Во второй том собрания сочинений Евгения Вдовенко, вошли стихи разных лет, поэмы и посвящения написанные для коллег, друзей и родственников.

ЕВГЕНИЙ ВДОВЕНКО
ПРОЩАЙ-ПРОЩАЙ И ЗДРАВСТВУЙ-ЗДРАВСТВУЙ

СОЧИНЕНИЯ В ДВУХ ТОМАХ
ТОМ ВТОРОЙ

СТИХОТВОРЕНИЯ
ПОЭМЫ
ПОСВЯЩЕНИЯ


ОТ АВТОРА
…И я не жду уже чудес,
на счастье не гадаю,
а просто-напросто как пес
под осень облетаю.
Что ж, я не вечен, как и ты,
любимая природа,
но вечен мир моей мечты,
не предан
и не продан!..
(из поэмы «Удивление»).


Моя Россия — это в том числе и РУСЬ КОНДОВАЯ. Именно здесь, на земле Советского района Ханты-Мансийского автономного округа Тюменской области эпитет КОНДОВАЯ обрел для меня осязаемый смысл, ибо именно здесь истоки Кон- ды, у которых я поклялся беречь родную природу как истоки самой России.
Как я соблюдаю свой обет и выражаю это поэтическими средствами, с наибольшей полнотой представлено в этом томе, хотя, по-моему, о печалях и болях родной земли я напоминаю своим читателям при любом удобном случае, даже в т. н. ЛЮБОВНОЙ ЛИРИКЕ (напр. ст. «Прогресс» в томе 1-м).
И все же главное место в моем сочинительстве как бы и не сама природа, а ЧЕЛОВЕК НА НЕЙ, говоря языком Есенина…
Евгений ВДОВЕНКО.



МОЯ РОССИЯ

Свиристели на Руси да снегири.
Ели темные да мшаные болота.
Высоко взлетают сполохи зари
Евроазии под русской позолотой.
Русь была и будет Русь, как не крути.
Итальянцу не понять ее, а, впрочем,
Нам самим не все ясно за многоточьем
Очень путанного
                     долгого пути…
Горемыки мы, едва ли не туземцы,
А скажи нам это кто-нибудь другой —
Лбы набычим, впору бою разгореться:
Легче, легче! Мол, сыскались европейцы!
И — туда же!..
                  Осади-ка, дорогой!..
Да не так уж и драчливый мы народ.
Русаки не рысаки, но и не зайцы.
Убери от нас московский огород,
Гикнем лишь — и в степь гурьбой,
                                   мы ж — азиатцы!..
Роковым кровосмешением племен
Оскулели, окривели, окосели.
Смесь наречий, а, отсюда — и имен
Самотеком в имя вылилось РАСЕЯ.
И кому оно, такое-то, во вред?..
Или мало россиянам
                         русских бед?..


Январь 1998 — Тюмень.



VI
МОЯ РОССИЯ


БЕРЕГИТЕ НАШ РУССКИЙ ЛЕС!

Берегите лес от огня!
Чур нас всех от пожара лесного!..
Берегите от страшного дня,
Просмоленного
                    судного слова!
Берегите лес от людей, —
Зверь природе его не помеха!
Берегите лес от идей —
Пустозвонных,
                    шальных, как эхо!
Берегите наш русский лес,
Чтоб в него ротозей не влез,
Хулиган, шалопай, балбес,
Недоросток ученый — тоже!..
Лес отдарится!
Всем воздаст!
Кто, как он, на добро горазд?!.
А уж лекарь какой? —
                             все может!..



РОССИИ СВЕТЛАЯ ПЕЧАЛЬ
Другу — писателю Ивану ПАНЬКИНУ

Деревня в гору, дюжина дворов,
за ней другая, убранная нива,
лужайка, меланхолия коров,
корзина яблок
                белого налива…
И вот — леса!
О русские леса!..
Я перед вами загодя пасую
и, как мольберт, раскрыв свои глаза,
на уголочке сердца
                           вас рисую.
Вам так к лицу высокий потолок
с лучистой лампой солнечного света,
и неумытый тепленький телок,
жующий на опушке
                         зелень лета…
И гусь у лужи в обществе гусынь…
И пастушок на лошаденке чахлой…
И блеклая, особенная синь,
которой все вокруг
                        насквозь пропахло…

Не зря я так стремился в эту даль!
Со мною снова ласковы березы —
моей России светлая печаль, —
как строки стихотворные
                                       средь прозы!..

Я волен здесь бывать и не бывать,
но, очерствев душой, спешу сюда я —

и отхожу,
и вспоминаю мать,
и собственную черствость —
                                        осуждаю!..


Конец 60-х — начало 70-х годов. Веневская дорога в Тульской области.



ПО СТАРЫМ ТРОПАМ
Старшим сыновьям Леве и Вадиму

Какая связь природы и души,
сентябрьских дум и солнышка незлого!
Иди по лесу, думай и дыши,
а на пути — то гриб тебе,
                                  то слово!..
И все — задаром!
Только будь добрей
к траве и людям, что пройдут попозже
по старым тропам новых сентябрей,
пройдут —
          и вспомнят о тебе, возможно…


9 сент. 1986 г. Ясная Поляна.



СТОЖОК
Пейзаж моего сына Вадима. Ясная Поляна. Карандаш.

Стожок. Столбы. Сарай. Кусты. Собака.
Вид из окна и — на моей стене…
Чуть сумеречно:
зимний день, однако, —
как у меня
в сибирской стороне…
Как верующий представляет Бога,
я представляю этот уголок,
куда яснополянскою дорогой
лишь от Москвы — не очень путь далек…
А здесь — тайга…
И я рисункам сына
рад, ибо сын — порадовал отца,
и русская, как есть, его Россия
и без помады
мне мила с лица!
И просто все, и трогает до боли…
Ни клятв и ни свидетелей, —
как сжег…
И — обруч на столбе:
как в ореоле, скорбит
под снегом этот вот стожок…


31 янв. 1988 г.



ЧЕРЕМУХА
Картина моего сына Вадима. Карандаш.

За этой черемухой,
сирой по-зимнему,
за этим столом
со скамьями, —
не только сараи
с крольчатницей Зиною
и Тасей, за кофтой —
                           с «камнями»…
За ней, перестаркою, —
сохи да бороны,
да яснополянские духи,
да Лев Николаевич,
чуть не оборванный
и в чем лишь душа
                        с голодухи…
Как «дерево бедных»,
знакомое с тыщами,
черемуха
выросла мощно,
чтоб мы, как Толстой,
презирали пресыщенных,
говея и денно,
                   и нощно…


1 февр. 1988 г.


ВОДА МОЕГО ДЕТСТВА

Мана су! Саук су![1]
— не кричу сегодня я.
Вот вода! — голосю, —
вот вода холодная!..

Не кричу я. Не зной.
Жажда — дело старое,
при воде привозной
в толчею базарную…

Чайник (мама убьет,
если потеряется!):
пьет узбек, русский пьет,
каждый улыбается.

По Коканду — жара.
Пот со всех — потоками.
Воду пьют на ура,
языками цокая.

За водой — путь далек.
К спросу не опаздывай!
Я спешу, сбился с ног,
с мелочью за пазухой…

Боже мой, как ясно старое —
престарое!..
Мама спит уж давно
за рекой Самарою…

А была — как в цвету,
шлепала за шалости,
но на денежку ту —
мне же с братом сладости…

До рубля и до двух,
 и до трех принашивал! —
по копейке за дух
из-под крана нашего…

Но — беда не беда —
а случилось грустное:
утекла та вода, ах,
какая вкусная!..


О ЗМЕЯХ

Змей-горыныч и дракон —
суть единство вида,
как с Иваном-дураком
нас роднит планида.

Обыграв сей элемент
из народной сметки,
много сказок и легенд
сочинили предки.

А Восток в седую даль,
в то ли время оно,
втиснул в Лунный календарь
своего
          дракона.

Не без добрых он примет
для того, кто в этот
год появится на свет,
если — не с «приветом»…

В декабре, где снег с дождем
 на Кубань летели,
был и я, видать, рожден
со змеинкой в теле…
По тому ль календарю,
от щедрот ли Змея,
долго, вот, живу — дарю
людям,
          что умею.

Да и то, сказать прямей,
даром что в честь гада:
вред и польза грозных змей —
в дозировке яда…
Этой меры, по краям
совести — закона,
я желаю всем друзьям
в новый
           год Дракона!




КУДА НЕ РАЗ ЕЩЕ ВЕРНУСЬ…

Вернусь!
Не раз еще вернусь.
На то и память, и желанья,
чтоб вновь оплакать расставанья
с тобою, Жизнь,
                     с тобою, Русь.
Дорога жизни — тот же круг,
хоть и спираль,
где кольца — в сцепке,
и обретенное не вдруг
оценишь
без переоценки…
И вера без истока — сушь,
и нет любви без пониманья
добра и твоего страданья,
Господь,
           велик и вездесущ.

Я, за глаза, чужих красот
и в мыслях даже не рисую
и верю в этот свет, не в тот,
пред коим
               загодя пасую.

Но веры в Господа держусь,
не торопя земного срока, куда,
как ни было б далеко,
вернусь,
           не раз еще вернусь.

Кто с памятью своей в ладах,
ни с прошлым, ни с собой не в ссоре,
вновь побывать в былых годах, —
как сохранить
                  огонь во взоре.
В мои-то годы без огня
кто и смотрел бы на меня?!.


6–8 янв. 1998 г.



ШТРИХИ К АВТОПОРТРЕТУ
(к своему 70-летию)

Жизнь прошла и горько,
и медово,
в заковыках
и без заковык.
Я и сам себя за молодого
выдавать —
                и думать-то отвык.
Но еще — летаю.
Все летаю.
Как во сне, летаю наяву,
как за обе щеки уплетаю,
как за недожитое живу.
Есть ли край? —
лишь белый свет без края.
Ну и что? —
я жадности лишен.
Мне и старость —
молодость вторая, —
так богат был в жизни
                                выбор жен!
Выбрал все ж!
Как только б жизнь почата.
О семье.
Коль одним словом: стать!
Дочь.
Три сына.
Внуки-сорочата
и жена, —
                какую поискать!
И лишь сам —
сплошные недостатки:
выносить их ближним —
героизм!
Все ж — поэт!..
И тут не все в порядке, —
как
       не все бы дома собрались…
Может, оттого и удивленьем
вся моя поэзия полна,
что ее с таким благоговеньем,
как с чудинкой, слушает жена?


25 декабря 1996 г. г. Советский.



ШТРИХИ К АВТОПОРТРЕТУ-2
К своему «второму» 70-лстию…

В первый класс,
в когдатошную осень,
мать меня обманом отдала:
«Если спросят, говори, что — восемь!..»
«А!.. Пирог —
                    и на шесть не пекла!..»
Врать я не умел, и пирогами
измерял прожитые года.
Армия такими дураками
даже и гордилась иногда.
Дармовое пушечное мясо
поощрялось всякою войной,
а уж той…
И без намека ясно,
что
    патриотизмом я больной.
Став на пару лет всего «взрослее»,
я три года вынужден подряд
отмечать свои же юбилеи, —
                        об уме ли факты говорят?..
Был бы ум — давно бы стал прозаик,
а не слыл, как старый рифмоплет!
Э!.. Давайте выпьем за хозяек!
Им —
лишь гонорары бы вперед…


25 дек. 1997 г. Тюмень



ВСЕ ЗАЧТЕТСЯ
Владимиру Семенову

Дорогой Владимир — свет-Ильич!
Свет-Владимир, милый сват Володя!
Как своей стопы ни увеличь —
не осилит
              буден гололеда…
Гололед возможностей, забот
на подъемах-спусках дней с годами,
и не часто, хоть душа зовет,
путь осилишь
                      между городами…
Видит Бог, к тебе на юбилей
я попал бы, не случись осечки,
то бишь — наша мать не заболей
и не прикажи мне
                       быть при Жечке…
Школа!
Выбор взрослого пути…
Исправленье искривлений лени.
Так что, лишь стихами, вот, прости,
суждено
             парить на юбилее…
Сам же,
как бы в качестве ремня,
стану зреть, как сын грызет науку
и когда Господь «толкнет» меня, —
тотчас
        протяну к бокалу руку:
в честь твою, прекрасный из родни,
полный — обещаю! — выпью разом.
Ну и ты мне мысленно кивни,
ибо знаешь,
               как я безотказен…
Там бы я, как говорят, — до риз,
чтоб здоров ты был и долголетен,
благостней глазам, чем кипарис,
образец друзьям, жене и детям,
чтоб душа, добра к делам благим,
не скудела на призванье Божье:
все зачтется, что отдашь другим,
но и что себе оставишь, —
                                         тоже…


Апрель 1994 г. Советский.


ОЧЕНЬ НЕДУРНА!
Лидии Семеновой

Два таинства — рожденье и восход —
не пара ни закату, ни обиде,
и я своей прекрасной сватье Лиде
рад подарить
                     одну из личных од!
Обмолвлюсь прежде: с Лидой — повезло!
Сама под стать июньскому восходу,
всегда полна энергии зело,
как гидроагрегат
                     в Большую Воду.
Что на дела, что на слово бойка,
она еще и всех нас хороводит
и дома, и на дачном огороде,
поскольку
всюду —
              первая рука!
Я не такой. Не прыток. Но смотреть
на спорую работу — с детства ладен,
а — стало быть — мне это и воспеть,
как за усердье б —
ласково погладить:
мол, молодец, хорошая! — Трудись!
Господь вознаградит!
Как мать — особо!..
По сути-то — о женщине коль слово —
по-первости,
как в мать, в нее вглядись…
У Яковлевны — сватьюшки моей —
красавец муж и двое сыновей,
из коих старший, Саша, —
стал мне зятем,
двух внуков подарил нам, —
показатель
для нынешних времен не рядовой,
а к гордости
                  и славе родовой!
Нe очень и дурны, знать, времена!..
Что ж, — с днем рожденья!
Мне лишь остается
сказать, что и бабуся — недурна!
Особенно, —
                   когда мне улыбнется…


14 июня 1997 г. Тюмень.


В ЧУЖОМ ДОМУ
Роману ФЕДИЧЕВУ

Не усидеть, не улежать под крышей,
апрельских звезд в ночи не сосчитать.
Один — как перст.
Один — как третий лишний.
Отец погиб.
              Давно скончалась мать.
Б чужом дому снаружи все удобства.
Жена живет за тридевять земель.
Моя ль уже?
Не старость ли крадется,
когда ничуть,
                не радует апрель?
Одна утеха — душу рвать по жилам и
 не гадать:
прочтут иль не прочтут?
Домишко, где б могли сказать:
                   Тут жил он,
слыхал,
        под зону отдыха снесут…
Ни отсидеться здесь, ни отлежаться…
И выходить до света — не пора…
Скрипит полами дом номер семнадцать
и вместе с ним —
                         вся Красная гора…
Конечно — старость.
Бренные останки.
И нет обид:
душа, видать, проста…
В глазах еще блуждают калужанки,
но в мозг
           не проникает суета…
Наверно, выйду — мне не нужно света:
сейчас Ока почти у самых ног,
и зрелище «услышанное» это
поможет мне забыть,
                         что одинок…


Апрель 1986 г. Калуга.


ЖИЗНЬ И СМЕРТЬ
Дочери Наталье,
зятю Александру СЕМЕНОВЫМ —
со чады…
ОТЕЦ

Спасибо, зять!
Дай Бог здоровья дочке!
Ваш сын второй мне лично — пятый внук.
Семенов, атаман-то, знать, в порточки —
не наложил?!.
           Живет казачий круг?!.
Живет!
Хотя и многим солон с верхом…
И я справнее, с пятым-то, казак, —
пусть не по тем, когдатошним-то, меркам.
По нонешним же —
                полный середняк!
И нынче, на году семидесятом,
как математик, вычисляю срок:
Когда бы —
по усердьи дочки с зятем —
я правнука
         прижать бы к сердцу смог?..
Жизнь — наша смерть,
и дети лишь — здоровье,
где лишь слепец не видит свой задор.
А мы одной обручены горою,
и солнце нам — то настежь,
                     то — в затвор…
Народ — наш род —
и вечен в сей минуте,
а в жизни каждый миг — на каждый рот,
в чем, впрочем, плотность —
всякой плотской сути,
 и это
     никогда в нас не умрет!
Народ и радость —
суть единый корень,
как, впрочем, и с обратной стороны,
где мы потери называем горем,
но — личные,
не общие —
           сравни!
И эта радость вашего «повтора» —
эгоистична: сын!..
Дай Бог — и дочь!
Мать будущего,
женщина, которой
день — лишь продленье,
                      а начало — ночь…
За это, зять мой Сашенька, и выпью!
Ты и Наташа — продолженье дня.
а день, хоть и по-Божьему наитью,
но —
    продолженье жизни для меня!
Жизнь, мой зятек, — великое движенье!
Ей любы лишь живые имена!
И мы с тобой презрим неуваженье,
явись она
           в иные времена…


2 февр. 1996 г.



РУССКИЙ КВАС
Борису КАРТАШОВУ

Вы думали, вас тут накормят мясом?
Ошиблись!
Тут не пахло и вином.
Мы — Женька с Борькой —
пробавлялись квасом
и лишь переглянулись
                              об ином…
За что, не знаю, но люблю я друга,
пишу ему, хоть рядышком дома.
И жаль нам, что и с квасом стало туго,
а водку — ни на дух бы,
                               но — зима…
Однажды, правда, в пору Белой ночи
мы лето перепутали с зимой
и выпили, пожалуй — даже очень:
Не помним,
          как пoпaли и домой…
А так все — дружно, мирно, равноправно:
сияла трезвость Божия вкруг нас.
Мы квасили.
Мы квасили так славно, ч
то выдули вокруг
                        весь русский квас!


5 февраля 1994 г.
Экспромт — шутка па вечере
творческой интеллигенции
Советский.



ДВЕ ИНДИВИДУАЛЬНОСТИ
Владимиру ВОЛКОВЦУ

Не взыщи с меня, певец,
ради уваженья.
Я — Володя Волковец.
Он — Вдовенко Женя…

Я еще и журналист.
Он — казак в десанте.

Как-то мы поднажрались, —
Он — мне: «Э, ты нигилист…»
Я — ему:
        «А сам ты?..»
А вообще-то мы тихи,
пишем, веря в Бога:
Я — хорошие стихи,
Он —
       длинней намного…
Вся и разница. Но к ней
есть поправка, к счастью:
Я — крупнее и длинней,
Он — не вышел мастью!


5 февр. 1994 г. Советский.
Экспромт — шутка на вечере
творческой интеллигенции.



ОСЕННЯЯ ГРУСТЬ
Другу — прозаику Роману
ФЕДИЧЕВУ и его красавице —
жене никарагуанской
поэтессе Альбе ТОРРЕС

Нет в сердце иного мотива,
чем эта осенняя грусть,
что вот завела-закатила —
и я
   на концерт ее прусь.
И нету, как будто бы, кроме
заботушки мне, чудаку,
как встать на холодном пароме
и жадно
        смотреть на Оку.
Ведь знаю уже все поляны
у здешних осин и берез,
покрытые шелком багряным
их длинных
             осенних волос.
И то, что бездумная тяга
заманит меня в глухоту
болота, ручья и оврага,
где выход
           не сразу найду.
Прокатится ветер поверху,
нагонит незримую мгу,
и я, как природа, померкну
в укромном
              зверином логу.
И морось насытит, как фетру,
но я не подамся к врачу,
и что-то, ответное ветру,
под мокрый свой нас замычу…


Сент. 1985 г. Калуга,
Красная гора.



ЮБИЛЕЙНЫЙ ПОСОШОК
Другу — прозаику Сергею ШУМСКОМУ

Бог уберег от лишней суеты,
когда что в сердце, что в башку, —
как плетью:
увы, в нелетный день, Сережа, ты
призвал меня
          к шестидесятилетью…
Конечно, жаль, но тот же видит Бог,
в твой день я чарки мимо рта не пролил,
с тобой в одних артериях дорог,
с одним — в душе —
                писательским паролем.
За Русь, за нашу матерь и народ!
Спроть черных сил, невзгод и наважденья,
кто раком тянет задом наперед
нас от корней,
             от поля возрожденья!
Я не забыл, как шли с тобой Кондой
на устье Аха по ледовой сече,
когда шуга свинцовою водой
заплавила нам выход
в Междуреченск.
Ты просвещал меня: вон там Шаим —
начало нашей эры нефтеродной,
а где плывем, как вроде бы стоим, —
был полный кладезь
                  рыбы благородной…
И сколько раз еще прошла шуга
и льды не устояли пред напором
грядущих лет, и поросла тайга,
но не искомой славой,
                   а — позором…
Тебе успело стукнуть шестьдесят,
мне семьдесят почти уже, а толку?
Присядем, а? Кто с нами, всяк присядь
и мы заглянем в общую котомку.
Там что-нибудь да есть наверняка,
и мы — не утки ж! — даже и не крякнем,
как только б заморили червяка,
а выпить выпьем, как друзья,
                          не так ли?!

С тобой мне, безусловно, повезло:
за столько лет не осерчать ни разу —
не притворишься, а поймешь не сразу,
как ты умен,
           тактичен как зело…

Я сам-то, может быть, и легковат,
хотя, в итоге, глубоко копаю,
но ты душою более богат —
не зря же
        водишь с травами компанью!

Целитель и хитрец, и следопыт —
твои настойки пробовать опасно:
по чайной ложке всяких — и с копыт,
но в голове
           всегда, однако, ясно…
Так, не любя, не скажешь —
оценил?
Развесил уши — а не нацедил?!.

Душа горит!
Дай прежде обниму!
Ну — с Богом!
           Мы приятны и Ему…


1995 г. Советский — Тюмень



ДУША ПРАВА

Да, истинно, не в деньгах счастье, ибо,
когда не знал я тысяч целиком,
жизнь не грозила мне, как сверху глыба,
и я — при сотнях —
                  не был бедняком.
Ни разу не сказав нигде валюта,
я не кряхтел под бременем рубля,
хоть рок порою зыркал, как Малюта,
из нашего же
         русского Кремля.
И все бывало — и в Кремле, и в роке.
История!..
Я ль не любил корней?!
Но в школе жизни не в чести уроки —
и тем ошибки
               глубже и страшней.
Банкрот. Банкноты. Иностранный шелест.
Чем больше денег —
тем все меньше благ.
А каждый день — и кряжист и ущелист,
и темен,
     и опасен, как овраг.
И мнятся в нем то вороны, то волки,
и жуть берет на старости-то лет,
что на душе симфонии умолкли,
как будто я
         пустой-пустой скелет.
Душа права:
ей пообрыдли дяди,
что медом — по губам да по губам,
а у самих — по коршуну во взгляде,
прицелистому
           к беззащитным лбам.
Лишь то и греет Русь, что, бита,
бита, а и сама — поди как тяжела,
и — истинно — задумайся, элита,
пока
   коленом в зад не поддала!..


7 ноября 1992 г. Советский.



ЕСАУЛУ АНАТОЛИЮ КАРАСОВУ

И снег осел,
и лед к поре той вспучился,
как облысели б
                    те же снег и лед,
как вдруг откобелился б кто,
отсучился,
а жизни что? —
                     идет себе, идет…
Ей, ненасытной,
подавай все новое
да поощряй к тому ж,
а не перечь,
скрывая самочувствие хреновое
и, словно шпорой,
                    взбадривая речь.
Но ты, казак,
не горячи усталое,
на хворостине детства не скачи, —
мы сроду людям —
как дите бы малое,
вот и сопим,
              как спали б на печи.
Ведь снег и лед —
вода: осядет, вспучится,
а мы-то, все же, — мыслящая плоть:
глядишь —
и что-то взрослое получится,
как знать,
         не зря ж над всеми — лишь Господь?..


5 марта 1997 г. Советский. 41


ГОЛОС ОСЕНИ

Нам
всей силой своих предприятий
голос осени не повторить!
Голос осени тих и приятен, —
так бы людям
               уметь говорить!
Ни ругни на весь лес,
ни притворства,
ни хмельных
и ни праздничных клятв,
и исполнена вся благородства —
что душа,
что осанка,
            что взгляд.
И горит —
а как будто легко ей,
и в дождях и в ветрах —
а тиха.
Вот бы нам поведенье такое —
в школы,
ВУЗы,
    дома и цеха!
Полыхнет где рябиной —
как в бруствер
оборонно воткнет красный флаг:
наступай!..
И настолько подступит,
что аж кровь свою
                        слышишь в висках…




ЕВГЕНИЙ ВДОВЕНКО — ЕВГЕНИЮ ВДОВЕНКО
К 9-летию младшего сына

Сам факт рожденья, таинства — не нов.
Послушай, сын, сияющий в застолье:
все в этот мир приходят без штанов.
Приходят с болью
                     и уходят с болью.
Но что-то в жизни —
больше чем костюм —
нас на дела большие поднимает,
и только вслед идущий понимает,
как светятся пред ним
                                душа и ум.
О этот свет! —
он виден и слепым,
его дано воспринимать не зреньем,
поскольку связан с одухотвореньем
и ценен —
                 лишь наличием твоим.
От доброты и теплоты сердец
зависит счастье всякого,
но если,
не дай Бог,
            будешь трус ты и подлец,
не вкусишь счастья
даже в мягком кресле.
При всем притом —
к отличьям не стремись,
в друзьях ищи не выспренность,
а совесть,
а всякая, там, роковость, джинсовость
суть мишура.
                   Душе подвласна жизнь!
Будь прост с людьми,
но только так будь прост,
чтоб это для тебя не стало плетью,
и я с надеждой поднимаю тост
за кратность твоему девятилетью!


11 апреля 1988 г. Советский



У ДЕРЕВЕНСКОГО ПОЭТА

Из автобуса в раннюю рань,
хоть с грибной,
хоть с рыбацкой котомкой,
выходи у поселка Резвань
и шагай на Угру
                      Плетеневкой.
Ты иди напрямик до моста,
вдоль дворов,
где гнездится, по слухам,
 дом, в котором про эти места
стихотворствует
                     некто Матюхин.
Если ты человек не худой
да еще и российского нрава,
посещеньем его удостой:
в центре улицы
дом будет справа.
Не дивись,
что поэт — и не пьет —
он «до моды еще завязамши»,
но поэт он, а не стихоплет,
что убог
          даже в импортной замше.
Ни томов у него, ни картин
над столом — и мирским,
и рабочим.
Всей округой богат Валентин,
сын Василия,
              между прочим…
Попроси,
он прочтет что-нибудь,
и тебе сразу станет понятно,
что к Угре Плетеневкой твой путь
будет помниться
очень приятно!..


Сент. 1985 г. Капуга.



ДАВНО И НЕДАВНО
Ст. ЮРЧЕНКО

Тучи белыми бивнями
бодаются за бугром.
Земля умывается ливнями,
гремя
      огромным ведром.

Где дуб до корней расколется,
где вспыхнет свечой сосна,
и чья-нибудь мать помолится
за всех,
       как на мир — одна.

Конечно, гроза — не бедствие.
Явленье. Стихия. Жизнь.
Не как от войны последствия,
но все же…
             поберегись!

Что с битвами делать, — знаемо:
их можно и избежать.
Стихии же — неуправляемы,
их гены —
             не в нас лежат…

Черная ль это империя?
Белая Божья ль власть?
Меж верой ли и неверием
зачата
     эта напасть?

После же гроз — спокойствие.
Благостный пар тепла.
Грезит земля покосами,
как после буйства,
                        светла.
И ликами люди светятся,
как только бы встали с колен,
словно бы жизнь не вертится
на скриплой оси проблем…


1994 г. Тюмень.



БАБЬЕ ЛЕТО

Опять меня позвал осенний лес,
когда роса уже почти, как иней,
и я пришел,
припал к земле,
и вдруг —
              свое услышал имя…

Нарядное,
все в злате-серебре,
в подол сгребает листья
бабье пето.
Грибная глушь.
Рассвета — первый брезг.
Поры осенней —
                       милая примета…

Но почему я так нетерпелив?
Не потому ль,
что листья облетели,
что чувствую уже усталость в теле,
а в сердце —
                 не угас еще порыв?

О чем молчит
мое лесное вече
под колоколом белых облаков?
Мы — люди?
Это — горько и легко?
Нас мучает похмелье,
Но — и лечит?
Еще не все отжито в сентябре?
Не все еще по-юному отпето?..

Я кланяюсь
задумчивой поре
за мудрость
               молчаливого ответа.


Ясная Поляна, 70-е годы



ГОРИ ДА ПОМНИ

Иду рассветом — и заря в груди.
Пусть светит всем!
Пусть полыхает жарко!
Ее так много, жизни, впереди,
что мне ее, богатому, —
                                    не жалко!
Так много жизни!..
Но рассвет прошел.
Заря в груди заметно поугасла
и сам собой простой вопрос решен:
гори да помни,
                    что гореть опасно…
И вот живу ровнее: выдох-вдох.
Привычки — это дело наживное.
Больное сердце любит холодок, —
ему волненье вредно,
                             как спиртное.
Я стал мудрей, но к лешему расчет!
Опять заря лучами бьет косыми,
и юноша навстречу мне идет —
совсем как я!
                 Как я удался в сыне?!.

Преемственность в наследстве —
Божий дар,
и если мне жалеется о чем-то,
то лишь кому детей Господь не дал,
не оберег
            от ведьмы иль от черта.
Ко мне он щедр, и я — не скопидом:
душа моя открыта для обзора, —
мы с нею к людям не страдать идем,
а чтоб —
            не спотыкаться всем от горя.


1977 — Тула, 1997 — Тюмень



НА ВДОВИЙ КРАЙ Я ПРЕДЪЯВИЛ ПРАВА

В роду моем вдовство —
глухая стенка:
вдовою стала мать, а я — Вдовенко,
что ж до земли, то, как ни выбирай,
а вдовьим лишь
                     и назовешь мой край…
То на восток дул ветер, то на запад,
мужской из дома выдувая запах
и мать моя, потомством не бедна,
к концу войны
                  осталась вдруг одна…
О годы мира, годы счастья, — где вы?
Вдовою быть — не то что старой девой,
вдове о счастье — грех напоминать,
и ты меня прости за это,
                                 мать!..
Прости еще за то, что бабьим летом
по-вдовьи мной земля моя воспета,
и в час, когда слегла уже трава,
на вдовий край
                   я предъявил права…
Заговорила вдовья, знать, порода,
как поле в пору злого недорода,
как сумеречный день в глухом бору
и как обида
              на чужом пиру…
В лесу ли позднем, или в хмуром поле
легко грустится нам о вдовьей доле,
но как простора хочется лучу,
родной земле я светлого хочу.


1977–1987. Тупа — Советский.



ГДЕ ЭТИ ТРАВЫ…

Ну и запах!..
Как в парной,
тянет веником и паром,
а сидим-то мы с родней
у окна,
       за самоваром:
по глоточку пьем и пьем
и в чайке души не чаем,
ибо дело и не в нем —
в том и дело, что не чаем
чай заварен,
но любой
согласится: как приятно
первоцветный зверобой
подсластить
             листочком мятным!..
Пьем…
Смакуем не спеша,
в разговорах не корявы —
и уносится душа
в те края,
             где эти травы…

1977 г. Тула



Ю. А. Н

Здравствуй, Юрий Александрович,
дорогой знакомец,
здравствуй!
Ты болезни эти самые,
что лечил, —
                винцом декарствуй!
В небе я служил, ты — на море,
отдавали Долг свой честно,
впору хоть при жизни в мраморе
выставлять бы
                повсеместно.
Но не та идет кампания —
впасть на личное лиха:
с виду — прыщ,
а с носу — мания —
выше всякого стиха.
Ей за это будет здорово
неуютно —
знаю, знаю: в
ласть,
где гонора и норова
больше власти, —
                            наказная!..
Это — так, для настроения.
Не терплю нытья чертовски!
Не забыл ли ты Евгения,
что «прилип» к тебе
                          в Свердловске?
Жизнь моя пока что ладится.
Правда — люты холода.
Чаще б солнышка — оладьица
напекал Господь сюда!
Никуда снабженье здешнее,
как-то хмуро на дворе,
но семья моя потешная
                       не приучена к хандре.
Все живем да все надеемся,
что когда-то ж будет лето, —
никуда оно не денется,
слава партии
                   за это!
Вот и выборы какие-то
вновь, как прыщ вдруг — на носу:
с этой шумной волокитою
лучше жить, как я, —
                           в лесу.
И, опять же, — перестроились.
То бишь — очереди строим, —
строй на строй уже поссорились
пред невинным
                   винным строем.
Хоть и тянут нам с зарплатою,
бьют прицельно по карману —
а из каждого лопатою
все гребут
             за счет дурману!
Так и выразился б ласково:
не пора ль остепениться?
Не хватает, дескать, барского
благородства
                 по столицам…
Не к добру ж такая очередь, —
как ты думаешь, мой друг:
если вырвать у рабочего
и бутылку из двух рук —
не начнет ли озираться он,
чем занять бы пустоту?..
У татарско-русской нации
мысль
         рождается во рту!
Всякой очереди сходкою
стать невольно суждено!
Ты, ведь, — язвенник?
За водкою —
                   слава лекаря давно!
Приезжай!
Морской болезни мы
быстро сыщем окорот! —
Зря ль советами полезными
славен
         тутошний народ?..


21 января 1989, г. Советский


ОСЕНЬ, ОН И ОНА

Она: Радость моя неизвестно куда
         осенним листком улетит навсегда.
         Мне и грачи не оставят следа.
         Осень —
                    моя беда.
         Дождь монотонно стучит в окно.
         Осень бездомна. Несчастье одно.
         Слышишь, что я говорю? — Беда…
Осень: Да…
Он: Ты все сгущаешь. Мне скучно. Спой.
      Ты очень красива, но…
Она:…Слепой!
        Мне скучно с тобой,
        что вместе нам не дано — петь!..
Осень: Но вместе грустней стареть…
Он: Ну вот, — доигрались!
      Как в куклы!..
Она: Ага! Поиграли — хватит!..
        Кукла со стеклянными глазами?!.
        С пластмассовой оболочкой
        и нелепого цвета искусственными
                                             волосами?
        А мне — больно!
        А раз больно,
        значит — играл ты один?..
Осень: Я тоже…
Он: Нет в сердце иного мотива,
      чем эта осенняя грусть,
      а вот завела — закатила —
      и я на концерт ее прусь.
      Вы будете петь мне дуэтом,
      быть может, до самых снегов,
      где часто хоронят поэтов,
      уставших от грустных стихов…
Она: Не смей так думать!
        Быть вместе и ощущать одиночество —
        предательство друга! Осень:
Осень: Любите друг друга,
           пока вас еще тянет этот магнит.
           Вы оба красивы, но излишне горды.
Она: Мы еще и соперники!
        Он вызывает меня на поэтический турнир, —
        извольте обнажить шпагу, сударь!
        Знаешь,
        а я, ведь, гордая,
        хоть порой не по силам
        идти,
        высоко подняв голову,
        чтобы видели все:
                                сильная!
        И я, это — к слову, сильная.
        Даже в своем одиночестве,
        в тоске,
        что невыносима
        и плакать, как слабой,
                                     хочется…
Он: А еще ты — умная,
      и не потому ли —
      одна?
Она: Ну да!
        Как дорожка лунная —
        пустынна и холодна…
        А окна твои зашторены:
        тоска ведь и есть тоска…
        Горе мне!
        Горе мне!
        Горе мне!
        Я никому
                      не близка…
Он:  Но — умная, сильная, гордая
       и очень еще — молода.
Она: Пока…
       Оттого мне и горько,
       но рыдаю,
       как — не рыдая…
       П о ч е м у?
Осень: Потому что слабая…
Она: Дура я?
        Баба я?
        Словно голубку к голубю,
        потому что — люб им,
        тянет глупую голову
        к острым коленям твоим…
Осень: Но это ведь — унижение?..
Она: Не тот здесь, не тот ответ…
Он: Засчитывать поражение?
Она: Н е т!!!


1985 — Тюмень, Калуга,
1995 — Советский



ТАЙГА

Русь поднялась, как войско на поверку,
где старшина взыскует имена,
а тут тайга,
а тут шумит поверху,
а у корней —
                  лишь мхи, да тишина…
А кто шумит?
Чего не поделили?
Тем — перелили,
                    этим не долили?
Не допилили?
                Иль — наоборот?
Ну, где-то вора за руку схватили,
другого —
             но таков же весь народ?!.
Не от него ль пошло:
закон — тайга-то?..
Как логово б разбойное — тайга
болотными чащобами богата,
щедра на непролазные снега.
А шастает народ-то,
кто не робок,
и тать в ней — не медведь,
а лютый вор.
О нем ли шум?
Не он ли стал вдруг кроток
да и прибрал к рукам
                          монетный двор?
При чем тайга-то? — бросьте, люди, бросьте!
Рогатины, что ль, в руки вам сую,
отравой ли заманиваю в гости
потешить душу подлую свою?
Вы это — сами!..
Как не я — природа,
а вы…
Природе с вами — только смерть…
Вот и шумите, сколь душе угодно,
а мне лишь ветром
                           только и шуметь…
Она, тайга, простит меня, поэта,
что Слово взял от Имени Ее, —
кому-то ж надо говорить про это,
к тому же в Ней —
                         и я завел жилье…
Она не мать мне.
Из иных урманов
пожаловал я к ней не за деньгой.
Не под штыком прибрел на зов туманов.
Я тут себя почувствовал тайгой.
Лишь раз живую встретил здесь лисицу,
зато, на сколь хватало широты,
на столь и сердце заставляли биться
живые
лисьи
          рыжие хвосты.
Вблизи пески спекаются от жара.
О соснах лучше и не говорить.
Будь рядом лошадь —
тут бы в миг заржала.
Будь рядом камень —
                            можно прикурить.
А сколько буровых снесло напором
подземной мощи,
будто — дармовой,
что как народ не обозвать здесь вором,
а может быть —
                   и контрой мировой?!.
Откуда ж-то берутся катастрофы,
не связанные с тайной темных сил? —
Я я, как слезы, сглатываю строфы,
что факелом слепцам
                              в душе носил…
Я встану в строй,
и отзовусь на голос,
чтоб старшина, не блещущий умом,
не пошутил: мол, держишься, геолог?
Держись, держись!
                     Мы — на виду самом!..


1987–1997 гг., Советский



ЗОВЕТ МЕНЯ СЕРДЦЕ

Город.
Краешек.
Ветер стонет.
Но окраина мне мила.
От нее протяни ладони —
и дотянешься
                 до села.
Отчего это вдруг такое —
городская болит душа?
В зиму избы земным покоем
пышут трубами,
                    не спеша.
Забывается по минутам,
как там сеют и как там жнут,
как окажется неуютом
с виду —
           милый такой уют…
Но завет меня сердце,
манит,
словно за руку — и пошли! —
в тот,
теряющийся в тумане,
уголок
       дорогой земли.
В тихой гулкости,
как в затоне, —
непонятная глубь и мгла…
Я протягиваю ладони —
и касаюсь ими села.


Тула — Ясная Поляна 70-е годы


ДОРОГИЕ ОПРАВЫ ОКРАИНЫ

То все в яшме,
то златом оправлены,
то в окладах из чист-серебра
городов и селений окраины,
где и мне жить
                    судьба пролегла.
Зеленями, снегами, заставами
изобилует местный пейзаж,
Казахстанами,
татарстанами
               и стеною китайскою аж.
Там и грядки тебе, и карасики,
и туристам простор, и стадам,
и Отечества русского классики —
мудрено ль? —
                    выпасаются там.
Редкозубо лицо их оспатое,
крепкотела рукастая суть,
что не очень-то в духе Распятия,
но и дух, ведь,
                   другой тут пасут…
Оберёга!
Защита от нечисти!
Рукодельных искусств острога!
Кто супроть обороны в Отечестве,
тот опасней
                   любого врага!
Пусть зудят нам,
что в чем-то неправы мы —
по-иному нам Русью не быть.
Дорогие оправы окраины —
нам оценивать,
                      нам и любить!


1997. Тюмень. Заречье.




ХРИЗАНТЕМЫ

Акации костлявы, как антенны.
В холодных парках галочий галдеж.
Дождем осенним пахнут хризантемы,
а их так и зовут:
                        осенний дождь…
Ну, почему так вдруг, скажи на милость,
и в нас перецветают краски чувств?
Прислушиваюсь к сердцу: притаилось,
а сам-то, как все видят, —
                                    мчусь и мчусь…
такая — то погода, сырь да хлюпоть,
что и в душе нецеженная мга…
Я зимних дней,
как старость,
не люблю хоть,
но все же
            обожаю за снега,
за то еще, наверное, что после,
под новым солнцем телом отойдя,
они умеют обращаться в весны,
в стихийный праздник летнего дождя.
А эта осень…
Словно мир затерян,
невесть зачем Вселенною рожден…
И как не улыбнуться хризантемам,
что под осенним выросли дождем?


1975 г. Донецк



ИСПОЛАТЬ ВЕЛИКОЛЕПЬЮ!

Не узнать ни улицы зеленой,
ни людей, что встречь настороже,
и душе, годами закаленной,
не почуять вдруг врага уже.
Как предмет лишился бы огранки,
так во взоре блекнут все тона
и привычно яркие цыганки —
бледные поганки для меня.

Вон их сколь!!!
Как хищники на тяге!..
Миг — и не спастись от их броска:
не жалеют даже доходяги,
чтоб лишить последнего куска.
И меня обставили б в два счета,
но приему с молоду учён:
растопырю пальцы вроде черта, —
а такое знаешь, мол, почем?!.

Сразу раскудахчутся, как куры,
но внезапность выдохнется вмиг:
на Руси-то столько клиентуры, —
знай, пошибче жми лишь напрямик!
Хоть и жаль, что деда не «разули», —
вряд ли нищ хрычок, раз не простак! —
подсекут куражного в разгуле,
что нажрался явно не за так.

Ну, а я и впрямь не простофиля —
и стропила в справе, и конек, —
если б и глаза не подводили,
оценил и этот бы денек.
Вон в нем сколько солнца-то, аж слепну,
ничего не вижу, лишь душа —
настежь: исполать великолепью!
Как цыганка, осень хороша!..


1997 г. Тюмень.



ПРОЩАЛЬНАЯ НЕДЕЛЯ

Все обпел, как птичка, всё облетал,
оглядел, что мог, настороже
и сижу средь внуков и почета,
кон за коном
                в дураках уже…
Галя со сватами холит дачу,
я разок-другой копнул червей,
хоть и вряд ли что-то нарыбачу
в омутах,
          что с каждым днем черней.
И когда пытаюсь петь о чем-то, —
думы поздней осени под стать,
а внутри —
то сердце, то печенка,
то потребность
                    чрево опростать.
И к тому ж не спился и не спятил,
не солгал, желая всем добра,
и душа не высохла, но дятел —
тук-тук-тук в ней,
                      тут как тут с утра…
Так усердно сеет дробь пехота.
Так строчит с высотки пулемет.
Притаиться где-нибудь охота,
да кругом —
               то мусор, то помёт…
Ветрено.
Прощальною неделей
август как сдурел, как сбился с ног.
А чего метаться? —
что ни делай,
а что смог спокойно,
                                  то и смог!..


Тюмень, 24 авг. 1997 г.
Дача Семеновых.



НЕПРИЧЕСАННЫЙ

Солнышко то выглянет, то спрячется,
припечет —
да тут же и в озноб,
и ветвями зелень раскорячится,
как в руках
            рассыпался бы сноп.
Сам шатаюсь тут, как непричесанный,
как дожил кудлатым до седин,
словно не готовился ни к осени,
ни к тому,
           что и зачем садил.
А оно —
вот так вот, незаметненько…
А ему —
труда, труда, труда…
Урожай-то выглядит не бедненько,
в закрома его!!!
А нас —
           куда?..


Сентябрь 1997 г. Дача Семеновых.



ОПТИНА ПУСТЫНЬ

В старой Оптиной Пустыни —
стены не мазаны,
но она и сегодня бела за рекой,
как тогда,
когда в келье ее Карамазовых
Достоевский
               вылепливал нервной рукой.
Не от мира сего обладающий силою,
с красным дьяволом в серых,
закатных глазах,
он беседовал с мудрым пророком
Зосимою
и пытался дознаться,
                         что думал монах?
И, конечно, дознался.
Седые извилины
уводили сознанье в далекий тупик, —
по дороге туда обессилел и вылинял,
занимаясь мирским,
                         седовласый старик.
Вот, к примеру, за Жиздру,
где гряды капустные,
красноталой лощиной минуя пустырь,
молодые монахи из Оптиной Пустыни
в женский шлёндали,
                       в Шамардин монастырь!..
Под рекою такую прешпекту отгрохали,
что любой архитектор назвал бы на ять, —
то-то скачут по зарослям черными блохами!
Плоть — не ум
             и молитвой — не вдруг-то унять…
Хороши и монашки!..
Похлеще, знать, бестии!..
Нашептали ему, будто рыли-то встречь
пошустрей мужиков!..
Верь, не верь, а известие —
на заметку себе:
                   тоже надо стеречь!
Жизнь — соблазны одни…
А за них — и затрещины!..
Не тюремный, —
так Божий схлопочешь режим.
Не ругайте мужчин за беду свою,
женщины,
потому что вы сами —
                                  беда для мужчин!..
Так-то думал Зосима,
и взорами грустными
провожал молодцов по туману во тьму.
Не с кочнами ж они там играют,
с капустными,
но и жить, видно, надо
                             кому-никому?..
По такой-то нужде и случился я около,
и подумал о Боге в высоких тонах:
Бог не создал меня ни ужом
и ни соколом,
 и не будет сердиться,
                             что я — не монах…


Весна 1975, осень 1997 гг.
Калуга, Козельск, Тула, Тюмень.



ЗА ВЕЛИКИЙ РОССИЙСКИЙ НАШ ДОМ

Подчинившись известному факту,
что и мальчик когда — нибудь — дед,
за Турой,
к Велижанскому тракту
я прибился
              на старости лет.
Ни к владыкам соплей, ни к наследству, —
плохо ль, нет, а родился такой.
Кстати, рыбы здесь тьма по-соседству,
да и рынок —
                 меж мной и рекой…
Все свои мне — от русских до ненцев,
все татары — мои кунаки,
исключая немногих тюменцев
и отдельных —
                   у Конды-реки.
Помотался я, слава Аллаху!
Слава Богу, пожил средь людей!
И краюху делил, и рубаху,
как и мне — без возврата —
                                        владей!
От души всем друзьям благодарен
и за кров,
и за долгий свой век,
и что храбро служил, как татарин,
и по плову стал спец,
                             как узбек.
Оттого мне и старость не в старость,
что я многим и брат, и герой,
сколь бы рыбку ловить ни осталось,
чаркой чокнуться
                      первой-второй.
Всей семьей одолеем и литру,
да простят нас Аллах и Господь.
Всяк по-своему шепчет молитву,
но Отечество —
                       общая плоть!
За него мы — единою ратью!
Брат за брата!
Я герою герой!
Это очень мне нравится, братья,
как и жить
             по-соседству с Турой.
Не попашем, так рыбку поудим,
а сойдемся — винца разопъем,
за него —
уважение к людям,
за великий
               российский наш дом!


Июнь 1997 г. Тюмень, Заречье.



ТРЕЗВЫЕ ПРОВОДЫ
Другу-прозаику Сергею ШУМСКОМУ

Покосились изба и ворота,
лес пожертвовал платьем берез,
и средь рыжиков их позолота
разлетелась,
               как ветер разнес.
Тут оно и прошло, Бабье лето,
как старушка с корзинкой в руке,
и махнул я в Кармак без билета —
и с утра уже
               бал к Кармаке.
Встретил Шумский Сергей
с другом Верным,
Маша к чаю медку подала,
но на гриб наступил-то я —
первым:
старый стал,
               слепота подвела.
Как всегда,
жизнь была торопливой:
не спеша — лишь копаться в былом…
День закончился баней с крапивой
да зеленым
             крестьянским столом.
И подумал я, хоть и не первый:
на земле — и писатель земной…
С тем и вёл меня к поезду Верный.
Я — за Верным,
                а Шумский — за мной.
Постарели мы, Серж, для добавки!
Аж неловко!
Аж пёс заскучал:
люди, мол, — а трезвы,
как собаки!
Верно, Верный?
                  Но Верный смолчал…


Сентябрь 1997 г. ст. Кармак,
Свердловской ж. д.



О ГРЯДУЩЕМ ВСЕМИРНОМ ПОТОПЕ

Припекло где-то там, в Ледовитом,
и ветра к нам несут холода,
и в углу нашем, Богом забытом,
не осталось от лета следа.
Лето, лето, — предмет ностальгии!
И сибирь, всё ж, и Север при нас,
где хоть грели рубли дорогие,
а теперь и рубли —
                          не про нас…
Задувает в таежной берлоге,
и любая труба нарасхват,
чтобы всхлипнуть на южной дороге,
где за братом
                скрывается брат…
И в Надыме всё то ж, и в Урае,
и повсюду под боком у нас,
умираем, друзья, вымираем, —
к Богу, значит,
                  чтоб душу хоть cпac!
Оплошали!
В корыте разбитом
и не пахнет живою водой,
и все жарче печет в Ледовитом,
            а циклоны все к нам чередой…
Там жарища, а тут холодает.
Там растает, а тут нам — потоп.
Все сибири зальет, все валдаи,
                а потом, а потом, а потом!..
Ты-то где отсидишься, Европа? —
низковата в посадке кой-где!..
Иль надеешься, Русь от потопа
заслонит,
          как в кровавой беде?
Нет, друзья!
Нет, враги!
Нет, коллеги!
Русь на всех не настроит плотин!
Не топи,
не мечтай о ковчеге,
а плати ей,
плати ей,
              плати!
В переносном ли смысле,
в прямом ли,
но себе заруби на носу,
иль, по-вашему если, —
 запомни:
за здорово живешь —
                                 не спасу!


23 июля 1997 г. гор. Советский.



ПОСВЯЩЕНИЕ ДРУГУ

Пожили мы!
Прошли и огнь, и выморочь,
не засушив отеческих корней,
но мы не старики,
                           Арон Рувимович,
мы пожилые, —
                     так оно верней!
За нами путь с военными невзгодами,
все тяготы гражданского труда,
и есть все основания
быть гордыми,
как наша с вами
                       Красная звезда!
Не оскверним себя иными песнями!
Девиз наш:
«Лопни, а держи фасон!»
Зря ль мы еще,
хоть и давно на пенсии, —
в одном строю,
                     товарищ Аронсон?!.


7 ноября 1997 г. Тюмень.



ДВЕ ЛУНЫ, ДВА ЛЕТА

Как две луны у Марса, на Земле,
по крайности — у русичей, два лета.
А ты все спишь, пастух, в своем Кремле
и, видит Бог,
                 тебе плевать на это.
Весь в мусоре предвыборных программ,
ты проглядел и осень золотую,
и бабье лето мимо глаз прогнал,
нам,
как от мух,
               рукою салютуя.
А мы пасемся в благости лугов,
в согласьи с миром и с его природой,
даров желая лишь,
а не долгов
от милости лесной
                       и огородной.
Нас радуют и дни, как на заказ,
и что к зиме полнеет по сусекам,
и вон из дум,
что выборный у нас
мог тоже быть
                  таким же человеком…


27. 09. 97. Тюмень.



КРАСИВАЯ МЕЧТА
Послесловие к Дню пожилого человека.

Собираясь по утру к вам в гости,
и слепой,
и с похмелья притом,
о красивой подумал я трости,
пожалев
           о кармане худом.
Трость,
с очками зелеными в паре,
мне, конечно бы, впору пришлась,
и обстукивал я тротуары,
на которые зрячим —
                              накласть.
А не то, ведь, —
смешно до обиды,
что меня не обходит народ!
С тростью вмиг занесут в инвалиды,
мент —
за пьяного —
                 не заберет!
Трость — мечта!
Но возьму не любую…
Не от денежных бедность тая…
Слава Богу, пишу хоть вслепую,
а прочтут ли —
                     печаль не моя.


2 окт. 1997 г. Тюмень.



ПРОЩАНЬЕ И ПРОЩЕНЬЕ

Жаль прощаться, —
хоть и гнус, и холод,
и болезни,
и нехватка благ
 мне —
уже тогда немолодому —
не пришлись,
                но я поднял здесь флаг…
Жаль, но надо.
Не бобыль, не урка,
большинство в семье —
еще в цвету,
и калечить умного в придурка —
грех,
     а грех не на моем счету.
Поклонившись Северному Дому,
покосясь на Старый Материк,
лишь стихи забрал да глаукому,
как нежадный,
                  в общем-то, старик.
Может быть —
и не поставлю точки,
и не раз приеду, как хочу, —
все ж в медвежьем этом уголочке
и мою
       заметили свечу…
Край он добрый, —
мы ему не к месту,
то есть далеко не все из нас.
Как петух прижился бы к насесту,
а жердинка —
                  и оборвалась…
Не судите, коль и я был лишним.
Сбоку-то друг друга нам видней,
а судья нам всем —
один Всевышний.
Долгих лет вам
                   да погожих дней!
Можно намекнуть бы и на чарку —
от одной-другой-то не помрем.
Я завел в Тюмени бы овчарку,
чтоб жила при мне поводырем.
Да этаж не тот.
Не тот этаж-то!..
Воли нет животному, а жаль…
Не людей лишь —
каждую собаку
я в Советском нашем
                              уважал.
Жил без патетического крика,
без него желаю всех вам благ,
православным всем — Христова лика,
мусульманам всем:
                            велик Аллах.
Старших уважайте,
младших — тоже, о
свящайте Воду и Тайгу,
не ленитесь лишь —
 и Бог поможет,
ибо всяк
            у каждого в долгу.


5 октября — 6 ноября 1997 г.
Тюмень-Советский-Тюмень



ЗИМНИЕ ОКНА

Еще читаю письмена —
посланья зимних думных дьяков,
но всё плотнее пелена
на вязи
        старорусских знаков.
        Зима. Снаружи и внутри.
        Земная суть. Людская участь.
Шучу я, — плюнь и разотри!
        Декабрь мой —
                           зимняя дремучесть.
Сам отвернулся поскорей,
 чтоб глаз не пялить в эту зиму,
 где нет не то чтоб снегирей,
а и ни зги, —
        лишь тучи дыму.
        Да, да, я все еще курю…
        Курильщик с очень долгим стажем,
        не зиму в этом я корю,
        не мать родную,
                            прямо скажем.
Сначала — нравилось. Потом —
привык. А там, — как шел бы лесом
лунатик в нимбе золотом,
поэт
         с неясным интересом.
         Всю жизнь в мучительном дыму
         я переписывал виденья —
         по сердцу чтоб и по уму,
         по мере сил
                        и вдохновенья.
А сил все меньше, пелена
непроницаемей с годами,
и я читал — вы угадали! —
на зимних окнах
                       письмена…


Декабрь 1996 — ноябрь 1997 гг.
Советский — Тюмень.


СКАЗАНИЕ О СЕБЕ
Посвящение городу Советскому

О свершившемся не спорят,
в худшем случае — вздохнут.
Был поселок ты,
стал город,
был не пряник,
                  стал не кнут.
Гладиаторской арены
ты не знал, хвала Творцу,
а в России перемены —
всем к лицу
                и не к лицу.
Как болели, так болеем,
как старели, так — туда ж,
но зачин-то юбилеям —
за тобой,
           и я — твой паж!
Старый паж у молодого
юбиляра, —
чем не шик?!.
Русь всегда гулять готова,
значит, —
            что-то и вершит!
На малиновой подкладке
соболиные меха, —
знать, не всё и неполадки
и не вся-то жизнь —
                            плоха?
Старый паж,
иду за свитой
к юбилейному столу,
Оды мастер плодовитый —
торжеству
                 пою хвалу.
Как тебя ни называли б,
город, в будущем, —
внемли:
ты — советский пролетарий
ставшей мне родной земли!
А без праздников — скучища!
А без праздников — тоска!
Исполать тебе, дружище,
быть веселым
                    на века!
Как зачин всему району,
как и в тридцать бы —
старик,
пролетарскую корону
не отдашь ты за парик!
По оседлости — таежный
и озерный,
и речной,
стал звездою ты дорожной
людям
        в темени ночной.
Если б к этому добавить
на грядущее задел —
поклонился б я и славе,
что,
допреж,
не углядел.
Но — надеюсь,
верю —
будет
и она в твоей судьбе,
ибо слава — это люди,
их сказанье о себе!


Октябрь — ноябрь 1997 г. Советский — Тюмень



ДЕНЬ ХОРОШО УЛЕТЕЛ…

День улетел,
но —
день хорошо улетел
и, может быть, мне грешно
так
    говорить о дне,
в котором —
кому метель,
кому умереть суждено,
хоть он-то был просто день,
оставивший
                 след во мне.
А не дорожить бы днем, —
что можно вспомнить о нем?..


Ноябрь 1997 г.
Ханты-Мансийск



НА ВЫХОД, ГОСПОДА!

Бруит шмелем самолет.
Лето.
Солнышко и детство,
где поесть кой-как, одеться
и — вперед
              вперед
                      вперед!
Но — не лето, а зима.
Глубь окраины российской.
Стужа за бортом и тьма
широты
         ханты-мансийской.
Рейс Ханты-Мансийск — Тюмень.
Гуд в ушах стоит,
жужжанье.
В дорогой своей пижаме
бруит шмель,
                 бормочет шмель.
А красив, красив подлец!
Луг, под стать ему, роскошен
и медами пьян в конец
и доволен,
              что не скошен.
А в Тюмени — гололед…
А глаза мои — с осечкой…
Если б даже шел со свечкой —
то не прямо б
                   и вперед…
Но — конец полету.
Шмель,
весь мохнатый в снежном вихре,
напоследок пробрунел:
Господа,
           прошу па выход!
Не толкайтесь, господа!
Ветер.
Мрак.
И лед — не вата…
А кому не скользковато,
так и спешка ведь —
                              беда.
До свиданья,
                   господа!


15 ноября 1997 г. Ханты-Мансийск — Тюмень



УЛИЧНАЯ СЦЕНКА

И смех, и грех —
у всякого свой повод,
и я —
философ меньше, чем поэт —
так понимаю
суть почти слепого,
что — плохо,
                  но трагедии тут нет.
По гололеду,
спотыкачкой пьяной,
как и кажусь, видать, со стороны,
бреду себе я старой обезьяной
и надо мной
              смеются пацаны…
Пусть веселятся!
Пусть, как можно дольше,
не знают о судьбе уставших глаз.
Ушами хлопать —
проще, чем в ладоши,
а детство, все же, —
                         праздник для всех нас.


18 ноября 1997 г. Тюмень.



ЗВОНОК
(ст. назв. РОДИНА)

Опять мне звонили оттуда,
где нежность, любовь и тоска…
Одетые в белое люди
простукали грудь
                     и бока.
«Вот, милый поэт, вам и проза…
Умаяли сердце без сна!..
Явленья атеросклероза,
а возраст —
              почти что весна…»
Я с грустной улыбкой кивал им,
я их не хотел обижать, —
когда же в апреле бывало,
чтоб мог я
              стихов не писать?!.
С тоскующим сердцем в груди я
весеннею улицей брёл.
Подумаешь, — стенокардия!
А так-то я —
                чем не орел?!
Разжиться бы малость деньгами,
на поезд — и вёсла табань!
На Волгу бы, к брату и маме,
иль к дядьке махнуть
                              на Кубань.
Там в душу печали б не лезли, —
что стоит там воздух один?!.
Да разве от этих болезней
помо?кет мне
                 валокардин?
Я так, по себе, полагаю:
нам родина лекарь во всем.
Тоску по родимому краю
к нему же
              лечить мы несем.
А сердце печет, и со сбоем
постукивает кое-как…
Сейчас бы принять зверобоем
настоянный
                   мамин коньяк!..
А бочка у дяди-то в сенцах?!.
А к ней — золотой холодец?!.
Больное, нелепое сердце, —
уймешься ли ты,
                      наконец?!
Я отпуск тебе обещаю
на Волгу, Кубань и Кавказ,
себе — коньячку, тебе — чаю,
тебе на спиртное —
                              отказ!
Себе — табачок, а тебе же —
ни капельки дыма, ни-ни! —
На солнце подсушенный, свежий
дам воздух тебе —
                         и тяни!
Поправлюсь я там,
и ты — тоже,
я стану, как красная медь.
Тебе
под такою-то кожей
не стыдно ли будет
                              болеть?!.


Тула. Начало 70-х.



КОРОСТЕЛИНАЯ НОЧЬ

Ночь легла на село,
словно кошка — на шорох мышиный.
Только я вот не сплю.
И еще коростель на лугу.
И дорога еще.
И на этой дороге машины.
Ну — и кто-то еще,
                    о которых я знать не могу.

Зарядила бессонница! —
гонит и гонит с постели.
Тут и встать бы,
и выйти,
не будь я в случайном дому.
И скрипит мой диван,
как земля на оси,
коростелем,
и скрипит коростель,
как диван,
              словно вторя ему.

Привыкаю лежать и
 додумывать думу тягуче,
и улавливать звуки:
в какой они там стороне?
И не здесь бы, наверно,
а дома лежать бы мне лучше,
но какая-то сила
                      мотает меня по стране…

Любопытство ль одно?
Иль армейская жажда кочевья?
Жизнь, что вечно загадка?
Полезная суть бытия?..

Скрип дивана похож
на супругины нравоученья.
И дивану поэтому
                       тоже сочувствую я.

Не сойти б за глупца,
что совет держит только с женою!
А дорога зовет
и походную стелет постель,
жаль, не всякая ночь
ублажит нас теперь тишиною,
от которой не спишь,
если рядом —
                   скрипит коростель…


1968 (1997)



ПЕРЕСЕЛЕНИЕ

В каких-то далях ветры бродят пьяно,
а здесь и воздух — трезвенность сама.
Поголубела Ясная Поляна
и стало ясно,
                 что пришла зима.

И потому ли, что и сам я трезво
смотрю теперь на холостой свой быт,
понятней мне, что я себя отрезал
от тех людей,
                  которыми забыт.

И уяснив себе, что холостому
пора кому-то возвращать долги,
в музейное присутствие к Толстому
я приближаю
                   робкие шаги…

Пусть он простит:
я должен прописаться…
И у меня захватывает дух.
Пожалуй, — здесь и мне должно писаться,
не помешал
               душевный бы недуг…
Но здешний воздух —
деревенский лекарь
уже нашел лекарства для души,
и я сказал: поскольку переехал,
пиши, мол,
                но, кумекая, пиши…

Ведь кто-то спросит поздно или рано,
откуда заявился этот гусь?
И — прежде слов —
из Ясной, мол, Поляны,
в ответ
          я виновато улыбнусь…


1975 г. Ясная Поляна.



МУХИН ПРУД

На родине, у Мухина пруда
я провожал бегущие года…
И виделось, и слышалось мне много,
хотя из пролежней зимы текла вода
и мокрым полем мокрая дорога
промокшие
               тянула провода…
И думалось:
чем эхо безответней,
тем дальше от меня исток заветный,
а мне хотелось, чтоб он рядом был
и торкался в меня,
и бил,
и бил,
и чтобы снова — почки, листья, ветви
и то, что ненавидел, что любил
ответно,
безответно,
               беззаветно…
Пусть ветры снова листья оборвут,
задуют пламя детства озорного!..
На мокрый снег ложилась перенова,
но, глядя, как снежинки мрут и мрут,
весною грезил старый Мухин пруд,
березовою челкой
                          очарован…
Ни слякоти в душе и ни гордыни,
а ведь, как мы, —
плотина и вода,
и весны многоводные, когда
обвальный гул пройдется по плотине
и все поймут:
                      произошла беда!..
Не так ли за годами молодыми
уносятся
                глубинные года?..
Живешь, живешь и ходишь молодцом,
опять желая бурного апреля,
а старая плотина-то сопрела
и ты, наверно, выглядишь глупцом,
хотя в тебе навек заматерела
жизнь века,
                помудревшая лицом…
В природе замерзаний и кипений
вдруг поглупеть рискует даже гений.
И в старости — мы сосунки земли…
От ранних чувств до поздних песнопений
лишь только б эти чувства не прошли,
что мы —
сыны и дочери земли,
которая
              чужда увеселений…

Еще нас нет.
В комке таясь упругом,
еще мы ждем рожденья друг за другом,
а шар земной, тяжел и невесом,
вихляет первобытным колесом
на колеснице
                  солнечного круга.
Что новенького мы ему несем?..
И мне невольно думалось порой:
зачем я жажду юности второй?
Не с тех ли пор, за подражанье руган,
я сам не раз твердил себе:
усвой:
нет голосов похожих друг на друга,
а если есть —
                     один из них не свой…
Выходит, все — сначала?
Жизнь и голос?
От колоса —
опять зерно и колос?
В любой работе — первые шаги?
В одних рядах — друзья,
в других — враги?
И сердце — до последнего укола?
И кровь — до капли,
                                как ни береги?..
Какое б не искал в ответ я слово,
оно все больше стоит мне труда,
а жизнь быстра, как вешняя вода,
с которой унесется перенова…
И все ж прожил-прошел свой путь я снова
на родине,
у Мухина пруда,
где провожал
                    бегущие года…


1975 (1997)


В СПАССКОМ-ЛУТОВИНОВЕ
Памяти И. С. Тургенева

Старый пруд под поздним солнцем зябко греется.
Чуть всплеснут — и в ил скорее караси.
Очутись вдруг здесь сейчас Иван Сергеевич —
не почувствовал бы
                  новой он Руси.
То же небо с надвигающейся тучею.
Тот же парк в разлапых листьях на следу.
Разве что за черной цепью дуб могучее —
да ни челяди,
              ни лодок на пруду…
От багрянца дом отсвечивает розовым.
Хоть сейчас гони кого позвать друзей —
 никому из них в краю этом березовом
ни за что бы не понять,
                       что здесь — музей.
Как мечтал уже давно, сюда добрался я,
и покой вознаградил меня за то.
Буду думать, что хозяин там, во Франции,
у пленительной
               Полины Виардо.
Он влюблен еще, он восхищен певицею…
И в моей судьбе певица — да не та…
У такой бы он и года за границею
не прожил, —
             одна сплошная маята!..
Бот и я не стану память искалечивать
под задумчивые шорохи дубрав.
Жил Тургенев там, чтоб родину излечивать,
и, наверное,
           по-своему был прав…
Слава Богу, избежал такой болезни я —
и болит во мне Россия, и близка,
а его большая белая поэзия —
то бишь проза —
               отболевшая тоска…
Но как пишет, как страдает он по родине,
где не счесть таких задумчивых красот?!.
Я смотрю на эти виды благородные:
дома я —
         а все равно в груди сосет…


1977 (1997)



БУДЕТ ЛЕС

Так хочу в январский лес, —
да нету времени,
так надеюсь: лесу радость принесу,
соснам-елочкам
с пушистыми ливреями
и березонькам,
                       заждавшимся в лесу!..
Говорят, почти следков не стало заячьих,
говорят,
что и тропинок нет почти,
как не стужа бы прошлась там,
а мамаичи,
и живью — не пролететь,
                                  не проползти…
Нету времени!
Обидно!
Но, однако же, —
очень надо!
Очень хочется туда!..
В чем-то лес и я настолько одинаковы,
что нельзя нам —
                         без взаимного следа!..
И не девка,
где — и хочется, и колется
да маманя
целоваться не велит,
а, поди ж,
как тянет за душу околица,
как она,
душа,
        тоскует и болит!..
За окошком —
поободранные елочки,
Новый год —
уже и к старому числу,
а Душа,
как разодетая с иголочки,
так и светится, —
                         ее ли притесню?!.
Будет лес тебе, родная,
будет тропочка! —
Я и прочих обижать-то не умел.
Как на свадьбу,
где бутылочка и стопочка,
оторву себя
                от всяких прочих дел!
Мы с тобой и на морозе не морозимся,
и не преем у костра и на жаре, и
 ососнимся, ужо,
и оберезимся,
как оженимся
                   и в этом январе!
Будет!
Будет!
Это все — от нас зависимо:
не за проволокой каторжной живем!
Покалядуем, вот,
поколдуем с числами —
и туда,
туда войдем с тобой вдвоем…


Советский. 11 января 1997 г.


ВОЛНУШКИ

Волнуются волнушки
на ягодном лугу:
а вдруг я по опушке
                           незряче пробегу?
И заедят их мухи,
застудят холода, —
кому они, старухи,
                         понравятся тогда?
А я им — речь иную,
что с детства, мол, люблю
и вас не мариную,
                         а лишь всегда солю.
Потом, к весне поближе,
когда зима — на слом,
всяк пальчики оближет,
                             кто будет за столом!
Как рыжики, махровы,
под стать и цветом им,
напустят сока-крови
                          под бременем своим.

И это — не кощунство!
Природа. Срок. Черед.
И не тревожит чувство,
что время
               всех берет:
и этот мир таежный,
где есть еще грибы,
и будто бы надежный
                    зеленый шум судьбы,
и даже плесень — тоже…
Все рядом, жизнь и тлен…
Как много их, о Боже,
хоть —
          не вставай с колен!..


Советский. Осень 1992



АВГУСТ

Вот месяц, перед коим я в долгу,
а, может быть, он сам мне дол?кен что-то:
я в августе работать не могу —
грибной сезон, —
                          какая тут работа!
Грибной сезон… Брусничная заря…
И если б не засушье этим летом
и не пожары, я, почем бы зря,
бил по грибам и ягодам —
                                      дуплетом.
Но тянет в лес, какой он там ни есть,
душа неволит, маясь очищеньем,
завидуя, наверное, что лес
и в горе мил
                 терпеньем и прощеньем.
Да что огонь! Он лют и без людей.
Куда страшней лукавая причина,
когда и сам не знаешь, кто злодей,
а гибель гнет,
                   не разбирая чина.
Молчит тайга, уткнувшись в бурелом,
плешива от потрав и лесовала,
чтоб мне бродить и думать о былом,
что, видит Бог,
                    навеки миновало.


г. Советский. Август 1988.



КРАСНЫМ СЕНТЯБРЕМ

Калён и дымчато — сталист
багульник в голубых слезинках.
Тысячекратно поклонись —
и ягод полная корзинка.
А чуть повыше взором взрой
окрестность у горелой гривы —
и за брусничной густерой,
как в детстве,
                    кинешься игриво.
И нужно кланяться опять,
и столько почестей отвесить,
пока не будет ведер пять,
а порукастей кто, —
                            все десять.
Не огорчайся, если вдруг
с пустой окажешься посудой.
Нешустрому скорей вокруг
природа открывает чудо.
Ты щедро будешь одарен
кому-то недоступным сроду,
что только красным сентябрем
венчает душу
                  и природу.


г. Советский. Сентябрь 1989 г.


ИДУ К ТЕБЕ

Лесной простор! —
да ты ли тесен, мрачен?!.
Здесь целый мир, —
лишь оценить сумей!
И друг ты задушевный мой,
и врач мой,
и добрый
             и лукавый чародей!
Иду к Тебе тропинкой,
над которою —
лишь ветерок
да заревой простор,
и пусть свиданье наше невеселое,
мы преданы друг другу
                             с давних пор.
Вновь пред Тобою
встану на колени я
и Ты мне снова
волосы погладь,
и все мои обиды и сомнения,
запрячь подальше,
                       чтоб не отыскать!
Нет среди нас ни сильного,
ни слабого,
мы оба превосходства лишены, —
одна лишь тайна,
тайна пета бабьего
стоит над нами
в царстве тишины!
Иду к Тебе, иду —
и сердце ёкает
от радости, от счастья,
от любви,
лишь из-под ног —
тетёрка вдруг захлопает
да вслед взметнется тетерев:
«Лови-и!»
А мы молчим…
Зачем нам разговаривать?
Нам и без слов понятно,
что к чему.
Давай-ка я
Твое лесное зарево
чуть-чуть
            еще повыше подниму!
Я все могу!
Во мне такое рвение:
лишь намекни —
и за тебя я — в бой!
Нет для меня мгновений
откровеннее,
чем эти встречи
поздние
с Тобой…


Осень 1972 г. Тула.


КАК В ГОДЫ ПАМЯТНЫЕ ТЕ…
Богатырю забытых сказок

И снова — лес.
Вновь, охмелевший,
я сын и гость здесь, и поэт,
и леший — тут как тут,
и леший
аукал как бы
                  мне в ответ.
Какая разница, в цвету пи,
в сугробах чаща вкруг меня —
я погостюю, как в загуле,
как —
         ненаглядная родня!..
Давно не волчий,
не медвежий,
покорный всякой сипе злой,
он рад что реже хоть
и реже,
но помню,
               что ему я свой.
Немного нас, таких, осталось, —
на убыль Русь, как на ура,
вся с молотка,
любая малость,
а то — с пилы
                   да с топора…
Уж не от взрыва и осколка,
«как в годы памятные те
у незнакомого поселка,
на безымянной высоте»…
От глупости,
от безразличья,
от злого умысла урон —
и стало нам не до величья
в сплошных
                заботах похорон.
Зуйков Борис,
Коняев Копя,
Андрей Тарханов,
я, вот, и
еще кой-кто, —
лишь с горсть, не боле,
в родном лесу
                     еще свои…
И то — порознь!..
Со скорбным вздохом!
И даже пальцем не грозим
прямым врагам,
прямым пройдохам
и дуракам своим
                      прямым!
Докличемся ль до чести детной?
Дождемся ратной моготы ль?
Прости нас,
лес наш безответный,
забытых сказок
                        богатырь!..


Крещенье, 19 января 1997 г.
Советский.



ДАЛЬШЕ НЕ СОШЛЮТ…
Дальше Кушки не сошлют,
меньше взвода не дадут…
Офицерская поговорка

Чужой запев, чужая сторона
и образы чужие до озноба…
Еще бы знать, что здесь мне и хана,
в любой бы миг
                      я вглядывался в оба!
А в остальном — года и есть года,
а люди — люди,
всяк себе не ворог,
и кто-то может вспыхнуть иногда,
а ты — со спичкой,
                          где хранится порох…
Оборони себя, любая тварь!
На скоростях крутитесь, карусели!
Почём тут май?
В какой цене январь? —
я выкинут,
             я вытеснен на север!
Еще посмотрим! —
может, приживусь!
Я осторожно думаю об этом
и бодростью укутываю грусть:
пусть думают, что дедушка —
                                          с «приветом»…
Урок свой, от звонка и до звонка,
я выполню,
как велено мне роком, —
Россия, слава Богу, велика,
а я не тщился
                 быть ее пророком.
Чужой беде по крови не чужак,
я верю, что кручусь не в холостую,
 да и не бос,
и сносный есть пиджак,
и не спешу
                посуду сдать пустую.
Не каин, — разве мало? — и не шут,
на гордость не накладываю руку.
Освою Север!
Дальше не сошлют!
Глядишь —
и загорюет кто по другу?!.


22-23 ноября 1986 г.
п. Советский.

* * *

PS: Я бренной славой не раним,
но рад, что — и не белая ворона —
сегодня стал ПОЧЕТНЫЙ ГРАЖДАНИН
родного мне
                  СОВЕТСКОГО РАЙОНА!


12 июня 1998 г., гор. Советский



В ОРДЕ

Я шестой уже год, как в Советском,
и закрыл свой десяток шестой,
словно в стане прожил половецком
средь костров
                   с коневой пестротой.
Разный говор и разные лица,
и Восток здесь, и Запад, и Юг,
и казачья, к тому же, станица
набралась
            средь урманов и вьюг.
А чего мне другого бы надо? —
лезть в политику, харей тряся
чтоб на шпиль кем-то сбитого града,
хоть на час
              да мой герб вознесся?
Нет, иной я, и скроен иначе,
чем орда половецких людей, —
богатею душой, не удачей,
а  душа нараспашку:
                             владей!
Средь кочевничьей удали стана
я ищу, как и сам, полонян
и готовлю побег неустанно
не куда-то,
              а к новым их дням.
Уведу — и почет мне, и имя,
провалюсь — и уйду на покой.
Знаю, как поступают с такими, —
но куда отступать, коль такой?


Советский. 22 декабря 1991 г.



А ГОДА БЕГУТ

Глухо здесь, на Севере. Тайга.
Факельная. Стылая. Глухая.
Факелы маячат, полыхая,
а вокруг
           безмолвствуют снега.
Техники полно, а как в немой, —
из далеких лет моих, картине, —
глушит лес, как стены в карантине,
лишь Тебя и слышу,
                              Боже мой.
Намотался вдоволь по стране,
то мослы, а то мозги калеча.
Я от лжи,
             а ложь навстречу мне,
я быстрей,
а ложь опять навстречу!..
Думал, здесь посовестней народ, —
телом крив, зато душой прямее, —
глядь, а то?ке выгоду имеет,
коль не наворует,
                         так наврет.
А года бегут, летят года,
хмурые под бесконечным небом,
а душа мне: а теперь, — куда?
Никуда!
Я всюду был,
                   как не был…


31 марта 1992 г. Советский.




СВИРИСТЕЛИ

Помнишь, — прилетели свиристели,
мы кормили их чуть не с руки?..
Вот они и снова прилетели,
а и мы —
            еще не старики!..
Как зарею брызнули по вьюге, —
 сразу закраснел наш палисад:
смелые чубастые пичуги
перед взором
                   так и колесят!..

Всё едят, что дашь, глаза нам грея,
но спешат, вот, сроду, а куда?
Всё — за холодами: как добрее
райских кущей
                    эти холода!..

Помнишь? —
за веселой этой стаей
что-то упорхнуло и из нас,
что-то неуютное оставив, —
словно свет,
                 до времени погас…

Знаю, ведь, как жизнь в пути сурова, —
чем помочь бы миновать беду?
Ладно, хоть поели…
Может, снова
их увижу…
                Ладно, подожду!..

Всем же нам нужна живая помощь,
пусть на миг, но нужен передых,
а сейчас — особо:
ты же помнишь
нас,
      как свиристелей молодых?..


Советский, 5 января 1994 г.



ХОЛОДА

Холода продолжаются, аж в
се трудней одолеть мне их силу,
словно айсберг бы на абордаж
в крючья взял
                    мой корабль Россию.
До рождественских дней еще,
до крещенских еще морозов
Русь оснасткою всей трещит,
сотрясаемая
                 силой грозной.
Нам, конечно, привычна стынь
и ее снегириные щеки,
 но становится взор пустым,
как в плену
               переждал бы все сроки.
Все ж тут Азия, хоть и зла,
и Уралу б на север Сибири —
азиатского бы тепла,
южно-солнечного бы
                             изобилья!..
Так, ведь, нет!
Все терпи, терпи,
дескать, русский —
на то он и русский,
что — про всякий буран в степи,
про сверхмыслимые
                            перегрузки!..
После этого как на грудь
не поднять соответную дозу,
чтоб и в айсберг —
ноздрей стрельнуть,
и чихнуть
в душу деду — Морозу?!.


Советский. 30 декабря 1996 г.



ИНЫМИ СЛОВАМИ

Последний кусочек советской земли.
От прежних Советов. Последний осколок.
Декабрьские вьюги его замели,
как скрыть бы хотели
                               от глаза людского.
Но жизнь тут идет. Хоть и прежде была
не в полном согласии с пульсом России.
То Партия нас все куда-то вела,
а то и совсем вот —
                             нечистые силы.
То хлеб где-то делся. То сахар с морквой.
То наши карманы опять не по ценам.
И в соснах-то наших мы дичь пред Москвой,
а шкуры содрать —
                           вряд ли всех там оденем.
Пред бывшим райкомом с рукою вперед
всё тот же Ильич. Словно он лишь и правит.
Как будто бы тоже чего-то берет.
А что! Все берут.
                       Почему он не в праве?
Иными словами: кому что дано.
Особенно, если считать от застоя.
Ведь мо?кно спикировать даже на дно.
В надежде, конечно,
                            что дно золотое.
И бросил упрек бы, да вот не виню.
Поди, пригодится. Народ-то наубыль.
Бедовые ж головы! Их бы в Чечню!
То нас они там,
                      а то мы их погубим!
Ведь надо ж народу когда-то вздохнуть.
За твердый паек постоять. За приварок.
И с божьей лишь помощью
                                   выбрать свой путь,
что чертова свора
                           вконец заплевала!..


Декабрь 1993 — декабрь 1995.



ДЕРЖИСЬ, САМАРА!

В ночь зимнюю — из магазина свет:
Дошел сюда, теперь иду отсюда,
по-городскому тоненько одет,
весь легкий,
                  как ознобная остуда.
Не зябко лишь снежинке — мотыльку
да сторожу, что сонится из шерсти,
свистя губой,
на случай происшествий,
держа в ноздрях
                      по белому кульку.
Хоть служба эта и зовется сладкой,
а не изюм. Нюхни: вино-табак.
И не воров пугая, а собак,
шуршит тулуп
                    армейской плащпалаткой.
От фронта ли, сынок ли отказал,
но ткань
давненько стала грязно-белой
и от нее смердит, как от козла,
хотя, конечно,
                    мне-то что за дело?

Служи, себе, хоть нос забей пыжом,
хоть рыкни на меня звериным чихом,
чтоб ночь
пугливой вскинулась крольчихой,
а мне страшнее в городе чужом
ничуть не станет.
Засветло не смог
добраться я к гостиничному чаю
и если,
не дай Бог, свалюсь тут с ног,
держись тогда,
Самара,
          осерчаю!




В РЕАНИМАЦИИ

Манит осень рученкою тоненькой
за больничные окна, где прель,
хризантемы
в соседстве с антоновкой
и —
кровавыми сгустками хмель.
Ведь не грустно.
Ведь это не где-нибудь,
это в Ясной Поляне, где мне
одинаково мило что дереву,
что лицу
            поклониться в окне.
Так уж вышло, что все пертурбации
подарили мне вновь уголок,
где не знал я лишь реанимации,
да теперь, вот,
                    нашелся предлог.
Сосчитали от жилок до ребрышек,
не скупясь поделись теплом —
и чирикай, себе, как воробушек,
на закат
          красоты за окном!
Пой, не помня, что жив ты до случая —
годом, летом, сегодняшним нем, —
ибо все наше самое лучше
то, как раз,
               что за нашим окном.


Осень 1985 г.
Ясная Поляна.


Я ВЕРНУЛСЯ!

Море, море!
Шум и пемзовая накипь.
Экзотические Крым и Геленджик.
В шлейфе чаек
 белый катер из Анапы.
Из гостей ли или в гости к нам бежит.
От тебя же —
хоть бы веточку коралла!
Я вернулся! — Хоть вниманье обрати!
Окати меня волной своей усталой,
липким ветром просоленным
                                         окати!
Нет. Забыло.
Вон как смотришь лупоглазо!
Тугодумно
в лбах и выщербинах скал.
А ведь я уже и по небу полазал,
не один в нем
парашют прополоскал…
Не одна меня дорога обкатала,
как стирают на вальке белье, поверь.
Я дошел до ледовитых дол Ямала
и вернулся вот,
                     вернулся, вот, теперь!
Просто так.
Ты мне казалось красивее.
А еще — я появился здесь на свет,
и со мною родились мои сомненья,
разрастаясь,
                 как коралловая ветвь.
Правда,
в нас никто не ценит эти штуки,
но при этом не скупится на хулу,
потому как не ощупают их руки
и во взоре
               не зажгут они хвалу.
Так и носишь их, как всякую обузу,
и не бросишь, ибо это — ничего,
и завидуешь любому карапузу,
невесомости космической его…


1992 г.


ЧТО НАПИСАНО ПЕРОМ
Между нами, господа!

О том, вот, что написано пером
и, вроде бы,
пред чем топор бессилен,
об этом я.
Но больше — о России,
не сверху вниз,
                     а что — со всех сторон…
И о себе.
Как жил и что любил.
Что чувствовал в любое время года
в лесах, полях, селеньях, средь могил
родного мне
                  великого народа.
О маме, об отце, о стариках,
о всей стране по русскому приволью,
где с внутренней улыбкою,
где с болью,
о вере православной,
                              о веках.
Без назиданья, позы и вранья.
Бревно в глазу
от глаз чужих не пряча
и не боясь ворья и воронья, —
такая вот
              передо мной задача.
Как было,
так пускай и будет впредь:
простая речь, без выверта и звона,
что для друзей и близких,
что для трона, —
иначе,
         как в глаза себе смотреть?!.
Кому-то любо чешуей блистать,
жемчужинами в липком донном иле,
а мы, вот, с музой, пахарю подстать,
землей кормясь,
                        ее лишь и любили.
Она грустна — и мы тогда грустны,
она идет к причастью — мы нарядны,
но и в весельи общем — не парадны,
как и постами —
                         не всегда постны.
Нас обойдет любитель куража
и лицемер в наш дом не сунет носа,
а мы, Россией нашей дорожа,
ее врагов
            оставим без вопроса.
Их — было, было, было, есть и есть,
и если что и кажется нам странным,
так нынешняя перед нами лесть, —
по-русски,
             но с акцентом иностранным.
Но мы себе не сделаем вреда,
с достоинством идя своей дорогой,
своей землей,
хоть в чем-то и убогой,
но гордой, —
                   между нами, господа!


4 января 1994 г.



28-е ЯНВАРЯ 1995 ГОДА

Многострадальны русские горбы.
В слезах глаза.
В о?когах души бабьи.
Со всех сторон —
гробы, гробы, гробы.
Гробы и горе.
                  Горе и бесправье.
Прости, Господь, но это же херня!
Лишь плюнуть раз великому народу —
и селем
с гор вся б схлынула Чечня,
абреки сплошь,
                    головорезы сроду!
Власть предала афганцев, казаков,
Власть Армию раздела и разула,
и с ней тебя, Сережа Манаков,
швырнула в пропасть
                               горского разгула.
Тебя, сынок, уже нам не вернуть,
но, кто живой,
мы все должны подняться
и шею лютым ворогам свернуть,
 начав с Сиона,
                     чтоб не обознаться.
Прими, земля, и прах, и нашу скорбь,
и грех, что допустили до такого.
Храни нас Бог! А ты, о Русь, ускорь
Расплату
               за Сергея Манакова!


г. Советский



ТАКОЕ ВЫГОДНОЕ МЕСТО

В моем поселке холода
и траурная грусть оркестра.
Со всех сторон к нему беда.
Такое
        «выгодное» место!..

Осколок ли Великой той,
афганский цинк ли иль чеченский,
а все во глубь земли святой, во глубь
России деревенской.

То неколи, то недосуг
подумать ей о ветхой крыше,
а там хомяк, а там барсук,
а там
      и серый волк повыше.

Земля большая Белый Свет.
Но мы землею не владеем.
По нашим холодам просвет
во всем — врагам лишь
                                да злодеям.

Ни по какой своей вине
великим стали мы народом,
но траур, сроду-то в цене,
нам
     все дороже с каждым годом.

Я замерзаю. Я старик.
Я тридцать пет служил,
как воин.
Прими же, родина, мой крик:
я долей русской
                       недоволен!


29 янв. 1995 г.



«ЭХ, ДОРОГИ!..»
Из песни

Дорога отступления,
Дорога наступления,
дорога искупления
просчетов и вины.
Живой — судьба солдатская,
погиб, — могила братская,
                            таков закон войны.
Легко ли не отчаяться?
Весы войны качаются,
покуда не кончается
 набор особых гирь.
Не дед-Мороз морозами
начал клонить их доземи
                         и не одна Сибирь.
От рядовых до маршалов
мы в батальонах маршевых.
От мирного, вчерашнего
мы все отрешены.
Хоть доля и не ровная,
но связь меж нами кровная
и жертвенного нашего
                  не счесть в судьбе войны.
Да ты ль железнокаменный,
народ мой помыкаемый?
В каких мошнах веками
мы
    копили свой размах?
Какую кровь не бедную
смешали мы с Победою,
                   чтоб ворог в ней размяк?
Дадим наныться нытику,
нахвастаться политику
и примем самокритику
с начальной стороны —
с дороги отступления,
с дороги наступления,
с дороги искупления
                просчетов и вины!


9 мая 1989 г. День Победы.
Пос. Советский.



БЕЛЫЙ СВЕТ

Ранний вечер на Севере. Темень.
Вроде, осень — не вся, а зима.
Булькотит в обогревной системе,
а за стенами —
                     лютость сама.
То ли к старости косточки хрупче,
то ли всех допекает мороз,
но из дальних и ближних отлучек
в дом свой сборный
                            я стужу принес.
Тут и таю. И потом, и носом.
Тут и думы — без лишних тревог.
Как Россия, душою разбросан,
весь в путях
                бесконечных дорог.
То ль запомнили где, то ль забыли,
то ль похвалят когда, то ль ругнут,
но они — и моими же были,
ими статен был,
                      ими и гнут.
И любил, и любим, и наказан,
и прощен, и уволен в запас,
по приказам, и не по приказам
то в пути загорался,
                            то гас.
Так, наверно, — почти что со всеми.
Где начало, — там версты и срок.
Вот и вышел тюменский мне Север
окончанием
                 долгих дорог.
Мало ярких лучей, много ночи,
много холода, мало тепла.
Но Сибирь мне, пускай и не очень,
но по-своему,
                   чем-то мила.
То красива, а то некрасива,
то щедра и любезна, то нет,
но зато в ней — почти вся Россия,
а Россия —
                 почти Белый свет…


г. Советский. 1986 г.



МОИ ОЛЕНИ

Мои олени были не мои
и мой хорей был не моим хореем,
лишь тундра в две летящих колеи,
хоть ненадолго,
                      но была моею.
Мне дали прокатиться лишь, — пустяк!
Но шест все тяжелее, тяжелее
и, мчась, я думал:
а весь день — вот так?..
А много дней?..
                      А зиму всю — с хореем?..
За годом год —
всю жизнь в пути, в пути!..
Олени. Лайки. Люди. Нарты. Чумы.
Из-под руки, вприщур — гляди, гляди
в широкий лик
                    неласковой молчуньи.
Но надо так — и будет только так,
где череда стоянок и кочевок,
и мо?кет стать последним каждый шаг,
когда ты вдруг
                    окажешься неловок.
Так не по мне, — чужда мне их стезя,
я выдержал стремительную гонку
и тут же восвояси подался,
спеша в душе,
                   но с виду — потихоньку.


Март 1983 г. п. Белоярск.



С ВЕРХНЕЙ ПОЛКИ

Когда вино и снедь в моей кошелке,
а мускулам не в тягость груз годов,
люблю я загорать на верхней полке
и дальних,
              и недальних поездов.
И спать люблю в них, и смотреть в окошко,
и с кем-то за компанию кутнуть,
и поболтать о жизни несторо?кко,
и разойтись легко,
                         как и сам путь.
Я и ходить люблю, но поезд — краше,
хоть он, по меркам западным, — грязен.
По мне он то?ке — больше, чем неряшлив,
но, как и дом свой, —
                               хаять не резон.
Мы все пока не чистые такие,
тесно живем средь наших-то границ,
но так, наверно, скроена Россия
от деревень своих
                         и до столиц.
И широка Россия, и коржава,
и в чем-то лоск, и в чем-то спертый дух, —
с орлом была двуглавым ли держава,
иль одноглавый
                      правил ей петух.
Нам, русским, что летать, что кукарекать,
что побогаче жить, что победней,
а захвораем, даже если крепко,
то встанем, —
                    с верхней полки-то видней!
И даль видней, и времена. Ей Богу.
Еще посветит русская звезда
и выведет на главную дорогу
не эти,
          так иные поезда.


22 ноября 1993.



ДРУГ ПО АРМИИ

Зима устала… Сколько ни бороться,
а сил не станет, как в людской судьбе.
Все большим ощущением сиротства
февраль
           напоминает о себе.
И пролежни пошли уже по телу,
и ликом стал темнее на свету,
а доживет остатнюю неделю —
и на погост.
                 А с ним — и зиму ту.
Одно отличье от людского горя:
там плачут, тут смеются, и с весной
друг друга поздравляют, с новизной.
Глядишь, а там и дождик навесной,
и снег сойдет,
                   и зелень выпрет вскоре.
Ну, что ж, терпи. Ты у зимы, как лишний…
Ни то, ни сё. Довесок. Клок. Лоскут.
Лишь мне ты почему-то друг давнишний, —
по армии, должно…
                                   А друг — не скуп!


23 февраля — 22 ноября 1993.
г. Советский.


УЗБЕКИ

Ночная псковщина
и поезд мой ночной,
и снежной тьмой укутанные веки,
и мой вагон качаются корчмой,
где пьют цыгане
                       и бузят узбеки.
От разных наций у России зуд.
На то она и Русь, чтоб ей чесаться.
Цыган цыганить в армию везут,
узбеков —
             на сверхсрочной оставаться.
Но ты, Россия, и в грязи чиста,
захвоенная, в пене берестовой,
лелеющая гиблые места
для разновсякой
                       шатии крестовой.
Ночь глубока, а отдых не готов,
и я все дальше памятью от ночи
с ее всеобо?каньем холодов,
ненастий разных,
                       всяческих и прочих.
«Прошу простить»! —
талдычит мой вагон,
и водку хлещет, и вино, и пиво,
ну и, конечно, всякий самогон
домашнего
                немерного разлива.
Цыгане — ладно, а узбеков жаль.
Я вырос там.
Какой ни есть, а вырос.
Им холода вредны, и эта даль, —
с морозами и пьянкой —
                             вряд ли снилась.
А, впрочем, отчего болеть душе?
Я сам солдат в десятикратном сроке
и мне лишь только к старости уже
грустится
            об узбекском их Востоке.
Где детство,
там и память, — как алмаз,
а там тогда мы всякой крови были,
и память подает мне честный глас:
все пили там,
                 узбеки лишь не пили!
Лицом темней коры карагача,
они до света в поле всё да в поле,
да за намазом, что-то бормоча,
а их Коран, —
                   как Крест на алкоголе.
Одних ребят по улице я знал,
других по школе уважал за что-то.
Не их ли внуков наш вагон качал,
лишенный сна
                   и отчего почета?
А чьих еще?
Уже пылал Афган
и пред глазами бахали секс-бомбы
и власть к нам относилась,
как к врагам,
а без того
             замучилась стыдом бы!
Я ехал к другу, а они — куда?
Не потому ль и пили, как на гибель,
что не на свадьбу мчат их поезда,
а где нас рвут
                  на всяком перегибе.
Цыгане — ладно. Хоть и не виню,
а уваженья не купить лукавством.
Один в них плюс: все за свою родню, —
и нам так жить бы
                      всяким государством.
Хитрить — нахальства надо, не ума,
и, может быть,
когда рассвет настанет,
цыган вернет по таборам корчма,
а всем узбекам —
                  быть в Афганистане…


1985. Поезд Москва — Псков.



ТАДЖИКИСТАН

Те горы, где залёг Таджикистан,
когда идти со стороны узбекской,
как на арабском книгу бы листал,
как на еврейском
                          или на тибетском.
Я и теперь не знаю тех письмён,
их недостачей, впрочем, не стеснен,
но горы — впечатляли.
Шла война,
а там была такая тишина,
что мы невольно перешли на шепот.
К тому ж и риск был,
                             не умерь свой топот.
Мы шли облавой против басмачей,
верней, — вооруженных дезертиров.
У ног курчаво пенился ручей,
гортанный чуть,
                     как ротный наш Кадыров.
Долина круто забирала вверх.
И мы в поту.
И взор от солнца мерк.
Не Колыма, не летний юг Байкала, —
родимый дом
                    для рыжего шакала.

Его там — страсть!
В горах и не в горах.
И как рыдают, бестии, ночами!
Впрямь ведьмин шабаш!
Просто жуть и страх!
Мы к мим себя там
                          с детства приучали.
Там много лет отец провел в седле.
Танкист — курсант,
я в горы топал строем.
А внуков приучают здесь к метле.
Таджикистан!
                   Во мне уже ты строен!
Мои друзья навек остались тут.
Казак, мой предок, добывал тут славу,
и путь мой с той поры поныне крут.
Обидно мне.
                 Обидно за Державу!
Пустяк, но здесь я тоже был задет
клочком от разорвавшейся гранаты.
Вы слышите меня, отец и дед,
сквозь вой шакальей,
                             горной канонады?!.


Самарканд — Ташкент — Советский.
1983–1987



ДИВА

Я дивлюсь весне —
красивой дуре,
что прилюдно носится, нага,
а за ней,
как после пыльной бури, —
буры
       и неряшливы снега…
Я дивлюсь ей, стройной,
непокрытой —
только космы серые вразлет:
хороша неряха!..
Но и ты-то,
то есть я,
не лучший обормот!..
Ей-то что?
Ей сроду дела мало, —
все спешит и торкает в бока,
а потом вдруг, раз —
и задремала,
то ли — на год,
                     то ли — на века…


Апрель 1993 г.



ОТСТРЕЛ СОБАК

Да, наше депо, кажется, табак.
Звереем, чуя полную свободу!
В который раз идет отстрел собак,
как нас, людей,
                      отстреливали сроду.

Наемники,
как правило, — вдвоем,
подруливают к мусорному баку,
один спокойно курит
за рулем,
другой
        спокойно целится в собаку.

Какой тут к черту, —
паспортный режим,
проверка агрессивности
и грузов?!
Пока мы ходим, трудимся, лежим,
а их бах-бах —
                    и за день полный кузов!..

Не братьев наших меньших, —
а собак.
Как братья наши меньшие
в Коране
зовут нас, русских,
делая бах-бах
по-за горами
и по-за дворами.

Кошмар и бред!
Где Бог тут, где Аллах?!
Чтоб не добила ложь правозащиты,
не в храмах
и не в собственных домах, —
в себе, о Люди,
Истину ищите!..


20 апреля 1996 г. Советский



СЛОВО О ЧЕКАНЕ

Победа, как ни химерична,
а все-таки она была!
Была, хоть ничего мне лично,
стране всей лично
                          не дала.
Как награжденные посмертно,
мы, средь великих пепелищ,
никак не впишемся посметно
в жильцы
             достойных нас жилищ.
Пусть, — недотепы. Недотепы,
под красным символом, в крови,
прошли победно пол Европы,
иль
    как еще, там, назови!
Не в православье и исламе,
а с верою вполне земной
попрали свастику с орлами
своею
         Красною Звездой.
Символика — она такая,
что вдруг возьмет и прогневит,
коль кто-то, кривде потакая,
у Истины
             подменит вид
В свой час — свои святые лики.
Где моде честь, где — смельчакам.
Каким он был, наш труд великий,
таким
        и славь его, чекан!
Тут не при чем ни царь, ни Сталин,
и крест и церковь — ни к чему.
Звезда Победы. Дым баталий.
Солдат
          в разрывах и в дыму.
Под ним клок вражьего штандарта,
за ним Отечество его, ч
ей мир утрачен безвозвратно
во имя
          Мира самого.
Мы дорожим своею славой,
святынь своих не продаем,
как мил нам и орел двуглавый,
но лишь —
              при месте при своем.
Где дети, где отцы, где деды
во временной своей дали —
и отрази, чекан Победы,
и на века
              запечатли!



ПОБЕДА
Памяти павших в Великой
Отечественной, ее ветеранам,
родным и близким
безвестных героев.
Автор.

Не видно отцовского следа
на сирой российской земле.
Заглох,
и все чаще Победа
безликой
             приходит ко мне.
Торжественной.
Монументальной.
Оно и понятно: Салют!
А мне, вот, простые детали
покоя
         давно не дают.
Не просто окопы, воронки,
а этот родительский след,
а этот удар похоронки:
отца уже нет!
                     уже нет!
Знак горя —
на мать и на сына,
на внука и брата с сестрой,
пока мы носились босыми,
не втиснуты
                в смертный тот строй.
До строя, еще босяками,
сшибали грачей на жратву,
ловили добычу силками
и бились —
                братва на братву.
Росли.
Нищета не помеха.
В порушенных долах страны
гуляло могучее эхо
великой
           народной войны.
Тайком, не оставя в халупах
записок, сбегали на фронт
и там принимали нас, глупых,
со всех
          неоглядных сторон.
Мой брат «повзрослел» сразу на год,
я, следом за ним, — аж на два.
Нам тоже туда было надо,
где люди, —
                как в топке дрова.
О маме не думали оба.
Обоим обрыдло в тылу.
Победа вставала из гроба
навстречу
              на каждом углу.
Мы жаждали подвига-мщенья,
мы были бессмертны в душе,
и нет матерям утешенья,
сколь нас
             не вернулось уже…
Покайся мальчишкой, покайся!
В Победе — не слава одна.
Она величава, как айсберг,
как он,
         лишь снаружи видна.
И так же, не вдруг-то, растет.
Ей долго величье к лицу.
Но людям ее не хватает,
как слез
           на парадном плацу.


1985, Калуга — 1995, п. Советский.



ОДА ЧЕЛОВЕЧЕСКОМУ ДОМУ
Валентине и Михаилу ЧЕРЕПАНОВЫМ

Как бы не катилось время вспять,
мы его, как некая бы каста,
вслед и не пытаемся шпынять:
Ишь, мол, ишь!..
                      Кого, кого, — а нас-то?!.
Потому и не сошли с ума,
что,
не помышляя о бессмертье,
словно впрок, вершим свои дома,
как внушали б:
Верьте в вечность,
                             верьте!
И не зря не мне лишь одному,
а и всем
содружественным семьям
в новом черепановском дому
здравится,
               как с личным новосельем!
И пускай
хоромы — не ахти,
и козе понятно — не на злате,
им — иными мхами обрасти,
не в пример
                 стоящей рядом хате.
А меж тем и в веке золотом,
и, тем паче, в нынешнем,
Российском,
так не просто возвести свой дом,
да, к тому ж, —
                     в прилюдье голосистом!..
В жизни дом — уют и колорит,
а венец —
согласье новоселья,
где вино бодрит, а не царит, —
ведь, не хмель же
                           повод для веселья?!.
Значит, он, дом этот —
и про нас,
и мне тоже рад, как молодому,
для кого и Время, и Парнас —
ода
человеческому дому!


12 января 1997 г. Советский



VII
ЖИВОЙ ОГОНЕК



НАЗАД К ПРИРОДЕ

Писать Натуру
и не видеть Фона —
не лучшая в художнике черта,
как перед залом петь у микрофона,
а пред тобой — не зал,
                                 а ни черта.
Остановись, художник!
Смолкни, певчий!
НАЗАД,
К ПРИРОДЕ —
СЛОВНО К БУКВАРЮ!
Пред ней забудь
свою больную печень
и вперься
в Даль,
           как в Первую Зарю!
Я это не в укор,
не в назиданье.
А лишь для общей пользы,
как совет.
ТОТ,
ЧЬЯ ДУША НЕ ВИДИТ МИРОЗДАНЬЯ, —
НЕ ЛЕЛЬ,
            НЕ ЖИВОПИСЕЦ,
                                  НЕ ПОЭТ!


18 ноября 1997 г. Тюмень



ДО ДОБРА НЕ ДОВЕДЕТ

Есть стихи и белые,
и вольные,
и в законе, вроде пахана,
и до смерти — каторги подпольные,
если в них
               нуждается страна.
Ей — о сексе
на жаргоне «жареном»,
как о нестыдливой красоте,
а она — по — русски,
папа — маминым
на бесстыдства бесовские те.
Хоть круши всю эту чудо-технику,
аудио-видео-мигрень,
а не поколеблешь ни Америку,
ни свою
           родную мутотень…
Но и «ящик» жалко:
«Деньги плачены!..
Вдруг пора до путнево дойдет?..»
Стыд смотреть, как люди околпачены, —
Это
      до добра не доведет.
А стихи бывают и пижонские —
то глупей каких-то,
то умней, телеки ж,
хоть сплошь почти японские, —
мудрецы сионские на ней.


Октябрь 1997 г.


ПИТОМНИК ТВОРЧЕСТВА

Избавясь от лечения недолгого,
я — в возрасте давно немолодом —
через шестой этаж Володи Волкова
попал-таки
             в писательский свой дом.
И рад, что кроме жалкой крохотули —
квартирки за татарскою Турой, —
есть целый дом на листвяной фактуре,
где я —
          душой блаженствую порой.
Этаж Володи — тоже царство Божие.
Там — краски и радушный нрав творца.
А тут мы, —
в сути мало в чем-то схожие,
балдеем,
            даже если нет винца.
Кто как, — не знаю,
да и знать не хочется, —
себя считает в обществе ином,
а для меня
               тут и питомник творчества,
и причащенье
                   словом и вином.
Ходячая и мыслящая мумия,
я тут снимаю образ молчуна,
сам удивляясь блеску остроумия
и в те часы,
                 когда здесь нет вина.
О нем-то, впрочем, о вине, я — с умыслом:
кто пьет не в меру, о себе — молчок,
о прочих же, —
как о дерьме загулистом:
какой, мол, дом?
                          не дом, а кабачок!..
Нe верьте им, не верьте злопыхателям!
Чего с больной башки не наплетешь?
Я горд, что отношу себя к писателям
и в этот дом, как в свой,
                                    по праву вхож!
И вот — вхожу…
Опять всю скуку выморю,
подзаряжусь, как поклонюсь огню,
но прежде другу Волкову Владимиру
об этом
           почему-то позвоню…
Пэ-эс; звонил…
Но рядом было звяканье
стекла большого в малое стекло…
С домашними ж я объяснялся знаками —
на красноречье
                     время истекло…
Родные, благо, господа ли, чёрта ли
не вспомнили, — вино и есть вино.
В тот день по всей России, кстати,
чокались за пожилых,
                               а я такой давно.


2 октября 1997 г. Тюмень.



БУТОН НА РАССВЕТЕ
Талантливой юной поэтессе
из Ханты-Мансийска
Ирочке ДЕРЯБИНОЙ.

Я люблю Божий мир на рассвете,
непорочный и чистый, как дети,
как открывшийся солнцу бутон.
Боже!
        Что с нами станет потом?!.
Взгромоздясь на свою волокушу,
день придет и отмыкает душу
и подарит последний закат…
И пишу-то об этом я — к ночи.
Жизнь моя все короче, короче.
Боже!
         Может, я в чем виноват?..
Может, было какое-то средство,
чтобы старость — в пеленки,
а детство —
               напотом, напотом, напотом?
На ночь, а?
Но какая в ней радость?..
На рассвете ж бутон, — как награда!
Боже!
        Как я люблю Твой бутон!..


29 декабря 1994,
6 декабря 1995 г. Советский.



«ТЫ ПОЭТ И Я ПОЭТ»
Евг. Евтушенко (Гангнус)

Ты неправ и я неправ —
без травы не жди потрав,
без дождя не жди потопа,
а у света — нет конца…
И костра нет без растопа,
а без имени — лица.
Но мы оба будем правы —
стоит лишь принять правей,
где густеют чьи-то травы,
чей-то взгляд из-под бровей, ч
ья-то песня, чье-то эхо,
горе синее в силке…
Но мы оба там помеха
с правотой своей,
                          кхе-кхе…
Ты поэт и я поэт.
Ты левша и я левша.
Правоты в нас, может, нет,
ибо правда есть душа.
Там, где слева бьется что-то,
поперек вранью встает
и без всякого расчета —
хоть себе ж во вред —
                                 поет…
Но прагматики считают,
что души-то в нас и нет,
и читают, и читают:
Ты поэт и я поэт…



О ПРОБЛЕМАХ СБЫТА

И весело, и грустно, и тревожно:
Кто хочет — богатей, кто нет — смотри!
Как делать деньги — вызубрить не сложно,
а если лодырь —
                        то и не зубри.
Сам не пойму, где драма, где сатира.
Всю жизнь я подворовывал у сна.
Не деньги, ясно, —
полная квартира
бумаг,
           а мысль со сбытом не ясна…
Пишу, пишу,
хоть не буквально кровью,
но на износ в параметрах во всех,
а Бог не дал таланта на торговлю,
и этим —
             как обрёк на неуспех…
Давным давно, когда еще был красен,
мне предсказала черная одна,
в том смысле,
что достаток — не от басен,
к тому же басни —
                           требуют вина…
Короче, богатеют не на этом.
С другой же стороны, будь я богат,
небось, жалел бы, что не стал поэтом,
а этой чести
                   только я и рад…
Кому, выходит, честь, кому — коврижки.
У чести, как известно, нет цены.
Конечно, люди падки и на книжки,
но чаще
             и на них они бедны…
Еще у Исаковского, кто помнит,
жена просила шубу. Сам писал.
Но нет у нас на шубы монополий,
хоть мы и любим
                         щляться по лесам…
Лишь чистая бумага нам от леса —
бери, печатай вдоль и поперек,
по знай: лишь в той печати больше веса,
где снизу — подпись,
                          сверху — штемпелек…


19 дек. 1995. Советский,
11 янв. 1998. Тюмень.



ДРУГ МОЙ ПАМЯТЬ

В жизни за что-то берясь,
Память проверь сначала…
Память меня не раз
где лишь ни выручала!..

Если с гранаты чеку
кто-то не сдернет порою —
тут ему и ку-ку,
словно и впрямь —
                              герою…
Память — мой друг.
Когда б
и не нужна в обиходе,
слабый — я с ней не слаб
и много сильнее,
                           вроде.
В ней — и словесный багаж,
и остерёг от повтора.
Посеешь ли где, продашь —
и горе
        узнаешь скоро.
Ни Господу и ни врачу
без памяти всяк некстатен —
и пьяный о том промычу:
ПАМЯТЬ —
                мой миноискатель!
Быть может, так долго и жив,
что с головой служил
и память, как друга, берег,
чтоб друг —
                    от беды остерег?
Неведомо, чем дыша,
умеет, ведь, жить безбедный?
Иль это и есть душа,
что быть способна —
                                  и вредной?!.


22 дек. 1997., 9 янв. 1998 гг.



ИСКУССТВО
Другу-художнику
Владимиру ВОЛКОВУ.

Все просто!
Если просто начинать.
С чинов и орденов не начиная…
Морока с ними, с этими чинами,
хотя какая ж мысль,
                          коль — не в чинах?!.

А так — все просто:
мясо и подлива.
Плита и шкварня.
Память и рука…
Сама-то по себе рука шкодлива,
не приструнишь,
                        не вышколишь пока!..

Рукой руководи, а душу слушай:
в ней то,
что людям свойственно скрывать.
Пиши с нее портрет свой прямодушный,
какой бы там ни крив,
                                  ни коряват.

Всем напоказ!
На самом видном месте.
Как исповедь, не знающая лжи…
Он честь твоя —
не видимость лишь чести.
Ложь вымарай,
                        а правду покажи!

И пусть ни слов,
ни красок там не густо,
но каждая деталь —
одна к одной,
хоть ты —
как сам себе тут неродной,
но Боже мой —
                  лишь в этом и искусствоI


Ноябрь 1993,
январь 1998.
Советский — Тюмень.



СВЕТ МОИХ ОЧЕЙ
Валентине и Валерию КОСТЫЛЕЦКИМ

Уже на рубеже не только двух веков,
а двух уже тысячелетий,
покинул я страну большевиков,
где сам рожден
и возмужали
                  дети.
Я не сбежал. На той же стороне
живу, как жил, и даже —
в званьи том же,
но я живу в другой уже стране,
где русские в России
                               стали бомжи.
Прости, Россия,
свет моих очей
и тьма моя, и боль моя без края,
прости за то, что я уже ничей,
что плачу, как ничей,
                             как умирая.
Оно бы и пора. Еще вчера. Еще
на той войне, что названа Великой,
косившей кто крещен
и не крещен,
 хотя и бились там
                          лишь клика с кликой.
Я уцелел. И жил, себе, любя.
И весело шагал с любою ношей.
А если клял и упрекал себя,
то и не исключал,
                        что я хороший,
Теперь-то понял: тоже был дерьмом.
По крайней мере, не чурался вони.
Еще-то и о небе о седьмом
мечтал,
         дыша портянками в вагоне.
Какое небо?!. Землю — с молотка!
Великий край мой стал аукционом.
Все, что в цене — от пули до цветка, —
все им, все им,
                   заморским миллионам!
Свет меркнет. Меркнет.
Темень все черней.
Живая масса жизнь во тьму влекома.
Во тьму. Во тьму. От кроны до корней.
А доктор уверяет:
                            глаукома…
Конечно, я давно уже не юн.
И все ж глазам пока что доверяю
и с топором не путаю колун,
и в красках жизни
                         меры не теряю.
Оно б и след попечься о себе,
но недосуг.
Вся жизнь не для досуга
и чуть ли не всегда
в сплошной стрельбе.
В глаза ли только
                         люди бьют друг друга?
Так вот о тьме.
Прозаик по годам,
я знаю, что поэзия слепее,
но никому свой посох не отдам,
как внешне бы
                     не выглядел глупее!
Простите, док. Вы — к слову.
Мир певца —
мир образов, где зренье — от рожденья.
Но я и не боюсь в себе слепца,
пока у сердца не отнимут зренья.
Боюсь бездомья, как чу?ких ночей,
упрека от грядущих поколений,
что не донес к ним
свет моих очей,
Лик Родины,
                а не стихотворений.
А что всему свидетель сам, то плюс.
Молюсь за Русь.
За свой народ молюсь.
Боюсь за них, но и надеждой греюсь,
что, как и прежде,
                          одолеют ересь.


Октябрь-декабрь 1995 г.



МНЕ РОДИНА НЕ ТОЛЬКО ЛИШЬ РОССИЯ

Не соревнуюсь
и волос не крашу,
как сроду,
не чураясь торжества,
и жизнь не кляп
ни чью-нибудь, ни нашу,
как свежая
               и палая листва.
Мне нет нужды ни каяться,
ни хаять,
как нет нужды за все благодарить.
Мои стихи —
душа, любовь и память,
и, как себя,
люблю я их дарить.
Без надобности чувств
к своей персоне,
мне хорошо, когда мне все друзья,
как все равно, —
что в Армии, что в Зоне,
что мы, холопы, —
                          сплошь себе князья!..
Я, может быть, немножечко
и «тронут»,
и не нашел взаимности кой-где,
но я приближен к некоему трону
и сам подобен
                     некоей звезде.
Во всем,
во всем не чувствуя разлуки;
я рад, что жил,
что дожил до седин
и никому не дался на поруки,
но брал,
           душа с душой соединим.
Мне родина
не только лишь Россия,
не только лишь любимая Кубань,
а вся земля,
что не всегда красива,
но никогда
              и никому — не дрянь.
Кто хочет есть, —
делю на всех ковригу,
молясь на жизнь,
молясь на времена,
и смежить очи, —
как закрыть бы книгу
и пожалеть,
                что кончилась она…


11 января 1997 г.


МЕЖ ЮНОСТЬЮ И СТАРОСТЬЮ

Из леса выйду —
попадаю в лес,
из поля выйду —
попадаю в поле.
Куда не встрял бы я и не залез,
как ни крутись —
                         и воля,
                                   и неволя…
Пойду к реке, —
все то же на реке,
пойду к стогам, —
они мне, как родные, —
и на суху-то,
и на ветерке, —
как я, как я,
                 солдаты отставные!..
И я бреду, где старое жилье:
герань в окне, немытая посуда
и прочее отечество мое, —
прочь, что от глаз
                         и что от пересуда!..
Останови, любовь, останови, —
не закружи меж полем, речкой, лесом,
меж юностью
с дурашинкой в крови
и старостью —
премудрым
                 сивым бесом!..
Об этом я не думал, не гадал,
а вот достиг! А вот и стог под боком!
Он в травах давних душу отстрадал
и сух теперь,
                 и в Божий свет — ни оком…


Июнь 1994 г.



В СЕДОЙ КУРЖЕ

Сибирская погода
родная мне уже:
не лето — за пол года,
зима —
          в седой курже.
И в мыслях нет, что — Ялта,
что поясом — Москва,
как и весна не с марта, —
на май
         едва-едва…
По снегу да по стыни
октябрь — уже зима,
а то сентябрь, как ныне,
и враз крута, —
                       эх ма!..
Из года зиму выкинь, —
пять месяцев оставь:
то с паводком великим,
то —
       с проводами стай.
Отлёт — красней брусники,
не в цвет, — по густоте:
все веси-выси — в клике,
все дали —
                в суете.
Как модная основа,
нарядна ткань зари,
а минет ночь — и снова
по-белому
               твори!..


17 октября 1995 г.



ДО БУДУЩЕЙ ЗАРИ

Кончался день.
Он был сам по себе.
Ему начхать, какое время года,
кто жив, кто нет,
рад иль не рад судьбе
и как к нему
                  относится природа.
Закат над лесом вспыхнул и погас.
Б последний раз прошелся верхом ветер.
И вечер был такой,
как будто нас
ни здесь, ни где-то
                           не было на свете.
А мы-то были!
Ощущали плоть.
На что-то дулись и претендовали.
Молились: да поможет нам Господь,
хотя в надежду
                      верили едва ли.
Спать, спать, душа!
До будущей зари.
И никаких намеков и зароков.
И даже то себе не говори,
что сам с усам.
                     Довольно, мол, пророков!
Какой ни есть, а завтрак сотворим.
Вздохнем негромко, лямку примеряя.
И новый день, как этот, повторим.
Да так, как будто —
                           и не повторяя.


18 окт. 1993 г.


СЛЕДЫ

Вздохнем. Ведь не все удалось.
Не все. И не будет повтора.
И дело не в цвете волос,
а в том,
          что истрачена фора.
А можно и так. Не вздыхать.
Не все ж она прет, наша карта.
Умеют же дни полыхать
без болей,
              надежд и азарта.
К тому же ни ты не игрок,
ни я, Мы нормальные оба.
Земля — к бугорку бугорок.
Чуть снег —
                  и сугроб у сугроба.
Там дети играют в снежки,
тут взрослые — в думах, в заботах.
Следы.
Где шаги, где шажки.
Беспечность,
                  работа и отдых.
Нет дня, чтобы кто-то о нем
не выразил всякого чувства.
Слова ни к чему тут. Вздохнем.
Молчанье, ведь, —
                         тоже искусство.


11 января 1995 г.


ДЕНЬ АРТИЛЛЕРИИ…

Артиллерия!.. Варварство пушек и гаубиц!
Может быть — и всех нас, кто стоял у станин.
Но, конечно, над нами всегда были главные,
пред которыми мы,
                 как игрушки, стоим.
Их не трут ни ремни, ни ботинки с обмотками.
Меж ухоженных пальцев — табак дорогой.
Карты. Женщины. Вина. Но карты — со сводками:
что там под Сталинградом,
                         иль Курской дугой? —
Артиллерия бьет!.. — восторгался, мне помнится,
по далекой поре недалекий поэт.
Бьет по немцам она, мстит коварным японцам,
но давно уже лупит
                   во весь Белый свет.
Был поэт инженером при фронте. Фигурою.
Мнил, что очень фигурист и в смысле стиха.
Я, пацан-старшина, называл его Юрою,
как велел он, без отчества,
                            мол, — чепуха!..
—  У поэтов — лишь имя… У нас же — и звания, —
развалясь на трофейной тахте, он мне рёк: —
Так… негласно… В зависимости от признания…
Без того, чтоб, как в армии, —
                                «под козырек…»
Подполковник запаса был полон значения,
и, спроста, как бы взял за рога я быка:
—  Ну, а вы, Юра, — кто?..
— Да почти — исключение…
Но, вообще, как поэт,
                       я — полковник… Пока…
Я, понятно, робел, но, по пьяному случаю,
в «Артиллерии» вдруг «обнаружил» талант,
словно вновь услыхал залпов силу могучую,
и ответил мне Юра:
                  «Ты прав, лейтенант!..»
И густела за Волгой, едва отдышавшейся,
голубая роса предрассветного дня,
и стонал подполковник, в чинах помешавшийся,
и уже произвел
               в капитаны меня…
«Артиллерия бьет!..» Да. Ракетными стрелами…
И убитые дети лежат у стены…
И давно уж война не кишит менестрелями,
даже Киплинг
             к детишкам ушел от войны…
«Артиллерия бьет!..» Мало толу, так — атомно.
Я ложусь по темну и уснуть не могу.
Слишком кратко когда-то прощался с ребятами
и теперь —
          в долгом-долгом пред ними долгу…
Им бы лишь и отверсть наши залпы столичные,
повторять их, им в память, на полутонах,
но звучат генеральские только отличия,
а кто ниже, — все в скудных,
                            все в нижних чинах…
Потому я и вспомнил, как люто, всполошенно
«Артиллерия бьет!.. Артиллерия бьет!..»
Слава Богу, что чаще — из прошлого в прошлое…
В недолет…
              А ведь будущее — перелет!..
Это «вилкой» зовут. Вилка делится надвое.
Середина, как раз, тот отрезок, где мы…
Два-три беглых снаряда — и форма парадная
разлетится,
          и клочьями — мы с ней греми!
С обороной — согласен. Ракетная серия.
У границ где-нибудь — полевые стволы.
На внимательных лицах прислуги — усердие.
Для спокойствия в доме.
                        Не для похвалы.
Все, что надо, — иметь, не бряцая игрушками,
не шаля, не торгуя по сходной цене.
А восторги поэзии — не перед пушками.
Я бы, вместе с цветами,
                            дарил их жене.


19 ноября 1993 года.



ХАНЖАМ

Никогда не считал себя пьяницей,
хоть и выпил — считайте, кто хошь.
Род ханжей не от русичей тянется,
их праматерь —
                     лобковая вошь.
Ну, а я ими с детства обсчитанный,
лишь кого мне не ставили в грех —
и Фому, в сочетаньи с Микитами,
и Микиту с Фомами —
                               вот смех!
В чем же грешен — туман и напраслина,
как твердил бы, что рыба — не рак,
и глаза-то, вон, бегают, маслены,
и умен будто,
                   хоть и дурак.
Я, конечно, помалкивал в тряпочку,
чтоб, до срока, не сгинуть, не стлеть,
не сломаться об острую тяпочку,
и кой-с кем еще
                       встретиться впредь.
То майорясь, то с рифмою балуясь,
то вернувшись в казачий свой род,
я и нынче живу и не жалуюсь,
и не пью,
            если хмель не берет.
Понимайте ли, не понимайте ли,
но не так-то и плох мой удел.
А ханжи… Ну их, к их же праматери!
Думал мстить им —
                             да вдруг охладел.




ВЫБОР

Памятью не слаб я, слава Богу,
самолично видел, и не раз —
хлебу уступающих дорогу,
и других,
кто тот же хлеб — и в грязь.
Счастье — в хлебе, но когда есть выбор,
пресыщенье голоду сродни.
Русский человек-то чуть не вымер,
потому что —
выборы одни.
Было. Было!
Меж торговых точек
мечется страдающий иной:
черного бы хлебца, хоть кусочек!
Белый — гож,
но так ли — духмяной?
В госпитальной, помнится, палате
из диетских молодой еврей уверял,
свой белый съев скорей,
что, кто черный ест, —
надольше хватит.
Было — ни в суме куска, ни в горле.
Пухли, как обжоры из гостей.
Скольких ни встречал, все перемерли,
кожей
опадая до костей.
Лишь на чем, скажи, квашнёю лезли?
Хлебца!.. Крошку хоть!.. Хоть покажи!..
Вдоволь было вшей лишь да болезней,
что цвели,
как жирные ханжи.
Было. Было! И, наверно, значит,
что, коль вновь не будет,
то — маячит…
Зря ль Россия, где, как мухи, люди
вымирали в сутки, как за год,
вопрошает снова: что же будет?
Кто опять нас
и куда зовет?!
Думай сам. Подсказывать нелепо.
Далеко ль от нас взросли слова,
что на хлеб у тех лишь есть права,
кто орарь,
а не торгаш у хлеба?
Всяк, кто хлебом жив, — его и холь.
Не дрожи за собственное брюхо.
От того, чье сердце — гнутый ноль,
на Руси —
лишь голод да разруха.
Вот и выбирай, коль выбор есть,
вот над этим выбором и тумкай!
Хлебу зло, — что плесень и что спесь,
а добро, —
кто с ним с сыновней думкой.

Ноябрь 1993.



ВАРЕНИКИ
Другу-артисту Виктору КОЛОДУБУ.

— Что, завернем? — Да, завернем!
Класс — ресторан? Фирмовый!
Добро! — я тосты слышу в нем
на украинской мове.
И тут навстречу сразу — чуб.
Висячий ус — навстречу.
Та цэ ж — сам Виктор Колодуб!
Ось, каже: —
                  Добрий вечир!
А рушники?!. А гарни як
украинские пивни?!.
И шел к вареникам коньяк,
и ели мы,
              и пили… —
Ты шо казав? Литр — на присяд?
Цэ ж благородно мисто!
Тоби, козак, — сто пятьдесят!
Шо — цим?…
                   А цим — по триста… —
 Та ни… Никому, нияки…
Дивись на эполеты:
воны, козак, — не козаки,
воны, козак, —
                       поэты!..
Так мы с Володей Волковцом
от счастья и разбухли,
и стал обоим нам венцом
День украинской кухни.
В поселке нашем, за бугром,
за камнем, бишь, уральским,
мы в кошт свой стольный всех берем,
чужды
          замашкам барским.
Такой и видится нам Русь
и в прошлом, и в искомом,
а у того, кто против, — пусть
вареник
             встанет комом!..


Советский. Ресторан «Русь»


СТАРАЯ БЕРЕЗА

Доживи до вечера, до ночи,
до утра, до завтрашнего дня.
Тьма к весне короче и короче,
свет — и дольше,
                       и ясней меня.
Доживи! Не будь кислей и рохлей.
Жизнь желанна в свадебном цвету.
Даже мухи в стужу не подохли:
миг, другой —
                     и снова налету.
И береза вон. Все думал: рухнет.
В чем душа. Но ты заметь, заметь:
почки, а? И этакой старухе
тоже
      кудри хочется иметь!
Доживи и ты до этой яви,
полюби изведанное вновь.
Кто-то ж вознесется — ты ли, я ли,
а любовь —
                 она всегда любовь.
И не поднесешь, а — нетвереза.
И не понукнешь, — а рвет гужи.
Доживи, как старая береза,
с вызовом, —
                       как фигу покажи!


17 октября 1993 г. Советская ЦРБ.



ПАУТЕЛЬ АЛЛЕГОРИЙ

Дым из мертвого дома…
А дом, — вроде, съехал до слома…
Против наших окон,
что ни день, разбирают дома,
но неделю уже
он струится из мертвого дома —
дым из мертвого дома!
                    Не спятил ли кто-то с ума?
Дым из мертвого дома, —
всмотрись и запомни навеки:
много счастья и бед
ждут живущих в их новом жилье,
но того, что прошло,
заменить уже нечем и некем,
как нельзя заменить
                    ни единой судьбы на земле.
Не заметить в себе
роковую черту межевую.
Меж вчера и сегодня, —
как будто бы прочная связь…
Отчего же к былому
я новые годы ревную
и жалею о прошлом,
ветшающем
                 в каждом из нас?
Дым из мертвого дома —
в наш свет и его суесветье,
а ведь нас в ту хибару —
ни пряником, ни калачом!
Но опять показалось,
что в самом заветном на свете,
словно в черной измене,
                      я прошлым своим уличен.
Дым из мертвого дома, —
не просто искать в нем основы.
Неужели все дело
не в дыме том странном, а в нас?
Дым от нашего детства?
От первой любви и обновы?
От горючей надежды?
От пылких
             мальчишеских фраз?
Дым плетет свой узор —
колдовство, паутель аллегорий.
А бульдозер рычит,
угрожая последней трубе.
Выходи же, чудак! —
в новом доме житуха без горя!
Вот, смотри, — как живу?!
Лишь душа —
                   о тебе, о тебе…


Зима 1978–1979
Тюмень. Зима 1993.
Советский.



ДУМАЙ!

Растянул ветрюга наволочье —
чисто от угла и до угла.
Бунтовать, да чтоб рубаха — в клочья,
эта мода, кажется, —
                               прошла.
Все чему-то служат, как в солдатах,
с кем-то яро борются гуртом
и нигде не видно виноватых —
их спокойно
                  вычислят потом.
Винт какой-то где-то расшатался,
перетерлось что-то ли в оси —
Недогляд! Подать сюда начальство!
А начальства —
                      много на Руси…
Ты чего хихикнул, токарь-пекарь
(слесарь-плотник, молоток-топор)?
Мастерство свое прокукарекал,
а зовешься
                мастер до сих пор?!
Что ни дом — из щелей и из дырок
свищет-хлещет, а деньгу — гони?
И трясешь уже не бригадиров,
гаркнешь —
               и министры вот они!
Деда с батькой — в культ и в бога — душу,
а у них был личный инструмент!
По руке! И я скажу — не струшу:
Понимали совестью момент!..
И карали, и платились — тоже,
страсть как обстрекались на веку,
но зато пахали, как вельможи,
только в шахтах —
                           лежа на боку.
Будь под ним, таким, хоть пятитонка,
а и в грязь, и в стужу — гололед
Женщину — с ребенком, без ребенка —
без ухмылки сальной подберет!
Это с ними отгорела мода
рвать рубахи — но не за столом,
а в любом стечении народа —
пред врагом,
                  что рвался напролом!..
Да и мода ль это? — вместе с нею
отошло в негласное былье,
как они, корявые, краснели
за ино
        промашество свое…
Я ж тебе ни ямбом, ни хореем
не сюсюкну, балованный впрок!
Ты да я что делаем? — стареем!
Что вручить грядущему? —
                                         урок!
А и Б системы ремешковой —
не по нем, так что ж ему тогда?
Мы ему должны быть первой школой!
Мы! — его отцы
                        и господа.
Заласкали нас в рабочем классе,
приучили думать только в кассе,
а не там, где мы у дел стоим,
не в ладах
              с примером со своим…
Вот и дворник — лишь один ветрюга.
Только он и видит даже днем,
как нырнул в твой дом хмырек-ворюга,
а назад —
              все новое на нем.
Дети безнадзорно бьют баклуши
и балдеют на твои шиши, —
Думай, как вернуть себе их души
под контроль
                       родительской души!
Думай, думай, думай, мой хороший!
Тьфу! —
винищем пахнет за квартал!..
А ведь если б думал, — много грошей
зашибал бы…
                    Иль — не угадал?..


Конец XX века. Советский — Тюмень.



АНАСТАСИЯ
Настеньке ЛЮБУШКИНОЙ.

Как она скорбна, твоя Россия,
как тревожно новых ждать скорбей
 у твоих корней,
Анастасия,
у твоих
         загадочных кровей!..
Белая,
как дочка-офицерка,
нежная,
как собственная плоть,
ты — и Красный угол наш,
и Церковь,
и Любовь,
             и чуть не сам Господь!..
Девочка,
чье будущее скрыто
в лабиринте мира и судьбы,
нет в тебе ни черт космополита,
ни хулы,
          ни черной ворожбы.
Нет в тебе ни зависти вечерней,
ни закатной мысли на заре,
кроме красоты твоей дочерней
и хлопот
            на собственном дворе.
Ни умом,
ни силой,
ни годами
от рожденья не обделена,
по дворам ты ходишь с колядами
в чистые
            Христовы времена.
Белый Свет,
Знаменье Всей Руси я
вижу, как Его, перед собой
в Имени Твоем,
Анастасия,
Любушкин Цветочек
                             голубой!

Для тебя не жаль ни жил,
ни жизни,
но и ты не будь отрешена
от скорбящей,
попранной Отчизны
на твои
           святые времена!..


10 февраля 1996 г.
г. Советский



ПОЭТ

Переверни, поэт, на ниве пласт —
пусть примет семя он,
лобаст и черен,
и семя в нем накопит много зерен,
хоть и бывает,
                    что ростка не даст…
Пролей свой пот,
и пусть труднее так,
а все-таки полнее жизни нету.
Поэту хорошо,
 когда житье — табак,
хорошее житье —
                         табак поэту…


Из книги «Яснополянские мелодии», 1977 г.
Приокское кн. изд.



КОКТЕБЕЛЬ ПЕРЕД НОВЫМ НОВОРОССИЙСКОМ…

Кто не пьет, тот за пьющих
пусть молится Богу,
пробавляясь росой,
как земля, понемногу,
а у Черного моря —
и морю питья,
и в славянском просторе
                                 не слышно нытья.
Мысль об этом ко мне
снизошла в Коктебеле —
знаменитой
Волошинской колыбели,
над которой горою
навис Кара-Даг,
что нам снится порою
                              в иных городах.
И кизилом порос
Карадаг, и миндалем, —
хошь на рынке купи,
хошь бери тут задаром, —
виноград с абрикосом,
                               готовый кишмиш.
Всё на склонах,
под носом, —
                     вскарабкайся лишь!..
А вина, — хоть залейся!
Конечно, — за плату.
Не шикуя, — и в скромную
влезешь зарплату.
По себе-то и знаю.
И слышал притом,
что как мама родная —
                               Волошинский дом.
Сам поэт и художник
под красными сгинул,
ни пред кем не согнув
непокорную спину, —
только терем
и светел
хозяйским огнем,
и писателям — детям
                          тепло нынче в нем.
Жил и я, сам с усам,
не одну там неделю,
посещал гастроном,
покупая мадеру,
и у моря же это
винцо, как томат,
подавал за монету
                        любой автомат.
Полежишь на песочке,
с волною у пяток,
день велик, и монет
нужно этих с десяток,
а еще и в столовку
сходить надо все ж,
но раздетым — неловко,
                            и прежде пройдешь
сотню метров до кельи
своей, где одежда,
а под краном мадера,
светла, как надежда,
и не пьян, и окрошка
в столовой вкусней,
и добавки положь-ка,
и что-то бы — к ней!..
Если что и не так,
то — сама обстановка:
без хозяина как-то
и пить-то неловко,
 а в ту пору молчали
о нем даже в хмель, —
только чайки кричали
                             у крымских земель.
Это нынче, когда
разодрали-то горла, —
как блевотина, смелость
из нас и поперла,
но куда твоя муза
к хозяйской, собрат? —
только жрешь лишь от пуза
                             да пьешь виноград.
Где и честь?! И глубокая
боль гражданина?!
И Россия твоя?!
Хоть — ее половина?!.
Где все это, наследник
родительских прав,
красный белобилетник
                           средь русских потрав?!.
А еще — и казак!
Сын, вернее, казачий,
Нe кривись! —
о себе я…
А как же
иначе?
Никогда не желая
ни чьих-то пустынь,
ни чужого мне рая, —
свое упустил.
И далась же мне, вот,
полюбилась мадерца, —
сам стою, не качнусь,
 да косеет, знать, сердце
и пред ним, охмелевшим,
земля набекрень,
словно балует леший
                           и гнать его лень.
На утесе свежо.
Снизу зыбится море.
И в победах оно,
и в сраму, и в крамоле.
Корабли докисают
в капусте морской.
Что-то крабы кусают,
                              как люд городской.
Дай по пол, хоть, глотка —
покраснеют, зардеют,
а за полдня
добавь-ка
еще им раз девять —
и вяжи, как на снизку!
Не крабов. Народ…
Внове ль Новороссийску:
                                на борт — и вперед?..

1974 г. Крым — Тупа.



С ИЗНАНКИ
Послесловие к книге «Ты гуляй, гуляй, мой конь».

Уже поставил точку. Сам себе
кивнул, как бы согласье выражая.
Да-а. Сев большой. Дай Бог на молотьбе
не поскучнеть
                  при виде урожая.
Не далее, как в тот же самый день,
когда мне книги этой дали гранки,
я долго на стихи свои глядел,
как силился увидеть их
                                с изнанки.
А вечером был у друзей прием,
и я читал экспромты-посвященья,
и сомневался: искренни ль на нем,
заслужены ль в мой адрес
                                     восхищенья?
Как ни ершись, — не тот уже танцор,
не тот питок, и возрастом контрастен
всем, кто вокруг вел пьяный разговор
и не стихами был,
                        а плотью страстен.
Я знал, конечно, что пишу легко,
не трушу перед истиной и правдой,
но так ли в суть вникаю глубоко
и не кривляюсь,
                    как фигляр эстрадный?
И спросится ли кем-то мой багаж,
изгаженный отродьем тараканьим? —
там столько книг, просящихся в тираж,
за них я вряд ли
                      был бы попрекаем.
Хотя, увы, все меньше жизнь нежна,
Любовь сдалась на милость силы скотской,
что если муза людям и нужна,
то без одежд
                  и в позе идиотской.
Пусть будет все, как будет. Я свое
спокойно оставляю за собою.
Не пика же казачья, иль копье,
что вряд ли вновь
                        потребуются к бою…


3–4 декабря 1994. п. Советский



ПОСИДИ СО МНОЙ

Жизнь моя проста, и все заботы, —
как у всех подобных мне людей.
Бедность не чурается работы,
если ты к тому же —
                            не злодей.
И заботы эти не капризны,
без письмен у входа на дому.
Лишь в глазах написано: от жизни
мне и надо —
                     только жизнь саму!
Не служа ни в мафии, ни в клане,
к продавцам карман худой несу,
и мои родные, в этом плане,
 словно кони,
                   рады и овсу.
Чай да сахар,
хлеб да кость какая,
если, к слову,
будет и она, —
и живи,
судьбу не упрекая,
что досталась
                  в оны времена.
Посиди, уставясь в телевизор,
покивай, а то и посуди.
Коль и ты, народ мой, не капризен,
сядь со мной
                    и тоже посиди…


22 марта 1991 г.


ЧИТАЙ ЛИШЬ ВЗГЛЯД…

То — к году год, то — юбилеи:
от тридцати — и до, и до…
но отчего ж все жить милее, —
как исподволь
                    чарует кто?
Чему ж я рад какого пыла
желать на новом рубеже? —
добро б, хоть тридцать вновь светило,
а тут —
           все семьдесят уже!
И все равно плевать на это!
Рассвет, закат ли, — все Заря.
Я и без дара бы поэта
сказал, что в мир пришел н
е зря!
Когда и солнце робким взглядом
одарит, и дожди бубнят, —
лишь поменяешься нарядом,
ответный
             адресуя взгляд.
А к Богу ль он, к природе, к часу,
ясна ль его кому-то суть, —
читай
лишь взгляд, а не гримасу,
и продолжай
                 земной свой путь!


1996 г.



НАД ПЕНОЙ ВЕЧНОГО ПРИБОЯ

Кто спорит: возраст красит и гнетет,
как всякий дар
по милости Господней,
и беззаботный баловень не тот,
кто Дед-Мороз
                      у елки новогодней…
И ты, душа, не искушайся всласть, —
мы сорванцами не были с тобою,
и муза лишь не старой родилась —
зарей над пеной вечного прибоя…
Нам на двоих — уже сто сорок лет!
Делить не будем, — в этом нету проку,
а я, к тому ж, уступчив как поэт,
что не готов
                  к высокому уроку…
Но и сама ты тоже не гордись!
Заслуга ли,
что ты в меня вселилась?
А мне — пока то-сё, пока родись, —
и Мамину подай,
                      и Божью милость!..
Так что — молчи!
Ты ж видишь:
рад я, рад!
И упиваюсь пред людьми собою,
и лба не морщу, словно бы Сократ,
и сам во всем —
                      в согласии с тобою.
Мне с ним, с согласьем, было не с руки,
но все ж нашлась взаимная основа,
чтоб, выгоде семейной вопреки,
терпеть друг друга,
                           снова нам и снова.
Тому и рад!
Светись во весь накал!
Их много сотен вольт уже над нами,
чтоб выпить не один еще бокал
в обнимку
              с дорогими именами!
Над вечной пеной,
в красках
вечных зорь,
над красками,
дарованными мигом,
где даже если есть о чем, —
не спорь:
Жизнь не понять,
а нам претит
                       жить с визгом…

4 февраля 1997 г.



РЯБИНА НА КОНЬЯКЕ

Не поспел к парной — и водка бяка,
но пол дня для жизни — не века,
и рябина горькая, однако,
не горчит
в объятьях коньяка.
И каких-то трав еще соцветья
на заморской жиже — не урок
путнику в семидесятилетье,
что в среде землян —
                              почтенный срок!
Я вернулся и закрылся в ванной.
Пар и память. Кухня за стеной.
Легкий пар поры моей туманной
словно б
           рожи корчил предо мной.
Жизнь прошла!
Прощайте, идеалы!
Все мое наследство —
лишь они,
и хоть сплошь почти их осмеяли,
с друга
          одеяла не тяни!..
не копай под ближнего! Не капай
на другого, в смысле — не стучи,
как в живую душу — грязной лапой,
 где помочь
                бессильны и врачи…
Не пораню и не прикарманю,
и на ель же выплесну елей,
ибо с грязью
потащившись в баню,
и греха в подспудье —
                                не жалей!
Словно бы для самоистязанья
зря ль вплетают в веники хвою?
Жаль, закрылась баня-то,
\а баня —
в самый раз
                 по душу бы мою!..
Не людей, — вино не разлюбила.
Баня баней, а намек — в ларьке.
Зачастил туда я, — там рябина
больно хороша
                     на коньяке!


3 ноября 1996 г.



ДОЛГ ЧЕСТИ
Окуджаве
Как-то в застолье убавил
пару лет. Со мной не согласились,
и я проспорил пару ящиков шампанского…
…Теперь уже — памяти ПОЭТА.

Ты, конечно, не грузин,
но Поэт и Воин — точно.
Мы встречались, господин,
и знакомы
              не заочно.
Не скажу, что и — еврей,
но писатель, бард — от Бога.
Больше русского, скорей,
чем —
        нерусского немного.
Я два ящика продул,
перепутавши твой возраст,
чуть с намеком на загул,
невпопад
            исторгнув возглас.
Мы в Калуге эту муть
долго пили, как шипели,
истины ж не обмануть,
и моложе быть —
                         тебе ли?..
За тобой — война, любовь
и привычная гитара.
Пару ящиков готовь, —
как под хвост коту, —
                               нектара!
Эка, — возраст! Чепуха!
Пара лет — не пара жизней.
Ну, пустил я петуха
в хор друзей,
                 а хор — капризный!..
Хор меня и ощипал!
Я упрямился, не скрою.
Бал (в Калуге ж ты живал!)
был
     под Красною горою.
Из Калуги ж — и твой путь
на Парнас и на Эстраду, —
крут, и шел не как-нибудь,
а как пятясь
                к Сталинграду…
Все о случае о том
вспоминал порой иною,
как о веке золотом,
что остался
                за войною…
Рассказал бы, — не пришлось.
Жизнь пошла страшней баталий —
и шампанское лилось,
и себя
        без боя сдали!..
Ты на людях постарел.
Я ощипан на насесте.
Возвращаю долг, мингрел:
Долг поэта —
                     выше чести!


Лето 1986 — осень 1997 г.



ТРАКТАТ О НЕНОРМАЛЬНЫХ

Ненормальные,
если без буйства, —
симпатичные люди, как я,
хоть послушай кто,
хоть полюбуйся,
а хорош,
            даже и без копья…

Я — с терпением к ним,
с уваженьем,
и они не творят чепухи,
ибо движимы нежным движеньем —
сочиняют,
              рождают стихи.

Я храню их:
скорее себя, вот, —
на помойку и в мусорный бак,
а родня морщит нос, как от пьявок,
для родни, ведь, —
                             я тоже чудак.

Разьве может нормальный мужчина
(хуже, если не Он, а Она)
совмещать и достоинство чина,
и рассудок,
где рядом —
                  жена?..

Понимаю,
но так уж я скроен,
что мне мало ее красоты
и взамен не желательно кроме,
хоть все женщины, в целом, —
                                           цветы…

Ну, — люблю сочинять!
Сочинитель —
не такой уж плохой прохиндей,
что и как бы не очень учитель
и не очень
               далек от людей…

Не горжусь.
В этом смысле — нормален.
К ненормальным гостить не хожу.
Не Сократ, но и сам не банален,
в чем
         призванье свое нахожу.

Все терплю.
Не всегда, но обычно.
Сочинители — мой персонал:
с ними вместе и даже — публично
выступал,
             как греха бы не знал…

И лица не кривила ухмылка,
как у неких собратьев моих,
если кто-то, как та молотилка,
надоест.
Стих —
          на то, ведь, и стих!..

«Стих напал!»
Я из этого рода.
И другим не хотелось мне быть.
Л стихиен, как та же Природа,
от которой
                меня не отбить!..


9—10 февраля 1997 г.
г. Советский



БОЖЬИ КРАСКИ
Вадиму САВИНОВУ.

Кто умеет видеть и ценить,
да, к тому же,
в Божьих красках дока,
тот мне друг,
а друга не хранить,
значит, —
              самому устать до срока.

В суете,
в поспешности людской,
ты, Вадим, —
поэт в своих картинах,
где Природа шире Мастерской
и не в деньгах лишь,
                            и не в квартирах.

Я пристрастий сроду не скрывал
и по сундукам добра не прятал,
ибо жизнь красней, чем карнавал, —
Божьи краски в нем
                           не по затратам…

Ты, Вадим, —
от Бога и Земли.
Если — повезло
и я — от Бога,
похвали,
что вместе мы смогли
что-то в жизни
                    скрасить хоть немного.

Я, когда покину этот свет,
буду знать,
что чтим тобой, покуда
даст Господь тебе просторных пет
выразить
Его Земное Чудо.


26 декабря 1996 г.



ЖИВОЙ ОГОНЕК
Моим славным семинаристкам по поэтической школе.

Люблю я.
Люблю.
И любви не сгублю.
Я счастлив,
что полон желанья и страсти.
Люблю я.
Люблю.
Что родился — люблю,
люблю, что живу
                   с белым светом в согласьи.
Люблю тишину,
но и шума не чужд,
люблю всепрощенье Природы
и Духа,
люблю,
что из всех человеческих нужд
мне Богом дано
                     ни пера и ни пуха.
Люблю Независимость от Суеты:
Люблю Суету без Печали слезливой.
Люблю,
ибо знаю, что нет красоты
без радости в ней
                        и без доли счастливой.
Я стар уже.
Стар.
Но люблю все года,
что прожиты вслух,
как застолье со вкусом,
что в жизни своей не жалел никогда
о риске,
боясь лишь
               не выглядеть трусом.
Теперь,
на десятке своем, вот, восьмом,
люблю,
что завидуют мне молодые,
что суть этой зависти
в факте самом,
что очень люблю,
                       как влюбился впервые.
Люблю, как не знаю,
как мне невдомек,
что жизнь —
огонек на каком-то пределе,
как будто я сам
тот живой огонек,
который всегда
и повсюду —
                    при деле…


Ноябрь 1996 г. Тюмень.



ЧТОБЫ НЕ ХЛОПАТЬ УШАМИ…

Душу от зла береги.
Сердцу найди окулиста.
Нас осаждают враги.
Небо над Родиной
                          мглисто.

Так и завыл бы порой
от беспросветной юдоли, —
холод нахлынул горой,
мускулы
            стынут в неволе.

И не собрать одеял,
чтоб усыпить лихорадку, —
слишком высок идеал,
слишком все низкое
                             гадко.

Надо следить за собой
и не позволить забыться,
надо подняться — и в бой,
надо подняться —
                         и биться!

Это я так…
Обо всем…
Чтобы не хлопать ушами…
Все-таки — Знамя несем
чуть
     не о двух полушарий!..

А на какой стороне,
кто на кого — не об этом.
Эти слова не к стране, —
к воинам лишь
                    да к поэтам…


21 октября 1995 г. г. Советский


ЧУТЬ ВЫШЕ СУЕТЫ
Друзьям-поэтам

На высоте высокий штиль.
Не там, конечно, где Всевышний.
Но и не ранит ног утиль.
Не унижает
                долг барышный.
Ни прозябания в возне.
Ни смены паспорта и кожи.
Как растворен в голубизне.
И даже ночью темной —
                                  тоже.
И не присвоишь, хоть присвой.
И где б напачкал, да не надо.
И пшик — патриотизм квасной.
И только звук,
                    когда награда.
Томленье? Или в час иной
одолевает жар знакомый?
Порыв на милый грех земной?
Да нет.
Грехи, — где есть законы.
Здесь на любую власть запрет.
Хотя… Пора оговориться.
Я здесь бываю как поэт,
чтоб в чем-то высшем
                             утвердиться.
И только снизу высоты.
И не всегда, но не однажды.
И чуть лишь выше суеты.
Чуть удаленнее

от жажды.
А так-то там же, где рожден.
Увы, до полного покоя.
Со всеми мокну под дождем.
И мерзну же.
                 И все такое.
В переживаньях старюсь тут,
но все взлетаю и взлетаю, к
ак будто подо мной батут:
едва коснулся —
                        и витаю.


Декабрь 1991 — декабрь 1995.


ИСПОВЕДЬ

Язык мой — враг мой…
Не на войско — войско,
а это мы один с ним на один,
от шелковых кудряшек до седин,
хоть и у лысых —
                       то же беспокойство.
Не выручает, что в ином подтексте
в народе ходит этот афоризм,
замешанный на том же самом тесте,
что и народ сам
                       и сама вся жизнь.
Какая-то ущербность даже в мысли,
что он, язык, величие людей,
страдает оттого, что я, злодей,
им разбренчался, как на коромысле
пустыми ведрами…
                               Самонаветом
я, может, хоть на время обману
пусть и не всех, но многих, ибо в этом
когда-нибудь
                  всю обвинят страну…
С чего бы ей, напевной с колыбели,
на шею вдруг ярлык такой надели —
земле, где голоса одних лишь птиц
составят нотных тысячи страниц?!.
А песни россов? — О, моя Россия, —
какой большой и сильный нужен звук,
чтоб из конца в конец зарей росиной
достигнуть разом
                        всех сердец вокруг?!
Но ты, народ, здесь тоже неповинен:
твои пределы — в глубине веков,
где первыми цепами с колосков
сбивали зерна
                    в родовом овине.
Откуда же взялась она, откуда
ругня, разлад и драка — эта брань?
Какая там такая Епифань,
иль кто еще,
                 явила это «чудо»?
И вновь тут — я…
Из материнской порчи
(прости мне, мать!) явился и возник,
и из себя едва ль не бога корча,
я Храм отверг
                   и распустил язык!
И понял ли, где праведно, где лживо,
гуляет он, язык, мол дружина,
опора и наследственная рать,
с кем буду
              поле новое орать?..


1987 — Советский.



ШЕСТЬДЕСЯТ ШЕСТЬ
Себе на день рожденья.

Когда декабрь притушит небеса,
уйдя за зимний пик солнцестоянья,
тогда и вспомню я, что родился
как бы —
            на собственное угасанье.
Не вспомню сам, — напомнит месяц мне,
себя в кривой клинок из диска плюща,
 что жизнь, вообще, во всем под стать луне, —
сперва полна,
                  а под конец тщедушна.
В нас все от мира, как в судьбе планет, —
весь космос дышит пламенем и хладом,
как дно фонтана с россыпью монет
под солнцем
                 нас, детишек, дразнит кладом.
Всю жизнь нам эти клады открывать,
и пусть декабрь идет себе к закату,
кто сам, не помня, кто отец, кто мать,
потерянный,
                 как потерял зарплату.
Но мы его оценим по труду,
за вклад посильный в жизнь иного года,
а я — за то, что в давнем он году
продолжил мной
                       казачью поступь рода.


25 декабря 1992 г. Советский.



ИЗ МЕСТ ОПАЛЬНЫХ
Поэту Виктору Пахомову.

Здравствуй, Витя!
В местах опальных
всё привычное — наоборот:
нет поэтов больших и малых,
есть поэты,
                кто врет и не врет.
Здесь на пахаря нет поэта,
против пахаря, — пруд пруди:
плохо кормит! Не встал до света!
Вот, —
         на ряху лишь погляди!..
Лодырь! Бестолочь! Раб! Ханыга!
Пьянь! Рванина! Подонок! Хам!
А пред каждым — его коврига…
Кто
     за эдакого бы пахал?
Жрать они мастера, как хаять! —
черной корочки не грызут.
Львы, короче. Хоть и шакалят
да от нас —
                  все везут-везут.
Ну да черт с ней, с жидовской шайкой, —
без нее полон рот забот.
Хоть и выставили попрошайкой
нашу Русь, —
                   а собой живет!
Ты-то как там, на ниве тульской?
Как там тульские мастера?
С Ваней (с выпивкой и закуской…)
летом виделся,
                        как вчера.
Тьфу-тьфу-тьфу! — молодеет словно,
подбодрил его тезка твой
«Зрячим посохом», Русью кровной, —
у Астафьева
                 глаз прямой!
Панькин сам — от небес. Как шаманя,
исцеляет Словом нас он.
Потому-то лишь ты да Ваня —
В Туле двое,
                в кого я влюблен.
Не в обиду иным собратьям
так пишу, зная, что почем, —
мне ведь легче смолчать, ибо врать я
просто
         смолоду не учен.
Пару слов о себе. Казачу.
В атаманах даже хожу.
Как всегда, не ловлю удачу
и живу, друг, —
                       а не служу.
Можно лихо печатать книжки,
но не хочется, — кто их продаст?
А для счета — не те штанишки:
во, насколько, мол,
                             прыгнуть горазд!
Если что-то и жаль, то лишь годы, —
днями стукнет шестьдесят семь,
мог бы встретить их средь природы,
да звонок из Тюмени:
                               "Всем!.. Всем!.."
Семинар… Молодая поросль.
Кстати, в нашем Союзе то ж,
что и в Туле, где все изборолись, —
рад,
     что сам на них не похож.
Здесь, в обители стылой и хвойной,
меньше неги, но больше тепла,
и привольней здесь, и спокойней,
и, как будто бы, —
                           меньше зла.
И пишу тут порой помногу,
не оглядываясь, кто издаст,
не рассчитывая на подмогу,
что и всюду-то —
                        не про нас.
Ваня знает, что мне — и не скучно.
Нe дичаю, с друзьями в душе,
благо, память на них послушна, —
как сидели б
                   в одном шалаше.
Да и то бы сказать, — пока ведь
я и на ногу не стяжелел
и когда верховодить память, —
в путь,
          и нету других мне дел!
Вот, пожалуй, и все, хоть кто-то,
бросив взгляд на дату письма,
вдруг да вспомнит, какою рвотой
перемаялась
                  Русь сама!
Кто о ней ни «радел», о горестной,
кто ни клялся ей, кто ни лгал,
кто зубастей, а кто забористей,
ну, а в Думе —
                     опять Кагал.
Ни крестьянина, ни рабочего,
а которого будут качать, —
ничего у нас нет с ним общего
и не будет.
               Пора кончать.
Завершаю письмо и среду, —
утомился уже слегка…
Будем живы, — авось, приеду,
а пока, брат-поэт, —
                             пока!


15 декабря 1993 п. Советский.



ХУДОЖНИК
Братьям по ремеслу.

Я — художник. Знаю, что нескромно —
так вот о себе. Кого-то кровно
обижаю этим. Но не знаю
существа обиды.
                      В чем тут грех?

Я же не сказал, что — лучше всех,
как и то,
          что очень, может, — с краю.
Просто, я художник. Не маляр.
Единичный как бы экземпляр.
Не завхоз и не магнат квартирный.
Так… Художник… Чувствуете кисть?

Где совру, —
                попробуй, отрекись,
как отрекся б сутенер партийный,
что присвоил деньги партячейки.
Кстати, —
              я художник за копейки,
как бы — не торгующий художник,
даже бедный чуть не до нуля,
но, притом, последнее деля
с миром, в коем —
                            сам себе заложник.

Если ж в документы мы заглянем, —
там ни слова о моем заглавном.
Там я — инженер, и даже — сторож.
Хоть бы на смех было,
                              что — поэт
и в Союзе — номерной билет

(у писателей —
                       своя контора…)
Ну, зачем же — за руку: писатель
и поэт — есть разница и, кстати.
у художников-де — свой Союз?..

Это так.
           И все ж не поленюсь
повторить: Художник я. Не в штате.
Я — в душе художник и, не скрою,
сам собой бываю горд порою.
Ясно, ведь, —
                    что речь не о зарплате?

Кисть моя тонка до благородства,
красота ль пред ней, или уродство,
ибо все — одухотворено!
Да, и я рифмую кровь с любовью,
но, — когда бессилен перед болью,
а терпенья —
                      свыше не дано…

Кто таланты лишь в признаньи видит,
тот моей персоны не обидит, —
я ж оговорился: не торгую.
Не умею, — вот и весь тут сказ,
хоть во мне бы свет и не погас,
заработай сотню я,
                          другую.
Вот и то, что пред тобою, зритель, —
в меру сил исполнил в колорите.

Хочешь, чтоб назвал тебя — читатель?
Будь — читатель! Кстати, о тебе:
не держи ухмылку на губе, —
обслюнявишь, а лицу — некстати!


3 февраля 1990. г. Советский.



Я ПРИГЛАШАЮ ВАС ПРОЗРЕТЬ
И, глядя в бездну подо мной,
где кроме скуки нет иного,
я забываю, что — земной,
не отрекаясь
от земного…
Е. В.

На высоте — высокий штиль.
О люди, люди, — будьте выше!
Внизу — проблемы и утиль,
где тараканы лишь
                           да мыши.
Там те, кто весь погряз в возне,
а тут не надо лезть из кожи,
а тут — всю жизнь в голубизне
и даже ночью темной —
                                  тоже.
Я приглашаю вас прозреть,
забыть о дрязгах и о смутах,
чтоб жизнь земная, хоть на треть,
себя
      не чувствовала в путах.
Прошу! Я вам готов помочь.
Не бойтесь, — голову не вскружит.
Темно? Ну да, — у вас там ночь,
а высота моя —
                       снаружи…


Декабрь 1991.



ФАНТАЗИРУЙТЕ ВО ИМЯ…
Братьям-поэтам

Фантазируйте, не бойтесь
потерять где час, где день!
Узость мысли — однобокость,
скудной жизни дребедень.

Фантазируйте средь мразей,
утверждающих, что мы
вымираем от фантазий,
выедающих умы.

Фантазируйте беспечно,
про себя и прозапас,
как не знали б, что навечно
Сам Господь не прочил нас.

Фантазируйте блаженно,
ибо блажь — не алкоголь,
не наркотик, хоть мгновенно
укрощает вашу боль.

Фантазируйте во имя
не навязчивых идей,
а в согласьи со своими
суеверьями в людей.

Фантазируйте, покуда
подчиняются мозги
и восстанет, словно чудо,
день,
где только что —
ни зги!

Сентябрь 1992. Советский.



ПО ТЬМЕ ОТВЕСА
Руслану СТЕПАНОВУ

Ветерок липуч,
хоть и не осень
и в декабрь давно вошла земля,
и спустилась ртуть
за двадцать восемь —
больше половины
                        от нуля.
Но продолжим спуск
по тьме отвеса:
на часах, по-летнему, закат,
а со всех сторон небес и леса —
ночь, и в ней
                   лишь месяц языкат.
Скрип,
как на расстроенных рессорах, —
так окрест спрессованы снега,
что к утру, пожалуй,
жди за сорок,
если стужу
               не сорвет пурга.
Потому и Север тут,
что север,
пусть не крайний, тундровый, а все ж
с сентября снега-то! —
как насели,
так, до мая,
                 больше не тревожь!..


17 декабря 1995 г. Советский.


ВСЁ ПОЭЗИЯ
Андрею ТАРХАНОВУ.

Радость. Горе. Зима. Цветение.
Смех и слезы. Восторг и грусть.
Всё Поэзия. Обретение
смысла высшего,
                        высших чувств.
Дал Господь не родиться лживыми,
не томиться душой слепой.
Драма. Музыка. Танец. Живопись.
Всё Поэзия.
               Не разбой.
Только преданно.
Только праведно.
Только искренне, как себе.
Всё Поэзия. Не награблено.
Честно выстрадано.
                          Как в борьбе.

Простота. Одухотворение.
Труд и жертвенность.
Лишние пусть…
Всё Поэзия. Всё ко времени.
Все, Андреюшка,
                         наша Русь.

Наша муза. Заботы. Чаянья.
Свет лампады и свет зари.
И стихи эти вот случайные.
Снег. Березы.
                   И снегири.

Храмы сосен,
снегами крытые.
Храмы наших высоких душ.
Все Поэзия. Не палитрою,
а сияньем в себе,
                          Андрюш.
Потому и не голосисты мы,
что и голосом-шепотком
нас доносит словами чистыми
до Руси
         в необъятье таком.


Декабрь 1993 — декабрь 1995
Тюмень — Советский.


ФРИНА НА ПРАЗДНИКЕ В ЧЕСТЬ БОГА МОРЕЙ ПОСЕЙДОНА

Не черный негр и не халдей,
я, избегая быть пижоном,
нелеп, как старый нудей
при виде
            Фрины обнаженной.
Из моря, в юной красоте,
как вдруг возникла б
эта Фрина,
что дети малые — и те
рты поразинули:
                         Картина!..
Оно и было полотно.
Художник —
Генрих Семирадский.
Его за это за одно
мне не забыть,
                     как ни стараться!
Любовь и ненависть в миру,
 на грех глаза кося шкодливо,
на Посейдоновом пиру
сошлись в пустыне
                          у залива.
От преклоненья и до лжи —
все на шедевре этом в лицах:
вопль похоти сквозь гнев ханжи,
желанье
           с красотою слиться…
В тот день купаться было грех,
но на уме не это было,
а было на уме у всех,
что жизнь
               прекрасное любила!
И я стоял у полотна,
и возвращался ежечасно, —
что может женщина одна,
когда
и в наготе прекрасна?!.


6 декабря 1996 г.
г. Советский.
Картина была выставлена
в Русском музее Ленинграда
летом 1960 года…



ИЗ ПОЭТИЧЕСКИХ ВОЛЬНОСТЕЙ
Ай да Пушкин!
Ай да сукин сын!
А. С. Пушкин.

Не Пушкин я,
но тоже сукин сын.
Не гений. Нет.
Но — тоже, тоже, тоже…
Ведь не сказал: Кулиев, мол, Кайсын,
но в этом лишь,
в одном лишь,
                   мы и схожи.
Пора любви
и буйных в ней волос
ушла, но взгляд
и чувственней, и шире.
Шагов не слышно, —
так, ведь, не колосс.
Как человек же —
                        тоже красен в мире.
И он поэт, и я, увы, поэт.
Наглец я, а, читатель?
                              Вовсе нет!
Не Пушкин — это точно.
Не арап.
Ни грекам не плачу,
ни латинянам.
Хотя платить кому-то
и пора б, —
да будет се
              единственным изъяном!
Да будет се,
по правде говоря,
еще и перед родиной заслугой,
поскольку
я предстал пред ней не зря,
перед ее
           мятущеюся вьюгой.
Не с лобных мест
у невских фонарей
красуюсь я,
а с улиц в захолустье,
зато и не пыхчу
в тисках ливрей,
как кочерыжка
                    в розовой капусте.
Богат не я,
а наш большой район.
Он для таких, как я,
не по карману.
И носит нас, как водится, втроем, —
лицом к ларьку
                     и миной к ресторану.
Но этим я себя не уроню.
Не поступлюсь ни родиной,
ни честью.
Плачу за всю великую страну
и плачу
           со страной великой вместе.
Нам, стихотворцам,
Бог велел страдать,
и мы страдаем по Его завету,
как бы в надежде за судьбу за эту
От Самого
              приять и Благодать.
Горды душой,
нуждой себя томим,
довольствуясь, как жизнь,
на чем стоим,
апостолов являя ей собою.
Не густо в жизни радостей земных,
 ее щедрот,
но не грешит наш стих
угодливостью
                   пред казной любою.

Мошна у нас, поэтов,
не в чести.
Рюмашка — да. Извольте поднести!
Ей честь всегда. За муз!
И лишь за них!
Такое наше
житие земное.

И в этом
поэтическом ряду
я — не за кадром,
и в своем роду
не крайний слева-справа,
а в середке.
Его нутро…
Наглец! Наглец я всё-тки!
Сучонок я. Сын суки. Сучий отрок.
Плешивый, правда, к третьим петухам.
Еще и рад, что не последний хам,
шут у царя Гороха по стихам,
У Пушкина…
А что, —
как дальний отпрыск?!.


Ноябрь — декабрь 1995 г.
г. Советский.


VIII
ПОЭМЫ



ЕТКА МАРЫЯ
Хатынь, Лидице, Орадур,
Хиросима, Нагасаки
и далее, по списку, —
Вечная память!
Автор.

Роняют скорбный звон колокола.
Над мертвыми холмами
                                  вечер стынет.
А я брожу, печальный, по Хатыни,
как будто здесь
                      любовь моя жила…

…Ей было пятнадцать.
Зеленая ветка
от старого корня
земли белорусской.
Я звал бы ее на свидание: —
Ет-ка-а!
           Ма-ры-я-а! Маруся!..

И пусть не в меня, одногодка,
впервые
в ту, давнюю, пору влюбилась Марыя,
а синие очи да русые пряди
другому пришлись по душе.
Неизвестно.
И кто-то
шутил в партизанском отряде:
откуда взялась, мол, такая,
                                      невеста?
Она из Хатыни.
Из тихой деревни,
в которую лесом —
одна лишь дорога.
Таких деревень
на пригорках сугревных
потом, в Белоруссии
                              видел я много.
Но эта имеет особое право
на вечный огонь,
                  на гранит и на мрамор!
Сюда
в сорок третьем
пришли крестоносцы
в тяжелых доспехах
двадцатого века
и вместе с деревней
сожгли по доносу
всех
     до последнего человека.
И я не успел…
И теперь о минувшем
кричу запоздало:
Не смейте! Здесь дети!
Спасите их души!
Спасите их души!
Их крохотный мир
                            на огромной планете!
На трубах печных
золотятся таблички,
и память
звучит командирской командой,
и вот перед нею на перекличку
становятся мертвые
                             ряд за рядом:
Етка Казимир 54 гады
Етка Алена 50 год
Етка Альберт 16 год
Етка Марыя 15 год
Етка Стася 12 год
Етка Даминик 5 год
Етка Сцепа 4 гады
Етка Рэня 3 гады
Етка Юзик 1 год…

Марыя! Марыя! В очах твоих синих —
два факела
              непобедимой России!
Во взоре моем ли, огнем полыхая,
качнулись
             и рухнули стены сарая?
В убийц ли, на них ли жестокие пули
кричащие факелы
                         стены метнули?
Как встретили смерть твои очи,
Марыя?
Какой пред врагом
                         в них предстала Россия?
Твоя Белоруссия?
Может, напрасно
с рожденья
               не дали ей имени Красная? —

в Хатыни, по угольям красным, босые,
шли в вечность
                       уже Краснорусы, Марыя!
Я вижу безумные факелы эти
и голосу сердца
                       обязан ответить:
могу ли, как ты, —
на костер и под пули?
На самое главное в жизни
                                     могу ли?
Бушует стихия, беснуется буря
в Хатыни и в Лидице,
                              и в Орадуре.
Не пропасть, не круча,
а жизнь между нами,
и буря — не буря уже,
                                    а цунами!
У этой стихии, я знаю, есть берег,
откуда она налетает внезапно,
и крыша, как в доме, и окна, и двери!
И имя:
         Свободный Запад.

Не пропасть меж нами,
не круча, не вечность,
и худо тому,
                кто проявит беспечность!
Хатынь — мой Вьетнам.
Мне кричат во Вьетнаме:
«Внимание, воздух!
                          Цунами! Цунами!»
Устами моей почерневшей Хатыни
ловлю я
          огонь Аравийской пустыни.
Хатынь —
моя память о силах зловещих,
мой взгляд на врагов,
                              на друзей и на вещи,
и верность, Марыя, тебе,
всем, кто светел,
и голос,
и голос, что миру б ответил:
Хатынь — не Помпея,
не тень Хиросимы,
Хатынь —
боевая готовность России!


Хатынь — Минск — Тула, 1969–1970 гг.



СУГРОБЫ
Рябина от ягод пунцова,
Хорошей погоды не жди.
На родине Коли Рубцова
идут затяжные дожди…
Н. Старшинов. Памяти друга-поэта.

1

Полю — полево, небу — небово…
Что твое здесь и что мое?
Осень долгая, а как не было, —
вот какое пошло житье…

Друг отсыплет последней горсткою
память — памяти,
                             праху — прах…
Сосны вскинутся в синь угорскую,
раскачелившись на ветрах…

Не посажена, не посеяна,
а неводомо — как сюда? —
загорится Звездой осеннею
здесь
         березовая звезда…
Полем, лесом, рекой, долиною,
где и жизни как будто нет,
заскрипит по-коростелиному
над безмолвием
                        лунный снег.

Затаращится в зиму выпукло,
по-сугробному чист и тёпл,
всю-то душу готовый выплакать,
чтоб хоть деревце —
                             да растет!..

Семя в вечном потоке —
Плохо ли?
Не затем ли — и мы цветем?
Листно во лесу, стыло, во поле,
думно на сердце — всё путем!..


2

Окривела луной окраина.
Олунелая спит душа…
Ночь приткнулась к окну,
как раненый,
бледногубо в стекло дыша.

По сугробам — шаги усталые.
Под сугробами — теплый скрип
и копятся там воды талые
до великой своей поры:
понесутся ручьи сугробами —
и уж больше их не неволь!..

«Не такие ль сугробы — оба мы?!» —
снится голос,
                  знакомый столь…
Снится,
снится в часы бессонницы,
словно предков шаги — земле…
Снится — помнится,
снится — полнится —
это
       друг подошел ко мне…
Кто из Тулы, а кто из Вологды —
поездами, такси, пешком,
безволосо и седо молоды,
мы встречаемся на Тверском…

По традициям Дома Герцена,
что сложились давным-давно,
от сугробной зноби согреться
                                             мы
молча складываемся на вино…
Не копейками — двести, триста ли —
души вскладчину!
Всё — на всех!
Взгляд его из-под грусти пристальной
под ногами читает снег:
«Не ужился с родными тучами?..
А теперь погибай, ничей!..»

Так идем, не хужей, не лучше мы —
чуть помедленней москвичей…
Мы свободны — и это главное!
Слово, всплеснутое в тиши,
лунной лодкой легонько плавает,
щекоча берега души…
И ничто не мешает голосу
 в беспредельной дали стиха:
тихо во поле,
тихо во лесу,
              тихо на сердце…
                                   Жизнь тиха…


3

Жизнь!..
Не часто в ней друг встречается.
Только вместе — и вот уж нет…
Где-то, словно плывет-качается,
по проселку идет ПОЭТ…
И одежкой он скромной помнится,
и негромкой игрой ума,
 а за ним на угор поземисто
насугробливается зима…
Он Свободен!
Какого лешего
счастье грезится?
Ерунда!..
Ива, словно заледеневшая,
пригорюнилась у пруда…
Не в его ль тепле счастье ивино?
Если так, то оно — во всем?..
Лошадиной ноздре, заиненной,
чем не счастье —
                             дышать овсом?..

Что же счастье?
Чего-то выстрадать?
Накубышить в чулок гроши?
Чувство истины?
Меткость выстрела?
Единенье с душой души?
НЕТ!
Оно только манит издали,
как дымки над родными избами
и, как детства заря в судьбе,
лишь миражно зовет к себе…

Нe насытиться им, не выболеть —
перезлей любви и вина…

А СВОБОДА?
В любом ли выборе
рядом с нами стоит она?..

Совесть, Счастье, Свобода, Истина —
всё едино
             и независимо.
Как земная жизнь в невесомости,
где ты маленький и большой…

Чем дано тебе больше совести —
тем возвышенней ты душой!

Так шагает ПОЭТ.
Создание
плоти, радости и тоски,
вспоминая дороги дальние,
что на деле — совсем близки.
Под шапчонкой не тесно волосу,
не богат, а что хошь проси!
Щедро во воле, щедро во лесу,
щедро, стало быть, —
                                 во Руси.


Алексин — Тула — Москва.
1971–1977 (1997)



СВАДЬБА ШЛА…
Другу моему Борису КАРТАШОВУ,
подсказавшему мне этот сюжет,
и его на редкость дружному
сплоченностью своей
славному роду, — Автор

По Сибири цепы молотили.
Шумно свадьбы неслись по Сибири —
где недавние красный и белый —
оба красные —
                       пили и ели.
И плелась мимо свадьба другая:
в подвенечном из двух мешковин
шла невеста. Жених, не мигая,
те же
        взгляды косые ловил.
В телогрейке, заплата к заплате, —
чем прикрыть еще голый живот? —
он как словно бы сравнивал лапти:
тот ли, этот ли путетоптатель
самый путь-то
                        и переживет?..
Шел этап. Раскулаченный голод.
Шел хазарский полон. Кто немолод,
старики с мелкотой, не дойдут.
Ничего не поделаешь тут.
По Руси насбирали их врази
для Кагана, Кагала, всей грязи,
что заляпает всякий народ.
И по воле-то всей этой мрази
не один тут этап
                        перемрет.
Шел концлагерь. Не ехал, а плелся.
Бич безжалостный щелкал над ним.
Шли рабы из российских равнин,
без протеста в очах,
                            без вопроса.
И родной-то их край был неласков
к обходительным даже рукам,
тут же суть — в Каганате хазарском,
воскрешенном в России на царском
попустительстве
                       большевикам.
Путь и жизнь — на живот лишь да выжив.
А живот сам — с беды на беду.
И силач не спасется от грыжи,
лишь во сне
                принимая еду.

Вот какая шла свадьба. Милее,
впрочем, нет, если шла она так.
Знать, Астафий, отец Пантелея,
жизнью был
                 закаленный «кулак».
Коровенок, лошадок — по паре.
Девок дюжина. Двое парней.
Да великое лихо в амбаре,
хоть и пахарь —
                       от древних корней.
И не голод. Чему тут дивиться?
Нe дивица вдовцу, а вдовица:
восемь душ у стола-то на лавках,
а по зимам —
                   у чёсанок давка.

Нe по прихоти, хочешь, не хочешь, —
по нужде на трудяге женись;
нету краль до работы охочих,
а в крестьянстве
                      крестьянская жизнь.
Здесь идут на хозяйство хозяйством.
На учете хомут и рога.
Так, едва середняк, оказался,
в четверть сотни,
                            во стане «врага».
Так сам главный Каган иудейский
и изрек, оглядевши всю Русь,
что народ на Руси презлодейский,
что, мол, с этим я
                           не примирюсь!..
Мол, не те в них вдолбили идеи
и поправят сие —
                           Иудеи!

Так, не так ли, но долго-предолго
шли клейменые, долю кляня.
Схоронили всех старых. Умолкла
обескормленная
                        ребятня.
Что справней, на харчишки сменяли.
Как лесное зверье, обросли.
Но, гляди ж, и любовь в эти дали
дотащили
              из отчей земли!

Свадьба шла. Это видеть бы надо!
Всё в ней с миру — наряд и питье.
Для любви нет прекрасней наряда,
чем само
             озаренье ее…

Шла Прасковьюшка. Паша. Параша.
Матерь долгой судьбы и родни.
И ее Пантелей был всех краше,
как ни рван
               и мослы лишь одни.

Всё еще впереди. По востокам
и по африкам слезы прольем.
А до них с иноземцем жестоким, —
кто с ружьем,
                    а кто чуть не с кольем.
Как из красного в очи тумана,
хлынет горе на Русь из Афгана.
Пред Чечнею померкнет Афган.
Но об этом, тогда еще, — рано.
То, далекое —
                     рана из ран.

Мы в далеком том не обомшели.
Там лишали нас рук и ума
средь наветов, пожив и отмщений,
а за что,
             Русь не знала сама.

Много будет до них, до востоков,
дураков, вроде Федьки-зятька,
что лишают великих истоков,
чем любая община крепка.
Расказачивал родину с Троцким,
с Кагановичем грабил крестьян
и в прищуре своем идиотском
чуть не Лениным выглядел,
                                      пьян.
Две коровы и «Маслена рожа!»
Два коня: «И табя подкуем!..»
Этих федек попозже-то тоже
обеспечат
               далеким жильем…

Свадьба шла.
Это было похоже
на этапный немой маскарад,
где лохмотья, да кости, да кожа,
в чем душа,
                  как еще говорят.

Свадьба шла — разрешила охрана —
по сибирской кондовой Руси.
Шла в обутке диковинно-странной,
хоть за деньги
                    на память проси!..
Свадьба шла по деревне, где окна
отвернулись в глухие дворы,
где и вилы торчали с намеком,
озираясь
             на топоры.

Стоп, опомнитесь, люди! Когда же
на этапе
           шла свадьба под стражей?
Это, может быть, местное что-то?
Произвол, что наказан потом?
Нe наказан! И эта «работа» —
до наград с пенсионным листом,
до военной шкалы ветеранов
и до льгот, что с войной наравне, —
не забыта, как это ни странно,
а забыты, —
                      кто пал на войне…

Свадьба шла, вся сосчитана, дабы
совпадал по заявке отчет.
Молодые ли, старые, бабы,
кроме малых,
                   все были на счет.
Там,
средь свадеб песцовых и волчьих,
на широком оленьем гону
эта свадьба с собою покончит,
на потом
             загадав не одну…

Ни Астафий туда не дотянет
и ни Маненька вместе с детьми.
Многожильной Астафьевой Мане
суждено
           лечь последней костьми.
Но до этого год еще. Столько,
что любому на тысячу лет.
Долго-долго шла свадьба,
так долго,
что за ней зарастал ее след…

Но побеги от этого корня
разрослись и окрепли вразлет.
И твоя в них судьба, друг мой Боря,
и моя. Потому, хоть и в горе,
а Россия-то
                   нами живет!


Советский — Тюмень — Переделкино
(Москва) — Советский. 1984–1995 гг.



ЛИЧНЫЙ ПЕЙЗАЖ
Другу Борису Карташову

Жизнь позвала, дорога повела
навстречу новым дням и неуютам,
где новые гудят колокола
тысячеверстным
                      северным маршрутам.

И вот уже сменились полюса,
восход навстречу вытянулся длинно,
и сразу все таежные леса,
вершины сосен, как журавьи клинья,
его коснулись, и зарделась мга
в раздолье этом, и зеленовато
берестяные вспыхнули снега,
и новогодней елочною ватой
дымы убрали небо, и вокруг
богатырями вытянули выи
бесчисленные вышки буровые
и на восход
               воззрились из-под рук…

Не правда-ли, — красиво? Фантазер,
аорты рек я вскрою перед вами —
и немота закованных озер
прорвется незнакомыми словами,
и новый день, рожденный в этот миг,
теплом наполнит весь ознобный мир,
и радугой фонтана нефтяного
разноязычное соединится
                                        СЛОВО…

Но как свою фантазию ни сей,
а солнце не растопит стылых окон,
в людском пруду, глубоком-преглубоком,
не попасет стеклянных карасей, —
на волосок от пропасти земной,
оно плывет глаза-в-глаза со мной,
чеканенное медью отожженной
и стыло-стыло дышит на меня
из марева морозного огня,
и грузнет в мрак
                      баржой перегруженной.

И это — на Оби… Какой-то час —
и с лайнера вы сходите в Тюмени,
а час в другую сторону — и вас,
 пока надолго Север не погас,
лучами ослепит простор олений.
За Салехард, Надым и Уренгой
след поведет к усопшей Мангазее,
где жгучей холода и вьюги злее,
и свет другой,
                   и мир совсем другой…

Я забредал в те лютые края
и к лютым в когти попадал буранам,
и на оленей, ростиком с баранов,
как ненец хоркал, —
                              словно был не я.

Во мне два мира — прежний и вот этот
нашли приют, навек соединясь.
С зимой на юге северное лето
в какой-то миг вошли в прямую связь.

Здесь каждый мог бы вдоволь посмеяться,
смакуя струганину: что за яства!
Живое мясо инеем искрится…
Живая рыба, — как из ледника…

И — с перьями зажаренная птица,
не в глине, а на углях камелька…

А малица, что с виду неказиста,
и мягкие нарядные кисы
настолько экзотически-форсисты,
что стали модой
                       южной полосы.

Но что мне мода?! — я всю жизнь был воин:
тепло, легко, удобно —
                                 и доволен!

О новый край, открытый мной не первым,
зато открытый мной и для себя,
романтике своей десантной верный,
я собирался
                воспевать тебя!

Твои богатства — тундра, лес и недра,
но кто тобой распорядился щедро?
Куда ушло твое очарованье?
Кому достался твой богатый стол?
Мы, через дом, здесь топимся дровами,
а факела окрест над головами
жгут воздух наш,
                     как варварский костер!

А поднимись и полетай в зените, —
оттуда сразу станет все видней:
внизу, как жилы наши, — нити, нити
к иным краям,
                    а мы — бедней, бедней!

За все кордоны и в любые дали
от нас — составы леса, нефть и газ,
как гангстеры, стальные магистрали
средь дня и ночи
                        грабят, грабят нас!

Спрошу себя: ну что, романтик, — как?
Не сыт еще туманом? Ну, — а запах?
Кто это нам вдолбил, тот не дурак, —
давно утёк
               и воспевает Запад!
Я зол, но я об этом — не со зла,
я, как и ты, — доверчив и наивен.
Романтика не раз мне жизнь спасла,
как ниву в знойное засушье —
                                            ливень.

Но кто-то ж предал нас средь бела дня?!
За годы знал, когда сработать мине!
На Западе ль сейчас, или поныне —
в грудь кулаком:
                       «Держитесь за меня!»?

И мы не пожалеем выходного,
как будущего, — крикнем:
«Свой он!..
На-аш!..»
Хотя к охоте и ружье готово,
и — до отказа —
                      полон патронташ…

И будущее нам — не фунт изюма,
и детям по душе и форс, и кайф,
а не глядеть волчатами угрюмо
да зубы скалить, —
                           жили бы пускай…

Ну, кто зудит на ухо мне?!
Ну, кто там…
Чу!.. Кажется, погода вновь к полетам,
а мне, как раз, лететь в Тюмень…
Лопату раздобуду, иль кетмень, —
от снега отгребусь, в аэропорт
и, как огурчик, свеж, как дурень, горд,
взойду на борт
                     и доложусь: Я — вот он!


Декабрь 1978 — декабрь 1993.
Тюмень — Советский



БЕЛЯНА
«Разберу беляну
одними руками…»
Нар. поговорка.


ПРОЛОГ
На Волге ночь.
Ни звезд, ни ветерка.
Доедена уха из судака,
в который раз артельный чайник долит,
лютует комарье — спасенья нет,
а тут еще по удочкам сосед:
«Почем, скажи мне, парень,
                                        сила воли?»

Чудак!
Нашел, кому задать вопрос!
Я в землю нашу жилами пророс,
с кем только не отведывал я соли,
и голод, и разруху перемог,
и силой переважил тьму дорог,
где сила, как известно, —
                                     не без воли…
Но как сказать почем,
когда она — тебе и сила воли,
и цена,
к примеру бы, — как человек и поле:
вспахал, засеял, сжал и,
что сожнешь, —
оценишь:
плох задел твой иль хорош?
По силе по твоей
                         и будет воля…

Старик, однако, и не ждал меня —
он так бы мог спросить и у огня,
с водой поговорить,
а то — с железом…
Откашлялся,
снял комара со лба,
изрек с растяжкой:
«Воля, — как судьба…
Ценой по силе
                   и по силе — весом…
Бывает, силы — пуд,
а воли — пшик!
А то — наоборот:
душа-мужик,
ни веры и ни правды не уступит —
да силы нет.
Ты скажешь, что у нас —
в России нашей — все вольны сейчас?
Вольны.
Хоть кое-кто и воду в ступе
не леняться толочь.
Нe слабаки!..
Вот мы с тобой, положим, рыбаки:
ты снасть закинул,
я, себе, сел рядом…
Одна у нас, навроде, маета,
обрыбился же — ты,
я — без хвоста…
Что я скажу?
Пускай, мол?
Так и надо?
Ан нет, мил-друг!
И старых ног не жаль —
всю Волгу обегу и вширь, и вдаль,
а нападу на клёвую удачу!..
И сила тут, и воля — всё в цене!
А рыбка-то — того: накладна мне.
Всю жизнь бы так работал —
                                         как рыбачу!
А все бы — так?..
При вольности-то всей?..
Паши с любовью, с нею же и сей —
и жди
как проводил жену на роды, —
что выклюнется?
В вольный рост пойдет?
Тепло у сердца каждого найдет?
Почем все это, а?
                           Во всем народе?!.»

Я слушал, словно думал сам,
ведь он
и поле помянул мне в унисон,
и я забыл,
что ночь спешит к рассвету.
Легенду слушал.
Страшная она,
хоть в давние случилась времена.
Поведаю и вам легенду эту…


Глава I

За камские,
ветлужские леса,
в степные прикаспийские туманы,
по Волге — вниз,
по ветру — паруса,
неслись, бывало,
                          белые беляны.
Длиной до полусотни саженей
и шириной, с развалом, — до десятка,
беляны те,
чем глубже их осадка,
чем больше путь —
тем значились ценней.
Нагруженные доброю сосной,
рогожами, лычагами[2], смолой,
слезой-живицей,
многожильным лыком,
несли они путем своим великим
товар лесной.
Степям он тем и гож:
и паруса-то сами —
из рогож,
и корпуса — не крашены,
и доски — не струганы,
и шиты без гвоздей,
и лыком конопачены…
И всей
наружностью —
                         беляны те не броски.

Их сила — в половодье,
а краса —
контраст «организованного» цвета,
где даже из рогожи паруса
пылали златом
                    в пламени рассвета.
Мне детство бы напомнили они,
ручьи с бумажным флотом,
что сродни
белянам ли, фрегатам ли, линкорам…
Но — омута эпох!..
Моим ручьям
не освежить потусторонних ям —
и я лишь их
охватываю взором…


Глава II

Чу, — топоры:
«А ну! Кому помочь?!» —
купец Егор крушит свои деляны,
и по разливу —
даром что не ночь, —
как бабочки-поденки,
                                   прут беляны…
Егор богат.
Богаче всех окрест.
И не пузат, хоть вволю пьет и ест.
И людям не чужой, но и не дядя.
По виду —
то ли турок, то ли грек,
но говорит, как русский человек,
а нам ли, русским,
жить, —
          на морду глядя?

Команды на беляны садит сам:
оброчные и беглые крестьяне —
по пять,
по шесть,
да по семь на беляне, —
а чтобы спелось разным голосам,
снабжает их искуссным дирижером —
и голоси до Астрахани
                                 хором!

Там и конец белянам.
Все — товар:
до донышка по штабелям разложат,
команды подхарчуют,
а навар —
в тенек,
где загустеть
                  жирком он сможет…


Глава III

Давно уже в помине нет белян —
до пароходов знали эту пору, —
когда мой предок по отцу
                                       Степан
в леса подался от нужды
                                    к Егору.
Валил деревья для сплавной страды,
и страдовал,
и жил на те труды,
и барину выплачивал, чтоб долгу
не числил тот, и вот,
в конце концов,
Степан нос к носу
встретился с купцом, —
хозяин сам
                 с беляной шел на Волгу…

Не близок путь.
В работе день-деньской
едва ли доберешься в три недели.
И комары всех начисто заели:
их по разливу —
                     пропасть над рекой.
Настырне!
Куда тебе цыгане!
Не отпихнешь,
не вытолкаешь прочь,
ни руганью не свадишь,
ни деньгами, —
по солнцу жарят!
А приходить ночь —
и дымокуром
                    горю не помочь!..

Лишь раз и был ветришко низовой…
Беляк осётрий[3] наседал на мели
и заверть вод подлунная —
Завой —
впрядала комарье
                        в свои кудели.
А шелесперья мелочь —
тут как тут!
А на беляне —
благость и уют!
А ночь?!.

А ночь!
И не ложился б сроду, —
да как без сна?
Чем жилы наливать?..
Где силы брать страду свою ломать?
От Бога — жизнь,
                     а ей — подай погоду!..


Глава IV

Умаявшись от скуки и жары,
Егор о ночи размышлял с тоскою:
«Ну комары!
Ну эти комары!!!
Заякоримся —
тож не жди покою!..
А потемну не поплывешь, небось,
хотя серёдкой воздух посвежее…
Того гляди —
чай, не железна кость! —
еще сломаешь ненароком шею!..
А кто понудил?
Сам сказал: иду!
Вот и иди!
Тяни беду-нуду!

Что мужикам-то? —
пообвыкли, видно,
а ты чешись, хозяин,
не ленись!
Какому хочешь господу молись —
не заслонит!
                   За глупость и обидно!..
Помощник, вишь, удрал!..
С чужой жаной!..
Ну шельма!..»
Ухмыльнулся.
«Между прочим,
вон и ребята заскучали к ночи…
А может
             поднести им по одной?
Работали исправно, честь по чести,
и сам не прочь бы —
выпить с ними вместе…»

Смеркалось.
Подошли под крутояр.
Здесь, говорят, — Ермак,
а после — Разин,
с товарищами
щупали бояр…
«Мме-сс-та-а!..»
и трижды сплюнул,
чтоб не сглазить.
«Разбойники да гнус —
типун на них!
Во-о-о камень —
что тебе медвежье рыло!..»
Он перестал покрикывать.
Притих.
А мужикам-то —
                       до него ли было?
В своей привычной сутолоке дел
шабашили,
затеяли купанье,
кулеш сварили,
сели всей кампаньей —
Егор их по-хозяйски оглядел:
«Мослы!
Узлы!
Сухие плети!
Корни!
А в чем их сила?
Ясно,
         что не в корме…
Так в чем же?!.
В матерях?
В отцах их сила?
Не та ли голь в них с детства голосила:
Дай хлебца!
Хлебца!..
Хлебца? —
От него ль
так широка и кряжиста Россия?
И воля
и неволя —
что почем?..
Неволя — счастье!
Он, Егор, учен:
его мошну — неволя напитала!
Она — и сила,
и в цене всегда…
Ну что за комарье, —
                                беда — нуда!..»


Глава V

Все чаще взгляд Егора —
на Степане:
«Силен мужик!
А росту — моего…
Сейчас бы
поборол бы кто его —
вина не пожалел бы!
Но в компаньи нет
парню пары, —
что ж поить за так? —
Она и водка —
                       тоже не пустяк!..»

А скука гложет,
всё купцу не мило,
но тут его внезапно осенило —
и он,
актерской струнки не лишен,
поднялся,
с безразличной бросил ноткой:
— Эй, вы!..
Кто встанет к мачте нагишом,
отблагодетельствую водкой!

На голос обернулись,
но тотчас
послышался в ответ басок с ехидцей:
—  Выходит —
кровью надо расплатиться?
Горазд, хозяин!
                      Оченно горазд!..

Другой добавил:
—  Ты, купец, не жмись!
Сам комаром всосался в нашу жись —
мог и за так бы поднести по чарке,
а твой посул,
                  как мертвому — припарки!..

Словцом, что кулаком, под самый дых
поддели —
а Егор крутого нрава…
Из бочки нацедил на шестерых
Ведро —
и бах на стол:
—  Лакай, ор-ра-ва!
А там посмотрим:
что кому жалеть —
вам жизни
али мне — сивухи горькой!..

Хмелели люди…
Как не захмелеть?
На шестерых ведерко
                               есть ведерко!..
И тут хозяин вновь заговорил:
—  Лови момент, пока я добрый спьяну:
Кто
нагишом
протерпит до зари
у мачты,
тот —
            бери мою беляну!..
Всех оглядел — и поубавил пыл —
Степан был трезв.
Как будто и не пил!
Ожёг глазами:
шутит дядя, что ли?..
Но промолчал.
«Хозяин-то — хмелен?..
Как на вино расщедрился-то он?
Развергасился[4] —
                       мастер балаболить!.».
Чадил дымарь.
Ломались голоса.
Но был Степан уже далек отсюда, —
прошла молва средь крепостного люда:
их барин за границей
прожился!..
Теперь прощай загаданная воля
цена за откуп сразу возрастет!
А откупиться надо вместе с Полей —
пока одни — и детям ведь учет…
А тут — беляна!!!
Треплется, поди?..
Конечно — комарье…
Не без расчета…
Уверен гад!
Но, дядя, ты гляди:
коль выдюжу —
                       отдай, что заработал!..»

Сгреб за плечо хозяина: —
А ну —
Дай попытаю счастья,
на ночь встану,
но ты божись!..
—  Не бойсь! Не обману…
Заря до солнца —
                          и бери беляну! —

На пьяненьких скосил лукавый глаз:
—  А можа, кто жалает вместе?..
В долю?..
Вон Степка-то обскакивает вас,
а я даю подумать —
                                 не неволю…

У пятерых — улыбки по лицу.
Тряхнули с пьяну кудлами купцу,
потом —
уже осмысленно —
Степану:

— Жизнь, паря!.. —
молвил старший наконец. —
Ты лучше выпей!
Правильно, купец?..

—  Почем я знаю?..
Я даю бе-ля-ну!!!
Какой товар-то?!
Самый ходовой!
Да вашей оценить ли головой?
Продать и то, ведь, надо по уму:
Торговля любит красную монету!..

Степан поднялся:

—  Если твоему
такому слову,
измененья нету, —
я соглашусь…
А вы, друзья, к утру
от пут меня тогда
ослобоните. —
Со всеми поделюсь,
коль не помру.
А если что —
                   всё Женке отдадите…
Идет, купец?
—  Идет!
Твой магарыч! —
Осклабился хозяин. —
Всем — потеха!
По ты, как занеможется, покличь —
я развяжу! —
                  и сам зашелся смехом.
Веревками —
одною по рукам,
другою по ногам — скрутили тело.

Шутили поначалу:
—  Комарькам
всего вкуснее то,
                             чем тятька делал!..
— Молитвой их,
молитвой их пужай!
Похлеще бусурман они, однако!..

Егор поддел:

—  Ты телой не дрожай!..
и по щеке
              хлестнул себя со смаком.

Потом жалели:

—  Зря ты, паря, зря…
Съедят глаза —
беляны не видать им.
Как ни поздна вечерняя заря —
а до другой
тебя не хватит…


Глава VI

В Егоре зло с насмешкой пополам, —
он тешился, завидуя здоровью:
—  Я задарма копейки не отдам!
Ее умом брать надоть,
                                     а не кровью!
Не выдержишь!
В одежке, вон, сижу —
и то наскрозь прокусана вся шкура,
хоть лезь в овчину!..
Нету терпежу!..
А ты-то
              сплошь утыкан ими, дура!..

Бежала ночь, как тихая волна.
Луна
волной
переплавлялась в слитки.
Трезвел народ:
до хмеля, аль до сна —
при жуткой столь,
                         столь добровольной
                                                   пытке?

Степан крепился.
Притерпелся, что ли?
Он этого и сам сказать не мог.
Сначала жгло от головы до ног,
а после —
               охватил озноб от боли.
Как будто угодил вдруг на костер
и тут же окунулся в прорубь…
Звенели комары вокруг —
и впору б
рвать вервье:
                 не по силам уговор!
Сквозь веки,
как за пухом тополиным,
он видел поле за своим селом,
погост
с торчащим из дерев крестом,
свой дом у вётел
и речной излом,
печальные
               глаза Полины…

Он видел волю!
Жаворонок дальний
висел над волей этой,
лес шумел,
и ни приказчик,
человек скандальный,
ни барин даже сам —
развратник сальный —
никто
над ними
               власти не имел!


Глава VII

Бежала ночь.
Егор сидел сумной.
И кто-то рыкнул: —
Режь лычаги, идол!!!
—  Нет, не годится. —
возразил другой. —
Спор — не на жизнь!
Вдруг парню-то —
                             планида?..
—  Планида?
Как же!.. —
Шуба-воротник
из комаров,
а кровь-то — не родник!
Не тока на гайтан —
на крест они
садятся, стерьви!
Даже —
             друг на друга!..

И вдруг Степан ожил:
—  Нe обмани…
Крест на тебе…
                   отдай добро… супруге…

И смолк —
чтоб, может, больше никогда
не увидать ни милой,
ни беляны…
Упала за борт первая звезда,
а кропивцы
                 всё гудели пьяно,
тесня друг друга, лезли напролом
и жалили,
и пили кровь от пуза,
 и падали,
не совладав с крылом,
и лопались
              от взрывчатого груза!..
Росло у ног кровавое кольцо.
Егор дохнул,
прошелестел, как ветер:
—  Опомнись, парень!
Я, в конце концов, —
дам что-нибудь!..

                        Но не было ответа.
В молчании зловещем лунный свет
стекал на раны помертвевшей ночи
и вскрикнул тут хозяин дико:

—  Нне-е-ет!!!
Он сдохнет,
                  он нарочно сдохнуть хочет!!!

Угрюмая команда впятером
уставилась незряче на Степана.
—  Хозяин!
Попрощался бы с добром, —
напомнил кто-то. —
                            Проиграл беляну!
А душу ты напрасно загубил —
потешился, выходит, на нуждишке…

—  Не я! —
отверг Егор. —
Не я убил!
Позарился мужик на золотишко!
Известно дело —
на рожон не лезь!
Чужие-то кусачие деньжонки!..
Мы — это…
Сами…
Обмозгуем здесь…
Всем — доля!..
Не забудем —
                     и о жонке…

Все промолчали,
лишь глядели косо
на солнце,
что росло из-за утеса.
Веревки соскользнули под ножом:
Степан осел…

—  Вином его!
Вином! —
Егору крикнул старший,
                                шмыгнув носом.
Степан уже не чувствовал зари
и не дышал, казалось.
У Егора
нашелся спирт:
—  Теперьча три, не три —
нам распивную пить,
                                а бабе — горе…
Позеленел хозяйский глаз блудной:
—  Сам повязался на характер свой.
А был живой бы —
я ж не на обман…
Корысть —
она упряма в человеке!..

Но тут прикрытый рухлядью Степан
бескровные
                на голос поднял веки.
Видать, что он родился в том краю,
где за него молились неустанно.
Промолвил еле внятно:
—  Ты…
Мою…
Егорка…
Не дели
           мою беляну…
Я отдышусь — и сам…
Оно — не грош…
Водички мне…
Водички мне сначала…

И долго пил —
лишь о железный ковш
негромко
            зубы белые стучали.


ЭПИЛОГ

И я продрог.
Заря ласкала слух.
Упрямо Волга в берега толкалась.
Над ней туман, пружиня, выгнул парус,
спросонья
               голос пробовал петух.
Навстречу мне,
родившись за туманом,
в сиянье бледном топовых огней
шел теплоход,
а мнилось мне — беляна
и обнаженный человек на ней…
Он жаворонка видел,
лес и поле,
и не кричал от нестерпимых мук.
У ног его горел кровавый круг:
Превозмоги,
переступи —
                    и воля!..
Наверное, как синяя тоска,
журчащая от сердца до виска,
как вешний путь
и как весна сама,
была в сознаньи гаснущем она…
То уцелевшим под косой цветком,
то материнским пахла молоком,
то девушкой была она в цвету,
то птицей,
              круто взмывшей в высоту…

Той высоте,
манящей все живое,
от века нет, наверное, цены,
поскольку в ней —
и поле силовое
и воля
          навсегда совмещены…

А я ту волю — порами впитал,
как воздух,
                 проникающий в металл…


Ахтубинск — Астрахань —
Тула — Тюмень — Советский.
1969–1997 гг.



ПЕРВЫЙ ПОРУЧИК
Первой с детства
и вечной в памяти любви —
Галине (в девичестве Комаровой)

Татуированный, как папуас,
но в гриме старого поэта,
я все скучаю, кажется, по Вас,
гадая
       на каком краю Вы света?
Вы Первая всего из Трех Имен
моей рукою левой овладели
не потому, что был я не умен,
 хоть я
         таким и был на самом деле…

Шесть лет!
Мне только-только шел седьмой.
Коканд узбекский.
Пригород урючный.
И я влюбился в Вас, о Боже мой!
Вот почему —
                     я первый Ваш поручик!

У шлюза бился наш большой арык,
с водой —
как чуть не всюду там — не чистой,
а на босом поручике — парик
из собственной
                         соломы золотистой!
Такой самодовольный шпингалет
за девочкой шагал голубоглазой,
что, верно, был тогда уже поэт,
напичканный стихами до отказа…
Я Вас любил! —
Я первый бы изрек,
но Пушкин упредил меня случайно,
за что я, все ж, беру под козырек,
недоуменно
                 поводя плечами.

Ведь я, притом, был твердо убежден,
что Вы — моя
и я любим взаимно
и удивлялся:
Так чего ж мы ждем?!.
Два «ГЭ» — союз:
                          Евгений и Галина!

Наколкой я гордился, и когда,
хоть мама больно драться не умела,
наказан был, —
запомнил навсегда ее слова:
«Рука аж онемела!..»
Галинка!..
Не судьба!..
Но я давно
о Вас писал в стихотвореньи раннем.

Оно, — как вздох,
а не воспоминанье
 о нас,
о Вас,
а, впрочем, — вот оно:

…За окном шумит большой арык,
втискиваясь в тесный камень шлюза,
а над ним, в честь нашего союза, —
метка вкось урюковой коры:
«Е+Г»,
а равенства-то нету!
Время знало, знало, что стереть!
Там всего два маленьких тире —
а как много значило все это…

Теперь,
когда я многожды стал дед,
признаюсь Вам: чего-то достигая,
я это относил к числу побед
лишь в Вашу честь,
хоть рядом —
                       шла другая…
Вот как оно у некоторых, — а?..
Уйдя в запас заслуженным майором,
я продолжал служить Вам без греха
и стал
полковник войск казачьих
                                     вскором.
Кому б давно рассыпаться песком,
а Ваш поручик первый —
в атаманах,
пусть не в седле, но не всегда пешком,
не в ярком нимбе,
                          но и не в туманах.
В неверии и вере в божество —
я не давал погаснуть свечке Вашей,
какое бы ни шло от Вас родство,
ни пахло б молоком
                            иль — простоквашей…
Вы были из неведомых краев —
Сибирские,
но все же — Комаровы,
а мы из горных солнечных краев —

Вдовенко мы,
                      мы южные по крови…

Чего молчал-то, что ль, до сей поры?
Да сам не знаю!
Старые мы стали…
Упились кровью Ваши комары,
а вдовьи слезы —
                         капать, знать, устали…
Лишь сердцем я и знаю,
что пока —
на Этом, слава Господу, Вы Свете!
Тому порукой — левая рука,
где ваше имя Галя —
                                 на примете…
Поручик Ваш покашляет порой —
и усмехнется в сивый ус казачий:
какой ни есть,
а даже — не второй,
а — первый!
            Вот любовь как много значит!..


9-10 декабря 1997 г.
г. Тюмень.



УДИВЛЕНИЕ

По огонь по чужой не ходить,
своего не занять вдохновенья
и трудней всё меня удивить,
а Поэзия — всё
                      Удивленье.
Всё, что Богом дано, — исполать,
как находка случайная,
что ли,
даже свойство самой удивлять —
в ней
        не самая главная доля.
Ощущенье любви, как глотка
в бесконечном, казалось бы, зное, —
Удивленье,
 что жизнь коротка,
как пред вечностью —
                                счастье земное.
Миг, когда распахнутся глаза,
не узришь, если сомкнуты веки,
если вдруг удивила гроза,
как
последняя мысль
                        в человеке…


1

За Аленкой моей, за Аленой,
за Аленушкой в поле иду,
и звенит колокольчик зеленый,
с чистым небом и сердцем в ладу.

А тропинке-то
сколько б ни виться,
а не хватит ее на века,
 и вот тут-то бы мне удивиться, н
о ведь я
            еще молод пока…


2

Еще, как будто, не старик,
но седина по капле,
как из-под камушка родник,
сочится
            из-под шапки.

Не мудрость чувствую, а боль
под левою лопаткой, —
как в доме вдовьем,
там любовь
живет во мне солдаткой.
Не разделенная сполна,
уже не первый месяц
блукает по сердцу она,
как —
        по ночному лесу.

И я не жду уже чудес,
на счастье не гадаю,
а просто-напросто, как лес
под осень,
              облетаю.
Что ж,
я не вечен, как и ты,
любимая природа,
но вечен мир моей мечты,
не предан
и не продан.


3

Душно, что ли?
Шум в темноте ль
или в сердце тоскуют боли?
Мне приснится ночью метель
и дорога
                           в сугробном поле.
Руку тёплую я сниму,
что меня обнимает нежно,
и шагну в кутерьму,
во тьму,
и загину
           во тьме мятежной.
Но сперва я замерзну так,
что зуб на зуб попасть
не в силах,
и, наверно, вспомню, чудак,
о руках
         молодых и милых…
За окошком снежит,
пуржит,
то хохочет,
то стонет ветер,
то вдруг очень хочется жить,
то —
        постылеет всё на свете…
Грудь дыханьем ты мне ожгла —
и в душе встрепенулось Слово:
то ли старость уже пришла,
то ли
        юность вернулась снова?..


4

Я слышу журавлей! —
в ночи степной
забились голоса их, как будильник.
А может это рядом,
за стеной
сам по себе
                включился холодильник?
Но журавли вторую ночь подряд
летят, летят, —
                      никак не пролетят!..

Пора,
пора им в журавлиный край!..
А может, это — поздняя машина?
А может, это заскучал трамвай
и в парк спешит
                      с тревогой журавлиной?..
Но журавли вторую ночь подряд
летят, летят, —
никак не пролетят…

Я слышу их!
Я слышу их в ночи!
А мо?кет, это память зазвучала?
А может, это сердце так стучит,
угадывая
             старости начало?
Но журавли вторую ночь подряд
летят, летят, — никак не пролетят!..


5

Динь-динь-динь —
голос ветра и боли…
Динь-динь-динь —
и поет, и болит…
Но не в поле, — откуда здесь поле? —
То во мне
            колокольчик звенит…
Позвенит, позвенит, — оборвется,
словно душу тоскою зальет,
как себе самому отзовется
и опять
            сам себя позовет…
Белый лес.
Голубая береза.
Взгляд любимой — росистая синь.
Колокольчик болит, как заноза,
и звенит:
динь-динь-динь,
                     динь-динь-динь…


6

Чем больше жизнь
своих мне дарит дней,
тем удивленней я смотрю
на вещи.
Ты — солнце теплой осени моей,
а я — твой тополь,
                       рано побелевший.
Тебе ли для меня жалеть лучей?
Мне ль непогоду хаять,
как жестокость?
Во мне —
тепло и свет твоих очей.
В тебе —
моя любовь
               и одинокость…


1972–1993 г.


К ОТРАДЕ ЖЕНСКИХ ГЛАЗ


свиток сонетов
Светочке ОРЕХОВОЙ
Любочке ГАЛЯЗИМОВОЙ
Галочке ВДОВЕНКО.

1

Что делать мне? — День роковой настал!
Готов ли я к великим испытаньям?
Ночь кончилась, а я совсем не спал, —
мой дух устал
                    без сна и без питанья…
Все может быть! Все может обойтись.
Все даже может вовсе не случиться…
Но я в тревоге: снова эта жизнь
по-женски властно
                          в грудь мою стучится.
Скорей, скорей куда-нибудь бежать!
Иначе — выбор: победить иль рухнуть?..
Во все концы пути мои лежат,
но чувствую:
                  все приведут на кухню…
Букет цветов, хотя б какой-нибудь,
намного бы
                  мог сократить мой путь…


2

Как жаль, что я не в Индии возрос,
где круглый год цветы сплошным
                                             покровом, —
увы, у нас и хлыстики мимоз —
и те идут
           по ценам нездоровым.
Цветы, цветы, отрада женских глаз, —
как не достать их в день такой особый?!.
Но круглый год из всех нас лишь Кавказ
цветами
              по-индийски жить способен…
На станциях и в аэропортах
цветочный дух впрессован в чемоданы —
и этот джин нас повергает в прах
пред Вами
                дорогие наши дамы!
О Ваша милость, я у Ваших ног!
Поверьте мне:
                      я сделал все, что мог!..


3

Индусом был бы!.. На ручном слоне бы
сейчас я вез бы женщинам цветы
и был для них бы, словно Бог на небе,
дарящий им
                 гирлянды красоты!..
Но это все, что было бы, не боле.
Мне жаль индусов: бедная страна,
и наше чисто русское раздолье
дурак лишь
               променяет на слона…

А вот — на миг бы!..
На слоне бы этом!..
По этажам!..
Туда, где пир горой!..
Хотя бы —
с ррразъединственным букетом!..
В такой-то день?!.
                           Как истинный герой?!.
О пире, кстати…
Мне к восьмому марту —
его готовить.
                     Не забыть бы фартук!..


4

Стараюсь.
Тшусь.
Угоднически предан.
И вот — готово.
Я, хоть день в году,
и на процент не буду дармоедом,
по-хански
              поглощающим еду…
Я сам готовил, фартуком повязан,
корпел,
потел,
выстраивал меню,
и если впредь понадобится,
разом —
нож в руки —
                   и профессию сменю!
Домашний повар!..
То ношу авоськи,
то что-нибудь мозгую у плиты…
С детьми вожусь, но выгляжу геройски:
на мне весь дом!
                          Прожорливые рты!..
Кошмар!
То стирку вывезешь, то взбучку,
чтоб раз в году
                          поцеловали ручку!..


5

Как хорошо, что все совсем не так!
Ведь женщины пред нами тем и святы,
что им — детишки, стирка и плита,
а нам —
             игра в заботы и в солдаты…
Но в этот день — всеобщая игра.
По прямоте души я льгать не буду:
Вы — поболтать,
мы — выпить мастера.
Нам — стол накрыть,
                 а Вам — убрать посуду…
Неравенство?
Но — каждому свое.
В мужской игре и правила сложнее:
Опасность, риск и проигрыш — мое,
а рай семейный —
                           отдаю жене я.
Не правда ли, мне фартук не к лицу?
Игра забавна,
                      но она — к концу…


6

Сонетов свиток, ниткой мулине
за неименьем ленты, перевитый,
вручаю Гале — собственной жене,
с которой вместе
станем знамениты.
Поскольку ж и друзей боготворю,
то свиток этот, празднично — пространен,
Галязимовой Любе я дарю
и ей под стать же —
ЦАРСТВЕННОЙ СВЕТЛАНЕ
                                  ОРЕХОВОЙ!

Он — Знак, что я храню
о бет мужчины, друга и поэта.
Я выдохся к Торжественному Дню,
но Он —
           и вдохновил меня на это…
Запомним все восьмидесятый год,
да сохранит Господь нас
                                   от невзгод!








Примечания
1
Вот вода! Холодная вода! (Узб.)
2
Лычаги — лыковые веревки.
3
БЕЛЯК ОСЕТРИЙ — рунный, стайный, гуртовой ход красной рыбы в устья выбивать (метать) икру (влжск.).
4
РАЗВЕРГАСИЛСЯ — разболтался.