Испытание властью
В. С. Коробейников






БУХАНКА ГРЕШНОГО ХЛЕБА



* * *

Шел второй год жестокой войны. Жители глухого леспромхоза, измученные голодом прошедшей зимы, весной насадили в огородах овощей и картофеля. Однако к началу второй половины лета зелень еще не созрела и главным продуктом питания оставался черный хлеб, но и его нерегулярно выдавали по карточкам не более 200 граммов на иждивенца и полкилограмма на работающего. Деревня продолжала голодать. Люди спасались «подножным кормом» – крапивой, лебедой, побегами молодого камыша и его корнями.

Я часто бегал в лес на заветную полянку, где до ухода отца на фронт собирали мы с ним ранние подберезовики. Грибы были стройные с бурокрасной шляпкой, пахнущие лесной свежестью с примесью терпкого запаха прелых листьев.

Вот и в этот день, наскоро выпив кружку морковного чая, я отправился в приозерный березняк посмотреть, не показались ли из земли долгожданные, бодрые головки грибов.

Солнечные лучи еще не успели разогнать лежащую среди деревьев ночную прохладу, но уже прогрели разбитую лесовозами лесную дорогу. Мои босые ноги приятно тонули в пыли, как в теплой, печной золе.

Когда я дошел до поворота дороги, ведущей на «точку» – крохотного поселка в два барака, где жили лесорубы, меня догнала хлебовозка. Старая, усталая лошадь, кивая от усилия головой, тащила досчатую будку, которая была закрыта на висящий замок и в ней лежали ароматные буханки для жителей «точки». Хлеб тогда стоил дороже золота, но возили его без охраны. Это был священный груз и он считался неприкосновенным. Возчиком был сухой, согбенный старик, которого за его постоянные рассказы о своей боевой молодости прозвали в поселке «красный партизан». Я помахал ему рукой, но он, безразлично взглянув на меня, отвернулся.

Грибов в лесу не было и мне пришлось снова возвращаться ни с чем. Вдруг у самой обочины дороги под кустом сверкнула коричневая огромная шляпа. С замиранием сердца я бросился туда, разгреб траву и обмер. Передо мной лежали три буханки свежего хлеба. Я упал на колени и смотрел на них как завороженный. В следующий миг я уже схватил их, выбежал с ними на дорогу и бросился догонять хлебовозку.

Мои исцарапанные ноги не чувствовали земли, сердце колотилось где– то в горле, я ничего не видел перед собой, кроме переваливающейся по ухабам телеги с будкой. Наконец, догнав ее, я так запыхался и так был взволнован, что ничего не мог внятно сказать, только показывал возчику хлеб, без конца повторяя:

– Дедушка, вы потеряли!

Возчик долго смотрел на меня, видимо, что-то обдумывая, потом, кряхтя, спустился на землю, запустил свою грубую пятерню в мои волосы, слегка потрепал их и тяжело вздохнул:

– Эх, ты, святая душа на костылях.

Он взял из моих рук буханки и бросил их на телегу, потом, постукивая заскорузлым пальцем по черной корке третьей, которую я все еще держал на груди, проговорил:

– А это тебе. За честность твою. Ешь, давай, да помалкивай.

Он опять закряхтел, усаживаясь на тарантас, лошадь тронулась и коричневая будка хлебовозки опять потащилась по пыльной дороге.

Прижав драгоценную ношу, я бежал домой, не чувствуя под собой ног и не разбирая дороги. Торопился обрадовать мать и скорей показать ей свою находку. Однако вместо радости я увидел на ее лице растерянность, даже испуг и старался успокоить ее:

– Честное слово, мама, «красный партизан» сам мне отдал.

– Ну да! Как же! Отдаст он. Сам на хлебе с голоду помрет и другим не даст. Не его ведь хлеб-то – казенный.

Я видел, что мать не может мне поверить. Слишком невероятным был случай. От этого я еще больше волновался и путался. Наконец, мать спросила, по какой дороге везли хлеб, взяла меня за руку и потащила в лес на встречу с хлебовозчиком. На ходу она беззлобно ворчала:

– И что это за ребенок такой. У всех дети, как дети, а этот чего-нибудь выкинет. Отца-то нету, он бы тебе показал ремня.

Я знал, что отец ни разу не задел меня даже пальцем, что мать была добрая, поэтому не обращал внимания на ее угрозы, но недоверие больно ранило мою душу. Готовый заплакать от обиды, я смотрел вдаль дороги, не покажется ли мой спаситель, возвращающийся в конобоз.

Когда хлебовозка подъехала, мать встала посреди дороги и, взяв лошадь под уздцы, остановила ее. Старый извозчик, очнувшись от дремоты, выжидательно смотрел и молчал. Без всякого вступления мать спросила его – давал ли он мне хлеб.

Какой хлеб? Ты что не паханное боронишь? Ничего я не знаю.

Сердце мое от этих слов оборвалось и покатилось куда-то вниз. Уверенный в справедливом ответе я все еще приветливо улыбался и с надеждой смотрел на возчика, но чувствовал уже, как загорели уши и неприятный холодок расплывался в груди. Краем глаз я увидел, что мать, перебирая руками по оглобле, двинулась к телеге, некрасиво сжав мгновенно побелевшие губы и уставив на говорившего немигающие полные тревоги глаза.

– Что ты говоришь? Одумайся. Не бери грех на душу. Ребенка – вон пожалей. Скажи правду!

Старик с трудом спустился с телеги, еще раз оглядел нас, бросив в сердцах вожжи на круп коню, почти прокричал:

– Ну, я! Я отдал! Чего тебе еще надо? Свое отдал! Идите отсюда. Ненормальные какие-то.

Он засуетился, нервно задергал носом, сдернул с головы драную, ватную шапку и стал вытирать ею мокрую от пота лысину, а мать как-то вся осела, захватила руками обе щеки и запричитала:

– О-о-ох! Ну, спаси тебя Бог, Хрисаныч! Прямо гирю с души снял. А то смотрю – сынок-то целую булку притащил. Господи, думаю, неужели чужое взял? Да и как не подумать – ребенок-то вечно не доедает.

Мать уже нежно обхватила меня руками за шею и, всхлипывая, привлекла к себе, я, прижавшись к ее теплой ноге и спрятав лицо в груботканой юбке, сотрясался от глухих рыданий. Долго сдерживаемое душевное напряжение, наконец, разрядилось, вызвав обильные, облегчающие слезы.

Между тем мать, тронув возчика за рукав, тревожно спросила его:

– А пошто в лесу-то хлеб прячешь? Сам-то, поди, украл? Не надо нам его, не надо. Возьми, давай!

Она схватила булку и стала толкать ее в руки Хрисанычу, а он, подняв ладони над головой, как сдающийся в плен, сначала отворачивался от нее, потом, схватив мать за локти, заговорил ей прямо в лицо умиротворяюще и увещевательно:

– Да не украл я. Где тут своруешь – каждая буханка со счету. На пекарне мне иногда бабы дают украдкой. Голодных-то посмотри сколь. Вот у Тоськи Косолапихи детей – орда целая. Считай, все на одну хлебную карточку живут. Малые-то уже и ноги не таскают. Совсем замирают с голоду. Да и сама на погрузке леса убилась вся. Руку нарушила. Им и хотели помочь. А мне куда столько? Обожраться что ли? Уже от горя и так кусок в горло не лезет. Все пеняют, что около хлеба пристроился.

Отпустив, наконец, ее руки он, садясь на край телеги и расправляя вожжи, кивнул в мою сторону:

– А булку скорми парню. Он нашел его и есть. Тоже голодный вечно. С утра вон за грибами по лесу шишляет.

Телега Хрисаныча, злобно грохоча и нервно подрагивая на ухабах, уже поднималась в горку к деревне, а мы с матерью все еще стояли, обнявшись и, держа в руках злополучную буханку, безмолвно плакали.

Когда мы вернулись домой, мать ее разделила на две равные части, одну из них подала мне, а вторую завернула в свой фартук.

– Пойду соседей угощу. У хохлов эвакуированных совсем есть нечего. Скажу – в колхоз будто ходила, на одежду выменяла хлеб-то.

Она прижала кусок к груди, подошла к дверям и, обернувшись на образа, прошептала дрогнувшими губами.

– Господи! Прости ты нас, грешных! Не себя ради, а детей бедных жалеючи.

Она резко открыла дверь и решительно вышла в коридор барака.

Оставшись один, я облегченно вздохнул и осмотрел зажатую в руках горбушку. Потом я осторожно откусывал от нее по кусочку и, закрыв глаза, долго жевал, вспоминая при этом все пережитое мною за этот день. Тихие слезы, которые теперь уже не нужно было ни от кого скрывать, капали на нос и катились по щекам. Изредка я поглядывал на маленькую иконку, висящую в углу, и в голове моей мерцала совсем не праведная мысль: «Неужели всемогущему трудно сделать так, чтобы можно было каждый день съедать хотя бы по небольшому кусочку такого вкусного и желанного хлеба?»