Добыча дьявола. Абсурд. Романы
К. Я. Лагунов





АБСУРД








ГЛАВА ПЕРВАЯ. ПЕРВЫЙ ЗВОНОК



1

Учитель истории Всеволод Владимирович Скворцов овдовел на шестьдесят третьем году жизни. Жена была старше его на несколько лет. Женщина тихая, смиренная, монашеского облика и характера, она негромко жила и померла тихо. Стала собирать клубнику на даче, ткнулась головой в курчавую зелень – и все. Всеволод Владимирович привез в город уже окоченевший труп.

Похороны получились тусклыми, незапамятными. Поминки – нешумными и немноголюдными. Если бы не новый директор гимназии молодой, самодовольный и властный Юрасов, гимназистов наверняка распустили бы по домам, а все коллеги сидели бы сейчас за поминальным столом. Но Юрасов уроки не отменил, потому на кладбище и на поминки пришли лишь завуч старших классов – грузная, круглоликая и большегрудая Клепцова и четверо преподавателей – старых друзей Всеволода Владимировича. Кроме этой пятерки, за поминальной трапезой было еще две подруги покойной, несколько соседей и дочь Анна с мужем Авениром и двумя сыновьями-погодками: Филей да Афоней.

Любимец Всеволода Владимировича сын Богдан, недавно тяжело раненный в Чечне, лечился теперь в Ставропольском госпитале, потому на похоронах матери не присутствовал...

День выдался теплым, веселым и ярким, никак не подходящим к траурному событию. Прополосканная недавним дождем, броско сверкала на солнце все еще яркая, не тронутая осенью зелень близкого большого сквера. Оттуда в растворенную дверь балкона врывался разноголосый птичий щебет, крики озорующих ребятишек, звонкий собачий лай.

На бледно-голубом, местами синем, небе лишь кое-где виднелись клочья растрепанных ветром облаков. А солнце поливало и поливало теплом грохочущий, чадящий, орущий и воющий город, который, конечно же, не заметил исчезновения какой-то Алины Максимовны Скворцовой. Город давно привык к смертям куда более громким и страшным: от наемной пули или ножа, от подложенной бомбы, от автоматных очередей бандитских разборок, от чудовищных лап маньяков и каннибалов...

Сидевшие за поминальным столом скоро позабыли, по какому поводу собрались здесь. Подогретые водкой, они спорили, шутили, смеялись. Подружка Алины несколько раз попыталась завести приличествующий случаю разговор о достоинствах и добродетелях усопшей, но этот благостный запев застолье не подхватило.

Неприметно и скоро оно четко поделилось на два неистребимых и непримиримых цвета России двадцатого века: красный и белый. И снова, в который раз, громыхнула Гражданская. И дай этим людям оружие, и начнись эта Гражданская на самом деле, они, не колеблясь, разбежались бы по разные стороны баррикад.

К любым событиям, именам, фактам, явлениям "белые" и "красные" относились по неколебимой схеме: если один сказал "да", другой непременно говорит "нет", и наоборот. Коли одни возводили какую-то историческую личность на пьедестал, другие с тем же рвением и упорством волокли ее на эшафот. Ежели одни какой-то факт либо событие поливали елеем, славя и величая их творцов, другие тот же факт либо событие столь же наступательно и упоенно поливали дерьмом, понося и заливая помоями их создателей.

То слегка затихая, то возгораясь с еще большей силой, застольные баталии каруселили вокруг все тех же, извечно русских "проклятых" вопросов "кто виноват?" и "что делать?". Спорщики не то что перемыли, прямо-таки пережевали косточки всей президентской рати, пропустили через жернова неуступчивости и категоричности коммунистов и сионистов, русофилов и русофобов, ковырнули Историю, колупнули Литературу, и везде и во всем одни были "красными", другие "белыми"...

Зять Авенир в перепалку не лез, ни левым, ни правым не подыгрывал, нацепив на лицо кисловато-постное выражение, неторопливо, махонькими глоточками приканчивал бутылку коньяка, закусывая слегка присоленным миндалем. Анна с подругой следили, чтоб посуда на столе была чистой, но не пустой. Филя с Афоней ели апельсины, то и дело плутовски подмигивая друг другу и переговариваясь.

Всеволод Владимирович тоже что-то пил и ел, иногда вставлял негромкую короткую реплику в застольный разговор-перепалку и тут же отдалялся от окружающего, погружаясь в прерванные раздумья – медлительные и печальные...

"Откуда на Земле человек и все живое?.. Была Алина. Чистая. Честная. Трудяга высшей пробы. Была и нет. Пришла – ушла. Родилась, чтобы умереть... Как предки, так и потомки, по тому же кругу. Бессмысленная карусель. Работаем, чтобы жить. Живем, чтобы работать... Абсурд...

Познавать. Изобретать. Мудрствовать. Любить и ненавидеть. Лукавить и правдоборствовать. Геройствовать и побеждать... зачем?..

Ломать и гнуть себя, подстраиваться да приспосабливаться и... Чушь собачья... Кому взбрындило придумать такую дикую околесицу? Богу? Зачем? Любоваться нелепой суетой двуногих мизгирей.

Тянешься. Тужишься. Вот-вот и постигнешь... Никто недотянулся, не постиг. Ни Христос, ни Магомет не кинули мостик к истине. Верь и все. Блаженствуй с выключенными мозгами...

Есть душа, нет? Умирает она с телом либо бессмертна? Какая разница? Мыслит и чувствует то, что, умерев, гниет.

Если и порхает где-то на небеси бессмысленная и бесчувственная душа, кому от ее парения легче?.. Жуть... Мороз по коже..." Бренчала, звенела посуда на столе. Неуступчиво сталкивались неломкие, напористые, громкие голоса. Залетавший с улицы ветерок раскачивал зависшее над столом многослойное облачко сигаретного дыма. В распахнутую балконную дверь настырно лезли уличные запахи и голоса...

Жизнь продолжалась.

Деловито и целенаправленно она перла, но куда и зачем? – это было все так же неведомо, как и тысячу, и сто тысяч лет назад... От какого берега она оттолкнулась? Чем движется?.. Куда рулит?..

Вопросы...

Вопросы...

Вопросы...

И все без ответов...

Тридцать пять лет преподает он историю – сперва СССР, теперь России. Факты, события, лица не переменились от смены вывесок "СССР" на "Россия". Но оценки и раскрас исторических вех и деятелей стали неузнаваемы. Приходилось расходовать уйму нервов, чтобы хоть как-то соблюдать объективность в преподавании своей любимой Истории...

Едва эта мысль влетела в голову, как тут же и растревожила душу, взволновала сердце. И чтобы подунять некстати полыхнувшее волнение, Всеволод Владимирович торопливо налил рюмку водки и, не мешкая, выпил.

Приметив это, пышнотелая, крутобедрая Анна сходу, легко и прочно присела рядом, обняла за шею, заворковала у самого уха:

– Не тужи, пап, ты не один. Поддержим и поможем. Сбежимся под одну крышу, сожмемся в один кулак, любую беду перемелем, любую напасть за пояс заткнем...

Анна – классный журналист, умеет умно и складно писать и говорить. Ради чего-то завела она эту речь. Куда как гладко шпарит, без сучка и задоринки. Опять старается протащить свою идею воссоединения трех поколений под одной крышей. И будто специально для того, чтоб не осталось у отца никаких сомнений в своей догадке, Анна договорила:

– Твою и нашу квартиры поменяем на одну. Я уже присмотрела кое-что, прикинула. Наклевывается такой вариант ой ля-ля. У всех будет свой угол и еще гостиная...

– Перестань, – незлобливо и тихо осадил он разглагольствующую дочь. – Успеем обсудить и решить. Отойдем. Остынем. Тогда и...

– Уж не жениться ли ты надумал? – холодея голосом и взглядом, в ухо отцу профырчала Анна.

Всеволод Владимирович передернул плечами. Недовольно буркнул:

– Не знаю... Не думал...

– Не думал, – передразнила она и ноздрями фукнула, как рассерженная кошка. Полно... Не смеши людей... В твои-то годы, с твоей гипертонией...

– Прекрати! – жестко повелел он.

Рука дочери, вмиг затвердев, слетела с отцовского плеча. Сплюснув полные, крупные губы так, что верхняя накрыла нижнюю, Анна еще раз по-кошачьи фукнула, сорвалась со стула, проворно выскользнула из комнаты.

Не впервой высовывается Анна с дурацкой идеей объединения. Нет бы заработать и купить хотя бы однокомнатную, за ее счет и расшириться, либо официальным путем добиваться большей квартиры. Так нет! Дай, что под рукой, чтоб без труда рыбку из пруда... Покойная Алина и слышать об этом не хотела. Не единожды круто отсекала Аннины поползновения: "не будет по-твоему, и весь сказ!" Анна злилась, бранилась, дверью хлопала, но поддержанная мужем Алина отбивалась от единокровной узурпаторши.

"Квартира... Женитьба... Неужто нельзя было об этом не на поминках, после... Меркантилистка несчастная..." негодовал Всеволод Владимирович; чувствуя, как окутывает душу гнетущая, тяжелая и черная тоска. И не было сил помешать ей. Проклятая мигом пропитала душу, натянула- напрягла нервы, отяжелила рассудок.

К болям телесным Всеволод Владимирович относился, как к чему-то неизбежному, хотя и неприятному. Он постиг искусство предчувствия, предугадывания недуга, научился вовремя подставлять ему ножку.

Начинает шуметь в ушах, нарастает раздражительность, болезненно свинцовеет затылок – пей таблетки, понижающие кровяное давление, вались на диван и попробуй хотя бы подремать, не то выметайся на улицу, шагай в парк, в глухие проулки, где мало машин и людей, и там, неспешно прогуливаясь, приводи свое давление в норму...

Гудит голова, но сердце не тревожит, стало быть, верхнее давление взбрыкнуло на горушку, а нижнее у сотенной отметки затаилось. А вот ежели к головным болям добавились щипки да уколы в сердце, значит, и нижнее стронулось, заелозило вверх от цифры 100. Тогда, немедля, глотай сердечные капли и постарайся уснуть либо марш на выгулку...

Необъяснимым, странным чутьем, бог весть по каким, и самому неведомым приметам, Всеволод Владимирович безошибочно угадывал малейшую подвижку камешков в почках, перенатяжку ножных вен, готовых в миг любой закупориться тромбом, приближение иных хронических недугов своего порядком изношенного тела. А угадав, с какой стороны грядет напасть, Всеволод Владимирович ухитрялся вовремя подстелить соломки там, где можно бы упасть.

Что касается нежданных наскоков неведомых болей, так ими Всеволод Владимирович вовсе пренебрегал, старался не замечать, не реагировать...

Идет, к примеру, он, размышляет, вдруг в щиколотке ноги будто крохотная гранатка взрывается, острые раскаленные осколочки разлетаются по всей ноге и так ее жучат, так терзают, что кажется, сей миг истерзанная конечность перестанет повиноваться, повиснет неживой плетью. Тут бы, казалось, в самый раз остановиться. Потискать, подразмять сплюснутые мышцы, дать малый передых занедужившей конечности. Но Всеволод Владимирович, поморщившись и ойкнув от нежданной боли, никак больше не реагирует на ее вероломный наскок и даже хода не замедляет.

Точно так же "не замечал" он всевозможные, довольно частые ломоты, прострелы, колотья и прочие нежданные каверзы порядком подызносившегося, но все еще достаточно крепкого и сильного тела.

Хотя порой и с великой потугой Всеволод Владимирович по-прежнему управлял им и тем втайне гордился, считая себя властелином собственного тела. А вот с душой, невидимой, незнаемой, бесформенной душой, ничего подобного не получалось. Душа не признавала власти над собой ни разума, ни воли, она не поддавалась, не покорялась, не слушалась. И когда занималось в ней ненастье, наплывал серый морок, таща за собой пронзительные сквозняки, и потрясенная, остуженная душа болезненно сжималась и каменела, вот тогда, хотя еще и не сломленный, но пригнутый, подмятый Всеволод Владимирович пасовал, не ведая, как сладить с душевным недугом.

Будто почуя это бессилие, занедужившая душа начинала сочиться тоской несносно едкой, тягостной и необоримой. Разом пропадала тогда охота с кем-либо видеться, чего-нибудь делать. Неповоротливой, тупой становилась мысль. Никли, остывали чувства. Хотелось отмежеваться от реальности, выскользнуть из мира, неприметным, невесомым, серым колобком закатиться в какое-нибудь глухое укрытие и там замереть, затаиться, переждать-пересидеть беду.

В эти нередкие гадкие минуты неизъяснимой тоски Всеволод Владимирович многим бы поступился за то, чтоб забыться в долгом беспамятном сне. Но ни ночью, ни днем это не удавалось: сон обегал стороной занемогшую душу. И две-три рюмки водки не развеивали тоску. Пить же до одурения, до беспамятства Всеволод Владимирович не умел, не хотел и не мог. На подобном душевном надломе, вероятно, и таился корешок наркомании. Но к наркотикам, слава Богу, Всеволод Владимирович никогда не прибегал, открыто брезговал наркоманами, считая их человеческим отребьем...

Слова дочери о женитьбе острогой вошли в душу Всеволода Владимировича, и та заныла, подливая горечи и боли в панихидную сумеречь. Если бы не знал он характера Анны, мог бы принять ее слова за пустопорожнюю случайность. Но Анна, не обдумав, не наметясь, слова не швырнет. Не вдруг, не случайно сорвалось с ее языка и о квартире, и о женитьбе. Рассчитывала захватить врасплох, выудить желанный ответ.

Нет, Анна не тот человек, что брякает, как пустое ведро. Конечно, с вершины ее тридцативосьмилетней пирамиды прожитые отцом шесть десятков лет наверняка кажутся высотой старости, может, даже дряхлости, когда ни желаний, ни стремлений, ни мечты. Так и ему казалось в ее годы. Ложное представление. Чем старее, тем ярче, дороже и желанней любая лакомая малость, какую можно урвать либо вымолить у жизни. Разве в молодости он так же остро и глубинно понимал женщину, как сейчас?..

Покойная жена была преданна и смиренна, безропотно и равнодушно исполняла свои супружеские обязанности, никогда не проявляя в них инициативы, не выказывая желания интимной близости. Алина смогла бы, наверное, спокойно прожить свой век без мужчины, хотя ни лицом, ни фигурой бог ее не обидел, любители приключений и мимолетных любовных романов вожделенно засматривали на молодую Алину, заигрывали и ухаживали.

Перешагнув бабий век, Алина помогутнела, раздобрела, расплылась, двигалась медленно, все делала, не спеша, и только глаза по-прежнему, по-молодому были светлы и всевидящи. Оттого и приметили сразу и самому ему еще неприметную перемену, происшедшую после его неожиданной и незабываемой встречи с "колдуньей" так про себя Всеволод Владимирович называл Тоню...

Это случилось в прошлом году. В самолете. Судьба или Бог усадили их в кресла рядом.

– Если вам не трудно, опустите, пожалуйста, занавеску на окошке. Солнце прямо в глаза... – певуче проговорила она.

– Света боитесь? – усмешливо спросил Всеволод Владимирович, накрывая иллюминатор пластмассовой закрышкой.

– Благодарю вас... – не выговорила, пропела она.

"Чудный голос", – подумалось ему тогда.

Голос и впрямь был необычен, волновал и натягивал какие-то потаенные, донные струны души, наполняя ее солнечной радостью. А как смеялась эта незнакомка!.. Протяжно и сладостно, с неизъяснимым глубинным пристаныванием и оханьем.

Этот весенним ручьем льющийся смех и короткие знойные "ох" будоражили вроде бы давно перебродившее и отстоявшееся, пробуждая забытые желания, наструнивая и изостряя их. Взгляд Всеволода Владимировича непрестанно прикипал то к ее круглым коленкам, то к приметно выпирающим грудям, готовым, казалось, в миг любой проклюнуть тонкую податливую ткань легкой блузки. Порой ему нестерпимо хотелось сграбастать женщину за неширокие округлые плечи, притиснуть к своей груди и целовать, целовать, целовать в яркие смеющиеся губы...

– У вас колдовской голос... И смех...

– А я колдунья... По совместительству... Днем принимаю больных, выписываю бюллетени и рецепты, а по ночам колдую. Хотите, поколдую вам, предскажу будущее?..

– Нет-нет, я – мнительный и суеверный...

Прощаясь, Всеволод Владимирович долго не выпускал из своей ладони мягкую теплую женскую руку, прочувственно и нежно говоря:

– Как хорошо было с вами. Отрадно и тепло душе и телу. Благодарю судьбу, усадившую нас рядышком... Если захочется вдруг повидать вас... поговорить... погреться у вашего костерка...

– Смотрите... Наколдую... Нагадаю... Сорветесь с накатанных рельс...

– А-а! – небрежно отмахнулся. – Счастлив буду, коль сорвусь...

– Воля ваша... Надумаете... Третья поликлиника. Пуговкина Антонина Валерьевна... Отпустите, пожалуйста, руку…

Всеволод Владимирович смотрел вослед увозящей Тоню машине, чувствуя, как все больней натягивается какая-то не то нить, не то струна, а может быть, тонюсенькая паутинка, один конец которой был в набирающих скорость "жигулях", а другой в нем самом. Черт поднес ее знакомца в "жигулях" с тремя пассажирами. "Надо бы не топтаться на стоянке такси, сразу на автобусную остановку. Тогда этот благодетель проскочил бы мимо".

Всеволод Владимирович долго потерянно стоял, как вкопанный, досадуя и запоздало коря себя за опрометчивость.

А вокруг цвело, благоухало, дышало жаром лето. В большом круглом сквере перед аэровокзалом ярмарочная пестрота и гомон.

Все, что можно оголить, девушки оголили. У иных даже животы наголо. Про юбки и говорить нечего, у лихих модниц и бедра не прикрыты.

Нога за ногу, нарочито неспешно и вельможно выступает такая длинноногая приманка, тугими полушариями зазывно покачивает, обнаженными плечами дразняще поигрывает, спина оголена, грудь на виду, сквозь прозрачную ткань даже цвет сосков приметен...

Вышагивает она, как манекенщица на подиуме. И отрадно, и волнительно, и щекотно ей от липучих, жадных, похотливых взглядов мужчин. И скоро земля начинает гореть под ее ногами, и возмутительница мужского спокойствия уже не идет, а пританцовывает, плотоядно полуоткрыв яркий рот...

Ничего этого Всеволод Владимирович не видел. Он никак не мог побороть досады, не мог смирить раздражения, возникших вдруг от нежданно нелепого прощания с очаровавшей его женщиной. И это дурное настроение не выветрилось в пути до дома. Едва сказал отворившей дверь жене "привет" и торопливо чмокнул в щеку, как Алина, вместо обычного "с приездом", обеспокоенно спросила:

– Устал?

– Д-да нет... Обыкновенно...

– Что-то потерял?.. Упустил?.. Не так сделал?..

Пришлось соврать:

– Час просидели в ожидании трапа. Вспотел, как старая кляча...

И быстрехонько в ванную, под теплый душ...

Полагал, забудется встреча с Тоней, как позабылись многие другие, неожиданно интересные, даже волнующие. Но поток будничных забот, нескончаемые надоедливые мелочи бытия не смогли навовсе погасить яркую искорку в душе, зароненную Тоней в ту случайную мимолетную встречу.

Всеволод Владимирович не пытался даже анализировать происходящее с ним: оно было пугающе непонятно, волнующе приятно, наполнено постоянным ожиданием чего-то необычного, возможно, невероятного, но очень и очень желаемого и долгожданного.

Проснувшись глубокой ночью, он непременно, порой неожиданно и непроизвольно, вспоминал что-то, какую-то пустяшную мелочь из их недолгого, неожиданного соседства в самолете, но, зацепившись за этот ничтожный пустячок, память тут же принималась подклеивать к нему все новые и новые картинки, необыкновенно четко при этом, то Тонино лицо яркое, одухотворенное, с искрящимися глазами и белозубым смеющимся ртом, а то ее изящно и плавно жестикулирующие гибкие длиннопалые руки. И эти видения не были немыми. Всеволод Владимирович слышал протяжно певучий, воркующий голос женщины и оттого волновался еще сильней и долго не мог заснуть, а уснув, непременно видел во сне продолжение прерывных воспоминаний.

Во снах Тоня откровенно заигрывала с ним, зазывала-заманивала, околдовывала, позволяла обнимать и целовать себя, охотно и стремительно приближаясь к крайней черте. Но в последний миг, уже покорная и распахнутая, она вдруг исчезала. И снова Всеволод Владимирович пробуждался, слышал учащенные резкие толчки своего сердца и мыслями, и чувствами, и всем существом своим тянулся к женщине, смутившей его покой. Радовался неодолимости и силе этой тяги и страшился ее.

"С ума сошел, корил он себя. – Внуков пора женить, а ты?.. Любовь в шестьдесят – дурь..."

Но как ни странно, эти трезвые и разумные доводы только усиливали и изостряли желание поскорее свидеться с Тоней.

"Да на черта ты ей?.. У нее наверняка и муж, и дети..." – тянул откуда-то из глуби остужающий холодок.

Однако смирящий холодок этот не гасил, напротив, раздувал страсть. "Так зазывно и трепетно смеется лишь одинокая женщина... И глаза... глаза... зовущие, истосковавшиеся по ласке и мужчине..."

Бывало, и до самого рассвета колобродили в нем непримиримые силы, одна тянула, другая не пускала. Утром поднимался с постели смурным, раздраженным.

– Давление? – беспокоилась Алина.

– Наверное, – бурчал в ответ.

– Сходи. Померяй. Может, укол...

– В школьном медпункте померяю... – И спешил с ее всевидящих глаз...

От Алины можно было и убежать на время, и прикрыться недомоганием либо занятостью.

Но как и куда убежать от себя? Куда ни метнись, Тоня была с ним, в нем.

Его стали одолевать видения неожиданной уличной встречи с обольстительницей. Он не раз порывался позвонить ей по телефону, услышать ее голос, признаться, договориться, но что-то непременно мешало этому, намерение пятилось под напором реальности, уходило в глубь и оттого становилось еще острей и нетерпимей. Фантастические картинки долгожданно-нежданного свидания с Тоней стали раздражать...

Жизнь мудрей, изобретательней и ярче любых фантазий.

Как-то мысли о Тоне явились ему на улице и так разволновали, что Всеволод Владимирович решил немедленно позвонить ей. Ринулся к телефонной будке, притулившейся к крыльцу гастронома. Вскинул глаза и обомлел: на верхней ступени высокого крутого гастрономовского крыльца стояла Тоня.

– Я в этом доме живу... Затеяла борщ, лаврушка кончилась... Хотите, накормлю вас свежим борщом?..

– Пожалуйста, подождите меня здесь минуточку.

И опрометью, перепрыгивая через ступеньку, метнулся в гастроном.

Воротился с бутылкой коньяка.

По пути к своему подъезду Тоня рассказала, что дочь с зятем и внуком гуляют по Петербургу, а она домовничает.

Дверь еще не захлопнулась, еще не щелкнул, запираясь, замок, а Всеволод Владимирович уже обнял Тоню, властно и крепко обнял. И вот они, ее отзывчивые жадные губы. И этот дурманный долгий поцелуй...

Они ничего не говорили друг другу: слова были не нужны, слова могли лишь притупить, опростить, умерить бушевавшее в них чувство. Всеволод Владимирович был уверен: никогда прежде не испытывал такого наслаждения, такого испепеляющего торжества плоти.

– Я-то думал, постарел... Все позади, в прошлом... И впрямь колдунья...

Они встречались еще несколько раз на квартире одинокой Тониной подруги. Три-четыре часа любовного свидания рушились обвалом, не оставляя в памяти ни сказанного, ни сделанного, зато тело долго помнило ослепительные вспышки блаженства. Лишь эта бредово-бессвязная Тонина исповедь почему-то намертво врезалась в память:

– Я овдовела четырнадцать лет назад... Господи... Мне едва минуло тридцать. Только бы пить да пить радость да удовольствие. Бог судил по-своему... Все кувырком... Дочке десять. Другого папу ни в какую. Ломать ее не решилась. Да и не было, не было такого, чтоб ради него. А приходяще-уходящие любовники велика ли радость?.. Да и чтобы вырастить добропорядочную, высоконравственную девицу, самой маме следует примерной быть. Вот и зажала себя в кулак, задавила. Все только о ней и для нее. В восемнадцать выпорхнула замуж. С трудом, но добили вузовский диплом. Родила мне внука. Отличный пузан... Туда и ухнули мои лучшие годы... Без любви... Без мужчины... Натосковалась... Натерпелась... Никак не напьюсь досыта...

И когда сейчас Анна вдруг зло спросила "Уж не надумал ли ты жениться?", Всеволод Владимирович едва не рубанул: "Надумал! И непременно женюсь!.." А в памяти тут же зазвучал неповторимый Тонин голос, выговаривая запавшие ему в душу слова той горькой исповеди.

Раздосадованная Анна ушла, а он долго не мог оторваться мыслями от женщины, которую любил до щемящей сердечной боли. Понимал: ни к месту, не время, не сейчас. Но попробуй-ка, вышиби из головы и из сердца. Да и уж больно чувствительно ранила душу единственная любимая дочь. Ударила преднамеренно, прицельно и в такой час.

"Ах, негодяйка... Прости, Алина, недобро помыслил о нашей дочери. И за измену прости... Случись подобное с тобой не осудил бы, не казнил ни словом, ни делом. Клянусь... И ты не суди... Испытать такое на излете жизни, на закате божий дар... Греховный не может быть божьим?.. Все мирозданье на грехе. бореньях, в муках, в крови рождается и погибает и вновь рождается, и опять гибнет все, что вокруг и в нас, и вместе с нами, и с теми, кто грядет после. Так было. Так есть. И вечно пребудет..."


2

Каждая семья, большая и малая, – оригинальна и неповторима. Это крохотный Ватикан, государство в государстве. Там свой Папа Римский (возможно, и в юбке), собственная конституция, доморощенный кодекс – правовой и нравственный.

Формуется семейный уклад не вдруг, долго и не безболезненно утрясается, уплотняется, крошится и ломается, обдувается да обжигается, мокнет да промерзает, до тех пор, пока не обретет крепость и непроницаемость гранитного монолита, где все предопределено, все по кругу, по накатанной колее.

Существовал неколебимый режим и в семье Анны Скворцовой (она осталась после замужества на фамилии отца, а вот свои журналистские сочинения подписывала мужниной фамилией – Торопыгина).

Изо дня в день, по одному, раз и навсегда установленному кругу вертелась семейная жизнь Анны, крутилось без сбоя, с неменяющейся скоростью и последовательностью, как вечное колесо Времени или Природы...

Первым, по короткому тихому писку электронного будильника, ровно в шесть утра поднимался Авенир, чтобы спозаранку выгулять семейного любимца пса Рэмбо. Хозяин и собака покидали дом бесшумно и проворно. Так же неслышно они возвращались минут через тридцать. Усадив пса на загодя брошенную у порога тряпицу, Авенир приносил таз горячей воды и тщательно мыл лапы собаке. Потом он наскоро брился и начинал будить сыновей.

Побудка почти всегда получалась долгой, шумной, веселой. Младший Афоня заканчивал гимназию, Филипп – первый курс юридического факультета университета, однако оба любили подурачиться, изображая непробиваемых увальней-засонь. Рослые, упитанные, плечистые парни беззлобно огрызались на отцовскую команду "подъем, братва!", закутывались в одеяла, отбивались от сильных, цепких рук отца, бесцеремонно стаскивающих сыновей с постелей.

Игра эта иногда затягивалась настолько, что сердила отца. Почуя это, парни мигом вскакивали, убирали постели и мчались умываться. Потом все трое в шесть рук готовили завтрак. Один резал колбасу либо ветчину, другой нарезал сыр, разливал по чашечкам сметану, третий караулил закипающее молоко для кофе. Когда все было приготовлено, старший Торопыгин командовал псу:

– Рэмбо!.. Быстро!.. Буди маму!..

С коротким радостным "гав!" пес срывался с места, влетал в комнату, где дозоревала Анна, стаскивал с нее одеяло, лизал ей лицо и руки до тех пор, пока Анна не вставала. Накинув легкий халат, она проходила в ванную, а несколько минут спустя, причесанная, подкрашенная, улыбающаяся, показывалась на кухне.

– Доброе утро, мальчики! – звенел ее веселый, радужный голос. – Давайте завтракать!..

То ли Анна чем-то околдовала мужа, и тот с первых дней супружества добровольно принял на свои плечи обязанности, не свойственные большинству мужчин, то ли это случилось в силу его характера – неведомо. Зато было очевидно: и сыновей своих Авенир воспитал в том же духе поклонения и безропотного повиновения матери, равно как и восторженного отношения к ее творчеству.

Иногда, правда очень-очень редко, этот негласный внутренний распорядок семьи Торопыгиных нарушался. Поводы сбоя бывали самые разнообразные, но непременно весомые, затрагивающие основы семейного равновесия. Именно таким поводом стал, казалось бы, мимолетно-никчемушный разговор Анны с отцом на поминках.

Несколько дней она не вспоминала короткую перемолвку с родителем. Но та, как видно, не забылась, не выветрилась, иначе с чего бы вдруг всплыла в памяти, едва проснулась нынче среди ночи. Причем, вспомнились не только слова отца, но и его голос, и глаза, и короткие непроизвольные жесты.

Сперва он, похоже, растерялся от неожиданности. Потом рассердился. Как видно, она ударила по очень больному. Непредвиденно и сильно ударила.

"Неужто живет в нем крамольная мыслишка о женитьбе? Через полгода шестьдесят три. Немало и неплохо пожил. В труде, конечно, в заботах, но не в нужде. Не шибко износился. Десяток лет может еще пахать да пахать. Сойдемся под одной крышей, будет и обихожен, и накормлен. Вместе с пенсией тысячи полторы, не меньше, получает. Куда они ему? Одежды хватит до конца дней... Развлечения?.. Какие ему развлечения? Телевизор да газета... Женщина?.. Смешно и думать. Любовные утехи шестидесятилетнему старику?.. Наверняка мыслью-то грешит, хочется, только мало хотеть, надо еще и мочь. Природу не взнуздаешь, не перехитришь. Авениру сорок пять, а уже не жеребцует, как бывало. Два-три раза в неделю и то без прежнего напора и жару. А тут шестьдесят три. Год накинуть на траур. Потом поиск цели, пока она обнаружится... А может..."

Вот на этом "а может" и споткнулась мысль Анны. Запнувшись, метнулась круто в сторону – запретную, противную, почти невероятную.

"А что, если у отца есть какая-нибудь присуха?.. Может, даже и молодая... Вполне возможно, смазливая да похотливая. Такая, что все умеет и может. Потешает старика в надежде, что ему недолго землю топтать. Оставит квартирку в центре города со всеми благами цивилизации. Мебелишка. Телефон. Телевизор. Библиотека. Да и... Полная чаша..."

Неожиданная предугадка ужалила Анну. Завертелась, задвигалась она на постели, не в силах сдержать заполыхавшую фантазию. И та мигом нарисовала образ молодой пышноволосой обольстительницы с порочной ухмылкой и бесстыдно наглым взглядом. Тут же привиделся рядом с ней отец. Старый лис хорохорился, гарцевал, курлыкал подле лакомой молодки.

Видение отца, петушащегося подле той, что вознамерилась, посмела посягнуть на родительское гнездо, не то чтобы взволновало, а прямо-таки взбесило Анну... Да как он мог?.. Как посмел?.. Не понимает, что ли, ради чего эта шлюха прильнула к нему?.. Неужто для нее наживали родители всю жизнь? Мать считала каждую копейку, экономила, урезала, обихаживала-обустраивала свое родовое гнездо для этой кукушки? Для этой...

Чем дольше пылала в ней неприязнь к незнаемой, возможно, и не существующей вовсе женщине, тем злее становилась Анна, тем гаже и мерзостней малевала ту, что отнимает от семьи отца вместе со всеми его пожитками, которые по праву, по долгу, по совести должны принадлежать детям и внукам взбесившегося старика...

Вот так, "взбесившимся стариком", заклеймила разъяренная Анна своего отца, который даровал ей жизнь, выпестовал, выхолил, всегда поспевая загодя подстелить соломки там, где любимое чадо могло бы упасть...

– Похотливый коз... – зашипела, было, она.

Недоговорив, оборвала фразу, вдруг устыдясь содеянного, и хоть на очень короткое время, все-таки в душе ее ворохнулось, было, что-то похожее на раскаяние. "Как же это я... любимого отца... из-за квартиры и барахла..."

Вовремя перехватила нежданную покаянную мыслишку, жулькнула ее со всех сил и придушила.

"Старый. Одинокий. Неприспособленный... Какая станет опекать да ухаживать за голубые глаза? Только по расчету, ради поживы... А здесь преданные, любящие, родные. Сойдется с мальчишками, станет им мудрым и добрым наставником..."

На место вовремя перехваченной и придушенной горькой и злой мыслишки торопливо и кое-как накидала целый ворох благопристойных доводов. Показалось, смаху прихлопнула, придушила никчемушное слюнтяйское покаяние, но, оказалось-то не вовсе сгинуло, оставило кончик хвоста, и этот кончик трепыхался и корчился под благородным завалом, неукротимо ворочался, настырно пробивался на поверхность.

Вот-вот и прирастет к хвосту ядовитая головка, вылезет гаденыш, раззявит жалящую пасть, попробуй вдругорядь отбейся, открестись. Только пятиться, каяться...

Но ни пятиться, ни каяться Анна не желала. И негодуя на то, что позволила себе минутную слабость покаяния, Анна по-змеиному злобно и тихо зашипела:

– Хэх, какая я дура... Маразматичка... Слюнтяйка... Юродивая... Поддали в правую, подставляй левую. Пускай обирают, пусть растаскивают в угоду стариковской похоти. Мамиными руками. Мамиными трудами. Маминой любовью и заботой по крохам собрано-слеплено не для... не для...

Вновь поднялась в душе волна злой неприязни к той, неведомой, но уже ненавистной, посягнувшей на нерушимое, неприкасаемое, принадлежащее только ей, ей, ей и ее детям. В этой связке неделимой Анниной собственности вместе с отцовской квартирой и барахлом оказался и сам отец. Он мнился Анне не живым, пусть и старым, человеком, а тоже вещью.

Изловив себя на этом, начала, было, пятиться, вытаскивать отца из груды неодушевленных предметов и тут же почуяла, как ожила, зашевелилась та недобитая покаянная тварь...

Еле удержала себя Анна в постели до пяти утра. А едва часовая кукушка на кухне прокуковала пять раз, выскользнула из-под одеяла и, по-матерински тяжело ступая, пошлепала на кухню. Вместе с ней пришел туда и Рэмбо. Тоненько поскуливая и повизгивая, пес заюлил вокруг хозяйки, зазывая на утреннюю выгулку. Анне не хотелось одеваться и тащиться на улицу под дождь, который негромко вызванивал по карнизу кухонного окна, пятная влажными живыми полосками оконное стекло. Чтобы отвлечь пса, смирить его нетерпеж, положила на подстилку у входных дверей большую мозговую кость. Рэмбо проворно улегся на тряпицу и смачно захрустел.

Поразмыслив, Анна решила накормить мужиков блинами и принялась за стряпню. Руки скоро увлеклись нехитрым занятием, старательно разбивая, досыпая, перемешивая и взбалтывая, но голова от проклятущих мыслей не освободилась. Кружа и петляя по извилинам мозга, они в конце концов прибились к одному берегу: выяснить, выследить, удостовериться и, коли не ошиблась, коли так и есть, беспощадно порушить, не допустить, не дать, выдернуть отца из рук коварной обольстительницы.

– Отца или его квартиру, барахло и сберкнижку? – неожиданно саркастически выговорила она.

И ударилась, было, в раскаяние, и уже пронеслась, слепо и скоро пронеслась какой-то отрезок пути к храму покаяния, но вовремя спохватилась, сдернула себя с коварной дорожки: пусть другие раздаривают отцовское состояние молодым распутницам, которые умеют ублажать стариков...

К ароматным, почти прозрачным, тающим во рту блинам Анна выставила икру частиковых рыб, топленое масло и сметану.

– Ну, ма, порадовала нас сегодня, – еле выговорил полным ртом младший Афоня, стирая сметану с полных красных губ.

– По поводу иль без такое пиршество? – не глянув на мать, спросил Филя, тщательно размазывая по блину икру.

– По поводу, по поводу, – негромкой скороговоркой произнесла Анна. – Бабушку помяните. Она научила меня блинному искусству. И не только этому. Да и завтра сорок дней, как она ушла от нас. Вот и помяните...


3

Они не виделись больше месяца. Несколько дней после похорон не разговаривали и по телефону. Потом телефонные переговоры случались ежедневно, бывало, и дважды в день. И всякий раз Всеволод Владимирович заканчивал разговор одним и тем же: "когда мы увидимся?" Антонина Валерьевна отвечала тоже одинаково: "подожди немного... скоро уж... пожалуйста, потерпи..."

Произносила она это замедленно, словно бы одолевая какое-то внутреннее сопротивление и как бы уговаривая себя, а не собеседника. И эти ее вроде бы ничем не примечательные слова почему-то так волновали Всеволода Владимировича, что он блаженно жмурился и сладко обмирал и долго не опускал на аппарат противно пищащую трубку.

А однажды после ее "пожалуйста, потерпи" он крикнул: "нет!.. слышишь, нет!" и, кинув что-то еще говорившую Тониным голосом трубку, вылетел на улицу.

Студеный ветреный день еще не приседал, даже не подгибал колени, чтобы кувыркнуться за горизонт. День лишь чуть ссутулился, натужно дыша бензиновым перегаром. Сизые ядовитые облачка выхлопных газов то растворялись, то вновь нарождались в холодном воздухе, и тот был вонюч, тяжел и клеек. Ботинки скользили на ледяных тротуарных проплешинках. Разомлевшие уличные торговки сонно клевали носами подле своих незадачливых товаров. У тележек морожениц и подле киосков "пиво-воды-квас" нет былой толчеи жаждущих влаги и прохлады. И запущенные, грязные островки пожухлых скверов пустынны: ни ребятни, ни токующих пар. Зато на автобусных остановках обнимаются, целуются, жмутся друг к другу потерявшие головы влюбленные...

Всеволод Владимирович видел все это, но внимания на увиденном не фиксировал. Он почти бежал, задевая прохожих, выскакивая на переходы под красный светофор.

Не дойдя полквартала до поликлиники, увидел Тоню. Она стояла у газетной витрины, то ли притворясь читающей, то ли в самом деле читала.

– Тоня!.. Тоня!..

Женщина сорвалась с места и засеменила навстречу. Последние несколько шагов бежали оба. Всеволод Владимирович с разбегу сграбастал Тоню за плечи, притиснул к груди и стал торопливо и жадно целовать.

– С ума сошел... Люди кругом... Да пусти же... Пусти...

Всеволод Владимирович не вдруг, но все-таки разжал объятья, подхватил Тоню под руку и пошел, увлекая женщину за собой.

Какое-то время шли молча, шагали слаженно, но неторопно, раскованно. В голове Всеволода Владимировича праздничная суматоха рваных мыслей, те сталкивались, сплетались, каруселили вокруг одной – заглавной, осевой: "сейчас мы будем дома... одни... вместе".

– Куда мы? – спросила Антонина Валерьевна, хотя и знала куда.

– Домой... К себе домой...

– У нас есть дом?

– Конечно. Не больно просторный. Не шибко роскошный. Две комнаты. На шестом этаже. Лифт и мусоропровод... Очень уютное, тихое и теплое гнездышко... К тому же в центре города...

– Это что?.. Это как понимать?.. Уж не предлагаешь ли ты мне руку и сердце?.. – пряча волнение за наигранной иронией, громко спросила она.

– Ты провидица. Настоящая колдунья...

– Благодарю за оказанную честь. Придется поразмышлять.

– Думай-не думай, все равно лучше меня не сыщешь...

Едва затворив за собой дверь квартиры, Всеволод Владимирович и Тоня обнялись. Он целовал женщину жадно и ненасытно, то торопливо-короткими, то неотрывно-долгими поцелуями покрывая ее руки, шею, лицо.

– Ну, хватит, Сева... Хватит... Полно... Успокойся... – еле внятно бормотала Антонина Валерьевна, ловя ртом его губы.

По-птичьи заверещал телефонный аппарат, воротив их в реальность. Неторопливо и нехотя Всеволод Владимирович подошел к аппарату и уже взялся, было, за трубку, да вдруг отдернул руку.

– Обойдутся без меня... Ты, конечно, не обедала? Она согласно кивнула. – И я голоден, как поднятый из берлоги медведь-шатун...

Пока он выметывал из холодильника и нарезал колбасу, сыр, рыбу, открывал консервы, откупоривал бутылки, Антонина Валерьевна нажарила картошки, приготовила глазунью с ветчиной.

Это был обед-праздник, обед-отдых, веселый, приятный, с шутками, тостами, поцелуями.

Потом они танцевали под магнитофон, негромко подпевая Шульженко, Шавриной, Зыкиной и другим певцам. Тоня танцевала легко и темпераментно, энергично и четко выделывая иногда такие замысловатые "па", что Всеволод Владимирович отступал от вошедшей в экстаз партнерши, и та какое-то время танцевала одна грациозно и лихо.

Вино, музыка и танцы так разгорячили, так взбудоражили обоих, что, когда, докрутив пленку, магнитофон смолк, оба, не сговариваясь, принялись раздеваться.

И были несравненные минуты сладкой близости и непередаваемого блаженства и долгое отдохновение перегретых опустошенных тел.

Он растянулся на спине, расслабленно разметав руки и ноги. Голова женщины покоилась на его плече. То ли от наплывающей дремы, то ли от блаженной опустошенности ее глаза были полузакрыты. Длинные черные ресницы слегка подрагивали, умиляя Всеволода Владимировича сходством с крыльями бабочки. Обмягшими горячими губами он долго и нежно целовал ее глаза. Потом принялся оглаживать ее груди и плечи, скользил шершавой широкой и сильной ладонью по плечам, по животу, по бедрам нежащейся женщины. Та млела от его ласк душою и телом.

Несколько раз настырно и требовательно сигналил телефон, но потревожить, поднять влюбленных не смог. Они были далеко-далеко отсюда, в недосягаемости мелочных житейских волнений и забот.

Обласканная, занежанная Тоня вдруг заснула провальным сладким сном. Всеволод Владимирович лежал, не шевелясь, умиленно вслушиваясь в негромкое посапывание и тягучий причмок спящей. Иногда, вроде бы всхлипнув, она громко глотала слюну и вновь затихала. Простыня прикрывала лишь ноги женщины и, глядя сейчас на ее беззащитную наготу, вслушиваясь в по-детски беспомощное сопенье и сладостный причмок, Всеволод Владимирович испытывал пронзительную, щемящую сердце нежность к любимой. Никогда не веря в Бога, теперь он мысленно благодарил Всевышнего за то, что свел с этой женщиной, свел и соединил, подарив столько солнечной радости, столько несравненного блаженства, что порой становилось неловко от сознания, будто недостоин такого счастья, не заслужил, ненароком прихватил чужое.

Он не испытывал прежде такого всепоглощающего мощного чувства. Это был доселе незнаемый сплав восторга, умиления и боязни не сохранить, потерять, исковеркать великое и святое. И чем дольше Всеволод Владимирович предавался блаженству, тем сильней и неотвратимей становился этот страх.

Чтобы отбиться от него, Всеволод Владимирович спустил с привязи фантазию, та живо нагнала розового тумана...

Ах, как славно, как благостно и красиво заживут они с Тоней под семейной крышей. Тоня любит цветы, и здесь их появится много-много, самых разных наших сибирских и экзотических заморских. От яркой зелени и распустившихся бутонов квартира станет нарядной, праздничной, благоухающей. Цветы и музыка, и любовь это и есть красота, та самая, что должна спасти мир, и эта красота навсегда поселится в их доме.

Они все станут делать вместе. Вместе читать. Вместе смотреть телепередачи. Вместе гулять. Вместе ходить в магазины и на рынок. Вместе готовить еду, стирать и убирать квартиру. Все-все-все вместе, рядом, плечо к плечу, воберуч. Подле нее, вместе с ней любая работа – радость.

От въедливой суеты земной, от повседневной обыденности, от всего непременного, постоянного оторвала мечта Всеволода Владимировича и закружила его, закачала, забаюкала. И он задремал. Но сознание не угасло, сознание жило под тонюсенькой пленкой дремы и, хоть замедленней прежнего, с перебоями и зигзагами, но все-таки продолжало лепить и лепить их благословенный семейный храм покоя и любви, где будут блаженствовать они вдвоем – он и Тоня – его любовь, его жена, его надежда и опора...

Проснулся он вдруг. Обеспокоенно глянул на Тоню, столкнулся с ее проникновенно-нежным взглядом, улыбнулся:

– Подглядываешь?

– Угу.

– Чего насмотрела?

– Мечту. Уселась меж бровей. Раскрылилась. Распушилась. Вот-вот взлетит и поминай, как звали...

– Не-ет... – крепко обнял женщину. – Не-ет... Эту мечту я не выпущу из рук... Когда пойдем в ЗАГС?..

– Тебе не безразлично, что подумают о нас люди. И мне не безразлично. После траура надо ждать минимум год.

– Год?.. С ума сойти... Украсть у себя целый...

– Не надо об этом, Сева. Я никогда...

– Хорошо-хорошо, перезимуем в качестве любовников, а весной обвенчаемся. По всем правилам. В соборе. Согласна?.. Ты будешь вся в белом. Платье. Фата. Туфли. Перчатки...

– И букет белых роз, подхватила Тоня.

– Обязательно. Только не букет охапка!..




ГЛАВА ВТОРАЯ. НА РАЗВИЛКЕ



1

Школу строили долго. Очень долго.

Начало строительства совпало с началом так называемой перестройки, когда всё и вся стронулось с насиженных мест, сорвалось с опор и фундаментов и задвигалось, закувыркалось, устремляясь неведомо куда и зачем.

Зацепила эта великая перетряска и поднимающуюся из строительных лесов школу. Неведомо зачем и почему стали меняться подрядчики и субподрядчики, проектировщики и поставщики. Вылезли словно из-под земли всевозможные, доселе незнаемые фирмы с ограниченной ответственностью и вовсе без оной клещами присосались к новостройке, норовя хапнуть с нее хоть шерсти клок. Под ноги и под руки строителям настырно лезли какие-то агенты, посредники, толкачи теребили, дергали, путали, срывали, тащили кирпич и плитку, мрамор и белила, стекло и пластик, словом, волокли все, что можно было унести, увезти, хапнуть.

И все-таки школу построили.

На торжественном открытии нового храма просвещения присутствовали еще не вышвырнутые на свалку партийные и советские руководители города и области. Управляющего стройтрестом и делегацию рабочих-строителей засыпали цветами, зацеловали, оглушили ревом медных труб.

И было за что!..

Новая школа имела великолепный плавательный бассейн, шикарный спорткомплекс, просторный, светлый в пятнадцать окон актовый зал, шесть рекриаций – игровых площадок в коридорах, где утомленная учебой ребятня могла меж уроками встряхнуться, дать выход застоявшейся энергии, вволю напрыгаться, накувыркаться и накричаться. В короткие минуты перемены эти площадки становились непроходимы; от истошного воя, рева, свиста и топота сотен сорвавшихся с привязи юнцов ходуном ходила вся школа.

Ее сразу провозгласили экспериментальной, образцовой, англизированной. В нее отобрали лучших учителей района, в число которых угодил и заслуженный учитель РСФСР Всеволод Владимирович Скворцов. Директором школы стала жена президента нефтяной компании.

Становление образцово-экспериментальной совпало с крушением Советской власти, развалом коммунистической партии, гибелью Советского Союза. Городская администрация осыпала новоявленную школу благодеяниями. Все – новое, все – не западное, так по западному образцу. И недели не проходило, чтоб к оперению образцово-экспериментальной не прирастало еще одно перышко – нарядное, модное, прочное и, конечно же, весьма дорогое...

Картины.

Ковры.

Мебель.

Компьютеры.

Видео-аудио...

Новорожденную жемчужину перестройки ретиво пасли областная пресса, радио и телевидение. А когда вслед за развалом Советской державы стали рушиться и все ее составные, школа превратилась в гимназию. Учителя и учащиеся узнали об этой метаморфозе лишь после того, как преображение свершилось. Кто-то из педагогов возмутился: почему не согласовали; кто-то вздумал, было, протестовать: неведомо зачем, неясно куда; но большинство, узнав, что превращение несет немалую прибавку зарплаты, это большинство категорично и резко воспротивилось протестантам. И первая в городе гимназия зацвела...

Новая вывеска.

Новая гимназическая форма.

Новые программы.

Новая методика преподавания...

Но история родного Отечества от этих новаций не переменилась, полагал Всеволод Владимирович, просматривая новые рекомендации, методические пособия и программы, которые нескончаемым потоком хлынули в гимназию из Москвы и Петербурга, из министерства просвещения и особенно из Соросовского фонда, вдруг воспылавшего неистовой любовью к духовно заблудшим россиянам.

Обоснованно и неколебимо Всеволод Владимирович считал Историю биографией страны, биографией народа. История, полагал он, это то, что народ уже прожил, прошел, оставил за спиной; то, чего уже никто не в силах переиначить, переписать. Воскрешая прожитое, повествуя о нем, можно, конечно, сместить акценты, усомниться в правильности оценок современников событий, но факт перекувыркнуть нельзя, как невозможно черное перекрасить в белое. Потому при Советской власти Всеволода Владимировича не однажды ругали за искажение марксистской оценки исторических событий и личностей дореволюционной России. Но в нынешнее смутное время всеобщего хаоса и развала о нем вроде бы позабыли, и пользуясь этой бесконтрольностью и неузаконенной вседозволенностью, Всеволод Владимирович втолковывал гимназистам свои взгляды на минувшие события и факты.

Ввиду близкого конца учебного года директриса гимназии с чадами и домочадцами отбыла в Москву, вослед мужу, который из нефтяного магната Сибири превратился в нефтяного короля всея Руси. Тогда в директорском кресле образцово-показательной первой гимназии и появился Сан Ваныч – так коллеги и гимназисты заглазно называли Александра Ивановича Юрасова.

Новый директор сходу принялся решительно и напористо внедрять новый порядок и наверняка установил бы этот порядок, достиг желаемого, если б не оборвался учебный год. Но едва начался новый, как Сан Ваныч тут же ухватился за недоделанное, торопясь довести начатое до конца.

И проделывал он это не наугад, не на авось, не методом проб и ошибок, а целенаправленно и методично переводил все обучение с обкатанных рельс на новый, нам неведомый – не то американский, не то немецкий – путь, который был не только еще не проложен, но даже и не просматривался, не угадывался. "Главное, говорил Юрасов, – сломать старое, порушить стереотипы, развеять красную идеологию. Потом все само собой отрегулируется, войдет в норму, протянет ножки по одежке".


2

Бывало, в эту пору, в первую декаду ноября, слегка подмерзшую землю надежно и надолго, до самой весны, накрывал сверкающий белизной пушистый и толстый снеговой ковер. А нынче в канун годовщины красного Октября земля все еще оставалась совершенно нагой. Наверное, как и голые черные деревья, земля тоже зябко подрагивала под напором царапучего северного ветра. Тот шало кружил по стылым серым городским улицам, с гулом врывался в дворовые арки, по-волчьи выл в печных трубах, басовито нудил в проводах.

Две межевые недели меж октябрем и ноябрем Город не видел солнца. Небо наглухо задрапировали тяжелые, непроницаемые облака. Они, как льдины в ледоход, тяжело и неуклюже, но и неодолимо плыли и плыли по небосводу, сталкивались, наползали друг на друга, сбивались в клубы и иные непонятные, неземные фигуры. Причерненные, желтоватые, серые снаружи, внутри облака были пусты, легковесны и никчемны; кувыркаясь, расползаясь, плющась над Городом, они не выжали из себя и единой пригоршни снега.

Со все возрастающим нетерпением Город ждал зиму. Вместе с нагими деревьями, мертвыми травами, продрогшей землей тосковали по зиме и горожане.

Возможно, не все.

Наверняка не все.

Но Всеволод Владимирович ждал зиму, и с каждым днем ноября все нетерпеливей, пожалуй, даже болезненней, становилось его ожидание. Всей сутью своей – и физической, и духовной – он жаждал искристой снежной мякоти, аппетитно и сочно похрумпывающей под ногами; ждал забористого, занозистого мороза, пощипывающего щеки, покусывающего мочки ушей. И чем бывало холодней, тем дышалось – легче, шагалось – прытче, думалось – раскованней. Мороз веселил, торопил да подгонял, оттого и дожила до сегодня дедовская поговорка "в зимний холод всякий молод".

И теперь, тяжело и сердито шагая по пристывшей к асфальту, закаменевшей грязи, непроизвольно морщась от пропитавшего воздух бензиносолярочного перегара, Всеволод Владимирович негодовал на зауросившую зиму, загостившуюся где-то на Севере, в полутысяче верст от Города.

– У-у, черти... нет на вас пропасти... – сердито проворчал он, едва успев увернуться от тупорылого слоноподобного грузового "Мерседеса".

Но стоило сойти с главной магистрали, прошагать немного по сравнительно тихой улочке, и раздражение иссякло, настроение переломилось к лучшему, и тут же мысли и чувства его потянулись к Тоне.

В последнее время Всеволод Владимирович стал частенько баловаться стихоплетством. Стихи рождались сами собой, не преднамеренно. Думает о чем-то, и вдруг мысли начинают обретать размер, ритм, рифму. Рифмованные строки сбегаются в строфы, те самостоятельно и неспешно выстраиваются в стихотворение, иногда незаконченное, порой вскоре позабытое, а иное удерживала память долго, до тех пор, пока не записывал его в толстую тетрадь, где хранились чужие мудрые мысли, интересные цифры и факты, суждения мудрецов, выхваченные из различных книг, журналов, газет.

В школьные и студенческие годы Всеволод Скворцов увлекался сочинительством. Его стихотворения нередко появлялись то в местной молодежной газете, то в областном литературном альманахе, не сходили со страниц студенческой многотиражки. Однако юный Скворцов на Парнас не рвался, в Союз писателей не лез и, оказавшись после вуза в армии, неприметно отстал от сочинительства.

Но вот вошла в его жизнь Тоня и вдруг оживила давно, казалось бы, умершую тягу к стихоплетству. И теперь, шагая тихим переулочком, Всеволод Владимирович вдруг засек, что повторяет и повторяет мысленно две поэтические строки, подбирая к ним рифму. Едва осознал это, как рифма тут же и нашлась, и четыре строки, встав в затылок друг другу, составили первое четверостишие:

Сказал себе: "влюбился ты,
Смешно и глупо это:
Давно осыпались цветы,
Давно погасло лето...

Четверостишие понравилось. Едва несколько раз прокрутил его в памяти, как тут же зароились в сознании все новые и новые строки – и все нужного размера и в рифму:

Вот-вот и грянут холода,
Повалит мертвый снег.
И оборвется навсегда
Твой марафонский бег...
Ну что ж, пусть так.
Наверно, так
Все это и случится.
И скажут про меня: "дурак,
Нашел, когда влюбиться!"
Не стану спорить иль грубить,
Судьбу благодаря,
Скажу: "кто смог так полюбить,
Тот прожил жизнь не зря..."

Стихотворение поглянулось. Продекламировал его вполголоса, довольно улыбнулся, подумал: "не позабыть бы вечером записать..." И взбодренный, повеселевший, легко и проворно взбежал по ступеням гимназического крыльца, торопливой твердой походкой проследовал в учительскую...

До урока оставалось почти полчаса.

Добыв из портфеля свежие газеты, Всеволод Владимирович удобно устроился в кресле и зашуршал газетными страницами.

Едва успел прочесть заголовки первой полосы "Комсомолки", появился Сан Ваныч. По-хозяйски широко и резко распахнув дверь, неспешно вплыл в учительскую. Не отлепляя от круглого румяного лица улыбки, браво воскликнул:

– Привет, коллеги!

– Здрасте, Александр Иванович, – хором отозвались три учительницы, слегка привставая.

– Привет, – безразлично выговорил Всеволод Владимирович, переворачивая газетную страницу. Поняв, что директор направляется к нему, встал, тиснул протянутую руку.

Большие, круглые, серые, слегка навыкате глаза Сан Ваныча поймали вопросительный взгляд Всеволода Владимировича. Гладкие, без единой морщинки, щеки директора дрогнули, улыбка стала еще шире, еще ярче.

– У вас сейчас урок в одиннадцатом?

Всеволод Владимирович согласно кивнул.

– А какая тема?

– Октябрьская революция.

– Что-что?.. Простите, не уловил, – явно слукавил Сан Ваныч, замыслив какую-то каверзу.

– Великая Октябрьская социалистическая революция! – отчеканил Всеволод Владимирович.

– По-современному говоря, большевистский переворот? – уточнил директор.

– Можно и Великую Отечественную назвать русско-немецкой или советско-германской разборкой, от этого минувшая война не перестанет быть великой и отечественной! – вызывающе громко и намеренно четко протрубил Всеволод Владимирович.

– Ясненько, – миролюбиво и весело сказал Сан Ваныч.

– Вы не будете возражать, если я с инспектором комитета по наробразу побываем на вашем уроке?

– Милости прошу, – без малого колебания откликнулся Всеволод Владимирович, слегка пригнув голову и сделав широкий приглашающий взмах правой рукой.

– Вот и ладненько, – довольно проурчал директор.


3

Инспектором городского комитета по народному образованию оказалась молодая женщина лет тридцати – поразительно яркая, свежая, кокетливая. Она не снимала улыбки со своих крупных плотоядных губ, словно бы желала похвастаться удивительно ровными и красивыми зубами. И в сверкающих карих глазах женщины не угасало озорное лукавство.

– Мир вашему дому, – с ненаигранным, родственным доброжелательством медово проговорила она, протягивая Всеволоду Владимировичу длиннопалую холеную руку с тщательно отполированными и броско накрашенными ногтями. – Я возглавляю центр преподавания общественных дисциплин... Василиса Васильевна Васильева... Ха-ха-ха!.. Хорошее сочетание?

– Великолепное, – поддакнул Всеволод Владимирович, не сдержав ответной радужной улыбки.

Предупредительно распахнув дверь классной комнаты, пропустил Василису Васильевну и Сан Ваныча вперед. Едва те уселись на последней, свободной, парте, Всеволод Владимирович начал урок.

Василиса Васильевна только головой качнула, будто клюнув что-то, когда он торжественно приподнятым голосом возгласил:

– Тема сегодняшнего занятия – "Великая Октябрьская социалистическая революция".

А Сан Ваныч приметно построжел лицом, хмурые тени согнали румянец с тугих щек. Пристальный взгляд обнаружил бы на них набрякшие вдруг живые бугорки желваков. Глаза директора недовольно сузились, превратясь из серых в черные.

"Заело? – позлорадствовал Всеволод Владимирович, глянув на директора. Сам напросился. Терпи. Все впереди..." И голосом менее приподнятым, но более доверительным и раздумчивым продолжал:

– Начнем с главного вопроса: была ли эта революция или это был путч, большевистский переворот, как теперь громко и упоенно вещают закордонные и российские пророки и провидцы от Афанасьева и Волкогонова через Коротича и Медведева до Рыбакова и Солженицына... Несть числа этим злобным хулителям всего красного. Что касается моей позиции, так я глубоко убежден в правоте Ленина, сказавшего, что Россия беременна революцией была. И сейчас постараюсь доказать вам закономерность и неизбежность социалистической революции семнадцатого года...

Он волновался. Не из-за присутствия директора и наробразовской инспекторши. Не им, а замершим в предчувствии чего-то необычного и очень важного восемнадцати девушкам и парням предстояло доказать сейчас, что Октябрь семнадцатого воплощение многовековой мечты миллионов, сгусток их волн и энергии, оттого и перекувыркнул он Россию, встряхнув весь мир. И доказать это нужно было в борьбе с незримо присутствующими здесь идейными и духовными противниками. Не замолчать их доводов, не скрыть их взглядов, а развенчать, разбить инакомыслящих, не оставив и тени сомнения в ребячьих душах.

Вот почему классная кафедра казалась Всеволоду Владимировичу высочайшей, прямо-таки вселенской дискуссионной трибуной. И оппонентов у него был целый сонм. Да каких! Остепененных. С академическими, докторскими и кандидатскими дипломами. До зубов вооруженных цитатами, фактами и цифрами. Обласканных властью. Пригретых, прикормленных, поддержанных богатым и щедрым зарубежьем. Владеющих радио и телевидением, газетами и журналами и всевозможными гуманитарными НИИ.

Их вроде бы неотразимые доводы, их злобные нападки на Ленина и революцию Всеволод Владимирович не утаил от учеников, лишь формулировал в виде вопроса заостренного, взрывного, полыхающего жаром.

Пульнув в себя таким, до критической точки раскаленным вопросом-снарядом, Всеволод Владимирович хватал его на лету и, перекидывая с руки на руку и вертя, остужая и укрощая сокрытую в нем разрывную энергию, превращал убойно несокрушимой взрывной мощи снаряд в пустую, холодную, мертвую гильзу, которую тут же небрежно, пожалуй, брезгливо, отшвыривал прочь, и та, пустозвонно звякнув, катилась под ноги обрадованным слушателям.

Ах, как смело.

Как лихо.

Как беспощадно разделывался он с прошлыми и настоящими хулителями и очернителями Октября. Их Всеволод Владимирович бил логически, намертво сцепленными связками фактов, пронзительно неотразимыми своими и чужими мыслями, швырял в них глыбы исторического опыта многих народов. И опрокидывались, никли и отползали, становясь бесплотными тенями, злонамеренно возвеличенные, вознесенные на исторический Олимп, всевозможные хулители и низвергатели Великой Октябрьской социалистической...

Гимназисты не отводили горящих глаз от Всеволода Владимировича, ловили каждое его слово, заражаясь неподдельным волнением учителя, становясь его решительными сторонниками.

Не сомневающиеся доселе в официальных оценках засомневались, заколебались. Сомневающиеся – решительно перешли на противоположную, красную сторону баррикады. А сторонники намертво уверовали в правоту учителя, свою правоту.

Василиса Васильевна и Сан Ваныч что-то торопливо и неустанно писали и писали в своих блокнотах. Не то негодуя, не то восхищаясь, а может, по странной привычке женщина то и дело резко встряхивала толовой, отчего над ней вскипал роскошный золотистый нимб. Приметив это, Всеволод Владимирович мимолетно подумал: "темпераментная особа, трудным будет разговор..."

Громом с безоблачного неба пал на головы заслушавшихся гимназистов пронзительно резкий, оглушительный звонок. Никто не шелохнулся, не привстал, не откинул крышку парты. И не прерви Всеволод Владимирович своих рассуждений, гимназисты наверняка просидели бы не только всю перемену, но и весь следующий урок. Но едва оборвалась противная трель звонка, Всеволод Владимирович, устало вздохнув, весело сказал:

– На сегодня все. До завтра, друзья мои. Более подробный разговор об Октябре пойдет на очередном занятии исторического кружка. Милости прошу всех желающих...


4

Войдя в директорский кабинет, Сан Ваныч не проследовал, как всегда, к своему огромному, замысловатой конфигурации письменному столу, а сходу плюхнулся в просторнейшее мягкое кожаное кресло, вольготно развалился в нем и полез в карман за сигаретами.

Василиса Васильевна, аккуратно подобрав подол, уселась на полумягкий, обитый кожей массивный стул, небрежно изящным движением закинула ногу на ногу. Взгляд Всеволода Владимировича непроизвольно задержался на длинных, скульптурно стройных, прямо-таки точеных ногах женщины. И фигурой, и лицом природа не обделила Василису Васильевну, и та сидела вальяжно раскованно, словно бы позируя этим двум заглядевшимся на нее мужчинам.

Еле уловимым кокетливым кивком головы Василиса Васильевна отказалась от предложенной Сан Ванычем сигареты. Тот неспешно закурил, по кабинету поплыл сладковатый аромат хорошего табака.

– Ну-с, – стряхивая сигаретный пепел в кадушку с раскидистой темно-зеленой пальмой, раздумчиво произнес Сан Ваныч, – что молвит нам Василиса прекрасная?..

– Восхищена эрудицией. Умением красиво и четко излагать свои мысли. И, конечно же, колоссальным эмоциональным зарядом. Блистательно! Достойно высшего балла!.. Но... Что касается содержания, тут, уважаемый Всеволод Владимирович, я – ваш оппонент...

– И прекрасно! – азартно воскликнул Всеволод Владимирович. – В споре-то и рождаются истины...

– Безусловно, – подхватила Василиса Васильевна. Но на уроке-то у вас оппонента нет. И ваши ссылки на противоположные мнения всего лишь ораторский прием. Сами-то вы бьете и бьете в одни ворота...

– А вы хотите, чтоб я и вашим, и нашим – и левым, и правым подыгрывал... Двурушничал...

– Перестаньте жонглировать громкими словами, – резко повелел Сан Ваныч, метнув окурок в ту же кадушку. – Мы как раз и хотим, чтобы вы служили не вашим и нашим, а только нашим...

– Это кому же? – язвительно спросил Всеволод Владимирович.

– Демократии! – отрубил Сан Ваныч.

И резко поднялся с кресла.

Решительно прошагал к своему письменному столу.

Остановился подле.

Высокий.

Молодой.

Налитой жизненными силами и соками.

Готовый к решающему поединку.

Развернулся. Оперся кулаком на полированную, зеркально сверкающую столешницу и тем же тоном, столь же категорично почти выкрикнул:

– Не личности... Не партии... Де-мок-ра-тии!..

– Вот как! – саркастически воскликнул Всеволод Владимирович, вскакивая. – А я и не знал, что злодеи, развалившие наше великое Отечество, кинувшие замордованную, униженную Россию под ноги Клинтону и Колю, расстрелявшие родной парламент, заварившие кровавую бойню в Чечне... Я и не догадывался, что эти враждебные России силы именуются демократией, стало быть, народовластием, народоправием... Смешно, верно?.. Смешно и подло называть демократией власть преступников, распнувших Россию, обобравших до нищеты россиян, превративших величайшую в мире страну в отхожий двор, в свалку мусора и дерьма, скопившегося на так называемом цивилизованном Западе...

Вероятно, не ожидавший столь яростного наскока, Сан Ваныч на какое-то время смешался, выбирая достойную позицию, верный тон. Он вдруг понял: в лобовую, стенка на стенку, этого коммуняку не свалить. Не было бы здесь комитетской красавицы, можно было бы взять тоном повыше, в конце концов повелеть, приказать, рявкнуть... По-иному его не смирить. Не укротить... Обидится? вольному воля, пиши заявление и выращивай кактусы. Это был бы наилучший выход, блистательный финал, которого все равно не избежать. Так лучше раньше, чем...

Вопросительно глянул на Василису Васильевну. Та, похоже, не собиралась лезть в драку. Эта распрекрасная манекенщица, кажется, распустила слюни перед краснобаем. Черт знает, какой ветер гуляет под ее крышей: сейчас модно играть в плюрализм...

Будто угадав мысли директора гимназии, Василиса Васильевна встрепенулась.

– Успокойтесь, Всеволод Владимирович, – миролюбиво, очень сочувственно и увещевательно заговорила она, снова меняя положение ног. – Мы знаем вашу красную позицию, вашу верность большевизму и Советской власти. И не посягаем на ваши убеждения. Помилуй бог – не посягаем!.. Но здесь гимназия...

– Не высшая партийная школа при ЦК КПСС, не академия общественных наук, решительно подхватил директор. – Мы готовим в гимназии не политруков, не комиссаров красных полков, не агитпроповцев районного масштаба...

– Не трогайте комиссаров и политруков! – не попросил, скомандовал Всеволод Владимирович. – Это были великие люди, первые в атаке и в труде...

– Умерьте свой пыл, Всеволод Владимирович, – показала коготки Василиса Васильевна. – Экая неприкасаемость!.. Наберитесь терпения хотя бы до конца выслушать присутствующих на вашем уроке, потом...

– Каюсь, – смиренно попятился Всеволод Владимирович. – Забыл и субординацию, и регламент. Молчу и слушаю...

Сел, скрестив руки на груди, натянув на лицо маску понурого послушания.

– Обида тут ни к чему, – похоже, искренне попыталась смягчить атмосферу Василиса Васильевна. И с каждой новой ее фразой в кабинете вроде бы теплело и светлело.

Сан Ваныч воротился в кресло и снова задымил сигаретой. А Василиса Васильевна прежним тоном продолжала рассуждать:

– Все, что вы сказали сейчас о современной демократии, неоспоримо, потому что это правда. Горькая, постыдная правда... Нам это не переиначить, не отменить. Нам в этой паутине жить. Долго ли, коротко ли, но жить!.. Если хотите, подстраиваться, приспосабливаться. Не ради шкурных интересов, а ради тех, кого мы учим. Мы должны выпустить их из гимназии образованными, культурными, приспособленными к жизни, могущими найти свою достойную нишу в современном обществе...

– Что я и делаю в меру сил своих, – вставил Всеволод Владимирович.

– Не-е-ет! – категорично, хотя и негромко отпарировала Василиса Васильевна. – Вовсе нет... Вы готовите оппозиционеров, бунтарей, рвущихся на баррикады... Революция... Гражданская... Индустриализация... Великая Отечественная... На этих опорах вы такую конструкцию бывшего Союза соорудите, что в сравнении с ним современность покажется столь безобразной и антинародной...

– Туда он и целит. Именно туда! – наступательно проговорил Сан Ваныч.

И понес.

Да куда жестче, куда круче Василисы прекрасной.

Незаметно и скоро разгорячась, Сан Ваныч соскочил с увещевательной тропы и принялся обвинять историка в антинаучности, тенденциозности, непростительной лакировке прошлого. При этом, как видно, Сан Ваныч возжелал блеснуть собственной эрудицией и посыпал краткими, но жесткими и категоричными оценками исторических вех... Революция – большевистский путч. Гражданскую – спровоцировали и разожгли большевики. Они же нарочно сотворили голод, чтобы ввести продразверстку, сломать хребет крестьянину...

И в таком духе проскакал по всем тем "опорам", о которых только что сказала Василиса Васильевна, да так проскакал, что от этих могутных "опор" только щепки остались.

В конце своей затянувшейся речи Сан Ваныч вовсе распалился и уже не говорил, а кричал:

– Давайте не будем пилить сук, на котором держится наша гимназия!.. Здесь не институт красной профессуры. Выкиньте из шкафов исторического кабинета всю эту марксистскую белиберду!.. Снимите со стен дурацкие плакаты и прочую мишуру, состряпанную в годы большевистского всевластия...

– Довольно, Александр Иванович, – негромко, но непререкаемо осадил директора Всеволод Владимирович. – Спасибо за науку... Выкидывать из кабинета ничего не стану. Ничего лишнего, тем более вредного, там нет. Я даю гимназистам возможность сопоставлять, спорить и рассуждать, вырабатывая собственную позицию, свой взгляд, свои оценки... А сочинения Плеханова и Ленина скоро им понадобятся. И не только им. За ответом на вопрос "как жить лучше?" они в конце концов придут к марксизму. Повторят путь своих прадедов: от Герцена к народовольцам, от них к Плеханову, и вот он, "призрак бродит по Европе, призрак коммунизма"... Еще раз спасибо за науку. И позвольте откланяться: у меня урок...




ГЛАВА ТРЕТЬЯ. ПРОБНЫЙ ШАР



1

Прикрыв лицо раскрытой книгой, Всеволод Владимирович прикинулся читающим, а сам неотступно наблюдал, как Анна хозяйничала в гардеробе, отбирая нужные ей Алинины вещи. В аккуратно, но тесно развешанной одежде Анна рылась не наобум: она досконально знала наряды покойной матери, с первого взгляда угадывала нужную вещь, ловким, быстрым движением руки выхватывала ее из шкафа и принималась неспешно вертеть перед глазами, придирчиво разглядывая со всех сторон, вывертывая наизнанку, ощупывала, обнюхивала, раздумывала, потом либо решительно швыряла на диван в кучу уже отобранного, либо неторопно, словно бы все еще колеблясь, возвращала на прежнее место в шкафу.

Возвращенные в шкаф вещи почему-то не приглянулись Анне, а те, что сгрудились на диване, она заберет. Тут было все новое, почти неношенное, а то и вовсе ненадеванное: Алина не любила наряжаться, купленные обновки подолгу ожидали своей очереди покрасоваться на хозяйке, иные, так и не дождавшись этого, остались висеть в шкафу с неоторванными этикетками.

Чем дольше Всеволод Владимирович наблюдал Анну, тем сильнее становилась его неприязнь к дочери. И когда, отобрав все, что показалось ей ценным и нужным, Анна спросила: "а где мамины украшения?", Всеволод Владимирович рубанул:

– Пропил!

Будто и не приметив отцовского гнева, Анна с насмешливой назидательностью произнесла:

– В твои годы пить следует умеренно и хорошо закусывать. Не то можно загреметь до сроку...

Если бы не ждал он Тониного телефонного звонка наверняка одернул бы, приструнил дочь, чтобы не тыкала отцу в нос его возраст и болячки, поостереглась впредь разговаривать с ним в таком неуважительном тоне. Приближался час, когда должна была позвонить Тоня. Она станет звонить по уличному автомату. Как разговаривать с ней при Анне? Попросить перезвонить через полчаса? Продержать Тоню полчаса на улице?.. Это бы еще полбеды. У Анны звериное чутье, по интонации, по малейшему сбою в голосе заподозрит, тогда ее ни мытьем, ни катаньем отсюда, костьми ляжет, дождется второго Тониного звонка.

Потому-то, подмяв вспыхнувший, было, гнев, Всеволод Владимирович пробурчал безразличным тоном:

– В трельяже палехская шкатулочка с тройкой на крышке. Там все мамины драгоценности.

Медленно и аккуратно сложив отобранные вещи в джинсовую сумку и застегнув на ней молнию, Анна неспешно прошла к трельяжу, достала шкатулочку и принялась перебирать ее содержимое.

Стремительно и неудержимо летели минуты.

Тоня могла позвонить и раньше условленного часа. Подвернется автомат и позвонит. Что тогда?..

Всеволод Владимирович зажмурился, спрятал багровеющее лицо за развернутой книгой, настойчиво повелевая себе: "успокойся... приметит... заподозрит... не отцепишься..."

– Тебе что-нибудь надо из этого? – спросила Анна.

– А зачем? – вяло откликнулся он, не высовываясь из- за книги.

– На память...

– Моей памяти зарубки не нужны. Забирай все. Пригодится...

– Спасибо, – неожиданно потеплевшим голосом тихо сказала Анна, засовывая шкатулку в чуть приоткрытую сумку. И неожиданно, камнем с неба. – Может, напоишь меня чаем?..

Ему захотелось крикнуть "убирайся отсюда!", но мог ли он сказануть такое единственной дочери, папиной дочке, которая веточкой у ствола держалась подле отца лет до восемнадцати? И деланно зевнув, медленно, в растяжку:

– Ей богу, Аня, не хочу. Недавно из-за стола. Есть желание, включай "тефаль". Чай и сахар на прежнем месте. Посуда тоже не убежала.

– Нет. Одна не стану. Дома почаевничаю... Ладно. Пойду. Мои мужики заждались, наверное.

Небрежно накинула на плечи белое длиннополое пальто, с жонглерской ловкостью, молниеносно просунула руки в рукава.

Он поднялся проводить.

Отворил перед нею дверь.

Чмокнул в щеку.

– Кланяйся своим мужикам. Заходи. Не забывай.

Шагнувшая, было, за порог Анна вдруг приостановилась и ошарашила:

– Дай мне мамины ключи от квартиры.

– Зачем они тебе? – нашелся он с вопросом, выигрывая время для поиска повода, чтоб отказать.

– Забегу иногда. Приберу тут. Что-нибудь постряпаю...

– Я же сдал квартиру под охрану. Ты в договоре не значишься. Может получиться...

– Ничего не может, – небрежно перебила Анна. – Впиши меня в договор...

– Пойду платить за охрану, впишу тебя, тогда и...

– Не забудь только... Пока...

Отгремел лифт, увозя Анну, а Всеволод Владимирович все стоял в проеме раскрытой двери, бессильно припав спиной к притолоке.

Сердце торопливо и тяжело бухало у кадыка, стучало болезненно в виски. Казалось, еще миг, и разогнанное натруженное сердце не выдержит бешеного аллюра, споткнется и остановится.

Свинцовая боль из отяжелевшего затылка горячей волной расползалась по черепу.

Не раздумывая, не анализируя, и не разумом вовсе, а каким-то непостижимым, первобытным чутьем постиг он вдруг коварное намерение Анны: помешать ему устроить личную жизнь, выдернуть с корнем еще не распустившееся, не окрепшее деревце его мечты...

Эта мысль по-новому высветила все только что пережитое. Всеволод Владимирович вдруг отчетливо понял то, чего не разгадал сперва, вполглаза из-за книги наблюдая Анну. Теперь-то он осознал: алчность и жестокость – вот что двигало сегодня дочерью, выражаясь в ее словах и поступках.

"Когда она превратилась в хищницу?.. Коварную и беспощадную даже ко мне?.. Не вдруг же ласковая, добрая телушка обернулась волком... Ладно бы, нужда загнала в волчью стаю. Так нет, не бедуют же, на столе и в кармане – не пусто, заначка наверняка имеется. Захотели бы – давно расширили квартиру, не зарились на родительское гнездо..."

Призывно тренькнул телефон.

Поспешно захлопнув дверь, Всеволод Владимирович поспешил к трезвонящему аппарату.

– Ну, наконец-то! – радостно выкрикнул он, еще не донеся трубку до уха.

 – Але... Але... ты, папа?..

Едва сдержав ругательство, ошеломленный Всеволод Владимирович все-таки придумал увертку:

– Как это ты врубилась в наш разговор?..

– Я с автомата. Забыла у тебя крем-пудру. Наверное, на трельяже или на призеркальной тумбочке в ванной. Глянь, пожалуйста. Оставила – вернусь. Тут рядом...

– Погоди. Сейчас погляжу, – буркнул он.

Раскрытая пудреница лежала на трельяже. Новенькая и, наверное, дорогая.

Свирепо зажав ее в кулаке, деланно спокойным тоном проговорил в трубку:

– Не видать твоей пудреницы, Анна. Ни там, ни там не оказалось... Дорогая вещица-то?..

– Пустяки... наверное, дома...

– Если вдруг обнаружится – просигналю.

– Спасибо... Пока...

– Счастливо... Забегай...

Какое-то время стоял, сжимая в кулаке злосчастную дочерину пудреницу. Пошарил глазами вокруг, соображая, куда бы ее засунуть. Ничего подходящего не обнаружив, решительно вышел на лестничную площадку и зло швырнул изящное парижское изделие в мусоропровод.


2

Нет, не напрасно многие годы Аня слыла папиной дочкой, и лицом, и манерами так разительно походя на отца, что многие и про себя, и вслух изумлялись этому сходству. Лет до шестнадцати с ревнивой иронией мать называла Анну "папин хвостик". С папой – в театр и на концерт, с папой – в музей и картинную галлерею, с папой – в Москву или Питер. А бесконечные неуступчивые споры о прочитанном и увиденном: о Боге, о любви и долге и еще о многом, за что ненароком цеплялась мыслями иль чувствами, порой больно ушибаясь и чувствительно ранясь.

Не только настроение, но и желание, мнение друг друга они безошибочно угадывали по мимолетному слову, взгляду, жесту, даже по походке. И бесконечные хлопоты студенческих будней не заслонили от Анны отца. Раз в неделю они разговаривали по телефону. При малейшей возможности Всеволод Владимирович приезжал в город, где училась дочь, и Анна на день-два, но наезжала домой ежемесячно.

Постепенно слабея и остужаясь, их отношения все-таки сохранили и нежность, и теплоту до замужества Анны...

Едва закончился званый обед, на котором Авенир огласил свое намерение стать мужем Анны, едва разошлись гости, проводили жениха, как Всеволод Владимирович запел отходную претенденту на роль зятя, сперва негромко, некатегорично, с непрестанными "по-моему", "мне кажется", "я думаю", однако, по мере возражения дочери, тон отца становился все более жестким и непререкаемым.

У замыслившего переиграть дочь и поддерживающую ее мать Всеволода Владимировича на руках была всего одна козырная: Авенир заведовал обувным отделом в центральном универмаге, а по убеждению Всеволода Владимировича, все торговцы – жулики да выпивохи, и главное – люди недалекие, малообразованные, не блещущие эрудицией и культурой.

Но Анна уже не была ни отцовской тенью, ни его "хвостиком", а вот бойцовский характер отца сформировался в ней вполне и не замедлил проявиться. Дипломированная журналистка, пригретая областной молодежной газетой, тут же и выказала этот характер, решительно заявив:

– Не тебе замуж выходить, не тебе с ним семью складывать, стало быть, и решать – не тебе! ... И не багровей!.. Не показывай кулаки!.. После свадьбы переберусь к нему в гостинку, мозолить тебе глаза не станем!..

Вскочила, как ужаленная.

Хлобыстнула входной дверью так, что штукатурка со стены посыпалась.

И два дня не показывалась дома: жила у подруги.

И оба эти дня Всеволода Владимировича обрабатывала жена и сын и добились-таки своего: свадьба состоялась.

Чутье не подвело Анну, замужество ее оказалось счастливым.

Авенир ублажал.

Авенир угождал.

Авенир любил свою суженую...

К тому же, он прилично зарабатывал, а когда держава покатилась в рынок, Авенир занялся бизнесом и весьма успешно. Тем не менее, с зятем Всеволод Владимирович по- настоящему так и не породнился, не раскрывал тому своей души, и сам в душу к зятю не ломился.

Взаимная холодность мужчин за семейный порог не высовывалась. Да и в домашнем круге они никогда не пикировались. В присутствии тестя Авенир бывал малоречив, чаще соглашался, чем возражал, и только в застольном веселье, приняв свою дозу горячительного, он заводил гостей, каламбурил, запевал, был неутомим в танцах.

Анна являлась амортизатором, громоотводом и тормозом в сложных отношениях между отцом и мужем.

За время пребывания в роли папиной дочки и его же "хвостика" Анна досконально постигла характер отца, его повадки, пристрастия, вкусы. И хотя за двадцать лет жизни порознь все это порядком изменилось, все равно, Анна безошибочно улавливала малейший сбой отцовского настроения, почти всегда угадывала его первопричину.

И теперь она была уверена: ключи от квартиры отец не захотел отдавать ей, побоялся ее ушей и глаз. А уж о пудренице и думать нечего: Анна, уходя, видела эту яркую французскую безделушку на трельяже, видела, но не взяла, не выдернула коготок, надеясь зацепиться на всякий случай.

Но зацепиться не удалось.

Раздосадованная Анна легко восстановила в памяти расставание с отцом и сразу решила: он кого-то ждал, оттого и наструнен был, и раздражен; оттого и не захотел, чтоб она возвращалась.

Тут ее осенило: да ведь он ждал женщину!.. Обычно дома он разгуливал в пижамных штанах и старенькой рубахе, а сейчас в новых брюках и моднейшей полосатой рубахе.

– Чего ты так вырядился? – спросила Анна, едва глянув на отца.

– Купил рубаху, не меряя. Только надел, и ты... Как она мне?..

– Отменно. Высший класс...

"Ведь заприметила, заподозрила... Ах, тряпичница... Милуется, поди, сейчас со своей... Вернуться... Нежданно-негаданно, камнем с неба... Придумать повод какой-нибудь. Неожиданно позвонить, войти, удостовериться... Минут пятнадцать-двадцать шагать туда, столько же обратно..."

Из будки телефона-автомата позвонила домой:

– Авенир, буду минут через пятьдесят. Если очень невтерпеж, ужинайте без меня.

– Подождем, – весело откликнулся супруг. – Пока нарежу помидоры с огурчиками. На подходе к дому позвони. Поставлю сосиски на плиту.

– Ладно. Домовничайте...


3

Едва нарядная, счастливая, улыбающаяся Тоня перешагнула порог загодя приотворенной двери и Всеволод Владимирович крепко обнял и расцеловал женщину, как тут же мир и поворотился к нему своей теплой, светлой, мягкой стороной. И ни саднящего душу раздражения, ни нудной головной боли. Все недоброе разом смыла Тонина улыбка, ее воркующее "здравствуй, милый", ответный нежный поцелуй.

Наверное, в организме человека есть некий тайник, где хранится неприкосновенный запас жизненной энергии и духовной мощи. В критические минуты как черные, так и белые – дивный тайник этот сам собой отмыкается, выбрасывая мощный заряд физических и духовных сил, и человек обретает второе дыхание, молодеет, хорошеет и крепнет на глазах.

Нечто подобное произошло и со Всеволодом Владимировичем, пока помогал Тоне раздеться, пока в четыре руки накрывали стол для обеда.

Все спорилось в руках Всеволода Владимировича, все получалось ловко, аккуратно, быстро. Он ровно бы круто помолодел: шагал широко и твердо, делал уверенно и проворно и непрестанно улыбался счастливой, доброй улыбкой.

– Ты сияешь, как...

– Как и положено в праздник, – подхватил он.

– Разве сегодня...

– Праздник, милая. Великолепный и желанный праздник равновлюбленных Антонины и Всеволода... Прошу к столу...

Едва наполненные коньяком рюмки глухо чмокнули друг друга, коротко и требовательно тявкнул дверной звонок.

– Нас нет дома, – лукаво подмигнув, обронил Всеволод Владимирович, опрокидывая рюмку в рот.

Тоня последовала его примеру.

Когда ставила порожнюю посудинку на стол, звонок вновь напомнил о себе рассерженным лаем.

– Что за нахал, – поморщился Всеволод Владимирович, поднимаясь с места.

И тут звонок зашелся в истошном, надрывном, свирепом вое.

Всеволод Владимирович сорвался с места, торопливо, хотя и бесшумно, прошагал к двери, припал к дверному глазку и увидел Анну. Отставив ногу, слегка ссутулясь, она накрыла рукой кругляшок со звонковой кнопкой и давила, давила изо всех сил, выжимая из задушенного звонка осатанелый вой.

Всеволода Владимировича охватила такая ярость, что он еле сдержался, чтоб, распахнув дверь, не рявкнуть что-нибудь непотребное, вроде "пошла вон, стерва!" или чего-то еще похлеще, погрубее, даже непечатные похабные словеса лезли в голову и на язык.

Он уже потянулся к ключу, но тут вой звонка смолк.

Стукнув кулаком по двери и пнув ее, Анна пошла прочь.

Громыхнула железная дверь лифта.

Стало оглушительно тихо.

Всеволод Владимирович стоял, переводя дух и обретая спокойствие до тех пор, пока его не окликнула встревоженная Тоня.

Ничего не говоря, Всеволод Владимирович налил полстакана коньяку, залпом выпил, длинно и громко выдохнул застоявшийся в груди воздух.

– Что случилось, Сева?.. Где ты застрял?.. Кто это ломился?..

– Извини... Потом объясню... Пока забудем об этом...

– Государственная тайна? – обиженным тоном спросила Антонина Валерьевна. – Или...

– Или, – без улыбки на лице и иронии в голосе откликнулся Всеволод Владимирович. – Именно ИЛИ... Врать тебе – не могу. Правду говорить – не хочу... замкнем на этом...

– Замкнем, – уступила она. – Плюнем и разотрем...

И улыбнулась доверчиво и нежно, сверкнув ослепительно белыми ровными зубами. А глаза ее при этом вспыхнули озорным лукавством.

Вмиг оттаяла душа Всеволода Владимировича. Посветлел померкший, было, день. Выражение добродушной радости воротилось на недавно расстроенное, пожалуй, суровое лицо.


4

Анна незряче шагала, не выбирая пути. Скользила на замерзших лужах. Запиналась за окаменевшие грязевые кочки. Шагала так быстро, проломно и зло, что встречные поспешно сторонились, уступая путь.

Упитанное, еще не тронутое приметными морщинами, моложавое лицо Анны гневно пламенело. В душе и в голове женщины – буря. Сорвавшиеся с привязи чувства сцепились, сплелись в клубок. И мысли кружили встревоженной галочьей стаей. Центром их сумасшедшего кружения, бетонным шпилем, вокруг которого, тесня друг друга, заполошно метались они, была обжигающая, нестерпимая мысль: "он был дома".

– Он был дома... Он был дома... Был дома... Дома, – чумно бормотала она в такт своим скорым, твердым, широким шагам.

Анна неколебимо верила своей догадке: отец был дома. Она слышала его осторожные, крадущиеся шаги к двери. И чуяла, всем нутром своим чуяла его присутствие за непроницаемой дверной твердью. Наверняка трусливо и злобно он подсматривал в дверной глазок, не смея откликнуться, не желая открывать. Кто-то был у него. Не КТО-ТО, а ОНА. Подлая искусительница-соблазнительница, нацелившаяся на отцовскую квартиру и его добро.

– Ну, нет!.. Нет-нет!.. Нетушки!.. – принялась Анна злобно пулять в неведомую хищницу. – Ни фига не выйдет!.. Костьми лягу – не допущу... не позволю... не дам!..

"Седьмой десяток наматывает. Давление. Сосуды. Там колет, тут болит. Какая ему женщина? Чем с ней забавляться?.. Давно ли они состыковались? Может, и при матери... Может, и знала та, и видела, но молчала?.. Великая молчунья. Лишнего слова не обронит. Дохнуть боялась на своего Севочку, пылинки с него слизывала. А он в это время другую бабу тискал. Конечно, молодую. Наверняка красивую и распутную... Эх, мама... Старорежимница..."А я другому отдана..." Нет бы выследить... Припереть... Повесить за... за яйца..."

Попомнилась.

Фыркнула, как рассерженная кошка.

И давай подстилать себе соломки, давай отмываться, грести к другому берегу...

"Не о себе пекусь... Не ради своего благополучия... Отец ведь. Да какой!.. Я не позабочусь, кто тогда?.. Возраст и столько болячек. Раздухарится, распавлинится перед молодкой... А та еще подзаведет, распалит... До сроку растратит остаток здоровья и сил, схлопочет инфаркт либо инсульт. Эта приживалка-прилипалка не станет возиться с немощным, прикованным... На мои плечи, на мои руки... А без дергатни да нервотрепки, без любовного удальства да молодечества проскрипит, глядишь, еще десяток лет... Пусть бросает свою гимназию. Правда, его полторы тысячи – не лишние будут. Два-три года может еще проработать. Потом пускай ковыряется на даче: полет да копает, солит да варит, всю зиму на столе и варенья, и соленья... Может, мальчишек к топору да лопате приохотит... Вряд ли: не тот замес, не та фактура. Оба в коммерцию целят. Филипп настоящий помощник Авенира..."

Мысли о сыновьях бальзамом пролилась на взбаламученную душу. Поослабло нервное напряжение. Отлила кровь от моложавого, тщательно и умело намакияженного дородного лица.

Анна замедлила шаг.

Облегченно вздохнула.

Глянула на часы: "заждались мужики"...


5

Начавшийся вечером редкий ленивый снегопад всю ночь, не переставая, осыпал и осыпал Город белыми хлопьями. Те повисали на деревьях и проводах, липли к рекламным тумбам, столбам и витринам, белыми веснушками пятнали стекла и крыши машин, пушистым ковровым настом прочно ложились на тротуары и мостовые, на почерневшую траву газонов.

Город преображался на глазах, становясь неправдоподобно чистым, непривычно ярким и молодым...

Всеволод Владимирович пробудился глубокой ночью. За окном, в черноте шумно ворочался огрузневший от снега ветер. Иногда в растворенную форточку он совал свой холодный мокрый нос, и с него срывались одинокие снежники. В простроченной снегопадом темноте ночной улицы глохли отдаленные редкие машинные голоса ночной магистрали. Тихонько мурлыкал холодильник в прихожей. Время от времени что-то громко потрескивало в углу, где стоял телевизор. То вроде бы приближаясь, то как бы отдаляясь, порой очень четко, а иногда еле слышимо тикали большие напольные часы, методично и равнодушно дробя время на равные дольки.

Все эти, такие разные и несхожие, звуки непонятно, почему и каким образом складывались в единую мелодию поздней ненастной ночи. И эта странная мелодия утяжеляла, сгущала ночную темь, и та густой липучей тревогой обволакивала душу Всеволода Владимировича. Он силился разорвать противную облатку, пробиться к радужному покою, но это не получалось.

"Что, собственно, случилось? – мысленно вопрошал он себя. Распоясавшаяся дочь пытается подседлать и взнуздать отца?.. Боится, как бы возлюбленный папаша не привел в дом женщину, которой и оставит после себя все барахло вместе с квартирой?.. И это – любимица, единственная дочь?.. Ах, как обидно. Больно. Но разве неодолимо?.. Достанет сил развернуть ненаглядную любимицу и носом о стенку... Ни власти, ни силы надо мной, слава богу, ни у кого пока нет. Выйду с Анной на прямой разговор – лоб в лоб – и открытым текстом изложу свою позицию..."

При мысли о дочери наплыло раздражение. И начало нарастать, превращаться в неприязнь.

"Коварное создание. Коварное и наглое. Выставишь в дверь – в окно полезет. Захлопнешь окно – проскользнет в щель, сквозь игольное ушко проползет... Лучший выход: поставить ее перед фактом. Сперва зарегистрироваться с Тоней, после выяснять отношения с Анной... Уговорю, уломаю Тоню. Любым путем... А каким любым? Все пути на ладони – на виду... Да и права Тоня... в основе... в принципе..."

– Эх-х ты-ы, – еле слышимо прошелестел он.

Мягкая теплая рука невесомо легла ему на грудь, и пронзительно нежный шепот прошил:

– Чего не спишь, полуношник, договорились ведь плюнуть и растереть... На словах всегда легче и проще, чем на деле...

– Давай зарегистрируемся. По-настоящему, полновластной хозяйкой обоснуешься тут. А свадьба от нас не уйдет...

– Торопишься или торопят?

– И тороплюсь, и торопят...

– Кто?

– Жизнь... Жизнь, Тонечка, хлещет в хвост и в гриву. Так понужает спасу нет...

Она негромко засмеялась.

Смех был легким, порхающим, искренним.

Озорная, веселая волна Тониного смеха накрыла Всеволода Владимировича, разом смыв с души и горечь, и тревогу.

Облегченно вздохнув, он расслабился, улыбнулся, нашел губами смеющиеся теплые ждущие губы и провалился в инмир...




ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ. БАБЬЕ ЛЕТО



1

Редкостной была в этом году осень...

Она вошла в Город неприметно и тихо. Не вошла, по-воровски прокралась. Ни затяжных занудных дождей, ни резкого похолодания, никаких иных примет приближающейся осени Город нынче не знал. Зато голубым да прозрачным, осиянным и согретым ласковым солнышком бабьим летом нынешняя осень порадовала горожан.

На редкость погожее и теплое бабье лето, похоже, притормозило неотвратимый круговорот природы, попридержав осеннюю непогоду за городской чертой.

Почти весь сентябрь сибирский город был по-южному тих, тепл и зелен. Залетавшие в него ветры не напоминали о близком Севере, были не занозисты, не злы, пахли не морозом, а свежей хвоей, грибами да молодым сеном, и этот неосенний аромат близких лесов и лугов оказался настолько силен и стоек, что его не вдруг подавляла солярочно-бензиновая вонь грохочущих, ревущих, воющих городских улиц.

Теплыми звездными сухими ночами Город отдохновенно затихал. Только центральная улица глухо поуркивала, посверкивала фарами, но чем от нее дальше к окраинам, тем темней и глуше становились улицы, улочки и переулки. Там и небо виделось отчетливей, и казалось оно вроде бы посиней, а звезды поярче, чем в центре города. И воздух ночных окраин был не по-городскому свеж, ароматен, напитан запахами смолы, пожухлой травы и березового листа.

Вот за эту близость к живой природе и любила Антонина Валерьевна шестой микрорайон и свой огромный г-образный десятиэтажный домишко, в котором поселилась два года назад, обменяв двухкомнатную квартиру в центре на трехкомнатную в этом новом районе.

Половина окон их дома пялились на недалекую березовую рощу, что длинным острым клином вонзалась в пшеничное поле. Туда же смотрели и три больших, во всю стену, окна их квартиры.

Антонина Валерьевна частенько выходила в лоджию и подолгу любовалась оттуда, казалось бы, незатейливым, примитивным, но зато живым пейзажем.

Ночью с высоты шестого этажа березовая роща виделась загадочным существом, стремительно и неодолимо бегущим то по черным волнам свежей пахоты, то по яркому ковру молодой зелени, а то по колышащемуся разливу поспевающей пшеницы. Наверное, Антонина Валерьевна не удивилась бы, не схватилась за голову, увидев однажды, как расшалившаяся березовая ватага, сломав строй, вразнобой и наперегонки топотит по полю, пробиваясь к неширокой автостраде. Днем по ней, хоть и не густо и не впритык, катили и катили разные машины, но ночью автострада пустела, становясь дорогой на небо.

Антонина Валерьевна неотрывно и подолгу могла смотреть на ночное небо, постоянно меняющее свое настроение и цвет. То оно хмурилось до черноты. То становилось надменно холодным и серым, окаменело равнодушным и чужим. А то вдруг расплывалась в добрейшей голубой улыбке.

Бывало небо и яростным, в свирепых морщинах и складках, в лохмотьях беснующихся туч, прошитых огненными спицами молнии.

В зависимости от настроения неба, звезды подыгрывали ему – то, как блудливая бабенка, озорно и лукаво подмигивали, то сверкали зло, как глаза разъяренной рыси, не то вдруг, будто бы помертвев враз, отчужденно и холодно маячили на пути к незнаемым мирам.

Порой Антонина Валерьевна беседовала с небом, как с божеством, не льстя, не таясь и не лукавя. Едва она, взбудораженная и смятенная, начинала свою нелегкую пронзительную исповедь-покаяние, как небо тут же замирало, теплело и светлело, воззрясь на каящуюся, сомневающуюся, мятущуюся женщину множеством сочувственно ярких мерцающих глаз...

Исподволь наплывшая на Город зима не остудила Тониной привычки, уединившись в лоджии, любоваться живой картиной родной природы...

Вот и теперь, уложив спать внука, притворив дверь в комнату, где дочь с зятем смотрели телевизор, Антонина Валерьевна вышла в лоджию. Плотно прижав к телу длинные полы полушубка, уселась в удобное, глубокое плетеное кресло. Поворочалась, устраиваясь поудобней в просторном кресле. Отыскав желанную позу, расслабилась, вдохнула полную грудь воздуха, пропахшего молодым сеном, медленно и громко выдохнула, неспешно повела задумчивым взглядом по небу.

То показалось нездешним, но не чужим, не холодным.

К изрешеченному звездами темно-синему бархату небрежно приклеились два больших лоскута светло-серых облаков. С разных сторон они упорно тянулись к вальяжно замершей, самодовольной и яркой луне, но что-то их сдерживало, не пускало к цели, и облака застопорили, чуть-чуть не добравшись до ночного светила. Похоже, их задержка временная, нужная лишь для передыха, чтоб поднабраться свежих сил и накрыть цель.

Наверное, так оно и случится.

А почему бы и нет?..

И роща, привычная глазу березовая роща показалась сегодня таинственной. Будто и не березы это вовсе, а накрытые белыми накидками неведомые существа, которые бесшумно крадутся по снежным барханам поля, неотвратимо приближаясь к дому.

Что-то тревожное и угрожающее и вместе с тем упоительно волнующее было в этом нашествии неведомых существ. И чем дольше вглядывалась в них Антонина Валерьевна, тем сильней волновалась, предчувствуя решительный и близкий крутой поворот своей судьбы. И пугалась его, и стремилась к нему, до сладостного трепета возбуждаясь этим ожиданием, этой борьбой чувств.

Взволнованная предощущением близкого поворота, вернее переворота, пожалуй, – кувырка своей судьбы, Антонина Валерьевна пугливо зажмурилась...

Не руками, так мыслью человек – вездесущ и всемогущ, всюду поспеет, всего достигнет и все свершит...

Едва Антонина Валерьевна смежила ресницы, как тут же вдруг, совсем близко, перед самым лицом, поразительно отчетливо увидела крупные, ядреные, скульптурно вылепленные искусным мастером, губы – его губы. Они еле приметно шевелились, как бы насильно удерживая не то слово, не то какой-то звук, но скорей всего улыбку. Она и прорвалась, расшевелив уголки дрожащих губ, мигом раздвинув их и омолодив добродушным весельем.

Его улыбка оказалась столь заразительной и призывной, что сразу стерла задумчивость с лица женщины. Антонина Валерьевна тоже улыбнулась – коротко и нежно. А перед ее мысленным взором незнаемый, неведомый искусник продолжал ваять милый образ, добавляя и добавляя ему недостающие черты.

Вот обнаружился, стал хорошо виден крутой волевой подбородок, небрежно наискось перечеркнутый еле приметной морщинкой. Потом появился прямой крупный нос с широкими, будто разгневанными ноздрями. Показались бледные щеки в паутинке приживающихся морщин. Под вздыбленными густыми и широкими бровями заискрились темно-серые внимательные ласковые глаза.

"Сейчас он что-то скажет, – решила Антонина Валерьевна, засматривая в его глаза. – Должен сказать. Непременно. Тогда он отмолчался, ушел от прямого и острого разговора: пожалел меня. Но теперь-то... теперь..."

И в ожидании нелегкого, наверняка горького, откровения Антонина Валерьевна крепче зажмурилась, плотно сжала губы, но...

Дорогой образ неожиданно растворился, сгинул, а на его месте, никак некстати, появилась крохотная ослепительно-зеленая лужайка, а на ней неправдоподобно белый мизерно махонький конек.

Белым пламенем на ветру вихрится грива.

Длинной белой метелкой встопорщен хвост.

Невольно залюбовалась Антонина Валерьевна невиданным созданьем, а конек вдруг сорвался с места и поскакал к ней, с каждым мгновением стремительно укрупняясь и укрупняясь, и вот уже ни полянки, ни лошадиного крупа не видно, все заслонила наплывающая конская голова.

Выпученные влажные глаза.

Оскаленные желтоватые корявые зубы.

Длинная челка длинным белым лоскутом пристыла к белому лбу.

Что-то пугающе-неприятное почуялось в этой оскаленной лошадиной морде, и чтобы отлепиться от нежелательного видения, Антонина Валерьевна открыла глаза...

Темно-синяя равнина небесная густо засижена светляками звезд. Они то грудились кучно, то разбегались поодиночке. Луна меж ними казалась огромной и вальяжной, недосягаемой для этой светлячковой мелюзги. Недавно маячившие лоскутья облаков все-таки оторвались от синего полога и куда-то сгинули.

Куда? – неожиданно озадачилась женщина, шаря взглядом по небу. Не крылатые ведь, значит, не могли так скоро перемахнуть полнеба и спрятаться за горизонт... Растворились?.. Развеялись?.. Слиняли?.. Какая разница. Главное – исчезли бесследно...

"Все в жизни так: было и нет... И сама жизнь... Давно ли... Ах... И молода, и красива, и любима, а уже бабушка. Полтора десятка лет вдова. Мелькнет еще десять, и пенсионерка. Ладно, будут силы и здоровье, чтоб работать. А не дай бог, что-то всерьез забарахлит, выйдет из строя... Дочь собирается рожать второго. Оба хотят сына. Не говорят, а и без слов ясно: нянькой, мамкой и кормилицей быть мне. Тащи, бабка!... Сперва во вдовьей упряжке тащила дочь, потом в тещиной узде – внука... И вот опять... Чертово колесо..."

– Господи...

Тоскующим, безнадежно ищущим взглядом уперлась в небо, в одну горящую яркую точку. Под болезненно острым взором расстроенной женщины исполинская чаша небесная вдруг стала крениться, как бы опрокидываясь, меняясь местами с Землей, отчего Антонина Валерьевна вместе с лоджией и домом, вместе со всем земным сперва оказалась нос к носу с вставшим в дыбы небом, потом очутилась над ним, а обитая звездами, озаренная лунным сиянием небесная синь распласталась под ногами женщины. Теперь она глядела на небо, не запрокидывая головы, не напрягая глаз; теперь она смотрела на небо сверху, бесцельно перескакивая удивленным взглядом со звезды на звезду так поспешно, словно бы обжигалась о раскаленные шляпки небесной обивки.

Слепо и бездумно, как перепуганный заяц по болотным кочкам, скакал ее взгляд по горящим звездам. А мысль в это время неуловимой змейкой-огневкой юлила в хаосе неотложного, важного, случайного и вовсе пустяшного, продираясь к просвету, к волюшке, к любимому...

Да, она любила.

Любила и была любима.

Пусть смеется весь свет. Пускай зубоскалят недруги. Прячут ухмылки друзья. Недоуменно, осуждающе пожимают плечами родичи. В конце концов это их дело, их право. А ей на все это – наплевать! Она неколебимо и свято верит: любит!.. И ее любят...

Порой это чувство становилось пронзительно острым, прямо-таки прожигающим душу и совершенно необоримым. Бывали моменты, когда нежданно, вдруг, иногда вовсе беспричинно и ни к месту наплывали думы о нем, и ее всю, все ее существо прошивала ослепляющая нежность к возлюбленному.

В эти сладостные мгновения Антонина Валерьевна замирала душой и телом, готовая на что угодно – глупость, безрассудство, ребячество – все равно, лишь бы не расплескать, не остудить свои чувства, осчастливить, отогреть, обласкать любимого, желанного, единственного. И от невозможности немедленно сделать это, от избытка невыплеснутой нежности на глаза навертывались сладостные слезы, а сердце замирало: вдруг оборвется, сломается, рухнет все, как жить тогда?.. Зачем?..

Нет!.. Нет!.. Нет!.. Вопила в ней каждая клеточка. Все, что могло противиться, не допустить, помешать – все топорщилось, дыбилось, сбегаясь в единую, неодолимую противоборствующую силу, которую никому не одолеть. И сила эта опиралась на разум...

Разве не выстрадала, не заслужила она свое счастье?.. Пусть позднее. Пускай предзакатное. Может, и недолговечное: ему ведь шестьдесят три. Тут уж не в ее силах, не в ее руках... Но сохранить. Сберечь. Не растранжирить. Не омрачить... Это-то она может. Может и должна. Обязана... "Господи... Сохрани и помилуй... Не дай порушиться... Отведи беду..."

А беда была рядом.

Черным вороном кружила беда над их любовью, над их счастьем.

Что за беда?..

Откуда грянет?..

Антонина Валерьевна не ведала. Но не сомневалась в том, что беда где-то близко, караулит удобный миг, чтобы неотвратимо пасть на их закружившиеся головы.

Антонина Валерьевна нутром чуяла близость окаянной, улавливала ее смрадное дыхание, невысказанные угрозы. Да не пустые, чтоб припугнуть, а неотвратимо гибельные... И Сева предчувствует то же, иначе не настаивал бы на регистрации. Кто-то может их счастью помешать, порушить его, испоганить. И этот КТО-ТО не только могуч, но, похоже, неодолим. Его и рвется Сева опередить, поставить перед фактом, лбом о стенку...

Надо ли?..

Можно ли силой слепить счастье?..

Мыслимо ли оно в круговой обороне?

Счастье с оглядкой...

Приперченное страхом...

Присоленное неуверенностью...

Какое же это счастье, кому оно нужно?..

Несчастное счастье...

Абсурд!..

Но бывает же счастье с бою... Отвоеванное... Вырванное...

С кем воевать?..

У кого вырывать?..

Застопорила мысль, стукнувшись об эти вопросы, которые вмиг удвоились, утроились, удесятерились, сплотились в неодолимую стену.

Не прошибить ее.

Не перескочить.

Да и что за ней?..

И словно бы отвечая на этот вопрос, оттуда, из-за этой неодолимой стены, с другого, незнаемого берега, загрохотал тот самый дверной звонок. Вызывающе наглый. Проломный и неодолимый.

Кто звонил?..

Как посмел?..

Хорошо, не стала тогда докапываться до корней, вместе с нервами выдирая у Севы "кто?" да "почему?".. Не сказал! – нельзя. Щадит нашу любовь, берет на себя боль и беду... Чего ж я хочу?.. Куда рвусь?.. Зачем?..

"Господи... Сколько лет мечтала... встретить... полюбить... знать, что любима и желанна, и нужна... Сбылось. Свершилось. Бога возблагодарить да с головой в неизбывную радость, в любовную негу... Раствориться. Разомкнуться до донышка, до самого-самого... И упиваться... Пить да пить свое долгожданное, выстраданное, вымоленное счастье..."

Тут тонюсенькая путаная ниточка мысли вдруг лопнула, власть над женщиной взяли чувства.

Ах, как затосковала она, душой и телом затосковала о любимом. И наотмашь, с плеча рубанула:

– Дураков не пашут, не сеют: сами родятся... Пусть они и гадают, что да почему... Что будет, того не миновать... А пока...

Антонину Валерьевну прямо-таки захлестнуло неодолимое желание немедленно увидеть, услышать, почувствовать любимого.

Сорвалась с места.

Торопливо оделась.

Набрала номер его телефона.

– Сева... Еду к тебе... Встреть на троллейбусной остановке...

Не слышала, что он ответил.

Приотворив дверь в смежную комнату, сказала, ни к кому конкретно не обращаясь:

– Покидаю вас. Заприте дверь...

И, не ожидая ответа, ушла...


2

Равновесие – основной закон Природы. Перебрав в одном, она непременно недоберет в другом – противоположном. И наоборот: недодав здесь, передаст там. Потому и незыблем ее кругооборот, вечны и нетленны ее черты.

Но человек воспринимает мир сиюминутно, живет не будущим – настоящим и, недополучив чего-то сегодня, не утешается возможностью наверстать упущенное завтра, а расстраивается, сердится, негодует. Оттого, наверное, так болезненно остро реагировали горожане на головокружительные погодные выкрутасы, какие, по утверждению метеорологов, случаются крайне редко...

Тихая, ползучая осень прожитого года растянулась на весь декабрь. Синоптики много раз сулили и похолодание, и осадки, но ниже семи градусов не холодало, а так называемые осадки были столь мизерны, что через пару часов их следы возможно было обнаружить лишь на причерненных безжизненных травах и цветах газонов. А под ногами горожан были все та же закаменелая грязь да остекленные толстым льдом лужи.

Так и куролесила погода вплоть до новогоднего порога, вбивая в головы горожан крамольную мыслишку, что сибирский климат ныне неузнаваемо переменился и ни морозов, ни снега в эту зиму можно не ждать.

Доведя человека до этой черты сомнения, коварная природа позлорадствовала и за одну ночь нагнала такого холоду, что оконные стекла покрылись толстыми ледовыми узорами, на уличных градусниках минус тридцать два, а непрестанный, прошивающий насквозь северный ветер неумолимо выдувал тепло из домов и надежду на сиротскую зиму из голов.

Едва днем мороз чуть поослаб, повалил снег. Да какой!.. Похоже, скопилось его на небеси видимо-невидимо; от снеговой тяжести небесное брюхо лопнуло, разом вылив на Город все накопления, и Город из зачуханного, грязного забулдыги вдруг сделался чистеньким да нарядным, да молодым.

Весь январь Город жучил мороз, осыпал снег, хлестал ветер. Настоящая сибирская зимушка, когда не хочешь, но торопишься, незачем, а бежишь. На улицах появились прохожие в кисах, унтах, валенках; вместо кожаных перчаток меховые рукавицы да варежки бабушкиной вязки.

Кто-то радовался холодной снежной зиме.

Кто-то бранил мороз, ворчал на ветер, негодовал по поводу затяжного снегопада.

Всеволод Владимирович благословлял и морозы, и метели, и белую хрусткую мякоть под ногами. Холод – бодрил, веселил тело, освежал-просветлял голову, наполнял энергией сердце.

Дышалось – вольготно.

Шагалось – легко и споро.

Думалось – без натуги...

Жизнь – коварная штука. Всегда сыщется гора, которую не обойти, приходится карабкаться на кручу, не ведая, осилишь ли, не зная, а что за горой... Непременно встретится река, которую, неведомо, достанет ли сил переплыть, но жить можно лишь на том берегу...

И почему-то такие горы и реки зачастую оказываются в пристяжке с долгожданным, желанным, к чему стремился всеми силами, чего добивался, за что боролся и наконец-то достиг, но... в связке с той самой "горой" либо той самой "рекой" ...

Именно по этому непонятному подлому закону и поступила, как видно, судьба с Всеволодом Владимировичем...

Завтра заканчивается месячный испытательный срок для желающих соединиться в брачном союзе, и они с Тоней станут наконец-то официально признанными мужем и женой. Тонины дочь с зятем уведомлены об этом историческом событии, а вот Анне Всеволод Владимирович ничего не говорил. И теперь, широко и скоро шагая по еще незатоптанному, недавно выпавшему, поразительно белому хрустящему снежку, Всеволод Владимирович бился над вопросом: сказать или не сказать дочери о завтрашнем событии?..

После той глупейшей истории с пудреницей их отношения дали очевидную трещину, которая угрожающе расширялась и расширялась, неумолимо превращаясь в неодолимую пропасть. Всеволод Владимирович понимал нелепость и пагубность надвигающегося разрыва. Два единокровных, одного корня и духа, два самых близких человека вдруг становятся по разные стороны баррикады, разбегаются по разным берегам. Это ли не абсурд?.. Кому и зачем такие штучки-дрючки?..

Споткнувшись об эти вопросы, начинал каяться, что сразу не сказал Анне о своем намерении жениться, не познакомил ее с Тоней, не убедил дочь в правомерности и разумности своего поступка. "Наверное, она бы поняла. Непременно поняла. Не может же желать мне зла самый дорогой и близкий человек. Ну, пофыркала бы, подулась и примирилась. Потом, возможно, и подружилась с Тоней. У них и разница-то в возрасте всего девять лет. Понял же сын, телеграмму прислал: "Рад. Поздравляю. Целую обоих..." Надо бы и с Анной прямо и открыто. Она умница. И добрая. Конечно, добрая..."

Тут, будто по чьей-то команде, разом оборвались покаяния, в памяти возникло лицо Анны, выражение которого менялось и менялось. Вот оно блеклое, с гримасой раздражение и обиды – таким оно было на поминках, в конце размолвки; раскаленное яростью, пышущее гневом – таким оно увиделось в дверной глазок; покривленное неприязненно-язвительной ухмылкой, откровенно враждебное – таким показалось оно при недавней встрече, первой после той гнусной и гадкой сцены, когда раздираемые взаимной злобой, они стояли, разделенные дверью...

И на сей раз, как и всегда, Анна явилась без зова и упреждения – пала камнем с неба. Пытливо и злонамеренно долго оглядывала комнаты. "Как ищейка", – неприязненно подумал Всеволод Владимирович.

В их отношениях отчетливо проступало плохо скрытое недовольство друг другом. Оба стремились укрыть это, лукавили и юлили, но когда Анна вновь заговорила о ключе от родительской квартиры, Всеволод Владимирович не сдержался, жестко, почти неприязненно выговорил:

– Оставим этот разговор, Анна. Наверное, я – собственник, эгоист или что-то похуже, но... Не хочу, чтобы кто-то вмешивался в мой распорядок, в мой уклад...

– Я не кто-то! – вспыхнула, отчеканила Анна. – И я не посягаю на твой уклад и распорядок. Живи, как знаешь...

– Остановись! – Всеволод Владимирович предостерегающе вскинул руки. – Иначе мы наговорим друг другу...

– И чудненько!.. Взаимопонимание достигнуто... – саркастически проговорила Анна, обидчиво сплюснув губу так, что верхняя козырьком накрыла нижнюю...

Вспомнив сейчас эту стычку с дочерью, Всеволод Владимирович осудил себя за недавнее покаяние.

"Нет, Анна не поняла бы и не приняла. Вероломная эгоистка. Узнав о регистрации, могла бы такое сказануть... Обидела бы Тоню, и все кувырком...

Несомненно, глупо...

Смешно и нелепо...

Как по-иному?..

Как?..

И впереди-то, впереди без просвета. Тоня – не носовой платок, в карман не схоронишь, за обшлагом не спрячешь. Волей-неволей придется их знакомить. Что выкинет сумасбродная Анна – не предугадать...

Мерзко и гадко. Сами себе жизнь осложняем... Тоню надо непременно подготовить к возможным неожиданностям. Анна – беспардонный эгоист, вероломна и свирепа, как разъяренная росомаха... Но такой сотворили ее мои гены.

И воспитал ее, сформовал ей душу, заложил основы характера – тоже я. Сама себя раба бьет, коли нечисто жнет...

Где же я просчитался?.. В чем?.. Переложил внимание?.. Передозировал ласки?.. Переборщил забот?..

Наверное... Папина любимица. Все – по первому желанию, на блюдечке с голубой каемочкой. Умилялся дочкиному характеру. Восхищался ее умом да способностями.

Прощал...

Потакал...

Подталкивал...

Куда?..

В чужой стан?..

На ту сторону баррикады?..

Чушь собачья... Бред... Толстовщина..."

Тихохонько похрустывал, поскрипывал, попискивал свежий снег под ногами. Меж высокими домами порхал обжигающий щеки ветерок. Мороз пощипывал мочки ушей, настырно пробирался в перчатки. Пришлось извлечь пальцы из напалечников, сжать кулаки, порезче и пошире размахивать руками. Но все это проделывалось автоматически, без участия рассудка и чувств. Те перемалывали и перемалывали и никак не могли перемолоть все те же проклятые "как?" да "почему?", да "что делать?".

Так увлекся поиском желанных ответов, так задумался, что не приметил остановившуюся в метре от него синюю "волгу" и вылезшую из машины Анну не заметил, прошагал мимо.

– Папа!..

Вот теперь он остановился. Круто поворотился навстречу подходившей Анне. "Судьба" – мелькнуло в голове Всеволода Владимировича, и он поежился от холодка, окатившего спину.

Короткая норковая дошка-разлейтайка. Сверкающие сапоги с длинными, по колено, голенищами. Норковая, в тон шубе, шляпка необычного фасона. Великолепный макияж, когда все тщательно, красиво и в меру подкрашено, припудрено и подведено. К тому ж, вельможная осанка. И властная походка могущественной жрицы... Все это вкупе создавало впечатляющий и покоряющий образ...

Но об этом Всеволод Владимирович подумает много времени спустя, когда, чуть поостыв от неожиданной встречи, подуспокоясь, воскресит в памяти и образ дочери, и их разговор. Теперь же он всеми силами гасил заполыхавшее вдруг волнение, выдавливая на лице приязненную улыбку. Однако совладать с собой не смог. И подлетевшая Анна сразу приметила это.

– Приветик, папуля, – чмокнув его в щеку, весело сказала Анна. – Чего ты такой взъерошенный, как воробей перед кошкой?

– Значит, есть причины, – неожиданно для себя, жестковато откликнулся он.

– И какие? – насмешливо спросила Анна.

– Женюсь!..

– Женишься?!

– Так точно. Завтра регистрация.

– Что ж не познакомил с будущей мачехой? – без малейшей паузы замешательства, с той же веселой иронией спросила Анна.

– Непременно познакомлю. Приходи завтра во...

– Что такой нетерпеж? – уже по-иному, сухо и требовательно, спросила дочь. – Могли ведь...

– Не могли! – категорично отрубил он. И громче, и решительней прежнего повторил. – Не-мог-ли!..

На щеках Анны сквозь косметику проступили алые пятна. Глаза стали необычно яркими, взгляд – пронзительным и недобрым, и голос сделался жестким и колючим.

– Молода ли моя будущая мачеха?

– Для меня, пожалуй, молода. Для тебя годится в подруги...

Анна нервно засмеялась. Краснота на лице проступила еще резче, даже лоб покраснел. Игольчато-острый взгляд столкнулся с хмурым взглядом отца.

– Ну... ты... ты, – замялась, подбирая менее грубое и обидное словечко и, верно, не подыскав, ляпнула, – ловкач ты, папочка!..

Побагровев, как от пощечины, Всеволод Владимирович попытался осадить распаленную дочь:

– Думай, что говоришь!

– Ты думай, что делаешь!.. И полугода не прошло, как похоронил жену... Нет бы покаяться, грехи замолить...

– Мне не в чем каяться, нечего замаливать!.. И прекрати хамить! Схлопочешь по физиономии!..

– Браво!.. Браво!.. – Анна дважды прихлопнула в ладоши. – Аристократ!.. Джентльмен!.. Наставник молодых!.. Посреди улицы расквасил нос единственной дочери!.. Потрясная картинка!.. Сногсшибательная информация!..

Всеволод Владимирович резко поворотился к дочери спиной и торопливо пошел прочь. Он не соображал, куда, не видел дороги, не слышал, что кричала ему вослед разъяренная Анна.

"Стерва!.. Какая мерзавка!.. Черт поднес... Всю обедню испортила. В кого такая негодница?.."

А у порога гимназии стреножила совсем иная, не похожая мысль, и он какое-то время столбом стоял, ошарашенный.

"Не черт, а Бог свел нас: не надо мучиться, как уведомить любимицу. Не нужно изворачиваться перед Тоней: опять спросит, знает ли Анна... Воистину, нет худа без добра..."


3

И было белое платье.

И белые туфли на тонкой изящной шпильке.

И белые, по локоть, перчатки.

И гремел незаменимый волнующий марш Мендельсона.

И приглушенно тренькнули, столкнувшись, высокие красивые хрустальные бокалы, наполненные пузырящимся холодным "шампанским".

Словом, было все, как того требует свадебный обряд, как положено у добрых людей.

На церемонии бракосочетания и недолгом банкете в ресторане Дворца присутствовало двенадцать гостей, не считая Тониной дочери с мужем. Анны, конечно, не было.

– Ты что, не пригласил ее? – встревожилась Тоня.

– Гриппует вся семья, – слукавил Всеволод Владимирович. – Чихать да сморкаться положено дома. Поправятся – навестят...

Антонина Валерьевна недоверчиво глянула на мужа, но ни времени, ни желания выяснять да уточнять у нее не было...

Два дня не высовывались они за порог квартиры, предаваясь блаженству и неге.

Пили и ели в постели.

Танцевали и пели.

Слушали музыку и смотрели телепередачи.

Любили и спали.

Два дня колдовала над ними любовь.

Два неправдоподобно долгих...

Два немыслимо коротких дня...

Кому-то, наверное, покажется надуманным и смешным описание того, что пережили эти немолодые люди за два послесвадебных дня.

Молодой человек наверняка саркастически ухмыльнется, потому как уверен: любовь – собственность молодости и молодых.

И пожилой, ровесник Всеволода Владимировича, далеко не всякий поверит в реальность описанного. Иной и в молодые-то годы не изведал этого чувства, не испытал, не пережил, ибо любовь редчайший дар, коим Бог оделяет далеко не всякого землянина; причем, для многих и многих вся суть этого божественного, прекрасного, незаменимого чувства сфокусирована в таких постельных утехах, для которых нужны бычье здоровье и жеребячья плоть, чего, конечно же, не может быть у шестидесятилетних.

Но... Слова из песни не выкинуть. Убери из цепи самое малое звенышко, и превеликая неразрывная цепь распадется-развалится…

Отворив дверь своей квартиры, Всеволод Владимирович проворно, ловко и легко подхватил Тоню на руки и шагнул через порог. Антонина Валерьевна, сладко ойкнув, обхватила любимого за шею. Зажмурилась, прижалась бархатной щекой к его загорелой горячей щеке и не размыкала ресниц до тех пор, пока не ощутила пол под своими ногами.

Крепкие, ловкие пальцы Всеволода Владимировича запутались в застежках Тониной шубки. Осердясь, он сильней дернул злосчастный крючок, что-то чуть слышно треснуло.

– Не спеши, – нежно пропела Тоня. – Неумеха. Не можешь шубу с женщины снять.

– Не обучен этому искусству. И опыта не набрался. Комплиментарничать умею. Вести занимательную светскую беседу могу. А вот насчет раздеванья-одеванья... За сорок лет семейной жизни... Не улыбайся, пожалуйста. Не свят. Не безгрешен. Но если и были срывы, то неосознанные, непреднамеренные. Стихийные и одноразовые, случайные, бесследные... Ты – первая и последняя моя любовь... Да, поздняя. Конечно, закатная. Зато такая яркая. И такая горячая. Не случись этого несчастья, я все равно ушел бы к тебе...

– Поставили бы палатку в лоджии... – рассмеялась, недоговорив.

– А хоть бы и в палатку, – без улыбки подтвердил он. – Главное...

– Любишь... Любим... Люблю...

Они крепко обнялись.

Прижались друг к другу и замерли, будто слившись.

Его рука невесомо коснулась ее лица, теплые, ласковые пальцы огладили полыхающие щеки, пробежали по трепетным губам, встопорщили черный ворс бровей. При этом Всеволод Владимирович пронзительно тихо, почти шепотом, декламировал:

"Люблю тебя!" – гремит во мне
неистово и яро.
"Люблю тебя!" – горит во мне
невиданным ножаром.
",Люблю тебя!" – кричу, когда
тебя не видно рядом.
"Люблю тебя!" – молчу, когда
коснусь рукой иль взглядом...

– Давно сочинил? – чуть слышно выговорила она.

– Только что испек. С пылу, с жару.

– Спасибо, милый...

– "Спасибо" не отделаешься. За каждую строчку поцелуй.

– Ну, целуй, – не то разрешила, не то повелела она, слегка запрокидывая голову, ищуще приоткрыв красиво очерченный полногубый яркий рот.

Сперва он едва коснулся губами ее растворенных губ, словно бы пробуя не то на вкус, не то на накал. Те оказались мягки и прилипчивы, вмиг прикипели и не отрывались, пока не перехватило дыхание, не закружилась голова. Тогда он неистово и торопливо принялся целовать ее глаза, щеки, нос, шею. Антонина Валерьевна беспомощно обвисла на его руках, сомлевшим хрипловатым голосом бессвязно бормоча:

– Сумасшедший... И я... Мы сумасшедшие оба... Если бы видели нас… Мы воры... воры... Крадем отпущенное молодым...

– Нет... Нет... Нет... Мы не воруем, берем свое... Выстраданное... Долгожданное... Закатившееся в чужой угол... Могло вовсе затеряться. Не сыскаться. Сгинуть...

– Не могло, милый. Слышишь? Не могло... Мы искали друг друга, оно искало нас. Теперь мы навеки. Я, ты и любовь...

Срубленным колосом Тоня рухнула в кресло. Всеволод Владимирович встал перед ней на колени и принялся разувать женщину. Осторожно, неспешно расстегнув молнию, высвободил ногу из сапога. Долго оглаживал круглое колено, мягко потирал и легонько потискивал упругую икру, забрал в ладони маленькую ступню и долго не отпускал, словно бы согревая ее.

У тебя прекрасные ноги примы-балерины Мариинского или Большого... Длинные. Стройные. Пружинные... Сам Роден позавидовал бы такой натуре... – Ткнулся лбом в сомкнутые Тонины колени. Красавица моя... Моя... Моя... Я – собственник, Сомс Форсайт. Властелин и повелитель вселенной, которую олицетворяешь ты...

Антонина Валерьевна хотела переодеться в халат, он остановил:

– Погоди, Тонечка. Побудь еще невестой. Обую сейчас тебя в подвенечные туфельки и приглашу на свадебный вальс...

Обул. Нажал клавишу магнитофона, и загремела мелодия "белого вальса".

Как всегда, Тоня танцевала легко и грациозно, была не только невесомо послушна партнеру, но и предугадывала его намерения, предвосхищала его желания, оттого и танцевали они дивно слаженно, красиво и легко. И это ощущение гармонии, изящества и красоты танца наполняло их сердца искристой жаркой радостью.

Они ликовали.

Они парили над всем земным – высоко и вольно: окружающее – совершенно, желаемо – достижимо и рядом.

Обрамленная крупными, большими кольцами черных, словно бы подбронзовленных волос голова женщины чуть запрокинута. В расселине крепких ярких губ влажно посверкивает белая полоска зубов. В широко распахнутых, поразительно синих глазах плещется ликование.

Порой она так плотно прижималась пружинно податливой грудью и животом, и ногами, что Всеволоду Владимировичу становилось нестерпимо жарко от вспыхнувшего вдруг желания. Смиряя порывы страсти, он слегка отдалялся от Тони и начинал танцевать по-молодежному, по-современному, выделывая такие лихие коленца, что скоромные желания вскоре вытекали из тела вместе с потом...

Освежившись под душем и переодевшись, принялись за праздничный, прямо-таки царский обед. Стол они загодя накрыли в большой комнате, которую называли гостиной. В центре стола красовалось бутылочное трио: армянский коньяк, французское "бордо" и московская "смирновская". Аппетитно парила индейка с грибами. Приметно оттеняли белизну луковых колец сочные розовые ломти малосольной нельмы. В одной круглой вазочке сошлись, не мешаясь, осетровая и кетовая икра. А на кухне ждали очереди непременные для всякого праздничного застолья сибирские пельмени...

Новобрачные сидели рядышком, то и дело прикасаясь друг к другу. Как-то само собой, непреднамеренно, без умысла, сталкивались их колени, сбегались руки, припадали плечи, а сойдясь, столкнувшись, надолго замирали в таком положении.

Любая точка их сближения источала животворное, окрыляющее и радующее тепло. Оно моментально переливалось в кровь и плоть Всеволода Владимировича, стремительно растекалось по всему телу, возбуждая и напрягая его.

От этой неизъяснимой чудодейственной Тониной энергии, от выпитого коньяка и недавно пережитого Всеволоду Владимировичу сделалось так отрадно, так благостно, что захотелось кричать торжествующе-победно. Повинуясь этому первобытному желанию, он запел: "Я люблю тебя, жизнь..."

Похоже, Тоня только и ждала его запева и сразу же подхватила песню, да не в унисон, а первым, удивительно чистым, серебряным голосом. Блаженно улыбнувшись, Всеволод Владимирович поддал мощности своему могутному, сочному баритону, и серебряный припой к нему тут же стал еще звончей, еще прозрачней. И столько неперегоревшей молодой страсти, столько невыплеснутого душевного волнения, смятения и тревоги проступило вдруг в этой неожиданной песне, что у обоих повлажнели глаза; и будто защищая Тоню от кого-то иль от чего-то, Всеволод Владимирович обнял ее за плечи, так крепко, так жарко обнял, что женщина почувствовала себя надежно укрытой и защищенной от всех бед, непроизвольно расслабилась и вдруг ощутила слезы на щеках...

Они вместе застилали постель, перекидываясь вроде бы малозначащими, случайными фразами.

– Последние лет десять, может, больше мы спали с женой порознь. Вместе мне было тесно, жарко, неудобно...

– Давай разойдемся по разным постелям...

– Не выдумывай. Твое тело источает такую ласковую, но мощную энергию. Когда ты рядышком, я... я... Нет, мне не выразить состояние гармоничного блаженства души и тела... Нет таких слов...

– Какой же ты заслуженный-простуженный, коли твой словарный запас не имеет таких слов...

– А у тебя есть?

– Конечно.

– Поделись. Подбрось волшебное словечко.

– Люблю!..

– Гениально!.. Умница-разумница!.. Как-то по пути в гимназию у меня сложилось такое стихотворение...

И негромко, зато выразительно, с чувством прочел то стихотворение, которое начиналось словами: "сказал себе "влюбился ты..."

Антонина Валерьевна наградила сочинителя таким долгим, хмельным поцелуем, который толкнул их в постель...

Всеволод Владимирович проснулся на предрассветном изломе ночи. Густой серый полумрак затопил комнату, размазал контуры вещей, сделав их одноцветными. В стеклянную незашторенную дверь балкона бесстыдно и зорко засматривала огромная, нестерпимо яркая луна. Лунные лучи, вспоров темноту, сгустили ее, оттеснив в углы. Оттуда веяло чем-то таинственно-тревожным.

Всеволод Владимирович натянул одеяло на обнаженные плечи жены. Глубоко вздохнув, расслабил мыщцы тела, и то, как бы растворясь, стало неощутимым.

– Выспался? – прошелестел ласковый Тонин голос.

– С тобой рядом могу сутки не просыпаться. Выспался – вставай, встал – иди, пошел – потерял тебя, хотя бы и на время. А мне хочется, чтоб ты всегда была подле, рядышком...

– В тебе увял, не распустившись, большой поэт...

– Не увял, придремнул. Ты его разбудила, взбодрила.

– Тогда сочини стихотворение обо мне и о луне. Видишь, как она раскраснелась-расфуфырилась...

– Постараюсь... Пять минут на раздумье...

Вряд ли протекли оговоренные пять минут, а Всеволод Владимирович уже заговорил – замедленно, будто нашаривая брод, напевным речитативом:

Любимая, скажи же мне
коротенькое слово.
Любимая, позволь луне
к тебе прокрасться снова.
Любимая, одежду скинь,
Купайся в лунной сини.
Любимая, из всех богинь
Ты – главная богиня...




ГЛАВА ПЯТАЯ. ПОЛЫННЫЙ МЕД



1

Подав Тоне шубу, проводил ее до порога, поцеловал в щеку.

– Счастливо, малышка.

Захлопнул дверь и замер, привалясь к притолоке, слушая, как глохнет, удаляясь, гул лифта. И чем тише и отдаленней становился его гул, тем грустнее казался Всеволод Владимирович, будто жена уносила в своей сумочке заряд его душевной бодрости и энергии.

Он знал: это пройдет, непременно пройдет, работа сотрет грусть, притушит волнение, потом, в гимназии, все это и вовсе позабудется, неприметно промелькнут урочные часы, но на обратном пути к дому вновь придут беспокойство и томление души, опять-таки каким-то непонятным образом связанные с Тоней, и он заспешит, заторопится поскорее увидеть, обнять, вдохнуть родной запах ее духов, волос и тела. Это был необъяснимый волшебный запах – волнующий и бодрящий, от которого едва приметно кружилась голова и замирало сердце...

Иногда, во время ранней утренней прогулки, когда Город еще только-только начинал просыпаться, на пустых серых улицах маячили лишь разномастные псы, и Всеволод Владимирович, не боясь автомобилей, размашисто и неоглядно шагал краем проезжей дороги, думая о самом разном; иногда и тут его настигало то же странное чувство – обжигающе пронзительное и горькое предощущение чего-то ужасного и неотвратимого.

Ему начинало мниться: с ней непременно случится что- то недоброе. Что?.. Где?.. Почему?.. Не знал, не предугадывал даже. Это было второстепенным. Главное – она исчезнет из его жизни. Та станет жутко пустой. Стоило помыслить такое, как мир в самом деле тускнел и холодел тут же, Всеволоду Владимировичу становилось одиноко и зябко, и жалко себя.

Конечно, это было слюнтяйством, распущенностью, черт знает чем, недостойным настоящего мужчины. Он понимал это, негодующе выговаривал себе и вроде бы стряхивал нелепое уныние, открещивался от дурного предчувствия, а сам все убыстрял и убыстрял ход, торопясь удостовериться, что Тоня – есть, Она – ждет, Она – его и с ним. Старался не думать о другом, гнал сомнения и страх, но те снова и снова возвращались.

В мире, где непрестанно все ломается, рушится, калечится, где торжествует зло, процветают жестокость и насилие, а отношениями людей управляет голый чистоган, в этом мире немыслимо трудно, а может, и невозможно сохранить зажженный ими огонек поздней любви. В любой миг его может задуть непредвиденный порыв губительного сквозняка. Старость... Хворь... Безработица... И еще многое, многое иное, столь же реальное, близкое и неотвратимое накатит вдруг – и...

В нередкие минуты таких тревожных раздумий и волнений непременно вспоминалась Анна. Они не виделись с той неожиданной встречи в канун регистрации. Анна не показывалась и даже не звонила по телефону. Странно, но это показное отчуждение дочери почти не беспокоило Всеволода Владимировича: "не лезет – и слава богу, ничего доброго она не принесет, не обрадует..."

Тоня угадала враждебную межу, пролегшую меж дочерью и отцом. Недавно она спросила:

– Почему не кажет глаз Анна?

– Значит, нет нужды, – попытался увильнуть он от нежелательного объяснения.

– Давай в воскресенье устроим прием нашим наследникам. Я испеку пирог...

– Подождем еще малость. Вдруг распогодится, выглянет солнышко. Явится моя ненаглядная дочурка без особого приглашения. С букетом цветов и жаркими объятиями...

– Это она ломилась тогда?

Их взгляды столкнулись. Она уже прочла ответ в его глазах. Потому и буркнул недовольно и жестко:

– Она.

Больше об этом Тоня не заговаривала. Но нет-нет, да и задумается вдруг, уединится в свою нишу и оттуда, издалека, постреливает взглядами. Поначалу Всеволод Владимирович делал вид, что не замечает состояние жены, а однажды, не вытерпев, подсел к ней, нежно обнял за талию.

– Полно, Тоня... Чего ты, право... Каюсь, что выпестовал такую махровую эгоцентристку, но ведь от моего раскаяния она не перелицуется... Горько, конечно. До слез обидно. Росла папиной тенью, все поровну, все пополам. Видать, перебрал я, переложил внимания да ласки. Оказывается, и тут перебор опасен и вреден...Только от моего запоздалого прозрения толку никакого... Помнишь, ты как-то сказала "плюнь и разотри", вот и давай плюнем...

– Плюнем, Сева.

– И разотрем?

– Разотрем...

Легко сказать, труднее сделать. И хотя оба старательно обегали эту "мину", боясь ненароком ее зацепить, близкое присутствие опасности нет-нет, да и напоминало о себе то одному, то другому, чаще Всеволоду Владимировичу. Каким-то невероятно обостренным чутьем Антонина Валерьевна улавливала этот момент и тут же заговаривала о чем-нибудь интересном и спорном. Обрадованный Всеволод Владимирович сходу подхватывал начатый женой разговор, неприметно и скоро заводился, становясь прежним – азартным, веселым и громким...

И все-таки жизнь оказалась куда хитрей и коварней, подсунула-таки треклятую "мину" под ноги Антонине Валерьевне.

За ужином она рассказывала мужу:

– Зашла к главврачу. И двух слов не сказала – телефон. Какая-то журналистка из "Новой жизни". Не то Топтыгина, не то Торо... Не запомнила... Не важно. Интересуется моей персоной. Сколько лет. Что окончила. Какой стаж... Главный – мужик крутой. Развернул ее: "Надо – приходите, познакомлю, у нее и спросите". Та начала грозить каким-то законом о прессе. "Приходите, выясним, кто из нас беззаконник!" – рубанул главный и положил трубку. Она еще раз позвонила, он не стал разговаривать... Что бы это значило?.. Как, по-твоему?..

– Наверное, какая-то твоя пациентка прислала в газету благодарственный отзыв. Редакция заинтересовалась, что за птица Антонина Валерьевна Пуговкина. Теперь журналисты... – перехватил насмешливо-недоверчивый взгляд жены, смешался, недоговорил.

– Что-то ты темнишь, Сева, – сочувственно-ласково проговорила она.

Скажи она по-другому, с обидой или с раздражением, наверное, Всеволод Владимирович опустил бы пониже забрало, поглубже спрятал бы свои, наверняка безошибочные, предчувствия и догадки. А тут, напротив, открыто и прямо глянув в глаза жене, будто что-то горькое выплюнул:

– Анна!

– Думаешь?

– Не думаю – уверен. Ее замах. Не знаю, с какой стороны ударит, но непременно саданет. Что-то замыслила, негодница!..

Спал он в эту ночь плохо. Постоянно ворочался. Вздыхал. Часто просыпался. И тут же, как язык к больному зубу, кидалась мысль к неразгаданному "чего задумала Анна?". Обняв жену, прижимался к ней и, согретый ее животворным теплом, скоро засыпал, но нездоровым, некрепким сном. Стоило Тоне чуть отодвинуться либо сам повертывался на другой бок, как сразу и просыпался, и снова мысль вгрызалась в безответное "что выкинет Анна?"

Поднялся утром с тяжелой головой и сверчковым свиристением в ушах. Тоня измерила кровяное давление: 190 на 110. Сделала укол. Дала таблетку. "Полежи хотя бы пару часиков. Я позвоню". И ушла.

Он прилег на диван, попробовал заснуть. Не получалось.

Подхватив с журнального столика газету, уселся в кресло.

Не читалось.

Посмотрел программу телевидения. Ничего интересного.

Включил радиоприемник. Опять талдычили о похищении в Чечне журналистов, о расширении НАТО на Восток. "Чего балаболят, толкут воду в ступе? Все равно будет так, как желает господин Клинтон и его камарилья. Разоружимся до конца, станем подстилкой под ногами Америки..."

Выключил радиоприемник.

Глянул на часы. "Десять, а Тоня не звонит. Обещала и... Что-то стряслось. Наверняка неожиданное и неприятное... Что?.."

И заюлила мысль вокруг этого ЧТО. Разыгралась фантазия, такие страсти-мордасти полезли в голову: мороз по коже изо всех сил отбивался, открещивался от них не получилось. Позвонил в поликлинику:

– Антонина Валерьевна принимает сегодня?

– Она на консилиуме.

– Когда освободится, попросите, пожалуйста, чтоб позвонила домой.

Гора с плеч.

Странное, будоражащее облегчение.

_И_зароились_в_голове_рифмованные_строки..._

Когда ты не рядом,
Тяжелые дни.
Когда ты не рядом,
Мне чаще звони.
Звони мне и ночью,
Звони мне и днем.
Я бодр и спокоен,
Когда мы вдвоем.
Я счастлив и весел,
Когда мы одни.
Звони мне, родная,
Почаще звони...


2

Просторный директорский кабинет едва вместил всех учителей гимназии. Любопытно было послушать представительницу минпросовского Центра полового воспитания детей. Собравшиеся и не предполагали о существовании подобного Центра и про себя гадали: а что же новенького, эдакого щекотно-остренького преподнесет им столичная нравоучительница.

Использованный презерватив в гимназическом туалете не шокировал ни уборщиц, ни учителей.

И припахивающие водкой гимназисты не вгоняли наставников в дрожь.

Не кружились головы педагогов и от не всегда подмятого дезодорантом и духами специфического запаха анаши, исходившего не только от парней, но порой и от гимназисток...

Все это приелось, примелькалось.

Подумаешь, гимназистки избили жестоко свою одноклассницу, а гимназисты ее изнасиловали. Дивно ли это, когда Россия стоит кверху ногами и черное объявлено белым, а к белому пришпилен плакат с изображением черепа и костей. А вот всероссийский Центр полового воспитания детей что-то новое, и от специально командированного представителя этого загадочного Центра можно ждать чего-нибудь сногсшибательного...

Сан Ваныч церемонно и громко представил посыльную Центра – Маргариту Эдуардовну Ямпольскую. Та была немолода, наверное, чуть-чуть за сорок, может, и постарше, но и лицо, и фигура, и жесты, и голос – все излучало покоряющую энергию, собранность и четкость. От нее веяло поразительно волнующим ароматом Москвы.

Далекой и загадочной.

Всевидящей.

Всезнающей.

Всесильной...

Говорила Маргарита Эдуардовна размашисто, категорично, столь же размашисто жестикулируя и даже притопывая, будто ставила жирную точку в конце какой-нибудь особо важной фразы. Речь ее была довольно длинной, но темпераментной до неистовства, красочно складной, пересыпанной цитатами из трудов выдающихся педагогов современности с высокими и почетными учеными званиями и титулами. Тут были рекламно представлены американцы и англичане, итальянцы и французы. Чаще других повторялось имя благодетеля – покровителя российской культуры Джорджа Сороса.

Сперва Маргарита Эдуардовна опрокинула на головы слушателей не ведро, не ушат, а целую цистерну убойных, потрясающих цифр и фактов.

Девятилетние девочки рожают.

Десятилетние продают себя дома и за рубежом.

Двенадцатилетние сутенеры дирижируют матерыми проститутками.

Отцы насилуют родных малолетних дочерей.

Восьмилетний Казанова заразил сифилисом дюжину своих подруг...

И еще многое-многое столь же невероятное, дикое и кощунственно-чудовищное обрушила столичная гостья на головы ошеломленных учителей. И главной причиной этого неописуемого детского разврата Маргарита Эдуардовна объявила сексуальную неграмотность мальчишек и девчонок.

– Они не умеют пользоваться презервативами, не знают о противозачаточных средствах, не имеют понятия о признаках беременности, не знают симптомов венерических заболеваний. Они неграмотны, невежественны в сексуальных вопросах. И справиться с этой бедой может и должно четко, разумно и планово организованное половое воспитание. Во имя этой благородной и святой цели и создан наш Центр...

В заключение своего пространного выступления гостья сообщила:

– Завтра я проведу показательный урок полового воспитания в вашем педколледже. В половине второго. Милости прошу всех интересующихся...

Сомлевшие, довольные, улыбающиеся учителя долго, дружно и громко аплодировали. А Сан Ваныч необыкновенно проворно нырнув за портьеру, вынес букет ярких белых роз и церемонно вручил его докладчице, галантно поклонясь при этом и поцеловав ей руку.

– Может быть, у коллег есть вопросы? – с полной уверенностью, что таковых не будет, все еще приподнятым тоном спросила пышущая вдохновенным жаром Маргарита Эдуардовна.

Умиленные педагоги безмолствовали: нетерпелось поскорее перебраться в столовую, где в ожидании прозаседавшихся стояли накрытые столы с холодными закусками и горячими напитками.

Сан Ваныч уже приподнялся было, чтобы еще раз поблагодарить москвичку и пригласить всех на чашку чая. Но тут встал Всеволод Владимирович и порушил благостный настрой почтенного собрания. Голосом глуховатым и жестким от волнения он тяжеловесно и замедленно проговорил:

– Если я верно понял вас, Маргарита Эдуардовна, ваш Центр рекомендует обнажаться по-нудистски, до конца. Учитель рисует на доске мужской и женский половые органы и поясняет первоклашкам, как эти органы, соединяясь, производят на свет свое потомство...

Собрание заволновалось, захихикало, застреляло репликами:

– И что тут такого...

– Они без нас все знают...

– И не только теоретически...

– Мы в свое время тоже знали, но в десять лет не рожали...

– И в двенадцать не выходили на панель...

Реплики сыпались дождем. Учителя изумлялись, соглашались, одобряли либо осуждали выходку Всеволода Владимировича.

Побагровевший Сан Ваныч вскочил, крепко стиснутым большим круглым кулаком боднул спертый воздух, но вымолвить ничего не успел: помешала Маргарита Эдуардовна.

Поймав налету разгневанную руку, она усадила директора на место. Приметив это, учителя разом смолкли. В смятенной тишине необычно громким показался ироничный, добродушно-осуждающий голос Маргариты Эдуардовны:

– Вы явно утрируете... э-э...

– Всеволод Владимирович, – подсказал директор.

– ...утрируете, Всеволод Владимирович. А здесь, мне кажется, шутки вовсе неуместны...

– Простите, перебью вас... Я не шучу. Вот у меня в руках учебник "Сексуальная азбука для самых маленьких". Обнаженный папа. Нагая мама. Все, как в натуре. А дальше пояснение, каким путем они создают свое дитяти. Книжка издана огромным тиражом за счет того самого, вами канонизированного спасителя России Джорджа Сороса. Этот американский добряк наизнанку наводнил Россию новыми программами и учебниками по всем гуманитарным предметам. Смысл его новизны состоит в том, чтобы оторвать молодое поколение от прошлого России, ее духовности, от старшего поколения с их добрыми нравственными традициями. Уж больно хочется господину Соросу вырастить молодых россиян врагами своей родины – врагами России...

Не ожидавшая ничего подобного Маргарита Эдуардовна побледнела, черты миловидного, добродушного лица вмиг затвердели, заострились, отчего оно вдруг приметно постарело, а вот глаза, напротив, стали ярче, взгляд изострился, сделался пронзительным.

Метнув его в столбом стоявшего Всеволода Владимировича, Маргарита Эдуардовна на какое-то, очень короткое, время замешкалась. Вот уж не ожидала она в этой сибирской глуши напороться на столь резкий и решительный отпор благородной миссии своего министерского Центра. Надо было немедленно и очень чувствительно дать по носу старорежимнику-коммуняке. Она не сомневалась: этот выскочка – фрукт, выросший на советско-большевистской почве. Но, кажется, мужик с головой. И язык подвешен недурно. Можно и сдачи получить. А быть битой ей никак невозможно. И выигрывая время для верного выбора позиции, она искусно вильнула чуть в сторону от главного направления:

– Абсолютно не понимаю вашей неприязни к Соросу. Человек добровольно вкладывает миллиарды долларов в просвещение и культуру России, поддерживает издательское дело, литературные журналы...

– Науку и просвещение, и культуру, – в тон ей подхватил Всеволод Владимирович. Словом, все, что формирует идеологию и духовность молодежи. А ради чего?.. Иль неведомо вам и вашему Центру, что бесплатной бывает только наживка на крючке да приманка в ловушке? А тут вдруг капиталист, заклятый враг всего советского и русского...

– Да почему вы так решили? На каком основании утверждаете?.. – сорвалась и ринулась в атаку Маргарита Эдуардовна. – Это досужие домыслы!.. Махровый субъективизм!.. В политике, а это уже политика, да еще какая...

– Вы читали недавно вышедшую книгу "Сорос о Соросе"? – вбил клин в ее тираду Всеволод Владимирович.

Вовремя и точно вбил.

Маргарита Эдуардовна запнулась, оборвала речь, пробормотала потерянно:

– Нет, кажется... Нет, не читала...

– И зря! – закрепляя победу, твердо и убежденно провозгласил Всеволод Владимирович. – Подобные откровения своего кумира и покровителя обязательно надо читать!.. Так вот, в этой книге Сорос открыто излагает цель своего благодеяния!.. Дословно не запомнил, но за суть ручаюсь... Какой же желает видеть будущую Россию господин Сорос?.. Небоеспособной, не могущей дать отпор агрессорам. С развалившейся армией и подыхающей оборонной промышленностью. Деиндустриализованным, сведенным на нет производством средств производства. Но зато с непрестанно растущими добывающими отраслями, которые выкачивают природное сырье из российских недр. Добывайте, русские, нефть, уголь, руду; рубите леса, бейте зверя и птицу и наращивайте, наращивайте вывоз всего этого добра в Америку и Европу. А взамен получайте оттуда изготовленные из вашего сырья тряпки, сладости и прочую мишуру, втрое хуже вашей, отечественной, зато впятеро дороже... Чуете, какая Россия нужна господину Соросу? Россия колония, заваленная импортным барахлом и негодными продуктами. Россия без собственных средств обороны и средств производства... Развалить... Добить... Уничтожить Россию как великую державу, да еще сотворить эту подлость руками самих россиян, оболваненных продажными наставниками, самозванными духовными пастырями... Вот на что господин Сорос расходует свои миллиарды, только вряд ли свои, а не почерпнутые из кармана ЦРУ...

Выпалив все это, Всеволод Владимирович сел.

В комнате закаменела такая тишина, словно здесь не было ни одного живого существа. Люди и впрямь на какое-то время вроде бы одеревенели, став похожими на восковые фигуры. Но эта омертвелость была временной и чисто внешней. В головах и душах этих людей у кого-то бушевал ураган, у кого-то грохотал штормяга, а кое у кого лишь легкое волнение неприятное, нежелательное, перераставшее в раздражение, а потом и в гнев на выскочку, испортившего всю обедню.

За лицо Маргариты Эдуардовны с переменным успехом боролись два непримиримых цвета: белый и красный, а в голове вконец расстроенной женщины непролазный бурелом сбивчивых мыслей. "Мерзавец... Колхозник. Балабол. Коммуняка недобитый... Начитанный и грамотный, сволочь. Авторитетом не подомнешь. Доводами? У этого толмудиста наверняка полна пазуха цифр, фактов, цитат... Гнать это старье скорей да подальше, пусть засыхает на своей пенсии... Ну, явится завтра на мой показательный урок... Ханжа... Возьмет и накатает в газетенку, сейчас это модно... Ух, мразь..."

Вот и зависла она на самой кромке пропасти. Броситься бы туда – будь, что будет – принять вызов, дать отпор красно-коричневому горлопану... Недавно побывала в Америке, два месяца набиралась ума-разума, слушала самого Сороса, чужим мыслям в голове тесно, кинуть их в морду этому самоделке-самоучке. Воспарить, взлететь над бездной... А ну метнет в спину, ударит влет – черт знает, что у него в заначке сшибет в пропасть. Но оставить без ответа, отмолчаться – признать его правоту... Бить их... Бить и бить... Истреблять... Беспощадно. Скопом и поодиночке...

– Видите ли Все-во-лод Вла-ди-ми-рович, – замедленно, по слогам выговорила она. – Мы с вами – на разных берегах. Вы – на том, тоталитарно-советском, что в мире зовется "империей зла", я – на демократическом, современном, летящем в мировую цивилизацию...

– Под крылышко США, – вставил молодой учитель географии и экологии.

И так обрадовал, так взволновал Всеволода Владимировича этой репликой, что ему нестерпимо захотелось пожать руку молодому человеку. "И молодые не все отравлены американизмом. Образумится молодежь, поймет, с кем ей по пути..."

Пока разъяренный Сан Ваныч нервно открывал нераспечатанную пачку сигарет, доставал и раскуривал сигарету, в голове его созрело неколебимое решение: договорит Маргарита Эдуардовна и все, никаких дискуссий, поставить точку и... А вот что после этого "и", то ли расходись кто куда хочет, то ли все-таки пригласить к чаю?

Выкрик молодого географа подхлестнул, и еще не решив, не утвердившись в позиции, Сан Ваныч встал. Благодарно глянув на него, Маргарита Эдуардовна смолкла, а он положил дымящуюся сигарету в пепельницу, громово кашлянул и протрубил:

– Полагаю, митинговать нет нужды. Каждый имеет право на свой взгляд, собственную позицию, может высказать ее и отстаивать. На то и демократия!.. Только Маргарита Эдуардовна высказала не свою позицию, а точку зрения министерского Центра. Этого нельзя не учитывать. Есть желающие что-нибудь сказать по этому поводу?..

Никто не откликнулся.

Молчали, сутулясь, втягивая в плечи головы, не глядя друг на друга.

Пожилые стыдились своей трусости, проклинали себя за рабскую покорность. Но сломать себя не смогли.

Те, что помоложе, болтались щепой меж двумя берегами, не зная, к какому прибиться.

А молодое меньшинство, вкусившее плодов сексуальной революции, готово было костьми лечь за правительственный курс дальнейшего оскотинивания народа, однако открыто высказать свою позицию страшились, как бы чего не вышло, а вдруг да не в дугу, вышибут из гимназии, другое же место с таким окладом сыскать нелегко...

Выдержав нарочито долгую паузу, Сан Ваныч, удовлетворенно хмыкнув, миролюбиво произнес:

– Значит, ставим точку... Еще и еще раз поблагодарим Маргариту Эдуардовну за прекрасный доклад... – Послышались жиденькие робкие хлопки. И сохраняя объявленную программу, прошу всех к столу, который накрыт для нас в столовой...

Всеволод Владимирович на чаепитие не остался: не хотелось воровато торопливых одобрительных рукопожатий и шепотков трусливых коллег. Он понимал: от его сегодняшней речи, даже если ее повторить сто раз по радио и телевидению, напечатать в областных и центральных газетах, все равно ничего не изменится, продажные министерские космополиты дожмут свою программу полового воспитания детей. Понимал и все-таки был доволен собой и своим нынешним выступлением. "Тоня одобрит, похвалит..." – улыбнулся просветленно, облегченно вздохнул.

Ушла из-под ног последняя ступенька гимназического крыльца, и Всеволод Владимирович очутился в ослепительном солнечном омуте. Мартовское солнце владычествовало в небе, обрушив на Город потоки огненных лучей. В их неземном сиянии искрилось и сверкало, и пламенело все металлическое и стеклянное. Кострами полыхали магазинные витрины. Слепящими сполохами вспыхивали окна проходящих троллейбусов и автомобилей. Бутылочный осколок под солнцем становился алмазом.

Небо пылало вселенским костром. От его жара стаял снег с тротуаров, почернели и сплющились сугробы в газонах и скверах; каждая выбоина, всякая ямка наполнилась грязной водой. Подле лужиц хороводились голуби, пританцовывали воробьи. Выскользнув из маминых рук, малыши спешили забрести либо запрыгнуть в лужу, и мамины гневные окрики и даже шлепки не умаляли восторга озорников: они радостно взвизгивали, блаженно щурились и хохотали так счастливо, так весело, что мамы тут же сменяли гнев на милость и тоже улыбались. Не зря же говорят: "весна время улыбок..."

Чем дальше от гимназии уходил Всеволод Владимирович, тем замедленнее становились его шаги, скованней размахи рук, а недавнее возбуждение и приподнятое настроение выветрилось под напором сперва смятения, потом тревоги...

"Чего меня кинуло поперек? Зачем?.. Мадам вильнет хвостом – и до свидания. А Сан Ваныч остается. Вон как взбеленился, живьем бы проглотил... И проглотит! Непременно сглотнет. Кто поддержит, прикроет, защитит?.. В обком не постучишь: нет обкома. В горком не сунешься: нет горкома. Наробразовские комитеты – безвольная продажная ширма для прикрытия пагубных соросовских экспериментов над нашей школой. Наробразцы могут приласкать, слезы утереть, в лучшем случае попросить Сан Ваныча. Ему эти просьбы пофиг... В политику он не полезет: кишка тонка. Найдет весомую и неотразимую причину. Перелицует, согласует, затвердит программу, по которой я и за тройной оклад преподавать не стану. Не то перетасует нагрузку и штаты, подсадит молодого современного антипода. Начнется изнурительная, самоубийственная борьба. А силы неравны, шансов победить – никаких. Защемят... Затравят... Придется по собственному желанию... Пенсии не хватит рассчитаться за квартиру, свет да телефон. В другую школу? на историков спрос невелик, да и Сан Ваныч постарается как можно громче раззвонить о моей неблагонадежности... И годы, годы... Как же они прут под уклон! В дворники и то вряд ли примут... Увлек Тоню. Сколотил семью. Дохнул долгожданной радостью и... Ах ты!.."

Как горько, до боли сердечной досадно и горько сознавать свою ошибку. Пусть ошибся и не по существу, а по форме. Попробуй-ка загони неугодное ядрышко в угодную скорлупу. Думай – одно, говори – другое...

"А почему говори?.. "Слово – серебро, молчание – золото". Не нами придумано. В самое яблочко целит. Но как смолчать, когда рушат, калечат, уродуют самое дорогое и неприкасаемое – ребячьи души?.. Молчат же другие и не худеют от этого, не лысеют... Выпнет меня Сан Ваныч, и поплавок заслуженного не спасет..."

Сильней всего угнетало сознание собственной беспомощности перед наплывающей бедой. Он был абсолютно бессилен противостоять ей. Та накатывала неодолимо и властно тысячетонной высоченной штормовой волной, от удара которой расплющится, рассыпится в мельчайшие брызги все, чем жила душа. Публично и нагло его оболгут, надругаются над его верой, достоинством и заповедями. Потом, обмазав дерьмом и вываляв в перьях, выставят на постыдное посмешище перед сытыми и злыми, и те, на потеху, станут плевать в него и швырять каменья. И нет силы, могущей совладать с этим бесовством, остановить поругание, спасти имя, честь и достоинство.

Как это произойдет конкретно, в каком действе? Всеволод Владимирович не знал да и не пытался предугадать: какая разница. Зато неколебимо верил: несомненно, произойдет. Рассудком – верил, а сердцем – чуял приближение катастрофы.

Расслабился, приотворил калитку души и туда тут же вползла тоска. Неприметно, тихохонько вползла, а прокравшись, мигом выпустила когти, обнажила клыки, и перепуганная душа съежилась, затрепетала, заныла, причернив, отяжелив и без того безотрадные думы. "Удержусь на работе, от передряг ломанет здоровье... Ни на гроб, ни на поминки не припасено... Ладно, срубит разом и наповал. А скрючит... Станет подтачивать, подпиливать, высосет живые соки, превратит в немощную развалину, что тогда?.. На шею Тоне?.. Лучше пулю в лоб..."

По ослепленной солнцем улице, не глядя по сторонам, хлюпая по лужам, оступаясь на выбоинах, неровной, усталой, шаркающей походкой медленно шел сгорбленный старый человек со скорбным лицом.

Сурово принахмурены брови.

Затуманен скорбью взор.

Трагически приспущены уголки поблекшего рта...

Неистовствовало весеннее солнце.

Прозрачную небесную синь то и дело пятнали ошалело орущие вороньи да галочьи стаи.

Живыми многоцветными шлейфами волочились кобели за суками. Лаяли коротко и зло. Отчаянно выли. Свирепо и беспощадно грызлись.

Ожиревшие, вконец обленившиеся голуби едва увертывались от ног прохожих.

В расстегнутых куртках, с непокрытыми головами, преувеличенно весело и недопустимо громко хохоча и что-то выкрикивая, носились по городу ватаги молодняка.

Все живое искренне и откровенно радовалось весне, которую не замечал Всеволод Владимирович...


3

Они сидели нос к носу, глаза в глаза, но по разные стороны баррикады, в которую вдруг превратился обыкновенный журнальный столик. По суровому выражению лиц, неломким острым взглядам обоих было очевидно: никто не попятится, пощады не запросит, победа либо смерть – третьего не дано.

Дуэль затеял Сан Ваныч, ему и надлежало начинать поединок, делать первый выпад. Однако директор гимназии не спешил обнажать шпагу: то ли не до конца продумал тактику поединка, то ли чего-то опасался.

– Всеволод Владимирович тоже молчал: нападать – не было оснований, обороняться – не было нападения.

Вот так, молча, и сидели несколько минут, покалывая, покусывая, обжигая друг друга взглядами. И, вероятно, для того, чтобы продлить нужную ему паузу, Сан Ваныч долго выуживал из пачки сигарету, долго ее раскуривал. Глубоко и сладко затянулся. Медленно выпустил длинную струю дыма.

– Ну что, Всеволод Владимирович, поговорим напрямки, без интеллигентских экивоков?

– Поговорим, Александр Иванович. С превеликим удовольствием поговорим...

– Значит, быка за рога, Всеволод Владимирович?

– Непременно за рога, Александр Иванович.

Оба постепенно заводились, закипали азартом. Вот с таким озорным удальством выходили прежде добры молодцы на кулачки. Бились беспощадно, но не злобно, свято блюдя дедовские заветы: лежачего не бить, драться только кулаком.

– Стало быть, за рога... Чудненько, дорогой товарищ Скворцов... Прямо-таки расчудесно... – Докурил сигарету. Притиснул горящий окурок ко дну глубокой хрустальной пепельницы. И не моргнув, не дрогнув голосом. – Нам с вами не по пути, Всеволод Владимирович. Вы стали помехой, тормозом нашего движения вперед...

– Кому "нам"?.. Какому движению и куда? – без малейшего видимого волнения, с невыделанным интересом спросил Всеволод Владимирович. Сделайте милость, поясните, пожалуйста...

– Рас-ши-фро-вы-ваю! – по слогам, азартно, почти выкрикнул Сан Ваныч. – Мы проткнули мыльный пузырь социализма. Вся его мощь ушла в громкий пук, и лишь вонючие ошметки пали нам под ноги. Надо поскорей очиститься, отмыться, отряхнуться от них. Чуете, о каких ошметках идет речь?.. Социалистическое мировоззрение, идеология, традиции, обычаи... – Всеволод Владимирович согласно кивнул. Ветеранам, пенсионерам и прочим старорежимникам это очень трудно, пожалуй, непосильно. Они хотят умереть с красным знаменем в руках и лечь в гроб, обитый кумачом. И бог с ними. Нас волнуют не они – это прошлое, отжитое. Мы печемся о молодых, юных, детях. А они, играючи, отряхнут социалистический прах со своих молодых ног. И чем скорее это произойдет, тем легче будет привить им новое мышление, направить на верный путь...

– Капитализма, – вставил Всеволод Владимирович. – Но на этом пути Россия уже стояла восемьдесят лет назад, до Великой Октябрьской...

– Не передергивайте карты!.. И дайте мне договорить. Вы же сами просили...

– Каюсь и молчу, – смиренно проговорил Всеволод Владимирович, и даже руки при этом вскинул, словно бы сдаваясь в плен.

– Капитализм. Социализм. Коммунизм... Все это марксистские побрякушки-побасенки... Наша цель – демократия! Народоправие и народовластие. Подлинная свобода...

– Простите, но свобода чего?.. Наживы? Коррупции? Разграбления Отечества?.. Свобода преступникам, насильникам, бандитам всех рангов и мастей?.. Эту карту вы не покроете, даже если вашим партнером станет сам господин Ельцин и вся его камарилья!..

– С вами говорить – все равно, что стенку лбом прошибать, – начал сердиться Сан Ваныч. Выудил очередную сигарету из пачки. – Все, что вы можете сказать... о нищете и разорении народа и страны, невыдаваемой зарплате, геноциде русских... И еще многое... Все это митинговое кликушество – не более! Это вчерашний день, а мы живем завтрашним, смотрим вперед и движемся...

– Куда же все-таки намерены вы двигаться или уже движетесь? К открытому обществу по модели Сороса, попросту говоря, к превращению величайшей в мире державы в колонию – сырьевой придаток капиталистической Америки и Европы?.. Ну, ладно-ладно, не закипайте. Просто советская власть не научила меня стоять руки по швам, когда тебя бьют по морде. Покончим с вопросом "куда ведут Россию?", остается выяснить, кто ведет?..

– Демократы!

– И вы – в их числе?

– Да. Я вхожу в областной комитет движения "Наш дом – Россия". Вы же это знаете...

– И не только это... Вот вы сказали: "мы проткнули мыльный пузырь социализма". А ведь вы, помнится, были первым секретарем нашего горкома комсомола, членом бюро горкома партии, депутатом горсовета. Потом возглавили общество "Знание". То есть вы были ведущей шестеренкой идеологической машины, которая внедряла в головы молодежи идеи этого самого мыльного социализма. Как это соотнести? Как объяснить тем, кому вы ныне внушаете прямо противоположное тому...

Сан Ваныч неожиданно расхохотался. Хотя и немножко нервно, но все равно весело и громко расхохотался. Захлебнулся сигаретным дымом, закашлялся, небрежно промакнул носовым платком слезы и весело, с подначкой:

– Вы, поди, ликуете: вот, мол, загнал директора в ловушку... Самообман, Всеволод Владимирович!.. Желаемое за действительность... Миллионы коммунистов, прозрев, поняли и осудили свои большевистские заблуждения. Все или почти все, кто ныне у руля в городе, в области, в стране, – все бывшие большевики да не рядовые, а руководящие... И что?.. Загрызла их совесть? Замучили раскаяния? Кто-то из них пустил себе пулю в лоб?.. Ха-ха-ха!.. То-то! Вернемся, однако, к нашим баранам... Позиции свои мы прояснили. Карты розданы. Пора начинать игру. Делаю первый ход и предлагаю вам, уж коли не убрать вовсе, то хотя бы приспустить красный флаг на своем фрегате, а на флагштоке водрузите современный, Андреевский, флаг. И не выказывать, не выпячивать свой воинствующий большевизм. Иначе нам с вами придется расстаться. Повод мы всегда сыщем самый убедительный и неоспоримый. Рассчитывать на поддержку товарищей по цеху смешно и наивно. Пресса, даже ежели и прокукарекает в вашу защиту, от ее "ку-ка-реку" рассвет не грядет... Судиться? пустое дело. Пусть суд и поддержит вас, мы все равно дожмем: государственная машина за нас... Все!.. Поразмышляйте до нового учебного года. Только учтите: под красным флагом в новый учебный год вам не войти: не позволим, не пустим!..

Привстав, протянул руку Всеволоду Владимировичу. Директорская ладонь была широкая, мягкая, чуть увлажненная, но пальцы, жесткие и сильные, так стиснули руку Всеволода Владимировича, что тот не вдруг разжал, ослабил железную клешню, но все-таки разжал и, что было сил, жамкнул неподатливую широкую чужую руку.

Сцепившись руками, они столкнулись и взглядами. В насмешливо прищуренных, недобрых глазах директора Всеволод Владимирович прочел: "куда лезешь, старичок-пуховичок?.. чего хорохоришься?.. давану посильней – одна труха останется..."

В глазах поперешного учителя Александр Иванович увидел: "не торжествуй, еще не сломал, не осилил, еще поглядим – кто кого..."

Всеволод Владимирович молча вышел из директорского кабинета. В учительской оделся и, забыв попрощаться с коллегами, покинул гимназию.

Вот теперь колокол бумкнул явственно и громко, и грозно. И уже не было вопроса: по ком звонит колокол? Его погребально-заунывный "бом!" предназначался Всеволоду Владимировичу и острой болью отдался в его голове и сердце. Устало сгорбясь, бессильно опустив руки, он медленно брел тяжелой стариковской походкой, ничего не видя и не слыша.

Он предчувствовал: так и случится. Не раз мысленно становился на эту роковую развилку, гадая: вправо иль влево; пятиться, сдавая позиции, или на амбразуру? В мыслях все получалось просто и верно: только вперед к неизбежной победе. Но вот приспело время не в мечтах, наяву делать первый, самый решающий, возможно, роковой шаг.

– Ну, шагай, товарищ Скворцов, вправо или влево. Можешь и прямиком, лбом в стенку... – гримасничая, негромко и медленно выговорил Всеволод Владимирович...

Когда-то, много лет назад, четырнадцатилетний Севка заприметил поразительно белый огромный бутон кувшинки в стоячей речушке на задах деревни. Не раздумывая, разделся и бултых в теплую липкую воду. Разгребая водоросли, доплыл до цветка, а пока его срывал, ноги запутались в слизкой цепкой водорослевой чаще. Рванулся из нее и не вырвался. Трухнув, забился в клейкой царапучей зеленой паутине, а та беспощадно и неумолимо оплетала тело, тянулась к рукам, которые исступленно молотили по воде, еле удерживая на плаву ополоумевшего от страха мальчишку. Его истошные вопли услыхал проходивший по берегу мужчина.

– Держись! – крикнул он. – Я сейчас...

И пропал.

Но скоро вновь объявился с длинной жердиной в руках. Подплыв к гиблому месту, подтолкнул жердину утопающему.

– Хватай крепче!

Спасатель намучился не меньше утопающего, вызволяя Севку из ловушки...

Неожиданно вспомнив теперь давний этот случай, Всеволод Владимирович подумал: "Сейчас бы такую спасительную жердочку... Кто протянет? Кто вызволит?.."

Заметалась мысль в поисках ответа. В самом деле, кто? Есть и родня, и друзья, а вот жердочки спасительной нет. И того, кто протянул бы ее, рискуя своей головой, тоже нет. "Почему нет? А Тоня!.. Тоня!.. Конечно же – Тоня!.. Только она..."

И заторопился к ней...


4

Всеволод Владимирович намеревался спокойно и коротко рассказать жене о случившемся, но едва начал пересказывать разговор с директором, как тут же и позабыл о своем намерении, заволновался, загремел на всю квартиру:

– Им надо поскорей освободиться от нас, уморить, затравить, скинуть на свалку старшее поколение, чтоб никто не мешал обращать в иудину веру молодых. Растлить их тела и души. Купленные Соросом, неотеоретики бесстыдно и нагло кастрируют нашу историю, возносят на пьедесталы врагов России, а подлинных героев развенчивают, чернят да поносят. Власовцев да бендеровцев величают, славословят. Эсэсовцам задумали памятник поставить в России...

– Успокойся, Сева. Выпей рюмку водки, горяченького чайку иль кофейку. Нельзя так беспощадно расточать свои нервы: они не восстанавливаются.

Ни водка, ни чай не смирили Всеволода Владимировича, лишь на какое-то, очень недолгое, время отвлекли, но едва заговорил о больном, как тут же и загорячился опять, загремел набатно. Антонина Валерьевна слушала, согласно кивала головой, поддакивала, а когда он выкричался, выплеснул обиду и боль и стих, она заговорила негромко и рассудительно:

– Ты прав, Сева. Стариков спешат убрать с дороги новых русских. Пенсионеров морят нищенской пенсией. Обманом и силой вышвыривают из насиженных гнезд. А как их лечат!.. Боже мой!.. Чем скорей помрет, тем лучше. Лекарство им купить – не на что, за операцию заплатить нечем. О поездке в санаторий – смешно говорить. А на работу перешагнувших пенсионную черту не берут, даже классных специалистов. Прочь, отжившие, отработавшие, отвоевавшие, прочь с Земли!..

Она вдруг всхлипнула, закрыла ладонями лицо и глухо зарыдала. Всеволод Владимирович кинулся, было, ее утешать, она отстранила мужа. Стерла платочком слезы со щек, промакнула заплаканные глаза и голосом совсем иным безнадежно усталым и горьким – медленно, тихо проговорила:

– Всю эту гнусность понимаем не только мы с тобой. А вот переиначить, повернуть кто сможет? Нам это не дано. Обидно и больно признаваться в этом, но факт есть факт! Вот и подумай, стоит ли швырять себя на костер, от которого несчастным и обреченным ни тепла, ни света...

– Значит, подпевать, подыгрывать этой сволоте молчанием?.. Известно ведь: молчание – знак согласия. А я не хочу, не могу, не стану ни соглашаться, ни потворствовать...

– Не знаю, Сева... Не знаю... Не по моей голове задача. Я – обыкновенный, рядовой врач. От политики – далека. От науки – тоже... Но я люблю тебя. Ты мне дороже всех на свете... И я не хочу... не хочу... не хочу... Слышишь? Не хочу, чтоб ты прежде времени состарился, сошел с дистанции. Каждый твой нервный волосок, каждая малая крупица твоего здоровья мне бесконечно, безмерно дороги... Вот и все... Решай, как знаешь... Поступай, как хочешь...

Всеволод Владимирович обнял жену за плечи, привлек к себе и поцеловал в губы...




ГЛАВА ШЕСТАЯ. РАЗВЕДКА БОЕМ



1

Едва Антонина Валерьевна переступила порог поликлиники, как ее окликнула медсестра из регистратуры:

– Вчера вам дважды звонили из какой-то редакции. Просили позвонить вот по этому телефону...

Недоуменно пожав плечами, Антонина Валерьевна тут же и выполнила невесть чью просьбу.

– Слушаю, – раздался под ухом незнакомый низкий грудной женский голос.

– Вас беспокоит врач Пуговкина. Меня просили...

– Да-да... Антонина Валерьевна, кажется?.. Добрый день. Спасибо, что позвонили... Я – заместитель редактора газеты "Новая жизнь" Торопыгина Анна...

Что-то дрогнуло в душе Антонины Валерьевны: "Анна... Она... Сева угадал..." Накатило смятенье. Дальнейшие слова незнакомки прошуршали мимо, не затрагивая сознания. Уловила лишь последние фразы:

-...Мы получили письмо, даже два или три письма ваших пациентов, которые благодарят вас за чуткость и иные добрые качества. Прежде чем публиковать эти письма, хотелось бы свидеться с вами. Как вы на это смотрите?

– Открытыми глазами. Коли есть нужда...

– Когда удобно вам?

– В любой день недели после двух, только заранее уведомите. Мало ли что может случиться.

– А если сегодня, скажем, в два с четвертью?

– Пожалуйста. Буду ждать вас в красном уголке.

– Спасибо, – обрадованно выдохнула трубка.

Поспешно опустив ее на аппарат, Антонина Валерьевна заспешила от любопытно настороженных глаз регистраторши. В голове гарпуном застряло: "Зачем Анне нужно встретиться? Почему в поликлинике? Да еще не попросту, а через колено, с нелепой иезуитской придумкой о письмах благодарных пациентов?.. Столько времени таилась, ни слуху ни духу, и на тебе. С чего бы это?.."

Рассерженным осиным роем закружили недобрые тревожные предположения одно неприятней другого. И отбиться от них не сумела. Записывала жалобы больных, выслушивала их сердца и легкие, измеряла кровяное давление, выписывала рецепты, наставляла и советовала, а в подсознании, где-то в самой его потайной глуби, крутились и крутились эти "зачем?" да "почему?". Ясно было одно: Анна затеяла эту встречу неспроста. На регистрацию брака не пришла, даже по телефону не поздравила. Не пожелала познакомиться, хоть бы словом перекинуться с женой отца, и вдруг эта деловая встреча в красном уголке поликлиники.

Собственно, красным уголком его теперь не называли. Это от волнения сорвалось с языка прежнее название комнаты отдыха, именуемой теперь комнатой психологической разгрузки. Эту несообразность содержания и названия тут же, едва войдя, и заприметила Анна. Сказала, пожимая руку Антонине Валерьевне:

– Что-то ничего красного в вашем красном уголке я не замечаю. – Выделила голосом "красного" и "красном". – Ни портрета вождя всех времен и народов, ни галереи ликов его гениальных соратников. Даже махонького красного флажка нет.

Антонина Валерьевна вдруг решила: Анна явилась повиниться, наладить добрые отношения и, желая помочь ей поскорее одолеть неловкость, обрести нужный тон, перешагнуть непонятное и беспричинное отчуждение, сказала улыбчиво, ловя глазами ускользающий взгляд нежданной визитерши:

– Странно, но мне ваше лицо кажется даже очень знакомым. Прямо очень-очень...

И заулыбалась, приязненно и щедро заулыбалась, уверенная, что Анна сейчас раскроет карты и они протянут друг другу руки, возможно, даже обнимутся и расцелуются. Но...

– Мир тесен, – столкнувшись взглядами, многозначительно произнесла Анна. – В одном городе живем, по одним улицам ходим. Можно для разминки задать вам несколько вопросов?

– Ради бога, – весело откликнулась Антонина Валерьевна, а внутренне почему-то напряглась, съежилась, словно перед неожиданным, но непременным наскоком.

– Давно работаете в этой поликлинике?

– Всю жизнь. Сразу после мединститута... Двадцать два года.

– Завидное постоянство. Опровергаете народную мудрость "рыба ищет где глубже, человек – где лучше".

– А мне здесь и глубины и всего прочего в самый раз. Работа по душе, коллектив отличный. Чего ж еще? От добра добра не ищут... Слыхали такое присловье?

– В мире мудрых мыслей можно найти чего угодно. Причем, зачастую никак не согласующихся не стыкующихся мудрствований. Скажем, "без бога не до порога" или "все в руках божьих". И тут же: "на бога надейся, а сам не плошай" или "бог-то бог, да сам будь не плох". Видите, какая неудобоваримая смесь... Зарплату-то вам аккуратно платят?

– Теперь аккуратно делают не то, что надо, а наоборот. За прошлый месяц еще не получили...

– Сколько больных приходится вам принимать за день?

– Когда как... В среднем двадцать-двадцать пять.

– А как с лекарствами?..

По выражению лица и по голосу Анны угадывалось: нащупывает какую-то нужную нить, чтоб уцепиться и потянуть, а может, изо всех сил дернуть. Лицо выказывало сильнейшее напряжение. Вот вроде дотянулась, ухватилась, сейчас рванет. Антонина Валерьевна замерла, ожидая подсечки, но что-то помешало Анне, скорей всего, неуверенность, боязнь ошибиться, промахнуться, испортить игру.

Это и в самом деле была игра то ли в жмурки, то ли в кошки-мышки. Никчемушное, постыдное игрище двух взрослых, разумных, образованных женщин, понимающих нелепость этих поддавков. Вымученный, никчемный вопрос бесцветный штампованный ответ. Еще такой же вопрос опять подобный ответ.

Вопрос – ответ.

Вопрос – ответ.

Бесконечное перекидывание пустопорожних фраз.

Привыкшая к людским исповедальным откровениям, Антонина Валерьевна научилась многое угадывать по выражению лица и глаз пациента, и теперь она безошибочно угадала: Анна застыла на краю пролегшей меж ними пропасти; мостки ладить не хочет, прыгать боится. Чтобы подтолкнуть оробевшую великовозрастную падчерицу, Антонина Валерьевна демонстративно посмотрела на свои наручные часы. Подметив это, Анна, похоже, решилась:

– Вы замужем?

– Обязательно! – азартно, с каким-то плохо скрытым вызовом воскликнула Антонина Валерьевна.

– Почему обязательно?

– Одинокая женщина, как самолет без двигателя, ни разбежаться, ни взлететь...

– Наверное... Вы пишите стихи?

– Я – нет, а муж сочиняет отменные стихи. Давно пора издать книгу его интимной лирики.

– Что же мешает? – разом помрачнев и вроде бы осердясь на что-то, угрюмо спросила Анна. – Сейчас что угодно можно издать, были бы деньги.

– Дело не в деньгах. Неудобно. Всюду мое имя. По всем падежам, во всех склонениях. Да и посвященные мне стихи считаю своей собственностью, которой ни с кем не желаю делиться.

– Помните наизусть хоть одно стихотворение?

– Обязательно. И не одно. Постоянно перечитываю их мысленно, шепчу, как молитву.

– Прочтите, пожалуйста, одно. Самое любимое.

– Нет!

– Ну хотя бы одно четверостишие...

– Я же сказала "нет!". Они не предназначены ни чужим ушам, ни чужим глазам. Только мне...

– Чужим, может быть... Но я же... Мы же... – Побледнела, выжала дежурную студеную улыбку. – Мы-женщины, и значит, мы...

– Ничего не значит! – категорично и жестко выговорила Антонина Валерьевна, угадав недоговоренное Анной.

Та поняла, что разоблачена, раскрыта окончательно. Следовало придумать какую-нибудь шутку да и представиться, наконец, открыться. Но пока колебалась, соображая, как и что сказать, время утекло, пауза недопустимо затянулась, высветив очевидный проигрыш Анны. Это ее рассердило. Хороня за улыбкой раздражение, спросила, да не так, как хотелось, а с плохо скрытой подковыркой:

– Молодой муж-то?

– На пятнадцать лет младше. Супермен по всем весовым категориям. Рослый. Красивый. Мудрый. И талантливый... Еще что-нибудь вас интересует?..

Спросила, будто дуэльную перчатку под ноги швырнула – вызывающе небрежно, надменно и властно.

Вспыхнув, как от пощечины, Анна отчеканила:

– Нет!.. Благодарю за беседу. – Вскочила, протянула руку. – Надеюсь, это – не последняя встреча. До свиданья...

И пошла печатать парадный шаг, остервенело вбивая тонкие каблуки в неподатливый паркет.

От мощного дверного хлопка жалостно тренькнули оконные стекла.

Анна пробуравила толпу, заполнившую длинный коридор поликлиники. Вышибленной пробкой вылетела на улицу.

"Проиграла... Проиграла... Проиграла, дура! – каруселило в ее разгоряченной голове. – Надо бы сразу представиться. Пошутить-покаяться за такую форму знакомства. Признаться: не хотела женитьбы отца, потому не была на регистрации, не познакомилась до сих пор. Предстать откровенной, настежь распахнутой... Баба умная... На дуре отец не женился бы... Сразу разгадала: затея с благодарственными письмами – липа, шитая белыми нитками. Умная и красивая... Злая стерва... Выбрал бабу, что надо. Вбить меж ними клин, тем более оторвать друг от друга – фантастика... Уступить?.. Отступиться?.. Отдать этой стервозе?.. Нет!.."

– Нет, досточтимая Антонина Валерьевна... Зубы себе выкрошу, на десяток лет укорочу свой век, но поломаю...

А как поломать?

С какого боку зайти?

Чем и как ударить, чтоб сразу наповал?

И по кому первому бить, по отцу иль по этой?..

Отец может так дать сдачи, все перекувыркнет. Любит стервозу. Еще как. Иначе не писал бы стихи.

Сейчас Анна злилась не только на них двоих, но и на мать. И было за что, еще как было... "Эх, мама, не углядела, не устерегла... А, может, и знала, святоша?.."

Мать осталась в памяти кормилицей-поилицей, нянькой и сиделкой, все остальное держалось на отце. Он сформовал характер и душу Анны, ему и только ему обязана она всем лучшим, что имелось в ней. Отцу же была она обязана и тем, что почитала его своей собственностью. С годами это чувство собственника укоренилось так прочно, что теперь было невероятно трудно и больно ломать установившееся, лишаться столь дорогой собственности. Потерять отца, расписаться в своей немощи ради какой-то мадам Пуговкиной?..

– Этой мадам дать по мордам, да так, чтоб у влюбленного деда шишка на лбу вспухла...

Злорадная ухмылка на миг покривила холеное дородное лицо и тут же с него спорхнула, уступив место выражению брезгливого недовольства.

Анна была недовольна собой.

Плохо. Не до конца. Не тщательно продумала она свой первый выпад против новоявленной мачехи.

Как ни обидно, как ни досадно было Анне, а все-таки пришлось признать свое поражение. Полагала, как захочу, так и скручу эту сиволапую красотку. А красотка-то не лаптем щи хлебает. Вот и получила Анна по носу. Поделом, по заслугам получила...

Теперь, задним умом она вдруг разглядела, как ей показалось, верный ход. Надо было не заигрывать-разыгрывать, не сюсюкать, а напролом, тараном. Налететь. Смять. Втоптать. Открыто и прямо вылепить все, что думала о ней, об этом скоропалительном постыдном замужестве. Вряд ли бы открестилась-отбилась она. Похоже, не гнута-не ломана. С такими без вероломства и хамства не совладать. "Вдругорядь не промахнусь. Без всяких интеллигентских ужимок вмажу по-пролетарски между глаз".

– Ох, и вмажу!.. – выкрикнула с таким остервенелым запалом, будто пронзила ненавистную этим словом насквозь...

Вроде бы чуток отлегло от сердца, легче стало дышать, вольготней думать. И весь оставшийся путь до редакции Анна обкатывала мысль о неизбежной скорой расправе с подлой соблазнительницей, укравшей отца и его состояние, по праву принадлежащее детям и внукам.

В самом конце пути опять распалилась, заполыхала яростью. Тискала кулаки, метала глазами молнии, бормотала сквозь зубы ругательства, причем, мишенью ее злобных наскоков теперь стал и отец...

А проклятая Анной и приговоренная ею к остракизму Антонина Валерьевна в это время неспешно шагала к своему новому дому, невесело размышляя о случившемся.

Сева угадал почерк любимицы по тому ее телефонному разговору с главврачом.

В лице Анны присутствовало много отцовских черт, потому, едва глянув на незнакомку, Антонина Валерьевна сразу поняла, кто перед ней. Если бы не очевидное внутреннее напряжение, сперва плохо скрытая неприязнь, потом откровенная злоба, лицо Анны можно было бы назвать и красивым, и добрым. Но приметы и красоты, и доброты маячили лишь в самом начале разговора, вскоре их бесследно стерла злоба. Сколько же в ней было зла, необъяснимой, необузданной ненависти. Она ненавидела каждой клеточкой своего упитанного, обихоженного, сильного тела.

"Чего она добивается?.. Поезд ушел. Игра сыграна... Зачем этот постыдный спектакль? Меж нами, наверное, и десяти лет нет. Пришла бы запросто, как женщина к женщине, посидели бы за чашкой чая, посудачили-посплетничали, авось и сдружились бы, одним близким человеком стало бы больше и у меня, и у нее. А это уже счастье, теплей и светлей обеим. Теперь у каждой одним врагом больше. Не недругом, не завистником-злопыхателем, а врагом...

Предвидеть бы такой поворот, может, и помешкала бы с регистрацией... Нет!.. И на день не притормозила бы решенное. С какой стати? Эта барынька с жиру бесится, привыкла: все для нее, по ее веленью-хотенью. Нет бы радоваться: отец миновал постылое одиночество, присмотрен, обласкан, ничего не требует, а главное – счастлив. Бесспорно счастлив. Тут уж меня не проведешь, не слицедействуешь... Да я бы за счастье отца своего либо мамы – богу молилась, в ноги кому угодно кланялась, только бы жили, были подле...

Плохо без них. Двадцать один год, как друг за другом оба ушли, а все еще не отболело, не отвалилось. Так хочется иногда выплакаться, прижаться, почувствовать на плече родную, надежную руку. Слава богу, послал Севу. Светел, чист и тепл, как солнышко... И такая доченька. Жестокая себялюбка-эгоистка. То ли не шибко умна, то ли злость ум застила. Надо же учудить такую дурацкую встречу. Хоть бы чуток заглянула наперед. Об отце подумала... Самодурка"… Не скажу Севе: расстроится, подскочит давление... В гимназии нервотрепка да тут еще... Согрешу, не скажу. Лишь бы ненароком не проговориться..."

Так углубилась в раздумья, не приметила, как потемнело вокруг. И на наскочивший вдруг студеный ершистый ветерок не обратила внимания. А тот сходу, одним рывком, задернул серую занавеску на солнечном оконце, и тут же брызнул дождь.

Первый.

Ранний.

Весенний дождь.

Зацокотил по серому, на глазах чернеющему асфальту.

Забулькал неумолчными ручейками из водосточных труб.

Зашуршал таинственно в новорожденной, еле приметной листве.

Погнал под укрытие забывчивых либо самонадеянных прохожих.

"Растяпа, – попеняла себе Антонина Валерьевна. – Слышала же по радио, будет дождь в конце дня. Думала, поспею..."

Однако шагу не прибавила.

Накинула на голову капюшон куртки, наглухо застегнула молнию. И вдруг остановилась, подсеченная нежданной мыслью.

"Эта хитрюга непременно скажет Севе о нашей встрече. Придумает какую-нибудь байку и... Придется самой рассказать ему. Не сорваться бы, чтоб прозвучало весело и малозначаще, пошутила, мол, твоя любимица... Ах, не до шуток тут, не до смеха, но и трагедию делать, нагнетать да углублять... Не из тучи гром. Не стоит она ни моих, ни его нервов..."

А дождь набирал и набирал силу, и уже не редкие стежки, а бесконечные колышущиеся дождевые нити торопливо приметывали низкое темно-серое небо к быстро набухающей земле.

Где-то отдаленно и глухо рокотнул гром. Второй его раскат был грозней и ближе. А третий, ослепив молнией, расколол небесный купол, от этого свирепого громового удара, казалось, земля под ногами дрогнула.

И хлынул ливень.

Неизмеримый.

Невообразимый.

Вселенский небесный водопад обрушился на Город. Грохот ливня поглотил урчанье и хлюпанье стремительных потоков, хлещущих из водосточных труб, рокот машин, людские голоса.

Обрушившийся с неба водяной вал накрыл женщину вместе с ее думами и тревогами. Антонина Валерьевна вмиг оказалась вмурованной в исполинскую водную глыбищу. Вода ручьями стекала с капюшона, струилась по полам насквозь промокшей куртки. Мокрая юбка пристыла к ногам, мешая ходьбе. Влажная прохлада облепила разгоряченное тело, знобкие мурашки поползли по спине.

Визжа, крича, гогоча и охая, пробегали мимо люди, спеша под любую крышу. Безрассудно и дерзко перебегали они дорогу под носом еле ползущих, неслышно трубящих автомобилей. Но Антонина Валерьевна не поспешила под какое-нибудь укрытие. Невысокая, хорошо и крепко сложенная, она в прежнем темпе, размеренно и твердо переставляла стройные, сильные ноги, упрямо и неодолимо продираясь сквозь дождевую завесу. Промокшие, полные воды туфли хлябали, скользили, и Антонина Валерьевна скинула обувь. Давно не ходила она босиком и подивилась, как легко и приятно было ступать ногам по залитому водой асфальту, перебродить бурлящие потоки, хлюпать по широченным глубоким лужам.

С занедужевшей души Антонины Валерьевны ливень смыл горечь и обиду, по-молодому встрепенувшись, душа облегченно расслабилась.

Женщина вдруг почувствовала себя неправдоподобно легкой и неизбывно сильной. Ей показалось, она не идет плывет, легко и быстро приближаясь к заветному, желанному, недалекому...


2

Неумолимое Время крутилось колесом; равнодушно, но непрестанно вертелось, нимало ни с кем не согласуя скорость и направление своего движения.

Менялись часы солнечного восхода и заката, тепло убивало холод, потом холод приканчивал тепло; так они и кувыркались, сменяя друг друга, и в зависимости оттого, чей был верх, менялась расцветка Земли.

Все это повторялось и повторялось, без малейшего сбоя, и каждый новый виток целиком копировал предыдущий, не привнося в человеческую жизнь ничего нового, подтверждая лишь правоту библейской мудрости: "что было, то и будет; и что делалось, то и будет делаться, и нет ничего нового под солнцем".

Наверное, применительно к сути человеческой, так оно и есть: все дурное и хорошее, полученное от своего создателя, Человек пронес через тысячелетия, не расплескав, не обронив и малой капли. Переселяясь из пещеры с костром в особняк с камином, сменив звериную шкуру на великолепный смокинг, а копье с каменным наконечником на скорострельное беспромашное оружие, Человек не стал честнее или добрее своего первобытного прапрапращура...

– Нет, не стал... – прервав раздумья, сокрушенно вымолвил Всеволод Владимирович.

Эти малоприятные мысли и этот горький вывод – результат только что закончившегося неожиданного разговора с дочерью по телефону. Будто предчувствуя недоброе, он с неохотой оторвался от книги, какое-то время колебался, брать ли телефонную трубку, наконец взял, медленно поднес к уху. И тут же пожалел об этом.

С первого слова Анны в ее голосе Всеволод Владимирович почуял наигранность и фальшь и сразу насторожился, пожалуй, встревожился.

– Привет, старичок-пуховичок! – озорно прокричала в трубку невидимая Анна.

– Привет-привет, – негромко откликнулся Всеволод Владимирович. – Как живется-можется?

– Ни шатко, ни валко, ни в гору, ни под... А как ты?

– Сообразно своему возрасту. Не скрипим, так кряхтим, а не то охаем...

– Не прибедняйся. Только что имела честь познакомиться с твоей женой. Дай бог любому молодому такую красивую да умную...

– Спасибо. Чего ж тянула до сих пор? Давно могли и познакомиться, а может, и подружиться...

– Так уж случилось... Слишком высоким оказался порог...

– Надуманный, – ввернул Всеволод Владимирович.

– Может быть, – неожиданно уступила Анна. – Только ты о нашем разговоре Антонине Валерьевне ни гу-гу. Интересно, скажет ли она тебе о нашем свидании и что скажет?

– А что эдакого необычного может она сказать?

– Дело в том, что я ей не открылась. Представилась заместителем редактора "Новой жизни" Торопыгиной, и в этом качестве проинтервьюировала свою юную мачеху. По-моему, она разгадала мой маневр...

– Глупый маневр, – не сдержался Всеволод Владимирович. – Глупый и обидный. Не можешь ты без выкрутас. Обязательно через колено...

– Значит, не могу! Такой ты воспитал меня. И не говори, что не хотел, не гадал, что вышло встречь и поперек тебе...

– Не хочу разговаривать на эту тему. Или меняй пластинку, или давай прощаться.

– Ладно, – примиряюще-отступно протянула Анна. Каюсь... Давно не общались, вот и подвыветрились наследственные черты. – Вздохнула громко, видимо, отмежевываясь от покаянного тона, и тут же безжалостно хлестнула по больному. – Привыкли старорежимники, чтобы только по шерстке... В вашу дуду... Строем и по команде...

– Прекрати! – властно повелел Всеволод Владимирович. – Твои возможности и способности заводиться и других заводить я знаю. Скандалить с тобой – никакого желания. Сформулируй ясно, чего ты хочешь?

– Ничего не хочу. Ни-че-го! – отчеканила Анна, и тут же трубку заполнили короткие гудки.

Всеволод Владимирович еле сдержал кулак, занесенный над безвинным аппаратом. Но трубку к нему так припечатал, что внутри аппарата что-то хрустнуло.

– Вот... – еле сдержал грязное ругательство, – змея!.. Родная... Единственная... И такое... дерьмо!..

Они не виделись с той неожиданной встречи на улице в канун регистрации брака. Ни разу за зиму не свиделись, не поговорили по-родственному о житье-бытье. Иногда Анна звонила по телефону: как дела?.. как здоровье?.. не нужно ли чего?.. Короткий пустопорожний треп ни о чем – и "до свиданья". Ни слова о Тоне, даже казенным приветом Анна ни разу не облагодетельствовала молодую жену отца. Внуки и прежде-то крайне редко заглядывали к Всеволоду Владимировичу, с появлением же в его доме Тони не навестили деда ни разу.

Всеволод Владимирович расплачивался с дочерью той же монетой. Он и прежде появлялся в семье Торопыгиных только по приглашению: на именины либо по случаю какого-то события. Не сумел он перешагнуть межу отчуждения с зятем, и хотя стороннему глазу эта отчужденность, наверное, была не заметна, оба постоянно чувствовали ее колючий холодок и даже во хмелю не позволяли себе по-родственному расслабиться.

Множество раз Всеволод Владимирович задавался вопросом: почему оказался на разных берегах с единственной любимейшей дочерью и ее семейством? Обопнувшись об этот порог, Всеволод Владимирович иногда начинал ворошить прошлое, дотошно перебирая, пересматривая все, мало-мальски связанное с Анной... Ребенок – подросток – девушка. Ступень за ступенью, случай за случаем, событие за событием, и не находил ничего, предсказывающего, предопределяющего, объясняющего нынешнюю расстановку фигур.

Похоже, он был слеп от любви к единственной ласковой и послушной доченьке и не углядел, не учуял, как зародилось и почало накапливаться в ней себялюбие или эгоизм, эгоцентризм, черт знает, как это называется, и Анна возомнила себя центром мироздания, в котором все – для нее. Все – по ее вкусам, взглядам, желаниям...

И теперь, едва не разлепешив ни в чем не повинный телефонный аппарат, Всеволод Владимирович облегчил душу соленым ругательством и вновь пошел до каменной тверди истоптанной тропой, пошел все туда же, в прошлое, к тем неповторимым дням молодости, осиянным негасимой улыбкой крохи Аннушки – Анки – Ани.

Миной к корабельному борту липла Аня к отцу. "И я с тобой...". "Пойдем вместе...". "Возьми меня...". Бывало, раным-рано вместо будильника разрывал утреннюю тишь четкий громкий топот босых пяток: дочка телепала в родительскую постель, ныряла с головой под одеяло, прижималась к отцу и замирала. Он легонько ворошил ее волосы, почесывая за ушами, оглаживал пальцами пушистые брови, и Аня млела, сопела и мурлыкала, как обласканный котенок...

Зацепившись за этот узелок, Всеволод Владимирович стал, как четки, перебирать события тех давних лет, придвигаясь и приближаясь к сегодняшнему дню. До самого Аниного замужества не укололся, не поцарапался: все ярко да гладко, трогательно да трепетно до умиления, до слез. Вот на замужестве и показала роза шипы, да какие! И чем ближе к сегодня, тем заметней становилось превращение прекрасной, благоухающей розы в противный ядовитый кактус...

"Возможно, дали о себе знать гены... Чьи?.. Мать святая, доброта. Я..."

Грохот ливня за окнами оборвал раздумья, мигом всполошил и встревожил: "накроет Тоню... давал зонт – не взяла... поперешная..."

Поспешно выскочил на балкон.

Обмер, зачарованный и околдованный стихией.

Непроницаемая, но живая, грохочущая стена водопада отсекла от мира крохотную площадочку крытого балкона, та показалась невыразимо мизерной, затерянной в беснующейся пучине водоизвержения. Ветра либо не было вовсе, либо он оказался немощным перед ливнем, и тот хлестал отвесно, не колышась, звенел о железо, гремел о камни, гнул и ломал ветви деревьев, приплюснул к земле молодую траву.

Ливень покорил Город, застил ему глаза, заклепал горло, спеленал по рукам и ногам, и оглушенный, ослепленный, недвижимый Город сдался стихии, покорно замер, подставив каменные плечи сокрушительным ударам небесного водопада.

А тот попирал все живое. Пригвоздил к мостовой разномастные, иностранные и отечественные, скоростные и тихоходные автомобили; загнал людей под крыши и навесы, в дворовые арки и телефонные будки; смел с деревьев и улиц всю летающую, бегающую, ползающую живность.

Ливень буянил.

Бесновался.

Безнаказанный и неукротимый...

Всеволоду Владимировичу казалось он – в какой-то странной, неведомой, плавучей капсуле, которая настырно, но безуспешно пробивает стену водопада. Отвесная серая водяная твердь не поддается напору крохотной капсулы. "Что человек со своей техникой против стихии? Два-три часа такого потопа, и Город начнет захлебываться. А если сутки не сомкнутся хляби небесные – вторая Помпея".

Совершенно неожиданно, без видимого повода, мысль вдруг скакнула к самому больному. "С чего так ярится Анна? Что ее бесит?.. Живут в достатке. Муж под каблуком. Сыновья здоровые и разумные. Сама – преуспевающая журналистка, на виду, на слуху, за чем не видишь и на Олимп взберется. Откуда такая неприязнь к незнакомой женщине? Да что неприязнь – ненависть!.. Как ломилась она тогда в запертую дверь... А вопила на всю улицу, узнав о регистрации... И эта дурацкая выходка сегодня..."

Всеволод Владимирович не преувеличивал, не нагнетал: Анна ненавидела Тоню. Ни разу не обмолвилась о ней в редких телефонных разговорах, не спросила "как вы там?", не передала привета жене своего отца.

Иногда на ее телефонный звонок откликалась Тоня; заслыша ее певучее "але", Анна тут же бросала трубку. Поняв происходящее, разобиженная Тоня перестала подходить к сигналящему аппарату, либо сняв с него трубку, молча подносила ее мужу.

Однажды, когда в ответ на Тонино "але", дочь положила трубку, разгневанный Всеволод Владимирович тут же позвонил Анне.

– Ты почему так себя ведешь? – грозно спросил он.

– Во-первых, здравствуй, папа. А во-вторых, поясни, чем недоволен?

– Не валяй дурака!.. Почему ты швыряешь трубку, когда откликается Тоня?

– Какая Тоня? – глумливо изумилась Анна.

– Хочешь поскандалить? – пригрозил он.

– Тебе, по-моему, к этому не привыкать, – попыталась разыграть обиду, но вдруг сорвалась и загремела. – Для меня родительский дом – это пристанище моего овдовевшего отца. И никаких Тонь я не признаю и никогда не признаю! Нравится тебе это – не нравится... Ни мне юная мачеха, ни твоим внукам баба Тоня – не нужны!.. Вот и выбирай: она или мы. Середины не ищи: ее нет!..

Выпалила это и отключилась. И когда ошарашенный Всеволод Владимирович пришел в себя и надумал проучить негодницу, учинив ей заслуженный разнос, Анна позвонила сама:

– Извини... Погорячилась... Бывай...

И не дав ему рта открыть, положила трубку. Взбешенный Всеволод Владимирович раз десять набирал номер ее телефона, тот только пищал в ответ...

Грохотал.

Булькал.

Хлюпал.

Полоскал Город неистовый ливень.

Серая стена воды отгородила Всеволода Владимировича от мира.

А он уже не слышал и не видел непогоды: он снова бился в когтях безответного вопроса: почему Анна так люто ненавидит Тоню?

– Сева!.. Ты дома?.. Где ты?.. – отдаленно долетело до него, разом отпугнув мысли об Анне.

Насквозь промокшая, босая, с туфлями в руках, Тоня стояла посреди прихожей, в луже, которая на глазах растекалась и растекалась вширь от сбегавших в нее ручейков и капель с одежды Антонины Валерьевны.

Всеволод Владимирович выхватил туфли из рук жены, кинул их на пол и принялся торопливо снимать с жены промокшую куртку. Потом он помог Тоне раздеться и, приговаривая "быстро-быстро под горячий душ", легонько и ласково подтолкнул ее к ванной.

Пока она отогревалась под горячим душем, Всеволод Владимирович выжал ее одежду и белье, вскипятив воду, заварил крепкий чай.

Едва приятный чайный аромат растекся по кухне, появилась Антонина Валерьевна – раскрасневшаяся, разомлевшая, в нарядном японском халате, улыбающаяся и веселая.

Всеволод Владимирович пытливо присматривался к жене, силясь обнаружить какие-нибудь приметы раздражения или обиды, но ни в голосе ее, ни в жестах, ни во взгляде ничего похожего не приметил.

Антонина Валерьевна неспешно, махонькими глоточками пила огненно-горячий душистый чай и так же неспешно рассказывала о своей босой прогулке под ливнем.

Всеволод Владимирович внимательно слушал, улыбался, кивал, поддакивал, а сам думал: спросить-не спросить об Анне? И когда решился, было, спросить и уже приготовил подходящую фразу, Антонина Валерьевна, может, почуя это, вдруг сказала:

– Похоже, дождь размочил мою память. Чуть не забыла сказать о главном. Сегодня имела честь познакомиться, наконец, с твоей дочерью...

– С Анной? – зачем-то разыграл он изумление.

– Да, Анной Всеволодовной... Вот фамилию запамятовала...

– Торопыгина, – подсказал он.

– Да-да... Видная особа. Образованная и злая.

– Злая? – теперь уже непритворно удивился он.

– Еще какая злая... Прямо злюка!.. Кипит в ней злоба. Так кипит, пар наружу. И никакая образованность, никакая культура не могут не то, чтобы одолеть, но даже прикрыть эту злость. – Вздохнула. Потускнела ликом. И голос вдруг выцвел. – Карт она, конечно, не раскрыла: недобрые карты-то. Стыдится и страшится своей поганой затеи, а попятиться злоба не пускает. Вот и кружила вокруг да около, а прыгнуть не посмела. Сто раз замахнулась, но не ударила... Не может она простить тебе эту женитьбу. Надо бы загодя уведомить любимицу, посоветоваться, а не камнем с неба. С твоего боку не рискует куснуть: боится зубы поломать, решила с моей стороны попробовать порушить наше счастье...

"Она угадала... Она угадала... Углядела, учуяла самую сердцевину... Потрясающее чутье..."

– Чего молчишь, Сева?.. Права я или...

– Права, Тоня. Еще как права!.. Только любимице моей этот орешек не по зубам. – Протяжно вздохнул. Нервно хрустнул пальцами. – Думал, повыкаблучивается доченька, покажет норов да и смирится, и станете вы... ну, не подругами, так добрыми знакомыми... Не получилось. Совсем не получилось. А почему? Честно говоря, не могу однозначно и неколебимо ответить. И так, и эдак поверну, а все равно – не тем боком получается...

– Чего тут поворачивать, гадать да думать? Все на виду... Два сына у нее, оба женихи. Вот-вот и приведут невесток. К тому времени тебя можно было бы и в Дом престарелых, на худой конец, подселить к тебе внука с женушкой. С ними долго бы не выдержал, сам бы убежал в Дом ветеранов, оставив внуку квартиру с начинкой... Не хмурься. Не сердись. Прости, пожалуйста, за эту горькую, даже гадкую правду... Знамо, обидно и больно согласиться с таким предвидением, но именно так настраивают сейчас молодых. Мы недавно говорили с тобой об этом. – Всеволод Владимирович согласно наклонил голову. – Им внушают: поскорее очищайте поле жизни от сорняков-стариков и засевайте его своими новыми семенами...

Невесело улыбнулась, ласково обняла мужа за плечи, заглянула в его грустные глаза.

– От тебя ведь чего ждали? Чего хотели? Станешь дедулькой. По команде в магазин прошаркаешь, в аптеку или на почту сбегаешь и втихушечку засядешь в своем уголке, ожидая, пока позовут ужинать. А ты?.. Грудь колесом: я – не я, и лошадь не моя. Из седла не выпадаешь. Нюни не распускаешь. Да еще женой обзавелся, наследницей... Еще раз прошу простить мне такие речи. Может, я и не права...

– Наверное, права... Конечно, права... И что же?..

– А ничего! – весело воскликнула она. – Живи, пока живется! Бог даст, поживешь еще на этом свете годков пятнадцать. А может, и двадцать. Ему решать...

– Только ты не покидай меня ни под каким соусом. Слышишь?.. Не оставляй... Не уходи... С тобою рядом... Вместе... Я могу все. Понимаешь – все! И эту дочерину подлость переживу. Но только с тобой. Поняла?..

Он не лгал. Не криводушничал. Неистово и накрепко верил: будет Тоня рядом, подле него, вместе с ним, тогда он – неодолим.

Почуя это, Антонина Валерьевна нежно, но твердо сказала:

– Поняла, Сева... Поняла, милый... В этом можешь не сомневаться: так и будет!..

Всеволод Владимирович будто живой воды глотнул. Порывисто обнял жену и, не выпуская из крепких горячих рук, проговорил:

– Может, это смешно, даже глупо, но я, ей богу, не чувствую своих шестидесяти и даже мысленно не причисляю себя к старикам... Понимаю: шестьдесят не тридцать, это закат, приземление... Понимаю, но не чувствую. Сердце несогласно с разумом, и я, как прежде, рвусь в полет, ввысь. И когда кто-нибудь, даже без задней мысли, называет меня дедом, все существо мое негодует и протестует... Недавно я даже стихотворение об этом сочинил...

– Что за стихотворение? Прочти, пожалуйста...

_Всеволод_Владимирович_негромко_продекламировал:_

Мне предлагают много лет
Под пенсионный флаг,
А я в ответ,
Как выстрел: "нет!"
И убыстряю шаг.
Когда услышу за спиной:
"Вали с дороги, дед!",
Звеню натянутой струной
Все то же слово "Нет!"


3

В который раз за свою историю Россия вновь угодила в жесточайший гибельный ураган. Как всегда – нежданный, оттого особенно страшный.

Если, бывало, бури и невзгоды Россия встречала и одолевала в дружной, стойкой, могучей ватаге спаянных Союзом республик, то теперь она была одинока, потому растерянна и немощна.

Ураган трепал ее беспощадно и дико, норовя вытряхнуть душу, вышибить разум, и чем дольше продолжалась эта чудовищная встряска, тем слабее противилась ей Россия, мало-помалу уступая стихии. Симптомы этой уступчивости настырно и неуемно лезли во все щели расползающегося по швам корпуса российского корабля. Тот угрожающе трещал, кренился, терял управление и способность сопротивляться.

Затаив дыхание, Мир ждал неизбежного и скорого конца затянувшейся агонии российского исполина.

Охваченная адским пламенем, окутанная смрадом, в страшном грохоте рушащихся устоев и опор рождалась новая Россия – доселе неведомое государственное устройство без идеи, без цели, без власти. Оно рождалось на развалинах великой мировой державы, взорванной изнутри продажными вождями.

Это была самая чудовищная катастрофа двадцатого века, покалечившая судьбы многих народов Земли. Что касается русских и иных россиян, превращенных из граждан могущественной державы в колониальных рабов, то они восприняли происшедшее по-разному: одни – как кару Господнюю, другие – как насмешку Судьбы, третьи – как расплату за свою беспечность и доверчивость, но и те, и другие, и третьи – все прошли горький тернистый путь от растерянности к отчаянию.

Прошел его и Всеволод Владимирович Скворцов...

Вместе со всеми он не только радовался – ликовал по поводу появления нового молодого вождя приметно заржавелой, ожиревшей партии и окаменевшего от застоя государства. Упоенно читал и слушал грамотные, складные, умные речи новоявленного спасителя Советской державы, безоговорочно прощая ему многословие, излишнюю витееватость и откровенные ошибки.

Вождь говорил – правильные речи, писал – верные статьи, призывал – к желанной неоспоримой цели, но... Делал совсем не то, за что ратовал на словах, к чему призывал. Под его руководством великая советская сверхдержава, способная прокормить, одеть и обуть, осветить и обогреть полмира, стремительно превращалась в убогую и бессильную приживалку Запада.

С благословения вождя и его клики на страну набросили удавку дефицита. Из магазинов исчезло все, самое необходимое для нормальной жизни людей. Отмененные на втором послевоенном году, вновь воскресли продуктовые карточки. Длиннющие лающие и воющие очереди за водкой. Такие же "хвосты" за сигаретами. Толчея и давка, порой и потасовка из-за куска мыла или килограмма колбасы.

Людей преднамеренно морили.

Людей осознанно травили.

Людей ярили и злобили, повседневно возжигая и раздувая в них ненависть к Советской власти и коммунистам.

Поняв бесовскую преднамеренность происходящего, Всеволод Владимирович содрогнулся. А прокравшаяся к власти клика продолжала черное дело, все сильней и все наглее раздувая пламя народной ненависти к Советскому строю и партии большевиков. Цепными псами этой клики были сменившие кожу бывшие идеологи партии со свитой подкупленных ученых, писателей, журналистов. Они обрушили на головы полуголодных, принудительно трезвых, озлобленных соотечественников потоки лжи, придумок и нарочито подобранных фактов, которые затопили все доброе, светлое, героическое в советской истории.

Сплотясь воедино, разрушительные силы материального и духовного достигли желаемой вождем цели: народ не только телом, но и душой, и рассудком отшатнутся от всего красного, советского, коммунистического; тогда-то вождь и поджег бикфордов шнур, и ахнул беловежский взрыв, развалив великую державу на ничтожно жалкие обломки, самым крупным из коих оказалась Россия.

Ощипанная, беззащитная, одинокая, она сделалась легкой добычей все тех же стервятников, что сгубили Советский Союз, и они принялись терзать и доклевывать российский кусок распавшейся державы. Только делали они теперь это открыто и нагло, куда беспощадней прежнего. И не было силы, способной заступить путь погубителям России...

Газеты, журналы, радио и телевидение то ли по чьей-то команде, то ли по иной причине, но все вместе, постоянно и неумолчно отравляли и отравляли духовную атмосферу России, хлеща по головам и сердцам бедного россиянина страшными, порой невероятными фактами жестокости, насилия и вандализма. Со смаком и сладострастным упоением детально описывалось, как оскотинившиеся люди едят людей, насилуют грудных младенцев и вытворяют иные похожие мерзости – непонятные, необъяснимые, страшные.

И все-таки именно с таких криминальных сообщений начиналось прочтение свежих номеров газет и еженедельников. И чем чудовищнее было описанное происшествие, тем сильнее будоражило оно обывателя, отвлекая его хоть на миг от постылой житейской действительности, от тоскливой пустоты в себе и вокруг...

– Вот негодники, – проворчал Всеволод Владимирович, небрежно швырнув на журнальный столик любимую "Комсомолку". – Чем только не потчуют своих читателей. То исповедь киллера, то откровения проститутки, а теперь вот кулинарные утехи людоеда...

– Чего ворчишь, как старый дед? – с доброй усмешкой спросила Антонина Валерьевна. – "Комсомолка" тоже хочет жить. А нынешний читатель так непорчен-развращен и оглуплен, к любому чтиву требует приправу: порнуху либо страсти-мордасти, да чем они жутчей, чем невероятней, тем аппетитней.

– Я понимаю это, но все равно не приемлю. Такими публикациями они добивают культуру, рушат духовность, уничтожают нравственность.

– Культура... Духовность... Нравственность... Кому это нужно сейчас? – с горечью проговорила Антонина Валерьевна. – Во всяком случае, не тем, кто правит Россией... Разве не так?.. Чего молчишь?

– Молчу – значит согласен... – Вздохнул горестно, медленно выговорил. – Нашим вождям нужен полудикий народ с рублевкой в башке, с бутылкой в руке. И чтобы...

Тренькнул телефонный звонок. Трубку взяла Антонина Валерьевна.

– Да... Здравствуйте... Дома... Сейчас позову...

Всеволод Владимирович сразу узнал голос старого приятеля, с которым когда-то вместе учились на истфаке местного пединститута, превратившегося позже в университет, где и преподавал теперь историю отечества старый приятель.

– Здрав будь, господин-товарищ Скворцов, – хриплым, прокуренным баритоном натужно проговорил приятель.

– Привет, Новомир, привет, – радужно откликнулся Всеволод Владимирович. Чего это ты в воскресный день и вдруг в городе, не на своей дачно-загородной вилле?

– А вот сейчас жена подорожники в узелок завяжет и тронемся в путь на свой огород: земля зовет крестьянина к труду.

– Соскучился иль нужда какая?

– Ты сегодняшнюю "Зарю Сибири" смотрел? – вопросом на вопрос ответил Новомир.

– Еще руки не дошли. Застрял на "Комсомолке". А что там?

– Гимн в твою честь. Выпей стопку водки и принимайся за громкое чтение. Да не сердись, что принес тебе малоприятную весть. Бывай, Сева. Поклон Тоне. На неделе заскочу, покалякаем. Пока...

Половину второй полосы областной газеты "Заря Сибири" занимала статья заместителя председателя Комитета по образованию Василисы Васильевой. Заголовок статьи был набран броским размашистым шрифтом: "В новый век по новому курсу, под новыми парусами".

Скользнув взглядом по заголовку и прочтя фамилию автора, Всеволод Владимирович сразу вспомнил свой открытый урок, на котором присутствовала Василиса Васильева, подумав при этом: "в гору пошла красавица, уже заместитель председателя, значит, шагает верным курсом..."

И заскользил взглядом по ровной частой лесенке газетных строк. Скакал по ним до тех пор, пока не натолкнулся на свою фамилию. Отыскал начало длиннющего абзаца и, еле сдерживая прыть, принялся его читать.

"Двух пятилеток оказалось мало для того, чтобы очистить народное образование от идеологической шелухи недавнего прошлого. И главная причина этого – преподаватели гуманитарных дисциплин и прежде всего – истории отечества. Многие из них, к сожалению, люди старого замеса, большевики по духу, не способные расстаться с коммунистическим мировоззрением и так называемой партийной оценкой исторических фактов, явлений и личностей. Они все еще делят мир на белую и красную половины, строго следуя классовому завету "кто не с нами, тот против нас"...

Самое обидное, что на таких несгибаемых позициях порой стоят и талантливые, отлично подготовленные мастера педагогического дела. Для примера могу назвать заслуженного учителя РФ, преподавателя истории первой гимназии Всеволода Владимировича Скворцова.

По эмоциональной насыщенности, четкости и убедительности в изложении материала и по многим иным параметрам его уроки истории достойны называться образцовыми. Но это всего лишь оперение. Притягательное, яркое, красивое.

А каково ядро?

Какова суть?

Вот тут-то и начинается конфликт между формой и содержанием. Великолепная современная форма и старорежимное, насквозь прогнившее коммунистическое содержание. Все акценты, все оценки событий и людей сообразно установкам "Краткого курса истории ВКП(б)".

Как тут быть?

Засорять красными опилками мозги молодежи, которой предстоит поднимать на ноги, крепить и возвеличивать новую Россию, очнувшуюся от коммунистического дурмана, отряхнувшую принудительно-плановый социализм, строящую открытое общество, где на первом плане и превыше всего общечеловеческие ценности?

Этого мы не можем допустить.

Время и народ не позволят нам сделать это.

Перековать, переубедить, переориентировать Скворцова и ему подобных не удастся никому.

Выход один: решительно омолаживать кадры преподавателей общественных дисциплин и прежде всего истории и литературы.

Заменять опытнейших мастеров начинающими подмастерьями – это же парадокс, абсурд, скажете вы.

Называйте, как хотите. Но не сделав этого, мы подставим подножку движению России к открытому обществу всеобщего благоденствия, равноправия и свободы..."

Напрягшись всем телом, осторожно и натужно, как нечто хрупкое, но очень тяжелое, Всеволод Владимирович опустил газету на столик. Глянув на покрытое пятнами, искаженное лицо мужа, Антонина Валерьевна всполошилась, кинулась к нему.

– Что случилось, Сева? На тебе лица нет...

– Пустяки, – еле внятно пробормотал он. – Неожиданность сработала... Почитай вон, что пишет госпожа Васильева... Она была у меня на уроке истории в одиннадцатом... Я рассказывал тебе...

– Помню-помню, – пробормотала Антонина Валерьевна, не отрывая глаз от газеты.

Пока она читала, Всеволод Владимирович отошел, остыл, подуспокоился. А едва Антонина Валерьевна дочитала, спросил:

– Ну как?.. Коленом под зад коммуняку Скворцова, а заодно и все старшее поколение.

– Негодница!..

– Она лишь озвучила заветную мечту кремлевских марионеток и их американских кукловодов...

– И что ты хочешь делать?

– Лучшая позиция: не слышал, не видел, не знаю. Но наш Сан Ваныч с подачи этой мадам непременно постарается забить мне гол – решающий и победный. Надо перехватить мяч на лету.

– Надо. А как?..

– Для начала сочиню этой мадам Васильевой открытое письмо, раздолбанное, и опубликую его в той же газете. Сейчас это модно. Тем более, в статье есть прямой выпад в мой адрес. С редактором "Заря Сибири" я немного знаком. Кинем эту бомбочку, а там будет видно...

Над "бомбочкой" Всеволод Владимирович трудился три дня. "Спех на смех" – так назвал он свое открытое письмо Василисе Васильевой. С первой строки своего публичного послания бросался в бой – открытый и беспощадный.

"Ваша статья – смертный приговор тем, кто устанавливал Советскую власть, строил Уралмаш, Днепрогэс, Магнитку, кто спас человечество от фашистской чумы, кто поднимал Казахстанскую целину, на таежных топях и вечной мерзлоте воздвиг крупнейший в мире Тюменский топливно-энергетический комплекс, кто сделал первый шаг в космос, создал выдающиеся, всемирно известные шедевры литературы и искусства.

Вы вознамерились отсечь у нашего народа его корни, превратив молодое поколение в перекати-поле, Иванов, не помнящих родства, для которых Родина, Свобода, Независимость – пустой звук..."

Набрав нужную прыть, доведя остроту и накал до красной черты, Всеволод Владимирович решительно вывел Василису прекрасную из-под прицела и ударил со всех стволов по властителям России, а потом и по их правителю "всемирному жандарму и тирану – США".

"Расчищая Клинтону путь к порабощению России, вы и торопитесь отправить на свалку старшее поколение советских людей, наделенное чувством высочайшей гражданственности. Вас не смущает, что эти люди – истинные патриоты Отечества, сберегающие, преумножающие и насаждающие чувства национальной гордости, патриотизма и высокой духовности..."

В открытом письме рассказывалось и о явлении в гимназии представительницы столичного Центра полового воспитания детей, и о споре с Василисой Васильевой по поводу Октябрьской революции, и об обвальной фальсификации и оплевывании прошлого всеми средствами массовой информации. "Чтобы сделать это как можно скорей и результативней, надо уничтожить тех, кто знает правду о Советской власти, кто помнит содеянное советским народом, кто имеет свое мнение о прожитом и может это мнение отстаивать..."

Антонине Валерьевне сочинение мужа очень понравилось. Всеволод Владимирович позвонил по телефону главному редактору газеты "Заря Сибири", и тот назначил время встречи.


4

В просторном многооконном кабинете главного редактора газеты "Заря Сибири" было солнечно, свежо и празднично. И хозяин кабинета Тимофей Антонович Зобнин выглядел, как начищенный самовар. Он сверкал глазами, беспрестанно улыбался, говорил приподнято-веселым голосом.

– Приветствую дорогого гостя, – радостно проговорил он, легко поднимаясь с кресла.

Торопливо вышел навстречу Всеволоду Владимировичу. Протянул обе руки. Властно забрал в свои ладони руку гостя и долго не отпускал, говоря:

– Давненько не виделись. Читатели заждались ваших искрометных статей...

Усадив гостя в кресло, прошел на свое место и, все так же радужно улыбаясь, и тем же, прежним, ласкающим и бодрящим, голосом сказал:

– Чую, заманила вас сюда статья Васильевой...

– Угадали.

– И, конечно, не с пустыми руками?

– Опять угадали. Принес открытое письмо мадам Васильевой. И не себя пытаюсь защитить, не свои обиды выплакать на страницах вашей газеты...

Говоря это, подал редактору листы со своим открытым письмом.

Не меняя выражения лица, Тимофей Антонович нацепил очки. Читал он необыкновенно быстро. Казалось, и не читал вовсе, лишь окидывал взглядом страницу и тут же переворачивал ее.

Всеволод Владимирович пытался угадать настроение редактора, но не смог: лицо Тимофея Антоновича не омрачилось, не посуровело, не воспылало восторгом.

Отодвинув прочитанную рукопись, он прихлопнул по ней пухлой ладоныо, неожиданно быстро и остро глянул в глаза Всеволоду Владимировичу.

– М-да... Хлестко и умно. Узнаю могутную поступь Скворцова. Круто замешано... Доказательно и беспощадно...

С каждой хвалебной фразой редактора Всеволод Владимирович напрягался все сильней, ожидая рокового "но", от которого редакторские рассуждения покатятся в противоположную сторону.

Предчувствие не обмануло.

– ... Но... дорогой Всеволод Владимирович, вы адресуете свое письмо Васильевой и вроде бы целите в нее, а палите по Кремлю, по правительству и президенту, по всему нынешнему строю...

– Правильно!.. Этот строй и породил Васильеву и все, о чем я пишу в своем открытом письме...

– Согласен. Целиком и полностью – согласен!.. Только от моего согласия ничего не переменится. Предки верно рекли: знай сверчок свой шесток!.. Так что, дорогой товарищ Скворцов, сужайте цель. Оставьте в прицеле только Васильеву, а общероссийские выводы снимите. Ну, если уж не вовсе, то хотя бы половину. И сразу в печать. Договорились?..

Всеволод Владимирович подавленно молчал, лихорадочно соображая, что же станется с его открытым письмом, если согласиться с требованиями редактора.

– Чего молчим? – нетерпеливо спросил Тимофей Антонович.

– Соображаю, как, выстрелив в Васильеву, попасть в кремлевских правителей.

– А как гигантское солнце отражается в крохотной капельке росы?.. Думаю, задача не так сложна, как кажется... Доводите до кондиции и приносите. Сразу в номер... Договорились?

– П-попробую, – раздумчиво, с запинкой ответил Всеволод Владимирович.

Весь обратный путь от редакции до дома Всеволод Владимирович напряженно соображал, как в мизерную капельку росы загнать исполинское солнце. В конце концов, как будто нашарил верный путь, убрав из статьи открытые выпады против президента, правительства, Госдумы, поставить на их место обтекаемо-безликие "власть", "правители", "руководство". Умный читатель догадается, в кого стреляет автор, а для дурака и стараться не стоит...

Как надумал, так и сделал.

Негодовал.

Ругался.

Но выполол из текста всю "крамолу".

– Отлично! – воскликнул редактор. – Я не сомневался. Будем публиковать...

Воротясь из редакции, Всеволод Владимирович сказал жене:

– Ну, Тонечка... Якоря подняты. Паруса поставлены. Будем ждать попутного ветра...

И они стали ждать...

По утрам непременно слушали радиообзор свежих номеров местной печати. Вынув газету из почтового ящика, тут же, не сходя с места, разворачивали ее, отыскивая желанную публикацию. Но...

Прошла непомерно долгая неделя.

Еще медленней потянулась другая.

Всеволод Владимирович несколько раз порывался позвонить Зобнину.

– Погоди, смиряла его Антонина Валерьевна. – Что за нетерпеж? Вот если до конца недели не напечатают, тогда позвонишь...

А субботним утром в радиообзоре областной прессы диктор сообщил:

– На второй полосе газеты "Заря Сибири" внимание читаталей, несомненно, привлечет острая дискуссия между заслуженным учителем России Скворцовым и политическим обозревателем газеты Рексом по поводу статьи Васильевой "В новый век по новому курсу, под новыми парусами"...

– Какая дискуссия! – воскликнул Всеволод Владимирович. Поперхнулся. Закашлялся. Побагровел. – Что за дискуссия?! Я не слышал, не видел этого обозревателя с собачьей кличкой!..

Антонина Валерьевна попыталась успокоить мужа, но тот, недопив чай, побежал за газетой. Почтовый ящик был еще пуст, пришлось шагать в ближайший газетный киоск.

Сперва он громко прочитал свое открытое письмо. Ничего в нем не сократили, не исправили. Только сняли слова "открытое письмо", а вместо заголовка "Спех – на смех" поставили "Мое мнение".

Выпустив по этому поводу гневную тираду о самодурстве и наглости газетчиков, Всеволод Владимирович принялся столь же громко и взволнованно читать статью неведомого Рекса. Та с первых строк не предвещала ничего доброго.

"Передо мной статья учителя истории первой гимназии уважаемого В.В. Скворцова. Эта яркая, глубокая, эмоциональная статья непременно привлечет внимание читателей и наверняка вызовет возражения многих. На мой взгляд, в статье господина Скворцова далеко не все бесспорно и доказательно. Многовато в ней негатива, категоричных выводов, а порой и откровенных домыслов. Начнем по порядку..."

И начал.

Да как начал!..

Что ни абзац, то и упрек Скворцову. То в тенденциозности. То в недальновидности. То в подтасовке фактов. То в наигранной драматизации...

Тыкал, тыкал неумеху-недотепу, к тому ж фальсификатора и фарисея, незадачливого сочинителя в его ошибки и огрехи, а под конец со всего размаху лбом о стенку:

"Вот так, уважаемый Всеволод Владимирович, и только так!.. Ратуете за правду получите эту самую правду. А она не всегда по шерстке. Бывает солона и горька. Она, как бумеранг, возвращает вам все надуманное, недостоверное, фальшивое. Не проверив, не взвесив, не утвердясь, метнул читателям, получи назад свою фальшивку, да вдвое быстрей, чем метнул, втрое тяжелей, чем она была, и прямехонько в самое темячко..."

– Вот так, – сказал, будто обжегшую рот жвачку выплюнул. – Сволочи!.. Продажные твари!..

Вскочил, как ошпаренный.

Подлетел к телефону.

Антонина Валерьевна придержала мужа.

– Не торопись. Успокойся. Взвесь все...

– Чего тут взвешивать? Все ясно. Таких, как Зобнин, Ленин называл политическими проститутками. И вашим, и нашим...

– И все-таки сперва успокойся. Давай выпьем кофейку... Да сегодня ж суббота, Зобнин наверняка на даче... А-а!.. Верно... Пойдем пить кофе с коньяком... Лучше, коньяк с кофе...

В понедельник; Всеволод Владимирович позвонил по телефону Зобнину. Разговор получился коротким и неприятным. Не дав Всеволоду Владимировичу выговориться, редактор пресек его сбивчивую речь:

– Все ясно!.. Вы были бы вправе высказывать претензии по поводу редактуры вашей статьи, но ее не правили, не сокращали. Что касается правомерности публикации отклика Рекса, то тут, дорогой Всеволод Владимирович, вы садитесь явно не в свои сани... Извините, но дискутировать мне недосуг: идет планерка... Приходите. Приносите новые материалы. Всегда рады. До свиданья...

И тут же положил трубку, не дождавшись даже ответного "до свидания".

Вспыхнув, как от пощечины, Всеволод Владимирович свирепо кинул пищащую трубку на аппарат...




ГЛАВА СЕДЬМАЯ. ДУШНОЕ ЛЕТО



1

И вот оно лето.

Долгожданное.

Желанное.

Отдохновенное.

Солнцем подрумяненное и согретое.

Теплым ветерком одутое-обласканное.

Каникулярное.

Отпускное.

Гулевое, благодатное лето...

Но внешняя благодать лишь вкупе с благодатью внутренней приносит человеку счастье. Такого единства судьба не подарила Всеволоду Владимировичу, и он переступил летний порог тяжело и медленно, не испытав привычной радости и облегчения.

Тому было две причины.

Первая – нежданная стычка с Анной.

Ее неожиданный телефонный звонок не предвещал ничего недоброго.

– Привет, папа, – буднично и тепло выговорила она, едва заслышав отцовское "але". – Как протекает твоя жизнь?

– Как всегда. В том же русле и с прежней скоростью...

– Ну и прекрасно... Ты не забыл мамин день рождения?

– Нет, не забыл. В среду, в половине второго съездим на кладбище, оттуда ко мне на поминальный обед.

– Может, лучше собраться у нас?

– С какой стати?.. Помянем ее в родном доме. Позову ее подружек, Новомира с Сергеем, словом, самых-самых...

На том они и порешили.

Узнав об этом, Антонина Валерьевна сказала:

– Я приготовлю обед, все, как положено, и уйду.

– Почему?

– Не хочу неприятных неожиданностей. Ты прости меня, Сева, но я не верю, что Анна не выкинет какой-нибудь фортель даже и в мое отсутствие, а уж при мне-то и подавно. Потом скажешь, права ли я...

Она оказалась права...

Едва оглядев накрытый стол и немноголюдное, еще не приступившее к трапезе застолье, Анна вполголоса спросила отца:

– Где моя молодая мачеха?

– В командировке, – раздраженно буркнул Всеволод Владимирович и, обращаясь ко всем, сказал погрустневшим вдруг голосом. – Ну что, друзья-товарищи, помянем хозяйку этого дома...

– Бывшую, – вставила Анна.

– Да, бывшую, – со вздохом подтвердил Всеволод Владимирович. – Пусть земля ей будет пухом...

И начался поминальный обед, мало чем отличающийся от обычных праздничных застолий. Водки было вдоволь. Блины душисты, румяны и вкусны. Рыбный пирог – таял во рту. Словом, было что выпить и чем закусить, а русский человек, смиренно приняв из хозяйских рук первую рюмку, за второй – тянется сам, а третью – сам и наливает.

Пустели бутылки. Опорожнялись блюда и тарелки. Звенела посуда. Занялся, разгораясь все жарче и жарче, непременный для русской компании спор, тут же поделивший застолье все на те же непримиримые два цвета времени белый и красный.

Напрасно, бог весть с чьей подачи, Президент России зычно и властно призывает к примирению и единению этих двух цветов.

Волка с овцой – не примирить.

Богатый с бедным – не побратаются.

Зло и Добро – останутся на своих берегах...

Авенир, как всегда, молча пил коньяк.

Афоня и Филя уплетали восьмислойный домашний торт, сдобренный миндалем, киви и иными экзотическими приправами.

Гости дружно пили, аппетитно жевали, неуступчиво спорили.

От выпитой водки Всеволод Владимирович обмяк душой и телом, расслабился, но обязанностей хозяина не забывал: следил, чтоб не пустовали рюмки и тарелки, вовремя и умело смирял не в меру распалившихся спорщиков, но когда разговор замирал, вновь заводил его и раздувал, подбрасывая интересные цифры, факты, соображения, откровенно подыгрывая "красным".

Когда разговор зашел о газетной перепалке Всеволода Владимировича с Васильевой и Рексом, "белые" и "красные", объединясь, решительно поддержали хозяина дома, осыпали его комплиментами, нещадно расклевав его оппонентов.

Всеволод Владимирович ликовал: его поняли и поддержали, значит, не зря брался за перо. Подосадовал, что нет рядом Тони: порадовалась бы вместе с ним, погордилась мужем. "Надо бы уговорить, разубедить, настоять..."

Тут вдруг в благостный елейный хор сочувствующих врезался агрессивный голос Анны:

– Может быть, по форме высказывания Васильевой прямолинейны и жестковаты, но по сути... По сути она безусловно права... Ну, чего вы на меня уставились?.. Давайте взвесим все трезво... Вспомните, что случилось после Октябрьской революции. Все кувырком! Новые идеалы. Новые цели. И новые люди. Кто был ничем, тот стал всем. Кухаркины дети пришли к управлению страной... Так ведь?.. Чего молчите?.. Нечего возразить?.. То-то!.. Теперь Россия отчалила от советского берега. Опять у нее новый курс. Новая цель. Значит, нужны и новые люди. Их надо растить, готовить, воспитывать не старыми методами, не по прежним программам и учебникам и, наверное, не старым учителям, во всяком случае, не приверженцам "Краткого курса истории ВКП(б)"...

– Вот ка-а-аак! – изумился Всеволод Владимирович.

– Да, так, папа!.. Только так... Ты же историк, прекрасно знаешь: смена общественного строя перелопачивает, прежде всего, всю надстройку...

– Значит, нас на свалку! – болезненно вскрикнул Всеволод Владимирович.

– Зачем на свалку? нимало не смутясь, ответила Анна. Но от ключевых позиций непременно отодвинуть. И удивляться тут нечему. Помнишь, твой любимый Маяковский сказал: "и тот, кто сегодня поет не с нами, тот против нас?". По этому принципу жило и действовало ваше поколение... Что посеешь, то пожнешь...

– Да как же ты... – Всеволод Владимирович задохнулся от волнения, побагровел и, уже не сдерживаясь более, загремел в полный голос. – Как ты можешь... Как смеешь говорить такое!.. Если бы не наше поколение, не Советская власть...

– Набившая оскомину песенка, – бесцеремонно перебила Анна. – Спасибо товарищу Сталину за наше счастливое детство... Спасибо родной коммунистической партии за то, что дала нам право на отдых, образование и труд... Спасибо родной Советской власти...

– Хватит... Хватит... – негромко, но настойчиво попытался Всеволод Владимирович осадить Анну.

Но та уже завелась.

– Ничего не хватит!.. Привыкли рты затыкать, господа партократы!.. Но время-то, время-то ваше – тю-тю. Как говорят, поезд укатил. С того вы и негодуете, борзеете, бесит вас все новое. Что не по-вашему, то и плохо, то и негодно. Нет бы подстроиться к жизни, в ногу с ней – амбиция мешает. Набычились поперек, как бык на красную тряпку... А силенок-то шишь!.. А опоры-то никакой! Вот жизнь и сметает вас на обочину, на свалку, в мусор... И поделом!..

– Прекрати! – громко и властно скомандовал Всеволод Владимирович. – Здесь не митинг перевертышей-демократов, не судилище над старшим поколением...

– И жаль! – гневно выкрикнула Анна.

Похоже, она так взбеленилась, что не приметила ярости отца, а может, приметила, да пренебрегла этим, не пожелала пятиться. Вероятнее всего, ей нужен был лишь повод, чтобы выкрикнуть обиду и неприязнь, порожденные нежданной женитьбой отца, недавним неудавшимся наскоком на Тоню и тем очевидным радужным покоем, который та принесла под эту, ставшую чужой, крышу.

И теперь Анна сцепилась с отцом, безжалостно швыряла в него жестокие, жалящие и обижающие слова лишь в отместку за содеянное им, желая причинить боль, покарать; пусть и поздно, и не к месту, и не теми словами, но выкричать, выплеснуть застоявшуюся, нетерпимую, непроходящую обиду.

И когда после ее выкрика "а жаль!", отец предостерегающе-грозно потребовал "уймись ты, наконец!", Анна вовсе утратила контроль над собой и заголосила:

– Страшитесь правды-то!.. А ну просветит вас принародно, и все увидят, как далеки вы от того, к чему призываете других, как много налипло на вас всякой дряни и мерзости. Вы ведь только на словах...

– Заткнись! – рявкнул Всеволод Владимирович и кулаком по столу грохнул.

Наверное, он ударил бы дочь, если б она не смолкла.

Но Анна умолкла на полуслове. Несколько мгновений сидела с полуоткрытым ртом. Потом с громким причмоком сомкнула губы так плотно, что верхняя козырьком накрыла нижнюю. Громко втянув воздух раздутыми ноздрями, стремительно вскочила и выбежала из комнаты.

За столом смятенье, долгое неловкое молчание. Гости отводили глаза друг от друга, с наигранной сосредоточенностью рылись вилками в своих тарелках, изображали аппетитно жующих либо пьющих.

Всеволод Владимирович налил всем водки, призывно подняв свою посудинку, одним глотком опорожнил ее.

Выпили все, кроме Авенира.

Тог поднес рюмку к губам и не, пригубив даже, тут же поставил ее на стол.

Неспешно и как бы нехотя, ненадолго поднялся, неторопно вышел из комнаты.

Следом один за другим вышли Афоня и Филя.

Хлопнула входная дверь: оскорбленная родня отбыла восвояси.

Недолгое время спустя, засобирались остальные.

Проводив последнего, Всеволод Владимирович сломленно опустился в кресло, стоящее в прихожей. Долго сидел, побито сгорбясь, потерянно бормоча:

– Глупо... Подло... Гадко...

Злая обида кляпом торчала в глотке, кривила рот, бугрила желваки...

Вот какую "пилюлю" преподнесла Анна своему отцу в канун долгожданного благословенного лета...

Вскоре после этого события директор гимназии Сан Ваныч подсунул Всеволоду Владимировичу другую, не менее горькую и тошнотворную "пилюльку".

Случилось это на самом пороге летних каникул.

Всеволод Владимирович уже попрощался с коллегами, уже нахлобучил на макушку широкополую светлую шляпу, уже взялся за дверную ручку, как дверь вдруг распахнулась, влетела запыхавшаяся секретарша директора.

– Ой!.. Извините, чуть не налетела на вас. Хорошо, что не ушли. Загляните, пожалуйста, к Александру Ивановичу.

Всеволод Владимирович заглянул...

Сан Ваныч поднялся ему навстречу. Улыбаясь широко и приветливо, долго жал и встряхивал руку Всеволода Владимировича. Усадил в кресло подле журнального столика, на котором лежала какая-то газета.

Присев в кресло напротив, Сан Ваныч неторопливо извлек сигареты, закурил, выпустил из ноздрей густую струю ароматного дыма, буднично спросил:

– Читали?

– Что?

– Сегодняшняя "Заря Сибири" целую полосу посвятила вашей персоне...

Проворно развернул лежавшую на столике газету, и Всеволод Владимирович увидел разбежавшийся над всей третьей полосой крупный заголовок: "В новый век по новому курсу, под новыми парусами".

Всю полосу занимали отклики учителей и ученых на статьи Васильевой, Скворцова и Рекса. Сверху полосы рядком выстроились четыре небольших отклика учителей истории и один отзыв ветерана войны и труда. Всю остальную полосу занимала огромная статья ректора высшей педагогической школы, профессора, академика, заслуженного деятеля науки Илариона Абрамцева под кричащим заголовком: "Все отжившее, мешающее, тормозящее – за борт".

Если вставшие в шеренгу отклики-маломерки хоть и негромко, не резко и не категорично, но все-таки поддерживали позицию Скворцова, то статья ректора-профессора-академика беспощадно, грубо и зло разделывалась с недоучкой-выскочкой Скворцовым. Каких только обидных и гадких ярлыков не понаклеивал ему разгневанный академик, выставив рядового учителя главным виновником всех прегрешений Советской власти и коммунистической партии.

Все более возбуждаясь и гневаясь, Всеволод Владимирович торопливо читал оскорбляющую и унижающую его статью. А Сан Ваныч лениво и смачно, с причмоком посасывал душистую сигарету, искоса поглядывая на потрясенного учителя.

Дочитав, Всеволод Владимирович не откинул газету: не хотелось показывать свое лицо. По тому, как жарко было щекам, как сплюснулись пересохшие, наверняка побелевшие губы, как нервный тик подергивал левое веко, по всем этим приметам Всеволод Владимирович догадывался, как неприятно искажено сейчас его побагровевшее лицо. Надо было хоть чуточку отдышаться, отойти, остыть, и, видимо, угадав это его желание, Сан Ваныч неожиданно поднялся, не вымолвив ни слова, вышел из кабинета.

Не ожидавший подобной чуткости директора, Всеволод Владимирович расстрогался чуть не до слез, это и помогло ему совладать с собой, подмять обиду и гнев, и когда четверть часа спустя Сан Ваныч воротился, Всеволод Владимирович выглядел обычно, лишь выражение усталости приметно состарило его лицо.

– Вот и отлично, – удовлетворенно сказал директор, усаживаясь на прежнее место. – Нервы, нервы, кругом нервы. А они, как известно, не восполняются... Обсуждать это, накрыл ладонью газету, – не станем. Наши позиции известны друг другу. Но нужный вывод, пожалуйста, сделайте. В ваши годы и при нынешней ситуации рисковать не стоит... Вы – великолепный педагог. Ребята вас почитают. И мне не хочется, чтобы гимназия лишилась такого преподавателя. Учтите это, когда станете принимать решение... Куда-нибудь поедете летом?

– Н-н... не знаю. Может, соберемся...

– Непременно соберитесь. Смена обстановки – лучшее лекарство от нервных перегрузок... Дай бог вам всяческих благ. Счастливого лета...

Обеими руками взял руку Всеволода Владимировича и долго не отпускал, потискивая и встряхивая ее. Это неожиданное ненаигранное сочувствие благостным елеем окропило душу поверженного учителя.

Домой Всеволод Владимирович шел неспешно, не обращая внимания на лезущие в глаза приметы яркого, теплого, благоухающего лета. Чем дальше уходил от гимназии, тем сумрачней становился, покоряясь недобрым мыслям...

"Придется уходить из гимназии. Не уйду – уйдут... Куда уходить? Все бьются за Соросовские гранты, учат ребят по Соросовским программам и учебникам. Им я не ко двору. И поплавок заслуженного здесь не поможет... Друзья сами на волоске, боятся резкого поперешного слова... Сесть на пенсию? Ее едва хватит рассчитаться за квартиру, свет и телефон... Тоня стерпит, смолчит, ни словом, ни жестом... Нет! Что угодно, только не превратиться в прилипалу-нахлебника... Дворником, наверное, не возьмут: староват. Вахтером?.. Сторожем?.. Гардеробщиком?.. Вряд ли... Гувернером к ожиревшему нуворишу?" Что изволите, вашество?" не смогу...

С чего такая паника?.. Нет безвыходных положений. Непременно сыщется просвет, хоть малая трещинка. Целое лето впереди...

Тоню не впутывать... Поверила... Пришла... Любит... Фантастическое счастье – и такой абсурд...

Смириться?..

Попятиться?..

Перекраситься?..

Вон какие киты перелицевались. Президенты. Губернаторы. Академики и писатели. Не мне ровня, а, не моргнув, перекрасились. На глазах у своего народа, у мира. И совесть не мучает, раскаяние не грызет...

Можно не вдруг, не круто, исподволь, по шажечку спячиваться на новую тропу... Плетью обуха не перешибешь. Кому нужна моя ортодоксальная принципиальность? Ребятам? – слиняю с глаз, позабудут, и как звали... Коллегам? – Ничего не видят, ничего не слышат... И правильно делают: с волками жить – по волчьи выть...

Все вокруг хапают, спешат набить брюхо и карманы.

Ни принципов.

Ни стыда.

Ни чести.

Ни долга.

Их от кормушки... только пуля... Ради чего ж голову на плаху? На обломках самовластья наши имена не напишут. Мы – народ непамятный, трусливый, неблагодарный. Нос по ветру, хвост поджат. Страна рабов, страна господ. Рушат наши святыни. Обгаживают, топчут душу народа. А он... А мы... А я... Брюзжим под одеялом. Плюемся, но аплодируем. Кривимся, но голосуем. Чего же чистоплюйствовать?.. Как все. Как большинство. Попал волк в собачий полк, лай – не лай, хвостом виляй..."

Устыдился мимолетного малодушия.

Попенял себе: неужто струсил?

Нет!..

Вздыбил и погнал, погнал волну дерзкого самолюбивого достоинства.

Возгордился.

Вознесся.

Воспарил над всем обыденным, сиюминутным, пускай и очень важным.

Вознеслась его гордыня на такую высь, откуда уже не видны были только что волновавшие его: покидать ли гимназию?.. где работать?.. на что жить?..

Вот таким орлом, парящим над житейскими мелочами, таким гордым и неколебимым, таким отважным и целеустремленным, таким всемогущим властителем своей судьбы захотелось Всеволоду Владимировичу предстать перед любимой женщиной, и он, не раздумывая, свернул к Тониной поликлинике.

Антонина Валерьевна встретила его у порога поликлиники.

– Увидела тебя в окно... Что-то случилось?..

– Обязательно случилось. По дороге домой расскажу.

– Мне надо принять еще двух больных.

– Принимай хоть троих. Посижу в скверике, подожду. Не спеши, надо мной не капает...

Скамья в сквере оказалась очень жесткой и неудобной. Пока елозил на ней, выбирая приемлемую позу, орлиного настроения заметно поубавилось, опять накатили дурные предчувствия и печали, почали решительно и скоро выметать из души недавнюю радужность.

Тут из дверей поликлиники вышла Тоня. Увидела. Улыбнулась. И пошла к нему. Легкая ткань платья плотно облегала стройную фигуру. Женщина шагала невесомо и скоро, вроде бы не касаясь земли, а паря над ней. И столько прирожденной горделивой стати было в ее осанке, походке, слегка запрокинутой голове; такой глубинной радостью светилось ее разительно помолодевшее красивое лицо; такую безмерную дурманную нежность источали глаза этой любящей и любимой женщины, что пока она шла полторы сотни шагов до сквера, в голове Всеволода Владимировича сложилось несколько рифмованных строк.

– Присядь, пожалуйста, рядышком. Я подарю тебе стихотворный экспромт.

– С удовольствием, – откликнулась она, усаживаясь

подле мужа. Он обнял Тоню за плечи, ласково прижал к себе, говоря:

Откуда вы такая нежная,
как будто королева снежная?
Откуда вы такая томная,
такая тихая и скромная?
Откуда вы такая стройная,
душою очень многослойная?
Гляжу на вас и удивляюсь,
смотрю на вас и вдохновляюсь.
И хочется сегодня с вами
мне разговаривать стихами...

– И все? – с ненаигранным сожалением, почти с обидой, протянула она.

– Продолжение следует... Бери отпуск, махнем куда- нибудь недельки на три...

– Ты знаешь, сколько сейчас стоят даже наши пригородные дома отдыха?..

– Попробую раздобыть льготные, десятипроцентные, в "Сибирь" или в "Кругосветку". Под боком и, наверное, не так дорого...


2

Полчаса езды в автобусе мимо дачных поселочков с самыми неожиданными, порой невероятными наименованиями "Артур" или "Трюфель", или "Сапожок" – и вот он, Дом отдыха "Кругосветка". За высоченным забором, с кирпичной проходной подле литых ворот, с могучим усатым вахтером – красноносым, припахивающим водочным перегаром, больше похожим на пугало, чем на стража порядка. Словом, все по уму, все, как у добрых людей.

– Мы с женой... – начал объяснять Всеволод Владимирович, вынимая из кармана паспорта.

– Нам все равно, с кем вы, – перебила его администраторша. – С женой, с любовницей, с подругой... Главное, чтоб было вам удобно, весело и хорошо... – Подмигнула блудливым глазом, рассмеялась. – Теперь не те времена, когда все, кому не лень, могли в чужом белье копаться... Отдыхайте. Развлекайтесь. Вам у нас понравится...

Место тут и впрямь было на редкость живописно, располагало к отдохновению души и тела. Дома казались аккуратно и тесно встроенными в величавый и чистый сосновый бор, который надежно прикрывал жителей "Кругосветки" от грохота и гари пролегавшей невдалеке автострады. В нескольких метрах от головного восьмиэтажного здания начинался едва приметный пологий склон к недалекому большому круглому озеру, берега которого густо поросли тальником, худосочными березами, осинником и прочей столь же неприхотливой растительностью.

На берегу озера песчаный пляж с грибками, кабинками и лежаками, лодочная станция и даже буфет с пивом и горячими сосисками, с разными бутербродами, сладостями и безалкогольным питием.

В первый же день своего пребывания в "Кругосветке" Всеволод Владимирович и Тоня вдоволь наплавались, повалялись на горячем пляжном песочке, до ломоты в ногах набродились по сосновому бору и, довольные, счастливые, сразу же после ужина завалились спать.

Примерно так же прошли и второй, и третий дни отдыха. Городские дела, заботы и тревоги остались там, средь шумных улиц, телефонных звонков, неумолчного радио, неистребимых газет. Все недоброе, кусаче-царапучее – все осталось там, в невероятно далеком, похоже, инопланетном, напрочь позабытом Городе.

Здесь были озеро и бор, горячий песок и вкусный воздух смесь многих запахов: высыхающих водорослей и свежескошенного сена, разопревшей хвои и горячей сосновой смолы. Над зелеными незагаженными лужайками кружили разноцветные нарядные бабочки, парили стрекозы, мелькали шмели и осы, мельтесила иная летучая мелюзга.

За обедом Антонина Валерьевна поделилась с соседями по столу первыми приятными впечатлениями от "Кругосветки". Те молча слушали до тех пор, пока Антонина Валерьевна не заговорила о тишине и покое.

– Спим с открытым окном, балкон настежь, и ни машинного рыка, ни гудков, ни пьяных голосов. Не верится даже...

– И не верьте, – вставила пожилая, очень опрятная и чопорная женщина, сидящая рядом. – Не верьте этому миражу ...

– Как это не верить самой себе? – изумилась Антонина Валерьевна.

– Вот доживете до пятницы, поймете.

– А что случится в пятницу? – полюбопытствовал Всеволод Владимирович.

– А в пятницу, – ответила другая сотрапезница, – нас оккупируют. – Ну, чего вы уставились на меня, как на привидение? Все очень просто. Прикатит банда крутых мальчиков с купленными, украденными, заманенными девочками. Кто в сауну, кто по номерам. Музыка. Пьяные песни. Мат. Драки. Все тридцать четыре удовольствия. Лежишь – дрожишь и молишь бога, чтоб по ошибке либо спьяну не вломились в твою комнату. И так суббота и воскресенье. В ночь на понедельник разъезжают на своих "Вольво" и "Мерседесах", побитых и вдрабуду пьяных увозят. К утру все затихает и снова так полюбившаяся вам тишина да благодать...

– Кто же их сюда пускает! – воскликнула Антонина Валерьевна.

– Деньги. Они на год откупили все люксы и еще полдюжины номеров. Щедро сорят деньгами, уверенные, что все можно купить...

Всеволод Владимирович верил и не верил этим россказням.

Но вот подошла пятница, и...

В шестом часу вечера во двор "Кругосветки" бесшумно вкатил сверкающий лаком "Мерседес". Из него с криками, хохотом и визгом высыпали трое парней и три девицы, одна одной краше, длинногогие, пышноволосые, с фигурами фотомоделей, в юбочках, не прикрывающих и бедра.

Выгрузив из машины туго набитые объемные сумки, парни понесли их не в корпус, а к озеру. Следом двинулись и девицы с гитарой, магнитофоном и кинокамерой. Скоро из-за кустов, где они скрылись, потянуло хворостовым дымом.

А в ворота "Кругосветки" въезжал уже еще один автомобиль.

Потом еще.

И еще.

После ворвался целый кортеж машин. Едва не налетая друг на друга, они сгрудились подле того, первоприбывшего " Мерседеса".

Десятка полтора веселых, озорных, горластых парней и девушек, как потревоженные муравьи, заметались вокруг своих "тачек" и скоро разбрелись – кто к озеру, кто в бор, а кто в гостиничный корпус.

– Во-от та-ак, – многозначительно протянул Всеволод Владимирович, накрыв своей ладонью Тонину руку, лежащую на спинке садовой скамьи. – Пят-ни-ца...

– Вот тебе, бабушка, и пятница, – насмешливо подхватила Антонина Валерьевна, хотя глаза ее вовсе не смеялись, в них приметно скапливалась тревога.

Вечером спальный корпус походил на зал дискотеки. Заглушая друг друга, надрывно гремели магнитофоны, до краев наполнив огромное здание грохотом ударников, ревом медных труб, истошным воем певцов. Где-то вблизи полуночи музыкальная какафония начала понемногу стихать, стали слышны с улицы пьяные голоса, деланно громкий хохот, визг и шалые выкрики.

– Когда этот зверинец успокоится? – Раздраженно спросила Тоня.

– Наверное, к утру, – как можно спокойнее отозвался Всеволод Владимирович. – Спи. Уже половина второго...

– Попробуй усни под этот тарзаний вой.

– Представь, ты в джунглях. Лают обезьяны, ревет и воет прочая живность. А надо спать. Вот и давай бай-бай...

Когда после долгих вздохов и охов, они наконец-то стали засыпать, в коридоре, у дверей соседней комнаты, послышался грубый и злой мужской голос:

– Чего встала?.. Проходи живо, а то я прямо здесь разложу на полу...

– Не хочу я... Понимаешь?.. Ну, не хочу... – просяще пронудил плаксивый женский голос.

– Кончай скулить...

И повалила похабщина.

Потом короткий болезненный вскрик, громкий стук захлопнутой двери и плач женщины за стеной.

Похоже, этот самец своего добился. За стеной стало тихо.

Всеволод Владимирович задремал и тут же проснулся от стука в дверь комнаты, где находились те двое.

Сперва азартно и долго барабанили кулаками. Потом принялись пинать дверь. Наконец отозвался рассерженный заспанный голос:

– Кто?

– Ты зачем Жанну умыкнул?.. Давай ее сюда!..

– Спит она...

– Сейчас разбудим. Открывай!..

– Говорю же, спит...

Началась перебранка. С каждой фразой она становилась все злее и отвратительней. В дверь стали ломиться. То ли ее выломали, то ли отперли. И сразу началась драка. Хрип. Мат. Рычанье. Грохот падающих тел. Потом пронзительный женский вой...

Всеволод Владимирович не раз порывался выйти, отыскать дежурную, навести порядок, но Тоня не отпустила. И только утром он смог осуществить задуманное.

Невыспавшийся, смурной и злой, налетел он на ту самую администраторшу, которая принимала их в "Кругосветку".

– Не из тучи гром, – бесцеремонно оборвала она гневную речь Всеволода Владимировича. – Ну, встряхнулись мальчики, перебрали чуток, эка беда!.. Забыли, как в молодости шалили...

– Я из-за ваших расшалившихся мальчиков не спал всю ночь.

– Попросили бы у дежурной медсестры снотворное.

– Послушайте, – зарычал взбешенный Всеволод Владимирович. – Вы что, не понимаете, о чем речь?..

– Это вы, похоже, не понимаете. Ваше время тоталитаризма-большевизма давно прошло. И слава богу. Теперь человек свободен...

Всеволод Владимирович понял: еще две-три фразы выпалит эта наглая администраторша, и он ударит ее или заорет и наворочает такого...

Плюнув под ноги, опрометью выскочил из кабинета администраторши, громко расхохотавшейся ему вослед.

В тот же день они уехали из "Кругосветки"...

А лето катило дальше.

Безразличное ко всему земному, Солнце поливало и поливало Землю живительным теплом и светом. Иногда его закрывали тучи. Отгороженное тучами от земли, солнце, наверное, отдыхало.

Молния рвала тучи в клочья. Дождь выжимал из них черноту и плотность, и облатка спадала с солнца, и снова то принималось за дело: светило и грело.

Земля зеленела лесами, полями и травами.

Голубела озерами да реками.

Земля жила...


3

Катилось лета колесо.

По мягким духовитым травам.

По колосящимся хлебам.

По сосновым борам да кедровым гривам.

По сумеречным каменным урманам городов...

Катилось лета колесо.

Погромыхивая громами.

Посверкивая молниями.

Кропя дождями сомлевшую от зноя Землю...

Кто-то вовсе и не примечал движение этого колеса.

День сменял ночь.

Ночь сменялась днем.

Так и кувыркали они друг друга

без малейшего сбоя.

День – ночь.

День – ночь.

И снова день.

И опять ночь...

Кому-то обороты летнего колеса казались непомерно медленными, и они торопили день, погоняли ночь; в жару молили о прохладе, в прохладный день – молили о жаре.

А Всеволоду Владимировичу бег лета чуялся болезненно остро, будто катилось летнее колесо по его позвонкам. И рождалось это странное неприятное чувство оттого, что лето катилось к осени, к сентябрю, к началу учебного года, наверное, последнего в его учительской карьере. Предчувствие приближающейся катастрофы не давало покоя, щемило душу, нагоняя вроде бы беспричинную хандру.

Он часто стал впадать в странное, доселе незнаемое состояние не то непонятной забывчивости, не то какой-то странной заторможенности, когда все окружающее отдалялось и тускнело, и он замирал, как бы каменел, в любой позе, взгляд его стекленел, обессмысливался, и ни чувств, ни мыслей, непостижимая студеная и черная пустота в себе и вокруг.

Антонина Валерьевна нутром угадывала спад настроения мужа, но пока раздумывала, как подступиться, что сказать, Всеволод Владимирович, поняв, что разгадан, придумывал заделье и покидал дом. Несколько раз ему удавалось проделать это, но однажды Антонина Валерьевна решительно заступила дорогу.

– Постой, Сева. Не торопись... Сядь, пожалуйста, сядь... Вот так. Теперь послушай меня... Чего ты терзаешься, нагоняешь на себя и на меня тоску да морок? Надо уйти из гимназии? – уходи. С твоими способностями да с твоим именем без работы не останешься. А и случится такое – не конец света, проживем. Слава богу, одеты-обуты, крыша есть. Остальное приложится. Так что не насилуй себя, не мучайся. Живи, как жил. Совестью не торгуй, убеждения не ломай...

– Не торгуй, не ломай... Это, конечно, благородно. Но чтобы нормально жить, нужны деньги, а их надо за-ра-бо-тать. Где?.. Как?.. После столь шумной рекламы вряд ли примут меня в какую-нибудь школу. А и примут, долго не удержат... Да нет, не примут. Голову на плаху – не примут...

– Не примут – не надо. Моя зарплата да твоя пенсия, как-нибудь проживем.

– Во-первых, я не хочу как-нибудь. Во-вторых, и мысли не допускаю сесть на иждивение жены, пусть и очень любимой, и самой распрекрасной. Мужчина – вожак, хозяин, добытчик, а не иждивенец. Разве не так?

Их взгляды встретились.

В его глазах тревога и боль, и напряженное ожидание правды.

И она ответила:

– Так, Сева. В принципе – так. Но...

– Не нужно никаких "но". Ты умница. Спасибо за правду.

Антонина Валерьевна неожиданно рассмеялась. Перехватив недоуменный взгляд мужа, пояснила:

– Вспомнилась бабушкина поговорка "дурак за спасибо три года трудится". И еще была у нее такая "из спасибо шубы не сошьешь". Мудрая была бабушка. Чистюля душой и телом. Муж и два сына не вернулись с войны. Никогда и нигде не козыряла этим. Портреты в переднем углу. Каждый год панихиду служила. Постоянно поминала. И только добром, со слезами на глазах. Но ни пособий, ни квартиры, ни прочих благ на их памяти не выбивала... Русский характер...

– Старорусский... Теперь многое из того, что достойно поклонения и почитания, – за спиной, в прошлом, похоже, невозвратном...

Так неприметно, хотя и круто, разговор сошел с прежних рельс, и от этой неожиданной смены направления полегчало на душе Всеволода Владимировича, и близкое будущее стало казаться не столь безнадежным и мрачным.

Однако это очищение горизонта от грозовых туч, оказалось недолговечным. Стоило мимоходом глянуть на календарь, как тут же схваченное сознанием августовское число тащило за собой все те же мрачные думы о близком учебном годе с неизбежной, неотвратимой катастрофой. Опять роились, кружили в голове черные мысли – неуправляемые, неподвластные, гадкие мыслишки, загоняющие Всеволода Владимировича в беспросветный, безвыходный тупик.

Особенно острую душевную боль вызывали мысли о Тоне, которая выходила замуж за вполне самостоятельного, крепко стоящего на ногах, сносно обеспеченного мужчину, а может стать женой нищего пенсионера, едва способного рассчитаться за квартиру и телефон. И так живучи, так назойливы и вероломны были эти пакостные мыслишки, что, желая отбиться от них, он брякнул однажды сам себе:

– Случится такое, уйду к чертям собачьим. Перепишу квартиру с начинкой на Тоню, а сам вон!..

Откуда вон?..

Из квартиры?..

Из города?..

Из жизни?..

Недоговорил: не знал и сам. Похоже, отовсюду. Но так ли это на самом деле? – не ответил бы в тот миг и себе.

Однако эта недотянутая до конца мысль неожиданно и мгновенно материализовалась, подтолкнув Всеволода Владимировича к решению переоформить квартиру на Тоню. В нотариальной конторе ему сказали, что самым надежным и неоспоримым является дарение, но чтобы оформить дарственную, надо явиться к нотариусу вместе с Тоней.

– С какой стати? – уперлась та в ответ на приглашение мужа к нотариусу. – Чего ты опять надумал?

– Хочу, чтоб ты была здесь полной хозяйкой.

– Я и так не гостья...

Сто раз разжигал он этот разговор: и за обеденным столом, и на прогулках, и в постели. Она упиралась до тех пор, пока однажды не сказал:

– Послушай, Тоня... Милая Тоня... Любимая Тоня... Все мы под богом ходим. Никто не застрахован. И я тоже... Угодишь под машину, под кирпич, свалившийся с крыши, иль вдруг кондрашка хватит... Погоди. Дай договорить... Мы ведь не дети, не желторотые юнцы. Надо на жизнь смотреть открыто и трезво... Случись со мной такое...

– Думаешь, стану судиться с Анной? Да я сразу же уйду отсюда, пусть хозяйничает...

– Этого я и страшусь. Потому и хочу, чтоб была юридически полноправной хозяйкой этих владений. А я останусь при тебе. Примаком. Ну? Поверь, эта мысль не вдруг созрела, не с ветром влетела в мою голову. Сговорились?..

Этот разговор случился поздним вечером, в постели.

Уговаривая женщину, Всеволод Владимирович ласкал ее, целовал, и сомлевшая Тоня в конце концов согласилась, и несколько дней спустя стала собственницей квартиры...

А лето покидало Город.

Еще не остывшее.

В голубом да зеленом.

Под птичий пересвист. Под гитарные перезвоны.

Пятилось лето за горизонт, уступая место осени.

Та уже завалила Город своими дарами. Перед уличными торговками такое разноцветье, такое разнообразие фруктов и овощей, арбузов и дынь, неприхотливой огородной зелени глаза разбегаются.

На школьных ярмарках орущие, хохочущие, хныкающие всевозрастные толпы настоящих и будущих учеников, их мам, пап и бабушек.

Город, как и вся Россия, со всевозрастающим радостным нетерпением и волнением ждал первый день сентября, который завяжет еще один незабываемый узелок на судьбах многих гимназистов, лицеистов, школьников и студентов.

И этот долгожданный день пришел, на какое-то время превратив Город в гигантский цветочный магазин. В самых людных его уголках с раннего утра появились цветочницы с корзинами и ведрами, наполненными розами, гладиолусами, георгинами, гвоздиками, астрами и прочими дарами цветочных клумб и оранжерей. Мамы и бабушки первоклашек, не торгуясь, раскупали эту красоту, вручали маленьким наследникам пахучие росные букеты, и скоро улицы, ведущие к школам, походили на нескончаемые живописные аллеи живых цветов.

Старшеклассники покупали цветы сами, несли букеты небрежно; сбившись в стайки, хохотали и гомонили так ненаигранно азартно и громко, что порой глушили назойливый машинный гул...

Всеволод Владимирович всегда радовался вечно молодому, яркому и шумному первосентябрьскому празднику. В этот день он поднимался с постели намного раньше обычного, тщательно брился, долго наряжался и появлялся в гимназии за полчаса до начала праздничной линейки.

И на этот раз все было, как всегда, лишь в одном не совпадая с прошлым – неизменным, обязательным. Этим несовпадением явилось настроение Всеволода Владимировича. В нем, вместе с праздничной молодой радостью и вдохновляющим волнением, присутствовала некая неуверенность и легкая тревога. Правда, по-мере приближения к гимназии, эта неприятная примесь становилась все менее приметной, а потом и вовсе улетучилась. И когда, по просьбе директора, Всеволод Владимирович вышел перед строем гимназистов и начал приветственную речь, то так разволновался, что едва не расплакался. В учительскую после торжественной линейки он воротился с охапкой цветов.

Праздник получился на славу. Всех взбудоражил, взвеселил, настроил на мажорный лад...




ГЛАВА ВОСЬМАЯ. ОСЕНЬ



1

Всеволод Владимирович далее и не приметил, как вместе с дымом костров из сухих палых листьев уплыл в небытие сентябрь.

Невесомо легко и быстро уплыл, не зацепив, не потревожив, не напомнив о том недобром, что так волновало Всеволода Владимировича все лето. И недавние тревоги показались надуманными, а былые близкие волнения вспоминались с улыбкой. Всякий прожитой день приносил пусть и малую, и недолгую, но радость. Эти крохотные подарки судьбы, сплотясь, незыблемо подперли покачнувшуюся, было, глыбищу их счастья. То утвердилось надежно, похоже, навсегда, став вроде бы еще ярче, еще звонче, еще прочнее прежнего.

Стараниями Антонины Валерьевны их обыкновенная двухкомнатная квартира сделалась уютным, теплым, ласковым гнездышком, которое не хотелось покидать и ненадолго. Аккуратно, к месту и со вкусом разостланные, повешенные, накинутые коврики, накидки, шторки; новые яркие портьеры на окнах и балконных дверях; продуманно и практично расставленная мебель; разнообразные, увенчанные благоухающими, сверкающими бутонами цветы на подоконниках и специальных подставках – все это в своем единстве неузнаваемо преобразило квартиру, наполнив ее животворным уютом и семейным теплом, располагающим к безмятежному отдохновению души и тела.

То и дело вполголоса напевая что-нибудь, счастливая Антонина Валерьевна не ходила, порхала по своим владениям легко, проворно, невесомо. Всеволоду Владимировичу казалось: ее глаза, улыбка, сильное, красивое, не по годам молодое тело все излучало умиротворяющие ласковые токи, поглощающие усталость, притупляющие боль, гасящие раздражение.

Счастливые дни вдвое, а может, и вдесятеро короче дней несчастливых. Счастливые пролетают птицей-тройкой, несчастные плетутся погребальным катафалком.

Отжившими желтыми листьями на резком осеннем ветру мелькали дни, пролетали недели. Вслед за сентябрем скатился за корму октябрь. И все это время, будто специально для поддержания мажорного настроения четы Скворцовых, весь сентябрь и октябрь держалась-по-летнему теплая, солнечная, безветренная погода. По данным метеорологов, такой осени не было с двадцать второго года целых семьдесят пять лет!..

Давно и верно замечено: погода в Сибири непредсказуема, ибо держится не на бетонных опорах, а на зыбких ходулях, которые в любой, самый неожиданный, самый неподходящий миг, могут подвернуться, надломиться, перекувыркнув стоящую на них.

Этой осенью именно так и приключилось с погодой.

В ноябрь она вкатилась по солнечным рельсам, подгоняемая попутным теплым, южным ветерком. Приверженцы рухнувшей Советской власти и всего красного ликовали, готовясь красиво и шумно отметить круглый юбилей Великой Октябрьской Социалистической революции. Но...

Бог судил иначе...

На четвертый день ноября ходули сибирской осени вдруг дрогнули, завиляли, теряя устойчивость. Солнце в тот день не показывалось вовсе. Ветер сменил направление и задул с Севера.

И на следующий день не посветлело небо, не ослаб ветер, не потеплело. Напротив, чем ближе к вечеру, тем сумеречней и холодней становилось, а ранние сумерки забелил снегопад. Да какой!.. Снег валил охапками. Сыпал и сыпал, не переставая, целые сутки, сделав Город непроходимым. Машины медленно тащились по глубоким колеям. Прохожие остервенело таранили снеговые барханы, увязали в холодной белой мякоти, непечатно понося городские власти.

За сутки непрестанного снегопада небо срыгнуло на Город месячную норму осадков, существенно подпортив праздничное настроение поклонникам Великого Октября.

Однако его верноподданые все равно вышли на демонстрацию и с оркестром, под красными знаменами прошествовали к памятнику Ленина, что величаво вознесся на главной площади Города. Был в этой внушительной шумной колонне и Всеволод Владимирович со старыми приятелями.

Ветераны-ортодоксы громогласно обсуждали и осуждали российскую державную власть, обменивались новостями, преувеличенно громко, на показ, хохотали над немудрящими шутками. Бодрили. Заводили. Веселили друг друга.

Иногда в негустой толпе вспыхивали песни из тех, уже прошлых, времен, проклятых и распятых продажной прессой. Старые голоса пели негромко, недружно, и едва разгорясь, песня угасала.

Митинг был обычный, с тем же угрожающе-крикливым антиельцинским оперением и привычным хвостом-резолюцией, проклинающей верховную власть, призывающей к ее немедленному свержению, восстановлению СССР и так далее.

Под занавес этого маловпечатляющего спектакля к Всеволоду Владимировичу подошел Сан Ваныч.

Румяноликий.

Приметно подогретый коньяком или водкой.

Улыбающийся.

С дымящейся душистой сигаретой в полногубом, будто напомаженном рту.

Похоже, Сан Ваныч искренне обрадовался встрече, долго тряс руку Всеволоду Владимировичу, говоря при этом:

– Приветствую и поздравляю с восьмидесятилетием великого Октября. Жаль, погодка подкузьмила. Ну, да стойким ленинцам она не помеха... Да... Кстати... Приятная весть... Областной и городской комитеты по образованию решили на базе нашей гимназии провести межрегиональную научно-практическую конференцию историков на тему "Загадочные страницы истории двадцатого века"... Кроме школьных учителей истории, в конференции будут участвовать преподаватели университета, профессора и академики и даже министерские чины и какие-то ученые светила из Москвы...

– Здорово! – воскликнул Всеволод Владимирович.

– Рады?

– Еще как!.. Узнать бы еще, какие страницы нашей истории являются загадочными...

– С этим вопросом вам надо постучаться в высшую педшколу. Конференция пойдет под ее эгидой. Оргкомитет конференции возглавляет заведующий кафедрой отечественной истории этой школы, доктор исторических наук Юрий Борисович Суровцев. Личность весьма известная и популярная не только в нашей области. Он и программу конференции верстает...

– И когда это...

– В дни рождественских каникул... Свяжитесь с Суровцевым, он даст исчерпывающую информацию.

– Обязательно встречусь с ним сразу после праздника.

Сан Ваныч снова долго не выпускал из своих жарких ладоней руку Всеволода Владимировича, медово улыбался и кланялся и опять поздравлял и просил поздравить супругу.

Всеволод Владимирович тоже улыбался, тоже поздравлял и тоже осыпал Сан Ваныча распрекрасными пожеланиями. А в душе учителя собирались тучи, наскочивший холодок выдувал из нее праздничный жар. Предстоящая научно- практическая конференция о загадочных страницах истории двадцатого века вдруг обрела в его сознании враждебный смысл. Он хорошо знал Юрия Борисовича Суровцева, не раз слышал его пространные речи, читал его длинные статьи, это был яростный трубадур соросовской перелицовки обучения и воспитания российского молодняка.

"Столкнемся мы с ним. Сцепимся. Обязательно схватимся и не только с ним с большинством этой конференции... Это и будет мой последний и решительный..."

Вдруг обожгла догадка: не ради ли этого привязали конференцию к их гимназии? В городе предостаточно прекрасных помещений, в той же Высшей педшколе отличный зал, и в губернской академии, и в комитетах по образованию, почему же решили проводить столь масштабную конференцию в гимназии?..

И зароились, все сильней разгоняясь, сшибаясь, сплетаясь, обрываясь и возникая снова, зароились в голове Всеволода Владимировича такие вот недобрые мысли. И чем сильней отмахивался от них, тем неотвязней и напористей они становились, все решительней и определенней прибиваясь к одной точке: на этой конференции и завершится его педагогическая карьера. Навсегда завершится...

Едва глянув на воротившегося с демонстрации мужа, Антонина Валерьевна обеспокоенно спросила: – Что-то стряслось, Сева?.. Уходил на именины, воротился с поминок?..

– Сядем за стол, все расскажу. Пирог-то не остыл?

– С пылу, с жару... Милости прошу к столу.

А на столе – дразняще яркие малосольные огурчики, духовитые хрусткие соленые рыжики, ярко-красные свежие помидоры в обрамлении петрушечно-укропной зелени, мясные и рыбное ассорти из добрых колбас и сибирской белой рыбы: муксуна, нельмы да осетра.

– Царский стол! – не сдержал восторга Всеволод Владимирович, откупоривая бутылку водки...

Благословенная русская водка, и вечной памяти достоин тот, кто ее придумал. Давным-давно установлено, проверено и доказано: без русской горькой радость – не радость, печаль не печаль и горе – не горе. Попробуй-ка, без рюмки хмельной разгони тоску, прости обиду, сними раздражение и усталость, достучись до чужой души...

Да мыслимо ли перечислить все, что заквашивается, замешивается, выстаивается и выпекается на всемогущей, незаменимой, волшебной русской водке.

Выпив три рюмки, Всеволод Владимирович обмяк телом, скинул с души незримые жесткие путы, расслабленно вздохнул и неспешно поведал Тоне о встрече с Сан Ванычем и о предстоящей межрегиональной, а может, и международной конференции учителей-историков.

– Загадочные страницы истории двадцатого века. Под эту крышу можно втиснуть что угодно: от расстрела плюгавого Николая второго до фантастических вывертов Чубайса. Но непотопляемого Чубайса они трогать не станут. Организаторам конференции нужна именно чубайсоельцинско-черномырдинская Россия – нищая, беззащитная, дикая, холуйствующая перед западным империализмом. Тому сейчас не терпится до основания порушить нашу школу, вышибить у нее воспитательные функции, чтоб из школ, гимназий и лицеев выходили не стойкие, преданные Отечеству патриоты России, а жалкие слуги желтого дьявола, не помнящие родства Иваны...

– Ради этого и собирается столь дорогая и шумная конференция...

– Именно ради этого, Тоня. И такая конференция не единственная. Ее главная цель – сшибить преподавание истории с объективных, научно обоснованных, доказательных рельс. Еще раз обгадить, перечеркнуть наше прошлое. Напрочь отсечь исторические, духовные, нравственные корни молодежи... Вот куда наведена эта соросовская конференция...

– Согласна с тобой. И не случайно это сборище будет проходить в вашей гимназии...

– В этой игре случайных ходов не бывает... Не знаю, сыщутся ли еще охотники встать поперек подлой затеи, но я непременно встану!.. И будет бой. Еще какой свирепый и беспощадный бой! Беспощадный и последний...

– Почему последний?

– Потому что меня наверняка разгромят. Потом вышвырнут из гимназии... Вот и давай еще по рюмке за этот горький, неотвратимый финал...

Водка сделала свое дело: ни горечи, ни отчаяния, ни обиды не проступило в голосе Всеволода Владимировича, слышалась только лихая, бесшабашная удаль завзятого рубаки, заслышавшего долгожданную команду "в атаку!".

Он вроде бы помолодел на десяток лет: плечи широко развернуты, голова горделиво запрокинута, жесты сильные и резкие, в голосе звенит булат, глаза брызжут жаркими искрами. И водку по рюмкам он разливал как-то размашисто и лихо. Небрежно поднял свою рюмку:

– Ну, Тонечка, давай за нашу славную победу-поражение!

Чокнулись.

Выпили.

Неспешно зажевали водочный след.

По чашечкам разливая кофе, Антонина Валерьевна сказала:

– Мне жаль твои нервы. Два месяца жить под топором. Потом беспощадный, заведомо проигранный поединок с этой продажной поганью. Смена работы...

– Если бы смена... Куда ни шло... Есть шанс...

– Да наплюй ты на этот шанс. Я уже не раз говорила: проживем!.. Ей богу, Сева, проживем. Что-нибудь обязательно придумаем. Приспособимся. Главное, чтоб руки, ноги целы, голова – на месте. Остальное – приложится. Поверь мне и не трави свою душу, не укорачивай свой век... Я слишком долго искала тебя... Столько лет шла к тебе и... Нет!.. Слышишь?.. Нет и нет!.. Не студи душу. Не транжирь нервы... А бой, борьба – это нормальное состояние нормального мужчины... Речь готовь. Да такую, чтоб оглушила, ослепила эту свору. Наверняка сыщутся единомышленники...

– Уверен, они и сейчас есть.

– Вот и состыкуйся с ними. Заключите союз, объединитесь и гамозом, с полного замаху по мордам...

– Ха-ха-ха!.. Молодец, Тоня. Ты – истинно русская женщина да еще декабристка, которая не только коня на скаку остановит, в горящую избу войдет, но и на баррикаду со знаменем поднимется... Чудо ты мое ненаглядное, радость неистребимая... Пойдем твоим путем...

– И победим...

– И победим...


2

Весь ноябрь Город бедовал в отвратной скорлупе небывалого гололеда. Калечились машины. Ломали кости люди. Ледовые коросты на тротуарах почернели от шлака, но по-прежнему были скользки, и стоило пешеходу разогнаться, зевнуть, оказаться обеими ногами на черной льдине, как та тут же и сбрасывала с себя самонадеянного ходока.

Автомобили на колесах, горожане на обуви повсюду разнесли подсоленый песок и шлак, и постепенно Город из белого становился черным.

Горожане со все возрастающим нетерпением ждали снегопада, который вновь подбелит, принарядит Город, прикроет окаменелые кочки и коварные ледовые ловушки на тротуарах, и можно будет пешеходам раскованно и скоро шагать, не боясь поскользнуться.

Но небо оставалось сухим.

Не сверкало голубизной.

Не баловало ослепительным солнышком.

Но и не посыпало черный Город белым спасительным снегом.

Стылое мрачное небо над темным хмурым Городом.

Кочковато-скользкая черная неровность под ногами, требующая постоянного напряжения всего тела.

Несмолкаемый надсадный рев буксующих машин. Пронзительный, царапающий нервы визг, скрежет и лязг тормозов.

Щекочущий ноздри воздух перенасыщен ядовитым смрадом выхлопных газов...

Все это угнетало и раздражало Всеволода Владимировича, торопливо и безоглядно шагавшего по главной улице на встречу с профессором Суровцевым.

К Высшей педшколе можно было бы пройти боковыми улочками и переулками, но, покрытые ледовыми шипами, надолбами и кочками, они сделались непроходимыми. И Всеволод Владимирович шагал по магистрали, не сводя настороженного взгляда с пятнистого тротуара, лавируя меж коварных ледовых капканов.

Высшая педшкола находилась на задах бывшего облисполкома, занимая старинный, двухэтажный купеческий особняк.

Недавно тщательно оштукатуренный и броско покрашенный фасад дома; новенькое высокое мраморное крыльцо иод мощным козырьком навеса, подпертого массивными мраморными колоннами; высокая дубовая дверь с затейливой бронзовой или медной ручкой – все было очень внушительно, все свидетельствовало о благополучии и процветании этого заведения.

И внутреннее убранство Высшей педшколы никак не диссонировало ее беломраморному подъезду. Стены покрыты белыми модными панелями. Под ногами, поверх сверкающего паркета – нарядная ковровая дорожка. В приемной и в кабинете Суровцева – как на выставке импортной мебели. Впечатление изобилия и роскоши усиливалось от сонма поющих телефонов, мерцания компьютерных экранов, урчания кондиционеров и холодильников и присутствия еще какой-то неведомой техники...

Юрий Борисович Суровцев не вынул себя из просторного черного кресла на колесиках, лишь на миг оторвал зад от сиденья, подавая руку вошедшему. При этом округлое, большеротое, курносое лицо профессора не отразило каких-либо чувств. Лишь на невысоком выпуклом лбу гармонными мехами растянулись и вновь сбежались глубокие морщины.

Отлепившейся от руки Всеволода Владимировича ладонью мазнул по длинным сивым, зачесанным на правую сторону волосам и глуховато-бесстрастным голосом обронил:

– Садитесь, пожалуйста, – и взглядом указал на невысокое черное кресло.

То неожиданно резко крутнулось, едва не выскользнув из-под Всеволода Владимировича. "Разберись-ка в этой мешанине, – раздраженно подумал он. – Из-за безденежья месяцами не платят зарплату учителям и врачам, закрывают библиотеки, музеи, детские сады, а тут мрамор и бронза, импортные панели, шикарная мебель. Откуда средства?.."

– Хотите чаю или кофейку?.. Горяченького, с лимончиком, можно и с коньячком?

– Нет-нет. Спасибо.

В дверях показалась стройная длинноногая красавица секретарша.

– Диночка, – нежно пропел Юрий Борисович. – Пожалуйста, напои нас чайком. Погорячей. Покрепче. С лимончиком.

Годная на конкурс фотомоделей Диночка бесшумно скрылась за высокой, музейно изукрашенной дверью.

Не успели хозяин и гость перекинуться несколькими дежурными фразами, а перед ними, дымясь ароматным паром, стояли высокие, будто из кобальта сделанные чашки. Подле них крохотные вазочки с лимонными ломтиками. На блюдечках – пиленый сахар в обертке и большая конфета.

– Прошу вас, – галантно сказал Юрий Борисович с легким наклоном головы и широким, приглашающим жестом. – Чай горячит сердце, но остужает голову. Вот тут сочетание противоположностей просто необходимо... Пейте...

Чай был свеж. Ароматен. И вкусен.

Всеволод Владимирович пил неспешно, махонькими глоточками. Едва промолвил "спасибо", чуть отодвинув пустую чашку, как тут же появилась Диночка и унесла посуду.

– Ну-с... теперь иное дело. Согрев душу и ублажив тело, можно начинать серьезный разговор, – добродушно, с улыбочкой выговорил Юрий Борисович. – Слушаю вас внимательно...

– Я говорил вам по телефону, меня интересует предстоящая научно-практическая конференция историков. Во-первых, интересует, как преподавателя истории, а во-вторых, конференция-то будет проходить в нашей гимназии...

– Закономерный интерес. Вполне. Тем более, вы правоверный марксист, приверженец советской исторической науки. Так ведь?..

– Так, не так – в том ли дело. Все мы вышли из марксистской шинели. И ваша докторская, если мне не изменяет память, "Выдающаяся политическая и организаторская роль КПСС в освоении природных богатств Сибири"...

– Совершенно верно!.. Завидная память... Но, в отличие от вас, я осознал и признал свои заблуждения, перешел на объективные исторические рельсы...

– Я не считаю себя заблудшим. Мне не в чем каяться! – запальчиво и громко отчеканил Всеволод Владимирович.

– Эта самоуверенность и губит вас, – о чем правильно писал наш шеф Абрамцев. Даже Ленин умел пятиться. И государь-батюшка Иосиф первый отступал от пропасти, почуя кромку обрыва под ногой. Мудрые были мужики. Оч-чень мудрые. Коварные, жестокие, но в уме им не откажешь... Ну, ладно. Перейдем к делу... – Извлек из папки несколько листков, подал их Всеволоду Владимировичу. Вот вам программа конференции и список пожелавших выступить на ней. Могу вписать сюда и вашу фамилию. Все равно вы не отмолчитесь, полезете в драку.

– Наверное, – скользя взглядом по четким ярким компьютерным строкам, пробормотал Всеволод Владимирович.

Темы предполагаемых докладов сперва удивили, потом насторожили и, наконец, взъярили Всеволода Владимировича...

"Николай второй в Тобольске", "Цареубийцы хоронят следы своего преступления", "Адмирал Колчак без большевистского грима", "Генерал Власов и оборона Москвы 1941 года", "Ленинско-сталинский крестовый поход на русское крестьянство"... И еще полтора десятка тем, острием своим направленных все туда же на большевиков, Советскую власть, недавнее прошлое России.

Суровцев искоса поглядывал на то краснеющего, то бледнеющего Всеволода Владимировича, понимающе улыбался, но молчал до тех пор, пока тот не отложил программу конференции.

Спросил с нескрываемой подковыркой:

– Как вам программа?

– Куда как хороша, – не тая злой иронии, откликнулся Всеволод Владимирович. – Все шары в одну лузу.

– Не понял, – попытался схитрить Суровцев.

– Прекрасно поняли... Пожалуйста, запишите мою тему: ''Что мы потеряли вместе с Советской властью".

– На таран?

Суровцев предостерегал, грозил и подзадоривал голосом и взглядом. Всеволод Владимирович почуял это и с холодным злым азартом выпалил:

– В лобовую!..

– Захотелось быть битым?

– За одного битого двух небитых дают...

– Рискованный эксперимент... В ваши годы...

– В мои годы только и рисковать. Синяком больше, синяком меньше – велика ли беда?

– Вряд ли отделаетесь синяком. Тут пахнет...

– Подлостью!..

– Не будем прежде времени...

– Не будем.

Смуглое, большеротое, курносое лицо Суровцева будто ледяным ветром обдало, и оно враз как бы окаменело и ожесточилось, и взгляд стал неприязненно острым. На какое-то время, очень короткое, взгляды мужчин столкнулись, оделив друг друга потайным, невысказанным...

"Рисуешься иль поглупел, надумал лбом стену прошибить?" расшифровал Всеволод Владимирович взгляд Суровцева.

"Не все такие приспособленцы-перевыртыши, как ты" углядел Суровцев во взгляде Всеволода Владимировича.

Гармошка морщин на широком выпуклом лбу Юрия Борисовича туго сжалась, глаза брызнули колкими, язвительными осколками и тут же укрылись за длинными ресницами. Постным голосом, малозначаще проговорил:

– Ценю вашу неколебимую принципиальность и несгибаемую верность своим идеалам... И все-таки утро вечера мудренее. Подумайте до завтра. Подумайте. Взвесьте. Утром позвоните мне насчет темы своего выступления... Тезисы к двадцатому. Не более трех машинописных страниц...

На том они и расстались.

Весь обратный путь Всеволод Владимирович силился разгадать, чем вызвано предостережение Суровцева? В друзьях-приятелях он не значился. Единомышленником не был. От падения Советской власти не пострадал, легко и скоро из профессора-большевика превратился в профессора-демократа.

"В чем же дело?.. Предугадывает крах моей донкихотской затеи и сочувствует?.. жалеет?.. Неужто я так беспомощен и жалок, что мне сочувствуют стоящие по ту сторону баррикады?.. Сострадают убогим, хилым, побежденным... Я вроде бы еще на коне и еще со щитом и мечом... Не ныл. Не канючил. Не выговаривал условий капитуляции, и вдруг это постыдное сочувствие. За что?.."

Тупиково истоньшев, мысль оборвалась.

А загадка осталась.

Чуть погодя, мысль вновь воротилась к ней неуемной, болезненно беспокойной; воротилась и заюлила вокруг, разрастаясь, набирая силу и убежденную неотразимость.

"О себе печется Юрий Борисович. Боится, кабы не испортил я обедни. А ну всколыхну? Вдруг да сыщутся смельчаки-единомышленники, ринутся за мной, расстроят ряды оголтелых антисоветчиков? Не миновать тогда Юрию Борисовичу взбучки..."

Вот эта мысль показалась верной и, чем дальше развивал ее, тем неоспоримей она становилась, укрепляя уверенность Всеволода Владимировича в правильности выбранной позиции. Только легче от этого не становилось: уверен был, не всколыхнет, не поднимет единомышленников на схватку с Суровцевым и Абрамцевым. Молодым – нынешний беспредел по душе, старики струсят.

"И я трушу. Задираюсь, замахиваюсь, а сам боюсь... Кому нужны моя поперешность и боевитость?.. Ну, прокричу, даже взбаламучу... Ни фига не взбаламучу это болото. Могут и с трибуны согнать. Оплюют, освищут, потом пинком под зад... Стоит ли ради такого финала транжирить нервы..."


3

По головам...

По судьбам...

По мечтам и надеждам...

По живым и мертвым...

Неумолимо.

Неодолимо.

Шло и шло Время.

Старя молодых.

Сметая с Земли стариков...

Зажигая и гася войны...

Шло Время.

Вперед и вперед.

Куда?

К концу света?

К гибели человечества?

Или...

Никто из землян не ведал: куда и зачем.

Наверное, это знал Бог.

Но Бог молчал. Молчали и его пророки: Христос, Магомет, Будда. А люди не унимались, пытались ответить на эти безответные "куда?" и "зачем?"

Гадали и спорили.

Не щадя живота своего, рвались из паутины неведения, все безнадежней запутываясь в ней.

Волнами накатывали и откатывались поколения людей, вынося на гребень все новых мыслителей, мудрецов и провидцев. Те вгрызались в веками наразгадонное и безответное, висели на нем до конца дней своих и уходили в мир иной, не разгадав, не ответив.

А Время шло и шло.

С прежней скоростью.

В том же направлении, как и тысячу, и сто тысяч лет назад.

И этот мир жил все по тем же законам, что когда-то (никто не знает, когда) установили его творцы (или один творец).

Как и многие миллионы (а может быть, тысячи) лет назад, все живое вращалось по незыблемому, непонятному, глупому кругу: рождалось – зрело умирало. Из земли в землю. Из небытия – в ничто. Бессмысленный, жуткий кругооборот, коего не миновали ни герои, ни святые.

До какого-то возрастного порога человек не замечает этого нелепого круга, не чует приближения конца своего земного пути, потому и не думает о нем.

Уже и походка потяжелела. И взор потух. И зубы во рту пластмассовые. А человек все еще не расстается с мечтой, по-прежнему полон надежд и желаний. Боясь признаться даже себе, нутром верует: перехитрил Время, увернулся от его колес, отдалил свой неизбежный, глупый и пакостный финал. Потешается, ликует, а роковой-то обрыв вот он, рядом. Шаг. Еще шаг. Возможно, всего полшажечка, и вот она, гибельная кромка, под неразумной, самонадеянной ногой. Ворохнулся лишь, и конец бездонное черное небытие...

Прежде Всеволод Владимирович не то, чтоб не задумывался об этом, думал иногда, но раздумья те были какие-то отвлеченные, расплывшиеся, абстрактные, не касающиеся его самого. Да, нелепо и глупо устроен Мир с его дурацким круговоротом и этим черным бессмысленным тупиком...

При этом Всеволод Владимирович каким-то непонятным, странным образом ухитрялся не примерять на себя нелепую, шутовскую судьбу землянина, не допускал возможности собственного превращения в прах, не примечал своего старения.

Он был в седле.

Любимая работа.

Уважение коллег.

Поклонение учеников.

Сносный достаток.

Нежданная, закатная, оттого особенно яркая и сладкая любовь.

И Женщина...

Красивая.

Сильная.

Преданная.

Любящая...

Полная чаша...

Пей до дна...

Откуда же тут взяться отвратным мыслям о неизбежном и близком собственном конце?..

Как ни странно, но поводом к непривычным, незнаемым прежде размышлениям о своей земной временности и непрочности, о неотвратимом и, может быть, близком пределе своего жизненного пути, поводом для этих невеселых раздумий явилась все та же неумолимо наплывающая конференция, где ему надлежало выйти к барьеру и быть непременно посрамленным и битым.

Ощутимая близость краха пробудила доселе дремавший страх. Чем ближе становилась конференция, тем чаще страх овладевал чувствами и рассудком Всеволода Владимировича, и начиналась изнурительная нервотрепка, безнадежный лихорадочный поиск золотой середины, когда бы и волки были сыты, и овцы целы.

В один из таких панических приступов его окатило зловещее озарение...

"Чего я дергаюсь? Ради чего мотаю себе нервы?.. Ну, прокричу, прорычу, протрублю я свое несогласие с этими продажными перевертышами, может, и под бурные аплодисменты неведомых товарищей-единомышленников, и что?.. Столичные и доморощенные Суровцевы измочалят меня, вываляют в дерьме и выкатают в перьях. И весь результат моего героизма..."

Оттолкнувшись от этого капитулянтского порога, мысль устремилась под уклон, кувыркаясь через "а зачем?", "а надо ли?", "а может быть..."

Тут-то и обнаружилась вдруг пасть того жуткого тоннеля, в который вход есть, а выхода – нет. И из той раззявленной гнусной пасти дохнуло знобким холодом. Да так ли чувствительно, так ли пронзительно дохнуло, что мелкой противной дрожью отозвалось все тело.

"Нервы измочалены, стоит ли их добивать? Умный гору обойдет. Можно так выступить по заявленной теме, ни вашим – ни нашим. Намекнуть. Недоговорить. Сгладить. Все останутся довольнехоньки. И разность мнений соблюдена, и дискуссионный накал налицо, и никакого скандала в благородном семействе..."

Болезненно морщился.

Брезгливо кривился.

Но не сходил с постыдной капитулянтской тропы, торопясь напрочно утвердиться на ней и поскорей-поскорей добежать до желаемого...

"Даже Галлилей отрекся. Нынешние вожди государств – обломков Советского Союза – все предатели великой идеи, вскормившей их партии и своего народа. Им плюют в глаза, клеймят постыдными кличками, а они хоть бы хны. Здравствуют и процветают. И правят... Чего ж я-то... Простой... Рядовой... Винтик-болтик, а чистоплюйствую, как ведущая ось... Порушив настоящее, развалив будущее, чего достигну?.. Дурак!.. Никаких сражений. Никаких баррикад. Выступлю разумно, корректно, в пределах допустимого..."

Вздохнул облегченно. Расслабился.

– Ф-фу-ух!.. Гора с плеч...

И тут камнем с неба:

"А Тоня?"

Споткнулся, но не упал. Нашелся. Вывернулся:

"Просила поберечься, не лезть на рожон, вот и следую ее совету... Переосмыслил. Передумал. Принял ее доводы: зачем голову подставлять?.. Непременно согласится. Может, и похвалит... Но..."

Стукнувшись лбом об это самое "но", мысль забрала еще круче в ту же сторону...

"Не собирался пятиться, твердо решил: напропалую и до конца. Но как не прислушаться к просьбе любимой женщины! Вот и наступил на горло собственной песне..."

– Куда-то меня не в ту степь, – пробормотал смущенно.

Скользкая, верткая мысль юркнула, было, поперек только что застолбленного пути, а оказалось снова на нем же.

"Можно и не объясняться с Тоней. Сочинить речь, чтоб искрила, обжигала и ранила. Прочесть ее Тоне, заполучить благословение и восторг. А выступить по-иному, обтекаемо, с недомолвками. И честь соблюсти. И нервы сохранить. И место не потерять... В конце концов, ради..."

– Говно собачье, – рыкнул гневно, адресуя ругательство себе. – Говнюк!.. Власовец проклятый.... Фарисей, двурушник...

Правда, кинутая в другого, щекочет гордыню, веселит и радует. Правда, швырнутая в себя, ущемляет самолюбие, гнетет и бесит.

С того и взъярился Всеволод Владимирович, почал, было, сечь себя. Да вот беда: карать себя и трудней, и больней, чем другого...

4

Бежит.

Летит.

Торопится Время.

И не задохнется.

Не споткнется.

Не собьется с ритма.

Гонит и гонит.

Вперед и вперед...

Мелькают дни. Проносятся недели. Остаются за кормой месяцы. Туда же кувыркаются и годы.

Давно ли что-то было впереди, а уже оно за спиной. Только что нечто призывно маячило в желанном будущем, глянь, а оно уже валяется в мусорной куче прошлого...

Подхваченный потоком Времени, вместе со всеми стремительно летел куда-то и Всеволод Владимирович. Не приметил, как остался за спиной по-сибирски студеный и снежный декабрь. Отстрелял пробками, отгремел хлопушками, отзвенел хмельными песнями, оттопал лихими плясками Новый год. И вот он, январь неведомого года тигра, и первое действо его – долгожданно-нежеланная научно-практическая конференция "Загадочные страницы истории двадцатого века".

Мощно и долго рекламируемая, конференция эта притянула к себе не только учителей истории, именитых ученых из Москвы и близлежащих областей, по и писателей, журналистов, архивных и музейных работников.

Кем-то щедро подпитанные организаторы конференции сделали все возможное, чтобы это событие надолго осталось в памяти его участников...

Модные папки с набором блокнотов, ручек, календарей, проспектов и великолепно изданных тезисов предстоящих докладов (Всеволод Владимирович ухитрился не представить в срок тезисы своего выступления, и в упомянутом сборнике их не оказалось).

Дирижеры конференции позаботились и о телесной, и о духовной пище ее участников.

Шикарный буфет с редкостным набором фруктов и безалкогольных напитков, со всевозможной выпечкой, мясными и рыбными разносолами.

Огромный книжный базар, где можно купить и "Майн кампф" и "Библию", и мировую классику, и похабную пошлятину современных сочинителей.

Был еще и так называемый сувенирный киоск, в котором от парфюмерии до бижутерии, от бюстгальтеров до колготок – все самое модное, конечно же, импортное, на любой вкус и по самой разной цене...

Вот в таком пышном, торжественно-праздничном оперении и выпорхнула на свет межрегиональная научно-практическая конференция "Загадочные страницы истории двадцатого века"...

Большой актовый зал гимназии еще не видывал такого количества дородных, вельможных особ обоего пола. Любовно и мастерски сделанные пышные дамские прически перемежались с плохо прибранными, лысеющими и голыми макушками мужчин, меж которых нет-нет, но все же показывались молодые, аккуратно и модно причесанные головы.

Невообразимое разноцветье и разнообразие женских нарядов скрадывалось и приглушалось строгим однообразием костюмов мужчин. Воздух густо насыщен смешанным ароматом дезодорантов, духов, туалетной воды. В этих стойких многослойных волнах парфюмерного аромата безнадежно тонул запах живых цветов, которые в огромных корзинах заполнили весь просцениум перед длинным столом президиума. То ниспадая до легкого монотонного гула, то мощно вздымаясь до обвального грохота, плескался волнами многоголосый шум. Учителя истории городских школ, гимназий, лицеев заняли три ряда кресел в самом центре зала. Среди коллег затерялся и Всеволод Владимирович. Он перекидывался малозначащими фразами с соседями по ряду, улыбался, даже шутил, всеми силами сдерживая нарастающее волнение. В руках он держал ярко и красиво изданную программу конференции, которая вобрала в себя длинную обойму докладов, откровенно нацеленных на злобное охаивание Советской власти и большевиков.

"СССР – империя зла", "Ленин – наемник германского империализма", "Сталин – тайный агент царской жандармерии", "Июньское восстание 1917 года – кровавая репетиция большевистского переворота", "Цели и причины уничтожения русского крестьянства в годы Советской власти".

И так далее, все в том же духе, откровенно и наступательно. И жалкой белой, не вороной – мошкой, в этой черной стае выглядел доклад В.В. Скворцова "Что мы потеряли вместе с Советской властью".

Но эту малую белую мошку заприметили все участники конференции; заприметили и ждали, когда же отважная малявка вырвется из черной вороньей стаи, раскрылится, хоть ненадолго возопит, хоть на миг, перед тем как бесследно сгинуть в черной вороновой пасти.

Ждали и дождались...

Всеволод Владимирович шел к трибуне, как идут на эшафот: отрешенно и неколебимо. Так бросаются с кручи в неведомую водную глубь: поглубже вдох, и нет земли под ногами. Так, зажмурясь и сцепив зубы, полосует собственную вену самоубийца.

Он шел тяжеловесно и натужно, как бы с усилием отрывая от пола подошвы. В потном правом кулаке крепко зажат сложенный вчетверо блокнотный листочек с планом предстоящего выступления.

Своих речей он никогда не читал, хотя и понимал, что написать можно красочней, мудрей и складней, чем то же самое сказать; да и читать речь по написанному куда легче, чем произносить ее без текста. Все это Всеволод Владимирович прекрасно знал, но все равно речи свои по-прежнему говорил, а не читал...

Он шел к трибуне поступью каменного командора и зачем-то про себя считал свои шаги. "Раз... два... три... четыре..." До трибуны оказалось семнадцать шагов...

Он шел сквозь густеющую непроницаемую тишину. Чувствуя на себе сотни любопытных, настороженных, взыскующих взглядов. Наверное, многим он казался грозной миной, которая вот сейчас дотянется до борта трибуны и рванет...

Не смиряя хода, Всеволод Владимирович влип в деревянную скорлупу трибуны. Та показалась очень тесной, неудобной, но подстраиваться, выбирать нужную позу времени не было. Торопливо положил на трибуну блокнотный листок, рядом – снятые с руки часы, глубоко вздохнул и швырнул в замерший зал:

– Товарищи!..

Слово многим резануло слух: так сейчас не обращаются с трибуны. "Господа", "коллеги", на худой конец "дорогие друзья", но только не "товарищи". Это был вызов или что-то похожее на вызов. Однако зал отмолчался, проглотил. То ли неожиданность тому причина, то ли злорадство: сейчас этому "товарищу" устроят показательную головомойку, оттого некие лица в зале и в президиуме покривила недобрая ухмылка. Новоявленные господа были уверены: чем больше этот красный наговорит сейчас чего-нибудь сродни совковому "товарищи", тем беспощадней разделаются с ним, тем занимательней и щекотней будет зрелище экзекуции.

– Дорогие товарищи!..

Еще одна коротенькая пауза перед прыжком, и...

– Наверное, среди вас немало моих единомышленников, но не знаю, сыщутся ли такие, кто осмелится подняться на открытую защиту сказанного мною. Но если даже не поднимется никто, я все равно скажу, что думаю, что обязан сказать по долгу учителя, по велению своей совести...

Оглянемся назад. Середина восьмидесятых годов. По команде правителей Америки, под аплодисменты империалистов Англии, Франции и иных враждебных Советам держав пролезший к управлению партией и страной предатель и перевертыш Михаил Горбачев начал экономическую подготовку развала Союза Советских Социалистических Республик. Чтобы посеять в сердцах народа неприязнь к Советам и коммунистам, продажная горбачевская банда в богатейшей, могутнейшей стране сфабриковала чудовищный дефицит всего самого необходимого, самого неотложного. Через полвека после величайшей победы над подмявшим Европу фашизмом в способной прокормить полмира стране вдруг появляются карточки на хлеб и водку, выстраиваются длиннющие очереди за спичками, мылом, сигаретами. Все стало нужно добывать, выклянчивать, либо биться за это в бесконечных очередях. С каждым днем горбачевского правления жизнь народа становилась хуже и хуже. Это преднамеренное, четко организованное издевательство над народом продолжалось до тех пор, пока тот, вконец отчаявшись, не отшатнулся от Советской власти и коммунистов...

В зале ни одного равнодушного лица. Все это они знали, не раз обсуждали в узком семейном либо дружеском кругу за рюмкой русской горькой, но чтобы вот так, громко и вызывающе...

– Знает ведь, сукин сын, что это его лебединая песня... – гневливо пробубнил на ухо Василисе Васильевой встопорщенный Сан Ваныч.

– Оттого и поет во весь голос, – откликнулась Василиса Васильевна, нервно передернув покатыми плечами. – Настоящий русский мужик... Помните, у Симонова..."надежен в черную годину мужицкий кованный топор". На таких мужиках и держится Россия... – И улыбнулась, перехватив изумленный взгляд Сан Ваныча.

Они сидели в президиуме. С другого боку соседом Сан Ваныча оказался Суровцев. Смущенный словами и непонятной улыбкой Василисы Васильевны, в поисках равновесия Сан Ваныч качнулся к нахмуренному профессору, пробормотав :

– Жует передовицу "Советской России", а думает, Америку открывает...

– Пусть сотрясает воздух, – брезгливо, через губу, откликнулся профессор Суровцев. – Его песенка спета...

А Всеволод Владимирович в это время говорил:

– Обижая, обирая, науськивая народ на власть, горбачевцы в то же время методично и упорно расшатывали государственность. Главный идеолог партии, иуда Яковлев, преднамеренно выпустил из небытия на волю националистического джина. Зашевелились, заворочались, загорланили националисты всех мастей, доказывая искусственность, надуманность и недемократичность Союза Советских Социалистических Республик. Подкупленные буржуазией Запада, правители этих республик принялись примерять короны королей независимых государств, подзуживая Михаила Горбачева поскорей запалить Советский храм.

Купленные Соросом средства массовой информации, всевозможные Коротичи, Медведевы, Волкогоновы, Афанасьевы и прочие двурушники обрушили на свой народ океан лжи, гнусных вымыслов и подлых домыслов, оплевывая, обгаживая, втаптывая в грязь все светлое, доброе, величавое, содеянное великим советским народом за годы превращения России из неграмотной, лапотной страны с сохой в самую просвещенную державу мира с расщепленным атомом и ключами от космоса в руках...

– Классный демагог, – прошелестел за спиной оратора шепоток Василисы Васильевой.

– А слушают, как пророка, не дыша... Идиоты... – проурчал завистливый баритон Сан Ваныча.

Будто подстегнутый этими голосами, Всеволод Владимирович заговорил еще напористей:

– Развалив экономику, поколебав государственность, испакостив духовность народа, Герострат Горбачев пьяными руками Ельцина порушил Советский Союз, превратив его в задворки США, где безраздельно хозяйничают господа капиталисты всех мастей. А чтоб народ наш подольше не прозрел, не опомнился, не зашвырнул на историческую помойку новоявленных пророков и вождей, ему пытаются зашорить глаза и заклепать рты импортными тряпками да гнилыми объедками со стола новоявленного фюрера по кличке Клинтон, возмечтавшего стать властелином мира. Рабски сгорбясь, по-щенячьи скуля, нынешние правители России старательно облизывают сапоги Клинтону, призывая россиян учиться у Америки, как поскорее превратить и Россию из страны духа в державу брюха... А чтоб замордованный русский мужик не стонал и не плакал, не вытесывал дубину на новых господ, его залили отравленной водкой...

Пей!..

Балдей!..

Оскотинивайся великий и могучий!..

Туши свои домны. Закрывай свои заводы. Чтоб не околеть с голодухи, за бесценок продавай империалистам свои нефть и газ, лес и никель, уголь и золото и землю. Родимую. Кровью и потом политую землю свою...

И закрываем!..

И продаем!..

Вместе с совестью. С национальным достоинством и гордостью!.. Ликуют господа новые русские. Улюлюкают их приспешники-прихлебатели, захватившие телевидение и радио, газеты и журналы.

Рано ликуете, господа предатели!

Рано пташечка запела – птаха царская. Кабы кошечка не съела – протеларская!..

Зал взорвался неистовыми аплодисментами. Благовоспитанные наставники молодежи топали, свистели, что-то выкрикивали. Слившись воедино, все это обрело вдруг грозовую мощь.

Всеволод Владимирович перевел дух, вгляделся в неистовствующий зал. Спазма неожиданно перехватила ссохшееся горло. Во рту прогорклая горячечная сушь. Язык казался чешуйчатым и непослушным.

Едва штормовой гул зала пошел на спад, Всеволод Владимирович отпил из стакана большой глоток воды, вобрал в легкие побольше воздуху и заговорил. Намеревался начальную фразу выговорить спокойно, ровно, с показным достоинством – не получилось. Начал сразу с высокой ноты, с прежним напором и страстью:

– Народ прозрел, господа архитекторы и устроители нового мышления и новой России. Пусть пока еще не весь, но прозрел!.. Прозрел. Огляделся. И ахнул... Что увидел он?.. Позорные руины некогда величайшей державы мира. И осколок этой державы – Россию.

Беспомощную.

Поруганную и осмеянную.

Нищую телом и духом.

Холуйствующую перед капиталистическим Западом. Молящуюся на высокомерного наглого живоглота – клинтоновскую Америку.

Он увидел Россию без промышленности. Без ядерного щита. Ставшую кладбищем для захоронения смертельно вредных отходов Европы. Вселенской барахолкой для обносков и объедков империалистов всего мира!..

И снова оратора накрыл обвальный грохот аплодисментов. Сквозь него с трудом прорывались пронзительные, ликующие и негодующие голоса:

– Верна-а-а-аа!

– Молодец, Скворцов!

– Долой президента-предателя и его камарилью!..

В президиуме не то перебранка, не то азартные переговоры. Багровые лики. Мельканье кулаков. Петушиные наскоки друг на друга.

С часами в руке неспешно поднялся председательствующий. Дождавшись относительной тишины, строго молвил:

– У вас, Всеволод Владимирович, осталось...

– Знаю. Две минуты...

– Не ограничивать, пусть договорит! – тут же донеслось из зала.

И, будто запруду прорвав, хлынуло:

– Не трогайте! Пускай говорит! Да-а-аа-ать!!!

– Хорошо-хорошо, – уступчиво забормотал председательствующий, садясь.

– Я постараюсь уложиться в оставшиеся минуты. То, что я скажу сейчас, известно всем. Всё на виду. Не требует никаких доказательств...

Итак, оглядевшись, наш народ понял, чего отняли у него господа Ельцины и Чубайсы. Уразумел, что потерял он вместе с Советской властью...

А потерял он величайшее в мире, неодолимое, непобедимое, могутнейшее государство, где властвовал человек труда.

Он потерял право на труд. Советское государство не знало безработицы. Теперь в России многие миллионы безработных.

Он потерял право на образование. В Советском Союзе было обязательное всеобщее среднее образование. И всякий, не имея миллионов, мог продолжать учебу в любом вузе.

Он потерял право на бесплатное медицинское обслуживание. Кстати, советская система здравоохранения, как и народного образования, считались самыми совершенными в мире.

Наконец, он потерял обеспеченную старость.

И еще многое.

Очень многое.

Непереоценимо важное. Чрезвычайно нужное людям.

Такое, например, как высочайшую, признаваемую всем человечеством, непревзойденную нравственность и духовность. С благословения подкупленных Соросом министерств просвещения и культуры, при помощи продажных академий и НИИ свалены в мусорную яму советская наука, литература, живопись и музыка, многое-многое иное, объединенное понятием советская культура...

Хочу верить, наш народ скоро окончательно очнется от перестроечного наркотика, возьмет в руки дубину, и от теоретиков, вдохновителей и организаторов бесстыдного и наглого поругания России останется только мокрое пятно!..

На свое место в зале Всеволод Владимирович не шел, а плыл по волнам овации. В порыве восторженной благодарности какой-то парень – высокий, плечистый, с гривой чернущих длинных волос вдруг резко встал, широким, размашистым, выразительным жестом призвал всех последовать его примеру, и сперва медленно, по-одному, потом все быстрей и кучней люди стали вставать, и наконец поднялись все. Возбужденные, готовые на безрассудную выходку, они что-то кричали, размахивали руками, аплодировали и даже свистели.

Щелкали фотоаппараты. Посверкивали всевидящие объективы телекамер. Метались с магнитофонами радиожурналисты. Все это вместе с гулом взбудораженной толпы создавало странную атмосферу, тревожную и грозную – прежде всего, для правящего конференцией президиума, который, кстати сказать, тоже стоял и тоже аплодировал либо делал вид, что аплодирует.

А когда восторженный вал пошел на убыль, люди уселись на свои места, председательствующий поспешил объявить двадцатиминутный перерыв, который преподнес Всеволоду Владимировичу нежеланный и малоприятный сюрприз...

Когда со стаканом "боржоми" в одной руке и мясным пирожком в другой Всеволод Владимирович затаился в укромном уголке буфетной комнаты и принялся за еду, к нему подошла Анна.

– Здравствуй, папа, – бесцветно-будничным голосом сказала она.

– Привет, – еле выговорил он полным ртом, торопливо запивая еду.

– Доволен?

– Чем?

– Переполохом от своей речи. Знала, ты недюженный оратор, но такого эффекта не предвидела. Пустил под откос всю конференцию. Сколько сил и средств вбухали в ее подготовку. Столичные киты пожаловали. Рассчитывали мир удивить... Ты им такую подножку сотворил, вряд ли оправятся, переломят настрой. Завтра все газеты, и правые, и левые – безразлично, а наше многоуважаемое радио и телевидение уже сегодня возвестят о случившемся.

Пока Анна выговорила это, Всеволод Владимирович скорехонько дожевал пирожок, опорожнил стакан.

– Черт с ними, с газетами и...

– Этого-то ты и не учел, по-моему...

– Чего не учел?

– Того, что черт-то именно с ними. Знаешь, как пресса подаст случившееся? Если конференция окончательно провалится, она завопит: заматерелый коммуняка Скворцов сорвал, сгубил, испортил. И тут же, конечно, разнесут в прах твою сегодняшнюю речь. Если же организаторам все-таки удастся воротить конференцию в задуманное русло, газеты, радио и телевидение проголосят, что красно-коричневый отщепенец Скворцов пытался сорвать, но ему дали по рукам и непременно с той же яростью измолотят твой темпераментный и яркий доклад.

– Ну и что? – с ненаигранным спокойствием спросил Всеволод Владимирович. – Не все дураки, поймут, что к чему, откуда ветер...

– Оттого, что кто-то чего-то поймет, тебе ни жарко ни холодно. А вот те, в чьих руках твое будущее, поймут только так, как я сказала. В их глазах ты – провокатор...

– Слушай... – засердился Всеволод Владимирович, – чего ты хочешь?

– Хочу, чтобы ты сейчас и очень энергично поискал берег, к которому причалишь, когда тебя вып... вытолкнут из гимназии. А это непременно случится и очень скоро...

– Спасибо за заботу. Если и вытурят меня, в иждивенцы к тебе не стану напрашиваться. Так что...

– Господи! До чего ж ты...

Пронзительный звонок оборвал их разговор.

Они разошлись, даже не сказав друг другу "до свидания".

Чуть-чуть остывать и успокаиваться он начал, было, лишь воротясь в зал и усевшись на свое место в ряду таких же учителей истории. Но не успел унять волнение, как его подхлестнуло объявление председательствующего:

– Слово предоставляется ректору высшей педагогической школы, профессору, академику, заслуженному деятелю науки Илариону Юльевичу Абрамцеву.

Это был тот самый Иларион Абрамцев, который бесцеремонно н беспощадно измочалил Всеволода Владимировича в статье "Все отжившее, мешающее, тормозящее – за борт", опубликованной в канун минувших летних каникул в газете "Заря Сибири"...

Негромкий всплеск аплодисментов перелился из президиума в зал и тут же иссяк.

Иларион Юльевич Абрамцев мужчина крупный, вельможно-осанистый, самоуверенный. Каштановая папаха курчавых седеющих волос приплюснула и без того низкий лоб, под которым молодо поблескивали яркие серые глаза. Вот они, будто выискивая кого-то, пытливо и неспешно обежали затихший зал. Иларион Юльевич откашлялся и зычно протрубил:

– Глубокоуважаемые коллеги!

Полагаю, за двадцать минут перерыва вы поостыли от волнений, вызванных столь эмоциональной и яркой речью Всеволода Владимировича Скворцова. Должен признаться: речь эта взбудоражила и меня... – Выдержал приметную паузу. – Взбудоражила и изумила. Да-да. Именно изумила!.. Ибо я и не предполагал, что Скворцов столь классный демагог, столь блистательный фальсификатор, что сумел на глазах трехсот столь умных, образованных людей проделать поразительный фокус-мокус, превратив черное в белое, достойное порицания и осуждения в свою противоположность, а по-народному говоря – дерьмо в конфетку...

Где-то в первых рядах взметнулись протуберенцами злорадные "ха-ха!", прострочила тишину короткая очередь хлопков в ладоши. Эти "ха-ха" и хлопки достигли обратного результата: зал вмиг незримо встопорщился, ощетинился, и последующие слова оратора не прошибли этот колкий заслон, то ли застряв в нем, то ли отскочив он него.

Изостренным чутьем опытного оратора Иларион Юльевич Абрамцев сразу уловил холодную отчужденность зала, но не попятился, не смягчил формулировок, напротив, утяжелил и заострил их, намереваясь силой прошибить стену неприятия и недоброжелательства.

– Всеволод Владимирович с пеной у рта вбивал нам в головы мысль, что с потерей Советской власти мы потеряли и великое государство, и независимость, и гражданские свободы ...

– Разве это неправда? – рассек тишину зала молодой бойцовский голос.

– Неправда! – громыхнул оратор. – Провозглашенные так называемой Сталинской конституцией права на труд, образование, бесплатное медицинское обслуживание, обеспечение безбедной старости и прочее столь же широковещательное и притягательное – все это липа!.. Чудовищный, наглый обман народа!.. В тоталитарном государстве, держащемся на насилии и страхе, нет и не может быть никаких гражданских прав, никаких свобод!..

– Как же вы в этом бесправно тоталитарном государстве смогли в тридцать пять стать доктором и профессором, а в сорок академиком, да не нынешним липовым, за деньги купленным, а членом академии наук СССР? – неожиданно и вызывающе дерзко выкрикнул кто-то из зала.

– Нет правил без исключений, – тут же нашелся с ответом Иларион Юльевич Абрамцев. – Похоже, я – такое исключение... И давайте условимся, все вопросы в конце выступления. Договорились?.. А теперь позвольте сказать о том, что мы потеряли с потерей Советской власти... Круто сменил регистр голоса на жестко самоуверенный и понес.

– Мы потеряли постыдную, унизительную обезличку в труде, когда и отъявленный лодырь, и честнейший труженик получали одинаково. Мы потеряли рабское унижение крестьян, лишенных паспортов и работающих за палочки. Мы потеряли жесточайшую диктатуру партии, без разрешения которой ни жениться, ни креститься, ни жить, ни помирать...

– Это было до пятьдесят третьего! – долетело из зала.

– Но ведь было!.. Было!.. – торжествующе рокотнул оратор. – А еще было раскулачивание. И тридцать седьмой. И сорок...

В центре зала вновь поднялся тот самый высоченный парень, который поднял всех на ноги, приветствуя речь Всеволода Владимировича. Громко и дерзко, с неприкрытой насмешкой выкрикнул:

– Что мы потеряли – ясненько! А вот что приобрели?..

Выкрикнул и не сел, продолжая столбом стоять в ожидании ответа. Это его стояние в позе гладиатора-победителя, вероятно, и вышибло из колеи Илариона Юльевича Абрамцева, и вместо того, чтобы резко оборвать, урезонить нарушителя порядка, пристыдить его и посадить на место, Иларион Юльевич Абрамцев, похоже, помимо воли своей, не огрызнулся даже, а сразу же запальчиво ответил:

– Приобрели мы слишком многое. Перечень всех приобретений не уместится в регламент. Потому назову самое главное приобретение – свободу...

– Свободу чего? – подсек его продолжавший стоять парень. – Свободу грабить беззащитный народ?.. Свободу предателям и врагам Родины?.. Свободу безнравственности и духовной деградации?..

– Погодите-погодите! – с ликующей ноткой в голосе воскликнул Иларион Юльевич Абрамцев. – Да в былые, доперестроечные времена, лет пятнадцать назад, вы и не посмели бы выговорить такое. Попробуй-ка, скажи тогда недоброе слово о порядках либо о власти. Ну-ка, разбегись!.. Ха-ха-ха!.. Сразу загремишь, куда Макар телят не гонял. А сейчас любая газета, радио и телевидение смеют и могут в хвост и в гриву критиковать всякого высокопоставленного деятеля, начиная с президента. Вот это и есть подлинная свобода слова!..

– Вернее, свобода сотрясания воздуха!.. Свобода паровыпускания! – тут же парировал самозваный оппонент. Весь мир гремит о воровстве и взяточничестве вождя прихватизации Чубайса. И что? А ничего!.. А благоглупости нашего президента, его безответственная болтовня, над которыми потешаются газеты и телевидение всех стран. Разве их писк и визг, и рык покачнули кресло владыки? Ни фига!.. Живем по пословице "собака лает, караван идет". Плевали наши высокостоящие на глас народа и божий глас!..

Поднялся с места председательствующий, постучал карандашом по графину, сказал с ласковым упреком, как нашкодившим любимым малышам:

– Господа... Господа... Ну, что вы, право... Здесь же не базар. Вы, молодой человек, садитесь, пожалуйста. И не вскакивайте, не нарушайте порядок. Вот дадим вам слово...

– Не дадите! – зло выкрикнул неуемный бузотер, так и продолжая стоять. – Не дадите!.. Вы ведь собрали нас для чего?.. Чтобы ме-та-мор-фо-зировать, вывернуть наизнанку, сделать всех белыми, антисоветскими, антибольшевистскими... Или не так?..

– Та-а-а-аа-ак!!! – громыхнул ответно зал.

Шквал аплодисментов накрыл и поглотил это "та-а-ак!".

– То-то! – возопил возмутитель спокойствия. – То-то, господин Абрамцев!.. Пташечка и в самом деле рано запела... Единогласия... Единомыслия... Вы здесь... С пупка сорветесь – не добьетесь!.. Мы прозрели... Мы поняли...

– Перерыв!.. Десять минут перерыв!.. – прокричал председательствующий.

В президиуме зашевелились, стали вставать, но из зала никто не уходил. Там кипели и бурлили страсти. В разных его концах вспыхнули стихийные митинги. Разъяренные люди кричали, размахивали руками. В проходах лоб в лоб сошлись несогласные. Они ярились, орали, хватали друг друга за грудки, готовые в любой миг заварить потасовку.

Ошеломленный Всеволод Владимирович изумленно озирал взбаламученный, неистовствующий зал, застывших в нелепых позах членов президиума, и то обмирал до восторга, то тревожился до нервных мурашек, предчувствуя неминучую, скорую беду.

Немая сцена в президиуме оказалась недолгой. И сюда докатилось волнение зала, порушив недавнее завидное единогласие-единомыслие.

– Сволочь Скворцов. Какую кашу заварил. Мерзавец... – брызгая слюной, свирепо рычал Иларион Юльевич Абрамцев. – Какого черта дали ему слово третьим? – подступил он к Суровцеву. – Надо было в самом хвосте, где- нибудь предпоследним... Еще лучше вовсе не давать...

– Позвольте, – возмутился, вмиг посерев лицом Суровцев. – Вы же сами предложили его третьим для раздувания полемики...

– Я сам!.. Я сам!.. – заорал Иларион Юльевич Абрамцев. – Мало ли чего я сам?.. А где ваша голова? Вы же знали этого типа...

– Дело не в Скворцове, – вмешался председательствующий. – Дело в этом бараньем стаде... – кивнул на яростно бурлящий зал.

– Ошибаетесь, – вступила в перепалку Василиса Васильева. – Еще как ошибаетесь!.. Толпа – глуха, нема и слепа, пока ее на заведут. Нужен трибун либо матерый провокатор, чтобы раскачать, взбудоражить толпу, подтолкнуть к безрассудству...

– Чего вы переполошились? – саркастически спросил Сан Ваныч. – Тележного скрипу перепугались...

– Не ерничайте, коллега, – резко одернул его Суровцев. – Думаю, конференцию мы угробили. И свое реноме капитально подмарали...

– Грош нам цена, – взвился Иларион Юльевич Абрамцев, – если мы из-за какого-то красного недобитка погубим...

– Не из-за него... Никак не из-за него, дорогой Иларион Юльевич! – выкрикнул председательствующий. – Из-за господина Ельцина, который порушил все, что стояло на ногах, на что опиралась мощь страны...

– Какая мощь?! Какая мощь?! – завопил Иларион Юльевич Абрамцев. – Двурушники вы!..

– Возьмите зеркало, там вы увидите настоящего двурушника-перевертыша! – прокричал оскорбленный председательствующий.

– Товарищи... Господа... Давайте спокойно взвесим все и решим, – попыталась урезонить разбушевавшихся мужчин Василиса Васильева.

– Уже взвесили... Взвесили, голубушка, – не унимался Иларион Юльевич Абрамцев.

– Взвесили и подвесили, – желчно подхватил Суровцев.

Орали в президиуме.

Вопили в зале.

Председательствующему трижды пришлось выкрикивать объявление о часовом перерыве на обед.

– Водки в буфете нет? – неожиданно спросил Иларион Юльевич Абрамцев.

– Что вы? Конечно, нет, – с непонятной обидой откликнулась Василиса Васильева. – Здесь же гимназия.

– Ж-жаль... Оч-чень жаль, – сказал Иларион Юльевич Абрамцев, беря сигареты из пачки Сан Ваныча. – Сейчас бы этим русским разинцам по стакану русской горькой и остыли бы, утихомирились. Водка – лучшая смазка для колымаги российской внутренней политики... Александр Иванович! Может, организуешь?.. Гастроном – рядом, машина у крыльца, четверть часа – и нет проблем. Как?..

– Если надо... для пользы дела, – с готовностью откликнулся Сан Ваныч, вскакивая.

– Постойте, – придержал его Суровцев. – Не суетитесь, Иларион Юльевич подзабыл марксистскую диалектику. У каждой палки два конца. Водка кого-то смиряет, а иного будоражит, даже бесит. Тут может такой пьяный бедлам разыграться, не приведи и пронеси... Надо всем выступающим, выходя на трибуну, включать тормоза и согласовывать свои формулировки с реакцией зала...

Этому мудрому совету Суровцева старались следовать все ораторы, но их из зала засыпали каверзными вопросами и едкими репликами, потому почти каждое выступление завершалось перепалкой, которая становилась все жестче и неприятней...

В тот же вечер местное телевидение подробно, с картинками рассказало о неудавшейся конференции, обвинив в ее провале коммунистов и "совков". По словам телеведущего, коммунисты тщательно готовили эту идеологическую диверсию, заслав на конференцию прожженных провокаторов, первым и главным среди коих был учитель истории экспериментально-показательной гимназии Всеволод Скворцов.

В ту же цель, столь же категорично, хотя и бездоказательно, выступила местная пресса – областная и городская.

Этим, вероятно, и закончился бы общественный резонанс на скандально провалившуюся конференцию, кабы местная коммунистическая газетка "За власть Советов" не опубликовала полный текст крамольной речи Всеволода Владимировича.

Неожиданная публикация эта пала на благодатнейшую почву: разгневанных пенсионеров, вовремя не получающих нищенскую пенсию; вышвырнутых в безработицу рабочих недавно процветающих заводов; целую армию тружеников, месяцами не получающих зарплату. От этих поруганных властью и посыпались письма-отклики в местные газеты, на радио и телевидение. Какие-то из них пролезли на газетные страницы, прозвучали по радио и с телеэкранов, продолжая держать на плаву, на виду учителя-бунтаря Скворцова и его дерзкую речь.

Но вся эта шумиха оказалась недолгой.

Каждый прожитый день непременно подбрасывал на безостановочные жернова СМИ что-нибудь новенькое, волнующее, душещипательное, порой прямо-таки невероятное, оперенное страданиями и мукой, орошенное слезами и кровью...

Россия привыкла к грохоту войн, взрывам террористов, выстрелам киллеров.

Россия привыкла к безумному, звериному рыку наркоманов и алкоголиков, к жестокости маньяков и уголовников, к истошным воплям истязуемых, насилуемых, убиваемых.

Россия привыкла ко всему.

К кликушам. Юродивым. Идиотам.

К клятвопреступникам. Фарисеям. Лжепророкам.

К палачам. Подлецам. Людоедам.

Удивить Россию, тем более поразить было невозможно...




ГЛАВА ДЕВЯТАЯ. ЗАТМЕНИЕ



1

Эту аттестацию и затеяли, похоже, лишь ради того, чтоб изгнать его из гимназии. В аттестационную комиссию входили просвещенские чиновники разных рангов, а возглавлял все тот же Иларион Юльевич Абрамцев. Был он величав, надут, надменен, говорил с какой-то обидной пренебрежительной растяжкой, всем видом и голосом своим подчеркивая собственное всесилие,

– Ну-с, возмутитель спокойствия, – насмешливо проговорил он, едва Всеволод Владимирович уселся в предложенное ему кресло. – Надеюсь, страсти перекипели, перебродили, жесткая проза действительности понята и принята?

– Не понял, – суховато откликнулся Всеволод Владимирович.

– Чего ж тут непонятного? – разыграл удивление Иларион Юльевич Абрамцев и руки при этом вскинул. Начался новый виток школьной реформы. Разброд и шатания кончились. Государству не безразлично, кто, чему и как учит молодое поколение. Нет-нет, мы не собираемся возвращаться к большевистскому диктату в народном образовании. Руки учителя развязаны. Экспериментируй. Изобретай. Гони новаторские идеи. Рожай проекты, гипотезы, концепции. Но не стреляй в государственные устои, не подсекай корни демократии...

– Делай так, как велено. Говори, что дозволено. Рули, куда указано. Какая же это воля? Возвращаемся на круги своя, только не под серпом и молотом, а под двуглавым орлом, – без малейшей иронии сказал Всеволод Владимирович.

– Вы что, хотите повторить конференцию? – сурово спросил Сан Ваныч. – Дважды в одну реку не войти...

– Знаю. И в одну воронку две бомбы не падают. Прописные истины, Александр Иванович... Прошу вас сформулировать четко и кратко, чего вы от меня хотите. Мои позиции и взгляды вам известны. Менять ориентиры и вехи я не собираюсь и не стану, даже...

– Даже под угрозой лишиться права преподавать? – спросил чиновник из городского комитета но образованию.

– А вы можете это сделать?.. У вас есть такие права? – задиристо спросил Всеволод Владимирович.

Наступила неловкая пауза. Обе стороны понимали: от ответа Скворцову зависит исход всей процедуры, и выжидательно уставились на председателя комиссии – Илариона Юльевича Абрамцева.

Тот откликнулся не сразу. И заговорил негромко, раздумчиво, с длинными паузами, заполненными протяжными "э-э" или "а-а".

– Э-э-э... Видите ли... А-а-а... Ваша дерзость в данном случае не э-э-э... неуместна, что ли... А-а-а... Э-э-э... Аттестация проводится по велению министерства. Комиссия утверждена областным комитетом по народному образованию, и... Э-э-э... Права у нее широкие, и ежели она решит, что вы на ниве просвещения персона нон грата, ваша педагогическая карьера закончится...

По мере того, как он говорил это, голос его наливался упругой силой, в нем все отчетливей проступали нотки высокомерного назидания, и под конец своей поучительной тирады Иларион Юльевич Абрамцев уже не просто говорил, но вещал:

– В вашем положении, дорогой коллега, я бы смиренно попятился в строй учителей, работающих по программе...

– Господина Сороса, – желчно ввернул Всеволод Владимирович.

И опять наступила неловкая долгая пауза. И снова все члены комиссии выжидательно воззрились на Илариона Юльевича Абрамцева.

Тот вдруг странно преобразился, в его лице проступило что-то жестокое, волчье. Неприятно заострилась, выдавшись вперед, нижняя челюсть. Лицо как бы сузилось, вытянулось. И в сощурившихся глазах заплясали злобные огоньки. Казалось, сейчас он кинется на непокорного учителя и перегрызет ему глотку.

Голосом, клекочущим от еле сдерживаемой ярости, Иларион Юльевич медленно выговорил:

– Вы-ы-ы... Э-э-э... упорно загоняете себя в э-э-э... тупик. Безвыходный, учтите... Но-о-о... э-э-э... как говорят, своя рука владыка... Оставайтесь под красным знаменем, но-о-о... только на обочине столбовой дороги, по которой все уверенней, набирая и набирая скорость, идет школа демократической России!..

Вот на какой громкой, прямо-таки высокопарной ноте закончил Иларион Юльевич Абрамцев свой приговор зарвавшемуся бунтарю. Наверное, переведя дух, он сказал бы еще что-нибудь, но Всеволод Владимирович не стал ожидать этого, резко поднялся и, не попращавшись, покинул кабинет Сан Ваныча.

Шагал по улице, не видя и не слыша окружающего, а в голове, как набатные удары вечевого колокола, бумкало и бумкало оглушительное слово ВСЕ. Потом это роковое слово скользнуло на язык, и в такт своим широким, решительным и скорым шагам Всеволод Владимирович стал приговаривать:

– Все...

– Все...

– Все...

В городе буйствовала весна. От ее теплого, живительного дыхания ликующе взбудоражилось все живое. Деревья озорно и весело звенели молодой листвой. Газоны сверкали зеленой щетиной новорожденной травы. Шало орало воронье. Звонко лаяли псы. Горланили, хохотали люди.

Вот какой, зелено-голубой да солнечной, озорной да голосистой, выдалась последняя школьная весна учителя Скворцова...


2

Только дома, раздеваясь, Всеволод Владимирович обнаружил, что пиджак мокрый, и понял: шел под дождем. Мокрыми оказались и брюки, и рубаха, и даже нижнее белье.

– Ты смотри... Насквозь... – пробормотал он, направляясь в ванную.

Долго поливал себя горячущей водой, которая, казалось, не только бодрила тело, но и приятно умиротворяла, успокаивала душу.

О стекла большого кухонного окна неслышно бились дождевые капли. Иные, ударясь о стекло, отскакивали, а некоторые, прильнув, начинали медленно сползать, оставляя после себя недлинный извилистый мокрый след.

Вместе с монотонным шумом дождя в растворенную дверь балкона врывался поток влажной прохлады. Под его напором трепетала легкая яркая портьера. Легонько отстранив ее, Всеволод Владимирович прошел на балкон. И как в тот раз, когда ливень накрыл Тоню, балкон показался ему зависшим в утробе дождя, который со всех сторон облепил, обжал его и вроде бы мерно, как ребячью зыбку, раскачивал...

Город под дождем – зрелище забавное. Дождевая завеса не только исказила очертания домов, столбов, деревьев, но как бы и оживила их, и они шевелились, двигались, словно норовя сорваться и бежать в укрытие вместе с прохожими, которые трусили, семенили, неслись вприпрыжку к облюбованному навесу. Под крышами автобусных остановок, как в церкви на праздничном богослужении: не то, что яблоку, семячку некуда пасть...

А дождь все набирал и набирал силу и уже не шумел монотонно и ровно, а грохотал по железным карнизам и крышам, по черному асфальту тротуаров и мостовых, по молодой, густой и ядреной листве деревьев и кустов. На тротуарах нарождались все новые лужи, стремительно разливаясь вширь, становясь непроходимыми.

Мокрыми мягкими лапами дождь остервенело топтал Город. Тот покорно пригнулся, подставив ливню каменный хребет. Дождевые потоки скатывались с него в реку, на пригородные поля, на дачные сады и огороды. Те дышали отдохновенно, широко и вольно, жадно впитывая животворную влагу.

Дождь буйствовал вовсю, но Всеволоду Владимировичу этого было мало, ему хотелось обвального тропического ливня, с оглушающим громом и ослепительными молниями, с ураганным воем ветра, с крупным убойным градом. Чтоб с домов срывались крыши и неведомыми первобытными птицами парили над Городом. Чтоб выдернутые с корнем исполинские тополя жуткими чудовищами кондыбали по улицам, распугивая людей и машины. Чтоб, как перекати-поле, кувыркались и катились, подпрыгивая, сорванные с фундаментов разноцветные будки лавочников.

Лишь такой вот мощи ураганище смог бы уравновесить, смирить ту бурю, что буйствовала в душе Всеволода Владимировича. И он мысленно подгонял, подстегивал непогоду, призывая сокрушительную стихию на родной город.

Но Природа неподвластна человеку, непослушна и непокорна ему, оттого, верно, вместо накликаемой Всеволодом Владимировичем бури, грянуло затишье, дождь разом кончился. Опорожненные тучи расползлись, как гнилая мережа. Ветер сгреб трепыхающиеся обрывки и уволок куда-то, а в очистившемся, будто тщательно простиранном синем небе появилось солнце.

Вечно молодое.

Яркое и ласковое.

Одинаково доброе ко всему живому.

Недовольный переменой декораций, Всеволод Владимирович прошел в комнату, подсел к журнальному столику, взял свежую газету и, развернув, положил на колени.

Не читалось.

Сегодня, в последний день учебного года, в гимназию пришло решение аттестационной комиссии, которым учитель Скворцов лишался права преподавать отечественную историю "ввиду профессиональной непригодности".

Последний день учебного года оказался последним и в учительской биографии Скворцова.

Сегодня Всеволод Владимирович навсегда простился с гимназией.

Великодушный Сан Ваныч предложил написать заявление об увольнении по собственному желанию.

– Нет-нет, никаких заявлений. Пишите, как решила комиссия. А я обжалую в суд.

– Не советую: себе дороже. При нашем беспределе это такая нервотрепка... И главное, зряшная трата нервов и времени. Решение-то приняла ко-мис-сия!.. И какая!.. Высшей пробы... Стоит ли телку с дубом бодаться?..

В глубине души Всеволод Владимирович согласился с Сан Ванычем, но ни словом, ни взглядом не выдал своего согласия. В нем клокотала злая и жгучая обида на весь белый свет, который олицетворял сейчас вот этот сытый, вальяжный, самодовольный человек...

Сорок лет в нелегкой, порой очень неудобной упряжке учительской.

Почетные звания.

Награды.

Благодарности.

Восторженное поклонение учеников.

Уважение коллег.

Все...

Без преувеличения – все, ради чего жил, – перечеркнуто, оплевано, вышвырнуто на свалку,

Начать жизнь сначала, с нуля, по-новому, по-иному? – ни сил, ни времени, ни желания нет.

И черт бы с ним, и пусть катится в тартарары весь этот абсурд, но как жить дальше?

На что жить?

На какие шиши?..

Эти вроде бы мелочные житейские вопросы, оказавшись безответными, вмиг разрослись до космических размеров, обрели когти и зубы, сграбастали помертвевшую душу, и когтили, и рвали ее весь бесконечно долгий путь от гимназии до родного дома. Почерневший от неуемной душевной боли, Всеволод Владимирович оглох и ослеп настолько, что не приметил даже дождя.


2

В операционном зале Сбербанка всего три посетителя.

– Вы получать или сдавать? – бесстрастно спросила молодая миловидная женщина-контролер, беря сберкнижку Всеволода Владимировича.

– Я хочу закрыть свой счет, – почему-то смущенно ответил он.

Несколько минут спустя, Всеволод Владимирович вышел из Сбербанка, зажав в кулаке пачку купюр.

Это были его последние сбережения. Если не покупать ничего существенного, полученных денег, вкупе с пенсией и Тониной зарплатой, может хватить на два-три месяца.

Что будет потом? – лучше не думать.

Спасти может только работа.

Любая.

Работа...

Три минувших месяца Всеволод Владимирович только тем и занимался, что искал ее.

Именно искал.

Обежал всех друзей и знакомых.

Звонил и ходил по объявлениям.

Заглядывал на биржу труда.

Готов был работать кем угодно.

Но ни сторожем, ни дворником, ни приемщиком пустых бутылок у бомжей его не взяли: шибко интеллигентен по виду, по манерам, да и по записям в трудовой книжке.


3

Любовь, и зажмурясь, все видит, и уши зажав, все слышит, потому как и видит, и слышит она – сердцем.

Антонина Валерьевна до боли душевной сострадала мужу, видя, как гнетет и раздражает его, терзает и мучает постыдное положение безработного. Она вела хозяйство расчетливей, осмотрительней и экономней прежнего, но цены на продукты постоянно росли, зарплату медикам выдавали с большой задержкой, да и велика ли была ее зарплата? И если бы не мужнины, хоть и невеликие, сбережения, ей было бы невероятно трудно сводить концы с концами.

Антонина Валерьевна не заговаривала с ним ни о деньгах, ни о работе, умело и правдиво играя прежнюю роль добродушной, веселой, рачительной хозяйки сытого и теплого семейного гнезда.

На их обеденном столе стали часто появляться то пирожки, то ватрушки, не с картошкой, так с творогом; не с морковкой, так с капустой или с комбинированной начинкой, которую расчленить на составные могла лишь химлаборатория.

Вместо того чтобы купить что-то новое, штопалось, чинилось, акукуратно латалось старое. И проделывалось это без бурчанья, брюзжанья и сетованья, а как бы для того лишь, чтоб время убить да чем-то не терпящие безделья руки занять...

В тот злопамятный, последний день его учительской карьеры они устроили прощальный ужин с выпивкой. Слегка захмелев, Всеволод Владимирович обнял Тоню за плечи, привлек к себе, нежно заворковал:

– Не журись, Тонечка, проживем. Пока трудоустраиваюсь, тряхнем заначкой, у меня есть кой-какой капитал.

– У меня тоже имеются накопления, – похвалилась она.

Обеих заначек хватило лишь до первого снега. Наверное, сбережений достало бы на больший срок, да у Антонины Валерьевны вдруг и некстати развалились вдрызг зимние сапоги. По его настоянию, купили новые, и остались на бобах.

Пришло время жесточайшей экономии на всем.

К пирожкам и шанежкам добавились блины да оладушки, запеканки да манники, кисели да каши.

Вероятно, по закону подлости, неправдоподобно скоро и очень приметно начала стареть одежда и обувь.

Что-то ломалось, рвалось, билось, выходило из строя, а на замену либо ремонт нужны были деньги... Деньги. Деньги. Деньги.

Взять их было неоткуда.


4

"Милая!

Единственная и неповторимая! Любимая Тоня!

Четвертый раз принимаюсь за это письмо, и все не получается, как надо, как хочется. Напишу несколько строчек и плачу. Самым бесстыдным образом – плачу. Слезы капают на листок, строчки расплываются. Комкаю написанное, и снова да ладом.

Выпил полстакана водки. Вроде приглушил, подмял душевную боль. Взял ручку, и на тебе, полезли в голову рифмы.

Я ухожу. Ты слышишь, Тоня?
Я ухожу. И навсегда.
Не надо посылать погони.
Не надобно искать следа.

Я ухожу туда, откуда
Обратных вовсе нет дорог.
И не помогут мне ни чудо.
Ни всемогущий добрый Бог.

Я ухожу, скуля и плача,
Спеша заместь свои следы.
Да, это подло. Но иначе
Тебя не спрятать от беды.

Я ухожу, не забывая
Тот праздник, что во мне зажгла.
Погаснет он, я твердо знаю,
Когда лишь выгорит дотла.

А я не хочу, чтоб сгорело то великое и святое, что называется любовью.

Не хо-чу унылых, постных будней, настоянных на смирении да терпимости.

Не хо-чу гасить праздник души и тела, зажженный во мне прекрасной и любимой женщиной.

Не стану объяснять, почему и зачем ухожу: сама знаешь. А куда ухожу? – не знаю и сам.

Проще и вернее было бы уйти в мир иной, но я пока не созрел для такого шага. Во мне еще теплится крохотулька надеждочка, что где-нибудь да как-нибудь я еще зецеплюсь за жизнь, обрету потерянное и ворочусь к тебе. Ты ведь меня не забудешь? Отворишь мне дверь, протянешь руку. Я упаду пред тобой на колени. Обниму твои ноги и стану целовать их и руки твои... Боже!.. Как я люблю тебя. Всю!.. От кончиков пальцев до маковки...

Люблю твои яркие, всепонимающие, молодые и дерзкие глаза.

Люблю твои отзывчивые, страстные губы, я ни разу не смог досыта напиться их нектаром.

Пишу и вижу Тебя – ослепительно прекрасную и непорочную, созданную Богом для счастья и любви. Не верю, что ты была моей, принадлежала мне, благоволила моим ласкам, отвечая на них взаимностью. Блажен вкусивший то, чем потчевала ты меня.

Не расплескай. Не растеряй.

Не забывай.

Я вернусь.

Я вернусь к тебе. Поверь мне.
Будем вместе мы опять.
Помни древнее поверье:
Чтоб вернулся, надо ждать.

Я вернусь к тебе, родная.
Только верь. И только жди.
Пусть лютует вьюга злая.
Хлещут ветры. Льют дожди.

Я вернусь. Поверим в чудо.
С черной полосы сорвусь.
Если только жив я буду,
Обязательно вернусь...

Прости мне боль, которую причиняю тебе своим постыдным бегством.

Пожалуйста, не кори, не ругай, не хули меня.

Я не могу. Не хочу. Не буду прилипалой-приживальщиком у женщины, которую боготворю.

Прощай, Тоня. Твой Всеволод".


5

Сперва он хотел взять в дорогу чемодан, но, подумав, перерешил и принялся торопливо и небрежно складывать вещи в небольшую дорожную сумку...

Он еще не заглянул в бездну, куда намеревался скакнуть, и к краю ее не подступил. Пока это была только фантазия, пусть и чрезвычайно близкая к реальности.

Он записал на листке все, что нужно было положить в сумку. Список получился довольно длинный. Две пары белья. Две рубашки. Запасные брюки. Спортивный костюм. Свитер. Носки. Платки... Сумка оказалась полнехонька. Еле застегнул "молнию"...

До появления Тони оставалось не более полутора часов. Следовало поспешить: вдруг явится раньше обычного.

Пока решался, прикидывал да планировал, все получалось легко и просто: собрал вещички, написал письмецо и шагом арш. А как остановился перед набитой сумкой, затравленно глянул вокруг, захолонуло в груди, плаксивая гримаса перекосила лицо, задрожали посеревшие губы, соленый кляп запечатал глотку: не передохнуть.

Дом вдруг ожил, наполнился шорохами и шепотом.

Мертвые вещи обрели голоса.

Зашевелились.

Задвигались.

"Куда ты?.. Куда?.. Зачем покидаешь нас?.. Иль мы были тебе не верны?.. Разве плохо служили?.. Остановись. Воротись. Потом пожалеешь, еще как пожалеешь... Остановись, пока еще можно..."

К этому маловнятному шепоту неведомых голосов присоединился бог весть откуда возникший, еле уловимый, но все-таки услышанный Тонин голос: "Куда ты?.. Как же я без тебя?.. Как же ты без меня?.. Мы любим... Мы едины и неделимы..."

Обхватив руками голову, Всеволод Владимирович подавленно замер, и тут же откуда-то из подполья показалась головка подлой змейки-мыслишки: "одумайся... остановись... порви письмо... убери сумку... еще не поздно... пока не поздно..."

Не рассудком, первобытным чутьем Всеволод Владимирович угадал: вынырнет подлая змейка из подполья, вмиг обернется удавом, придушит задуманное, решенное, непременное. И чтобы не допустить этого, поспешно оделся, присел на несколько секунд, пробормотал "ну, с богом" и поспешил на улицу.

Замышляя побег, Всеволод Владимирович решил сперва махнуть к сыну Богдану в Нижний Новгород, пожить-погостить у него, оглядеться-одуматься, а там куда кривая вывезет. Хорошо бы самолетом в Нижний, но слишком дорогой билет.

Поезд уходил ночью. Торчать полдня на вокзале нудно да и рискованно, можно натолкнуться на знакомого, пристанет с расспросами, не дай бог, еще попутчиком окажется.

Купив билет на поезд, Всеволод Владимирович окопался в близком кинотеатре, посмотрел три фильма подряд и только вечером вернулся на вокзал.

Наскоро перекусил в буфете, выбрал темный закуток в зале ожидания, присел на скамью, да и задремал.

От грохота пролетавших мимо поездов дребезжали вокзальные стекла.

Жесткий, резкий женский голос время от времени кидал в зал объявления о приходящих и уходящих поездах.

Где-то в отдалении гремел телевизор, поднятый к потолку для всеобщего обозрения.

В проходах меж скамьями шныряли торговки с немудрящим самодельным пищевым товаром, назойливо предлагая пирожки, ватрушки и прочую снедь.

Матерились, орали, взывали к богу и черту вонючие хмельные бомжи, отбиваясь от милиционеров.

Сквозь дрему Всеволод Владимирович слышал все это, но ни умом, ни сердцем не реагировал на услышанное.

Потом вокзальное разноголосье стало глуше и глуше и вскоре вовсе стихло: Всеволод Владимирович заснул.

Давно неотступно пасущий его лохматый страшила бомж подхватил сумку спящего и сгинул...

У буфетной стойки вспыхнула драка. Полетела на пол посуда. Со звоном брызнули осколки выбитой из рук драчуна бутылки. Пронзительно завизжала буфетчица. К побоищу, расталкивая пассажиров, спешили два милиционера. Опережая их, бежали к буфету любопытные.

Проснулся и Всеволод Владимирович. Привстав, долго всматривался в рычащий, матерящийся, воющий клубок сцепившихся драчунов.

Когда милиция раскидала их и звериные голоса стали глохнуть, он уселся на прежнее место, мельком глянул на часы. Надумал почитать прихваченный в дорогу журнал и тут обнаружил пропажу сумки.

Проспал... Какая дичь... Как теперь?..

Откинулся на спинку скамьи.

Обессиленно расслабился.

Закрыв глаза, побито затих.

Кто-то несильно наступил ему на ногу.

Всеволод Владимирович неспешно убрал ноги из прохода.

И тут с него сдернули шапку.

Вскочив, как ужаленный, Всеволод Владимирович очутился лицом к лицу с Тоней.

– Сева... – простонала она. – Сева...

Исстрадавшееся, любимое, родное лицо.

Брызжущие острой болыо, потускневшие, мокрые глаза.

Надтреснутый, плаксивый голос.

Мягкие, сильные, преданные руки.

– Се-ва... Я знала... Везде... Аэропорт, автовокзал... Сюда третий раз... Чуяла... Верила... Господи, спасибо, спасибо... Но ты-то, ты... Как мог...

– Затмение, Тонечка... Абсурд... Они стояли, крепко обнявшись, припав щекой к щеке. И плакали...



    1998 г.