Ломакин = 29.04.2014






СЕМЬ ЧАСОВ В ЛЕНИНГРАДЕ




Главный конструктор авиазавода Семен Павлович Тюхаев в последнее время стал видеть один и тот же сон.

Во сне ему являлись события, которые действительно имели место с ним в молодости, когда ему было девятнадцать лет. Сначала Семен Павлович удивился, что эта прошлая явь, возникшая во сне, так эмоционально всколыхнула память, взбудоражила мысли и чувства, но когда события того памятного для него дня стали являться во сне каждую ночь, он забеспокоился. Появились мысли-сомнения: может быть старею, хотя, с другой стороны, до пенсионного возраста еще не близко и итоги прожитой жизни подводить рановато. А может это такая болезнь, — думал он, —■ если каждую ночь видение во сне об одном и том же. Он все явственней, до мельчайших подробностей, вспоминал тот обычный, и в то же время необычный, для него день. Семен Павлович ловил себя на мысли, что он и во время работы думает об этом случае. Может взять внеочередной отпуск, — рассуждал он, — и все придет в норму. Однажды он даже пожаловался другу-коллеге по работе на то, что плохо спит ночами, а если спит, то видит один и тот же сон.

— А ты поделись, исповедуйся перед кем-нибудь, т. е. расскажи, что тебе снится и все как рукой снимет, — посоветовал Петр Степанович.

— Ты это серьезно? — сказал Семен Павлович.

— Вполне, — заявил друг, — давай рассказывай.

И Семен Павлович начал: Я был курсантом высшего летного училища. В конце второго семестра первого года обучения, вызвал меня подполковник, зам. начальника училища по политчасти и говорит: «Поедете со мной в двухдневную командировку в Ленинград».

Конечно, я очень обрадовался, так как никогда не был в Ленинграде. В первый же день мы быстро управились с делами и подполковник говорит: «У меня есть в городе еще дела, а вам даю семь часов на ознакомление с Питером, Начните с Эрмитажа и основательно используйте представившуюся вам возможность. Встречаемся в двадцать ноль-ноль на железнодорожном вокзале у справочного бюро».

Радости моей не было предела. Семь часов, почти целый день и ни от кого никакой зависимости. Не теряя времени поехал в Эрмитаж, там я ошалел от всего увиденного и пережитого. Если бы дали возможность основательно осмотреть в течении трех месяцев, наверное, и этого времени не хватило бы, а так хотелось побывать во всех залах, все увидеть и запомнить. На третьем этаже Эрмитажа, в залах, где представлено западно-европейское искусство, точно запомнил, у портрета артистки Жанны Самари Ренуара познакомился с очаровательной, умной девушкой — Леной, коренной ленинградкой. Она охотно стала моим гидом. Лена водила меня по залам Эржитама, рассказывала о художниках, старалась войти во все тонкости их жизни, ярко живописала о том, что побудило, подвигнуло того или иного великого живописца к созданию картины. Вела себя Лена естественно и свободно, без всякого кокетства, никак не подчеркивала, не выказывала свою образованность. Но когда я задавал глупые вопросы, она смеялась и говорила: «Откуда ты взялся такой дремучий, где ты жил до этого времени? Ты что, серьезно, никогда не слышал и не читал о Моне, Писсаро, Деге, Коро, Сезанне или ты меня разыгрываешь?».

— Да что ты, Лена, — взмолился я, — вот ты называешь меня дремучим, а откуда мне быть просвещенным? У нас в Сибири, где я жил до училища, один книжный магазин на весь район, а после окончания семилетки я в 14 лет стал работать на комбайне.

— Ты меня прости, Семен, — просто сказала Лена, — но все равно ты дремучий.

Из Эрмитажа мы вышли через три часа, а затем бродили по набережной Невы. Берега реки одеты в бетон и гранит, но есть просветы-ниши, в одну из которых мы вошли и спустились по ступенькам к воде. В тот день была чудесная погода, солнце еще стояло высоко. Изредка оно скрывалось за редкие клочковатые тучи, а когда выныривало — все сразу преображалось. Вода на Неве приобретала светло-зеленый оттенок, несильный ветер поднимал небольшие волны, которые переливались искристыми блестками. Мы сидели на каменных ступеньках, смотрели на воду и молчали. Лена первой нарушила молчание и попросила меня рассказать что-нибудь о моих родителях. Что я мог рассказать об отце? Он погиб под Москвой в декабре 41? года а, ему шел 21 год.

— Понимаешь, Петр, — продолжал свой рассказ Семен Павлович, — когда я думаю об отце, то, наверное, его идеализирую и почему-то мне вспоминаются строчки Высоцкого:

Он шагнул из траншеи с автоматом на шее,

От осколков беречься не стал,

И в бою под Москвою он обнялся с землею,

Только ветер обрывки письма разметал...

Представляю солдата, лежащего грудью к земле, метет поземка. Солдат уже запорошен частично снегом: в правой руке винтовка, а из левого кармана шинели, ветер выбрасывает листочки письма, которые уже не найдут адресата: мать, отца, жены, брата, сестры. После войны, мне рассказывала мама, приезжал солдат, привезший весть об отце.

Сразу же после знаменитого парада в Москве 7 ноября 1941 года сибирские полки, участвовавшие в нем, были отправлены на передовую. Лыжный батальон, в котором находился мой отец, около месяца отбивал атаку за атакой. Из тех лыжников осталось всего лишь шесть человек. Во время одной из атак гитлеровцев, когда кончились боеприпасы, он поднял оставшихся бойцов батальона, желая навязать гитлеровцам рукопашный бой. Командир был тяжело ранен, и он взял командование, оставшимися людьми на себя. Шагнул из траншеи, но не добежал до позиции врага. Его сразил автоматной очередью гитлеровец, одна из пуль попала прямо в сердце. Еще по инерции, охваченный пылом боя, он пробежал несколько метров и упал, чтобы уже никогда не подняться.

Отец так и не узнал, что у него родился сын. Я родился в начале 42 года. Мама рассказывала, что отец был очень красив, был просто могучим человеком, равных по силе ему не было во всем районе. Работал он в колхозе комбайнером, так что я пошел по стопам отца. Перед войной он самостоятельно подготовился и сдал экстерном за среднюю школу, мечтал учиться в сельскохозяйственной академии, увлекался поэзией, играл на баяне, гитаре. Его любимым поэтом был М. Ю. Лермонтов, он мог часами наизусть читать его стихи. Мама, получив похоронку, не могла поверить, что ее Павел, такой сильный человек, мог быть убитым. Всю войну, до конца своих дней, она ждала его. Двадцать лет она так и не вышла замуж, хотя было много предложений. Мама была русской красавицей, так ее все называли, я это хорошо помню, и на вопросы людей, почему не вышла еще раз замуж, отвечала: «Потому, что не смогла бы полюбить так, как любила и продолжаю любить Павла».

Мама умерла еще не старой, когда я уже поступил в летное училище. Она вывозила сено на лошадях по таящему льду и вместе с подводой провалилась в реку, не выдержал лед. В воде она распрягла лошадь, спасла ее, но сама простудилась и за шесть дней «сгорела». За два дня до смерти, нашла в себе силы, перекроила свое девичье платье, которое нравилось отцу, при этом сказала: «Очень хочу при встрече с отцом быть красивой». Такой она хотела предстать перед любимым.

Так я рассказывал Лене о своих родителях, а потом заметил: что, это я все о грустном говорю, а, Лена? И дернуло же меня за язык: — Эй, искупаться бы сейчас! — Лена словно ждала этого возгласа и тут же отреагировала: «Так в чем же дело, купайся!». Такого оборота я не ожидал, так как не собирался купаться, и что-то промямлил насчет того, что у меня плавок нет, да и вода (была первая половина мая) холодная. Лена, явно уже нарочито подзадоривая меня, а может, испытывала, не надеясь на мою решительность, заметила: «Ничего, можно и в трусах, а вода нормальная». Мне ничего не оставалось делать, как начать раздеваться. Трусы я подобрал, скатал с обоих боков, сделал их плавками и решительно двинул по ступенькам, уходящим в воду. Боязни холодной воды у меня не было, плавал неплохо: с детства пропадал на своей речке Таре, и думал доказать Лене, что хоть я и дремучий, но посмеяться над собой еще раз не дам. Вода действительно оказалась очень холодной, и я быстро-быстро поплыл, пробуя, явно рисуясь перед Леной, разные стили плавания. Доплыл до середины, до бакена, решил повернуть обратно, а когда развернулся, чтобы плыть обратно, до этого плыл на спине, то растерялся: Лена была едва видна. Стало ясно: меня отнесло течением реки в сторону моста лейтенанта Шмидта. Мысль работала лихорадочно. Если плыть по течению до ближайшей ниши, а до нее уже было рукой подать, значит нужно будет бежать к Лене в трусах по набережной Невы, среди праздно гуляющей публики. Стыд- то какой! Этот вариант я сразу отбросил как неприемлимый. Альтернативой этому загубленному варианту возник новый. Что если подплыть к месту, где нет ниши-схода к воде, и криком попросить помощи, там стояли матросы, они смогли бы связать ремни и вытащить меня, но на это зрелище соберется мгновенно толпа. И мне все равно пришлось бы бежать некоторую часть пути к Лене по набережной Невы. Этот вариант для меня тоже оказался неприемлемым. Лучше утонуть, — думал  я, — чем опозориться перед Леной, перед людьми. Единственная возможность в данной ситуации — было возвращение к месту, где была Лена — плыть против течения реки. И я решился. Лег на левый бок, а правую руку выбрасывал из воды, стараясь в унисон с левой грести, рывками толкая тело, так я двигался толчками вперед. Но через какое-то время возникла заминка, стали сползать трусы, и мне время от времени, что нарушало синхронность, ритм моего движения, приходилось их подтягивать. Дважды, проклятые, чуть не слетели, поймал почти на ногах, но при этом подумал, что лучше приплыть голым: люди отвернутся, можно их попросить об этом, когда буду одеваться, чем бежать в трусах по набережной — для меня это было непереносимо. Плыть было тяжело, иногда казалось, что гребу вхолостую, не двигаясь, но смотреть вперед не смотрел — боялся, а вдруг топчусь на месте? Сердце так билось, что я ощущал его биение, оно стучало прямо в ребра и отдавалось в голове, а о том, что вода холодная, что не доплыву до места — не думалось, правда было сомнение, а вдруг Лена ушла и кто-нибудь взял мою одежду. Что тогда?

Такие мысли возникали потому, что я уже более часа, по моим предположениям, боролся с течением реки. Не помню, сколько времени мне пришлось плыть, но когда коснулся скользских ступенек ногами, у меня было такое ощущение, что одного метра хватило бы, чтобы не доплыть до цели. Почему то радости я не испытывал, видимо, потому, что отдал все на что был способен физически. Вставать сразу не стал, а посидел на ступеньках, которые были под водой, а когда стал подниматься, рухнул па руки, наверное, потерял сознание на какие-то доли секунды. Лене еле сказал, что поскользнулся, все бодрился, говорил о том, какая хорошая вода, как в наших сибирских реках. У меня было такое чувство, что я похож на только что родившегося теленка, который едва стоит на ногах, и каждая клеточка тела его подрагивает. Лена поняла мое состояние, отошла в сторону и отвернулась, давая мне возможность собраться с духом и не смущать меня, когда я на себе выжимал трусы. Немного подсохнув, мы двинулись в сторону железнодорожного вокзала, время уже поджимало. Лена вызвалась проводить меня, но я заметил, что между нами исчезла естественность, разговор не получался, протекал вяло и неинтересно. Сказать о том, что я был подавлен случившимся, обессилел и был безразличен, в данный момент, ко всему... Нет, конечно. Для человека моего возраста и такой физической силы, которой я от природы был наделен, достаточно было одного часа, чтобы восстановиться полностью. И уже не чувствовал себя ущербным, как в момент головокружения на ступеньках, но что- то произошло в наших отношениях, объяснить причину я не мог.

Солнце закатилось, оставив на горизонте бледно-золотистую полосу; серо-свинцовые облака, так характерные для Ленинграда, тесными, клубистыми массами, стали обкладывать небо. На вокзал мы приехали за полчаса до назначенного подполковником времени. Лена неожиданно засобиралась домой, она попросила меня нагнуться к ней, а когда я это сделал, не подозревая ни о чем, она при всем честном народе поцеловала меня в губы, по-настоящему. Она нежно прижалась ко мне и прошептала: — «Ты еще не знаешь себе цены, с тебя надо изваять скульптуру», — и еще раз поцеловала.

— Это тебе на прощание, чтобы помнил ленинградку Лену, а ты все-таки дремучий, но я верю, что, ты добьешься многого в жизни, — сказала и растворилась в толпе.

Поцелуй Лены был первым в моей жизни. Действительно дремучий, я даже не подумал попросить у нее адрес, не расспросил ничего о ней, не знаю даже фамилии, — сказал в заключении своей исповеди Семен Павлович. Вот на этом поцелуе и просыпаюсь каждую ночь и не сплю, мысленно проецируя наши отношения с Леной. Будь я немножко поопытней в тот момент, то как знать, может быть Лена была бы моей судьбой. Свою дремучесть Семен Павлович выкорчевывал — как он говорил — и течении всей жизни не делая для себя послабления в дни радостей и ни в дни невзгод.

Будучи, по роду деятельности, связанный с техникой он проявлял непонятный, для окружающих его людей и прежде всего коллег, интерес к гуманитарным наукам. Своим коллегам Семен Павлович говорил: есть две науки, которые наивысшим образом развивают интеллект — это философия и искусство, все другие науки, по его мнению, дают необходимые знания в той или иной сфере деятельности. Он считал, что интерес к философии и искусству, литературе помогают ему в основной деятельности, т. е. в самолетостроении. Куда бы не забрасывала его судьба, он неизменно находил книги по истории философии и искусству, без которых он не мыслил своего существования. Его личная библиотека поражала своей уникальностью далее узких специалистов по истории, философии, искусствоведению, а его энциклопедическая образованность вызывала зависть всех, кто общался с ним.

Семен Павлович учился каждый свободный час, помня о своей дремучести, он самостоятельно овладел английским, немецким, итальянским, французским, испанским языками, чтобы читать труды по искусству и истории философии в подлиннике.

Доктор технических наук, лауреат Государственной премии СССР, крупный специалист в области самолетостроения Семен Павлович Тюхаев, и сейчас — в снах — вспоминает девушку Лену из Ленинграда, свою дремучесть в молодости и тот весенний заплыв тридцатилетней давности по реке Неве, который, может быть, заставил его поверить в то, что человек может все — стоит ему только захотеть.