256_Коробейников_Неотвратимость судьбы (1)





ВИКТОР КОРОБЕЙНИКОВ

НЕОТВРАТИМОСТЬ

СУДЬБЫ








ЗАПРЕТНАЯ ВСТРЕЧА




В этот год меня перевели из района в областную организацию. Я был молод и считал, что появился на свет для успеха и великих дел. Наверно, так думал в молодости не только я.

С тех пор прошло много лет, судьба сводила меня со многими людьми. Но эта встреча запомнилась мне особенно подробно. О ней я не рассказывал почти никому — боялся, что слушатель перебьет меня: «Все это неправда!» И мне было бы неприятно, поскольку я искренне верил, что события, о которых услышал, не были придуманы. Сумею ли я убедить в этом читателя — не знаю, но расскажу все, как было…

Шел 1963 год. Я возвращался из московской командировки. В купе пассажирского поезда нас было только двое. Сосед — русоволосый, сероглазый крепыш бросил на верхнюю полку мешок, набитый какими-то несимметричными, выпирающими предметами. Брезентовую хозяйственную сумку бережно поставил на откидной столик.

Вспыхнули стандартные, дорожные вопросы о том, кто куда едет. Я быстро рассказал о себе все, сосед лишь отметил, что ночь проедем вместе.

Пытаясь поддержать общение, я рассказал ему о том, как устал от столичной суеты — даже ноги болят. Он согласно кивал: «Да что ты! И не говори! Точно!»

Тем временем за окном вагона стемнело. Московская окраина тянулась бесконечно. Более мелкие, чем в центре города дома, то отбегали от поезда, то выстраивались совсем рядом. Как в немом кино ползли кажущиеся игрушечными трамваи. Время от времени над ними вспыхивали снопы искр от скользящего контакта. Они, рассыпаясь как салют, гасли, и некоторое время была видна только вереница освещенных трамвайных окон. Редкие фонари на железнодорожных переездах внезапно выскакивали из темноты и убегали вдоль поезда назад, становясь все меньше и тускнее — как бы тонули в глубоком омуте.

Мы давно уже молча смотрели в окно. Наконец, мой спутник сказал, открывая сумку:

— Давай-ка пожуем малость перед сном, в смысле — произведем прием пищи. Чтоб все было как по уставу.

Последние слова меня насторожили и я попытался сострить:

— А ты что строго по уставу живешь?

Он, сноровисто раскладывая на постеленную газету колбасу, хлеб, ватрушки, глянул на меня с усмешкой:

— Было дело. Пожил я по расписанию порядочно.

Приподнял над сумкой бутылку водки:

— Примем по наркомовской для аппетита? Чтоб дома не журились.

Я растерялся, но быстро нашелся с ответом:

— Наука такие вещи допускает.

— Вот и хорошо, — он умело обколотил ножом сургуч с горлышка бутылки, выдернул картонную пробку и наполнил два стакана до половины.

Мы сдвинули стаканы и решительно выпили. Молча пожевали закуску. Вдруг сосед, загадочно улыбаясь, начал говорить:

— Ты вот заметил про устав. Так оно и есть. Пожил я по уставам много лет. Да еще по каким! По не писанным.

Я взялся за сигареты и приготовился слушать.

— Призвали меня в Армию в 18 лет, хотели в училище направить, да образования— пять классов. Никуда не годен. Увезли в Подмосковье — в Кантемировскую дивизию. В часть по охране складов и техники.

Ну, сначала, все как положено, — карантин, курс молодого бойца, потом — присяга. Прослужил около месяца. Однажды приехал капитан и меня и еще одного парня забрал в Москву. Так я попал в роту кремлевских курсантов.

Он посмотрел на меня испытывающе — как я отреагировал на такое сообщение. Видимо, удовлетворенный моим заинтересованным видом, продолжил все больше увлекаясь воспоминаниями:

— Думал, что здесь и закончу службу, а пробыл только одну зиму. Весной перевели меня в особую группу по охране дачи Сталина.

Располагалась эта дача на окраине Москвы — в Кунцево. Территория большая. Забор из сосновых плах внахлестку высотой больше двух метров. Ни единой щели не найдешь. А внутри — редкий сосновый лес. Дерево от дерева метров двадцать. Сосны стоят как огромные желто-коричневые карандаши — только на макушке ветки пучком. В средине дачи, около домика и вдоль узких дорожек невысокие кусты.

Охрану мы несли у забора с внутренней стороны. Оружия не полагалось. Законы здесь были свои — особые. Главное — ни с кем, находящимся на даче, не встречаться — быть незаметным. Короче говоря, свои четыре часа стоишь, как кол у забора.

Так прошло лето — спокойно и однообразно. Напряженность во время дежурства стала пропадать, и однажды осенью решил я глянуть хоть одним глазом на домик в центре дачи. Тихонько подошел к песчаной дорожке и заглядываю в сторону дома. Вижу, вроде как там кто-то дрова колет, или землю копает. Засмотрелся и вдруг слышу на дорожке голос:

— Ты что, новенький?

Не оборачиваясь, я стал пятиться и, отойдя метров десять, замер у сосны. Говоривший остановился напротив меня, тяжело передохнул и как-то по домашнему сказал:

— Виходи суда.

Привыкший слышать властные команды, я был потрясен этими словами и поплелся по дорожке. Остановился совсем рядышком с говорящим. Разумом я понимал, кто передо мной, но никак не мог поверить, что это «Он» — такой старый, уставший и неказистый.

В застегнутой на все пуговицы шинели, в военной шапке, надетой почти до бровей, он посмотрел на меня как-то грустно и медленно перевел взгляд на дорожку. Военная форма никак не вязалась с его мягкими движениями и спокойным тихим голосом. Он вел себя так, как будто не я, а он нарушил устав.

Все это я осмыслил позднее, а в тот момент растерялся, и встреча приняла неожиданный оборот. На вопрос: «Где родился?», — я неожиданно ответил: «В Тараканах».

Он опять посмотрел на меня, но уже удивленно. В глазах вспыхнуло оживление.

— В Больших Тараканах, — поправился я. — Деревня так называется. Вятский я, из-под Кирова. — Мне показалось, что губы его дрогнули в улыбке:

— Ну, расскажи «вятский из-под Кирова», как там живут… В Тараканах?

Торопливо я начал рассказывать, что у матери, кроме меня, осталось пять братьев, отец погиб под Москвой в сорок первом году, что сам с 14 лет работал в конобозе, так как был старшим сыном, младшие еще учатся все, а мать работает в колхозе, который стал теперь богатым — дают по триста граммов зерна на трудодень, а раньше «все на картошке бились».

_Я_ говорил и говорил, боясь, что он перебьет меня и спросит: «Как ты посмел сюда выйти?»

Он слушал, не глядя на меня, то, опуская голову и, смотря почти под ноги, то, поднимая взгляд к вершинам дальних сосен.

— Мать пенсию получает?

— Получает — сто двадцать рублей.

— Родных навещаешь?

— Еще не был в отпуске.

— Мать нужно навещать! — уже более строго сказал он и пошел в сторону домика.

Некоторое время я смотрел ему во след. Когда он очень медленным тяжелым шагом прошел мимо одного куста, за его спиной появился человек и, посмотрев в мою сторону, вновь скрылся.

«Все здесь под контролем», — с тоской подумал я — пропала моя головушка!»

Взволнованный воспоминаниями, он быстро встал и сделал вид, что старательно вытирает рукой оконное стекло. Потом, уставившись в него широко открытыми не мигающими глазами, долго молчал. Казалось, что он забыл обо мне и об этом поезде — летящем в холодной ночной мгле. Наконец, взгляд его стал теплеть, он как бы впервые посмотрел мне в лицо. Не знаю, какое выражение он увидел на нем, но, улыбнувшись, сказал:

— Что и тебя заело? Не боись, остался, как видишь, живой! И начал уже как-то скороговоркой с явным желанием, скорей закончить разговор: — Наслушался я, конечно, ругани от командира вдоволь. Но к моему удивлению ругался он, как бы опасаясь меня. А потом повел по кабинетам, где я не читая, подписал несколько бумаг. В тот же день выдали мне литерный билет на поезд, целый вещмешок сухого пайка — хлеб, консервы, сахар — в расчете на пять человек. Кроме того — пять комплектов нательного белья и солдатской формы — гимнастерки с галифе самого малого размера. Отправили на вокзал на автобусе. Сел я, как кум королю, а майор Бабайлов подает мешок:

— Насчет обуви указаний не было, так мы вот тебе старенькие сапоги для братанов подобрали.

Когда шофер взял рукоятку и пошел заводить машину, майор, прикрыв дверь, заговорил тихо и быстро:

— Ну, вятский, счастливый ты! Видать, не только в рубашке родился, но и в кальсонах. Тебя же прямо на посту взять хотели. Кинулись, а уже поздно. Хорошо, что Он вмешался, а то бы открутили тебе башку на рукомойник. Да и нам бы вмазали!

Он сдернул фуражку за козырек до самых глаз и, уставившись на меня, закончил:

— Ты смотри теперь — молчи. Ни гу-гу! Было дело и было. Если по новой раскрутят — все загремим кто куда.

Уехал я как во сне. Лишь в дороге очухался. Приехал домой, а мать сообщает, что в район за деньгами ездила. Назначили новую пенсию — четыреста рублей…

…С тех пор каждый год езжу домой. И старую обувь вожу. Вон и сейчас в мешке. В деревне все пригодится.

Мой сосед смолк, нервно встал, машинально поправил волосы обоими руками и уставился в дверное зеркало невидящим взглядом, как в пустое пространство. Вернувшись на место, он начал говорить, но уже как-то вяло, уставшим спокойным голосом:

— Вот так, сибиряк! Я тебе все, как на духу. Никому подробно не рассказывал. Сначала запрещали, потом боялся, а сейчас… Он обречено махнул рукой, как-то жалко по-детски, скривил губы. — Мне все равно. Отпахался! И квартира есть и семья, а интереса нету. Стали мы все, охранники, как бы меченые. Всех разогнали. Кого куда. Меня, правда, перевели в милицию. Но ходу нет. Как посадили дежурным на проходную, так и все. Вот уже десять лет, ворота открываю да закрываю. И, ты понимаешь, все как бы избегают меня, никто не остановится, не заговорит. Приду молча и уйду молча. Я уже и привык, вроде как виноватый. А ведь никому ничего не говорил! Видать, правда, что молва впереди человека бежит.

Он отвалился в угол спиной, прикрыл глаза и замер. Я вдруг обнаружил, что так и сижу с незажженной сигаретой в руке. Курить уже не хотелось. Положив сигарету и спички на столик, перевел взгляд в окно. Мрачная темнота летела по ту сторону стекла. Казалось, что мы падаем в бесконечную бездну. Я тоже закрыл глаза, мозг продолжал рисовать картины только что услышанного.

— А ведь я с Ним еще раз встречался, — неожиданно продолжил сосед. Поймав мой изумленный взгляд, и грустно улыбаясь, добавил: — Только уже с мертвым. На похоронах в карауле стоял. Правда, не у гроба, а в зале. Вот слез было. В жизни столько не видел. Море. Что интересно — начальство хоть бы что, а люди приходят и уливаются. Я до того достоял — мерещиться стало. Вроде как никого нет в зале, только мы с Ним двое. Я хочу заговорить, а он жмурится — знак подает: «Не говори. Нельзя». Тряхну головой — пройдет. А потом опять его вижу. Еле до смены достоял.

Попутчик снова замолчал, видимо, погрузившись в прошлое, а потом, очнувшись, махнул рукой как бы подводя итог:

— Слушай, сибиряк, давай-ка мы допьем! За помин Его души.

Он быстро разлил по стаканам остатки водки. Не сговариваясь, мы встали и молча выпили. Убрав пустую бутылку и остатки закуски в сумку, он снова отвалился спиной в угол купе — всем видом показывая, что намерен спать.

Я сидел не шевелясь, боясь разорвать эту до предела натянутую тишину. Шум поезда и стук колес звучали как бы из другого мира, находящегося вне нашего купе. Все слова казались мне в эту минуту пустыми и неуместными.