и те, хоть на веретено стряси, — совсем рассыпаются. Решили послать ходока с просьбой. А кто поедет, если кругом одни женьшины?

Услышав от него это последнее слово, произнесенное с особым торжественным выражением, я понял, что Пахомыч будет вести рассказ на самом доступном для него высоком, культурном уровне.

— Конечно, выбрали меня. Приоделся я, как положено, за- ехал в район за бумагами, потом — на скорый поезд и — в Москву. Хучь — верь, хучь — нет — на третий день уже там. Сразу в гостиницу. Устроили хорошо. В комнате боковые двери открываешь и тут — как вроде трибуна. «Балком» называется. Лавка с боку стоит — сидеть можно.

Но сиди не сиди, а дело делать надо. Подхожу к телефону и звоню:

— К товарищу, — говорю. — Сталину я приехал. Тракторов надо.

— А кто вы будете?

— Я из колхоза «Зауралец», бригадир бригады.

— Сейчас позовем, подождите.

Дождался я, переговорили, ознакомились. Он мне и говорит:

— Я за тобой машину пошлю — легковушку. Как тебя найти?

— Я, товарищ Сталин, буду на крыльце стоять в шевиотовом костюме и кожаной фуражке.

Вышел на двор, не успел цигарку скрутить, — уже подкатывают.

Пахомыч так был увлечен, что, кажется, перестал замечать меня. Это был не просто рассказ, а целое священнодействие.

Он уже обрисовал, как пил чай в кабинете вождя, как беседовал с ним о деревенских делах и, наконец, как тот дал указание немедленно отгрузить четыре лучших гусеничных трактора в адрес бригады. Речь его звучала так убедительно и уверенно, что я подумал: «Он и сам уже не в силах отделить в этой истории вымысел от действительности».

— Отправили меня обратно в мягком вагоне. Сижу — не тряхнет, не качнет. Только столбы мелькают!

Пахомыч говорил увлеченно, зная, что главный аргумент за ним — все в деревне подтверждали, что он действительно ездил в Москву, и показывали эти «сталинские» тракторы…

Вскоре время практики подошло к концу, и я уехал в МТС. Двое суток помогал механизаторам чистить, мыть и устанавливать на хранение комбайны. На третий день — к обеду, получив зарплату, уже спешил к проходящему поезду. До занятий в институте оставались одни сутки.

Выбежав из конторы, я вдруг увидел Пахомыча. Он был одет по-праздничному — в темный шевиотовый костюм, брюки заправлены в кирзовые сапоги, на голове новая кепка.

Взглянув на меня, и, сделав безразличное лицо, он спросил:

— Все уж, поехал?

— Поехал, Пахомыч, поехал. Скоро поезд подойдет.

— Что пешком-то. Давай садись. Лошадь вон с кошевой у коновязи.

— Некогда. Я через огороды напрямую, а то опоздаю.

Он растерялся, весь поник и замер, видимо, не находя, что сказать. Потом вдруг встрепенулся:

— Слушай, старуха на дорогу тут шанег мне напихала, а я и забыл про них. Не обратно же везти. Сейчас принесу.

Схватив в кошевке сверток, он, подавая его мне, заговорил, как-то немного виновато и смущенно.

— Тут насчет тракторов-то. Их ведь вперед нас привезли. И не знаю, откуда совсем. А в деревне мне же и рассказывают, что, мол, Сталин их направил. Я им толкую, как было дело, что и не видел его, а они свое. Куда не появлюсь: «Расскажи, как у Сталина был?» И ждут! Рассказывать начну, а они поправляют: «Ты не скрывай, все равно мы уж знаем все». Так и повелось потом… А я тогда по глазам понял, что не веришь ты. Надо бы удивляться, а ты смотришь жалостливо. А ты уж никому не говори об этом и не обижайся».

— Ладно, ладно. Я же понимаю.

Пахомыч облегченно вздохнул, потоптался на месте, словно не зная, куда себя деть. А когда я поднял чемоданчик, собираясь перемахнуть через забор огорода, он вдруг схватил меня обеими руками за локоть и, совсем заволновавшись, запричитал:

— Парни говорят, мол, скажи ему — выучится, пусть к нам едет. К душе ты пришелся. Себя не жалеешь — везде с нами. Вон — все сапоги и куртку всю в поле ухряпал. Приезжай!

Сердце мое сжалось, к горлу подступил комок. Я обнял Пахомыча правой рукой за плечи. Он готов был заплакать.

Повернувшись, я быстро пошел, не оглядываясь и через несколько минут был уже в вагоне. Поезд, суетливо стуча колесами, уносил меня к новым событиям и встречам, мимо станционной платформы, где одиноко стоял добрый Пахомыч — невольный герой деревенской легенды.




БУХАНКА ГРЕШНОГО ХЛЕБА


Шел второй год жестокой войны. Жители глухого леспромхоза, измученные голодом прошедшей зимы, весной насадили в огородах овощей и картофеля. Однако к началу второй половины лета зелень еще не созрела и главным продуктом питания оставался черный хлеб, но и его нерегулярно выдавали по карточкам не более 200 грамм на иждивенца и полкилограмма на работающего. Деревня продолжала голодать. Люди спасались «подножным кормом» — крапивой, лебедой, побегами молодого камыша и его корнями.

Я часто бегал в лес на заветную полянку, где до ухода отца на фронт собирали мы с ним ранние подберезовики. Грибы были стройные с буро-красной шляпкой, пахнущие лесной свежестью с примесью терпкого запаха прелых листьев.

Вот и в этот день, наскоро выпив кружку морковного чая, я отправился в приозерный березняк посмотреть, не показались ли из земли долгожданные, бодрые головки грибов.

Солнечные лучи еще не успели разогнать лежащую среди деревьев ночную прохладу, но уже прогрели разбитую лесовозами лесную дорогу. Мои босые ноги приятно тонули в пыли, как в теплой, печной золе.

Когда я дошел до поворота дороги, ведущей на «точку» — крохотного поселка в два барака, где жили лесорубы, меня догнала хлебовозка. Старая, усталая лошадь, кивая от усилия головой, тащила досчатую будку, которая была закрыта на висящий замок и в ней лежали ароматные буханки для жителей «точки». Хлеб тогда стоил дороже золота, но возили его без охраны. Это был священный груз и он считался неприкосновенным. Возчиком был сухой, согбенный старик, которого за его постоянные рассказы о своей боевой молодости прозвали в поселке «красный партизан». Я помахал ему рукой, но он, безразлично взглянув на меня, отвернулся.

Грибов в лесу не было и мне пришлось снова возвращаться ни с чем. Вдруг у самой обочины дороги под кустом сверкнула коричневая огромная шляпа. С замиранием сердца я бросился туда, разгреб траву и обмер. Передо мной лежали три буханки свежего хлеба. Я упал на колени и смотрел на них как завороженный. В следующий миг я уже схватил их, выбежал с ними на дорогу и бросился догонять хлебовозку.

Мои исцарапанные ноги не чувствовали земли, сердце колотилось где-то в горле, я ничего не видел перед собой, кроме переваливающейся по ухабам телеги с будкой. Наконец, догнав ее, я так запыхался и так был взволнован, что ничего не мог внятно сказать, только показывал возчику хлеб, без конца повторял:

— Дедушка, вы потеряли!

Возчик долго смотрел на меня, видимо, что-то обдумывая, потом, кряхтя, спустился на землю, запустил свою грубую пятерню в мои волосы, слегка потрепал их и тяжело вздохнул:

— Эх, ты, святая душа на костылях.

Он взял из моих рук буханки и бросил их на телегу, потом, постукивая заскорузлым пальцем по черной корке третьей, которую я все еще держал на груди, проговорил:

— А это тебе. За честность твою. Ешь, давай, да помалкивай.

Он опять закряхтел, усаживаясь на тарантас, лошадь тронулась и коричневая будка хлебовозки опять потащилась по пыльной дороге.

Прижав драгоценную ношу, я бежал домой, не чувствуя под собой ног и не разбирая дороги. Торопился обрадовать мать и скорей показать ей свою находку. Однако вместо радости я увидел на ее лице растерянность, даже испуг и старался успокоить ее:

— Честное слово, мама, «красный партизан» сам мне отдал.

— Нуда! Как же! Отдаст он. Сам на хлебе с голоду помрет и другим не даст. Не его ведь хлеб-то — казенный.

Я видел, что мать не может мне поверить. Слишком невероятным был случай. От этого я еще больше волновался и путался. Наконец, мать спросила, по какой дороге везли хлеб, взяла меня за руку и потащила в лес на встречу с хлебовозчиком. На ходу она беззлобно ворчала:

— И что это за ребенок такой. У всех дети, как дети, а этот чего-нибудь выкинет. Отца-то нету, он бы тебе показал ремня.

_Я_ знал, что отец ни разу не задел меня даже пальцем, что мать была добрая, поэтому не обращал внимания на ее угрозы, но недоверие больно ранило мою душу. Готовый заплакать от обиды, я смотрел вдаль дороги, не покажется ли мой спаситель, возвращающийся в конобоз.

Когда хлебовозка подъехала, мать встала посреди дороги и, взяв лошадь под уздцы, остановила ее. Старый извозчик, очнувшись от дремоты, выжидательно смотрел и молчал. Без всякого вступления мать спросила его — давал ли он мне хлеб.

— Какой хлеб? Ты что не паханное боронишь? Ничего я не знаю.

Сердце мое от этих слов оборвалось и покатилось куда-то вниз. Уверенный в справедливом ответе я все еще приветливо улыбался и с надеждой смотрел на возчика, но чувствовал уже, как загорели уши и неприятный холодок расплывался в груди. Краем глаз я увидел, что мать, перебирая руками по оглобле, двинулась к телеге, некрасиво сжав мгновенно побелевшие губы и уставив на говорившего немигающие полные тревоги глаза.

— Что ты говоришь? Одумайся. Не бери грех на душу. Ребенка — вон пожалей. Скажи правду!

Старик с трудом спустился с телеги, еще раз оглядел нас, бросив в сердцах вожжи на круп коню, почти прокричал:

— Ну, я! _Я_ отдал! Чего тебе еще надо? Свое отдал! Идите отсюда. Ненормальные какие-то.

Он засуетился, нервно задергал носом, сдернул с головы драную, ватную шапку и стал вытирать ею мокрую от пота лысину, а мать как-то вся осела, захватила руками обе щеки и запричитала:

— 0-о-ох! Ну, спаси тебя Бог, Хрисаныч! Прямо гирю с души снял. А то смотрю — сынок-то целую булку притащил. Господи, думаю, неужели чужое взял? Да и как не подумать — ребенок-то вечно не доедает.

Мать уже нежно обхватила меня руками за шею и, всхлипывая, привлекла к себе, я, прижавшись к ее теплой ноге и спрятав лицо в груботканной юбке, сотрясался от глухих рыданий. Долго сдерживаемое душевное напряжение, наконец, разрядилось, вызвав обильные, облегчающие слезы.

Между тем мать, тронув возчика за рукав, тревожно спросила его:

— А пошто в лесу-то хлеб прячешь? Сам-то, поди, украл? Не надо нам его, не надо. Возьми, давай!

Она схватила булку и стала толкать ее в руки Хрисанычу, а он, подняв ладони над головой, как сдающийся в плен, сначала отворачивался от нее, потом, схватив мать за локти, заговорил ей прямо в лицо умиротворяюще и увещевательно:

— Да не украл я. Где тут своруешь — каждая буханка со счету. На пекарне мне иногда бабы дают украдкой. Голодных- то посмотри сколь. Вот у Тоськи Косолапихи детей — орда целая. Считай, все на одну хлебную карточку живут. Малые-то уже и ноги не таскают. Совсем замирают с голоду. Да и сама на погрузке леса убилась вся. Руку нарушила. Им и хотели помочь. А мне куда столько? Обожраться что ли? Уже от горя и так кусок в горло не лезет. Все пеняют, что около хлеба пристроился.

Отпустив, наконец, ее руки он, садясь на край телеги и расправляя вожжи, кивнул в мою сторону:

— А булку скорми парню. Он нашел его и есть. Тоже голодный вечно. С утра вон за грибами по лесу шишляет.

Телега Хрисаныча, злобно грохоча и нервно подрагивая на ухабах, уже поднималась в горку к деревне, а мы с матерью все еще стояли, обнявшись и, держа в руках злополучную буханку, безмолвно плакали.

Когда мы вернулись домой, мать ее разделила на две равных части, одну из них подала мне, а вторую завернула в свой фартук.

— Пойду соседей угощу. У хохлов эвакуированных совсем есть нечего. Скажу — в колхоз будто ходила, на одежду выменяла хлеб-то.

Она прижала кусок к груди, подошла к дверям и, обернувшись на образа, прошептала дрогнувшими губами.

— Господи! Прости ты нас, грешных! Не себя ради, а детей бедных жалеючи.

Она резко открыла дверь и решительно вышла в коридор барака.

Оставшись один, я облегченно вздохнул и осмотрел зажатую в руках горбушку. Потом я осторожно откусывал от нее по кусочку и, закрыв глаза, долго жевал, вспоминая при этом все пережитое мною за этот день. Тихие слезы, которые теперь уже не нужно было ни от кого скрывать, капали на нос и катились по щекам. Изредка я поглядывал на маленькую иконку, висящую в углу, и в голове моей мерцала совсем не праведная мысль: «Неужели всемогущему трудно сделать так, чтобы можно было каждый день съедать хотя бы по небольшому кусочку такого вкусного и желанного хлеба?»




ТАКОЙ РАСПУЩЕННЫЙ МАЛЬЧИК


Дисциплина в нашей средней школе была строгая. Ученики обязаны были возвращаться домой не позднее десяти часов вечера, где бы они ни находились. На любые мероприятия — просмотр кино, концерта, проходившие позднее этого времени, учащиеся не допускались. Только одному мне из всей школы было позволено приходить домой после 11 часов вечера. Именно в это время заканчивались танцы в зале поселкового клуба, где я играл на баяне два раза в неделю.

Молодежи у нас было много и зал, как правило, всегда наполнялся битком. Я любил играть на танцах. Нельзя передать словами то восторженное чувство, которое обуревает музыканта, когда люди повинуясь твоей музыке, то степенно вышагивают под четкое звучание Па-де-катра, то самозабвенно кружатся, повинуясь звучащему вальсу. Волшебство музыки завораживает людей. Вот они только что стояли, обыкновенные и обыденные, скучающие или шутящие, но при первых тактах музыки они настораживаются, а когда пары включаются в танец, люди как заколдованные следуют течению звуков, которые выговаривает баян. В эти сладостные минуты душа баяниста и стонет и радуется вместе с музыкой и действом массы людей, заполнивших зал. Восприятие того, что все это зависит от тебя, до такой степени повышает нервное напряжение и ответственность, что после окончания танца все твое существо наполняется чувством удовлетворения и удачи. Каждый раз после прощального вальса я хватал свой баян и торопился домой, чтобы не быть даже заподозренным в нарушении установленных правил. Так было и в этот вечер. Я возвращался домой по темной уже улице родного села. В одном из старых бараков ярко светилось два окна и слышался какой-то многоголосый разговор. Проходя мимо, я невольно обратил взгляд в ту сторону.

Вдруг из темноты двора выбежала на освещенную из окон дорогу тетя Маша, наша школьная техничка. Она была празднично одета в белую кофту и черную юбку, отчего казалась мне почти незнакомой.

— Что смотришь? Видишь, мы собрались — седни по мужикам нашим память. Взяли их в июне, в октябре уже похоронки пришли. С тех пор в этот день собираемся. Помянем бражкой, да и поревем все вместе. Горе-то не мерянное. У других вон и отслужились и домой пришли, а наши горемычные и пожить не успели. Прямо с лесосеки и в эшелон. Поплясать бы с горя, да музыки нет. Зашел бы на минутку, сыграл бы — просительно закончила она.

Ее последние слова подхватила Шура — трактористка, вихрем вылетевшая из калитки. Она уцепилась за баян и потянула меня к дому.

— Зайди, сынок, поиграй. Зайди, золотко ты наше! Дай бабам поплясать. Душенька горит вся!

Я достал из футляра баян и, заходя на крыльцо, взял первые аккорды. Шура затопала прямо на ступеньках, заухала и вдруг заорала на всю деревню:

Меня миленок целовал,
Когда я с ним прощалася.
На фронте без вести пропал —
Я одна осталася.

Распахнулись двери и женщины, находящиеся в комнате, приплясывая, уже отодвинувши стол в угол, кинулись в круг, затопали, замахали руками, закружились. То одна, то другая замирала на месте, напряженно ждала нужный такт мелодии и вдруг истошным голосом, как будто хотела перекричать свое горе и выплеснуть его из души запевала, никого не замечая вокруг.

Стояли с милым под кустом,
А ночь была темнешенька
Уехал с Богом со Христом
Осталась одинешенька.

После этого устремляла взгляд в пол и с грохотом била его босыми пятками с каким-то остервенением и даже жестокостью.

Затем все они на носочках двигались по кругу, плавно разводя согнутыми в локтях руками около груди. Вдруг снова замирали и одна из них — вновь кричала о своей беде на весь белый свет.

Что ты наделала война,
Живу без милого — одна
Я не баба и не мать,
И ночью некого обнять.

Эта шумная, истеричная пляска продолжалась минут десять. Я был натренирован и мог играть долго, но женщины запыхались и стали выбегать на свежий воздух. Понимая, что эта пляска будет краткой, они отдавались ей до изнеможения. Я свернул баян и собрался уходить. Подошла тетя Маша.

— Ох, батюшки! Уморилась вся. У-у-у, сдохну совсем! До чего доскакалась, дура старая!

Она тяжело дышала и говорила с перерывами.

— Ну, уважил ты нас, бабешек! Отвели душеньку. Теперь, слава Богу, опять на целый год. А ты иди, иди домой-то, а то мать потеряет. Нас не переиграешь. А мы еще посидим — поговорим да поплачем.

У калитки меня догнала Зинка — шпалорезка, огромная как шкаф, с широкими как у мужика плечами. Вся красная и разгоряченная. Она подала мне кусок пирога, обняла за плечи вместе с баяном и вскользь чмокнула горячими губами куда-то около уха. Добежала обратно до крыльца и оттуда крикнула со смехом, имея в виду мою мать.

— Фроське скажи. Пусть не ругается, что запоздал. С бабами, мол, гулял, со вдовами.

Я шел по земле, неожиданно запорошенной ранним первым, слабым снежком. На пожухлой траве он был совсем не виден, зато тропинка белой лентой уходила в темноту ночи.

Я ел на ходу пирог с капустой и удивлялся тому, как меняются люди в труде и отдыхе, в радости и горе. Эти женщины вспомнились мне на покосе, когда в летние дни почти вся деревня выходила на солонцовые луга. Они не славились разнотравьем и цветами, но солонцы передавали грубым с виду травам особый вкус и скот поедал это сено с жадностью. Бабы в старых, выгоревших кофточках и платках, степенные и строгие, целыми днями на жаре проходили прокос за прокосом, сверкая сталью отточенных кос.

До автоматизма размеренные движения, резкий свист блеснувшей косы и валок, скошенной, но еще живой травы, удлиняется на один шаг. Глядя на них, казалось, что этот тяжелый труд, требующий многолетней тренировки, мозолящий ладони, к вечеру пересекающий спину, делается ими играючи и даже с удовольствием.

В свои 14–15 лет я был высок ростом, но очень худ и заморен. Несмотря на это, я часто брал косу и вставал в ряд с ними. Не имея опыта и достаточных сил, я очень напрягался, чтобы не отстать и вскоре моя рубаха прилипала к спине от пота, а дыхание становилось частым и поверхностным. А бабы в это время, работая как заведенные, вели между собой разговоры или даже запевали песни. Я все больше отставал и становился им помехой. Тогда какая-нибудь из них говорила:

— Эй, Витек, сходи-ка на родник за водой. Поухаживай за нами. Ты ведь один у нас тут мужик. Они весело смеялись, а я, делая вид, что не имею желания уходить, медленно поднимал ведро и брел к соседнему озеру. Там, отдышавшись и умывшись ледяной родниковой водой, я садился спиной к дереву и слушал, как с невидимого луга доносился одинокий, грустный, до предела высокий женский голос. Он все спрашивал и спрашивал у кого-то с тоской и безысходностью:

— Где эти темные ночи?

Где это пел соловей?

И вдруг сразу с десяток голосов мощной волной разливались по прибрежному березняку, улетая в тихую, уморенную полуденным зноем гладь озера:

— Где эти черные очи?

Кто их ласкает теперь?

Эта простая душевная песня, замеревшие толпы наивных, заслушавшихся березок, застывший в бездонной голубизне неба далекий коршун, затихшее озеро с ресницами камышей, сочетались так органически, что казалось, они не могут существовать отдельно друг от друга.

Когда я возвращался на луг, мне давались новые поручения — собрать ветки для костра, наломать смородины для чая и т. д. Я тщательно все исполнял, полный уверенности, что выполняю совершенно неотложную работу. И только много лет спустя я понял, что это делалось умышленно, чтобы уберечь меня от тяжкого труда, не подорвать моего неокрепшего здоровья. Простые, деревенские, малограмотные женщины делали это по-матерински чутко, не оскорбляя моего возвышенного, мальчишеского самомнения.

А в тот вечер я тихо вошел в родной дом, не зажигая света, напился молока из глиняной кринки, улегся под одеяло и моментально уснул крепким, детским сном праведника.

Через день в субботу, в классе, как всегда, нам выдавали дневники. На этот раз мой оказался последним. Я подошел к классному руководителю. Он подал мне раскрытый дневник, снял очки и молча смотрел на меня близорукими, прищуренными глазами. На странице в оценках за неделю, в графе дисциплина я увидел жирную двойку и удивленно уставился на учителя. Он, протирая очки измятым носовым платком, сказал:

— А это за твои ночные похождения. Гуляешь, видите ли, сверх положенного времени, да еще во взрослой компании. С нетрезвыми, понимаешь, женщинами.

Я, пораженный его словами, замер как столб. Он собрал свой портфель и молча вышел.

Все случившееся могло бы этим и завершиться, но мне запретили играть на танцах и молва о моих мнимых «подвигах» распространилась по селу. Иногда, проходя по улице, я слышал за своей спиной, как пожилые женщины говорили друг другу.

— Подумать только, у таких порядочных родителей и такой распущенный мальчик.

Две недели танцевальный зал пустовал. Там по вечерам хрипела старая радиола, но народа почти не было. Общественность села вступила в борьбу с дирекцией школы по моей «реабилитации». Видимо, взрослые во всем разобрались, и вечером в субботу я снова со своим баяном переступил порог клуба. Меня уже ждали.

Зал был забит полностью. Здесь присутствовали и учителя из школы, а вдоль стены выстроились почти все участницы ночной, злополучной пляски.

Когда я, волнуясь как виноватый, не поднимая глаз, сел на привычный стул посреди маленькой сцены и взял первый аккорд, в зале зааплодировали и весело засмеялись. На глазах у меня закипели слезы.

Чтобы скрыть их, я склонил голову на баян и начал играть. Впервые в жизни я заплакал не от обиды, боли или горя, а от незнакомого еще мне чувства близости, любви и благодарности к этим дорогим мне людям.




НЕОТВРАТИМОСТЬ СУДЬБЫ


Эту историю рассказал мой однокашник по институту — Валентин, с которым мы случайно встретились в привокзальном буфете, куда зашли оба, чтобы перекусить и скоротать время в ожидании своих поездов. Прошло уже более пяти лет после нашего выпуска. Мы быстро обменялись информацией, после чего разговор стал увядать. Валентин то нервно курил, то, склонив голову, молча смотрел на кружку с недопитым пивом и явно был поглощен какими-то невеселыми мыслями. Наконец, совершенно не кстати, он спросил меня.

— Слушай, ты помнишь Вальку Гуськову с зоофака? Еще в 111-ой комнате жила. Да, такая фигуристая вся. В зеленом свитере ходила.

Я ответил утвердительно, вспомнив рослую, красивую девушку, выделяющуюся среди подруг статной, женственной фигурой, особой серьезностью и грустным неулыбчатым взглядом. Была она малообщительна и задумчива, говорила спокойно, рассудительно и, вообще, всегда казалась взрослей своих сверстниц.

Еще, не понимая, почему именно о ней вспомнил Валентин, я вопросительно на него уставился и он продолжил:

— Ты же знаешь, я с ее подругой дружил — с Нонной. Она на год раньше нас окончила и уехала по распределению, и я должен был через год к ней приехать. Вроде мы дружили и дружили — ничего особенного. А как уехала — прямо места себе не находил. Тоска и ком к горлу поднимался, как ее вспомню.

Однажды решил зайти в общежитие, где она жила. Может, думаю, подругам, что написала о себе. Ну, зашел — сидим. Девчонки чай поставили, а сами, вижу, собираются кто куда. Одна Гуськова сидит спокойно. Вдруг ее подруга Тоська говорит:

— Нам переодеться нужно. Идите с Валькой погуляйте. Может в кино сходите, а то больно грустные оба сидите.

Я молчу, смотрю, а Валька уже собирается.

— Пошли, — говорит — мне все равно делать нечего. Да не бойся, я тебя не съем. Знаю твою Нонночку — если что, так она мне все глаза выцарапает…

Посмеялись мы и пошли в кино. Потом несколько раз в театр сходили, а однажды и на танцах побывали. Отношения держали строгие, вроде как друг друга по необходимости развлекаем. Потом я перестал у них появляться, смотрю — Валька сама пришла с билетами на Любовь Орлову.

Чувствую, надо кончать эти встречи. А как? Хоть бы какой-то повод был, а то все гладко и, вроде, официально. Никакой зацепки нет для разрыва.

Решил я покончить все разом. Думал, нарвусь на скандал и дело с концом — до свидания подруга.

Однажды немного выпил для храбрости, зашел к Вальке и так нахально и нагло обнял ее при всех. Думал — сейчас оттолкнет, даст мне по морде и я спокойно уйду. А она вся обомлела, прижалась ко мне и заплакала. Освободившись от нее, я ушел с намереньем не допускать встреч.

Валентин вдруг засуетился, залез обеими руками в карманы в поисках спичек, часто заморгал и, наконец, склонился над пивной кружкой, спрятав от меня свои глаза.

Мне тоже стало не по себе. Хотелось сказать Валентину что-то осуждающее, резкое и неприятное, но, видя его смятение, я сдержался и продолжал молчать. Справившись с собой, он снова начал говорить.

— Примерно месяца черед два попал я к одному знакомому на день рождения. Жил он с родителями в доме на берегу пруда. Стали гости собираться. Смотрю, среди них Валька пришла с подругами. Сел я за стол подальше и старался на нее внимание не обращать. Танцевать все пошли, я со стула не встаю, и она сидит, на меня смотрит. Так прошел весь вечер. Под конец, какая-то девчонка вытащила меня на круг. Смотрю, Валька побледнела и выскочила из дома. Что-то в груди у меня перевернулось в тот миг. Почувствовал неладное. Выскочил на крыльцо, а она уже к воде подбегает и прямо в озеро с головой бухнулась.

Голос у Валентина вдруг сорвался и он, зло прищурившись, стал гневно гасить в пепельнице недокуренную папиросу. Казалось, более важного занятия для него в этот момент не существовало. Истерзав мундштук «Беломора», он некоторое время молча смотрел в стол, потом, тяжело вздохнув, продолжил:

— Я не думал, что могу так молниеносно бежать, — летел через морковные грядки и видел ту точку на воде, где скрылась Валька.

Я вынес ее на берег, бледную и бездыханную, но сердце у нее работало. Я прижимал ее к своей груди — крупную, рослую и безвольную, совсем не чувствуя тяжести. Подоспевшие гости подхватили Вальку и унесли в дом. Когда я, отдышавшись, туда вошел, она уже пришла в себя, и билась в истерике. В комнате пахло нашатырным спиртом, валерьяной и еще какими-то лекарствами. Никто не мог успокоить Вальку, кроме меня. Я держал ее руки в своих до тех пор, пока она не забылась во сне, потом собрался и ушел. На душе было пусто и погано. Последнее время я все чаще ловил себя на том, что думаю о Вальке, а воспоминания о Нонне всплывали все реже. Этому способствовало затишье в нашей переписке. Но я мнил себя джентльменом, боролся с неожиданным чувством и готовился к встрече со своей Нонной.

Вскоре я уехал на военные сборы, затем к месту работы — в МТС, а года через четыре был переведен в район. Сейчас работаю на должности технического контролера.

Он криво улыбнулся, взглянув на меня с грустной иронией:

— Осуществляю инженерный надзор за теми, кто делом занимается. Кого предупреждаю, кого штрафую мало-мало. В общем, помогаю, кому делать нечего. Одно нравится — все время в разъездах и задумываться некогда.

Весной, вот так случайно, встретил Тоську — подругу Валькину. Она сообщила, что та работает биологом средней школы в одном маленьком городишке.

Несколько раз проезжал я мимо. Подойду, постою у ворот, а войти не решаюсь. Как бы, думаю, хуже не наделать. Возможно у нее семья, а я тут нарисуюсь с бухты-барахты. Но однажды все-таки решился. Подошел к техничке и спросил о Вальке. Та ведро поставила сразу и смотрит на меня.

— А Вы кто ей доводитесь?

— Да, так — знакомый просто.

Женщина еще раз осмотрела меня внимательно и, глядя прямо в глаза, с видимой надеждой спросила:

— А Вас, случайно, не Валентином зовут? А то она все его ждала. Говорила, что он все равно приедет в ней. Да так и не дождалась.

— А что случилось? Она уехала?

— Утонула наша голубушка. Сама, видно, не думала, не гадала. Разоделась вся и пошла за реку. На мостках запнулась и упала в воду. Люди видели, а спасти не успели.

Валентин закрыл глаза и уронил голову на грудь. Я, пораженный концом рассказа, тоже был потрясен и не мог проронить ни слова. Мы долго молчали. Наконец, пытаясь разрядить обстановку, я спросил:

— Ну, а со своей Нонной любимой ты встречался?

— Нет. Кто-то, видимо, ей написал о нашем происшествии с Валькой. Конечно, наврали больше чем надо. А как докажешь, что ничего, в общем-то, и не было? Она разразилась злобным письмом ко мне, а через месяц вышла замуж за какого-то старика — председателя колхоза. Говорят, семью порядочную разбила.

— А ты как? Женой обзавелся?

— Да, и я через год женился. Тут на учительнице одной. Ничего, живем нормально.

Чувствовалось, что говорит он без желания. Я не стал больше расспрашивать и мы вновь сидели молча. За окном прозвучало объявление о приходе моего поезда.

Валентин встрепенулся, взгляд его вернулся к действительности. Он посмотрел в окно на подходивший состав.

— Что? Уже? Твой пришел?

Поискал глазами официантку и, неловко улыбаясь, предложил:

— Может остограмимся на прощанье? Когда теперь встретимся? Деньги у меня есть.

_Я_ отказался, ссылаясь на скорую встречу с рабочими совхоза и, дружески хлопнув его по плечу, спешно пошел к выходу.

Валентин как-то осел на стуле, глаза его потухли, на лице блуждала жалкая улыбка. Он прощально поднял над головой руку и так держал ее, глядя на меня, пока за мной не закрылась входная дверь.

Дождавшись объявления о посадке, я вышел на перрон и, проходя мимо буфетного окна, вновь увидел Валентина. В его руке был полный стакан водки. Жадно выпив, он склонился над столом, оперся об него локтями и, положив голову на ладони, замер в недвижимости.

Наверное, мне нужно было бы вернуться, успокоить его, сказать какие-то добрые слова о том, что все мы не безгрешны, что порой нами руководят обстоятельства, а, может быть, даже путь каждого из нас заранее предопределен судьбой, но за моей спиной двинулся, застучал буферами ожидаемый мной поезд. Я вошел в полупустой вагон и присел на скамейку. Поездное радио заливалось бодрой музыкой, пассажиры вокруг меня вели бесстрастные разговоры, а я никак не мог успокоиться и все думал о том, как много делается в жизни ошибок, исправить которые в дальнейшем уже невозможно.




ВОЕННАЯ КАРЬЕРА СТУДЕНТА МАЛЬВИНИНА


Мальвинин Вася вырос в большом городе. Он был единственным сыном у матери. Воспитывался без отца. Что заставило его выбрать специальность сельского инженера, остается загадкой. Был он по-детски наивным и доверчивым, мало приспособленным к самостоятельности и труду. Несмотря на видимое старание, учился всегда посредственно. Все окружающие, включая преподавателей, относились к нему как-то полусерьезно, но, учитывая его безобидность, непосредственность и безответность, всегда доброжелательно. Ему часто прощалось то, что не сходило с рук другим. Его поведение и ответы иногда повергали всех в изумление. При этом никто не предполагал, что он шутит или иронизирует, поскольку все это делалось и звучало искренне и серьезно.

Когда преподаватель спрашивал его, почему он опять опоздал на лекцию, Вася огорченно смотрел на него и говорил:

— Это просто удивительно, Моисей Казимирович! Ведь ехал и ехал на трамвае, а потом шел быстро. Все время торопился, а вот, смотрите опять, оказывается, опоздал. Прямо нехорошо как- то получается. Просто безобразно.

Он сокрушенно вздыхал и опускал голову, а профессор смыкал веки, снимал очки и делал вид, что старательно их протирает. Когда он вновь водружал очки на огромный нос, мы видели, как в его глазах догорали искры сдерживаемого смеха.

Вася был до наивности добрым человеком и совершенно бескорыстным.

Однажды мы были на практике в одном бедном колхозе. Война оставила эту глухую деревню почти совсем без мужиков. В поле работали одни женщины и дети, а нас приехало около 80 студентов. Трудились на сенокосе с утренней до вечерней зари. Колхозной, изношенной техники не хватало, и мы вручную косили, ворошили сено и укладывали его в стога. Прошел месяц, и соседние луга украсились аккуратными, похожими на огромные муравейники, стогами запашистого сена. Со дня на день мы уже готовились к отъезду, когда старый пастух сообщил:

— Пару деньков придется погодить. Денег нету вам на зарплату. Завтра скота на бойню погоним, к вечеру расчет вам сделают. Тогда с богом — айдайте по домам.

Никто из нас не придал значения сказанному, но Вася вдруг встревожился.

— А много, это, нужно сдать животных?

— Ну, сколько? Голов, поди, полсотни, а может больше.

От этих слов Вася остолбенел посреди грязной, деревенской улицы. Вечный горожанин он никогда не задумывался над тем, откуда берется мясо в котлетах и колбасе. Смотря на мирно идущих, милых, добродушных бычков, он мгновенно представил картину их жестокой гибели и немедленно побежал искать комсорга курса. Вася умолял его провести собрание и отказаться от нашего заработка.

Комсомольцы собрались вечером и единогласно решили оставить свою зарплату обнищавшим за годы войны колхозникам. Когда мы стали расходиться, Вася закричал, подняв над головой пачку дешевых папирос:

— Ребята, у кого курево кончилось, берите у меня. Я из дому привез. Хватит нам до стипешки. — При этом глаза его радостно сияли, по лицу разливалась просящая улыбка, освещенная светом его доброй, безгрешной души.

Одновременно с получением сельской специальности студенты нашего института должны были стать офицерами запаса. Парням присваивалось звание младшего лейтенанта — командира мотострелковой роты.

Эта военная профессия давалась Васе с большим трудом. Приказная дисциплина, полное подчинение воле офицера, четкое выполнение команды, решение задач по истреблению противника — все это никак не увязывалось с его мирным, добродушным характером и рассеянным поведением. Военные занятия казались ему вынужденной игрой для взрослых. Он не мог абстрагироваться и представить себя в бою. В силу этого результаты его занятий иногда были плачевными.

Часто во время разборов задания по ориентации на местности подполковник Иевлев — бывший царский офицер, всегда обращавшийся к студентам на «Вы», рассматривая схемы воображаемого движения роты, вдруг замирал, открывая рот, вытаращивал глаза, высоко поднимал над головой измятый лист и, не глядя на класс, говорил:

— Мальвинин, возьмите свою говнюшку. И никому не показывайте.

На занятиях по строевой подготовке нас учили командовать ротой. Не у всех это получалось, особенно трудно было Васе. Он не имел командного голоса и говорил тихо, как бы прислушиваясь к себе. Подполковник перебивал его:

— Мальвинин, Вы что там бормочете невнятно, словно пошехонец. Знаете, как они бают?

Прежде чем продемонстрировать разговор жителей приволжской Пошехонии, он преображал себя внешне. Склонял голову на грудь, безвольно опускал огромные руки вдоль живота, расслаблял лицо и, распустив губы, бормотал:

— Кош меннай, пал на нно и невинно.

После этого мигом вскидывал голову, выпячивал грудь и, смотря на нас победоносно, продолжал:

— Команда должна быть четной и ясной — вот такой.

Подполковник резко хватал полную грудь воздуха, при этом его огромный живот, обтянутый поношенным кителем, колыхался как накачанный футбольный мяч. Лицо становилось красным и напряженным, взгляд жестким и пронизывающим. Он замирал на несколько секунд и вдруг запевал своим громыхающим басом:

— Рота-а-а-а! Напра-а-а-а… Гоп! И не шевелись!!!

Мы дружно исполняли команду и замирали, смотря неотрывно в затылок впередистоящего, а над нашими головами уже раздавалось:

— Мальвин! Ты что сделал? Сам повернулся, а сапоги на месте. Поверни сапоги, Мальвинин, а то упадешь вместе с оружием!

Военную практику мы проходили в действующем полку. Наша рота носила литер «Д», что означало «дополнительная», а в обиходе полка этот литер расшифровывался как «Деревенская рота». Зная о таком прозвище, мы старались служить изо всех сил, тем более, что это была последняя практика перед присвоением звания. Особо ответственным делом было несение караульной службы.

Вот и в этот памятный день, во второй половине ночи, наш взвод находился в караульном помещении. Я был разводящим, т. е. единственным человеком, имеющим право поставить на пост часового или его освободить. Вернувшись с очередного развода, мы присели отдохнуть. Военный городок давно угомонился. Бледный свет дежурной лампы на столбе как бы сгущал окружающую его темноту. Ночная тишина располагала к неподвижности и молчанию.

Вдруг со стороны танкового гаража раздалась короткая автоматная очередь. «Тра-а-а!» Мы с Федей — начальником караула, отбежали в темноту и, напрягая слух, уставились в ту сторону. «Тра-а-а!» — снова отчеканил автомат.

— Там же Мальвинин на часах, — прошептал Федя и в следующую секунду нервно крикнул в открытую дверь караулки:

— Тревога! Всем занять круговую оборону! Бодрствующая смена и разводящий за мной!

Мы понеслись в темноте к месту происшествия. Все молчали и нервно, прерывисто дышали. Дело принимало не шуточный оборот. В автомате у часового тридцать боевых патронов, а что у него в голове и как он нас встретит неизвестно.

У ворот танкодрома стояла грузовая автомашина, а около нее с поднятыми вверх руками солдат, который, как потом выяснилось, возвращался из дальнего рейса в гараж.

— Часовой!!! — крикнул Федя, держа автомат наготове. Никто ему не ответил, только слышно было, как с дрожью хрипло дышал солдат у машины.

— Васька! Мать твою так! Ты где?

— Да здесь я, ребята, — Мальвинин весь трясся и, не опуская оружия, вышел из-за куста.

— Ты что делаешь? С ума сошел что ли? Иди сюда!

Вася подбежал и уставился своими огромными коричневыми глазами, в которых все еще полыхал ужас.

— Федя! Я кричу, а он едет.

— Ну и что, что едет? Сразу и стрелять надо, что ли?

— Федя! Федя, послушай — я кричу, а они едут и все! Я и нажал два раза. Я же не в них, а над головами.

— Ты бы еще в них! Совсем бы хорошо! Чудотворец! Давай сюда автомат!

Оставив нового часового, мы побрели обратно. Ребята, на чем свет стоит ругали Васю, но голоса их уже звучали мирно, поскольку каждый из нас радовался в душе, что все закончилось относительно благополучно.

Далеко впереди болтался из стороны в сторону глазок ручного фонаря и слышался топот сапог. Это бежали к нам дежурные по полку офицеры. Мы остановились, и Федя, доставая дрожащей рукой папиросу, говорил, не глядя на Васю:

— Ну, натворил ты делов! Сейчас начнется разборка! Что да почему? И так о нас анекдоты в полку ходят, а теперь хоть глаза не показывай совсем.

Прошла неделя, в течение которой мы еле отбивались от желающих посмотреть на Васю. Все предрекали ему неприятности за превышение необходимых действий в создавшейся обстановке.

Однажды при торжественном построении полка, которое проводилось еженедельно, вдруг прозвучала команда:

— Курсант Мальвинин, выйти из строя!

Готовый к любому наказанию, Вася спокойно вышел и встал рядом с офицерами. Щеголеватый командир полка раскрыл планшет и прочитал четко и ясно:

— За бдительное несение караульной службы и проявленные при этом находчивость и мужество курсанту студенческой poты N-ского полка Мальвинину присваивается досрочно звание — «лейтенант».

Вася сначала внимательно и серьезно слушал офицера, а когда до него дошла суть приказа, вдруг протянул руку и, подавшись к нему всем корпусом, неожиданно закричал плачущим голосом:

— Не-ет! Не надо! Вы что? Пусть будет как у всех!

Командир растерялся больше Васи. Он глупо посмотрел на

него, потом повернулся к замполиту, опустил руку, похлопал приказом по бедру, наконец, спохватившись, снова принял официальный вид и закончил:

— Лейтенант Мальвинин, благодарю за службу!

Командир вскинул руку к виску и приготовился услышать уставной ответ — «Служу Советскому Союзу!», но Вася совсем растерялся и стоял, как убитый горем, с поникшей головой. Плечи его вздрагивали. Казалось, что он беззвучно плачет. Полк стоял, как окаменелый. Никто не хихикнул и не заулыбался. Положение становилось все более нелепым. Наконец, командир сказал с горечью в голосе:

— Мальвинин, встаньте в строй.

Видимо, совсем забыл про устав, выбитый из обычной колеи своего вечно критикуемого положения, Вася, безобразно болтая руками, поплелся к нашей роте и замер на своем месте, не поднимая глаз.

Молва об этом событии распространилась повсеместно, и Вася стал постоянным объектом солдатских шуток, порой очень злых и неуместных. Мы видели, что Васина добрая душа тяжело страдала, и старались защитить его от этого, но не всегда успешно. Мучения Васи продолжались до самого отъезда. То в казарме, то в клубе, а то и в огромном солдатском полевом туалете при его появлении раздавались издевательские команды:

— Встать! Смирно! Товарищ лейтенант, разрешите продолжать занятия?

А однажды в столовой, когда изголодавшийся курсантский организм с трудом отсчитывает каждую секунду до получения вожделенной миски с солдатским супом, дежурный солдат вдруг объявил Васе:

— А Вам, товарищ лейтенант, обед не полагается. Пожалуйте в комнату комсостава…

Но прошла еще одна неделя и срок наших военных сборов закончился. Студенты вновь нарядились в свою гражданскую одежду и отправились на вокзал.

А когда вечером в вагоне скорого поезда мы решили обмыть присвоенные нам офицерские звания и пустили по кругу бутылку водки, Вася взял ее в руки, подержал и бережно поставил на стол. Губы его задрожали, и он, отвернувшись от нас, прижался лбом к запыленному оконному стеклу.

Чтобы не видеть его слез, мы тихонько вышли в тамбур и долго курили там, молча, провожая глазами мелькающие за окном полосатые пикетные столбики.




КОМАНДИР ШТРАФНОЙ РОТЫ


Наверное, нет на свете ничего более грустного и умиротворяющего, чем старое деревенское кладбище ранней весной. Летняя жизнь еще не обозначилась, а вечность заполнила скорбным молчанием и запахом прелой прошлогодней растительности весь этот припавший к речке, пригорюнившийся сосновый бор.

Когда-то собирались мы — родственники — сюда в один день по сговору со всех сторон страны, а теперь по несостоятельности приезжаем к отцовской могиле по одиночке с какой-нибудь оказией. Вот и в этот раз через много лет я с попутной машиной добрался в родной поселок и пришел на погост.

На одном из скромных памятников, стоящем над плохо ухоженной могилой, я вдруг увидел выцветшую фотографию, вид которой заставил меня остановиться. Эти веселые, честные глаза, необъяснимо обаятельная улыбка были мне очень знакомы. Память молниеносно вернула меня на несколько десятилетий назад, ко времени встреч с этим необычным человеком.

Он появился в поселке года через три после окончаний войны. Высокий, крепкий, красивый, всегда в гимнастерке, брюках-галифе и хромовых блестящих сапогах. Когда он надевал свой парадный офицерский китель, прохожие не могли оторвать от него глаз — вся грудь его была увешана орденами. При знакомстве он представлял себя полностью и официально — «Вшивков Василий Борисович», чем приводил селян в немалое смущение. У него была необычная для наших мест семья: жена — молодая, пышнотелая узбечка и двое детей — мальчик и девочка, которые не унаследовали от отца ни одной русской черты. Они были смуглы, черноголовы и черноглазы, как мать. Мы жили в соседстве, и, несмотря на значительную разницу в возрасте, я больше, чем другие парни, имел возможность общаться с этим фронтовиком. Когда стало известно, что он был командиром штрафной роты, многие пытались узнать подробности его боевой жизни, но получали в ответ шутки или молчание. Однако мне иногда удавалось услышать его краткие рассказы во время редких деревенских застолий, где собирались несколько соседей-фронтовиков и солдатских вдов. Говорил он кратко, негромко, как бы стесняясь или боясь осуждения.

— Принял я роту после тяжелых боев, когда от нее одно название осталось. Поступила команда получать пополнение. Взял я двух автоматчиков и прибыл на станцию, а там грузовой эшелон и охрана с пулеметами и собаками. Отсчитали мне три вагона — «забирай». Двери откатили — вылазит пополнение. Показалось мне, что достались в тот раз одни урки.

Кое-как собрали их в колонну и двинулись вперед. Вижу, один бритоголовый что-то все крутится и вроде как команды другим подает. Отошли километра два, и отряд наш стал рассыпаться. Одни отстают, другие в стороны отходят. Сколько ни кричу — никто не слушает. Автоматчики мои заволновались. На меня оглядываются. Этот плешивый почувствовал смену обстановки и, сдирая рубаху, заорал:

— Кореша, их всего трое. Берем у них оружие — и айда в поле! Тама разберемся.

На этом месте Василий Борисович обычно опускал голову к столу, лопатки его оттопыривали на спине гимнастерку, и он некоторое время молчал, справляясь с волнением. Затем, заглядывая каждому слушателю в глаза, хлопнув ладонью по столу, произносил хрипловато, как бы подводя итог:

— Вот ведь гад какой! А?

Окончание этого события он излагал как бы с сожалением. Говорил как о неизбежной беде, опустив глаза в стол. Слова звучали приглушенно и бесстрастно, как горестное признание.

— Вижу: дело швах. Нас перебьют и сами разбегутся. Кинулся я к нему, он на меня. Такой бугай наглый, лет под пятьдесят, а мне только-только 22 исполнилось. Закипело все во мне от обиды. Нет никакого страха, одна обида и злость.

Он коротко вздохнул, вяло махнул рукой, как бы отгоняя назойливую муху, и закончил:

— Выстрелил я ему прямо в лоб и бегом мимо него в самую середину толпы. Гранату выхватил и кричу: «Я, Вшивков Василий Борисович, всех перебью, жизни не пожалею, но будет, по- моему. Равняйсь! Смирно!» Держу гранату над головой и шагаю вдоль строя. Сразу все притихли, двинулись дальше. Так и дошли до расположения части, а там уже охрана нас встретила.

Иногда кто-то из слушателей, неуверенно разрывая установившуюся за столом тишину, спрашивал:

— А еще-то приходилось стрелять? Или как?

Василий Борисович в таких случаях осматривал интересующегося несколько обиженно, даже супреком и отвечал как-то двусмысленно, вроде того, что «война это тебе не игра». После этого обычно вставал и, выйдя на крыльцо, закуривал «Беломор». Когда он возвращался, за столом опять воцарялась тишина, и снова спокойно звучал его голос:

— Как воевали? Известное дело — штрафная рота, всю дорогу то на заслон, то на прорыв. В наступлении до победы, в обороне — до конца. Два случая было, когда немцы в наши окопы врывались. Оно ведь как? Наступающие сначала приближаются перебежками, а метров за 50 — вперед броском. И все время палят. Добегает немец до нашего окопа, а патронов у него уже в автомате нет. И нам некогда с пулеметами ворочаться. Вот тебе и рукопашная! Страшное это дело. Каждый как во сне. В себя приходишь только после схватки, а тут уже вторая волна немцев наступает. Бывало, что и убитых из окопа вынести некогда. Так по ним и бегать приходилось.

— Господи, страсти-то какие, — крестились бабы, а бывшие солдаты подтверждающе кивали головами.

— Дисциплина, какая была? В бою все как один. Опасность сближает. А так — всякое бывало. Некоторые не подчинялись сначала. Бывало и хуже. Один раз сижу на дереве с биноклем, сверяю карту с местностью. Знаю, что скоро идти в наступление. Вдруг из нашего же окопа очередь из ручного пулемета прямо по мне. Еле успел спрыгнуть вниз.

Одна из слушательниц глухо ахнула.

— Да кто же это, подлец, такой?

Василий Борисович бросил на нее быстрый взгляд и улыбнулся своей приятной улыбкой снисходительно и добродушно.

— Нашли этого стрелка быстро. Смотрю — совсем пацан. Дрожит и слезы на глазах. Кто-то, думаю, заставил его. Наверное, уголовники запугали. Я ему говорю:

— Что же ты так безобразно стреляешь? С полсотни метров не попал. Так нельзя… В наступление рядом со мной пойдешь, и чтобы мне стрелять как положено. Без промаха!

Рассказчик бросил в рот папиросу, склонившись над спичкой, прикурил, из всех сил затянулся и вновь заговорил, одновременно выпуская дым:

— Ранило его в этом бою. Тяжело. В живот. Несут его на плащ-палатке, а он плачет и смеется: «Командир! Я теперь свободный. Больше не штрафной…».

— Каждый знал, что искупить вину можно только своей кровью или гибелью. Какова вина, неважно, — цена для всех одна.

Чаще всего рассказ прерывался неожиданно. Василий Борисович смолкал, долго смотрел в одну точку, потом, как бы очнувшись, вставал и уходил в школьное общежитие со словами: «Ладно… Пойду в свой «гарнизон».

Вспомнился мне и доверительный разговор его жены с моей матерью:

— После войны Васю назначили комендантом одного маленького городка в Германии, а я у него переводчицей служила. Так мы и поженились… Добрый он очень и доверчивый. Думает, все кругом такие же, как он, — искренний. Когда комендантом стал, хотел всем помочь. Бывало, придет военный и говорит, что он летчик, который бомбил город при наступлении нашей пехоты. Василий весь загорится.

— Спасибо, друг, ты нас крепко поддержал с воздуха.

И пишет на склад, чтобы выдали герою-летчику костюмной ткани. То одежду даст, то продуктов. Потом оказывалось, что всем этим на толкучке торгуют бессовестные люди.

С трибуналом местным тоже дело не пошло. Иногда возьмет солдат на развалинах какую-нибудь одежду или часы, или аккордеон. Бывало, что и патефон старый. Его судить — за «мародерство», а Василий опять бежит:

— Вы что? Боевого воина за тряпку расстреливать? Так нельзя… _Я_ с ним поговорю, он больше не будет. Сами-то, небось, и фронта не нюхали, все по судам командуете.

Прямота эта многим не нравилась… В общем, полгода всего и поработал он, а потом другого прислали. Нас перевели в воинскую часть, но и там он не ужился. Однажды ожидали какого-то генерала, готовились к парадному построению, и старшина разбудил роту раньше времени. Вася, когда узнал, что его солдаты недоспали, накинулся на старшину:

— Ты что творишь, кукурузная твоя харя? Разве можно у солдата полчаса сна отбирать? Это святое время отдыха, а ты его украл. Все! Больше я с тобой не служу. _Я_ тебя отстраняю!

Женщина помолчала, опустив голову, а когда подняла глаза, на лице блуждала грустная улыбка, и она закончила рассказ:

— А вышло все наоборот, Васю отстранили, а старшина остался. Хорошо, что сюда устроился в профтехучилище военруком. Все-таки он вроде как командир. Ему всегда о ком-то заботиться нужно. О себе он и не думает никогда. Не напомни ему, он про еду забудет — все бы только с учащимися занимался.

Воспоминания мои были прерваны звуком тихих шагов. Оглянувшись, я увидел рядом с собой старую женщину. Худое лицо с тусклыми глазами, поношенная, старомодная одежда говорили о ее трудной, неблагополучной жизни и слабом здоровье. Она заговорила со мной первая глухим, бесцветным голосом.

— _Я_ тут живу рядом. Смотрю — человек стоит долго одинешенек. Кто, думаю, такой? К кому пришел?

Представившись, я спросил ее, не знает ли она, когда и как скончался Василий Борисович.

— Как не знать. Я вместе с ним в училище работала. Воспитателем. Он все меня сестренкой звал, потому что я тоже всю войну на фронте санитаркой была. Погиб он, голубчик наш, нежданно и негаданно. — И она, часто замолкая, чтобы с трудом передохнуть своей слабой грудью, поведала мне следующее:

— Однажды на железной дороге охранники вагонов разодрались с нашей милицией. Не поделили что-то, а те и другие с оружием. И учинили перестрелку. Василий Борисович, когда услышал это, и говорит:

— Вот глупые. Сами себя перестреляют и невинные могут пострадать. Так нельзя… — Да и помчался туда. Он спрыгнул прямо в середину стрелявших с крыши вагона.

— А ну! Встать всем по форме. С вами говорит Вшивков Василий Борисович! И не вздумайте сопротивляться. Всем сдать оружие!

Он подходил к каждому, выхватывал из рук карабины и ставил их к вагону. Затем сгреб нарушителей в кучу и гаркнул так весело и командно, как умел это делать только он один:

— Прямо! Шагом марш!

Необычная колонна двинулась к зданию небольшого вокзала, где засела группа стрелков железнодорожной милиции. Когда половина пути была уже пройдена, с их стороны вдруг прогремел выстрел. Кто-то из стрелков, не разобравшись в ситуации, неожиданно спустил курок. Василий Борисович остановился и схватился за грудь. Между пальцев брызнула кровь. Он посмотрел на ладонь и удивленно произнес:

— Вот тебе и раз!

Конвоируемые обернулись к нему и тоже остановились.

— А ну, грешники, не крути башками. Вперед смотри!

И он вновь зашагал к вокзалу. Ему было тяжело, и арестованные поддерживали теперь его со всех сторон. Шагов через десять он упал, потеряв сознание. Он метался без памяти еще несколько минут в здании вокзала, куда его перенесли. В последний раз, поднявшись на локтях, он крикнул в бесконечность:

— Знаменосец вперед! Рота, в атаку! За мной!

Это были его последние слова.

Закончив рассказ, женщина молчала. Тишина вновь сковала все вокруг, и только весенняя капель булькала в лужу, как редкие мужские слезы.




МОЙ ДРУГ МИША БАРИМБАУМ




Мальчишки колотили его без причины и без злобы. Ради развлечения. Он был беззащитен. Как только любой, даже совсем маленький, пацан на него замахивался, Миша закрывал лицо руками и поворачивался к обидчику спиной. Проходящие мимо бабы разгоняли ребят:

— Вы что делаете? Хулиганы! Сейчас все уши оторву… А ты что стоишь? Поддал бы им как следует!

Мальчишки разбегались, но через некоторое время снова окружали Мишу. А он только шмыгал носом и, оглядываясь, старался уйти.

В то время — второй год войны — мне исполнилось девять лет, а Миша был постарше года на два. Мы оба были новичками в этом небольшом леспромхозовском поселке со странным названием: «Твердыш». Разница меж нами заключалась в том, что я приехал с глухой лесной точки по заготовке леса, а Миша был эвакуирован из Киева.

С началом войны в леспромхозовских деревнях резко изменился состав населения. Сибирские мужики практически поголовно были призваны в Армию.

На их рабочие места прибывали эвакуированные, административно-ссыльные и «бойцы трудфронта».

Население стало интернациональным. Речь разных народов зазвучала теперь в этой сибирской глубинке. Производство работало круглые сутки. Для фронта готовились железнодорожные шпалы, строевой лес и ружболванка.

С Мишей мы познакомились в день моего приезда. _Я_ услышал в сенях одного из бараков возню и шум. Заглянув, увидел, как шесть-семь мальчишек моего возраста колотят Мишу. Мигом заскочив в сени, я закрыл его собой. Ребята оторопели:

— А тебе чего надо? Иди отсюда!

Но я стал сопротивляться. Поколотив как следует, они сбили меня с ног. Я никогда не был так унижен и оскорблен. И тут, видимо, сработал мой заполошный характер. Я схватил лежащее полено и с криком сквозь слезы обиды:

— Убью всех! — кинулся на толпу обидчиков. Такой дикости, наверное, никто из них не ожидал, и они разбежались в стороны. Я взял Мишу за руку и, как слепого провел мимо ребят.

С тех пор никто в моем присутствии его не обижал. Все реже становились случаи, когда какой-нибудь мальчишка прибегал и кричал:

— Эй, Мишку — Баримбаума там опять зажали. — И я бежал на выручку, но дело уже кончалось без драки.

Все это привело к тому, что мы стали неразлучны. Он приходил к нам очень рано, когда мать ставила чугун с картофелем в русскую печь. Это готовился завтрак. Миша садился на порог входной двери, а я, чтобы не мешать в крохотной комнате действиям матери, — на подоконник. Мы молча ждали. Наконец, чугун с вареной картошкой оказывался на столе и мать говорила, высыпая на стол ложку крупной, серой соли:

— Ешьте давайте, да не обожгитесь, картошка-то как кипяток.

Мы с Мишей набрасывались на еду, переворачивая языком во рту жгучие кусочки и, выдыхая из себя горячий воздух. Когда чугун становился пустым, мать, убирая его, приговаривала:

— Ну, вот, и Слава Богу! Средину набили — и концы зашевелятся.

Раз или два в неделю мы ходили с Мишей на «казеиновый завод». Там работала старая знакомая матери. Шли по широкой просеке, которая почему-то называлась «провал».

Наше детское сознание не могло быть постоянно под гнетом военных ужасов и голодной, полунищей действительности. Иногда хотелось пошалить и подурачиться. И делали мы это, когда оставались одни. Дружно шагая по автомобильной колее, мы орали от души:

_Синее_море,_белый_катерок,_
_Сяду,_поеду_на_Дальний_Восток,_
_На_Дальнем_Востоке,_там_пушки_пулят,_
_Бедные_солдатики_убитые_лежат._

Мы раз к разу повторяли эти невесть откуда попавшие к нам слова, не вникая в их суть, а наслаждаясь совместным пением, молодостью и чувством дружбы. Шли, обнявшись и в ногу. Миша был выше ростом и обнимал меня за шею, а я его — за талию.

«Казеиновый завод» — представлял собой большой рубленый дом с длинным навесом во дворе. Когда мы останавливались у ворот, из них выглядывала наша «знакомая»:

— Что вы здесь ходите? Что выглядываете? Убирайтесь отсюда! — громко кричала она, оглядывая улицу. Потом спокойным голосом спрашивала:

— А это кто опять с тобой?.. Худой какой — одни глаза. Чего он убежал-то, испугался что ли?

— Это друг мой, Миша.

— У тебя все — то Миша, то Гриша. Вечно кого-нибудь да тащишь.

Она доставала из-под фартука горсть сухого, как стекло творога, совала мне в руку и снова кричала:

— Вот возьму сейчас метлу — я вас накормлю. Так накормлю, что и не захочете больше.

Но мы уже бежали через паскотину в лес, где делили поровну кусочки полуготового казеинового клея. Потом долго сосали их и тщетно пытались раскусить, поддерживая челюсти руками.

Часов с шести вечера мы с Мишей стояли около клуба. Это был обычный барак, заполненный деревянными скамейками. На дороге появлялся киномеханик. Он был главной знаменитостью деревни. Все звали его — «Виктор — Сифорт». Никто никогда не произносил отдельно имя или фамилию. Да мы и считали в то время это словосочетание одним именем. Когда зал заполнялся зрителями, механик включал киноаппарат и открывал дверь — для его охлаждения. Тогда я начинал заглядывать внутрь будки. Аппарат четко стрекотал и светлый луч из него убегал через отверстие в темноту зрительного зала. Я вставал у косяка, потом на порог и прижимался к стене. Наконец, Виктор — Сифорт хватал на ходу табурет и ставил его у стены рядом со смотровым окошечком. Я быстро звал Мишу. Мы торопливо вставали ногами на табурет и устремляли взгляд через квадратное отверстие на далекий экран. Так, обнявшись и прижавшись, щека к щеке, мы простаивали до конца сеанса.

Изредка механик молча отталкивал наши головы в сторону и заглядывал в зал. Стараясь перекричать шум аппарата, он орал нам в уши:

— Шорт возми! Лямпа опят слапо карит.

Делал страшные глаза, сокрушенно тряс головой:

— Это не карашо. Плехо!

Иногда он неожиданно стучал нам по плечу и, когда мы оборачивались, высыпал каждому из нас в ладошку немного подсолнечных семечек. Потом тыкал пальцем в грудь нам и себе:

— Ифан, Мишель, Витольд. Ошень карашо.

Да, да! Так есть!

При этом он улыбался широко и дружелюбно.

Большая дружба у нас велась со сторожем парикмахерской. Все звали его «Паша — Беларусь». Он был огромный, грузный, седой. Почти всегда дремал на крыльце, а зимой — в углу парикмахерской, где за занавеской и спал. Он был совершенно невозмутим и бездеятелен. Когда ему говорили:

— Двери-то скоро отпадут с петель. Приколотил бы.

Он вставал, внимательно осматривал входную дверь. Потом оглядывался на большую поленницу около забора. Доставал изо рта курительную трубку и глубокомысленно изрекал:

— Ничева. Усе в порядке. Дров есть. Двер не надо.

И снова уходил в свой угол. Наша с ним дружба основывалась на обоюдной выгоде. Идею подал Миша. Он увидел у Паши старое, казенное ружье — берданку и выпросил его на один вечер. Этому поспособствовал парикмахер — Иосиф Шмаеивич. Он, стараясь повернуть свою голову к сторожу, но, не отрывая глаз от очередного клиента и летающей в руке опасной бритвы, говорил быстро, почти захлебываясь словам:

— И что зе ви себе думаете, Паша? Зачем этот ценный инструмэнт будет валяться под кроватью? Пусть мальчики охотничают. И будут кушать мясо. А може бить, они не забудут и нас? Принесут по кусочку. Что-о-о? Неужели ви не хочете кушать вкусного мяса, Паща?

Заполучив ружье, мы с Мишей сходили на болото и я подстрелил двух уток. Одну из них отдали Паше, а он доверил нам берданку «в длительное пользование». С тех пор мы с Мишей сутками ползали по болотам в поисках дичи. Миша подгонял ко мне уток, а я стрелял из ружья. Охотничья добыча хоть и была очень скромной, но стала большим подспорьем в нашем скудном питании.

Мы не имели понятия о том, кто из нас какой национальности. И никогда об этом не задумывались, пока в леспромхоз не прибыла группа таджиков. Сообщение об этом событии сделал дед по прозвищу «Хиба».

— Экого чуда пригнали. Все, как один, чернущие. Рожи-то блестят, будто голенище. Вот ведь беда-то какая!

И заговорчески оглядев слушателей, которые от удивления пооткрывали рты, доверительно добавил:

— Говорят — все шпиены. В заграницу бегали.

С приездом таджиков заботы у нас с Мишей прибавилось. Были они ни к чему не приспособлены. Не понимали ни одного русского звука. Смотрели на мир огромными, черными, испуганными глазами и молчали. Сначала их водили строем на погрузку леса в вагоны. Но ничего не вышло. Они не умели этого делать. А может, не хотели? Кто знает! Теперь уже некому ответить на этот вопрос.

В конце концов их оставили в бараке, вменив в обязанность заготовку дров для своих печей. Питание в рабочей столовой было плохим и они всегда были голодны.

Когда мы с Мишей раздавали им сырой картофель и овощи, они тихо брали их. Низко кланялись и произносили обычно непонятную нам тарабарщину:

— Мамо джона, сат коллахом.

Это звучало так загадочно и проникновенно, грустно и таинственно, что мы с Мишей тоже кланялись в ответ. Накормить таджиков было невозможно. Нам, деревенским мальчикам, пришлось даже в этих целях «страдовать». Так у нас именовались тайные походы по чужим огородам.

Но скоро наступила морозная осень и наши продовольственные «ресурсы» закончились. А недели через две в таджикском бараке началась эпидемия и нас не стали туда пускать. К Новому году барак опустел. Бедные жители солнечных гор успокоились на дальнем кладбище в дремучей, холодной, сибирской тайге.

К концу войны эвакуированные стали уезжать на родину. Засобирался и Миша со своей матерью. Он все чаще рассказывал о Киеве. Я, никогда не видевший города, как ни напрягал свою фантазию, кроме большой деревни, ничего не мог себе представить.

Однажды Миша сказал, что в городе можно купить пистолет.

— Давай деньги, я тебе куплю и привезу или отправлю.

Какой мальчишка не хотел иметь пистолет? Я согласился. Но

где взять деньги? Миша предложил попросить у матери и сказать, что для подарка, а о пистолете, мол, будем знать только мы двое.

К моему удивлению мать даже обрадовалась. Достав из-за образов старую косынку с мятыми рублями, она говорила, отдавая деньги:

— Купи, Миша, купи. Говорят, в городе все можно купить. Лучше бы ему штаны какие. Эти-то скоро уже совсем спадут. Ходит вон — тело грешное наруже… Или материалу какого. Уж я как-нибудь сама сошью — скулемаю. Не велик жених — износит. Мы-то неизвестно когда отсюда выберемся.

Провожали Мишу почти все мальчишки деревни. Это как-то даже меня обескуражило, разбудило чувство непонятной ревности. Мне хотелось обнять его и сказать что-то невероятно нежное и трогательное. Но он молчком вошел в вагон и смотрел на нас сквозь грязное оконное стекло спокойно и озабоченно. Поезд ушел и больше никто из нас ничего не слышал о моем друге. Долго еще ребята при встрече интересовались, нет ли вестей. Но я только отрицательно качал головой…

Лишь несколько лет спустя я узнал, что Миша собрал деньги на пистолеты и подарки почти со всех мальчишек нашей деревни.




ЗАПРЕТНАЯ ВСТРЕЧА




В этот год меня перевели из района в областную организацию. Я был молод и считал, что появился на свет для успеха и великих дел. Наверно, так думал в молодости не только я.

С тех пор прошло много лет, судьба сводила меня со многими людьми. Но эта встреча запомнилась мне особенно подробно. О ней я не рассказывал почти никому — боялся, что слушатель перебьет меня: «Все это неправда!» И мне было бы неприятно, поскольку я искренне верил, что события, о которых услышал, не были придуманы. Сумею ли я убедить в этом читателя — не знаю, но расскажу все, как было…

Шел 1963 год. Я возвращался из московской командировки. В купе пассажирского поезда нас было только двое. Сосед — русоволосый, сероглазый крепыш бросил на верхнюю полку мешок, набитый какими-то несимметричными, выпирающими предметами. Брезентовую хозяйственную сумку бережно поставил на откидной столик.

Вспыхнули стандартные, дорожные вопросы о том, кто куда едет. Я быстро рассказал о себе все, сосед лишь отметил, что ночь проедем вместе.

Пытаясь поддержать общение, я рассказал ему о том, как устал от столичной суеты — даже ноги болят. Он согласно кивал: «Да что ты! И не говори! Точно!»

Тем временем за окном вагона стемнело. Московская окраина тянулась бесконечно. Более мелкие, чем в центре города дома, то отбегали от поезда, то выстраивались совсем рядом. Как в немом кино ползли кажущиеся игрушечными трамваи. Время от времени над ними вспыхивали снопы искр от скользящего контакта. Они, рассыпаясь как салют, гасли, и некоторое время была видна только вереница освещенных трамвайных окон. Редкие фонари на железнодорожных переездах внезапно выскакивали из темноты и убегали вдоль поезда назад, становясь все меньше и тускнее — как бы тонули в глубоком омуте.

Мы давно уже молча смотрели в окно. Наконец, мой спутник сказал, открывая сумку:

— Давай-ка пожуем малость перед сном, в смысле — произведем прием пищи. Чтоб все было как по уставу.

Последние слова меня насторожили и я попытался сострить:

— А ты что строго по уставу живешь?

Он, сноровисто раскладывая на постеленную газету колбасу, хлеб, ватрушки, глянул на меня с усмешкой:

— Было дело. Пожил я по расписанию порядочно.

Приподнял над сумкой бутылку водки:

— Примем по наркомовской для аппетита? Чтоб дома не журились.

Я растерялся, но быстро нашелся с ответом:

— Наука такие вещи допускает.

— Вот и хорошо, — он умело обколотил ножом сургуч с горлышка бутылки, выдернул картонную пробку и наполнил два стакана до половины.

Мы сдвинули стаканы и решительно выпили. Молча пожевали закуску. Вдруг сосед, загадочно улыбаясь, начал говорить:

— Ты вот заметил про устав. Так оно и есть. Пожил я по уставам много лет. Да еще по каким! По не писанным.

Я взялся за сигареты и приготовился слушать.

— Призвали меня в Армию в 18 лет, хотели в училище направить, да образования— пять классов. Никуда не годен. Увезли в Подмосковье — в Кантемировскую дивизию. В часть по охране складов и техники.

Ну, сначала, все как положено, — карантин, курс молодого бойца, потом — присяга. Прослужил около месяца. Однажды приехал капитан и меня и еще одного парня забрал в Москву. Так я попал в роту кремлевских курсантов.

Он посмотрел на меня испытывающе — как я отреагировал на такое сообщение. Видимо, удовлетворенный моим заинтересованным видом, продолжил все больше увлекаясь воспоминаниями:

— Думал, что здесь и закончу службу, а пробыл только одну зиму. Весной перевели меня в особую группу по охране дачи Сталина.

Располагалась эта дача на окраине Москвы — в Кунцево. Территория большая. Забор из сосновых плах внахлестку высотой больше двух метров. Ни единой щели не найдешь. А внутри — редкий сосновый лес. Дерево от дерева метров двадцать. Сосны стоят как огромные желто-коричневые карандаши — только на макушке ветки пучком. В средине дачи, около домика и вдоль узких дорожек невысокие кусты.

Охрану мы несли у забора с внутренней стороны. Оружия не полагалось. Законы здесь были свои — особые. Главное — ни с кем, находящимся на даче, не встречаться — быть незаметным. Короче говоря, свои четыре часа стоишь, как кол у забора.

Так прошло лето — спокойно и однообразно. Напряженность во время дежурства стала пропадать, и однажды осенью решил я глянуть хоть одним глазом на домик в центре дачи. Тихонько подошел к песчаной дорожке и заглядываю в сторону дома. Вижу, вроде как там кто-то дрова колет, или землю копает. Засмотрелся и вдруг слышу на дорожке голос:

— Ты что, новенький?

Не оборачиваясь, я стал пятиться и, отойдя метров десять, замер у сосны. Говоривший остановился напротив меня, тяжело передохнул и как-то по домашнему сказал:

— Виходи суда.

Привыкший слышать властные команды, я был потрясен этими словами и поплелся по дорожке. Остановился совсем рядышком с говорящим. Разумом я понимал, кто передо мной, но никак не мог поверить, что это «Он» — такой старый, уставший и неказистый.

В застегнутой на все пуговицы шинели, в военной шапке, надетой почти до бровей, он посмотрел на меня как-то грустно и медленно перевел взгляд на дорожку. Военная форма никак не вязалась с его мягкими движениями и спокойным тихим голосом. Он вел себя так, как будто не я, а он нарушил устав.

Все это я осмыслил позднее, а в тот момент растерялся, и встреча приняла неожиданный оборот. На вопрос: «Где родился?», — я неожиданно ответил: «В Тараканах».

Он опять посмотрел на меня, но уже удивленно. В глазах вспыхнуло оживление.

— В Больших Тараканах, — поправился я. — Деревня так называется. Вятский я, из-под Кирова. — Мне показалось, что губы его дрогнули в улыбке:

— Ну, расскажи «вятский из-под Кирова», как там живут… В Тараканах?

Торопливо я начал рассказывать, что у матери, кроме меня, осталось пять братьев, отец погиб под Москвой в сорок первом году, что сам с 14 лет работал в конобозе, так как был старшим сыном, младшие еще учатся все, а мать работает в колхозе, который стал теперь богатым — дают по триста граммов зерна на трудодень, а раньше «все на картошке бились».

_Я_ говорил и говорил, боясь, что он перебьет меня и спросит: «Как ты посмел сюда выйти?»

Он слушал, не глядя на меня, то, опуская голову и, смотря почти под ноги, то, поднимая взгляд к вершинам дальних сосен.

— Мать пенсию получает?

— Получает — сто двадцать рублей.

— Родных навещаешь?

— Еще не был в отпуске.

— Мать нужно навещать! — уже более строго сказал он и пошел в сторону домика.

Некоторое время я смотрел ему во след. Когда он очень медленным тяжелым шагом прошел мимо одного куста, за его спиной появился человек и, посмотрев в мою сторону, вновь скрылся.

«Все здесь под контролем», — с тоской подумал я — пропала моя головушка!»

Взволнованный воспоминаниями, он быстро встал и сделал вид, что старательно вытирает рукой оконное стекло. Потом, уставившись в него широко открытыми не мигающими глазами, долго молчал. Казалось, что он забыл обо мне и об этом поезде — летящем в холодной ночной мгле. Наконец, взгляд его стал теплеть, он как бы впервые посмотрел мне в лицо. Не знаю, какое выражение он увидел на нем, но, улыбнувшись, сказал:

— Что и тебя заело? Не боись, остался, как видишь, живой! И начал уже как-то скороговоркой с явным желанием, скорей закончить разговор: — Наслушался я, конечно, ругани от командира вдоволь. Но к моему удивлению ругался он, как бы опасаясь меня. А потом повел по кабинетам, где я не читая, подписал несколько бумаг. В тот же день выдали мне литерный билет на поезд, целый вещмешок сухого пайка — хлеб, консервы, сахар — в расчете на пять человек. Кроме того — пять комплектов нательного белья и солдатской формы — гимнастерки с галифе самого малого размера. Отправили на вокзал на автобусе. Сел я, как кум королю, а майор Бабайлов подает мешок:

— Насчет обуви указаний не было, так мы вот тебе старенькие сапоги для братанов подобрали.

Когда шофер взял рукоятку и пошел заводить машину, майор, прикрыв дверь, заговорил тихо и быстро:

— Ну, вятский, счастливый ты! Видать, не только в рубашке родился, но и в кальсонах. Тебя же прямо на посту взять хотели. Кинулись, а уже поздно. Хорошо, что Он вмешался, а то бы открутили тебе башку на рукомойник. Да и нам бы вмазали!

Он сдернул фуражку за козырек до самых глаз и, уставившись на меня, закончил:

— Ты смотри теперь — молчи. Ни гу-гу! Было дело и было. Если по новой раскрутят — все загремим кто куда.

Уехал я как во сне. Лишь в дороге очухался. Приехал домой, а мать сообщает, что в район за деньгами ездила. Назначили новую пенсию — четыреста рублей…

…С тех пор каждый год езжу домой. И старую обувь вожу. Вон и сейчас в мешке. В деревне все пригодится.

Мой сосед смолк, нервно встал, машинально поправил волосы обоими руками и уставился в дверное зеркало невидящим взглядом, как в пустое пространство. Вернувшись на место, он начал говорить, но уже как-то вяло, уставшим спокойным голосом:

— Вот так, сибиряк! Я тебе все, как на духу. Никому подробно не рассказывал. Сначала запрещали, потом боялся, а сейчас… Он обречено махнул рукой, как-то жалко по-детски, скривил губы. — Мне все равно. Отпахался! И квартира есть и семья, а интереса нету. Стали мы все, охранники, как бы меченые. Всех разогнали. Кого куда. Меня, правда, перевели в милицию. Но ходу нет. Как посадили дежурным на проходную, так и все. Вот уже десять лет, ворота открываю да закрываю. И, ты понимаешь, все как бы избегают меня, никто не остановится, не заговорит. Приду молча и уйду молча. Я уже и привык, вроде как виноватый. А ведь никому ничего не говорил! Видать, правда, что молва впереди человека бежит.

Он отвалился в угол спиной, прикрыл глаза и замер. Я вдруг обнаружил, что так и сижу с незажженной сигаретой в руке. Курить уже не хотелось. Положив сигарету и спички на столик, перевел взгляд в окно. Мрачная темнота летела по ту сторону стекла. Казалось, что мы падаем в бесконечную бездну. Я тоже закрыл глаза, мозг продолжал рисовать картины только что услышанного.

— А ведь я с Ним еще раз встречался, — неожиданно продолжил сосед. Поймав мой изумленный взгляд, и грустно улыбаясь, добавил: — Только уже с мертвым. На похоронах в карауле стоял. Правда, не у гроба, а в зале. Вот слез было. В жизни столько не видел. Море. Что интересно — начальство хоть бы что, а люди приходят и уливаются. Я до того достоял — мерещиться стало. Вроде как никого нет в зале, только мы с Ним двое. Я хочу заговорить, а он жмурится — знак подает: «Не говори. Нельзя». Тряхну головой — пройдет. А потом опять его вижу. Еле до смены достоял.

Попутчик снова замолчал, видимо, погрузившись в прошлое, а потом, очнувшись, махнул рукой как бы подводя итог:

— Слушай, сибиряк, давай-ка мы допьем! За помин Его души.

Он быстро разлил по стаканам остатки водки. Не сговариваясь, мы встали и молча выпили. Убрав пустую бутылку и остатки закуски в сумку, он снова отвалился спиной в угол купе — всем видом показывая, что намерен спать.

Я сидел не шевелясь, боясь разорвать эту до предела натянутую тишину. Шум поезда и стук колес звучали как бы из другого мира, находящегося вне нашего купе. Все слова казались мне в эту минуту пустыми и неуместными.




ХАЙ ЖИВЕ РАДЯНЬСКА УКРАИНА


Мы вступали в самостоятельную жизнь в первые послевоенные годы. Как никакое другое поколение мы вынуждены были познавать действительность во всех ее проявлениях методом личных проб и ошибок. Прежде всего, это касается выходцев из разоренной, но сохранившей свои традиционные моральные устои послевоенной деревни.

Тяга к знаниям, желание активно участвовать в развитии страны, стремление к привлекающей неизвестности уводили этих молодых людей в незнакомые города, навстречу новой неведомой жизни.

Об одном из таких парней я и хочу вам рассказать. Сегодня мы можем осуждать или смеяться по поводу его поступков, но так было в действительности, и я не намерен менять что-либо в угоду морали или законности.

Тем более, что нынче эти понятия до того осквернены, что опираться на них практически невозможно. Пусть читатель сам оценит все, исходя из своих убеждений, жизненного опыта, с учетом необычных обстоятельств, в которых находился мой друг. А, впрочем, оценки, наверное, и не нужны. Лучше рассматривать этот рассказ как честную иллюстрацию к нашей далекой, трудной и дерзкой юности.

Я вернулся из города после сдачи вступительных экзаменов и в тот же день вечером пришел в клуб. Здесь собиралась вся сельская молодежь. Танцевали под баян, рассказывали новости. Я на этот раз стоял в стороне. Правильно говорят, что на свете нет более взрослых людей, чем студент первого курса. Вот и я в тот момент чувствовал себя ужасно солидным. Ко мне подошел Колька Логинов, тоже поступивший в один из уральских вузов. Обычно непоседливый и смешливый, он в тот вечер был задумчив и молчалив.

— Ты что, Коля, такой постный? Заботишься о судьбах человечества?

— Да-а. Тут задумаешься… Слушай, пойдем пошляемся.

Мы вышли в сад и в дальнем углу его уселись на расположенную в кустах скамейку. Сгущались сумерки. Колька вздохнул и, не глядя на меня, сказал:

— Залетел я в одну историю. Еле выпутался. Даже не знаю, как и рассказать тебе.

_Я_ встревоженно смотрел на него, ожидая разъяснения. И Колька начал говорить.

— Приехал я в город рано утром. Из поезда выхожу на площадь — народу полно. Где этот институт? Куда ехать? Не знаю. Смотрю, автобусы стоят и на них названия институтов написаны. Побежал туда. Нашел свой — нас всех в санпропускник на этом же автобусе. Пока одежду в камере прожаривали, мы ополоснулись немного. В общем, к вечеру только устроились в общежитие. Ты понимаешь, надо к экзаменам готовиться, а я не могу никак. Где ни сяду — везде отвлекаюсь. То в коридоре топают и хохочут, то футболисты за окном орут, то трамвай гремит. Пошел в библиотеку — еще хуже. Только задумаюсь, а за спиной шепчутся, потом «хи-хи» да «ха-ха». То книгу листают, то спорят.

Время идет, а я прямо не знаю, куда деваться. Наконец, нашел место — залез в крапиву за складом. Вытоптал там себе площадку и — на целый день. Беру с собой батон хлеба, колбасы и занимаюсь до вечера.

Вот наступил первый экзамен. Я всю ночь не спал. Пришел в институт и хожу около дверей, не могу успокоиться. Неужели опозорюсь? Один абитуриент — постарше всех — видать, фронт прошел, смотрит на меня и хохочет:

— Что трясешься? Не трусь! Дрожать дрожи, а форс держи!

Послушал его, голову задрал и попер прямо в кабинет.

Представь себе, сдал на четверку. И такая во мне уверенность появилась, даже сам удивляюсь. Вылетел на улицу, как на крыльях. Первым делом пошел в столовую и наелся.

Колька прервался, скосил голову, заглядывая в грудной карман. Аккуратно достал из него папироску и закурил.

— Надо хоть подымить, а то эта мошкара совсем загрызет. Он пошевелил ногами, похлопал руками по брюкам около ботинок, разгоняя мошек и снова начал говорить:

— Да! Вот так у меня бодро весело и пошло дело. Сдал еще два экзамена на отлично. Все бы хорошо, да потерялись деньги.

Всегда в пиджаке лежали, а однажды сунул руку в карман, а там лишь одна мелочь. Вот тут я загоревал. Съел последний батон и лежу — не знаю, что делать. Перестал из комнаты выходить. Все уйдут, а я остаюсь один. Лежу. Листаю учебники, а сам есть хочу. Однажды заходят ко мне три парня:

— Слушай, земляк, ты, говорят, в химии здорово рубишь. На пятерку экзамен сдал. Правда?

Сели они на кровать и рассказывают, что есть, мол, у них товарищ, который давненько школу закончил и все позабыл уже, просит помочь ему сдать химию. Приглашают поговорить с ним. Привели меня в комнату. Знакомят, встает такой мужчина здоровенный, подходит и чуть не плачет. Говорит, что всю химию забыл, а по-русски рассказать тем более не может. Он толкует, а я на стол гляжу. Там сала кусок огромный, хлеб и помидоры. У меня даже голова закружилась от запаха. Что ты! Вторые сутки без еды хожу. На одной воде. Видимо, они поняли, в чем дело, усадили меня за стол. Я и не помню, как ел. Короче говоря, накормили меня, дали с собой еды и пообещали после сдачи экзаменов сто рублей.

Пришел я к себе, упал в кровать и сразу уснул. Ночью проснулся.

— Что же я наделал? Как теперь быть? Прямо, хочь плачь… Погоревал, погоревал, отломил хлеба, пожевал в темноте, да и снова задремал.

Колька замолчал, залез рукой сначала в один карман, потом в другой. Удивленно потряс головой. Постучал по карманам пиджака. В нем затарахтели в коробке спички. Он достал их, прикурил и продолжил, нервно посасывая свой окурок:

— Утром, чуть свет, бегу к мужику отказываться. А он подает мне листок, отпечатанный и говорит:

— Эта наша автобиография. Выучи назубок. Мало ли что! Вдруг спросят. И давай фотографию свою. К обеду будет экзаменационная книжка готова. С печатью и твоей фоткой. Все чин по чину. Ты не болтайся зря. Иди, учи химию, а то, если не сдашь экзамен, мамашки своей не увидишь больше. Понял?

Взял меня за плечи и вывел в коридор, приговаривая:

— Как сало жрать — так «давай сюда», а как дело делать, так в кусты? Слабаки сибирские.

Вот эти слова меня заели, и я окончательно решил идти на экзамен — помочь ему. Я уже потом узнал, что он лежал целый месяц, а за него другие сдавали.

— Витек, ты слышишь? — спросил вдруг он, заглядывая в полутьме в мое лицо. Я подтверждающе закивал головой, а он с грустной улыбкой произнес:

— Слушай — все страсти еще впереди.

Утром зашли они за мной все четверо. Подают экзаменационную книжку. Развертываю — моя фотография, а под ней написано — «Билык Григорий Эмануилович, украинец». Я говорю:

— Мужики, какой же я украинец, когда ни бум бум по-ихнему не понимаю.

— А это не имеет значения, не в Киеве ведь сдаешь, а в Свердловске. Пошли, а то опоздаем.

Пошагал я с ними, как под конвоем. У них, оказывается, все уже было продумано. Главное, чтоб я не попал к преподавателю, у которого я сам сдавал экзамен. Пробежали они, позаглядывали в двери и подвели меня к одной из них. Только вышел из нее парень и захожу я. Иду — свету в глазах нет. Ничего не соображаю. Книжку подаю, билет взял и сел готовиться. Немного успокоился, глаза поднял — елки-палки, а она прямо на меня смотрит. Та самая химичка, которой я позавчера сдавал экзамен.

С великим трудом справился я с собой и стад думать, как поступить. А потом понял, что ждать нечего и досрочно пошел отвечать. Она меня не перебивала и даже кивала согласно головой. А потом вдруг с подозрительной улыбкой спросила:

— Мы раньше не встречались? Мне ваше лицо кажется знакомым.

Внутри меня все вспыхнуло, но я взял себя в руки и, как мог спокойнее, ответил:

— Мне часто так говорят. Уж, видимо, такое лицо. Невыразительное.

Она внимательно рассматривала оценки в экзаменационной книжке. Там были в основном тройки. Наконец спросила меня:

— Где вы учились? Судя по оценкам, знания у вас посредственные, но в химии вы разбираетесь неплохо.

Вспомнив изученную мной биографию, я автоматически ответил, что учился в Киеве. И тут произошло совершенно для меня неожиданное. Она обратилась ко мне с улыбкой на чистом украинском языке. Чувствую я, что весь похолодел. Уже совсем собрался признаться во всем, как вдруг в голове вспыхнул известный лозунг, и я в отчаянии прокричал прямой ей в лицо:

— Хай живе радяньска Украина!

Она испуганно отпрянула и уронила на пол ручку. Поднимая ее и не отрывая от меня удивленного взгляда, прошептала:

— Ну, хорошо. Только не нужно так нервничать.

Что-то написала в книжке и подала ее мне в руки. Как я вышел, не помню. Очнулся уже в коридоре. Слышу вокруг хохочут и кто-то хлопает меня по плечу.

— Ну, молоток, парень! Ты смотри — на отлично сдал!

Нервы мои больше не выдержали. _Я_ оттолкнул от себя их руки и, глядя в ненавистные лица, еле проговорил:

— Отстаньте вы от меня!

У выходных дверей один из них догнал меня и, как я не отбивался, сунул в карман деньги.

Колька опустил голову, оперся обеими руками о скамейку и замер. Потом, как-то боязливо взглянув на меня, продолжил:

— Долго я не мог прикоснуться к этим деньгам, пока совсем не оголодал. Потом сходил в столовую, поел на них и купил билет на обратную дорогу. Остатки бросил на вокзале в лежащую на земле шапку солдата, покалеченного на войне.

Колька смолк, уставился в темноту и нервно хлопал ладошкой по колену. Я не знал, как себя вести и что ему сказать. Молчание становилось тягостным. Наконец, я спросил его осторожно:

— Ну, а тот-то? Поступил?

— Нет. Выгнали. Попались на следующем экзамене. Как обычно, обоих исключили.

Мы снова сидели молча. Колька шарил по карманам, видимо, в поисках курева, а сам, как завороженный, смотрел во мрак уходящей в кусты аллеи. Шляпа дальнего фонаря покачивалась на столбе от слабого ветра, и желтоватый блин его болезненного света выхватывал из темноты то пугающе шевелящиеся деревья, то серую ленту песчаной дорожки. А в кустах было тихо и темно. Мошкара заунывно пела около наших ушей…

В тот вечер мы поняли, что чувства былой непосредственности, доверчивости и беззаботности нам теперь уже никогда больше не вернуть.




ВЫСШАЯ МЕРА


Наверное, я не буду оригинальным, если скажу, что не могу выносить женских слез. Может быть потому, что в детстве — в годы войны насмотрелся на плачущих матерей и жен, да и сам наревелся с ними вдоволь. Материнское горе не может ожесточить сердце, и к нему нельзя привыкнуть.

Я хочу вам рассказать небольшую историю.

Прошло несколько лет после войны. Мы — деревенские парнишки, перенесшие военный жестокий голод и непосильный труд, стали подрастать и уходить в самостоятельную жизнь. Поступали в военные и ремесленные училища, школы ФЗО — туда, где одевали, кормили и давали профессию. И только самые дерзкие подавали заявления в гражданские вузы.

Когда я, вернувшись из города, сообщил родителям, что зачислен в институт, семья стала обсуждать вопрос, как собрать меня в дорогу. Мать ахала, что «ни на себя, ни в себя дать нечего». Я успокаивал ее, говоря, что лыжный костюм есть — до весны хватит. Фуфайку, шапку возьму, ботинки еще крепкие — там, на трамвае ездить — всегда тепло. Мать сквозь слезы говорила свое:

— Сынок, какие ботинки? Простынешь весь. Валенки вон бери. Пусть подшитые, зато теплые.

Я, стыдясь своих затасканных валенок, убеждал ее в том, что в них никто там не ходит.

— Да что это за город такой — всю зиму в ботинках мучаются? — удивлялась мать.

Обсуждение уже подходило к концу, когда отец вдруг спросил:

— А с чем ты поедешь? Чемодана-то ведь нет.

Мать с испуганным видом замолчала, озадаченная, а я начал объяснять, что можно обойтись мешком, подобрать который получше. И все. Но отец был непреклонен и было решено заказать изготовление чемодана деревенскому столяру. Сколоченный на совесть чемодан из крепких сосновых досок закрывался с помощью дверного засова и висячего замка. Размеры его были угрожающе большие.

Так я заимел свое первое имущество. Этот чемодан сыграл в моей жизни значительную роль. Я возил в нем из дома продукты питания — в основном картофель и овощи.

Вообще-то в городе продуктов было полное изобилие. Но все это было недоступно студентам. В комнате нас жило шестеро. Скидывались по 50 рублей в месяц и раз в сутки — вечером готовили ужин на всех. Привозимые мною из дома продукты были для нас совершенно необходимы. Дело в том, что из шестерых я один жил «близко». Остальные были дальними — из Казахстана, с Украины, Удмуртии и ездили домой лишь на летние каникулы. Наш коллективный ужин проходил по-крестьянски — серьезно и даже с чувством озабоченности. Не было шуток, насмешек или споров. Только иногда Федя, покрутив ложкой в кастрюле горячую жидковатую массу, приговаривал без улыбки, с явным огорчением:

— Вот и каша! Не жуй, не глотай, только брови поднимай.

Мы старались себя сдерживать и не торопиться. Чем меньше

оставалось каши в кастрюле, тем ниже над ней склонялись наши головы. Не мог с собой справиться Петруша. Вечно светящиеся в его глазах голодные огоньки разгорались в пламя, когда он садился за обеденный стол. Мы уже привыкли к этому и никто не осуждал Петрушу.

Вот и на этот раз я возвращался из деревни. Поезд уже вползал в центр города. Сквозь увлажненные утренним туманом стекла виднелись пустые улицы, спящие площади. Уличные фонари, как нелепые украшения, висели на столбах. Двое наших встретили меня. Они подхватили чемодан и мы дружно двинулись дальше. Один из друзей, сгибаясь под тяжестью груза, сообщил новость:

— Ты пока ездил, у нас тут деньги котловые тяпнули.

— Как это так?

— У Мишки из чемодана. Теперь сидим, как барбосы, голодные.

— А как жить будем?

— Федя говорит: вагоны будем разгружать по ночам, а то ноги протянем.

Утром на занятиях все студенты института уже знали о краже. Целый день велось «следствие». К вечеру нам, пострадавшим, выдали версию — деньги взял Левка Векшин. В тот день он не пришел на лекции, брал ключи от нашей комнаты. Потом принес их обратно на вахту. Когда это заметили, сказал, что ошибся. Мы избрали группу из семи человек, которой поручалось допросить Левку. В эту группу попал и я. Вечером, когда Левка был один, мы вошли к нему в комнату и попросили открыть свой чемодан.

Он побледнел и не двигался с места. Ребята вытащили чемодан из-под кровати и потребовали ключ. Левка побежал к двери, но мы преградили ему путь. Увидев, что мы сами побледнели и не можем сказать ни слова от нервного напряжения, Левка понял: мы не шутим. Он весь сгорбился и бросил ключи на пол.

Свои деньги мы нашли на дне чемодана. Они были завернуты в старый Мишкин носок. Через несколько минут об этом событии знали все жильцы общежития, а где-то через час Левке сообщили приговор — покинуть институт.

На следующий день рано утром раздался стук в дверь. От неожиданности все повернули головы в ту сторону. В комнату вошла незнакомая красивая женщина. Ее черные волосы были слегка тронуты сединой, огромные распахнутые глаза, казалось, были наполнены усталостью и отчаянием.

— Здравствуйте. _Я_ мама Левы Векшина.

Мы растерялись. Полураздетые, стояли около своих кроватей. Ее появление было для нас настолько неожиданным, что никто не знал, как себя вести. Она посмотрела на каждого из нас, на нашу огромную пустую кастрюлю и вдруг заплакала. Сначала дрогнули губы, потом из глаз покатились крупные капли слез. Они стекали по щекам, накапливались в уголках губ и падали с подбородка. Лицо ее казалось безжизненным. Нам показалось, что прошла целая вечность, прежде чем она с трудом стала говорить.

— Может быть, еще можно что-то изменить? Он ведь неплохой. Просто совсем безответственный.

Мы, как завороженные, уставились на нее и молчали. Совсем неожиданно раздался тонкий голос Петруши. Он больше обычного вытянул худую шею, нервно шевеля костлявыми лопатками, тоже почти сквозь слезы вдруг закричал, как бы оправдываясь:

— Не-е-е-т, пусть уезжает!

Она не пошевелилась. Никак не прореагировала на эти слова. Смотрела и смотрела на нас, слезы заливали лицо и падали на пол. Казалось даже, что мы слышим, как они глухо стучат об него.

Первым пришел в себя Федя.

— Вы извините, мы вас понимаем, — сказал он. — Но и вы нас поймите. Ребята не могут простить. Надо ему уехать. Для него же будет лучше… И для вас… Правда, ребята?

Слезы взрослого человека — матери полностью разрушили наше дерзкое настроение. Большие ростом, в принципе мы были еще детьми. Напускная, выпирающая из нас решительность и уверенность, уступили место детской жалости и привычному доверию к словам взрослого человека. Мы все опустили головы и молчали. Неловкая тишина повисла в комнате. Женщина тяжело вздохнула и сказала, вытирая слезы концами головного платка:

— Я понимаю вас, мальчики.

Она еще постояла, посмотрела на каждого из нас добрыми, грустными глазами, потом подняла платок с плеч на голову, провела рукой по щекам, стирая остатки слез, и тихонько вышла за дверь. А мы по-прежнему стояли в растерянности и смотрели в пол. Наконец кто-то из нас выразил общее настроение:

— Жалко мать-то!

Мы разом зашевелись, бросились заправлять кровати, одеваться, умываться. Все делось без слов, как бы автоматически. Было видно, что все думают об одном.

— Смотрите! Вон они. Пошли уже, — сказал Мишка.

Все кинулись к окну. С высоты четвертого этажа мать и сын казались маленькими и одинокими, усталыми странниками, двигавшимися без цели и надежды. Мать держала на согнутой руке плащ и смотрела в землю. Левка шагал сзади, оглядываясь исподлобья по сторонам. Несколько минут мы молча смотрели на них, а потом Петруша сказал:

— Давайте догоним. Пусть остается, а?

Мы дружно бросились к своим ботинкам, облегченно переглядываясь и скрывая радостные улыбки. Но Федя нас остановил:

— Бесполезно. Она его не оставит. Мать ведь! Будет все время за него, дурака, бояться.

Когда мы опять подошли к окну, ушедших уже не было видно. Стоявший на остановке трамвай жалобно позвонил, завыл мотором и двинулся, загремев колесами. Скоро он скрылся за соседним домом. А мы все смотрели на пустынную улицу, не желая верить, что исправить уже ничего нельзя. Наконец Федя, тяжело вздохнув, сказал, обращаясь к Мишке:

— А ты тоже, ротозей порядочный. На замок надо было деньги закрывать. Шляпа!

Мишка, всегда бойкий в разговоре, на этот раз угрюмо молчал, упершись лбом в оконное стекло.




ЧРЕЗВЫЧАЙНОЕ ЗАСЕДАНИЕ БЮРО ОБКОМА


Голос в трубке прямой телефонной связи давно смолк, а Валентин все еще держал ее около уха. Начальник произнес всего три слова: «Завтра бюро. Готовься». Положив трубку. Валентин с извиняющейся улыбкой сказал находящимся в кабинете специалистам: «Давайте, мужики, отложим разговор на потом». Понимающе переглядываясь, они вышли, а он, открыв окно, и, скрестив на груди руки, задумался.

Давно прошло время, когда он впервые попал на бюро обкома. Его тогда удивило волнение и чрезвычайная напряженность присутствующих. Было непонятно, отчего такие уверенные на работе, опытные люди, терялись с ответами, никогда не вступали в спор. Молча сносили прямые намеки на некомпетентность. Никогда не протестовали против решений членов бюро.

В то время он был еще молод и не знал, насколько тяжел груз ответственности за огромное производство. Не понимал, что большинство сидящих за столом президиума давно прошли тот путь производственного чиновника, на который он только вставал. Что их мера ответственности тоже была не малой.

Ему казалось в то время, что это мероприятие возникало спонтанно — собрались и поговорили.

Он еще не представлял себе, какую объемную работу проводил огромный партаппарат для подготовки заседания. Не знал, что каждое серьезное заявление или объяснение, высказанное секретарем, подтверждалось фактами и документами. Спорить в этом случае — значит ставить себя в глупое положение.

Не понимал еще, что серьезные решения, как правило, были согласованы заранее. На всех уровнях. Не знали обычно о решении только люди, или как их называли в данном случае — номенклатурные работники, судьба которых должна была решаться на бюро.

Часто бывало так, что начальник производства уже знал, что сегодня на бюро одного из его заместителей накажут или даже освободят от работы, но молчал. Решения еще нет — нельзя и говорить. Кроме того, вдруг обреченный скажет на заседании: «А я знаю, что вы собрались меня освободить». И тогда — скандал. Правда, случалось итак, что толковый отчет и предложенные деловые мероприятия изменяли мнение членов бюро. Наказание в этом случае смягчалось или его совсем не следовало.

А самое главное в те молодые годы, он не допускал мысли о том, что в президиуме могут быть люди, субъективно оценивающие человека. И тем более, не мог подумать, что среди них есть такие, которым безразлична судьба отчитывающихся, — поднять руку «за» проще, чем доказывать — почему ты против наказания.

Так было когда-то, а сегодня, по истечении нескольких лет аппаратной работы, он стал другим. Во-первых, у него уже было одно серьезное партийное наказание, полученное на бюро обкома за «слабую организацию охраны труда на отрасли». И это говорило о многом. Тем, кто был далек от этой «кухни» воспринималось все буквально — заслужил и получил. Объективность восторжествовала. И так будет со всяким. Если уж «таких» наказывают, то нас — сам Бог велел.

Однако для номенклатуры существовало другое понятие — если не освободили от работы, а лишь наказали, значит с человеком считаются. Эти люди понимали, что часто партийное наказание уберегало от административного. И чем строже наказание, тем выше цена наказанного.

Не редко из столицы поступали приказы, которые заканчивались примерно так: «…Коллегия министерства считает, что (такой-то) заслуживает освобождения от должности, но, учитывая, что он наказан в партийном порядке, ограничивается строгим предупреждением».

Это касалось ответственности за производственные упущения. Все дошедшие до бюро обкома персональные дела, как правило, связанные с нарушениями Закона или моральной нечистоплотностью, решались безжалостно и категорично.

Валентин был далек от мысли, что бюро является каким-то карающим органом. Он понимал руководящую и организующую его роль, но значение личной ответственности здесь было поднято на такую высоту, что всегда существовала возможность быть обозначенным как виновник той или иной производственной неудачи. Это была высшая инстанция ответственности руководителей перед государством и людьми.

Сегодня Валентин уже знал, кто может его поддержать, а кто нет. Чувствовал по незаметным для других оттенкам поведения, голоса и взглядов начальства, что может ожидать его в итоге.

Короче говоря, он был уже вполне сформировавшимся опытным «ответственным номенклатурным работником».

Звонок начальника и форма разговора его насторожила.

На столе затрещал телефон. В трубке звучал голос коллеги из отдела по животноводству. Тон был притворно шутливым: «Ви у себе? Стало быть, присутствуете в наличии?

И не дожидаясь ответа, твердо и озабоченно:

— «Слушай, зайти надо. У себя будешь? Иду».

Трубка еще не была положена, а он уже вошел и говорил в своей манере витиевато-дуршливо: «Идя из дому, возьми это я, да и повстречай самого Михайлыча. Велел тихохонько передать тебе — чтобы пошибче готовился к бюро. Говорит в том плане, что думают, на этот раз, кое с кого штанишки спущать… — и, как всегда, мигом, отбросив шуточный тон, закончил: «У них-то шутки, а у нас — тоска в желудке. Одним словом, закрывайся на замок и думай. Все! Ты меня не видел и не слышал. Я ушедши». — Он цепко пожал руку, прощально помахал ладошкой около уха и вышел…

Валентин, завалив стол документами, работал до полуночи. Время от времени он поглядывал на «прямой» телефон связи с начальником, но тот угрюмо молчал.

Когда уходил домой, вахтер сообщил ему, что начальник ушел еще по свету. Такое отчуждение первого руководителя не сулило ничего хорошего.

На следующее утро Валентин отправился на работу, как всегда, на рассвете. До начала дневной суеты нужно было переговорить с районами — дать ответы и получить новые вопросы и просьбы. Село просыпалось рано. Это огромное, разбросанное на полях и фермах, в деревнях и районных центрах производство жило своей особой непрерывной жизнью, не замирая ни на секунду. Кровно связанное с природой, оно само казалось вечным и нескончаемым.

За долгие годы работы он так привык чувствовать себя частью этого гигантского механизма, что казалось, не способен существовать без этих бесконечных забот, без мысли о своей постоянной причастности к огромному, пульсирующему день и ночь организму сельской жизни. Войдя в кабинет, Валентин выложил на стол сигареты, снял трубку междугородней связи, привычно произнес: «Запишите районы. Везде начальников». Начиналось обычное рабочее утро…

В начале десятого он отключил телефоны, еще раз закурил и, открыв папку, проверил готовые документы: отчеты, сводки, заявки, прогнозы и несколько строк «постановочных вопросов», проще говоря, просьб о помощи производства, после чего отправился в обком…

На третьем этаже около окон собирались приглашенные на бюро, кое-где нелепо звучал напряженный смех, нарочито бодрые приветствия. Некоторые торопливо курили около урны, выдыхая дым в открытое окно. Секретари райкомов окружали хозяйственников, ведя с ними короткие разговоры. Иногда те принимали какие-то документы и запихивали их в папки, при этом согласно кивая головами. Время от времени люди нервно поглядывали на ручные часы. В углу кто-то с фальшивой заинтересованностью вел рассказ. Окружающие делали вид, что с удовольствием его слушают. Но искусственность улыбок, напряженность взглядов говорили о том, что мысли присутствующих уже были сосредоточены на предстоящем заседании.

В конце коридора показался заведующий отделом. Он недавно был переведен из управления в обком и старался держать себя очень доступно — по-товарищески. Валентин шагнул навстречу:

— Сейчас брошу пробный камень. Напрошусь на прием. — Если ответит: «Заходи после бюро» — значит, все должно пройти гладко.

Но ответ был другим:

— Какой разговор? Будет времечко, заходи. Покаркаем.

А, подойдя вплотную, глядя на Валентина сквозь толстенные стекла очков, заведующий добавил более тихо, нервно подергивая носом:

— Ты, шеф, кончай поперек музыки прыгать. Уймись! Дело керосином пахнет. Понял?

Вежливо поблагодарив, Валентин пошел вслед за ним к широким дверям зала заседания, которые уже начали бесшумно проглатывать приглашенных. В нем пробуждалась присущая ему с детства черта характера — перед опасностью становился спокоен и сдержан.

Голова работала ясно и четко. Он был готов к схватке умов и нервов, чтобы отстоять свое «Я». В этом понимании сливалось сейчас его профессиональная, гражданская и партийная сущность.

Кто-то невидимый открыл ведущую из приемной полированную дверь и в зал вошли члены бюро. Впереди — первый секретарь. Он был среднего роста, плотный, с пропорционально сложенной фигурой. Черные волосы на крупной голове гладко причесаны в обе стороны с ровным пробором ближе к левому уху. Лицо привлекательное — красивый прямой нос, рот небольшой, с плотно сжатыми губами, подбородок не крупный — округлой формы. Впечатляли глаза — большие, серые, широко ненапряженно распахнутые. Взгляд спокойный, уверенный, властный, излучающий разум и сильную волю. Голову держит гордо, высоко. Когда поворачивает ее в стороны — нос немного поднимается кверху. Авторитет этого человека в области был непререкаем.

Когда он появился на пороге, в его глазах еще оставалась озабоченность, видимо, не связанная с этим залом. Кивнув головой, он тихо поздоровался, голос был немного гортанный, буква «г» звучала более мягко, чем у коренных сибиряков.

— Тут мне наготовили материалы. Целый доклад. Да еще и с оргвыводами. У нас это любят!

Он смолк на минуту. Оглядел зал. Тишина повисла от пола до потолка. Если закрыть глаза, то можно было бы подумать, что здесь нет никого. Не слышно было ни вздоха, ни кашля, ни шелеста бумаг, ни скрипа пера. Одни из присутствующих с карандашом в руке уставились в блокноты, как бы готовые срочно все записывать. Некоторые, не шевелясь, держали в обоих руках лежащую на столе папку с документами и тоже пристально глядели на нее. Это были кандидаты для отчетов.

Другие, замерев и повернувшись в сторону говорившего, подобострастно смотрели ему в глаза. Они предполагали, что будут лишь свидетелями.

Молчание секретаря до предела натянуло напряжение в зале. Казалось, что тишина начинает звенеть в ушах.

— Вот посмотрите, — наконец сказал секретарь. Взял брезгливо за уголок один лист бумаги и поднял на уровень глаз всю взъерошившуюся пачку печатных листов. Подержав несколько секунд эту бумажную кипу, он разжал пальцы и она упала на стол. Не взглянув на нее, секретарь заговорил:

— Давайте отбросим бумаги. Отбросим весь официоз. Цифр и отчетов у нас достаточно. Некоторые в них уже погрязли — стали академиками по отчетам. Нам это не нужно.

Он почти никогда не говорил «Я», а обычно во множественном числе — «мы, нам, нас».

— Вас тоже просим сегодня обойтись без бумаг. Давайте поговорим заинтересованно, по душам. О дополнительных мерах по завершению уборки урожая. Поскольку эта работа проводится в чрезвычайных климатических условиях, нашу встречу тоже можно обозначить как чрезвычайную. Прошу каждого быть ответственным и искренним.




АНАТОМИЯ ПОДВИГА


Много раз пытался я написать об этом необычном в своей простоте человеке, о его военной нелегкой судьбе, полной невероятных событий. Но каждый раз получалось плохо. Я буквально запутывался в истрепанных эпитетах — героический, мужественный, патриотический, самоотверженный и т. д. Все это было фальшиво и нежизненно, возможно потому, что сам я из поколения, не участвовавшего в войне и мое представление о ней формировалось, в основном, на материалах литературы того непростого времени, когда писатели находились в рамках общеустановленной манеры изложения фактов и формирования образов.

Сегодня я решил рассказать об этой встрече так, как это было — ничего не изменяя, не приукрашивая, не делая оценок и выводов. Пусть их сделает сам читатель. Возможно, в самом облике моего героя, в его мыслях и простодушной манере их изложения увидит он истоки героизма русского солдата — мирного, рассудительного, незлобливого человека, вынужденного участвовать в жестокой и беспощадной битве.

Однажды я был приглашен на встречу участников Великой Отечественной войны. Было это давно. Тогда еще фронтовики выглядели крепкими мужиками. Могли славно выпить, покушать и поговорить вдоволь о боевых днях. За столом, рядом со мной, оказался рослый, крепкий мужчина с правильными, крупными чертами лица и русыми седеющими волосами.

Он привлек внимание тем, что, в отличие от окружающих, не был празднично возбужден. Сидел тихо, спокойно. Не выступал. Когда произносили тост, он лишь пригубив стакан с вином, ставил его на место. Потом вдруг, отдельно от всех выпил содержимое и оставил стакан пустым. Я решил с ним заговорить.

— А вы что-то молчите? Не участвуете в разговорах?

Сосед внимательно меня оглядел, отвернувшись, помолчал, а потом с чуть заметной улыбкой заговорил негромко, беззлобно и рассудительно.

— А что толку выступать? О чем рассказывать? Наговорить можно всякого. Пойди теперь проверь. Сейчас посмотреть — так все герои. А как отступали — бегом бежали — никто не вспоминает. Война — она и есть война. Каждый день у смерти на зубах. Какие тут подвиги? Из боя вышел живой — вот тебе и подвиг! Наелся вдоволь — вот и награда. Стопку подали — тут и праздник.

— А что, часто водкой потчевали?

— Откуда? Пока отступали, не то, что выпить, поесть и то нечего было. В основном сухари. Столько народу валило через деревни на восток! И отрядами и по одиночке. Где же всех накормишь. Переночевать и то негде. Да и некогда. Немец гнал круглые сутки. Они на технике, а мы пехом.

Он тяжело вздохнул, не торопясь, степенно положил на стол вилку, отвел взгляд, и некоторое время молча смотрел куда-то вдаль через видневшуюся за окном широкую реку и зеленую полоску леса на другом берегу.

Казалось, что он увидел там что-то более важное для себя, чем это праздничное застолье. Как будто он смотрел в свое прошлое, не видя и не чувствуя шумной суеты товарищей. Не слыша пышных штампованных, повторяющихся из года в год, тостов и поздравлений.

Наконец, он опустил глаза, оглядел захмелевших соседей, спокойно протянул руку и, взяв со стола открытую бутылку, налил грамм по сто себе и мне. Граненый стакан в его огромной руке казался крохотной мензуркой. Он повернулся ко мне, взял стакан на изготовку и сказал негромко и спокойно:

— Давай помянем с тобой тех, кто не вернулся. Пусть эти орут, а мы давай помянем тихонько. — Мы разом выпили, похрустели соленым огурцом.

— А что касается этого, — он кивнул на стакан, — подавать нам начали уже позднее при наступлении. Лежим, лежим, бывало, в окопах — вдруг слух пройдет — водку подвезли. В бочках. Все!! Значит, готовься солдат в наступление. Выпьешь полкружки, цигарку скрутишь и сердце аж ходуном заходит.

Ракета полетела и мы за ней. — Где этот немец? Давай его сюда! Я ему сейчас горло порву за все наше горе. Ура!! Все бегут как герои. Они герои и есть. Потому, что каждый понимает — может за смертью своей побежал или за увечьем.

— Вот так, парень, дело было. Герой не герой, а все побежали и ты беги. — Сосед не торопясь, положил в рот кусочек колбасы. Откусил хлеба и, отвернувшись от меня, затих, безразлично смотря на тарелку с салатом. Возможно, он начал слушать выступления с рассказами о боевых похождениях, а может быть, снова вспомнил о чем-то своем. Он как бы терпеливо исполнял привычную обязанность, не участвуя в восторженных разговорах о героизме, смелости и самоотверженности воинов, хотя на его груди, кроме многочисленных медалей, висело три ордена Славы. Такие награды даром не давались, и я снова решил разговорить своего соседа, спросив его мнение о том, что наряду с общим героизмом были, видимо, и подвиги.

— Подвиги? Даже не знаю, как и сказать. А вот случаи были — это точно.

Мы повернули друг к другу свои стулья. Он наклонился в мою сторону и в полголоса без лишних эмоций начал рассказывать о своих необычных военных приключениях.

— Всю войну прошел я пулеметчиком. На ручном пулемете. Тяжелый сволочь, около пуда весом. За пять лет все руки оттянул. А помощником у меня был вятский парень — Мишка. Он ящик с патронами носил — тоже натаскался, не дай Бог никому. Бывало, бежать приходилось. Все бегут с винтовками — хоть бы что, а мы с Мишкой, как дурачки, сзади тянемся. У него этот сундук на горбу, а я со своей бандурой плетусь.

Зато в бою первые. Взвод сзади нас в окопе, а мы в пулеметном гнезде впереди всех. Первые и огонь открываем.

Вот под Брянском так и получилось. Оборону заняли и сидим, немцев ждем. К вечеру смотрим — они прут прямо на нас. И на мотоциклах и так — пешком. Ну, что!? Начали мы стрелять. А они по нам из минометов. Да такой бой завязался, что опомнились мы с Мишкой по темноте. Думали в потемках с окопами нашими связаться, что-то они молчат. А немцы осветительными снарядами давай стрелять. Выстрелят, а он в небе вспыхнет и на парашюте опускается долго, долго. Кругом все видать, как днем, только свет очень белый. Голову высунешь, а автоматчики строчат. Никуда не убежишь. Стали мы отбиваться. Целую ночь по траншее бегаем с места на место и отстреливаемся. Ладно, патронов было много. Но к рассвету все кончились. Ну, думаю и нам конец приходит. Сели в окопе и ждем, что будет дальше. Слушаем — никто не стреляет. Выглянули, а немцев нет. Видимо, на рассвете по другой дороге убрались.

Добежали мы с Мишкой до окопов, а они пустые. Наши-то отошли еще с вечера. Побрели мы за ними. К обеду через реку переправились на бревне, а на том берегу, рота наша окопалась. Стали разбираться с нами — что да как? Через месяц вручили мне орден, а Мишке — медаль «За успешное проведение боевых действий, обеспечивших переправу роты и проявленные при этом героизм и мужество».

— Вот так, дорогой товарищ, дело и было. Тут задумаешься, если бы не случай, как бы все повернулось, неизвестно.

Мой рассказчик дружески хлопнул меня ладошкой по колену и повернулся к столу. Поднял начатую бутылку, взвесил ее в руке, с осуждающим видом покачал головой:

— Пока мы толкуем, эти герои все допьют. Давай еще нальем. Все-таки праздник сегодня. — Он снова уверенно и неторопливо поднял стакан, вдумчиво на него посмотрел и с удовольствием, не морщась и не крякая, выцедил маленькими глотками. Потряс пустым и перевернутым стаканом над столом, показывая мне, что выпил все до дна. _Я_ тоже последовал его примеру.

Спиртное подействовало на моего собеседника умиротворяюще. Теперь он уже снисходительно и добродушно поглядывал на окружающих. Лицо его слегка порозовело и расслабилось. Разгладились жесткие морщинки у глаз и в углах рта.

_Я_ ждал продолжения рассказа, но сосед молчал и с улыбкой взрослого человека, смотрящего на шалящих детей, оглядывал захмелевших фронтовиков.

В зале уже висел нестройный гул разноплановых разговоров, внезапно прерываемый смехом или спорами. Только мы двое оказались как бы на отшибе шумного застолья. Я решил вновь обратиться с вопросом:

— Мне кажется, что в событиях, о которых вы рассказывали все-таки больше героизма, чем случайности. А вот за что, интересно, остальные ордена достались?

Сосед склонил голову на бок, молча покачался на стуле — вперед и назад, очень серьезно посмотрел мне в глаза.

— Вообще-то я никому подробно не рассказывал, врать не умею, а без этого все получается как-то просто. Многие не верят — шутишь, говорят, врешь все. Наверно, мол, сказать нельзя — секрет. А какой может быть секрет у пулеметчика? Вот со вторым орденом, например, так получилось.

Он вновь повернулся ко мне, облокотился одной рукой на стол и заговорил таким тоном, как будто хотел развеять чьи-то сомнения.

— Тоже мы еще отступали. Уже холода начались. Остановилась рота на ночлег в лесу. Солдаты, где стояли там и попадали спать. А Мишка увидел в поле копну — метров за двести. Мы с ним залезли в это сено и уснули. Просыпаюсь я от какого- то гула. Смотрю в щель — мать родная, немцы ходят рядом и колонна машин стоит. Штук пять или может шесть. Оказывается, улеглись мы недалеко от дороги.

Ну вот, лежу я и не шевелюсь, думаю, что дальше делать. Вдруг сено зашумело и Мишка на корячках вылазит из копны. Не успел, дурень, глаза открыть, а уже заорал на все поле:

— Вставай, проклятьем заклейменный! — Это у него такая шутка была, побудку мне так устраивал. Немцы сразу за автоматы и к нам. Тут уж дело ясное, что отбиваться нужно. Я пулемет вскинул и давай поливать, прямо из копны. Маленько пострелял, как ухнет там в колонне. Такой взрыв, что мы вместе с копной улетели. Очнулся я от каких-то толчков. А это вся рота прибежала из лесу и меня ребята трясут. Что-то говорят, я ничего не слышу, совсем оглушило. Только вижу на дороге машины догорают. Оказалось, немцы снаряды и мины везли, а пуля моя в них и попала. От немцев ничего не осталось, а мы с Мишкой лишь на другой день очухались.

Вот за это второй орден получил. Правда, не сразу, а может месяца через три, когда уже наступать во всю начали.

Сосед быстро выпрямился и внимательно оглядел зал. На лице его вновь появилась добрая, снисходительная улыбка.

— Ну, кажется, дело к концу идет. Набрались уже мужички капитально. Скоро и по домам. — А пока время есть, придется и о третьем ордене рассказать. Откровенно говоря, он вроде, как сам ко мне пришел, а я не к нему. Дело было в конце войны. Взяли мы с ходу один городишко небольшой. А меня угораздило ногу подвернуть, распухла вся, как бревно. Приотстал я от части. Шкандыбаю потихоньку по обочине, а мимо войска идут.

Вижу, около подвала солдаты толпятся, автоматами трясут. Один гранату достает. Говорят, что человек какой-то туда забежал и не выходит. Я на них обрушился:

— Вы что, сдурели, с гранатой лезете, а может там бабы с детьми.

Обиделись они — раз, мол, такой умный сам и разбирайся. Развернулись и ушли все. Вдруг из подвала вылазит немец. Одет в штатское. Руки кверху задрал, а в одной чемоданчик маленький вроде портфеля. Подходит ко мне, чемоданом трясет, и что-то по-ихнему лопочет. А мне не до него, нога ноет, прямо как ошпаренная.

— Иди, говорю отсюда, пока дорогу видишь, а то я тебе быстро дырку в животе сделаю. Замахнулся на него, чтобы напу



гать. Он отбежал, а потом опять ко мне. Пошел я дальше, смотрю, и он за мной плетется. Короче говоря, не смог я его отогнать. Так он и пришел за мной в часть, а там его забрали. Когда выяснили все, оказалось, что немец этот какие-то важные, секретные бумаги в портфеле принес. Опять взяли меня на учет, и в скорости я третий орден получил.

— Вот тебе и задумайся, где тут подвиг, а где случай. Я, например, считаю, что сначала все-таки случай, а потом уж, может быть и что-то вроде подвига. Как ты сам-то, думаешь об этом? — внезапно спросил он и уставился на меня внимательно и напряженно. От неожиданности я растерялся и смущенно отвел взгляд. Мысли мои спутались, и я не мог найти нужных слов для ответа на этот необычный вопрос.




СОЮЗ МЕЧА И ОРАЛА


Этот союз был кратковременным, заключенным по приказам двух министров — обороны и минсельхоза. Этому событию предшествовало следующее: на территории одного из совхозов был выделен квадрат в лесном районе. Он был секретным и охранялся автоматчиками. Вскоре от гражданского шоссе была проложена бетонная дорога. Она уходила в густые заросли сибирских сосен и терялась вдали от населенных пунктов. Говорили всякое: будто бы строится склад химического оружия, секретный аэродром, танкодром и т. д.

Однако через год жители окрестных деревень и случайно проезжающие шофера по ночам иногда слышали далеко в лесу страшный рев и грохот, чувствовали дрожание земли, а после над тайгой, сначала медленно, как бы через силу, вырывалось огромное пламя и поднималось в темноте небо. Яростный огонь рвался все выше и выше, достигнув облаков, начинал бледнеть и вскоре исчезал.

Первые очевидцы запуска баллистических ракет, пораженные, останавливались, смотрели с трепетом на невиданное чудо и лишь изредка кто-нибудь с восторгом восклицал:

— Вот дают! Пошла родимая!

Со временем запуски стали обычным явлением и местные уже без волнения поясняли новичкам.

— Видишь, вон небо засветилось? Сейчас опять баллистическая попрет. Смотри!

Так прошло несколько лет прежде чем был заключен союз военных и крестьян.

Однажды меня вызвал срочно заместитель председателя облисполкома и познакомил с каким-то полковником.

— Вот с нашей стороны будет представителем этот инженер, — кивнул он в мою сторону.

— Хорошо. Завтра в 9-00 у меня на объекте. Пароль — «Чай- ка-2». Имейте ввиду, что «Чайка-1» — это я. Так что ты как бы второе лицо в подразделении. Сильно-то не злоупотребляй властью, — шутливо сказал мне полковник, попрощавшись и вышел.

Ничего не понимая, я обескураженно смотрел на начальство, терпеливо ожидая разъяснений. Тот жадно схватил в рот папиросу и выпускал вместе с дымом одно ругательство за другим.

— Вот сволочь! Вот гад, какой! Мерзавец!

Он затушил папиросу в пепельнице, наконец, обратился ко мне:

— Ты понимаешь? Какой-то полковник — там, наверху (он ткнул пальцем в сторону Москвы) рассекретил перед противником расположение нашей ракетной базы. Пришел приказ в течение недели ликвидировать ее. Твоя задача — принять из части 300 автомашин для села. Все — бесплатно и спешно, так, что смотри, чтобы не облапошили, а то потом ищи ветра в поле. Смотри, завтра не опаздывай. Все! Шагай. А я в обком. Надо все обсудить — нельзя ли кое-что выпросить — подъемные краны там, бульдозеры, тракторы. В общем, что возможно. Давай, вперед.

Он вскочил со стула и скрылся в дверях, не обращая более на меня внимания. Утром я набрал указанный номер телефона и назвал пароль. Через несколько секунд услышал голос полковника.

— Рано встаешь инженер. Встреча как договорились в 9-00. Жду.

— Товарищ полковник, я захватил с собой четырех опытных инженеров.

— Это исключено. Только вы, один и в 9-00. Трубка замолчала. Ответ был настолько категоричен, что я не осмелился звонить повторно и отправился в машину один.

На КП меня провели к телефону и я вновь услышал командный голос полковника.

— Вас, проводят, я жду.

Дежурный солдат вежливо распахнул дверь, и мы отправились к месту встречи. Узкая бетонка как стрела вонзилась в лес и исчезла вдали. Мы свернули и за кустами я увидел небольшой одноэтажный домик. Как и все вокруг он был тоже зеленый. Нигде никаких надписей. Как только мы вошли в кабинет, командир снял трубку одного из множества телефонных аппаратов.

— Зайдите.

Мне показалось, что тот, к кому он обращался, стоял прямо за дверью и вошел мгновенно.

— Познакомьтесь — капитан Радченко. Все будете решать с

ним.

Я, обращаясь сразу к обоим, попросил показать технику и предупредил, что непригодную не возьму. Потребовал список машин. Капитан молчал, полковник ответил.

— Все машины на ходу. Смотреть бесполезно. Если бы даже захотели — ремонтировать некогда. Списки получите с последней машиной. Тогда и акт подпишем. Готовьте место для приемки. Завтра в 8 часов первые машины прибудут к вам для передачи. На всю операцию отводится двое суток. Приступайте. Радченко, проводите инженера.

Через пять минут я уже стоял за воротами и думал о том, где будем принимать технику. В те годы наш город был небольшим. Там, где сейчас кинотеатр «Космос», было картофельное поле. Урожай уже был убран и технику решили принимать здесь. С вечера вызвали представителей совхозов и колхозов с доверенностями, а сами с инженером Мироносовым ранее 7 часов уже ожидали подхода техники. Ровно в 8 подошла первая колонна. Не разговаривая с нами, солдаты ставили машины в ряды, садились на автобус и уезжали. Приемки и передачи как таковой не получилось.

Подъехал зампред. Осмотрел машины. Отозвал нас в сторону.

— Вы дело не затягивайте. Разматывайте все побыстрее. Смотрите, сколько техники — гектаров пять заняла. Наши с тобой крестьяне так и шастают — все никак выбрать не могут. Глядите внимательно, а то от последних машин одни колеса останутся.

В разговор вмешался, как всегда, бойко мой помощник — инженер Мироносов:

— Буду я тут с ними конопатиться. Сейчас заставлю подряд все машины брать. Разбегались тут!

Однако провести работу более организованно было трудно. Крестьяне — народ хозяйственный и выбирали очень тщательно, сдавали документы и угоняли машины. Вечером подъехал капитан Радченко и, бравируя фактом организованной доставки техники, подал мне акт приемки. Я, бегло просмотрев его, подписал.

Без сна и отдыха за двое суток мы раздали все машины и собрали доверенности.

Последнюю машину утащили на буксире.

Утром на работе, разговаривая по телефону, я увидел, как в кабинет вошел Мироносов. Вид его был тревожным.

— Вот елки-копалки, одной доверенности не хватает. Ты не брал?

— Ты что, сдурел! Это же не доверенности, а машины у нас недостает. Давай пересчитаем.

— Ну да! Документы уже в бухгалтерии и акт составлен о недостаче. Поразмыслив, мы решили срочно ехать к военным.

Когда подъехали к воротам объекта, я представился, но часовой, не ответив, отошел. Нас не пропускали и мы стояли как оплеванные.

— Слушай, метров триста слева есть тропинка и там сетка разорвана. А там рядом автостоянка. Давай доедем, — предложил Мироносов. Мы сели в машину и двинулись вдоль забора в поисках незаконного прохода. Мы не продвинулись и сотни метров, как послышался собачий лай и нас окружили несколько автоматчиков.

— Всем выйти из машины, руки за голову и шагом марш к пропускному пункту. — Собаки лаяли у наших ног, дула автоматов смотрели в грудь, в глазах у солдат решимость и напряжение. Мы невольно подчинились и униженные, оскорбленные и взбешенные таким приемом, поплелись к воротам. Там нас встретил дежурный офицер и, выслушав меня, спокойно разъяснил:

— Этот пароль отменен, проезд и проход запрещены.

Я попросил его связать меня по телефону с полковником.

— Не имею права, — коротко ответил он и ушел в помещение.

Что было делать? Я отправился в облисполком признаваться в потере одной машины. К моему удивлению, зампред отнесся к этому сообщению спокойно.

— Хорошо, что одной не хватает. Я думал, что в той суматохе вообще не разберемся. Что ты! Вас двое, а их по триста с каждой стороны и все со своими интересами… Ладно, завтра вызову полковника. Приходи к десяти.

Но встреча эта ничего не дала. Полковник, иронически улыбаясь в мою сторону, сообщил:

— Документы подписаны обеими сторонами. Еще вчера они отправлены с нарочным в штаб округа. У нас проблем нет, а в ваши мы не вмешиваемся.

Совсем растерянный, я отправился в свою бухгалтерию искать помощи и совета.

Наш главбух — пожилой, лысоватый человек, никогда не начинал разговор первым и мог молчать буквально неделями. Выслушав меня, он с улыбкой ответил:

— А вы пока не расстраивайтесь. Это дело долгое. Пока оформим материалы в милицию, пока пройдет следствие, пока передадут дело в суд… А суд решит или срок вам определят или возмещение ущерба. Там будет видно.

Я угрюмо побрел к себе в кабинет. Позвонил в ГАИ, в канцелярию — нет ли телеграмм. Но никто меня не успокоил. Автомашину найти не удалось. Я сидел и курил, проклиная в душе всю эту историю, свою доверчивость и поспешность, а так же все эти военные порядки и секретности.

Зашел один из опытнейших директоров совхоза.

— Я слышал у вас неприятности? Можно я посмотрю данные по этой машине? Он записал все в свою книжку и ушел, пообещав поискать нашу потерю.

На следующий день он позвонил и сказал, что машина нашлась у них, документы отправлены в бухгалтерию, к ним приложено объяснение.

Я немедленно выехал в район, чтобы самому увидеть эту злосчастную машину. Запыхавшись, я вбежал в кабинет директора.

— Где она?

Он спокойно снял очки, посмотрел на меня близоруко.

— А ее нет… и не было, — он рассмеялся и добавил. — И не будет… Ну что ты сразу бледнеешь?

Все согласовано в районе, в облисполкоме и даже в обкоме. Все за тебя горой. Пусть бумаги числятся за нами, а потом мы спишем с баланса эту несчастную развалюху и конец делу. По отзывам хозяйств, военные все возможные ресурсы выжали из них. Не будем же мы перед вояками марку терять.

Я возвращался в полном смятении души. С одной стороны было стыдно и неприемлемо вступать в эту неправду, создавая, таким образом, подобие поручика Киже, с другой стороны, я понимал, что речь идет о чести огромного сельского ведомства. Вступать в борьбу с военным монстром было бесполезно.

Не успел я войти кабинет, как позвонил зампред. Он как будто чувствовал мое состояние.

— Ты перестань страдать и в душе копаться. Еще не то может быть в работе при наших масштабах. Все это мелочи, привыкай. Подумаешь, среди 18 тысяч сельских машин не будет одной военной рухляди. Мы и брать-то их не хотели. Вот увидишь потом — министерство зачтет их за новые и фонды годовые ополовинит. Вот это будет — «да». Кончай всю эту возню и включайся в уборку. Смотри еще, сколько хлебов не убрано!

Я слушал его и еле сдерживал слезы, то ли от обиды за такой нелепый случай, то ли от теплого чувства, что обо мне заботятся эти опытные, до безумия перегруженные ответственной работой люди…

Прошло много лет. Возвращаясь однажды, как обычно поздно ночью из командировки, я рассказал попутчикам эту историю. И мы решили завернуть на объект. Несколько километров машина пробиралась по заброшенной бетонке, заваленной старыми сосновыми шишками. А когда выехали на поляну, свет фар выхватил из мрака обломки бетона взорванных ракетных шахт. Кругом валялись рваные трубы, рельсы, куски огромного кабеля. Чувствовалось по всему, что здесь когда-то было нечто величественное. Мы вышли из машины и невольно сняв головные уборы с грустью смотрели на эти остатки. В то время мы еще не знали, что совсем скоро предательство станет обыденным делом, а разбой и разруха пройдут по всей стране и что разгром этой таежной базы по сравнению с теми потерями, которые понесет страна, покажутся нам детской забавой.




ЧУГУННЫЙ ЛОБ


Все в деревне звали Ивана Михеевича на «Вы». Директора совхоза и то так не навеличивали. Почему такое случилось, трудно объяснить. Ничем вроде особым он не отличался — вечный механизатор. И все заслуги. Образование «три класса и коридор», а уже много лет ходит в механиках. Причем по любому профилю. Работал и в реммастерской, и на уборке урожая, и в животноводстве. Где ни трудней, там и он. Жил в добротном доме на берегу озера, обнявшего своими камышами одну сторону деревни от края и до края. Рано утром, когда проголодавшиеся за ночь чайки поднимали над озером шум и гам, гоняясь за мелкой рыбешкой, важные утки, еще не потревоженные рыбаками, млели на зеленых кочках, а глупые караси били хвостами в прибрежных травах, Иван Михеевич шествовал на работу. Кроме звуков его мерных шагов ничего еще не нарушало сонной деревенской тишины.

По виду его нельзя было назвать пожилым, но все в деревне давно знали его и он знал каждого, поэтому, казалось, что он был здесь всегда. Представить себе совхоз без Михеевича было невозможно. Он никогда не повышал голоса. Был немногословен, но на его замечания никто не возражал потому, что они звучали доброжелательно, но веско.

— Нету-ка, Миша, в тебе крестьянской жилы. Стал ты как цыган. Ничего округом себя не жаль. На тракторе к самому дому валишь. Десять уже дорог натоптал. Травушку всюе кончил. Дожди польют — у всех красота зеленая, а у тебя одна грязь да лывы… Глуши мотор на тракту, а сам пешком к дому ходи. Чистота-а будет.

Он не ждал ответа, а поворачивался и озабоченно шагал дальше. Его замечание при этом приобретало как бы форму вежливого приказа и обсуждению не подлежало.

На ходу он не озирался, не вникал в разговоры, но всегда был в курсе событий и деревенских проблем. Что касалось практики технических решений, то обращаться к Ивану Михеевичу за советом было обычным делом. Иногда кто-нибудь из молодых инженеров или техников приходили к нему с вопросом: «Можно ли как-то восстановить сломанную деталь?»

Иван Михеевич сдвигал шапку на затылок и говорил негромко и скромно, как бы стесняясь своей необразованности.

— Я не знаю, как тут по науке положено, а мы-то раньше по своему разумению делали — вот здесь токаря пусть проточат и в кузнице бандаж изготовить надо… — Он подробно рассказывал всю технологию реставрации детали, заключение всегда делал такое:

— Может, по-научному еще как можно, а мы уж сколь ума хватало так и лепили… А тракторист пусть плавно трогается, а то и остальные шестерни у сеялок все нарушит.

Как и полагалось руководящим кадрам, состоял Иван Михеевич в партии. На все собрания являлся одним из первых. Садился поближе к президиуму, снимал свою лохматую шапку, надевал ее на колено и внимательно слушал.

Когда критиковали работу бригады и его самого, он не перечил, а даже согласно поддакивал.

— Худо робим, худо. Истинная ваша правда. Оборзели напрочь. Какой тут коммунизм с такими построишь?

Зная его покладистость, выступающие не стеснялись в выражениях и ему доставалось почти на каждом собрании.

Однако он выходил из зала таким же спокойным, как и входил. Никто не помнит случая, чтобы кому-либо удалось вывести его из себя или хотя бы ускорить равномерные темпы его действий.

Однажды в поле, прямо за озером загорелся зерноуборочный комбайн. Кончилось время обеда, и Иван Михеевич степенно возвращался в ремонтную мастерскую.

— Пожар, пожар! Комбайн горит! — кричали люди, показывая руками через озеро. Иван Михеевич так же размеренно продолжал шагать среди кричащих и суетившихся, ни разу не глянув в поле. Через несколько минут он вошел в мастерскую.

— Павел-то здесь ли? — не повышая голоса, спросил он у механизаторов, сидящих в курилке, имея в виду шофера автопоходной мастерской.

Никто ему не ответил. Это означало, что где шофер, неизвестно.

— Поищи-ка, Григорий, его побыстрей. В поле надо. И вы все собирайтесь. Там на Лысом бугре комбайн горит, видать Михаила машинка.

На механизаторов словно плеснули кипятком. Все соскочили, засуетились, хватали лопаты, ведра, ломы. Прибежал шофер и машина рванулась к воротам. Мужики заскакивали на ходу. «Автолетучка» раскачивалась на ухабах, не сбавляя скорости, но вдруг резко остановилась. Из кабины вылез Иван Михеевич и стал внимательно заглядывать внутрь будки.

— Мужики, а огнетушители-то все взяли?

— Взяли, взяли. Чего встали? Гнать надо! Комбайн-то уж наверно, сгорел?

Иван Михеевич аккуратно расстегнул фуфайку, достал из пиджака карманные часы и внимательно посмотрел на циферблат, затем поднес часы к уху, послушал и положил обратно. Мужики не отрываясь, смотрели на него, а он вздохнул и рассудительно заключил:

— Пожалуй, должен уже и сгореть.

— Дак мы на кой туда премся?

— Комбайн-то пущай горит. Не последний. Хлебушко бы как не пыхнул. Он ведь теперь как порох и не увидишь, как займется. Ехать надо. Хоть комбайн горелый с поля во время выволокчи и то бы, слава Богу.

Все произошло именно так, как он предсказал — комбайн сгорел, а хлебное поле удалось спасти.

В один из сложных осенних периодов ударила ранняя непогодь. Совхозный скот с дальних выпасов перегоняли на фермы. Иван Михеевич в это время руководил бригадами по механизации животноводства и пропадал на работе день и ночь, но, несмотря на это, один из коровников не был готов к приему скота. Надои молока снижались катастрофически. Подобное положение было и в других хозяйствах. Как обычно в таких случаях собралось бюро райкома партии с приглашением всех специалистов района.

Заседание проходило нервозно. Общее положение дел обрисовал зоотехник и началось «обсуждение доклада». Почти все в качестве примера безответственности поминали Ивана Михеевича. Особенно резко выступила второй секретарь. Она даже пальцем указывала на него, требуя наказания его за «безответственность».

Иван Михеевич спокойно сидел на первом ряду, заложив ногу на ногу, смиренно скрестив руки на груди и внимательно слушал критику, пошевеливая носками резиновых чуней. Лицо его было бесстрастным, как будто речь шла не о нем.

Такое самообладание выводило из себя весь руководящий президиум. Наконец, не выдержал и вскочил на ноги первый секретарь. Он перебил выступающего.

— Да что вы распинаетесь перед ним? Он ведь и ухом не ведет! Этот чугунный лоб из пушки не пробьешь!

Не находя от волнения слов, секретарь на минуту смолк. Зал стыдливо молчал. Многие опустили головы. И в этот момент раздался бодрый, умышленно удивленный возглас Ивана Михеевича:

— Вот это лоб так лоб! Ничего себе!

Зал прыснул коротким смехом. Секретарь махнул рукой и сел… В совхоз возвращались уже под вечер. Все молчали. В машине было душно и дымно. Директор без конца курил, открывал на ходу дверцу и зло выбрасывал окурки. Наконец, он сказал Ивану Михеевичу:

— И что это он на тебя сегодня взъелся?

— Кто? А-а-а — секретарь-то? Да он мужик неплохой. Агрономом робил — куда с добром. А теперь у него, кроме ругани, ничего нет. Душа-то болит, а помочь ничем не может, оттого и психует.

Иван Михеевич снял шапку, пригладил волосы, и неотрывно глядя через лобовое стекло машины на дорогу, утонувшую в грязи. Продолжил:

— Я другого испужался, когда эта-то — секретарша его раскричалась. Ну, думаю, сейчас выпадет из трибуны и обмочится вся от злости.

Старенький, испорченный газик, переваливающийся на ухабах, как торопящаяся к корму утка, вздрогнул от дружного хохота, заглушившего надрывной гул мотора. Смеялись все, кроме Ивана Михеевича, который по-прежнему озабоченно вглядывался в дорогу, надсадно ползущую под колеса автомобиля.




НЕИСТОВЫЙ


Среди нас всегда есть люди, которых называют мастерами своего дела. Они способны выполнять определенную работу самостоятельно и качественно. Но есть и такие, кто наряду с личным мастерством, обладает умением научить других, убедить их в необходимости этой работы и повести за собой. Они способны организовать труд многих людей, подать глобальные идеи, зажечь ими целые коллективы и возглавить их деятельность. Этих людей называют лидерами.

Человеком такого склада в сельском хозяйстве области долгие годы является Юрий Романович Клат.

После окончания Тюменского сельхозинститута он возглавил агрономическую службу знаменитого в то время колхоза «Большевик» Н-Тавдинского района.

Буквально за несколько лет он разработал и внедрил в хозяйстве новую технологию поточного ведения полевых работ. Комплексное использование техники сократило сроки и повысило качество сева, а после завершения поточной уборки все поля оказывались вспаханными и полностью подготовленными к следующему году. Колхоз резко повысил урожайность зерновых и кормовых культур, а поточная работа техники стала основой во всех хозяйствах области. Совсем еще молодой агроном Клат Ю. Р. был награжден орденом Ленина и вскоре переведен с небывалым повышением — на должность зам. начальника облсельхо- зуправления. Он стал руководителем огромной растениеводческой отрасли, которая в те первые семидесятые годы не могла похвастать успехами. В умах селян довлела убежденность, что в трудных условиях Сибири мы и так работаем не хуже других.

Исколесив всю сельскохозяйственную зону, Клат докопался до главной причины, определяющей застой растениеводства. Это была запущенность в семеноводстве. Нет хороших семян — нет урожая. В то время одной из огромных традиционных работ в области была работа под мало кому известным сегодня названием — обмен и завоз семян. Почти весь малообработанный зерновой урожай сдавался на хлебоприемные пункты, а в хозяйства весной завозились ежегодно более 200 тысяч тонн семян из других областей. Это составляло более 2/3 областной потребности в них, да и не все семена были пригодны для нашей природной зоны.

По затратам и объему это мероприятие равнялось почти всей последующей посевной компании. Часто случалось так, что уже пора было пускать в работу сеялки, поля пересыхали, а транспорт и автомобильный, и гужевой все еще тащился с семенами по бездорожью и стоял в очередях на переправах у разлившихся рек. Остальные хозяйства сеяли любыми семенами без разбору, лишь бы успеть к последнему сроку — не позднее 25 мая. Иначе хлеб не вызреет до самых морозов.

Многие видели этот недостаток, но традиции были сильны, а пути их преодоления не предлагались. Юрий Романович неистовал. Он поднял на ноги всю агрономическую и инженерную службы, ученых области и первый предложил вариант активной сушки семян непосредственно в хозяйствах. Это была напольная вентиляция зерна через мелкоячеистую сетку.

Под напором Клата работа по внедрению началась. Он не хотел ждать ни одного дня и говорил нам — перспектива вещь хорошая, но нужно делать сегодня и убедиться, на правильном ли мы пути.

Металлическая сетка была на вес золота и ее по метрам делил Юрий Романович. А где взять вентиляторы? Снабженцы «Сельхозтехники» делали на них заявку, но поступление пообещали только на следующий год. Тогда мы кинулись на Тюменские заводы, в коммунальное хозяйство. Выпрашивали буквально по одному — два вентилятора и отправляли их в хозяйства.

Для внедрения первых установок выбирались колхозы и совхозы, в которых работали опытные агрономы и активные инженеры. Инструктаж с ними проводил Юрий Романович. После его беседы люди выходили убежденными в необходимости этого дела.

Уже осенью 1973 года напольные сушилки были испытаны. Конечно, до совершенства было еще далеко. Применялось много ручного труда. Но было доказано — в наших условиях, из нашего зерна можно готовить отличные семена непосредственно в хозяйствах. Несмотря на дополнительные затраты, связанные с расходом электроэнергии и трудом рабочих, экономия была очевидна. Прекратился огромный расход средств на приобретение и перевалку семян, кроме того, значительную прибыль приносило повышение урожайности зерновых культур. Принципиально решение проблемы было найдено, теперь требовалось совершенство конструкции сушилок, их изготовление и внедрение.

Первая механизированная сушильная установка для поточной обработки зерна была изготовлена в совхозе «Емуртлинский». Ее создал талантливый инженер, в то время работавший директором, Нохрин Анатолий Дмитриевич, со своими совхозными изобретателями и рационализаторами во главе с Александром Темпелем.

Уже через несколько дней чертежи этой установки лежали на столе у Клата. Он сам привез их из совхоза, предварительно испытав сушилку в действии. Эта конструкция была взята за основу и началось ее внедрение в хозяйствах. Потребовалось много разных материалов, транспортерной ленты, электромоторов, вентиляторов. К этому времени стали отовариваться заявки области на это оборудование и дело двинулось быстрее.

Не хватало металла. Тогда была разработана конструкция в деревянном исполнении и сделан заказ на 100 комплектов сушилок в Тюменском деревообделочном комбинате.

Благодаря стараниям Юрия Романовича и его настойчивости внедрение подготовки семян приобрело массовый, планомерный характер и теперь эта гигантская по тем временам работа проводилась под эгидой обкома КПСС и облисполкома.

Клат и его специалисты буквально пропадали в деревообделочных цехах. Они были и консультантами и строгими приемщиками изделий. Сразу по мере готовности набор деталей для сушилок отправлялся в хозяйства. Для этого был подключен транспорт областных автопредприятий.

Ни одна из сушилок не осталась, не подготовленной к работе. Уже осенью все сто агрегатов были запущены.

Эта конструкция была настолько удачной, что и по сей день в ряде развалившихся от реформ хозяйств можно увидеть ее в действии.

Лишь несколько лет спустя отечественная промышленность стала поставлять для села зерноочистительно-сушильные комплексы — КЗС-10 и 20. Начался новый этап в перевооружении зернового хозяйства области и снова авторитетным лидером в организации этой объемной и непростой работы был Юрий Романович. Защита заявок на оборудование в Москве, комплектование бригад для монтажа, распределение агрегатов по хозяйствам, постоянный контроль за ходом всей работы и решение многих других вопросов — он всегда брал на себя.

К началу 80-х годов проблема с обеспечением хозяйств семенами практически была решена. И, прежде всего, именно это мероприятие позволило в дальнейшем области получать валовый сбор зерна до 2-х и более миллионов тонн.

Много нового внедрялось в те годы в технологию полевых работ и в организацию труда. При этом решались не только проблемы текущего дня, но закладывался опыт, направленный в будущее.

Взять хотя бы сегодняшнее движение фермеров. Подходы к нему искались давно, еще на основе общественной собственности земли. В 70-е годы в области получило распространение полностью хозрасчетных комплексно-механизированных звеньев. Во главе их выбирались лучшие земледельцы, такие, как Виктор Горлов в Аромашевском районе, Леонид Сенников в Ялуторовском и другие. Звенья выводились из подчинения колхозов, совхозов и были совершенно самостоятельными. Все заработанные ими средства расходовались по их усмотрению на развитие производства.

Я уверен, что апологеты безоглядной фермеризации села основывались не только на данных иностранных фермеров, но и на успешном опыте работы таких самостоятельных звеньев.

Однако нельзя забывать, что в условиях мощного государства, звенья, в отличие от сегодняшних фермеров, обеспечивались всем необходимым, включая технику и удобрения, практически по полной потребности. Кроме того, не было никаких проблем с реализацией продукции.

Внедрение самостоятельных хозрасчетных звеньев, как прообраза сегодняшнего фермерств, кроме всего прочего показало острую необходимость в подготовке кадров для этого ответственного хозяйствования на земле.

Еще в те годы стало очевидным, что земледелие — это трудная профессия, а не общедоступное занятие, где в какой-то мере можно довериться врожденным инстинктам. Кто из фермеров или крестьянских хозяйств сегодня преуспевает? Это, как правило, бывшие руководители, агрономы, бригадиры, полеводы, т. е. те, кто этому учился. Фермерами также как сапожниками, художниками и тем более врачами, поголовно всех назначить нельзя. Это не дает требуемых результатов, что, в общем-то, сейчас и наблюдается.

Кстати, принято считать, что сегодняшнее фермерское и крестьянское движение явилось детищем нашей «демократии». Это совсем не так. Первые фермеры родились еще при Советской власти и «закоперщиком» здесь, как во всяком новом деле, снова был Клат.

Сначала он «завелся» сам. Где-то достал и изучил труды ученого по крестьянскому вопросу — Бердяева. Заставил ознакомиться с ними ведущих аграрников.

Начался подбор способных для самостоятельной работы селян и подготовка базы для их хозяйствования.

Строители разработали проекты усадеб для фермеров, были определены места для их размещения. При этом учитывалось все — и состав семьи и транспортные магистрали, и количество земли, потребной для необходимого сбора зерна и кормов.

Строительство фермерских усадеб было проведено невероятно быстрыми темпами. Были построены жилые дома, полностью механизированные коровники на 50 голов скота, выделена вся необходимая техника для полевых работ. Крестьяне пошли на этот эксперимент с большим желанием. При этом не было ни какого антагонизма между людьми общественного и индивидуального способа производства.

Все делалось доброжелательно и с надеждой на скорое, планомерное развитие фермерских хозяйств путем отпочкования их от колхозов и совхозов. Однако политики страны выбрали иной путь. Куда он привел сегодня сельское хозяйство — общеизвестно.

О политической потребности этого судить не возьмусь, возможно, это и было необходимо, но с точки зрения экономики хозяйствования и социальных последствий объяснить такое трудно.

Наиболее успешно внедрение фермерства прошло в начале 90-х годов в Исетском районе. Результаты сильно обнадеживали. Ю. Р. Клат торжествовал. Был найден и подтвержден на деле новый путь совершенствования производственных сил на селе. Предстояла большая, кропотливая работа по массовому внедрению. Однако жизнь распорядилась по иному…

Я не случайно написал об этом человеке и не потому, что долгие годы проработал с ним бок о бок, а позднее под его руководством, завороженный его творческой активностью и целеустремленностью к новому и передовому, а потому, что самое бурное развитие растениеводства, становление его на промышленную основу, проходило в период, когда он сначала возглавлял эту отрасль, а потом работал начальником обсельхозуправления, зам. председателя облисполкома и секретарем обкома по селу.

Знаю по себе, что молодости свойственно думать, будто настоящая жизнь начинается с их деятельности. При этом часто забывают о том, что целые поколения людей своим трудом и талантом создали условия для работы молодежи. А во главе их стояли такие одержимые любовью к земле люди, как Юрий Романович Клат.




ТРАГЕДИЯ В ПРАЗДНИЧНЫЙ ДЕНЬ


Об этой тюменской трагедии не писали газеты. Хотя, справедливости ради, надо сказать, что буквально в тот же день, через несколько часов «Голос Америки» передал подробную информацию о случившемся и назвал поименно членов правительственной комиссии, собравшейся в селе Юрминка для расследования этого чрезвычайного происшествия. Впоследствии беглая информация мелькнула в центральной прессе. И хотя с того ужасного дня минуло белее четверти века, до сих пор накатываются волнами неопознанные слухи.

В течение многих лет, когда заходила речь о Юрминской трагедии, я старался не вступать в разговор. Во-первых, потому, что воспоминания были тяжелыми, во-вторых, я был одним из тех, кто знал об этих ужасных событиях почти все и упоминал иногда подробности, которые вызывали у собеседников недоверие, ведь представить подобное не под силу обычному человеческому воображению. И, в-третьих, как правило, в конце рассказа слушателей интересует вопрос: «Кто виноват!»

Дилетанты и мало сомневающиеся по причине недостатка жизненного опыта начинают нравоучительно рассуждать о том, как нужно было поступать с такими — судить: кто в какой мере виноват в случившемся.

Но у каждого поколения свои условия жизни, свои достижения и ошибки. Иногда бывает трудно понять, что явилось главной причиной той или иной драмы: сумма мелких человеческих оплошностей или роковое стечение обстоятельств. Чаще всего и то, и другое. Мне кажется, именно так произошло и в этой истории.

Ясно одно — никто не предполагал, что может случиться подобное…

А жизнь идет своим чередом. В нее вливаются новые поколения сельских специалистов и руководителей. Сегодня я согласился рассказать о тех давних тяжелых событиях с единственной целью: чтобы эти люди никогда не увидели того ужаса, с которым пришлось встретиться нам по воле судьбы.

Кроме того, хочу еще раз почтить светлую память дорогих мне тружеников бывшего совхоза «Юрминский».

Это произошло в одно из июньских воскресений — в день выборов. Я провел его на избирательном участке. Домой вернулся уставший и голодный часам к 8 вечера. Жена собрала на стол. В это время раздался телефонный звонок, и председатель обл- сельхозтехники Г. Анисимов сообщил, что в одном из хозяйств Аромашевского района произошел несчастный случай — пострадали люди. Я срочно заказал междугородний разговор. К моему удивлению, соединили моментально. Ответил дежурный райкома партии. Он подтвердил, что есть жертвы, но сколько — не говорит. Разговор дословно закончился так:

— Скажите, сколько? Два — три?

— Нет.

— Пять — шесть?

— Нет.

Я сказал, что все понял, положил трубку, схватил пиджак и выбежал на улицу.

Нужно было срочно увидеть своего начальника Н. Чернухина. Он приступил к работе недавно и не имел еще на квартире телефона. Я бежал всю дорогу. Начальник оказался уже в курсе события и сказал, что произошел взрыв. Было принято решение о моем срочном отъезде в Юрминку.

В тот год река Тобол затопила автомобильный мост в районе г. Ялуторовска и ехать пришлось поездом. Войдя в вагон, я бросил полевую сумку в купе, а сам вышел в коридор. Здесь, стоя у окна, провел всю ночь, не выпуская изо рта папиросу. Мое воображение рисовало картины — одну ужасней другой.

На рассвете поезд прибыл на станцию Голышманово. Здесь меня ждала «Волга», на которой я отправился в Аромашево. Преодолев половину пути, мы подъехали к Юрминскому совхозу. Место взрыва охранялось милицией. Предъявив удостоверение, я прошел внутрь оцепления и попал на территорию машинного двора. Мои самые смелые предположения о последствиях взрыва сразу померкли. Я ожидал увидеть остатки разрушенного здания, искореженную технику. Ничего подобного не было. Поднявшись на длинный, метров 8-10 и высотой 2–3 м гребень из выброшенной земли, я оказался на краю огромной чистой воронки. Остатков находящегося здесь ранее гаража не было совсем. Ни одного кирпича, детали от фундамента или бетонных блоков, не говоря о крыше и дверях. Вокруг воронки на расстоянии 70-100 метров — ровная поверхность, засыпанная еще не просохшей землей. Никаких, даже мелких фрагментов от стоявшей здесь техники не было видно.

Когда я сел в машину и она двинулась дальше, нас заинтересовали непонятные предметы, разбросанные по полю в пределах 150–200 метров от эпицентра взрыва. _Я_ вышел и направился в поле. Необычные предметы оказались погибшим скотом: лошади и телята. Все увиденное казалось какой-то искусственной бутафорией. Всходило ласковое солнце, стояла мягкая деревенская тишина. Березовая роща, как обычно, вздыхала под утренними порывами рассветного ветерка. Наше сознание было еще не способно полностью воспринять и осознать всю огромную трагедию, мгновенно разыгравшуюся здесь вчера вечером. Мы продолжили путь.

Подъехав к райкому партии, я предполагал, что, явившись так рано — было чуть более семи часов утра, — произведу впечатление самого озабоченного представителя областной власти. Именно с таким чувством, свойственным молодости и неопытности, я открыл двери в кабинет первого секретаря райкома и замер от неожиданности. Комната была полна людей. Я сразу увидел второго секретаря обкома партии Г. Богомякова (Щербина был в отпуске), председателя облисполкома К. Макурина, председателя облсовпрофа Ю. Меркулова, нескольких заместителей председателя облисполкома и секретарей обкома, начальника УВД.

К. Макурин представил меня присутствующим здесь министру сельского хозяйства России, первому заместителю председателя Совмина РСФСР Васильеву и первому заместителю МВД СССР генералу-майору Викторову. К сожалению, уже не помню их имен. Мне сказали, что включают меня в состав правительственной комиссии, вкратце ознакомили с материалами предварительного следствия. Я узнал следующее: в новом автогараже совхоза «Юрминский» хранилось 160 тонн минеральных удобрений — аммиачной селитры. Она поступила поздней весной с Бийского химкомбината. Думаю, уместно будет отметить, что это было время расцвета массовой химизации полей, удобрения поступали десятками тысяч тонн. Специальных помещений для их хранения почти не было. Не раскрою секрета, если скажу, что часто они складировались под открытым небом, в лучшем случае прикрытые брезентом.

Хранение удобрений в новом, практически мало использованном гараже в принципе говорило об ответственном отношении к этому руководства совхоза. Но в дальнейшем этот факт явился главным обвинением.

Взрыв произошел из-за пожара, виновниками которого оказались четверо мальчиков. Старшему из них шел 14-й год. Они решили достать красивые белоснежные гранулы селитры. Но мешки были из крепкого, толстого, прозрачного полиэтилена, и дети не могли их разорвать. Тогда они решили расплавить мешок открытым огнем. Развели небольшой костер. Селитра горит очень плохо, но испускает при этом огромное количество едкого дыма. Не в силах справиться с огнем и дымом, дети в панике убежали в лес. Но все это стало известно позже.

Возможно, это происшествие не явилось бы столь трагичным, если бы дым и бегущих ребят не увидела пожилая женщина, окучивающая на огороде картофель. Она с криком кинулась в деревню.

А надо сказать, что день выборов по тем временам был праздничным — едва ли не народным гуляньем. Люди одевались понаряднее, да на стол выставляли что повкусней.

На крик женщины люди среагировали моментально и кто в чем был, бросились к гаражу. Но никто из них не успел до него добежать. В 16 часов 20 минут прогрохотал невероятный взрыв. Все, кто оказался от него в зоне 150–200 метров, а в некоторых случаях и дальше, погибли.

Уже в течение часа на место происшествия прибыли медики из Аромашевского, а затем из Голышмановксого района, приблизительно через три-четыре часа прилетели первые самолеты Ан-2 облсанавиации. Они садились прямо на хлебное поле.

Работа правительственной и областной комиссии началась сразу по прибытии. Уже к моменту моего появления (5 часов по московскому времени) генерал майор Викторов разговаривал с Москвой и вызывал специалистов-подрывников, военных и гражданских химиков. Во второй половине дня все они уже прибыли и начали работать на месте взрыва. Перед ними ставилась задача: определить, действительно ли здесь была сельскохозяйственная селитра, а не боевая, а также, что явилось непосредственной причиной взрыва.

Мне поручили расчистку территории машинного двора и засыпку воронки. Кроме того, нужно было со специалистами определить материальный ущерб совхоза. Я вновь отправился в Юрминку. На этот раз появилась возможность рассмотреть подробно место происшествия и услышать рассказы очевидцев.

Об огромной силе взрыва можно судить по тому, что зерновые комбайны и тракторы весом до 5 тонн были отброшены на расстояние до 100 метров. Деревянная конюшня, расположенная более чем в 200 метрах от эпицентра, сразу была разрушена и вспыхнула от замыкания электропроводов. Воронка от взрыва была более 35 метров в диаметре и 13 метров в глубину.

В момент пожара на автотрассе на расстоянии свыше 200 м от гаража остановился рейсовый автобус. Взрывная волна оказалась такой силы, что все пассажиры автобуса получили травмы, а женщину, стоявшую у открытой двери, спасти не удалось. Значительные разрушения произошли в самой деревне, хотя жилой сектор находился от производственного на значительном расстоянии. С нескольких десятков домов снесло крыши, частично разметало стены, выбило окна, упали хозяйственные постройки.

На центральной усадьбе соседнего совхоза «Кармацкий», находящейся на расстоянии более 8 км, все дома так вздрогнули и прокатился такой гул, что находящиеся там, в гостях по случаю дня выборов жители Юрминки засобирались домой…

Во второй половине дня подошла специальная техника из соседних хозяйств, райцентра — тяжелые бульдозеры, автокраны, большегрузные автомобили. Мы приступили к расчистке территории. Но вскоре приехал зам. председателя облисполкома В. Медведев и передал решение комиссии— все работы прекратить до тех пор, пока не будут похоронены погибшие.

Похороны состоялись в среду — на третий день после трагедии на поле перед деревней, напротив кладбища, было расставлено несколько столов. Люди начали подъезжать с раннего утра. На легковых машинах и автобусах. К обеду все поле было заполнено народом. Я думаю, приехало несколько тысяч человек. Вдали, со стороны райцентра показалась колонна украшенных коврами и цветами грузовиков. Их было семнадцать. На каждом по два гроба.

Некоторые семьи погибли полностью — хоронить было некому, поэтому хоронили всей деревней.

Колонна тихо проехала по главной улице деревни и остановилась у кладбища. Музыки не было. И без этого у всех нервы были напряжены до предела. Члены правительственной комиссии и руководители области открыли траурный митинг. Он был кратким. Все остальное прошло организованно и быстро, но люди не торопились уезжать. Долго еще толпились они, разговаривая и переходя от одной могилы к другой. Последними с кладбища уехали члены комиссии. Я думаю, следует отметить, что при проведении этого траурного мероприятия при таком огромном скоплении народа не были задействованы, как теперь говорят, «силовые структуры». Не было ни одного милиционера.

Часто спрашивают, что стало с детьми — виновниками пожара? Они не пострадали. Их нашли в лесу, страшно напуганных. Несколько дней к ним была приставлена охрана, чтобы сохранить их от возможного гнева взрослых — тех, у кого погибли родные.

Вернувшись в Тюмень, комиссия продолжила работу. Работа заканчивалась, как правило, в два часа ночи.

Комиссия получила информацию о подобных взрывах в мире. Выяснилось, что сходных было за все время только два. Первый в Германии на заводе, выпускающем аммиачную селитру. Там скопились огромные запасы этих удобрений. Когда приступили к их отгрузке, оказалось, что экскаваторы не могут взять слежавшуюся массу. Тогда решили взрывать ее динамитом. Работа пошла быстрей. Взрывы гремели день и ночь. Но однажды вся селитра взорвалась от детонации. Завод и часть города были снесены. Второй случай был в Америке. Взорвалось судно, груженое селитрой. Причиной явился пожар. Взрыв был такой силы, что соседний огромный морской корабль вылетел на сушу, раздавил автостоянку, разрушил часть зданий.

Но только в сибирском селе Юрминка люди погибли от того, что кинулись спасать народное добро.

Мы еще не успели очистить место катастрофы, как семьям пострадавших прямо здесь, в селе были выплачены материальная помощь, страховки, выданы льготные кредиты и ссуды.

Мне не хотелось бы вдаваться в подробности заседаний комиссии и бюро обкома, поскольку я считаю их событиями уже второго плана. Однако вокруг этого тоже шли разные толки, поэтому расскажу очень кратко.

На бюро обкома давалась оценка деятельности всех ведомств в экстремальных условиях, вызванных взрывом. За хорошую работу получили благодарность милиция, медики, авиация.

Сложней всего проходил отчет нашего управления сельского хозяйства. От его имени на комиссии и бюро отчитывался я. Общий ущерб от происшествия был определен в несколько миллионов рублей. По тем временам это очень большая цифра. Например, гусеничный трактор стоил всего 4 тысячи рублей, зерновой комбайн — 4,5 тысячи рублей.

Отдельным членам бюро хотелось продемонстрировать свою непримиримость по отношению к «хозяйственникам, допустившим данный факт». И это было объяснимо. При таком накале страстей, нервном напряжении не всякий способен сдержаться и судить объективно. Кое-кто буквально требовал назвать виновного.

Председатель КГБ Лобанов предложил исключить меня из партии, снять с работы и отдать под суд. Это предложение сразу поддержали еще двое — редактор областной газеты и председатель облсовпрофа. Нужен был еще один голос, чтобы предложение прошло, но тут вмешался секретарь обкома Г. П. Богомяков.

— Товарищи члены бюро, я прошу вас выступать не от сердца, а от разума. Когда следствие будет закончено и определен виновный, он будет наказан. Какую бы должность ни занимал.

Это мнение и было принято.

Конечно, вы спросите: «Чем же все-таки закончилось следствие?»

Оно длилось долго. Приехавшие из Москвы химики и подрывники дали заключение, что взорвалась именно сельскохозяйственная селитра, потому что взрыв был «мягким». Если бы на ее месте была боевая, то от пострадавших не осталось бы следа, а деревня вся была бы поднята на воздух.

Кроме того, непосредственной причиной они определили взрыв гремучего газа, скопившегося под крышей. Он явился продуктом смешивания кислорода с газами от горения удобрений.

Именно в ту роковую минуту совпали все необходимые параметры газовой смеси и величина пламени. Если бы хоть один из этих составляющих (кислород, газ, пламя) отклонились от критических значений — пожар мог бы закончиться без взрыва.

В ходе работы комиссии было установлено также, что ни в одной из инструкций по применению удобрений, а также в учебниках агрохимии не было упоминаний о взрывоопасности аммиачной селитры.

Трагедия в Юрминке была квалифицирована как несчастный случай. К уголовной ответственности никто не был привлечен. Руководители хозяйств были наказаны в своих парторганизациях.

Все сказанное мной является субъективным восприятием событий, исходя из той информации, которая была мне доступна…

В считанные месяцы совхоз Юрминский был обеспечен необходимой техникой, выстроены все производственные объекты.

Отстроилась и даже помолодела деревня. Уже следующим летом ничто не напоминало здесь о трагедии.

Только на придорожном кладбище выделяются два ряда могил, над которыми высится обелиск.




АГЕНТ КГБ


Этот случай произошел со мной давно — в конце шестидесятых, когда, выражаясь языком «Великого Комбинатора», я был молодым, красивым, полным сил и устремлений, уверенности в себе.

Однажды осенним, поздним вечером я покидал Москву, возвращаясь из командировки. Меня провожали два моих бывших школьные друга — такие же рослые сибиряки, но обосновавшиеся в столице. Хотя мы и спешили, но традиционно отметились в крохотной «забегаловке» и, закусывая на ходу горячими сосисками, ринулись к вагону скорого поезда. Когда мы трое заслонили собой двери в купе — все обитатели его уставились на нас. Больше всего отреагировал пассажир с верхней полки. Он даже спустился на пол и оглядывал нас, как напуганный воробей, вместе с тем подробно и внимательно. Сам он выглядел неказисто — малорослый, рыжеволосый, неряшливо одетый, суетливый, с лица его не сходила простецкая улыбка.

Вагон дрогнул и за окнами его спокойно поплыл назад почти пустой перрон. Мы с ребятами дружно обнялись, и они побежали к выходу. Я уже собрался поднять на полку чемодан, как вдруг один из них вновь появился в дверях и со словами: «Чуть было не забыл в кармане» поставил на стол четвертинку водки и затопал, убегая из вагона. Никто из нас не предполагал в ту минуту, что именно эта маленькая бутылочка станет в дальнейшем как бы завязкой в той странной и необычной истории. Усевшись за столик, я огляделся. Напротив меня лежал на боку, опершись на локоть, пожилой мужчина. Его чистое холеное лицо было обрамлено неправдоподобно седой, короткой стрижки бородкой. Женщина средних лет на второй полке тоже расположилась на постели. Они молча смотрели на меня во все глаза с каким-то непонятным ожиданием. Я попытался завязать с ними разговор, но они, приветливо улыбаясь и кивая головами, продолжали молчать.

Меня распирало желание поведать попутчикам о том, какие хорошие и верные друзья меня провожали, но, не получив ни какой реакции с их стороны, я замолчал. Молодой парень на верхней полке стал похрапывать. Видя, что ко мне никто не проявляет интереса, я уже собирался выйти в коридор с надеждой найти там какого-нибудь собеседника, как вдруг дверь купе открылась и вошла молодая женщина с темными большими глазами, которые она удивленно направила на меня. Видимо, она уже была здесь раньше и поэтому смотрела на меня как на новичка.

Одежда ее резко отличалась от принятых тогда в нашей стране форм. Легкое шерстяное платье туго обтягивало ее безукоризненно-женственную фигуру. На пальцах рук несколько колец с камнями, на шее красивые бусы.

Обращаясь к старику, но, поминутно поглядывая на меня, она вдруг заговорила на немецком языке. Я прямо подскочил на месте. Дело в том, что мне пришлось целый год изучать этот язык, готовясь к сдаче минимума для работы над диссертацией и я кое-что мог понимать и чуть-чуть лопотать на языке Гейне. Как тут было не проявить себя! Я ввязался в разговор. Говорил заученными фразами, рекомендуясь и рассказывая о своей работе. Молодая женщина всплеснула руками и, протягивая мне ладонь, представилась: Гертруда.

Я попытался сказать ей, что у нас нет такого имени, и я буду звать ее просто Гера. Она поняла меня и закивала согласно головой, заливаясь смехом.

Парень на верхней полке, свесив голову, удивленно и, как мне показалось, даже настороженно уставился на нас. Тут я вспомнил о маленькой бутылочке, стоящей на столе.

Схватив четвертинку, я разлил ее в пять стаканов. Иностранцы не пили, а смаковали водку крохотными глоточками. Мне хотелось показать, что в отличие от них я — русский и, как мне казалось могучий, здоровый, свободный и независимый в своей стране. Кроме того, желая блеснуть своей образованностью, я вдруг встал и, почти неожиданно для самого себя, громко продекламировал из Некрасова:

_«Пиши:_в_деревне_Босове_
_Яким_Нагой_живет._
_Работает_он_до_смерти,_
_До_полусмерти_пьет»._

С этими словами я вылил в рот положенную мне дозу спиртного, картинно уселся за столик и ждал реакции спутников. Иностранцы засмеялись, как мне показалось, одобрительно, а Гера захлопала в ладоши.

Неожиданно сверху спрыгнул рыжий парень и набросился на меня:

— Что ты мелешь? Какой Яким? Придумал, тоже мне философ — литературовед. Это когда было? Сто лет назад. Уже и в помине подобного нет!

Я большой и сильный, взял его за рукав, усадил рядом с собой и снисходительно потрепал по рыжим лохмам:

— Что пищишь, как из гнезда выпал? Это же классика. Пора тебе знать. Кроме того, они же по-русски не понимают ни черта — тупые, как бревна.

Рыжий весь побледнел и напрягся, казалось, сейчас он кинется на меня с дракой. Но, видимо, усмиренный моим неприступным видом, вдруг дурашливо захохотал, обнял меня за плечи:

— Ну, сибиряк! Вот дает! Юморист! Пойдем покурим — и он буквально повис на мне, двигаясь к дверям. Мы вышли. Закурили. Он молчал и смотрел на меня. Я пускал дым над его головой. Наконец, он опять рассмеялся и пригласил меня в ресторан. Я похлопал по карману и сделал грустное лицо.

Крикнув: «Я угощаю», он за руку потащил меня в тамбур.

В вагоне-ресторане еще не было посетителей и мы, потягивая терпкий портвейн, разговорились. Он представился журналистом, а я снова с гордостью рассказал о своей работе, должности, области. Он опять захохотал и махнул на меня рукой.

— Брось выдумывать. Ты еще не дорос до такой работы, молод еще. Да может и не сибиряк ты вовсе?

Оскорбленный, я показал ему удостоверение и командировку, а сам снисходительно поглядывал на него.

— А где ты билет приобрел?

Я ответил, что по брони ЦК КПСС в кассе для героев. Он быстро бросил на меня взгляд.

— О, да ты еще и герой страны?

— Да нет, просто наши земляки работают в ЦК, они и организовали это дело.

Парень некоторое время смотрел на меня снизу вверх, как бы раздумывая над чем-то и вдруг беззвучно залился смехом, задирая голову и встряхивая рыжими лохмами.

— Вот в рот пароход! А мы все кассы проверили, никто билета не продавал! Ну, думаем — загадка — поезд забит, а место осталось пустое. До конца ждали — думали, какая-то особая птица появится. А тут вон кто! Инженер! Да еще сельский.

Теперь уже я, ничего не понимая, оторопело смотрел на него. Он огляделся вокруг, наклонился грудью на стол и тихо, но четко, властно заговорил:

— Слушай сюда, сибиряк! Я офицер КГБ. Сопровождаю иностранцев. Не простых. Они сдали в Москве авиабилеты и пересели на поезд. Едут через всю страну в Японию как туристы. Ты вот языком молотишь, что попало и доволен. Имей в виду — этот «старик» работает в Англии учителем русского языка и владеет им получше тебя. А молодушка — симпатяга знает шесть языков, в том числе и наш. Она у «старика» связная. По нашей версии им нужно с кем-то связаться, а где, неизвестно. Раз уж ты тут оказался, давай помогай. Продолжай общение с «молодушкой», да посмелее и похитрее. Не трусь. Чуть-то — я в вагоне не один, так что будь спок! Мне бы твою фактуру, я бы ее мигом расколол. Давай не прерывай контакты. Не сиди молчком. Лопочи что-нибудь. Смотри ей в глаза нахальней, за ребро пощупай. Да не переиграй, а то даст по уху и спать уйдет. Продержись до приезда на высшем пилотаже. Перед подходом поезда не отходи от нее. Возможно, она пойдет тебя провожать.

Чем глупее себя будешь вести, тем лучше. Не думай, что ты ее интересуешь. Она ищет с кем-то контакт и может быть рискнет связаться через тебя. Если сунет записку или что-то передаст на словах — все сообщи вашему КГБ. Понял? А теперь, давай, вали к ней.

Вернувшись в вагон, мы столкнулись с моей подопечной, стоящей в коридоре у окна. Она одним взглядом осмотрела нас обоих. Я глупо и растерянно улыбался, а чекист прикинулся пьяным и, пошатываясь, вошел в купе.

Женщина зябко задрожала плечами, встала ко мне под бок и, заглядывая в глаза, шутливо произнесла: «У-у-у! Das ist kalt».

Не знаю, как чувствовала себя она, но я, получив информацию, уже не мог себя вести также раскованно, как при первом знакомстве, и, без конца улыбаясь, согласно кивал головой, стараясь всем видом показать, что будто бы понимаю ее и очень заинтересован.

Она говорила умышленно медленно, что-то чертила пальчиком на оконном стекле, через плечо, задирая кверху красивую голову, заглядывала в мои глаза. Я многозначительно кивал и поддакивал ей. Она благодарно улыбалась и продолжала шаловливо о чем-то рассказывать.

Только изредка отдельные знакомые слова прорывались к моему сознанию, рождая бессвязные подобия образов, тут же теряющихся в потоке звуков непривычной речи и не оставляя следа в памяти. Так прошло несколько часов. Иногда мы ходили по узкому коридору и с трудом пропускали мимо себя поздних посетителей ресторана.

Ровно в полночь мы разошлись спать каждый в свое купе. Поезд приходил в родной город утром.

Я рано встал и собрался. Гебист давно уже стоял в коридоре. Увидя меня, он горестно сморщил лицо и безнадежно покачал головой. За окнами показался перрон, я взял чемоданчик и собрался выходить. В это время открылась дверь купе и вышла Гера. На ней была короткая соболиная дошка и кокетливая шляпка.

Ни слова не говоря, она взяла меня под руку и мы пошли к выходу. Гебист как тень шел сзади. Около вагона он остановился, а мы проследовали к вокзалу. Волнение все больше охватывало меня: «Неужели? Неужели?»

У самых дверей Гера остановилась, повернулась ко мне, поднялась на носки и прикоснулась губами к моей щеке. Кокетливо отойдя на два-три шага, помахала рукой. Открыв тяжелую дверь, я вошел в здание вокзала и облегченно вздохнул. Казалось, что с души свалился огромный камень. Я вступил в свою обычную, привычную жизнь.

Прошло недели три. С головой, погрузившись в работу, я стал уже забывать события московской командировки. Но однажды в кабинет ко мне зашел приветливый мужчина и представился майором госбезопасности. Он попросил никого не впускать и не отвлекаться на телефонные звонки.

— Это вы ехали из Москвы в одном купе с офицером безопасности?

Я ответил утвердительно, никак не выказывая удивления информированностью собеседника.

— А почему вы не выполнили его указаний?

— Мной было сделано все, о чем он говорил, но я не получил ни письменного ни устного сообщения для передачи.

— Почему не информировали нас? Мы ждали.

— А что я могу сказать?

— Думаю, что многое. Нас интересовали буквально все подробности. Вы поступили неправильно. Имейте в виду, что вы можете еще нам понадобиться, тем более сейчас, когда ваша героиня арестована в Новосибирске как агентка иностранной разведки.

Он встал, вежливо пожал руку и вышел. Я остался один, недвижно посреди кабинета. Сердце мое болезненно сжалось. Видимо, так чувствуют себя дети, когда сказка завершается так страшно, нелепо, с чем не хочет соглашаться разум.






ОГЛАВЛЕНИЕ


1. Рождение легенды…………………………………………………………………………………….. 4

2. Буханка грешного хлеба………………………………………………………………………… 10

3. Такой распущенный мальчик………………………………………………………………. 15

4. Неотвратимость судьбы………………………………………………………………………….. 21

5. Военная карьера студента Мальвинина……………………………………………… 26

6. Командир штрафной роты……………………………………………………………………… 33

7. Мой друг Миша Баримбаум………………………………………………………………….. 39

8. Запретная встреча……………………………………………………………………………………. 46

9. Хай живе радяньска Украина………………………………………………………………. 53

10. Высшая мера…………………………………………………………………………………………….. 59

11. Чрезвычайное заседание бюро обкома………………………………………………… 64

12. Анатомия подвига………………………………………………………………………………….. 70

13. Союз меча и орал……………………………………………………………………………………… 77

14. Чугунный лоб…………………………………………………………………………………………… 84

15. Неистовый…………………………………………………………………………………………………. 89

16. Трагедия в праздничный день………………………………………………………………. 95

17. Агент КГБ………………………………………………………………………………………………. 104