КЕРЖАЧКА
ВАСИЛИЙ ЕЛОВСКИХ

Повести, рассказы



БРОДЯГА



Грохнул пистолетный выстрел. Над ближними березами тревожно взлетела сорока. Где-то слева слышались лающие голоса. Те двое в шинелях, видимо, бежали по дороге. Задыхаясь, болезненно и сдерживающе мыча, Степан лихорадочно вдыхал холодный воздух и во всю прыть несся туда, где гуще лес. И когда понял, что двое в шинелях отстали, как-то сразу обессилел и упал возле приземистой ивы. Сейчас он впервые в жизни почувствовал сердце, оно громко и торопливо тукало, ударяя в грудь как молотком. Онемели ноги.
Он долго лежал, навострив уши. А потом долго и вяло шагал по тропинке, которая испуганно виляла между мясистыми кочками и тянулась неведомо откуда и неведомо куда. Она вывела его на покос, к небольшому зароду. От покоса в другую сторону тянулась дорога с еле заметными колеями, поросшими тонкой, как волосы, травенкой. Разгребая сено, Степан стал влезать в зарод. Он решил тут заночевать.
Все окрест покрывалось сумеречной синью.
Что же было до этого?..

1

Они скрылись глубокой ночью, когда спецпоселок укутало влажной тьмой (лишь чуть-чуть белели свеже-бревенчатые стены) и было тихо, глухо кругом. Озираясь и прислушиваясь, они торопко зашагали по кривой проселочной дороге.
Их было двое: сам Степан Федоров — тогда еще в силе мужик, хотя порядком-таки потрепанный, и белобрысый, забитого вида мужичок Коля. За спиной у Степана самодельный рюкзак со всякой всячиной барачной, в руке рваный полушубок, свернутый и крепко-накрепко перевязанный веревкой. А у его спутника — пухлая сумка.
Идут осторожно, но их шаги все равно пугающе громкие. Остро треснет сосна, где-то в болоте прошебаршит от неприметного ветра прошлогодняя сухая травенка и они уже замирают, навостряя уши как охотничьи собаки.
Они еще третьего дня решили бежать отсюда и помаленьку готовились. Степан плохо знал своего спутника. Ну работали вместе на лесозаготовках, ну спали в одном бараке, ели одинаково голодные пайки. И — все. Но именно ему Федоров предложил бежать. У Коли нет семьи. И он вроде бы мужик покладистый. В бараке было душно и несло гнильем, болотом. Там и тут слышалось тяжелое дыхание и храп измочаленных людей. Слева от Степана что-то бормотал во сне хромой старик, Степан дернул за плечо Колю: «Пора!..».
Дорога беспомощно тянулась среди болот, по сырым низинам к «вольной» деревушке, стоявшей на взгорье в нескольких верстах от спецпоселка. Все ночные мысли и Степана, и Коли и разговоры вполголоса сводились к одному: как быстрее и незаметно улизнуть из этих жутких мест. Решили идти пока по обычной дороге, она на запад тянется, а где-то ближе к утру свернуть в лес, перебрести речку, которая как привязанная виляет возле дороги, и потом двинуться на юг. Спецпереселенцы говорили, что в южной стороне тоже есть дорога. И там будет безопаснее.
Деревня в ночной темноте и тиши казалась вымершей. Улица крива. Угрюмо чернели на. темном фоне бревна старых изб и амбарушек. За деревней дорога вдруг раздвоилась. Пошли по той, которая накатаннее, она тянулась и тянулась по берегу речки, будто прилипшая. Когда ночная темнота стала сереть, они свернули с дороги и прошли речку вброд. У противоположного берега Степан угодил в подводную яму и долго вздыхал, и вполголоса матерился. Мокрая одежда противно липла к телу, чесалась спина.
Утро выдалось туманное, сизое, сонное какое-то. Да оно и лучше, что сонное. Тишь. Где-то обиженно булькает ручей, будто жалуется на свою одинокую судьбу. Вот он, этот ручей. Прячется как живой. Чуть заметен в кустах. Сели. Пожевали хлебца, попили водицы студеной. И тут же уснули. Проснулись уже в полдень. Над головой висело солнце и было оно таким ослепляющим и жгучим, что, кажется, вот сейчас всю землю насквозь просветит или сожжет.
Зашагали прямо на юг. Где же дорога? Ее не было и это пугало. Кругом по-северному низкорослый сосняк, кустарник и вонючие болота, на поверхности которых кое-где появлялись и бесшумно лопались пузыри. Одно и то же, одно и тоже, без конца и края — топи, кустарник и сосны-недоростки. Дорога появилась внезапно — травянистая, с глубокими колеями. Она была нема и безлюдна и все время шарахалась то влево, те вправо, будто убегая от кого-то. А местами и колею-то не сразу заметишь, так, не поймешь что — дорога не дорога.
Они шли на юг.
Степан спросил:
— Слушай, вчерась ты сказал мне, что баба твоя в селе осталась. А счас вот говоришь, что в Оренбург поедешь. А как жена?
— Меня одного взяли. А ее позже должны были. Но, знаешь, Манька у меня такая… И думаю, что она давно уже в Оренбурге, вместе с сынишкой. Там тетка у нее живет. А тебя с женой сразу увезли?
— Да не… У нас тоже сперва мужиков взяли. Скажи, а ты богато жил?
— Ну, это как понимать «богато»? Я считаю, что ничего жил. Не жаловался.
— А дом какой у тебя?
— Дом двухэтажный. Ишо от отца достался.
— Охо!.. Так ты чо и роботников держал, наверно?
— Ну… держал одного. А в страду и других нанимал. И в доме ишо одна была. Прасковья. Но это уже старая баба. Она у нас как своя. И когда меня забирали, то она даже заревела.
Коля начал рассказывать, сколько у него было земли, «лошадушек», «коровенок», овечек и всякого другого добра.
— Богатеем был, значит. — Эту фразу Степан произнес с какой-то даже затаенной усмешкой. И сам удивился этому.
— А тебя-то ведь тоже сослали. Значит и ты не был голодранцем.
— Ну, чужие на меня не робили. Я тока со своей бабой.
— И охота тебе, слушай, словечки эти советские произносить. Хэ!.. Да не все ль одно человеку, на кого он робит, на частника или на само государство. От частника-то можно и уйти. А куда ты от государства-то денешься, а? Вот мы с тобой, мы же как зайцы.
Степану стало как-то не по себе, он всегда несколько напрягался, разговаривая с грамотными. И уже не хотелось называть своего спутника Колей. Какой уж Коля. Сам Степан тоже учился в школе, года полтора, но все школьное перезабыл давно и никогда не читал, не писал, А в цифрах разбирался. Цифры он любил. Как без них крестьянину.
Теперь Степан одинок. Его шестилетняя, от рождения хворая дочь померла еще в пути, в теплушке. А в прошлом месяце угасла без стонов и жалоб жена Вера. Приняла смерть как должное. Хоронили спецпереселенцев в братских могилах, — слишком уж много их было, мертвяков, особенно в стужу, когда они подолгу валялись в снегу, дожидаясь своего последнего жилья. Но Степан не хотел, чтобы Вера вечно лежала в общей куче, как собака, и вырыл ей отдельную могилку на краю кладбища. Вечером, накануне бегства он долго сидел возле ее холмика. Сказал тихо: «Уж видно не приду я к тебе больше, Веруня. Не смогу, наверно. Прости меня за все. И прощай!».
Он недосыпал, раздумывая, как ему вести себя в бегах и где найти безопасное пристанище. И решил податься в Сибирь, куда-нибудь дальше, дальше, только не на север Сибири (там спецпоселки), а на юг, на целину, в новый совхоз, где мало народу и примут любого. Пашня. Хлеб. Скотина. Всё привычное. Объявится бедняком, безлошадным. Конечно, не до жиру будет. Не до жиру, быть бы живу. А вот хромой старик в их бараке любил говорить; «Бойся жить, а умирать не бойся».
— Лучше всего в поездах, — сказал Степан. Шутливо сказал, чтобы маленько развеселиться. — Уж там документы не проверяют. Езди себе. Отдыхай и дрыхни.
— А где ты денег стока возьмешь? И не будешь же вечно ездить. В первую же неделю все Осточертеет. — Голос у Николая какой-то задиристый. В спецпоселке он говорил по-другому. Там он был тише воды, ниже травы.
Степан впервые слышал слове «осточертеет».
Идут они, идут. И одна мысль в башке: дальше, дальше, дальше!.. Впереди справа показались горы, приплюснутые, зеленые, мрачные какие-то. Горы — это к лучшему, значит, конец болотам и трясинам. Мимо проехали на скрипучей телеге старик со старухой. Оба костлявые. И лошаденка ихняя тоже костлявая. Старики вяло поглядели на путников.
Вскоре увидели и деревню; избы, надворные постройки и изгороди густо покрыли подножие ближней горы-недоростка. Хоровод изб. Как на показ выставились. Ниже изб озеро сверкает солнечными бликами. Дальний берег в осоке.
«Это красиво, наверно», — подумал Степан, дивясь тому, что ко всему этому он холоден и безразличен.
У самого озера пятистенник стоит, уже покривился слегка от старости и пялится разбитыми окошками на воду, будто что-то там разглядеть старается.
— Слушай, что это? — спросил не без испуга Николай, кивая на порушенное подворье.
— Не надо туда. Пойдем вон к тому дому с двумя окошками.
Избенка, к которой они подошли, была старая-престарая, из потрескавшихся почерневших бревен. Прясла у огорода сгнили и наклонились над дорогой — кланялись ей. Изба тесная, заставленная всяким старьем, с несуразно большой, как водилось на Урале, русской печью. Поразбросано все, замусорено, запылено. У стола сидел седой, как лунь старик и чистил картошку.
— Бог в помощь, дедушка! — сказал Степан.
— Спасибо! — Голос у старика тихий, добрый.
— Дай я тебе помогу.
— Не. Я уже заканчиваю.
— А что сам чистишь? — Это Николай спросил. — Старуха-то где твоя?
— Старуха? Старуху я ишо зимой похоронил. Царство ей небесное.
— Один, значит, кукуешь? — На губах Николая скользнула ухмылка. — Подцепил бы каку-нибудь бабку. Есть ведь, поди-ка, тут холостые-то бабки у вас. Теплее будет.
— Да хватит! — махнул рукой Степан. — Слушай, дедушка, тебе не надо одежды?
— Какой одежды?
— Ну, полушубок вот у меня есть. Истрепанный, правда. Но ничо, носить можно. И пимы вот. Могу продать или на еду обменять.
— И у меня пимы есть, — добавил Николай. — Мои новее.
— Не. Зачем мне. Рази что соседу Митрию вон. Он как-то спрашивал, где б пимы купить. А вы откудова? Из прииска?
— Оттудова, — торопливо подтвердил Степан,
— Счас я пойду, крикну Митрию. Он в огороде.
— А кто он такой? фальшиво беззаботным голосом спросил Николай.
— Ну кто… Наш тутошний мужик. Хороший мужик. Тока в рюмку часто заглядывает. Кажись и седни навеселе.
— А где денег на водку берет? — поинтересовался Степан.
— Ну где… Подрабатывает, где придется. Он все может — и косить, и плотничать. И печь сложит, я те дам какую. Он не тока водку пьет, но и бражку. Щасье твое, говорю ему, что ты пьяница. Все пропиваешь. А то бы разбогател и тебя б раскулачили. А он мне: «С кулаками мне неча делать. В их поселках водки нетука». Подождите тут. Я крикну ему.
— И не боится, что мы сопрем что-нибудь? — сказал Николай, когда старик вышел из избы.
— А чо тут переть-то.
Старик вскоре вернулся. За ним шагал мужик в латаной телогрейке, с бледным дряблым лицом. Под глазами «мешки». На губах пьяная ухмылка застыла.
— Ну, что у вас, мужики? — Голос хрипучий. — Сказывайте. И показывайте. Дед сказал, что вы из прииска. А мне кажется, что вы из табора. На цыган похожие,
Это он так шутил.
Степан показал полушубок и пимы. Николай вытащил из сумки свои пимы.
— А вы не утырили все это? Куплю, а потом меня за шкирку возьмут. Ну и товар. — Он оглядывал и зачем-то тряс полушубок. — Одни дыры. Дыра на дыре.
— Да ну уж!.. — вяло возразил Степан.
— Вот дырка. Вот дырка. И вот ишо. Это ж тока пьяному подсовывать. А у меня ни в одном глазу. За полушубок даю пять картофелин. А за пимы — рупь. Пимы те вон возьму. А у этих тоже дыра на дыре. Ну, ладно, ладно! Это я шуткую. Так что ты хочешь за свой полушубок?
— Денег бы, — просяще произнес Степан. — И хлебца бы. Или вот на телогрейку могу поменять. Ну, а ты добавишь, конечно.
— А куда те мою телогрейку? — уже непритворно удивился Дмитрий.
— А для дороги хорошо. Легкая.
— Уж куды легче. Тока хлеба у меня нетука, робята. Что нету, то нету. А картохи дам. Сырой могу и вареной, какой хотите. На, бери! — Он начал снимать телогрейку.
— Да ты хоть договорись прежде, а потом уж сымай, — тоже удивленно произнес старик.
— Полушубок починю и он ишо ничо будет, — по-пьяному рассуждал сам с собой Дмитрий. — Пимы возьму вот эти. А те уже совсем расползлися. Так все ж таки, что вы за них хотите?
В конце концов они срядились; Дмитрий взял полушубок и одни пимы, а наши беглецы выговорили себе немного денег, два куска сала, ведро картошки, луку, соли и телогрейку. Потом, у себя в избе
Дмитрий добавит менялам еще и две шаньги.
— Ну, чо… посидим маленько, покурим и подем ко мне.
Сели. Закурили, многозначительно вздыхая.
— Слушайте, а что это за пятистенник у озера? — Николай кивнул на окошко. — Поразбито все чего-то.
— А! — понимающе кивнул старик. — Это дом Андрей Клементича. Его раскулачили и увезли куда-то.
— А сына ихнего Петьку, того ишо раньше орестовали, — к чему-то ухмыльнулся Дмитрий.
— А за что орестовали? — тихо спросил Степан.
— Ды тут не поймешь… — Это старик сказал.
— Ну, елки-палки! Как это не поймешь? — перебил старика Дмитрий. — Он тут одного укокошить хотел. Уткина Андрея.
— Ну, тут дело тако… Ишо не ясно, хотел иль не хотел, — возразил старик. — Ну, по морде Уткину съездил раза три. Под пьяну лавочку.
— Да не плети уж! — опять перебил Дмитрий старика. Он всех
перебивал. Ему хотелось болтать и болтать, спьяна-то. — Как это нe ясно? Все ж говорят. И на собраньи вон говорили. Враг он.
— А что с этим Петькой стало? — спросил Степан. — И кто такой Уткин?
Дмитрий опять ухмыльнулся:
— Что стало. В ту же ночь под микитки взяли. И увезли в город. Хотел он смыться куда-то да не успел.
— А Уткин-то кто такой?
— Да наш деревенский. В районе теперь живет. И начальником там каким-то.
— Сам Клементич-то ничо вроде был, — сказал старик.
— Да уж что там ничо. Жадина был. Жадина!
— Ну, скупердяй, конечно. Но хоть не злой. А вот Петька, тот дурной был. Налакается, бывало, как свинья и начинает орать. Орет, не знай чего. Ругается на чем свет стоит. Да и в драку лезет.
— Жили они, в опчем, как у Христа за пазухой. И роботник у их был.
— А у вас тут чо — колхоз? — спросил Николай у Дмитрия.
— Но! Тока контора-то не здесь, а в Боровом. Это четыре версты отсюдова.
— Весь белый свет перевернулся, — вздохнул старик. — В Боровом вон церковь всю нарушили. Что она им мешала? Просто зла на их не хватает.
— Да это уж черт с ним, — махнул рукой Дмитрий. — Если бога нету, так зачем и церковь.
— А откудов ты знаешь, есть бог или нету? Вот то-то и оно-то! Это тока коммунисты говорят, что нету. А все люди на земле верят. И все старики наши верили. И умирали с молитвами.
— Ну, так уж все и молились, умирая. Чо ты несешь-то, старый хрен?
— Вот моя мать. Умирала и все шептала: «Прости меня, господи. Прости меня, господи!».
— Да это ж не молитва, ты чо?
— И бабка моя молитву шептала.
— А сам-то ты в бога веришь?
— Да верю, не верю — не поймешь. Больше верю, пожалуй. Но уже не молюсь. И все помню пословицу материну; «В ответ на зло сделай добро — век не надо богу молиться».
— Ни к чему это все, слушай. Нету его. Ну, пошли мужики ко мне. Расплачусь с вами. Омманули вы все ж таки меня. — Это он опять пьяно шутил.
Степан с Николаем прошагали по кривым колесным дорогам еще трое суток, с настороженностью поглядывая на проходящих мужиков (баб они не боялись) и радуясь, что погода разгулялась, вон какая теплынь и каждый кустик ночевать пустит. Под вечер они подошли к станционному поселку: дома тут все были крепкие, стояли на взгорье, по-боевому взъерошившись и недовольно оглядывая каждого, кто подходил или подъезжал. Возле поселка железная дорога стрелкой тянулась. А за ней — сосняк, в тесном строю, будто замер по стойке «смирно». Что-то не нравились Степану и поселок этот, и сосняк, и железная дорога. Настораживали. Но куда денешься.
Они решили идти по одиночке — так будет безопаснее, пожалуй. У Николая осталось немного денег от продажи пимов и он собирался потратить их на билет. Только не знал, хватит ли до Оренбурга. А у Степана денег — кот наплакал. И надо где-то подрабатывать.
Остановились у первых изб. Печально поглядели друг на друга Закурили.
— Ну, прощай, брат! — сказал Николай. — Спасибо тебе за все.
— Не за что. Прощай! Удачи тебе!
Николай зашагал по тропинке, которая виляла возле изб в пропыленном конотопе. Оглянулся и опустил голову. А Степан перешел на другую сторону улицы, там возле трехоконной избы возился с березовым долготьем, недовольно похмыкивая, маленький мужик в черной рубахе. Бревешки были свалены прямо у ворот, и мужик затаскивал их во двор.
— Бог в помощь!
Ни ответа, ни привета.
— Слушай, я могу тебе помочь перепилить их. И переколю. А?! И много с тебя не возьму.
— Без тебя обойдемся. Ну, что те еще. Чо стоишь?
Глаза у мужика острые как иглы. То и гляди уколет.
— Слушай, у меня есть пимы. Правда, старые уже. Я могу отдать их, если дашь мне еды какой-нибудь.
— Какой еды?
— А что дашь, то и ладно. Хотя б маленько.
Мужик опять недовольно хмыкнул:
— Оголодал и чо ли?
— Да вроде того.
— Ну… заходи, — не сразу предложил он.
…На пустыре, между огородами, возле огромных камней, выпирающих из земли — это Степан часто видел в здешних горах, он разложил свой бродяжнический ужин (куски черствого хлеба, похожие на подаяние, и картошка, редька, лук), поел, мысленно похваливая мужика, давшего за рваные, прямо скажем никуда не годные пимы, не так уж мало еды. Плохо, что мужик тотчас же выпроводил его: «Иди, у меня работа».
Шагал по улице Степан и думал, где бы «подзаробить». Хотя бы на дорогу до Свердловска. А дальше, дальше видно будет.
Возле школы старая коняга неподвижно стоит, голову опустив. Будто застыла. На телеге грязный ящик и топор с новеньким черенком. Хороший топорик. Хозяйственный. Его запросто можно обменять на жратву. Схватить (Степан огляделся. — людей поблизости нету) и — в заулок.
«Господи, что со мной?!».
Он пошел быстрее, как бы убегая от этих страшных, неведомых ему доселе мыслей. Где-то далеко-далеко зародился и с каждой минутой упрямо нарастал и нарастал надсадный, грубый шум проходящего поезда. И вот поезд уже грохочет во всю. Степану кажется, что слегка подрагивает земля. Он мало слышал поездов, от деревни Сазоновки где его раскулачили, до железной дороги почти полсотни верст. И шумы паровоза и вагонов всегда немножко пугали его.
То, что он вскоре увидел, ошеломило, устрашило Степана. От железной дороги к центру поселка шли двое: рослый, со злым лицом человек в сапогах и гимнастерке и справа от него Николай. Николая «взяли», это было видно даже издали: он весь сжался и шагал мелкими, неуверенными шажками. Степан боялся, что тот увидит его и окликнет и ринулся в переулок. Запнулся и чуть не упал. «Дальше, дальше!..». Плюхнулся на скамейку возле палисадника, чувствуя как знакомо, с тревожной быстротой и отчужденностью забилось сердце. Осторожно, через изгородь и палисадниковую зелень глядел на ту улицу. В избе было немо. Стекла в окнах сонно темнели. Посидел еще сколько-то, слушая — успокоительные звуки — мычание коров, видно, где-то гнали стадо, и лай собаки. Она лаяла басовито и нехотя, будто выполняла противную обязанность. Закурил. И встал. Надо было куда-то идти. А куда, он не знал.
С севера наплывали чугунные облака.

2

Был усталый, онемевший от жары полдень, когда Степан увидел в низине, среди обычных, как бы придавленных Уральских гор, большой заводской поселок. И напрягся, насторожился; его медвежья походка стала еще более тяжелой, неуклюжей. Что здесь его ожидает? Он уже забыл, когда стригся и брился; выцветшие, цвета свежей соломы волосы вылезали во все стороны из-под кепки с поломанным козырьком, из-под воротника грязной рубахи, из ушей и ноздрей.
Степан много думал в одиноком пути, как бы замаскироваться получше и выглядеть как можно безобиднее, безвредно. И решил, что самое скверное у него — облик дальнего странника. Это уже само по себе подозрительно. И он обменял на продукты не только рваные пимы и истрепанный полушубок, но и все, что лежало в котомке. Даже саму котомку обменял. Шел в пиджаке и сапогах. На затылке кепка. В руке бабья сумка с жратвой. Жратвы мало — кусок хлеба ржаного, сколько-то репок и вареных картофелин. Потому и сумка маленькой кажется, Поглядишь со стороны: мужичок из ближней деревни шагает. К родне гостевать пошел. Живет в избенке на курьих ножках. Свой мужичок. Мужичок-простачок. Вполне подходящий товарищ.
Он подивился; из каких толстых бревен здесь избы и амбарушки. Везде высокие ворота. Сараи под железной кровлей. Позакрыто все, глухо, никого не видно, не слышно. А вот изба попроще — Двухоконная, почерневшая от старости. Калитка устало распахнута. И видно, как тощая старуха моет ступеньки крыльца. Тяжело дышит, кряхтя.
Степан неуверенно шагнул во двор:
— Бог в помощь, хозяйка!
Голос у него тоже какой-то неуверенный, робкий даже. Будто чужой. Но и лучше, что такой — с боязливых и убогих спросу меньше.
— Слушай, а как называется поселок ваш?
— А ты не знашь и чо ли?
— Не. Я тока что пришел.
— Билимбаиха. Завод. А ты кто такой? Откудова?
— Да я из Белогорска.
— А куда идешь-то?
— Да далеко. В Омск мне надо.
— У-у куда! Да рази дойдешь пешком-то. На поезд надо.
— Да денег у меня нету. Заработать бы где-то. Покосить или дров поколоть, или еще чего. И тода я бы доехал на поезде,
Старуха глядела на него, приоткрыв рот с гнилыми зубами.
— У тебя не найдется какой-нибудь роботенки для меня, а? Прясла вон покосилися у тебя. Я могу поправить. Или чо-нибудь еще по плотницкому делу сделать.
— Дык у меня ж денег-то тоже кот наплакал. Чем я те платить-то буду? Да и зачем. Я уже отжила.
Старуха быстро, тяжело дышала.
— Одна живешь или как?
— Одна.
— Мужа-то нету что ли?
— Нетука. В двадцать первом году помер. Голодуха тогда была. Ты вот чо… Поговори-ка с Пономаревым. Он тут вон, недалеко живет. Он вчерась спрашивал, кого бы ему на покос взять. А ты хоть умеешь косить-то?
— На тебе! Всю жись с косой и вилами. — Старухин вопрос развеселил его.
— Тода вот чо. Щас я домою ступеньку и подем со мной.
Подворье у Пономаревых тоже не богатское было — изба о трех
окнах, непременная амбарушка, хлевок с подслеповатым оконцем. Но все улажено, обихожено, аж глаз радует.
Хозяин, коротконогий, корявый мужик лет сорока, был во дворе. Грабли чинил.
— Здравствуй, Сана! — сказала старуха по-мужски громко и хрипловато. — Вот мужика те привела. Может возьмешь его с собой на покос? Ты ж говорил, что те надо помощника.
— Постой, а когда это ты успела мужика-то себе завести? — фальшиво, строго проговорил Пономарев. — А все стонешь: «Старая я. Хворая я».
— А чо здоровая и чо ли? Ноги вон уже не ходют. Да и вижу плохо.
— А ты на ощупь. Если нащупаешь штаны, значит мужик. А если волос на голове нетука, значит старый.
— Да уж кака я теперь баба.
— Целовать в уста нет поста. Ничо, похромаешь еще годков с десяток. Поковыляешь. Погрешишь на этом свете. — Хозяин по-уральски усекал слова: «Похромашь», «Поковыляшь».
— Уж не шибко-то ковыляю. Третьего дня так вон бузгнулась[1], что едва-едва поднялася. Прямо в канаву свалилась.
— Ну-у, рази можно так! Я вот прежде погляжу, а потом уж падаю. И в канаву или в грязь не в жись не бухнусь. А вот если трава густая и зеленая. Или снежок свежий… Тут я могу. А тебе… Тебе тока и гулять-то теперь. Вон скока кавалеров кругом.
— Да уж каки нонче кавалеры-то. Тощие как глисты. Да и откудов они полнеть-то будут, с голодухи и чо ли.
«Веселые, — удовлетворенно подумал Степан. — Это лучше».
— Ну, так надо те человека на покос-то или не надо? — снова спросила старуха. Уже задиристо спросила.
— Да надо бы. — Пономарев изучающе глянул на Степана. — А ты откудов хоть, мужик?
Степан опять начал врать про Белогорск.
— Белогорск? Не слыхал. А это что — село такое?
— Завод.
— А чо ты сюда-то пришел?
— Да тут, понимаешь, целая история. Я с отцом жил. А он помер третьего июня. И дом наш Лизке завещал, то ясь, сестре моей. А у Лизки, окроме мужа и двух дочерей, еще и свекровка. А дом маленький такой, в два окошка. В общем, хошь, не хошь, а выметайся. И я решил уехать. В Омск уехать. Там друг мой живет. Мы в армии вместе служили. Тока денег вот не хватает.
— Подожди, а ты холостой что ли?
— Холостой.
— На тебе, стока невест кругом. И вот одна стоит. Слышь, теть Мань?
— Ээ, балалайка! — отмахнулась старуха.
— А у себя-то ты кем робил?
— Да так… кем придется. Неграмотный я. И я мало там заробатывал.
— А чо на вашем заводе делают?
Вопрос этот был для Степана неожидан. Он как-то не подумал об этом.
— Счас расскажу. — Вынув кисет и обрывок газеты, он начал медленно скручивать цигарку. И мучительно думал, думал… — Ну, что делают. Котлы, сковородки и всякое такое.
— Вагранка?
Степан не знал, что такое вагранка, но кивнул.
— Конечно, надо бы мне помощника, — весело сказал Пономарев. И показал на грабли. — Знаешь, что это такое?
— На тебе! Грабли, конечно.
— А косить-то умеешь хоть?
— У нас с отцом покос был и корова. Косили.
— Ладненько! Давай, подбегай ко мне завтра утром. Часам к пяти. И пойдем вместе на покос. С хлебом у меня плоховато, конечно. А вот картошка будет. И баба моя курицу сварит. Пусть он у тебя седни заночует, теть Мань.
Александр Пономарев ходил на покос обычно пешком, таща на себе литовку и грабли. Ну и корзину с едой, конечно. До покоса не так уж и далеко — верст шесть. Дорога лесная, горная. И пройтись по ней — одно удовольствие. Но пришлый косарь шел, понурившись и нелегко дышал. Пономарев с испугом подумал: «Видно, зря я его нанял». Александру уже жалко было картошки в мундирах и куска хлеба, которые он скормил пришельцу. «Правда, жрал он быстро. И если б так же робил».
У себя дома Степан прошагал бы и втрое больше, не охнув. А сейчас устал. Посидеть бы. Но он молчал. Здесь все было непривычно ему. Везде горы, зеленые, синие, а те, которые совсем, совсем далеко голубыми кажутся. Красивые. И чужие. И везде камни, они прямо из земли вылезают, из травы, из кустов. Даже как-то нахально вылезают. В Сазоновке ни одного камня не найдешь. Сосен и елей там тоже нету.
Покос был в ложбине между гор с неожиданно густой и сочной травой. Степан привычно взмахивал литовкой. И Пономарев удовлетворенно посматривал на него.
Спали в балагане, сделанном из жердей, кольев, дерна, ветвей и хвои. Это был старый балаган, слегка подновленный ветвями и хвоей. Подстилка — сено, покрытое рваным одеяльцем. Ночью Степан слышал протяжный вой волка. В этом стоне зверя были бесконечная тоска и безнадежность. «Может и мне встать и повыть?» — с горькой усмешкой подумал Степан. Потом был серый робкий рассвет. И ожили птицы, запосвистывали, защебетали, застрекотали и запикали на все свои голоса. И вдруг закаркала ворона, ненужно громко, нахально. даже. «Для кого ненужно громко? — задал себе вопрос Степан. — Мне? А вороне нужно. Долго, дура, спала». Влажно, знакомо пахло кошениной и росой.
Днем приходила жена Пономарева, маленькая, бойкая бабенка. Еды принесла, обед приготовила и ушагала домой, где ее ждали шестилетний сынишка, корова, овечки и старуха-соседка, которую она оставила у себя домовничать.
Степан старался молчать. Днем это легко. А вот вечером… Горит, домовито потрескивая, костер возле балагана, косой месяц путается в кустах на горе и как бы подглядывает за. людьми. Давно ушло то время, когда Степана радовали лунные ночи.
— Расскажи хоть, как у вас там на заводе живут? — спросил Александр.
— Да ничо, — вяло ответил Степан. И, стараясь свести разговор на что-нибудь другое, сказал: — Какая все же жарища стоит, а.
— Лето. У вас ведь, наверное, тоже плохо с хлебом-то там?
— Да нет… Не так уж…
— Чо ж ты тогда бежишь оттудова, если не так уж?
— Ну, я ж тебе рассказывал. Слушай, а у вас в поселке больше татары живут?
— Пошто татары? Русские.
— А от чего поселок называется Билимбай? Видно, какой-то. Бай Билим тут хозяйничал когда-то.
— А хрен его знает. Я не слыхал, чтобы кто-то у нас говорил об этом. Это теперь вон без конца языки чешут. А раньше робили, а не болтали. Вот взять моего отца к примеру. Спал он часов пять, не больше. И на заводе робил во всю. И по домашности черт-те скока дел было всяких. Ну, корова и овечки. Гуси и курицы. Покос. и огород, конечно. И мать тоже во всю вкалывала. А теперь вот и скотины-то много заводить боятся. И дома большие ставить боятся. А вдруг да раскулачат. Долго ли!..
Степан сидел на траве как на шильях.
Сено они сметали в большой зарод. Александр, зачем-то прищуриваясь, оглядел его со всех сторон и начал свертывать цигарку:
— Ладненько! Не зарод, а картинка. Ай да мы! Слушай, я вот не пойму, где ты научился так хорошо косить, а? Хорошо косишь. И вилы у тебя в руках как игрушка.
— Ну, на силу свою я покудов не жалуюсь.
— Да тут не в силе дело, — с многозначительными расстановками сказал Пономарев.
Степан почувствовал, как все в нем липко напряглось.
— Да я ж те говорил, что у нас покос был. И я еще каждо лето у тетки моей страдовал.
— Да-а не…
— Что не?
— Тут надо, чтоб всю жись…
— Что всю жись? — с неожиданной злобой спросил Степан.
«И зачем я робить старался, дурак?».
— Да ничо, ничо. Ладно, Слушай, сходи давай к ключу за водой.
Попьем. И съедим все, что осталось. Там картошка и лук. А уж дома чайку попьем. И баба моя седни чо-нибудь состряпала. А я счас схожу к одному старику. У него за этим вон лесом покос. Он там косит с сыновьями. Мне надо поговорить с им. А ты тут еду раскладывай. И отдыхай пока.
«Чо это он так на меня смотрел? — раздумывал Степан, когда Пономарев ушел. — Будто проткнуть хотел взглядом. Видно, подозревает чо-то… Уж не за милицей ли пошел? Хотя какая тут, черт возьми, милиция. Кет, он скорее старика с сыновьями приведет. Или еще кого-то из своих заводских. Если выйдет из лесу с людьми, то я убегу. И, если что, отобьюсь…».
Он зашел в балаган и взял там топор. Насторожился, увидев среди кустов белое с желтыми горошинками платье. Но тут же успокоился: это была баба, здоровая такая, с глазами навыкате. Она уже приходила сюда вчера вечером. Соли попросила. И Степан узнал, как ее зовут — Вера. Разведенка. Страдует где-то здесь поблизости с отцом и матерью. Что ей надо?
— Здравствуй, мужик! — Голос у бабы на мужской похож. — А где хозяин твой?
— Да пошел куда-то.
«Коротконогая, как и Пономарев. Почему это в тутошних местах много коротконогих?».
— Ээ, а зародик-то покосился у вас, — с насмешкой произнесла Вера.
— Сама ты покосилась.
— Чо ты так разговариваешь со мной, а?! Я женщина все ж таки. Некультурный какой. И даже весь зарос вон. Хочешь, я тебя побрею? А?! Принесу вот счас свою литовку, она у меня острая. А что ты жену свою на покос не берешь?
— Я холостой.
— Что-то не верится.
— Не верь. Слушай, мне надо собираться домой. И некогда тут с тобой.
— Не шуми, не шуми, — спокойно произнесла она. — Какой несознательный мужик.
— Ну, ей богу же, некогда мне.
И тут произошло нечто любопытное. Она сделала к нему шаг, небольшой и не совсем уверенный. Она звала его. Ждала его, он это сразу понял. Второй шаг должен был сделать мужчина. Между ними оставалось шага полтора. Маленьких. Но Степан отступил в сторону. Он сделал это деликатно, как бы между прочим, от нечего делать как бы.
— Я болею, Вера. Спину вот ломит, терпежу нет. И тошнит меня.
Ему сейчас было не до баб. Хотя в прежние времена он был охоч до них. Тогда даже во сне часто видел, как волочится за ними.
— Ну и дурак же ты.
— А чо ты лаешься?
— Не мужик, а квашня.
В кустах показалась коротконогая фигура Пономарева.
К поселку они подошли как-то неожиданно быстро и Степан уже в который раз отметил про себя, что незнакомая дорога кажется куда длиннее, чем знакомая.
За обедом (суп из картошки с крупой, паренки и шаньги с картошкой — куда с добром еда) Александр незаметно приглядывался к Степану. И все молчал. Лишь вздыхал изредка. Потом дал Степану денег, как обещал, и сказал, глядя куда-то в сторону:
— Кто ты такой, это меня не касаемо. Тока дам те совет: давай-ка сматывайся побыстрее. А то жена говорит, что о тебе уже спрашивал один тут. Есть у нас такой сосед.
На те деньги, которые дал ему Пономарев, не шибко-то далеко уедешь. Надо еще у кого-то пострадовать, еще где-то подзаробить.
К лесу ехал на телеге старик в латаном пиджаке и кепчонке с кривым козырьком. Старая лошадь вяло переступала ногами. Все на старике и возле него было какое-то темное, неласковое — пиджак и заплаты, телега и сумка, лежащая на телеге.
— Здравствуй, отец! Ты куда едешь?
— А тебе како дело? — с недовольной хрипотцой спрашивает.
— Эта дорога куда ведет?
— В Шайтанку.
— А что это такое — Шайтанка?
— Завод такой.
— А ты туда едешь?
— Ну… туда.
— Не подвезешь меня, а? — Это Степан уже говорил ему вслед. — Хвораю я.
— А если хворашь, то чо тебя по белу свету носит? Откудов ты сам-то?
— Из Белогорска я. А здесь наняться хочу к кому-нибудь на работу.
— Тпру! — Лошадь остановилась. — На каку роботу?
— Я тут косил у ваших мужиков. Да они слишком уж мало мне заплатили. И, может, в этой, как ее… Шайтанке будет лучше.
— Хорошо там, где нас нетука. А ты у ково косил-то?
— Не знаю я их фамилии.
— А где они живут?
— Да там вон на окраине. Ты разреши мне Хоть маленько проехать.
— Ладно, садись, — пробормотал возница с неохотой,
Старик почти всю дорогу молчал, только снова спросил, откуда идет Федоров. Сопел, понукал свою заморенную лошаденку и молчал. Степан в гору шел, а с горы и на равнинных местах ехал на телеге. Когда показалась окраина Шайтанки с унылым кладбищем, он спрыгнул с телеги:
— Спасибо, отец! А уж заплатить тебе я не смогу.
— Ээ, чо придумал! — махнул рукой старик.
Деревянные избы облапили гору. А дальше, через овражек другая гора высилась с такими же избами, на макушке которой беспомощно зрила на грешный мир комолая, побитая церковь без крестов и колоколов. Степан диву давался, какие здесь глухие подворья; крыши у многих изб, амбаров, сараев и хлевов соединены в одно, ворота высокие — никакой жулик не проберется.
На скамейке у пятистенника по-барски расселся молодой мужик, что-то лениво жует и сонно посматривает на двух воробьев, что бойко прыгают возле канавы. Полный, сытый мужик.
«Живут же люди», — подумал Степан, «поздоровкался» и спросил, не надо ли кому-нибудь из здешних хозяев работника на покос.
— Мне не надо. Я уже отстрадовался. А про других не знаю. — Говорит громко, быстро.
— Ты не против, если я тут посижу маленько?
— А чо, садись. Место не просидишь.
Степан сел на самый краешек скамейки. Скрутил цигарку. Подумал с удовлетворением; «А штаны у этого сытого мужика тоже вот-вот разлезутся. Да и рубаха не лучше». Он не знал, о чем говорить. А поговорить о чем-то надо бы.
Слушай, а почему это люди везде здесь говорят как-то громко?
— Где везде?
— Ну, ты вот. Да и в Билимбаихе.
— На заводах робим. А в цехе у нас такой шум, что ничо неслышно. И орать приходится. Вот и привыкаем. А ты откудов сам-то?
Степан в который уже раз начал врать о Белогорске, о сестре и об Омске, куда будто бы держит путь.
— А он в какой области, ваш Белогорск-то? В Свердловской?
— Да.
— Не слыхал чего-то. А зачем тебе так далеко ехать? Иди вон к нам на Трубстрой. Там требуются робочие.
— Расскажи хоть, как у вас тут живут?
— Ну как. По всякому. Кто как. И, если не лентяйничашь, так ничо. У всех наших, здешних дома свои. Огороды. Скотина. То, се. А приезжие, те похуже, конечно, живут. А раскулаченные так и вовсе.
— Какие раскулаченные? — удивился и насторожился Степан.
— Да бараки тут есть, недалеко от Трубстроя. И там кулаки живут.
Чего-чего, а уж этого Степан никак не ожидал; он думал, что все спецпоселки только в гиблых местах — в необжитой тайге, пустой тундре или среди болот и трясин.
— И много их тут, кулаков?
— Не знаю, слушай. Немного по-моему.
— А чо они делают?
— Робят, чо делают. Всю жись пашней занимались. А здесь вот завод надо строить. И чо они в этом понимают. Ходит тут к нам один парнишка. Яша. Отец у него раскулачен. Яша этот в школе учится вместе с сыном моим. Ну и просит, то моего Миньку, то ко-ко-нибудь другого из наших шайтанских, дескать, нельзя ли у вас заночевать сегодня. Это чтоб поесть ему можно было. А то голодует у себя в бараке-то. Старательный такой парнишка. Все время сидит за учебниками. Не то, что мой балбес.
— А как у вас тут с продуктами?
— Ну что… В магазинах голо, конечно. А на базаре кое-что есть. Тока цены кусаются.
Спецпоселок. И почти рядом. Надо уходить. Убегать. И как можно быстрее. Лучше уехать на поезде, куда на ночь глядя пойдешь. До Свердловска верст сорок. И денег на билет, наверное, хватит. В воздухе синело и скучнело — приближался вечер, Степан стал осторожненько выспрашивать у мужика, где железнодорожная станция, не в той ли она стороне, что и спецпоселок.
— Да не, бараки с раскулаченными, те слеза. А станция справа. И до станции дальше надо.
Боясь спецпоселка, как черт ладана, он забирал и забирал вправо, кося глаза влево и шагая то по одной, то по другой горе, облепленной избами и амбарушками. Казалось, избы вцепились в горы — не оторвешь. Шел и шел. И наконец уперся в сосняк. Отдышавшись, повернул обратно, на улицу и спросил у проходящей бабы, где станция.
В станционном зданьице грязно-желтого цвета сидело несколько мужиков и баб в потасканной одежде, кто с чемоданом, кто с сумкой, а кто и просто так. Тихий говор. Угрюмые лица. Что-то утомленное, сонное в позах людей. Степану сказали, что уехать в Свердловск можно будет только утром. Он сел в углу на скамью, возле старухи с мешком. Простецкая старуха, седая, на кофте заплатка.
Сел и тут же задремал. И увидел сон: будто идет он по тропинке. Идет, идет. И вдруг — озеро. Справа и слева тоже вода, озера не озера — не поймешь. И сзади вода. «Да как же так, ведь я тока что прошел тут-ка? Тропинка была. Куда она девалась?». Откуда-то из-за озера слышит он голос: «Гражданин! Граж-да-нин!..». Его грубо дернули за плечо и Степан проснулся.
Перед ним стоял молодой мужчина. Обычная вроде бы, неприметная одежда — поношенный костюм, простая рубашенка и кепка. Но какая самоуверенность и властность, они видятся и в выражении сухого, отчужденного лица, и в твердом изгибе толстой лошадиной шеи, и во всей осанке человека. Все это Степан увидел сразу и волна страха и ярости охватила его.
Мужчина вынул из кармана удостоверение в миниатюрных корочках, раскрыл его и приблизил к глазам Федорова.
— Ваши документы.
Степан не успел разобрать, что за удостоверение ему показали. Но было ясно: человек этот облечен властью, имеет право спрашивать, требовать и арестовывать.
— Каки документы?
— Любые, какие у вас есть.
— Я их дома оставил.
— Тогда пройдемте со мной. Пройдемте, гражданин!
Мужчина взял Степана за руку и довольно крепко. Степан вяло, как больной, поднялся, вдохнул застоялого вокзального воздуха и, выкрикнув что-то короткое, злобное (даже сам не понял, что выкрикнул), со всей силой отшвырнул мужчину и бросился к выходу. Мужчина запнулся за чьи-то ноги и упал.
— Держите его! — Голос высокий, визгливый.
Но держать было некому — у входа стояли баба и старик, они отшатнулись, с испугом глядя на Федорова.
Он во всю прыть бежал к лесу, откуда только силы взялись. Этот резкий наплыв сил удивил его и обрадовал. Сзади что-то орали. И громче всех слышался голос того шпика, высокий и визгливый:
— Стой, стрелять буду!
Но, видно, не было у него оружия, а то стрелял бы. Степану все время казалось, что кто-то мчится за ним. И, наверное, не один, а несколько человек. Вот-вот догонят. И он нырял и нырял в густой кустарник, в чащобу, царапая, лицо ветками-иглами, спотыкаясь, шумно дыша и мыча. Бежал и бежал. И наконец свалился в побегах сосняка, совершенно обессиленный. Сердце бешено тукало. Нехватало воздуха. Откуда-то издалека донесся протяжный, манящий гудок паровоза. Степан долго лежал, настораживаясь как зверь. Но слышал только свое хрипловатое дыхание.
Ночевал в лесу, в кустах. Перед утром начался дождь. И был он мелкий и густой. Шорохи, шорохи…
Степан чувствовал наплыв глубокой тоски, отчаяния и злобы, Никогда не было в нем столько злобы, на все и на всех.

3

Свердловск-город напугал его: везде люди, люди, люди и многие будто на пожар несутся; то там, то тут автомобили гудят, шипят, бибикают. Здесь он никогда не бывал. Он только в маленьких городах бывал. А там и машин-то не видать. Чудно тут: люди чисто одеты и морды вроде бы не тощие. Вон идет один — ну, барин барином: при галстуке и с толстым портфелем.
«Вот ково раскулачивать-то надо б». Он чувствовал какую-то тяжелую неприязнь к таким людям.
Но город в то же время и радовал Степана немножко; здесь легче затеряться. Ищи-свищи ветра в поле. Плохо только, что вид у него, не приведи бог — оброс волосами, одежонка грязная. Подозрительный вид. И он пошел к окраинным домам, которые смахивали на обычные деревенские избы — такие же срубы, почти такие же палисадники и огороды.
Все последние дни у него складывались как то неудачно. Нашли затяжные дожди и в лесу побелело как от снега. Одежда на Степане не пересыхала. И он простыл. Пытался разжечь костер и высушить одежду. Но где там!.. Дождь, дождь, со всех сторон дождь. Мокрота кругом. Он лежал под елкой и думал, где бы ему «подзаробить» на билет железнодорожный. Конечно, можно и «зайцем» проехать. Но опасно. «Ваш билет!». — «У меня нету билета». — «Тогда придется платить штраф». — «У меня нету денег». — «Тогда пройдемте, гражданин»…
О такой истории Степану рассказал когда-то его соседушка в Сазоновке, великий баламут и лентяй.
Возле опалубленной избы работал молодой мордастый мужик с аспидной шевелюрой. Шевелюра была столь велика, что издали походила на шапку. Степан так и подумал: «Чо это он, дурак, шапку напялил?». Мужик мел. Метла новая, густая. Да и все тут в порядке, видать.
— Здравствуй!
— Здорово, если не шутишь! — Говорит весело, будто с приятелем встретился.
— Слушай, у тебя не найдется какой-нибудь роботенки для меня, а?
— Какой работенки?
— Да хоть какой.
— А ты что, в батраки хочешь наняться? Эксплуатация человека человеком сейчас запрещена.
— Да хватит тебе!..
— Что хватит? Ну, ладно, ладно, это я так. А ты кто такой, откуда?
И Степан затянул ту же песню: едет из Белогорска, где живет его
сестра Лизка с мужем и детьми и где недавно помер их отец…
— А он что, твой дружок в Омске, ждет тебя?
— Да… поможет, я думаю.
— Переписывался с ним?
— Не. Я неграмотный,
— Интересно у тебя получается, слушай. Приедешь, а он тебе — от ворот поворот.
— Да не.
Ну, смотри.
— Так как с роботой-то?
— А ты печи класть умеешь?
— Какие печи?
— Мне в бане надо печку сложить. А сам я в этом деле не разбираюсь.
— Ну, это я смогу, — обрадовался Степан. — Это я сделаю.
— А что ты возьмешь с меня?
— Да еды бы какой-нибудь мне. И денег бы немного.
— Так, ладненько! Я не обижу. Только смотри — делай как полагается. Чтобы не переделывать потом. Ну, пойдем в дом. Накормлю тебя обедом. Звать меня Михалыч. А тебя как?
Изба простая — высокий порог, русская печь с шестком, с заслонкой и дырой-печуркой; но было что-то и чисто городское тут — венские стулья, этажерка с книжками и газетами. Накрывала на стол тощая баба с обиженным лицом — жена Михалыча.
— Ну, давай же быстрее! — грубовато сказал ей Михалыч.
Баба вздрогнула, нервно и заметно привычно.
«Довел!..» — мрачно подумал Степан.
Он поел супу и пшенной каши. И все это с хлебом. Даже чаю попил. С сахаром. Царский обед.
— Слушай, а ты, наверное, не просто так ушел из своего Белозерска или как он у вас там называется. Ты, наверное, из колхоза сиганул. — Смотрит весело и сердито.
— У нас нету колхоза.
— Ну уж мне-то можешь и сказать.
— У нас завод. А колхоза нету.
— А что ваш завод выпускает. И кем ты там работал?
Такие вопросики были для Степана страшнее всего. И, чтобы скрыть волнение, он насупился и проговорил с некоторым недовольством:
— Да кем придется робил. Навроде подметалы. А делают там котлы, сковородки и всякие такие штуки.
— А что, жены-то у тебя нету?
— Померла она, — вздохнул Степан.
— Что же ты за ней плохо следил?
— А от какой болезни она померла-то хоть? — тихим голосом спросила женщина.
— Да все у нее выболело как-то. Все отказало.
— Вот видишь, ты даже не знаешь, от какой болезни она померла. — Голос у Михалыча такой, будто допрашивает. — А доктора-то вызывал?
— Да вызывал.
— А что он сказал? Ведь он говорил какая болезнь.
— Да мудреная какая-то.
Хозяин не нравился Степану. Нахал какой-то. И если бы Степан не отобедал, то смотался бы отсюда.
Они курили. В избе было жарко. От еды и жары Степана разморило, потянуло на сон. Еще чего нехватало! Он скосил глаза на постель: подушки в два ряда, пышная перина, пухлое одеяло. У него в Сазоновке постель тоже хороша была. На ять. Только одеяльце попроще — лоскутное. А в спецпоселке спал, на чем придется. Там уж не до перин.
По комнате летала и билась об оконные стекла оса. Она залетела в открытое окошко. И тут же, дура, забыла, как залетала. Бьется о стекла соседнего закрытого окошка. Степан, махая кепкой, выгнал ее на улицу.
Михайлыч ухмыльнулся:
— Хлопнул бы ее и делу конец.
Степан с детства любил всякую животину и живность. К людям он был как-то равнодушен. Безразличен был к ним. А животных любил.
— Ну, что ж, пойдем, покажу тебе работу. У меня там все готово.
Степан сложил печку в баньке, переколол здоровенную кучу березовых кругляшей и дровишки сложил в поленницу. Ночевал во дворе, на рванье, которое давала ему хозяйка. И так приохотился к домашней работе, что захотелось еще что-нибудь сделать. Но Михалыч сказал:
— Все! Хватит.
Сказал как отрубил.
— Ты у меня ел эти дни. И ту же пищу, что и я.
От этих слов, произнесенных по-хозяйски твердым голосом, на Степана дохнуло чем-то тяжелым.
— Вот деньги тебе. И сейчас жена даст еды на дорогу.
— Да мало чо-то денег-то.
— А как договорились. Ты же просил еды. А потом сказал: «И денег немножко». Так или не так? И я даю, что ты просил. Тем более, что печка-то получилась не ахти какая ведь.
— Да ну уж!.. Печка как печка. Ты ж проверял.
— Ну, посмотрим.
— Да чо смотреть-то?
— Дай уж ему еще сколько-нибудь, — просяще проговорила жена Михалыча. Будто для себя просила.
— А ты не суйся давай! — махнул рукой хозяин.
— Ладно, не сердись. Я к Черных схожу. Ниток попрошу.
— Иди.
— Ну, это все же нечестно, — уже удивленно сказал Степан.
— А почему нечестно? Я ж заплатил, как и договорились. — Смотрит прямо-таки по-дружески. А голос грубоватый, нахальный какой-то.
— Ну, добавь еще. Мне на билет надо.
— Это смотря на какой билет. Если в мягкий вагон, то не хватит. Ладно… на еще.
— Ну, что это?!.
— А и жадный ты человек, слушай.
— Ээ, черт с тобой! — закричал не своим голосом Степан. Все сдерживался, а тут не выдержал.
— Ты что орешь? — Он не рассердился. Нет. Он удивился: — Ишь как расхорохорился. Надо же!.. Шатаются, понимаешь, по белу свету Бродяжат. И чего ищут, сами не знают. А теперь такие не в моде. Теперь дисциплина. Понял? И надо делать, что велят. Как играют, так и пляши. — Он ухмыльнулся. — Ну, ладно, ладно! Это я так…
В дом зашла, как-то по-особому — игриво перешагнув высокий порог, маленькая, смазливая бабенка.
— А-а-а, Танечка! Приветствую тебя. Ты чего это к нам не заходишь?
— Так вот зашла же. Ты чо баню что ли ремонтировал?
— Но! Заходи завтра. Сходим, помоемся вместе.
— А куда ты бабу-то свою денешь?
— А в лес за грибами пошлю.
— А их нонче нету.
Он попытался обнять ее, как бы между делом, шутя как бы, но Таня оттолкнула его. Правда, не шибко-то активно отталкивала,
— Ну как те не стыдно? Хоть бы гостя своего постеснялся.
— А гость этот нахальнее меня. Все, милок! Ну, что ты стоишь тут столбом? Все! Иди, дорогой. Удач тебе!
«Между ними пока ничо нету, — раздумывал Степан, вяло шагая по улице. — Но он когда-нибудь ее оседлает все ж таки. А я — тряпка. Тюфяк. Недотепа». Теперь он часто ругал себя. И даже иногда говорил о себе, как о постороннем: «Нет, ты тут тово… опять не так сделал…».
На вокзале у кассы длинная-предлинная очередь. И каких только людей тут нет. Много простоватых, как попало, почти нищенски одетых. К одному из таких, пожилому, с добрым лицом мужику, он и подошел:
— Слушай, мне до Омска надо. Хватит у меня на билет, а? — Он показал свои деньжонки.
— А ты что — неграмотный?
— Неграмотный.
— Так! До Омска этих денег тебе, конечно же, не хватит. И в ту сторону поезд пойдет тока ночью, И билеты до туда будут продавать потом. — Мужик пошмыгал носом и добавил голосом, в котором чувствовалось недовольство: — Тебе бы в баню надо сходить. А то от тебя псиной какой-то тянет.
Степану все время казалось, что он своим видом и поведением возбуждает подозрение. Вон и парень что-то приглядывается к нему. Приглядывается и приглядывается. Тощий и длинный как глиста. От чего это он такой длинный и тощий? Баба в синей кофте как-то по-своему — косо взглянула. А что, бабы тоже бывают шпиками. Плешивый мужик в гимнастерке тронул за плечо старика. Кажется, требует документы. Нет, улыбаются, трясут друг другу руки.
«Что это я? Так ведь и рехнуться можно. Не жись, а трясучка какая-то».
Что же делать? Лучше пойти на улицу, пожалуй. И туда, где темнее. Там ему будет легче. А к вокзалу перед приходом поезда подойти.
Он чувствовал необычную слабость, будто всего его излупцевали, исколошматили. Заболел, видно. Полежать бы. Но куда ляжешь.
…По стеклам вагона сбегают дождинки. Торопливо, скачками сбегают, догоняя друг друга. Будто живые. С улицы тянет холодом, там, сыро, серо, пахнет лужами и низким небом. Деревянные деревни почернели и прижались к мокрой земле. Вот-вот совсем провалятся в землю.
Это Сибирь.
В поезде Степан вовсе расхворался. И с трудом вылез из вагона, когда поезд, без конца останавливаясь где попало, наконец-то устало подтянулся к заброшенному лесному полустанку. Денег хватило только досюда.
Его мутило и он сел на гнилое бревешко невдалеке от желтого Деревянного здания железной дороги. Сидел долго, раздумывая, как ему быть. Мимо изредка проходили люди, он не видел их лиц, но слышал шаги, грузные и легкие, быстрые и медленные. А вот шаркающий шаг, по-детски маловесный. Замер возле Степана.
— Ты чо, заболел что ли?
Перед ним стояла старуха. Маленькая, ноги дугой, глаза обесцвеченные, потухшие. Он подумал: женщина разглядывает его и потому согнулась. Но нет, не разгибается. Совсем старая старуха.
— Заболел, — ответил Степан.
— А что болит-то?
— А все болит.
— О, господи! А дом-то де твой?
— Нету у меня дома.
— Как это? А де спишь-то?
— А где уж придется. Мне в Омск надо. А денег на билет нету. Заробить бы где-то.
Конечно, с кем-нибудь другим он не стал бы говорить так вот откровенно. Смолчал бы. А старуха чем-то привлекала его.
— А кто у тя там?
— К другу еду, — не сразу ответил Степан. — Ты иди, иди, баушка.
Стоит. Глядит. Вздохнула.
— Ну, подем уж ко мне, что ли. Полежишь у меня. А то ишо загнешься тут. Вон… посинел даже.
Это было неожиданно. Никто не предлагал Степану такое.
— Тока я ж тебя не доташшу. Сама едва ташшусь.
Шли они долго. Сперва мимо каких-то старых дощатых складов и бревенчатых завалов, потом по улице, похожей на деревенскую, по узкому заулку и уперлись в овраг, к берегу которого сиротливо лепились три хилых избенки — две двухоконных и одна однооконная. Степан со старухой несколько раз отдыхали, но все одно с трудом дышали — так ухайдакались.
— Ну, слава богу, добралися, — сказала старуха. — Меня звать Пахомовна. А тебя как?
Это была избушка на курьих ножках: махонькое оконце на улицу и такое же оконце во двор. Совсем маленькая русская печь, у которой однако были и шесток, и заслонка, и даже печурка; обычная печь заняла бы всю избу. Хромая скамья, столик грубой работы, обшарпанный сундук — все старое, нищее. На подоконнике лежала книжка, измусоленная, грязная-прегрязная — срам глядеть. А в переднем углу празднично и инородне поблескивали и как бы выпирали оттуда вместе с лампадкой яркие, живописные иконы, — роскошь среди нищеты.
Все тут по-своему скрипело: половицы — тягуче и жалобно, скамья — глухо и коротко. А когда открывали дверь, то раздавался какой-то железный, недовольный скрип. Видно, дверь не хотела никого впускать. А когда все-таки впускала и закрывалась, то слышался уже не скрип, а грубый хлопок.
Пахомовна плюхнулась на скамью. Но тут же вскочила:
— И чо это я уселась?
Она положила на пол, к боку печи драный мужской полушубок и подушку. Подушка оказалась отменно мягкой.
— Ложись-ка давай. Простыл, наверно. Я те счас чайку дам из сухой малины. У меня вон кринка в загнетке стоит.
Степан понимал, что у него не простуда, а просто измотался он и оголодал, но не стал возражать. Выпил чаю малинового. Похлебал супу картофельного, тоже теплого, из загнетки.
Как тихо тут. Ни звука. Будто вымерло все кругом.
— А родня-то у тя есть хоть какая-нибудь?
— Не. Нету.
— Что, совсем нету?
— Нету.
— Да как так? Ты чо, из приюта и чо ли?
— Да не. Померли все. И я вот едва хожу.
— О, господи!
Ему хотелось рассказать о себе все, как есть, он уставал от брехни. Но боялся, что старуха где-нибудь проговорится (ведь есть такая заповедь; не убий, не солги) и в который уж раз начал врать о Белогорске и об омском друге.
— Голодуха у нас в Белогорске.
— А щас везде голодуха. Не будь у меня огорода, так давно бы ноги протянула. Тока вот воровать стали.
— Что воровать?
— В огороде воровать. Как-то вышла вон в огород. Гляжу, а огурцов уже нету. Вчерась были, а седни нету. И потоптали все. И картошку ночами подкапывали. Понемногу, а все ж таки.
Помолчала, посопела и добавила;
— Бога все забыли. Вот и…
У Степана были сложные отношения с богом; он вроде бы и верил в него, но не твердо, не вполне, наполовину как бы. А то, пожалуй, и на треть, на четвертинку. Верил, не верил — не поймешь. «Вольно уж много зла всякого на земле. И не убывает оно, злото, а скорее нарастает. И что-то шибко уж вольготно на ней грешникам. Легко. Едва ли бог такое вытерпел бы». Если бы Степан верил во всевышнего так же, как эта бабка, ему было бы легче жить. Но — вот диво! — в самые тяжкие минуты он все же вспоминал о боге, как бы ища у него, несуществующего, утешения и защиты. Ему нужен бог. Ему хочется во что-то и в кого-то верить.
У Пахомовны был огород. И курицы были. Она насаливала и насушивала грибов, насушивала ягод (лес тут вон, за оврагом). Тем и жила. Он удивился, узнав, что ей шестьдесят девять лет. Ему казалось, что больше восьмидесяти. Одинока. Но дивится тому, что и Степан одинок.
— А у меня из родни-то тока золовка Лизавета живая. Она на станции Везелино живет с мужем. Может и померла уже давно.
— Слушай, а что это за книжка лежит у тебя на подоконнике?
— А! Это библия. Ко мне тут баба одна приходит. Марья. Она мала-мала читает.
Степан насторожился:
— А кто она такая?
— Ну, кто… Да наша тутошняя баба. Тоже одна живет.
Вечером Марья пришла. Рослая, тяжелая, с грубым мужичьим лицом. Лет за пятьдесят. И они стали молиться, медленно, как бы устало крестясь. Женщины чем-то сильно походили друг на друга, а чем Степан понять не мог. И какой-то древностью вдруг на него дохнуло, будто в мире этом везде были курные избы, армяки, светильники, рукомойники. А по лесу рыскали дикие звери. Он дивился набожности женщин. Ведь это опасно теперь.
— А ты, мужик, молишься когда-нибудь иль нет? — спросила Марья.
— Да нет.
— А в бога-то веришь хоть?
— Ну, как те сказать…
— Значит, все ж таки ве-еришь. Все хоть немножко да верят. Тока не признаются в этом.
— А откудов тода безбожники-то появились? — удивленно произнес Степан.
— Ну, самы-то большие начальники может и не верят. А другие им подпевают.
— Да не трогай ты мужика, — жалобным голосом проговорила Пахомовна.
«А эта Марья — баба самоуверенная». И Степану вдруг вспомнился дылда-комендант спецпоселка, тот был самоуверен сверх всякой меры и до крайности упрям. «Эта к богу близкая. А тот — к огыпыу. Потому вот…».
Хозяйка, как могла, выхаживала больного: поила его настоями из лесных трав, из кореньев и еще какими-то снадобьями. И дня через два он встал на ноги. Тут, наверное, не в снадобьях дело, — отлежался человек, отдохнул. И снова взялся за работу — дрова колол, ступеньки у входной двери ремонтировал. К скамье ножку подладил. И помог Пахомовне убраться в подполе.
Щепки, разбросанные по двору, Степан сложил в старое ведро. Здесь и бревна валяются, где попало, лес кругом. А вот в Сазоновке леса нет, только колки березовые изредка. А ближе к Туркестану степи, без конца и края. Там и щепки в цене.
— А мало же ты спишь, — сказала Пахомовна. — Говорят, чем дурней человек, тем больше спит.
— Уж так привык. А что это ты все время молишься, бауш?
— А скоро на суд божий пойду. Вот и молюсь.
— Грехи отмаливаешь. Да уж какие у тебя грехи-то?
— Один бог без грехов.
Однажды вечером опять посыпал дождь, и в щелях старых сеней запосвистывал северяк. Степан штопал телогрейку. Пахомовна лежала на кровати и тяжело сопела. Она тоже приболела. Торопливо, с обычным недовольством заскрипела дверь и в избу ввалилась Марья. Она была явно не в себе, не то обозленная, не то испуганная. И, не садясь, заговорила торопливо:
— Вот что, Пахомовна!.. Ко мне щас племянница прибегала. Аннушка. Ну, ты же ее знаешь. Так она говорит, что в Михайловке священника посадили. И ишо кого-то из церковных. Ночью всех увезли. И знаешь, что еще сказала?
— Ну!..
— Дескать, у тебя, это самое… секта кака-то. Мол, собираются и молятся. Так все говорят.
— А что это тако, секта?
— Не знаю, слушай. А Аннушка говорит, что лучше б не собираться и не молиться.
— Подожди! А кто у нас собирается-то, ты да я. Да вот ишо Лизавета Андреевна когда-то заходила.
— Ну, дескать, так говорят.
— Так они чо хотят, чтоб я бога забыла? Да пошли они все!
— И это опасно, дескать.
— Да ну ее, твою Аннушку!
— А она-то причем тут, ты чо?! Она помочь хочет.
— Да чо там хочет!
— И сон вот нехороший я видела седни. Ямы какие-то. А сон такой к горю. Ишо старики подметили.
— Какие старики?
— Ну, какие… Какие до нас жили. Бабка вот моя… бабка Дуня, та хорошо в этом разбиралась.
— О, господи, весь мир перевернулся!
Поговорили они. Помолчали. И Марья ушла. Вскоре ушел и Степан. Пахомовна попыталась удержать его:
— Ну куды ты подешь, на ночь-то глядя? Погляди хоть, чо на улице-то творится. Побудь до утра, а там уж…
Но говорила она слова эти как-то неуверенно, будто по обязанности.
На улице ни души. Накрапывал дождик. Опять этот проклятый дождик. Где-то тяжело погромыхивала от ветра старая кровля.
Марьин рассказ не на шутку напугал Степана. Вся душа его была в какой-то смутной тоске и тревоге.
«Я честно жил. А что это мне дало-то?.. Но надо быть человеком все ж таки. Каким? И зачем?.. Меня-то шибко жалеют? Честно!.. На хрена все это нужно?». Он давно уже стал замечать в себе как бы двух человек; один принижается и по-старому что-то робко советует, а другой злобствует и идет напролом. И первый чахнет, чахнет.
Это была маленькая лавчонка: свежий сруб, пара зарешеченных оконцев и замок на толстой двери. Не замок даже, а замчище с полпуда весом, мрачный, угрожающий.
«Лом бы мне. Я б те поугрожал, гадина. А что тут есть? Жратва? Одежда? Лавка государственна. Ее не грех и ограбить. Даже надо ограбить». Сказал это сам себе и испугался: «Господи, что со мной?! А ничего со мной. Бери, если сможешь». Он повернул обратно, прошел сколько-то и снова возвратился. «Жулик, жулик! Позор! И грех перед богом. Да что за позор? Меня-то вон как обчистили. А бог?.. Нету его. А если есть, он поймет меня. Да ведь увидят. Кто? Никого ж поблизости нету. Трусишка. Жалкий человечишко. Квашня. И, если подохнешь с голоду, туда тебе и дорога». Вспомнилось вдруг… Ночью в Свердловске перед отходом поезда заходил он в уборную. И там видел трех подозрительных субъектов. Настороженные вдавленные глаза зверьков. Недобрый изгиб губ. И Степан подумал тогда не то шутя, не то всерьез: «А не пойти ли с этими? Не возьмут. Я чужой для них. Да и попадешься с ними. Их же видно. Жулики. И хулиганье. На мордах-то как печать». — «Что глядишь, мужик? Подходи, поговорим». Он не ответил. К чему это вспомнилось.
Воровато оглядевшись, Степан подошел к двери и подергал замок. «Крепкий, сволочь. Так просто не возьмешь. Нет, не получится…». Сзади, за магазином, сарайчик. Возле него ведро. Степан не сразу понял, что ведро: что-то темное на земле. Протянул руку и нащупал. Рядом козлы — дрова пилить. Ну, что это за козлы — шатаются, вот-вот развалятся. Нет ли топора или полена, чтоб сбить замок? Нету. Он взял ведро (может кто-то даст за него немного еды), но тут же бросил: «Скоро ночь, куда я с ним…».
Он шел по средине улицы. Один. «Что же делать-то, господи!..».
Сквозь мокрую темноту проглядывали нахальные огоньки полустанка.
«Все время почему-то мокро. Везде мокрота. Вся душа выстыла.
Какой здоровенный замок…».
Всю ночь шумели сосны и в их шуме было что-то надсадное, ycтойчиво тревожное. К утру резко похолодало. Степан мало спал. А перед утром так и вовсе: спал, не спал — не поймешь. И вспоминалось…
В тот раз он все же рискнул и влез в поезд без билета. И трясся всю ночь в темном тамбуре. На людной узловой станции вышел из вагона. И где-то за станцией двое пьяных стали придираться к нему. И даже огрели его раза три. Он тоже саданул одному. Потом еще была поездка без билета. И снова — большая станция. Дома из толстенных бревен. Высокие поленницы. Сибирь!.. Степан уже не чувствовал голода, который мучил его все последние дни, были только слабость и апатия. У магазина судачили три женщины с сумками. Степан спросил, есть ли в этих краях совхозы. Нет, не слыхали. И в эту минуту он увидел на конце квартала двоих в шинелях. Теперь много людей в шинелях. Эти двое шагали наискосок улицы. Сюда! идут, а будто каменные оба. Каменные истуканы. Нет, им нужен не магазин. Это видно. Это чувствуется. Степан зыркнул туда раз, другой и сиганул за магазин, а оттуда к изгаженной, комолой церквушке без крестов, стоявшей на взгорье у леса. Думал, они отстали. Нет, бегут. Уже бегут. Здоровые, с военной выправкой. Кричат: «Стой!». Конечно, они искали не его. Они искали кого-то другого. Но Степану от этого было не легче. И они бы его догнали. Но он схитрил — свернул с дороги резко вправо, в низину и юркнул в густой ивняк. Так вот было…
Что-то в нем окончательно надломилось, испоганилось. Не сегодня, а давно уже. И это липкое, мерзкое чувство безысходности… Он пока ничего не сделал преступного. Но, если будут преследовать его, гоняться за ним, он пойдет на все. Он уже не тот, не прежний Степан. И будто кто-то ласково нашептывает и нашептывает ему: «Да ты что-нибудь укради. Укради, олух царя небесного! Дурак! Балда!..». — «А чо и утырю!..».
Сжимаясь в своей заношенной телогрейке, мелко постукивая зубами от холода, он безуспешно пытался греть руки дыханием, ругая себя за то, что не смог раздобыть ни варежек, ни перчаток. Пальцы рук тягуче ныли от холода. И, казалось, холод этот появляется откуда-то изнутри руки. Пальцев ног он не чувствовал. Степан знал, что потом — в тепле, перед огнем они отойдут и нестерпимо заноют. Только бы совсем не отморозить, тогда конец. Капут. Он подумал обо всем этом с непонятным ему самому безразличием, которое удивило его. Несколько раз ударил сапогом о сапог. Ноги как не свои. Будто деревянные. Уж тут он испугался: «Все, каюк! Пропал!..». И, ожесточившись, стукнул изо всей силы и почувствовал острую боль где-то внутри пальцев. Еще живы ноженьки. Слава богу!
Сдавленно кряхтя, он стал медленно вылезать из зарода; сперва просунул ноги, за ними туловище и потом голову. Сено было болотное, грубое.
Шел мелкий, пылевидный дождь. Опять этот дождь. Все окрест было в грязновато-серой дымке. Грязновато-серо и на небе, низком и вязком. Кругловатый скошенный луг показался Степану чем-то похожим на стриженную башку арестанта.
Пальцы рук не слушались его, но он все же вытащил из кармана коробок спичек. Локтем отшвырнул с зарода немного мокрого сена. Подумал: «Какой косой, дряной зарод. Дураки. Лентяи! Эх!..». И, дрожа всем телом, с трудом вытянул несколько спичек. «Надо бы две-три Охапки сена отнести в сторону и где-то поджечь». Это была одна мысль, боязливая, тихая. И тут же мелькнула другая, мощная: «Дерьмо я. Жги. И громи! Сжигай все к… матери!».
Он стал врагом всего нонешнего. Врагом поневоле.
Недовольно хмыкнув, Степан девой кистью прижал к груди коробок, а правой рукой, едва удерживая спички (их было только шесть штук), с замиранием сердца резко чиркнул и бросил в сено. Обжег голую руку, но не почувствовал боли, Коробок выпал из рук и все спички вспыхнули разом. Он сердито сплюнул.
Огонь полз по сену, как живой, красноватый, змеевидный. И вскоре запылал весь зарод. Степан грел руки. Затем, стянув сапоги, грел ноги, совал их прямо в огонь. Матерился и ругался вполголоса. Стонал и мычал от боли.
Сорока, сидевшая на дальней березе, настороженно смотрела острыми глазами на черного человека, который прыгал и странно дергался возле огромного потухающего костра.
1990.