Избранное
С. Б. Шумский






ДО НАЧАЛА ЛЕГЕНДЫ


В поселок строителей привезли кино. Четверо суток колонна техники «била» зимник из Сургута на северо-восток – двести с лишним километров лесных дебрей. Преград было много на пути наставлено: плюхались не раз в непромерзшие болотины, бульдозер чуть не утонул, пурга настигла однажды ночью, но пробрались, дошли благополучно.

Уже земля окутывалась в пепельный морозный сумрак, когда подтянулся замыкающий всю колонну бульдозер. Поселочек на взгорке, среди мелкого сосняка, выглядел, как с открытки, пестро, весело. Светились ярко огни в окошках, на столбах и радиомачте над столовой, отчего сама столовая с красным лозунгом на фронтоне и плакатами в простенках походила на рубку корабля.

Вереница с ходу развернулась на расчищенной поляне у ельника и замерла, словно сбросила шум двигателей на снег. Встретить автопоезд вышли почти все, девушки поднесли водителям по кедровой ветке.

Вместе со строительным грузом – цементом, плитами, кирпичом, металлом -доставили и киномеханика с аппаратурой. О нем, о киномеханике, что он в автопоезде и с такими-то фильмами, знали уже в дороге, ждали, так как больше двух месяцев не видели кино – соскучились. Просто негде было его крутить, не было помещения.

Поселок только зарождался, людно стало здесь, когда срубили три брусчатых дома под общежития и вышли на строительную площадку самой компрессорной станции. Людей забросили вертолетами и поселили с обычной северной спешкой в недостроенное, лишь было бы где ночевать.

Дома, стоящие одним порядком, тонут в снежных заносах, будто в провалах. Они и сейчас не закончены: без тамбуров, без крылец, и тепло от котельной не успели еще подвести. Из каждого окна торчат коленами трубы и из них, почти из каждой, клубится дым.

По другую сторону стоят тесно друг к другу вагончики вперемешку с ярко раскрашенными «бочками». И над ними тоже поднимаются белые колонны дымов.

Высоко в небе светит полная луна. Наблюдать за ней, как она прячется, ворочается в этих дымах, серебристо отблескивает, забавно для глаз, радостно. Словно возвращаешь себя в детскую сказочную быль. Да в северных видах и в самом деле многое напоминает сказку – сказку наяву.

– Ки-но-ооо!.. Все – в кино! блажит парень, пробегая вдоль вагончиков с тазом в руках, на голове полотенце дымится паром, полушубок внакидку – из бани бежит.

У столба, под ярко горящим фонарем, два бородача пилят дрова. Бензопила резко, прострельно трещит. Парни сдергивают со штабеля сушины и откидывают их в сторону – после пилы на снегу остаются рыжие полосы, а от сушин – мелкие чурочки змейкой. От них растекается в морозном воздухе пряный, легкий дух.

Парни садятся на штабель, закуривают, переговариваются о предстоящем фильме.

С прекращением треска бензопилы в поселочке становится непривычно тихо, хотя шум остался, – в береговом ложке стучит дизельная электростанция. Но метрономный перестук этот какой-то особый, затаенный в себе. Все вокруг набирается своим значением: дома, пышные сосенки, луна, падающие на плечи блестки изморози, машины – от всего как будто исходит ответное дыхание.

Машины кажутся живыми существами. «Уралы», «КрАЗы», «Ураганы», два бульдозера – «сотки», и в сторонке, отдельно от всех, приземистый тягач с широким снегопахом – клином, – как гигантский зверь затаился перед добычей. Заснеженные, неприглядные, на скатах и под бортами коричневые наросты от торфяной жижи, в лунном сиянии тускло поблескивают фары да стекла кабин – они хранят в себе что-то независимое, нездешнее.

Странно, как меняются наши представления о привычном: почему-то когда видишь на тесных городских улицах скопления машин, они тебя удручают – удручают грохотом, тяжелым смрадом. Здесь же вызывают восхищение, здесь они выполняют действительно ту роль, какую наметил им человеческий ум. Трактор, громыхающий по асфальту, и тот же трактор на поле с плугом – какие они разные!

Столовая, где намечено «крутить» кино, тоже только что построена. Она не успела еще как следует прогреться: на желтых стенах, обшитых тесом-вагонкой, блестят капли смолы. Длинные сплошные ряды окон наверху, в фонаре, густо закуржавели, матово искрятся. На них лежат косые тени от колонн и светильников-рожков, которые попарно закреплены на каждой колонне, – свет от них пятнится на потолке.

Назвали столовую по-северному красиво, ласково – «Ортъягуночка». Над крылечным козырьком слегка затуманилась инеем вывеска с разноцветными витиеватыми буквами – кто-то на совесть постарался.

Двери скрипуче хлопают. Разгоняя белые клубы тумана и громыхая застывшей обувью, входят бородатые парни в брезентовых робах поверх ватников и полушубков, женщины, закутанные в платки и шали, а чаще, в мужских меховых шапках. С мороза лица у всех пунцовые, размягчаются в тепле.

Под потолком висит неумолчный гул и звон посуды. Отужинав, почти никто не расходится, рассаживаются у стен, на подоконниках, на батарейные заграждения, откуда через решетки пышет теплом. Дремлют, тихо переговариваются, ковыряя спичками в зубах.

Ребята толкутся в тамбуре, курят, матерятся. Некоторые подходят к киномеханику, который разместился со своим хозяйством тут же у входа, под щитом с приказами и объявлениями. Подступают к нему с разговором, но он не торопясь перебирает аппаратуру, дует на нее, перетирает тряпкой. На вопросы отвечает вяло, безучастно. Это маленький мужичонка с отмороженной скулой и красными усталыми глазами. Он поминутно лезет в карман за платком, надрывно сморкается. Чувствуется, что он устал и промерз. Засветив экран, он устанавливает рамку, потом садится на ящик у батареи, дремлет, не обращая никакого внимания на шум.

А экран так и остается гореть. Иногда на нем появляются лохматые головы, спины, кто-то пускает «зайцев»... Наверно, у каждого рождает в памяти немало радужных и радостных всплесков этот светящийся квадрат.

Мне сразу вспомнилась моя таежная деревушка в Красноярском крае. Кино тогда, в тяжелую военную пору, заводили совсем редко, раза два-три в год. И когда это случалось, это всегда было событием, о нем сразу узнавали все. На ферме, на конюшне, в конторе только и разговору: привезли такую-то картину и вечером будут казать. Шли все, даже хворые старики, в тесной избе-читальне негде было повернуться.

Ребята, что повзрослее нас, раскручивали привинченную к лавке динамомашину – за это их бесплатно пропускали в клуб. (Движки появились позже, а электричество – в начале пятидесятых годов.) Мы, мелюзга, положив подбородки на сцену, жадно наблюдали за всем, что проделывал киномеханик. Он казался нам волшебником, он напускал на нас трепет восторга.

А с каким подвыванием она разгонялась эта «динамка» – у-уу-ув-ву-у-у-иву-у-ыыы-ух-у... Дух захватывало! Это уже было кино, оно уже началось для нас. Потом, когда наконец все было готово и загорался экран, мы протискивались как могли и ложились вповалку на холодный, в ореховой скорлупе пол – под самым экраном. Ах, этот неожиданно, не нарочно схваченный подгляд за другой, загадочной и незнакомой жизнью, эта безучастность участия, словно вдруг прорубалась клубная стена (мы подлазили и щупали: а ну и в самом деле?). Это сказочное мельтешение в слипающихся детских глазах, когда кажется, все видишь, все запоминаешь, а в конце картины выясняется – все проспал! Все выскочило из гудящей головы!

Сюжеты тех далеких фильмов почти забылись, а вот воспоминания, как все это происходило, кто был рядом с тобой, какие с этим связаны разговоры и споры, остались, больно и радостно будоражат воображение. Вообще, в мгновенном возврате к детским душевным состояниям есть что-то магическое, они разом заставляют умолкнуть все другие (особенно – низменные) движения души, перед ними, как перед родным порогом, который давно не переступал, запирает в груди дыхание. Вероятно, без этого постоянного подогревания памяти наши чувства просто оскудели.

Народу в столовой становится все больше. В задних рядах, подальше от экрана, рассаживаются уже основательно, кое-кто приносит из вагончиков свои стулья. Ребята разбирают длинные лавки, лежащие грудой у стены, расставляют по росту (они разной высоты, как для хора), с боем занимают лучшие места.

На самой низкой, наискосок от меня, широко усаживается Рахметжан Айгазинов, Ахмет – помощник машиниста сваебойного агрегата. Успел уже вымыться в бане, принарядиться: в красной рубахе навыпуск, меховой жилет с белой оторочкой, с восточными вышивками на бортах, на голове тюбетейка. Лицо тонкое, заостренное, усики в ниточку – явился как будто из «Тысячи и одной ночи», хоть сейчас сади его на экран для чудодействий. Черные глаза его и впрямь взблескивают волшебством, и сам он возбужден тем, что вот он среди всех такой яркий, нарядный, свободный в своем цветущем молодечестве. Хотя возбужденность в нем не пересилила еще тяжести дневного труда – усталость чувствуется в расслабленной согбенности, в безжизненно висящих между колен темных кистях. В такие именно минуты в человеке зарождается новая сила, ему кажется, он многое хочет и многое может – хорошие эти минуты физического опустошения, и наблюдать за таким человеком очень приятно.

Рядом сидит Сергей Акадов, инженер по испытанию свай: ворот белой рубашки расстегнут, на плечи накинут полушубок. Там, на площадке, лицо его было закутано шарфом по самые очки, и нельзя было понять его выражения. Сейчас оно, открытое, лобастое, с непричесанными льняными прядями, излучало радость и умиление от праздности и всеобщего возбуждения.

На этой же скамье, с другого края, расположился и прораб Панков. Крупная, кряжистая его фигура выделяется среди молоденьких девчонок-отделочниц, которые сидят по обе стороны от него. Перегнувшись, щебечут о чем-то смешном, а он ноль внимания на них. Похоже, дремлет, уткнувшись широким лицом в ворот куртки-радикулитки, поверх которой надета штормовка.

В дверь заглядывает начальник участка Васильев. Парни, подпиравшие косяки, с небрежным почтением отступают в тамбур, загребая ладонями с собой и дым от сигарет. Васильева побаиваются и уважают, так как на площадке и в поселке он – царь и бог.

Увлеченные, озабоченные люди на севере, я не раз замечал, носят на лице одно какое-то выражение, потом, со временем, оно становится их чертой, приметой. Васильев носит свирепость. Хотя по натуре он человек не суровый, даже мягкий, обходительный. Обходительный опять же в северном понимании, в северном варианте. В неожиданных моментах эта обходительность обрывается, и его уста начинают извергать каскад мата. Обложить он может в любой момент каждого из подчиненных, а подчинены ему как генподрядчику в поселке все. На матерки, кстати, никто не обижается, многие отвечают тем же – на севере это узаконено, а без них получается, кажется, не так убедительно и доходчиво. И Васильева понимают и принимают все, так как хлопот у него в самом деле по горло, ни днем, ни ночью нет ему покоя. Не дают ему просто покоя. Вечерами он, выбившись из сил, с тяжелыми красными глазами идет из прокуренной прорабской в свой вагончик, валится на кровать не раздеваясь, набросив на ноги полушубок, мгновенно засыпает. Но его и там находят, будят: он отрывает от подушки голову и начинает страшно материться на того, кто его посмел потревожить, проклинать все и всех, плаксиво выговаривать, вымаливать – в разных тональностях старается, но это, как правило, не помогает. В конце концов встает, идет искать, выяснять, мирить, делить, делать. Такова жизнь или, как говорит сам Васильев, «селяви генподрядчика». А специалист он опытный, бывалый, больше двух десятков лет занимался промышленным строительством на юге страны, здесь около двух лет – Локосовское нефтяное месторождение осваивал и вот – компрессорная от газового гиганта Уренгоя.

Протиснувшись через спины, Васильев тянется взглядом по рядам, кого-то ищет, и не найдя, свирепо выкрикивает:

– Катя!

– Я зде-еся, Владимир Павлович! – раздается писклявый голосок.

– Где ты там, дорогуша, подойди на пару ласковых.

Молоденькая девчонка в черной дубленке и в ушанке, из-под которой курчавятся рыжие пряди волос, протискивается к Васильеву, и они о чем-то переговариваются. Потом Катя, раскрыв толстую коричневую тетрадь, выкрикивает тем же надтреснутым голоском:

– Попов, Рахимов, Воловченко, Зайцев, Кирьянов, Новиков и Шаров сразу после фильма – на разгрузку машин. Чтоб без напоминаний. Поняли?

– Ла-адно, поняли!.. – раздаются со всех сторон ленивые голоса.

Пробравшись к лавкам, Васильев тяжело садится. Хлопнув по колену шапкой, приглаживает взъерошенные волосы, сосредоточенно смотрит на белый экран: дневные хлопоты по боку, можно расслабиться в конце концов и посмотреть вместе со всеми фильм. Сидит он так с минуту, не больше – лицо его сморяется, тяжелеет и он начинает клевать носом.

Днем на строительной площадке наблюдал такую сцену.

В морозном тумане на развороченной заснеженной поляне маячили фигуры людей, машины, краны, бульдозеры. Белый, густой туман держался у самой земли, а выше проглядывалась синеватая прозрачность неба, и справа, над кромкой леса, угадывалось даже пятно солнца.

Мороз свирепо давил, сжимал землю и всех, кто на ней находился. Не прошло и десяти минут, как вышел из теплого вагончика, а к телу со всех сторон подбиралась, схватывала колючая стылость. И одно желание, до панического нетерпения, – снова спрятать себя туда, в тепло. Казалось, среди этого холодного белого мрака человек вообще ничто, ничего он не значит, не обозначает и страсти его тут совсем ни к чему.

Но когда я подошел к сваебойному агрегату, там ругались. Ругались горячо, не по-северному азартно.

Вокруг сваебоя вертелся Ахмет. Он зорко поглядывал из-под капюшона на машиниста, сидящего за рычагами, дергал за веревку. Молот слабо, с копотью, пышкал, срывался и с глухим подстуком замирал. Затем медленно поднимался, не сильно ударял по свае, с пышканьем, игриво отскакивал несколько раз подряд под дирижерское дерганье Ахметовой веревки. И все начиналось по-новой.

– Да бросьте вы эту волынку к... матери! – кричал прораб Панков, пощипывая пальцами щеки, отчего они становились совсем пунцовыми. – Сколько мы можем на вас смотреть? Сколько, а? Нам день работы, и мы бы закончили с опрессовкой водовода. Неужели не понятно? И катитесь вы тогда к... Вечером на планерке я перед Васильевым поставлю, хватит...

– Искра плохая, искры нет, – проговорил один из парней, стоящих на бровке траншеи.

– По свече им в задницу, – всхохотнул Панков. – Искра появится тогда.

– Ты не ори тут, понял! – откинул капюшон Ахмет. Тонкое лицо его было черным от копоти, сверкали одни глаза да зубы. – Понял?! Видишь, не идет свая, как в подушку. Звенит, а... без оголовки мы бы их нашлепали, понял?! К нему вон обращайся, к нему, – и Ахмет ткнул рукой в сторону Сергея Акадова, который стоял в сторонке и сосредоточенно отмечал что-то в блокноте.

– Что мне с ним, – отмахнулся Панков. – Я с ними вообще... Пусть он химичит.

– Кто химичит, еще посмотрим, – поднял Сергей лицо, на котором фиолетово сверкали одни очки, а все оно было закутано шарфом. – У меня все по графику...

– По графику у них!.. – не унимался Панков. – Да если бы не ваша вшивая фирма, они бы давно загнали все сваи и другим не мешали.

Из тумана вынырнул Васильев. Панков сразу к нему подскочил:

– Ну, сколько можно?! Мы стоим, с утра стоим!.. Сколько можно, мать вашу?!

– Что у вас? – спросил Васильев у Ахмета на пониженном до хрипоты тоне, отворачивая свирепое лицо от Панкова.

– Что-что – не идет! – бросил веревку Ахмет. – Выскакивает молот и все.

– А у вас? – повернулся Васильев к Сергею.

– Испытываем.

– Да вы что, мать вашу... Сколько можно испытывать? Нервы испытываете, нервы!

– Я должен до точности определить несущую способность сваи – это моя задача, понимаете?!

– Не понимаю, я ребеночек, – тонюсеньким голосочком запричитал Васильев. – Ребеночек я...

– Орать все... – Сергей продел большие пальцы в перчатках за стекла очков, чтобы протереть их, они у него в миг побелели – это от волнения.

– Вы знаете, – Васильев снова перешел на басок с хрипотцой. – Знаете, что недельный график мы завалили? Участок и все управление – из-за вас.

– Нужно еще два дня, результаты...

– Несерьезная фирма, – вставил Панков.

– Несерьезная фирма, – машинально поддакнул Васильев.

– Второй день бьют одну сваю и то, поди, не в то место, – гоготнул Панков.

– Что с этой? – повернулся Васильев к испытательному стенду.

– Она, видите, стабилизировалась.

– А может, примерзла, – топнул ногой Васильев. – Стабилизировалась... Копаются как жуки в нозьме...

– Надя, клади еще две плиты.

– Три положили – молчит.

– Ну, видите?!

– Ну, а какого тогда ху-хрена?! Ох, братцы, вы меня в гроб.

– А мы вас в сваю и – бетоном, – выскочила из-под стенда маленькая толстушка со звонким хохотом. – Свая крепче будет, ха-ха-ха!

– Только от вас, женщин, и можно ожидать подобную жестокость, – улыбнувшись одними глазами, примирительно сказал Васильев, проходя к приборам, чтобы самому убедиться в «молчании» сваи.

– Я полечу в трест, в главк, доложу, – проговорил Панков с угрозой. – Пусть только траншеи обвалятся...

Переругиваться продолжали недолго, так как вскоре молот и в самом деле выскочил – выпрыгнула трехтонная черная сигарета и глухо шлепнулась на стылый песок.

Вы знаете, новое, как всегда, принимают в штыки, – говорил мне Сергей уже в теплушке, в который раз протирая свои модные очки. – По старинке легче – для некоторых. На Юганской нефтеперекачке, между прочим, под одним агрегатом точно такие же буронабивные сваи стоят по нашему внедрению. И ведут они себя превосходно. Пятикратная экономия бетона – представляете? Ну, а трудозатраты, особенно расходы на перевозку... Если прикинуть по всему Тюменскому северу – миллионы!.. Внедри им, раз взялись, неправда! – и при этих словах лицо Сергея исказилось каким-то свирепым мальчишеским упрямством, чувствовалось, что в сваях этих все его инженерное «я» поставлено на карту.

Замечание на счет нового Сергей, видимо, относил в основном к прорабу Панкову, которому в общем-то малоинтересно, на каких сваях будет стоять компрессорная. Он закончил свою часть работ – водовод, и для него важно было иметь «форму номер два», то есть оплату за выполненные работы. Новый вид свай – это не его забота.

Но забавно было наблюдать за Панковым здесь сейчас, у жаркой железной печки. Выглядел он совсем другим. На его широком пылающем лице не было и тени недавней ярости. Наоборот, оно выражало тихую покорность судьбе, на нем было написано: «Внедряйте, черт с вами, потерплю». Да и Ахмет, и машинист Цапин, и другие ребята с волнением вслушивались в слова Сергея, как-то по-своему переживая его заботы и оценивая его усилия. Каждый, видимо, только здесь, разморенный печным жаром, до конца осознал, насколько трудно даются эти траншеи, сваи, этот север, сколько много от каждого зависит...

Заговорили все о морозах, о мерзлоте. Сергей электродом водил по грязному, в мазутных пятнах полу, рисовал «выклинивания и линзы», которые оставила здесь далекая ледниковая эпоха.

Да, мерзлота севера – временная и вечная, вялая и монолитная, коварная и какая там еще! – ожесточает людей, вносит в их и без того нервную жизнь немало недоразумений, неразбериху. А сколько разбилось об нее проклятий и надежд, сколько судеб разъединила она и сковала по своему усмотрению в единое желание, в единый порыв воли и разума? И каким же должен быть дух и мускульное упорство человека, пробивающего эту мерзлоту и достигающего из-под нее земное тепло?

Во время съемок... там есть такая сцена атаки, помните: взрывы, взрывы, сплошные взрывы, – это рассказывает Ахмет, сидит он все в той же вольно-азиатской позе. Ребята слушают с затаенным дыханием, наклонив к нему головы. – Шорная пыль обволокла все небо, солнце скрылось, мрак, пустыня Кара-Кум в бурю. Их всех засыпало землей в окопах, сравняло... А взрывы-ы!.. И танки... гусеницы клацают: цык-цык-цык... Так и цыкают, как кузнечики. А они лежат...

– Ну-ну? – сзади повис над Ахметом парень в надвинутой на глаза кроличьей шапке, теребит его за плечо. – Ну и что потом?

– Суп с котом.

– Танки приближаются, а они лежат. Потом он поднимается, выпрыгивает из окопа и бросается в атаку. Рядом с ним взорвался снаряд и вместе с землей на плешо ему упала... змея...

– Ух ты!

– Ага. Повисла и начала обвивать его за шею...

– Брры... змеюка...

– Он постоял немного, отбросил ее и зашагал в атаку.

– Ох, и загибать же ты, Ахмет!

– Шесно говорю, так мне рассказывал один дружок в Ташкенте.

– Дружок твой в Ташкенте...

– Хоть бы это и так было, – резко рубит воздух ладонью парень в шапке. – Этот эпизод не покажут, вырезали наверняка, как пить дать!

– Конечно, вырезали, – вставляет Сергей, – я уже смотрел фильм – нету!

– Нету? Ну вот, человек видел, подтверждает! В Ташкенте у них...

– Шесно говорю, – не обижается Ахмет и продолжает: – Съемки в этот день закончились, все нормально. Вешером он лег, лег просто отдохнуть. И никто не хватился, вернее, хватились уже поздно, он уже...

– Подействовало, значит, что там говорить. Психологически, понятно, – змея на плече... Фу!

– Сказки все это, Ахмет, – улыбается Сергей.

– Говорю, что слышал.

– Мне тоже кажется... А вдруг и в самом деле так и было, а?

– Вкалывал он дай бог: сам писал сценарий, сам снимал и сам играл – нагрузочка?... Один в трех ролях – автор, режиссер, актер. Человек сгорел на работе – вот и все. Такие долго не живут.

– Он-то, конечно, раскусил жизнь, хлебнул сладкого и кислого – что там говорить.

– А еще я слышал, – оживляется парень, сдергивая с головы шапку и пряча под себя. – Говорят, будто сердце, когда его взяли в руки при вскрытии, рассыпалось на мелкие кусочки...

– Это тоже, по-моему...

– Ты говоришь: «Такие долго не живут», – поворачивается к Сергею Ахмет. – А зачем долго жить? Вон у нас аксакалы – по сто пятьдесят и больше, мох растет... Мне кажется, хватит и пятьдесят, но уж штобы о тебе память в людях на...

– Ишь куда метит! Э-э!

– А што? Согласен только так. Я пока не сделаюсь знаменитым на весь Север, не уеду отсюда и умру тут, в вечной мерзлоте.

– Давай-давай, Ахмет, авось и я возле тебя прокормлюсь.

– Это я решил твердо, легенды о себе оставлю.

Сижу, слушаю, невольно захваченный этим всплеском душевной раскованности.

Удивительная эта вещь – талант. Где бы и в чем бы он ни проявлялся, божий ли дар он, вдохновением ли рожден или рабочим потом – это всегда благодатный климат для нашей души, для окружающей нас житейской и жизненной среды. Он – добрый гонитель рутины, он – мерило наших возможностей, он – сама совесть человеческой сути, он...

И все-таки, если вдуматься, какое это чудо – талант самовыражения и самоутверждения духа доброты и созидания, такое чудо!.. И самая великая сила таланта – объединять и сплачивать людей. Три часа назад они, эти люди, окутанные лютым морозом, разгороженные межведомственными интересами, отчаянно ругались, а сейчас, перед лицом таланта, готовы раскрываться друг другу в самом сокровенном, готовы распахнуть души. Словно кто невидимой рукой перекинул мостик через пропасть времени и пространства, натянул нити – провода для всеобщего взлета духа, эйфории ума.

Но какой же должна быть сила таланта, чтобы сразу захватить вкусы и пристрастия? Каким же он был мучеником истины и какой груз носил в себе, если каждому он так дорог и понятен, если игра его ума и сердца заражает и двигает человеческие желания, а о нем самом слагают были-небылицы?

Откуда идут легенды о таланте? Видимо, человек так или иначе должен доказывать их своей жизнью, умением расковывать души людей, умением сделать свое понятным и близким для других.

...И вот оно – начинается это чудо двадцатого века на белом квадрате белого полотна.

Даже прораб Панков приободрился, выправил плечи, смахнул пятерней с лица дремоту. Паренек с длинными желтыми космами спешно доедает ужин, набрасывает в рот кусочки мяса с макаронами, берет в руки стакан компота и кусок хлеба и садится на тот же стол, за которым ел – девчонка в белой куртке еле успевает выхватить из-под него тарелки и смахнуть рукой крошки...

Разговоры затихают. Лампочки горят только возле киноаппарата и за арочными проемами на кухне – там, в глубине ее, точно за райскими воротами, медленно передвигаются две женщины в белых колпаках...

Свет гаснет. Затрещал аппарат, трепетно замельтешили на экране черные пятна, полоски, треугольники. И вдруг битком набитый зал взревел возмущенным разочарованием: вместо ожидаемого фильма на весь экран появилось название примитивной до предела, замусоленной еще со времен бесконфликтности комедии.

Киномеханик остановил ленту, выкрикнул с истошным покаянием: «Сейчас переменю, извините, ошибся! Щас...»

И пока он при свете маленькой лампочки возился, в зале как-то в одно мгновение наступила поразительная тишина: ни шепота, ни вздоха, не верилось даже, что он наполнен живыми людьми, – все терпеливо ждали предназначенного.