Ермаков = Атаманово подаренье = Клименко =30.07.2014






СОКОЛИКОВА БРИГАДА










амилия-то ихняя не Соколовы — Елкины они. А Соколками это уж по отцу зовут их. Отец был Соколок… Вот говорят, что человек делами красен… Только я бы к делам- то еще и детей добавил. Другого по делам на божницу в пору посадить, а детки с конфузом получаются. Бывают и у здоровой яблоньки с изъяном яблочки. А Соколки!.. Ну, да про молодых сказывать — со старых начинать. А старый Соколок, о-ох, сокол был. На смешинке, видно, парня замесили. Ухарь был, покойная головушка. А скажи в те поры кто-нибудь, что из него плотник будет — засмеяли бы начисто. «Андрейко Соколок — плотник?! Вот спеть, сплясать, на гармошке сыграть, словцом кого огреть, сморозить чего смешное — это его дело». Чуб смоляной. На ветру из кольца в кольцо завивается. Глаза — что два беса, а зубы вечно наголе. Идет, бывало, по деревне — не одна девка на окошках заделье находит: у той — цветы не политы, у другой занавески не так задернуты. Удалой был. Так его Соколком и прозвали. Оно известно: молодо-зелено. Кровушка-то играет, силушка-то бродит, гуляй пока! Жизнь, она тебя на свою точку определит. Так и с Соколком случилось.

Помню, Колчак тогда еще тут по Сибири толокся. Верховный исправитель. Кость ему в горло, куриному адмиралу. Мобилизовал всех подчистую. Молодняк, ребята лет по семнадцати-восемнадцати, другие уж в годах, грыжа одолела, а все одно — принимай присягу! Только мало кто служить хотел. Богатенькие, верно, те сами шли и сынов вели, а насчет прочих — сегодня присягу, а завтра — тягу. Твердого фронта не было. Наша деревня раз семь из рук в руки переходила. Красные постоят день-два — глядишь, колчаковцы налетают.

Власть чуть не каждый день менялась, а старостой все Ясчитался. Я так-то, по очереди, три раза при белых старостой был и четыре — при красных. Раза три, верно, вгорячах попадался в переплет. Колчаки, те чуть ли не к стенке ставили, ну, да народ не выдавал. Да и сам я не ухо от лоханки: белые придут — я при всех «Георгиях», красные засумлеваются — я им, пожалуйте, два-три колчаковских дезертира веду. Схороненные у меня были. «Примайте, мол, пополнение». Но все же стерегся: «Кто его знает, какая наутро власть, попадешь еще как кур во щи».

Вот я и наказываю Микишке, — звонарь кривой тут у нас при церкви состоял: «Ты вот что — глядеть у меня в оба! Красные будут идти — давай звон этакой с подголосками, а белые — бей редко да гулко».

Так и повелось. Брякнет Микишка в колокол. В другой избе какой сегодня день, середа или пятница, не знают, а какая власть — разберут. Благодать! Все ладно шло. Только однажды, под утро уж, звон раздался такой шальной да бестолковый — не разобрать что к чему. Давай это мы скопом, осторожненько так, к церкви подаваться. Идем, а шаг у нас все короче, короче. А звон — ну, чисто сбесился кто! Церква — то на взлобочке стояла, а все равно, издали не видать, что там такое, да и не рассвело еще как следует. Постояли мы, посоветовались, и человек шесть, которые посмелее, тронулись все-таки. За ними и другие любопытствуют. Подходим — вот те штука! К веревке, которая с колокола спущена, конец нарощен, и этим концом бабки Марфы черный козел Борька за рога привязан. И сколько ему простору есть, носится Борька да трезвонит. Разбежится в один конец, как гахнет в колокол, перевернется — да в другой. Со страху-то, видно, вовсе одичал. А тут с другого боку церкви Микишка появляется. По морде видать — с большого похмелья.

«Кто это, — кричит, — распротакую, не в свое дело лезет. Счас скулы сворочу».

И к козлу. Пока не видел — шел, а как увидел, так и шагать забыл. Как поднял ногу — так и обмер, а потом как стреканет к народу.

Сгреб я его за рукав.

«Стой, — говорю, — Человек божий. Доложи-ка мне, про какую власть звон идет?» А у него и поджилки зашлись. Нижняя губа вместе с бороденкой ходом ходит. Опять норовит бежать. Я его за скуфейку.

«Чего ты, — говорю. — Опомнись!»

А на нем лица нет. Заика напала. Еле-еле он с языком совладал.

«А-а-анчихрист, — говорит, — анчихристова власть».

Тут которые старики, бабенки закрестились — напопятную.

«Да какой, — говорю, — анчихрист? Не видишь — козел Марфин».

Стал я козла ловить, а тот остервенел весь, глаза кровью налились, вспотел, душина от него, по бороде пена текет, и мемкает он не по-домашнему.

Ну, все же изловчился я. Резанул по веревке складнем, вызволил козла, да и домой. Иду и думаю: «Кто же это подстроил?»

Так-то с думкой и через порог. Гляжу, а у меня гостенек! Андрейко Соколок! Разодет — во всю колчаковскую! Мундир английский, только погон нет.

«Ты чего, — спрашиваю, — никак сдезертировал?»

«Так точно, Пантелей Петрович! Прибыл в твое распоряжение. Где прикажешь красных дожидаться?»

«Ну, это, — говорю, — определим. Ты мне вот чего скажи- ка. С козлом это ты отмочил?»

Смеется.

«Я, — говорит, — дядя Пантелей. Опасно было в деревню заходить, не знамши, что у вас за власть, вот я и сделал разведку звоном. Сам-то я на мельнице сидел. Вижу, колчаков нет, ну, и задами тихонечко — к тебе».

Толкуем так-то. Полчаса, поди, еще не прошло — глядь! — красные в деревню вступили.

«Ну вот, — говорю, — Андрюха, и хоронить мне тебя не придется. Сдам с рук на руки».

Тут как раз и командир к моему дому подъехал. Вовсе ладно. Доложил я про деревню, а после про Соколка.

«Конь есть?» — командир спрашивает.

«Нет, коня нету. Гармошка есть», — отвечает Соколок.

«Что же нам с тобой делать, с безлошадным? Отряд-то ведь у нас конный. Опять же гармошка…» — задумался командир.

Потом позвал кого-то, посоветовался и говорит:

«Вот что, парень. Забирай свою гармошку да прихвати какой ни то топоришко. Будешь пока при кашеваре состоять. А там увидим…»

Но только не в жилу Андрюшке такая должность. Последнее дело дрова рубить, кашевару подтаскивать. Отзывает он меня в сторонку и говорит:

«Дядя Пантелей, ты мне дашь топора?»

«Дак неуж, — говорю, — у тебя дома нет?»

«Дома-то есть. Да, видишь, дядя Пантелей, зазорно мне с ним через всю деревню тащиться. Засмеют. Проскулят на все лады. Да я, может, в первом же бою коня и оружие добуду! А тут как увидят с топором, дак на всю жизнь «кашевар» присохнет. Ты, дядя Пантелей, уж, пожалуйста, не рассказывай никому».

«Ладно, — говорю, — беги за своей гармошкой, а топор найдем».

Ну, дал я ему топор да, можно сказать, на топоре и женил. Сам в ту пору не думал, что человеку прививку на полную жизнь сделал. И топоришко-то был вовсе не плотницкий, а только верю — именно от моего топора пошла у человека его настоящая жизнь.

Вот ведь как иной раз случается.

Колчака вскоре кончили, а действительную Соколок служил в саперах. Вернулся, слышь, с топором. Только уже не с моим. Черенок такой фасонистый, на конце с загогулиной, да звонкий-звонкий. Мать-то у Соколка померла, остался он один. Мы закидываем ему:

«Как, мол, Андрей, землю брать будешь али другое что надумал?»

«Куда мне, — говорит, — с землей? Лошаденки нет. Так перебедую. Один топор, один сапер— вдвоем не пропадем».

Минеич, который сейчас за Соколковой бригадой приглядывает, тогда в самой силе мужик был. Дока по плотницкой части. Одна беда — молчун несусветный. Баба попервости уходить от него хотела из-за этого. Вот Андрейко и вступил с этим Минеичем в компанию. Кому домишко, кому амбарушку срубят. Внедолге школу затеяли строить. А потом колхоз организовали — вовсе дела хватает. Так они с топора и кормились. Что говорить — мастера отменные, да и дело свое любили, ремеслом не кидались. Я нет-нет, да и напомню Андрюшке про кашевара. Смеется:

«Не бывает, — говорит, — дядя, худа без добра».

Женился он вскоре, как из армии пришел. Дом себе сгрохал пятистенный, ребятишек народил… На народе ему уважение, на гулянке первый запевала, гармонист — поискать. Одним словом, самый компанейский мужик. Шутки свои не забывал. Так и жил с задиринкой.

Помню — до колхоза это еще было. Завел себе Тихон Огнев (кулак тут у нас был) орловского рысака. Гоняет по деревне, поросятишек, кур давит, — гляди народ: кулацкая душа тешится. Ну, Андрейко раз с ним и заспорь:

«Твой, — говорит, — рысак, даром что орловский, так не пробежит, как я пробегу».

Тихон смеется, а Андрейко свое. Как раз в воскресенье, народишку порядочно набралось. «Неуж, — думаю, — Андрейко рысака обгонит?»

Поспорили на четверть вина. Бежать от Тихонова дома до молоканки. Оседлал Тихон рысака. «Ну, — говорит, — давай!» Стали в ряд. Кто-то скомандовал: «Раз, два, три!» Тихон как даст шпоры — конь змеем взвился. А Соколок повернулся да давай задом к молоканке бежать. Тут народ и грохнул. Сообразили, почему он говорит, что твой конь так не побежит, как я побегу. Попал в дураки Тихон.

М-да. Так-то все бы ладно было. Жили люди. Радовались. А тут: бац! Война. Пришел черед Соколку идти. Жена, известно, голосить, ребятишкам тоже мало веселого — три сына у него оставалось. А сам-то, хоть и смутно на душе, однако крепится.

«Брось, — говорит, — Аленка, сырость разводить, а то я, до военкомата не доехавши, заржавею».

Служил он опять в саперах. Года три писал — все в порядке было. За границей уже случилось… Рассказывал про это его сослуживец. Сапер из одного с ним взвода. После войны специально разыскал Андрееву семью…

Стала молодежь у них во взводе ворчать. Дескать, никудышняя служба. Славы тебе никакой, оружие твое — топор да пила. Воюешь с чурбаками да со сваями. А немец как засекет, где саперы копошатся, и то артиллерией, то с самолетишка — бомбами, а то из пулемета или автоматов обгавкает. Сверли сапер пупом землю. Что и говорить — служба опасная. Опять же мины ставить-снимать. Оплошает рука — и останется на "белом свете от сапера пуговка да хлястик.

Но больше всего молодым топор не нравился. Им бы в атаку, чтоб «ура» было. А у сапера-то «ура» редко случалось. Сапер, что крот: молчком работает. Андрей в ту пору сержантом был. Ну, и давай их вразумлять:

— «Не соображаете, мол, что нет оружия ловчее и сильнее в руках человека, чем топор. Пушка — та на войне голосит, а в мирное время — молчит… А вот топорный звон, что соловьиная песня, — всегда слышится, где живой человек обитает. Если по-церковному говорить, так топор — это наместник бога на земле…»

Солдаты уши навострили:

«Как так наместник бога? Наместником папу римского кличут попы. А ты — топор!»

«Папа римский — это, — говорит, — придурок бога, а настоящий наместник — топор!»

Ну, зацепил за интересинку. Пристали.

И начал он ребятам из Ветхого завета. Дескать, первый человек Адамом звался. И была ему жена дадена — Ева. Поселил их бог в раю — живите на полном довольствии. Адам мужик был степенный — непьющий, некурящий и прочее, а Ева со змеем шашни, слышь, завела. Попользовалась яблочком — сама сконфузилась и Адама в конфуз ввела. Бог видит — такое дело.

— «А ну-ка, — говорит, — шагом марш из рая, блюсти себя не умеете. Я на вас как на людей наделся, а вы семейственность в раю разводить?!»

«И вот представь, — говорит Андрей одному из саперов, который помоложе, — представь, что ты и есть тот Адам. Как бы ты жил на земле без топора? Избенку срубить надо, соху сделать надо, кнутовище ссечь надо… Любое дело без топора не начнешь. Без него, дружок, человек как без рук, а с ним — он уже бог. Ты глянь-ка. Ведь все, что на земле построено, — города, деревни, мосты, дороги, машины, даже твой карабин, — все это от топора начало берет. Недаром ученые, которые землю роют, установили, что первый инструмент у человека был топор. Я им и дерево срублю, и отделаю его, и гвоздь забью-вытащу, и ямку выкопаю, и твоему сыну люльку смастерю и даже, если командование прикажет, Гитлеру гроб спроворю. Самый способный инструмент! Топор, паренек, можно сказать, человека в люди вывел. Вот и получается: бог сотворил землю или нет — это еще вопрос. А вот что от топора пошло все остальное — это уж точно».

Ну, посмеялись. А молодежь дальше любопытствует:

«Товарищ сержант, бог Адама-то с топором выгнал али» Адам его сам придумал?»

«Надо полагать, сам».

«А пилу?»

«Пилу? Пилу, должно, Ева сконструировала».

«Неужели баба дойти могла?»

«А вот женишься — узнаешь».

Ну, еще пошутковали по солдатскому обычаю…

А наутро наводила саперная рота мост. Семь осколков пронзило Соколка. Пал он на белые бревна и залил их алой кровью. В последнюю минуту дружку наказывал: «Топорик-то мой сынам доставь. Пусть помнят».

После войны командование и направило этого самого сапера, Андреева дружка. Привез он топор, подарки семье и рассказал про Андрея.

Ребята Андреевы уже большие стали. Петьке — пятнадцать, Володьке — двенадцать, а младшему, Егорке — седьмой пошел. Ребята славные росли. Учились неплохо. Мамке помогали. Петька с Володькой летом в колхозе работали. Волокуши там возить, картошку полоть-копать, веники овцам ломать. Да мало ли что? Глядишь, за лето трудодней двести и заработают. А Егорка, тот больше все с коршунами воевал. Оборужится рогаткой, сядет среди колхозных цыплят и блюдет. Поглядеть — сам чисто цыпленок: головка белая, пушистая, шея тонкая, носик востренький, голосок звонкий.

Старших с годами к машине потянуло. Петька еще до армии стал на тракторе работать, и Володька о том же вздыхал. Егорка рогатку бросил, в школу пошел. Только нет-нет да к матери:

«Мама, я возьму тятин топорик?»

У той слезы на глаза. Погладит она ему головушку, глянет в глазенки, а глазенки серые, чисто бы отцовы, да уж серьезные больно.

«Возьми, — говорит, — сынок, только не потеряй где».

Сама опять на работу. Ласкать-то некогда было. А Егорушка за топор, да и к плотникам, на стройку. Другие ребятишки сок сочат с берез, а он все норовит потесать чего-нибудь. Увидит его Минеич и начнет за ним наблюдать. Глядит, глядит и не заметит, как на усы слеза скатится. Напоминал ему Егорка Андрея.

И стал его Минеич отличать. То отпилить позовет, то по доске прочертит, потесать даст, то покажет, как с одного удара гвоздь забить. Как-то обчертил Минеич выруб в бревне.

«Ну-ка, — говорит, — Егорушка, выруби».

А сам отлучился. Егорка сперва с одного боку за черту ушел, потом с другого стал так же направлять — ну, и понапортил. Когда понял, чего натворил, и сник носом-то. Минеич приходит, видит, плотник вне себя сидит. В чем дело? Разглядел когда — хлоп Егорку по плечу:

«Не горюй, — говорит. — Когда б не клин да не мох, дак и плотник бы издох. Дело поправимое».

Одним словом, исподволь стал приучать парнишку к отцову ремеслу. А тот рад без памяти — так и пропадал в плотницкой бригаде. А когда кончил семилетку, по-настоящему стал работать. Минеич на что молчун, а тут разговорился:

«Ты, слышь, Егорка, силой брось баловать. В нашем деле глаз да взмах нужен. Глаз соврет — не туда попадешь, взмах соврет — то перерубишь, то недорубишь. Вот ты и лови, замечай, когда у тебя взмах точный и в силу. Добывай привычку, к дереву привыкай. Оно хоть, сказать, и бревно, а тоже свой секрет имеет. Есть слой прямой, есть витой. Станешь сколок делать, недоглядишь и напортишь. Где сук попал, тут разговор другой — тут добавь удара. На вершину идет полсилы, на комель полторы — вот оно и ровно».

А то тешет-тешет, остановится и спросит:

«Чуешь, Егорка, какой дух от дерева идет?»

Нюхнет Егорка. «Хороший», — говорит.

«То-то, хороший! А ну закрой глаза!»

Егорка закроет, а Минеич насобирает щепочек от березы, сосны, осины и заставляет его на нюх угадывать, какого дерева щепка.

«Ох, люблю я, Егорка, этот дух! Такой он тревожный да здоровый. Слыхал я, что плотники да столяры дольше всех живут, потому что деревянным духом дышут».

Ну, и всякое. Про любимое дело и молчун столько наговорит — в рукавицах не унесешь.

Идут с работы, а Минеич Егорке дома показывает, которые вместе с Андреем строили. А раз так заговорил:

«Егорка, а ведь твой отец наполовину живой».

Тот насторожился: как это?

«А так, Егорушка, видишь эти дома? В них сила его живет, мастерство его. Нет Андрея, а они стоят, на тепло, на радость людям да отцу твоему на добрую память. Мастерству, Егорушка, смерти нет. Два глаза, две руки с десятью пальцами у человека. А если к этому еще да мастерство — другой может вечно у людей на памяти быть! Вот и я на спокой, видно, скоро пойду, а напоследок охота для памяти о себе что-нибудь сделать. Клуб сладить или еще что для всего села… Ты, Егор, сговори-ка ребят. Нужен, мол, клуб… А сам я не мастак разговаривать…»

И провернули, слышь. Председатель сперва было ни в какую. А холостежь чего удумала? Соберутся напротив председателева дома и до вторых петухов поют. Гармоний натащут, пляс учинят — разлюли-малина!

Через это — либо через другое что, а только начали клуб ладить. Егор с Минеичем отличились. Года через два из Егорки плотник — хоть куда!

Старший-то, Петька, в ту пору как раз отслужился, домой пришел. Перво-наперво женился. Зазнобушка его ждала. Потом задумал, слышь, строиться. А топор в руках держал, когда кол тесал да отцу табак рубил. Повиниться Егорке — помоги, мол, — ему, видишь, зазорно показалось. Пошел к Минеичу. Так и так, дядя. А Минеич ему: «Чего я у вас, — говорит, — не видал. В плотницкой семье чужой топор ни к чему».

Минеич, видишь, обижался, что старшие Соколковы не по отцу пошли. Помыкался Петро, помыкался, да и подался к братану.

«Ну, дак что, — отвечает ему Егор. — Сегодня и начнем».

Рубят. У Егорки горит дело. Петро глазом косит, пыхтит, тоже приноравливается. Смелеть начал. Один день даже простенок собирать стал. Егорка пришел, полазил с уровнем, видит— косо. Да и здорово косо-то!

«Тут, — говорит, — не годится, братка».

Тот затылок скребет. А Егорка ему:

«Ничего, братка, когда бы не клин да не мох, да и плотник бы издох. Поправим».

Петро глядит да дивится: «Вот те и «меньшенький»!»

И заразился, слышь, присох к топору, тоже плотничать пошел. Тут и Володька вернулся. Исполнил присягу. Девкам морскими лентами с месяц мозги позаплетал и тоже к братьям подался. Где вдвоем — там и третий. Которые ребята смотрят: «А чем мы хуже». Тоже к ним. Вот так она и собралась — Соколкова бригада.

За бригадира-то у них все еще Минеич. Не работает, правда, сил нет, а догляд ведет. Да и учить ребят кому, как не ему. Другие колхозы на стороне плотников ищут, а те с них дерут рубли длиной с топорище. А мы сами обходимся. У нас Соколки. Соколки! Заметьте!

Вот я и говорю. Дети красят человека не меньше, чем его дела. За что помнит народ Андрея Соколка? За ремесло доброе, за службу верную, за смерть праведную, за шутку веселую, а пуще того, что у всех на глазах отцову славу несут дети его, Соколки. Как ударят, как ударят в топоры: перестуки-стуки-стуки! Щепа брызжет, дерево поет! Весело в деревне! Шумит Соколкова бригада!»