Хрестоматия включает в себя произведения устного творчества народов Западной Сибири, авторские тексты, созданные на основе фольклорной и мифологической традиции, представляет творчество писателей, чьи судьбы связаны с нашим краем.
Книга является первой частью хрестоматии по литературному краеведению и предназначена для учащихся 5–7 классов общеобразовательной школы. Книга адресуется также всем читателя, которых интересует литературная история нашего края.

ЛУКОМОРЬЕ
Литературная хрестоматия: Книга для учащихся 5-7классов

серия

РОССИЙСКАЯ ПРОВИНЦИЯ ОТ КАРСКОГО МОРЯ ДО ПРИИШИМСКИХ СТЕПЕЙ
Сост. Н.Н. Горбачева, Н.А. Рогачева.



Кто ответит — где она:
Затопило её море,
Под землёй погребена,
Ураганом сметена?
Кто ответит — где она,
Легендарная страна
Старых сказок —
Лукоморье?

Это я отвечу вали
Существует Луколюрье!
Побывал мой пращур там,
Где лукой заходят в море
Горы хладные. У скал
Лукоморье он искал —
Волшебную эту местность,
Страну великих сокровищ,
Где безмерна людская честность,
Но немало див и чудовищ…


Леонид Мартынов



Предисловие

Далеко на север и на восток протянулась огромная земля, которую назвали Сибирью. Каких только легенд не ходило об этой «стране полунощной», отгороженной от европейцев Уральскими горами «высотою до неба». «Из тьмы времен» дошли до нас фантастические рассказы о крае гипербореев, крае «человецев незнаемых».
Но «чужая земля», закрытая, по словам античного историка Геродота, белой пеленой птичьего пуха (или снега), была родиной многих народов, издревле населявших ее, и стала родиной для русских людей, пришедших в Сибирь вслед за Ермаком. Сибирь создала свои предания и сохранила фольклор переселенцев.
Именно народ и стал первым и превосходным певцом Сибири и ее «истории» от самых истоков — первотворения земли — до нынешнего дня. Священные мифы рассказывают нам о древнем океане, когда не было суши и птицы доставали ее из глубин и приносили в клювах; о том, как земля росла, как появились первые люди, как расселились они по обширным пространствам, как боги дали им свои законы. Эпические сказания говорят о героях — устроителях жизни и о тех трагических ошибках, из-за которых появились на земле болезни и смерть; о труде и мужестве, каких требует от человека наш суровый и все-таки благодатный край. Исторические события, войны и мятежи, основание и падение сибирских городов, судьбы ссыльных поселенцев и вождей народных восстаний преобразились в исторические предания, вошли в поэзию разных народов.
Мало найдется мест, где народная культура была бы такой же «многоголосной», как в нашем крае. Русские песни звучат наряду с ненецкими сюдбабц (эпическими сказаниями), древние мансийские и хантыйские священные мифы существуют одновременно с волшебными сказками татар и славян, соседи празднуют свои, особенные, национальные праздники… Несколько веков жизни на одной территории не привели к утрате национального своеобразия сибирских культур, не разрушили полностью разделяющие их границы, и, значит, время не смогло оторвать народы от их корней.
В условиях такого сложного «многоголосья» зарождается особая литература — литература Сибири, осознавшая предстоящую ей судьбу — стать художественной летописью нашей родины. Писатели-сибиряки принесли в литературу устные предания родного края, претворив в книги фольклорные образы и сюжеты. Они открыли читателю небывалый мир, рассказав о детстве, проведенном в Сибири. Перед нашими глазами возникает образ маленького захолустного Полуторовка (Ялуторовска), где прошли детские годы писателя и художника М.С. Знаменского. Мы оказываемся на улицах Турени (Тюмени), проходя вместе со Стасиком, героем повести В.П. Крапивина «Белый шарик матроса Вильсона», по дороге, ведущей к обрывистому берегу реки Туры. Вместе с пришвинским Алпатовым смотрим из окна удивительного дома-корабля на речную пристань, вдыхаем аромат цветов в саду Александры Ивановны Даудель, где скрывается мальчик, ставший впоследствии учителем и директором Александровского реального училища и основателем Тюменского краеведческого музея.
Художники слова превратили наш край в сказочное Лукоморье, в мир, населенный таинственными духами-«суседками» и «ржавыми ведьмами». Они повели нас к Черному озеру, подернутому радужной пленкой нефти, в далекие болотистые урманы и согры с рассыпанной по их зелени розовато-красной брусникой, в осенний лес, над которым «застыло и окоченело небо»… Литература преобразила образ суровой сибирской природы в близкий и родной, дала почувствовать тепло «метели на ладони», вкус морозного воздуха, который тает льдинками на языке. Писатели-краеведы научили нас, прислушиваясь к голосам природы, различать плач гагары и жалобы ветра, сказки Старой Березы и стон кукушки… В их произведениях предстала живая земля, которая неизмеримо старше любого человека, поселившегося на ней. Край обрел «голос», пусть даже это будет «голос молчания», когда можно понять другого человека и саму землю без слов, ничего не произнося вслух.
Многие вещи, предметы, о которых говорится в книгах, уже давно не существуют. Нет серебристого тополя, возвышавшегося над всей Тюменью, нет и дома-корабля, и Аптекарского сада, исчезли с лица земли древний город Искер и крепость грозного Сатыги. В «царство мертвых» перешли герои сибирской истории, когда-то столкнувшиеся в кровавых поединках. Неумолимо разрушается и традиционная народная культура.
Но литература края возвращает нам наше прошлое, заставляя отыскивать его следы в мире, который нас окружает. Среди самых привычных вещей, на знакомых улицах мы вдруг узнаем те приметы родной земли, что впервые открылась нам на страницах книг.


МИФЫ, СКАЗКИ, ЛЕГЕНДЫ


Священный сказ о сотворении земли
(Мансийский миф)

1. Живут на кочке в тундре женщина и старик. Есть у них белоснежный ворон. А вокруг дома повсюду вода. Земли не видать. Старик не выходит из дома, не знает, каков мир снаружи. Жили они так, жили, да однажды с Верхнего Неба раздался грохот. Старик выглянул в окно, видит: сверху, с самого неба летит железная гагара, опускается в воду, землю ищет. Ходила она, ходила там внизу, вынырнула, никакой земли не нашла. Глотнула воздуха — и снова в воду. Ходила, ходила, вынырнула: опять напрасно, нет земли. Немного отдышалась и в третий раз нырнула. А когда вынырнула, так хватила воздуха, что горло её разорвалось, а на клюве появился клочок земли. Взлетела она и с тем отправилась к небу.
2. Легли спать женщина со стариком. А наутро, когда встали, опять неведомый грохот раздался с неба. Глянул старик в окно: летит с неба железная чомга, опускается в воду. Ходила, ходила, а когда вынырнула, ничего у неё в клюве не было, совсем ничего. Подышала немного и снова погрузилась в воду. Снова ходила, ходила, вынырнула — опять ничего нет. Отдышалась и в третий раз нырнула. Когда вынырнула, так вздохнула, что на голове у неё разорвался хохолок, а на носу вырос изрядный кусок земли. Потёрлась она носом об угол дома на кочке и улетела в небо.
3. Женщина со стариком легли спать. Утром, когда встали, земли было со ступню. На другой день встали, земля так выросла, что уже простиралась до горизонта. На третий день выглянули женщина и старик в окно, воды уже не было, повсюду она стала землёй.
Говорит старик белоснежному ворону:
— Пойди-ка, посмотри, какова земля.
Ворон ушёл, целый час ходил, так велика уже стала земля. Женщина с мужем снова легли спать, снова встали, опять послали белоснежного ворона посмотреть величину земли. Лишь к полудню вернулся белоснежный ворон: так велика стала земля.
На третий день встали, снова говорят ворону:
— Пойди-ка, посмотри, как велика стала земля.
Уж и солнце садится, а ворон не возвращается! Лишь перед самым сном вдруг явился белоснежный ворон да превратившись в чёрного.
Говорит старик ворону:
— Ты в пути что-то натворил?
Отвечает ворон:
— Что я натворил?! Человек помер, поел я его и стал вот чёрным.
— Коли ты человека ел, убирайся отсюда прочь! И пока живут на земле люди, не посмеешь ты убивать зверей лесных, не посмеешь ты убивать рыб речных; где человек сразит зверя лесного, той окроплённой кровью землёй утолишь ты свой голод; и будут дни, когда пойдёшь ты спать не евши!
На этом ворон ушёл в лес и до сих пор там живёт.
4. Вот из дома на сопке тундры вышла женщина.
Когда встал старик, нет жены нигде. Ушла куда-то или что… Подошёл к порогу, а жена снаружи кричит ему:
— Не выходи! У меня есть сынок, сынок мой уже такой большой, что может сразить белку; через неделю я приду домой, а ты не выходи!
Ещё неделю женщина была снаружи, потом вошла со своим сыночком в дом. Сыночек её уже такой большой стал, начал бегать.
5. Человек песни, человек легенды, почему ты так быстро растёшь? Женщина и мужчина и дальше счастливы, дальше живут. Их сынок стал таким большим, что на зверей лесных может охотиться…
Однажды старик сказал:
— Какое имя дадим сыну?
Жена отвечает:
— Если б была дочка, я бы назвала, а сыну не от отца ли имя получать?
Старик говорит:
— Какое же имя я дам ему?! Так пусть будет ему имя: Та-ри-пещ-нимала-сяв…
Перевод О. Шесталовой-Фидорович.


Остяцкая легенда о сотворении мира

Не было ни земли, ни воды, был только один Нум Торум (Вышний Бог). Был у Торума хоть дом в воздухе; на расстоянии трёх аршин от дверей (оу) лежала доска (согыль), и только по этой доске ходил Нум Торум, когда он выходил из дому. И ел и пил он только мед (мау) и сур. День и ночь он бывал дома, только два-три раза в день выходил гулять. Когда он приходил с прогулки, то садился на место-перину, садился и думал. Однажды, во время его размышления, капнула капля сверху на стол. Капля скатилась со стола, упала на пол и вышел младенец-женщина (Еви). Еви, маленькая девочка, открыла дверь (оу пушмэс) и вошла в другую горницу. Когда она оделась в этой комнате в платье, неизвестно откуда полученное, и вышла к Нуму, то он бросился к ней на шею, поцеловал её и сказал ей: «Будем с тобою век жить». Долго ли, коротко ли они жили. Но у них родился сын (пыт-пох). Сын рос очень быстро, потому что такие люди растут быстро, и вышел однажды на преддверную доску гулять. Отец и мать говорили ему: «Далеко не ходи. Ты можешь с этой доски упасть». Он их успокоил, говоря, что не упадет. Вдруг сверху спустилась бумага (нэбэк) прямо к сыну Нума и прильнула к ладони правой руки. Бумага эта поднялась вместе с ним кверху, и он пришёл к дедушке. Тот его спросил: «Ты пришёл ко мне?» — «Да, я пришёл». — «Как поживаешь?» — «Ничего, живу». Дедушка спросил его: «Что у тебя есть там внизу, кроме домика, широко ли там или узко?». И он ответил ему: «Ничего не знаю, широко ли узко». — «А есть ли вода или земля?» — «Ничего не знаю; вниз смотрю: везде широко, не видно ни земли, ни воды». Тогда дедушка дал ему в руку земли и ту бумажку, с которой он поднялся кверху, и спустил его обратно в домик к Нуму Торуму, сказав ему на прощанье: «Когда ты спустишься домой, то сбрось с преддверной доски землю вниз». Когда он спустился, то землю всю высыпал вниз и пришёл в дом, который был золотой (сорни). Тогда отец и мать спросили его, где он так долго ходил. Он им ответил, что был на улице, на доске, и играл. На другой день дедушка сам спустился в золотой дом Нума Торума. Его напоили и накормили. Дедушка спросил у мальчика: «Знаешь ли ты, кто больше: сын или отец?». Он ответил ему, что отец-бог выше сына. Отец и мать стали спорить, что есть один бог. Дедушка сказал им: «У вас ума нет, маленький умнее вас». Затем дедушка скрылся. На другой день мальчик вышел опять на ту же доску, посмотрел вниз и увидел землю, но лесу нет. Тогда он прибежал к родителям и сказал, что увидел землю, и стал просить пустить его вниз. Его посадили в золотую люльку (зыбку) и спустили на веревке вниз. Когда он, спустясь, правую ногу выставил из люльки на землю, то нога стала тонуть, как будто бы в няше (ось-лях). Тогда отец обратно поднял его. Мальчик рассказывает, что спустился, но земля жидкая. Мать стала говорить: «Ну ладно, сынок, завтра спустимся вместе, сама посмотрю». Назавтра, раненько утром, спустились оба в люльке. Спустились оба вниз, и вот мать действительно увидела, что земли нет, а жидкая няша (болото). Она сначала стала на ноги, потом пришлось нагнуться и уцепиться руками. И вот стала она тонуть и скоро совсем скрылась. Мальчик остался и заплакал. Наконец он потянул за веревку, и отец его поднял и стал спрашивать: «Почему плачешь и где мать?» — «Мать, — говорит он, — утонула в няше». Отец стал его утешать и сказал: «Скоро ли, долго ли, но все всё равно умрем».
Скоро, однако, мать вышла из горницы, смеющаяся, и стала говорить сыну: «Зачем ты плакал? Всё равно, когда мир будет на земле, то дети будут также оплакивать своих родителей. Скоро будут деревья и трава на земле; потом народятся везде люди». На другой день поутру мальчика опять спустили на землю. Он вышел из люльки и побежал по земле: няши не было, земля укрепилась (му така ис). Мальчик из земли сделал двух человек, мужчину и женщину, и когда он на них дунул, они стали живыми (лылынг-ханэхо). Потом Бог создал морошку (мурах) и бруснику — красную ягоду (урды-рых). И сказал Нум Торум людям: «Вот вам мурах и урды-рых — морошка и красная ягода — питайтесь ими». Потом он им сказал: «Когда я уйду от вас, то придет куль (черт) и будет вас соблазнять (хус-лэ). Вы ему не верьте, покамест я не приду сам; когда приду сам, то скажу иначе». Когда он пошевелил веревкой, его подняли кверху. Тогда куль пришёл к вновь сделанным людям и стал спрашивать: «Что? Торум повелел вам есть морошку и красную ягоду?». И он дал им горсть черёмухи (люм) и сказал: «Вы едите морошку и красную ягоду — от неё сытости нет, а вот если съесть эту горсть черёмухи, то навсегда будешь сыт». Они не думали есть, но куль уговорил их. Они съели и почувствовали, что сыты. Куль скрылся (манэс). Они продолжали есть черёмуху. Когда Торум пришёл на землю и стал спрашивать, что они едят, они показали. Потом он опять стал показывать, что нужно есть. «Зачем вы послушались куля: он соблазнил вас!». Когда Торум пошевелил их рукой, они упали в разные стороны мёртвыми (халс). Когда потом Торум дунул опять на них, они опять ожили. Потом он им сказал: «Я вас оживил, смотрите — придёт опять куль, будет вас соблазнять, вы его не слушайте; ешьте мурах и урды-рых, которые я повелел вам есть раньше». Затем он создал зайца и сказал им: «Этого можно есть». Затем позволил им есть и малину (урмыл). «Смотрите, — сказал он им на прощание, — не давайте себя соблазнять кулю, ведь вы уже были мёртвые; верьте, это потому, что дали себя соблазнить дьяволу. Теперь я вас оставлю ещё здесь, и если куль будет вас соблазнять, не слушайте его слов, пока я не приду». И показал он им три дерева: сосну (унжы), лиственницу (нанк) и берёзу (хал-сумыт). После ухода Торума явился куль и стал говорить: «Зачем вам есть эту малину? Что в ней сытного? А вот есть кедр (ногыр-юх), высокое дерево, на нём шишки (ногыр), возьмите эту шишку и будет у вас полная горсть орехов, и вы будете сыты». Когда они съели эту шишку, то увидели, что они нагие, и стали друг друга стыдиться и потом соблазнились друг другом и согрешили. После этого они спрятались в траву (торн). Когда пришёл Торум и стал их звать, они стали откликаться чуть слышно. «Почему вы спрятались?» — спросил он их. Когда он подошёл к ним, они оба сидели на земле и встать на ноги не могли. И сказал им Торум: «Вот я создал оленей (ули), овечек (ош), зайцев (шоур), коров (мисс) и лошадей (лоу), когда будете их употреблять, то кожей их будете одеваться. Когда я говорил вам, что нужно есть, вы не исполнили, теперь оставайтесь на земле».
Не оставил Торум им ни огня (тут), ни котла (пут), оставил только на сыром мясе (гяр-ньогы) и сам ушёл вверх, на небо. Спустя некоторое время Торум посмотрел с неба вниз и увидел неисчислимое количество людей на земле, и столько стало людей, что стало тесно и они стали воевать друг с другом.
«Что выйдет из этого? — подумал Торум. — Надо дать им зиму, чтобы они мёрзли». И народ стал мёрзнуть и умирать от мороза. Потом Торум стал размышлять, отчего осталось так мало народу да и оставшиеся какие-то полуживые. И он опять спустился на землю. Ходил по земле и думал и увидел камень (кев) и приложил руку в этому камню, и пошёл жар от этого камня. Возле этого камня лежал маленький камень. Когда он взял этот маленький камень и ударил о большой, то большой рассыпался и потом из него вышла женщина-огонь. От камня пошла дорога (юш), неизвестно куда ведшая, но страшно широкая. Тогда еще из камня образовалась нецелая лодка (хон): то ли нос, то ли корма её — неизвестно. Взял Торум опять камешки и стал друг о друга ударять, и показался огонь. Тогда Торум сделал из берёзовой коры трут (пыгт), изрубил лесину, наколол дров и развёл огонь. Когда он разложил огонь, то собрал народ и стал отогревать у этого огня. Потом стал он думать о Том, что нельзя людям жить без варева (горячей пищи), и сделал котёл (из железа ли, из камня ли — неизвестно). И он принёс в этот котёл воды, повесил котёл на палки, убил скотину (то ли корову, то ли овцу — неизвестно), и когда всё сварилось, Торум сам сел, закусил и ему показалась пища вкусной. Накормил он остальных, оставшихся в живых, сказав им: «Вот я вам показал пример, как вам варить; вот огонь, вот вода, как я делал, так делайте и вы. Если будете зябнуть, разложите огонь — отогрейтесь. Что добудете и что где достанете — вот так варите и пеките; и питайтесь той пищей, которую я вам посоветовал». Потом он им показал, как добывать птицу перевесами, рыбу — гимгами (пун), как неводить, как колыданить и всякие промыслы. Затем сказал народу: «Больше я не приду к вам, так и живите».
Когда Торум поднялся вверх, то спустя некоторое время стал опять смотреть вниз на землю и видит, что опять народ размножился. Все трудятся. И стал думать: «Вот сколько расплодилось народу: соблазнил их дьявол». Стал Торум звать куля к себе и стал говорить: «Ты без моего позволения никого не тронь, не соблазняй, пока не скажу. Когда скажу, укажу на старого или молодого, того и возьмёшь. Половину народа ты возьмёшь, а половина останется мне».
Записано со слов остяка Никиты Киндышева А.Я. Штернбергом.


Ненецкий миф о сотворении мира

Ни неба, ни земли не было, была только одна вода. Жили на воде только один горностай и одна гагара. Горностай сказал: «Что будем делать? Если так все время будет вода, ничего же не будет. Надо подумать». На это гагара ответила: «Я нырну вниз и через семь недель поднимусь обратно». Нырнула и через семь недель вынесла во рту один камешек и одну крупицу земли. Горностай сказал гагаре: «Спи, не смотри сюда». Гагара заснула и затем, когда через некоторое время проснулась, увидела, что воды нет, появилась земля, на ней выросли горы и появились духи — хозяева неба и земли. Хозяин неба думает: «Вот земля-то есть, а людей нет, что мы будем делать?». На это хозяин земли говорит: «Я сотворю человека», — и вылепил из глины изображения мужчины и женщины. Подумал: «Как я стану делать душу?». Хозяин неба на это сказал: «Я сделаю», — и вдул в глиняные изображения душу, и они ожили. Так появились люди. Хозяин земли сказал: «Как люди будут жить без огня?» — и достал из земли железо, а хозяин неба достал с неба кремень. Хозяин неба и хозяин земли при помощи этого кремня и железа высекли первый огонь. Хозяин земли сказал: «Как люди станут ходить пешком?». Тогда хозяин неба создал оленей, домашнего и дикого, и сказал дикому оленю: «Ты будешь добычей людей», а домашнему оленю: «Всегда следуй за человеком, иначе на тебя будут нападать волки».
В записи А.А. Попова.


Ю. Шесталов
Мирсуснэхум

(Из книги «Когда качало меня солнце»)

Как и все великие духи, Мирсуснэхум много раз рождался. Но первую колыбельную песню он услышал в небесном доме своего отца. Так и прошло его небесное детство.
Однажды отец, Великий Торум, говорит сыну:
— Я кое-куда схожу. Ты, сынок, жди меня.
Ушёл. Мирсуснэхум играл, возился, лазал по всем углам дома. За пологом он заметил бочку. Раскрыл её — мёртвой водой запахло. Рядом стояла вторая. В ней сверкала живая вода. А раскрыв третью бочку, он услышал брань. Вода в той бочке шипела, пенилась. Все бранные слова плохих людей в ней были замурованы. А в сторонке от них ещё бочка стояла. Ярким шёлком была она закрыта. Раскрыл Мирсуснэхум её и чуть не ослеп: сквозь неё он увидел яркую светло-зелёную землю.
Там и зелёные леса, и сияющие озёра, и искристые речки. Смотрит он на это чудо, и слёзы катятся из глаз. Плачет Мирсуснэхум от зависти. Почему эта прекрасная земля так далеко от него? Почему он не на ней?
Возвратился отец домой и спрашивает:
— Почему ты плакал? Вчера я тебя предупреждал: не ходи за полог. Теперь твои глаза потеряли свет и зрение.
— Не потеряли они свет. Видишь — смотрят. Отпусти, отец, меня в средний мир, на светлую землю отпусти!
— Что на земле хорошего, сынок? Но если очень хочешь — иди! На земле не рай! Будет трудно — гляди на небо, вспоминай меня… Два живых драгоценных камня, два всевидящих глаза я подарил тебе. Просматривай ими землю, весь мир насквозь… Где горе — будь там ты, где счастье — будь там ты. Будь судьёй и защитником людей! Борись со злыми духами… На неспокойной земле мне нужен надёжный помощник… Созрел ли ты для этого?
Сказав эти вещие слова, Великий Торум уложил сына в золотую люльку. Зазвенела серебряная цепь серебряным звоном, засверкала, закачалась люлька между небом и землёй. Дунет ветер горластый с белым голосом северным — в край горячего лета относит люльку. Дунет ветер горластый с жёлтым голосом южным — в Ледовитое море, в студёное море относит…
Долго качало люльку, но Мирсуснэхум не зарыдал, не пискнул. Тогда отец опустил люльку на землю. Так Мирсуснэхум появился на земле…


Ю. Шесталов
Эква-пыгрись

(Из книги «Когда качало меня солнце»)

Эква-пыгрись… Это не имя. Эква-пыгрись — это значит: сын женщины, внук бабушки. У него нет ни отца, ни матери. Одна лишь бабушка, да и та старая-старая. В одних сказках он живёт в лесу, а в других — под горой в избушке, которая вот-вот свалится. А на горе хорошие дома стоят.
В ту деревню Эква-пыгрись бегает лишь играть да шалить. Эква-пыгрись — смелый, находчивый мальчик. Ничто не ускользнёт от его острого зрения, чуткого слуха.
Однажды сыновья богача возвращались с охоты.
— Знаешь, я нашёл дом священного зверя — берлогу нашёл. Пойдём завтра утром на медведя! — говорит один другому.
Услыхал то Эква-пыгрись и говорит им:
— Вы идёте завтра на медведя? Возьмите меня с собой!
— Какой из тебя охотник! Иди прочь! — смеются те.
Эква-пыгрись упрашивает их, умоляет. Один из них сжалился:
— Ладно, пусть идёт!
Обрадовался Эква-пыгрись, побежал к бабушке. А у неё дома валялась большая трёхгранная игла. Вычистил ржавчину, поточил — получилось копьё. В углу лежало ещё какое-то тупое железо. Поточил его — топор получился.
Рано утром, когда солнце только-только расплетало золотые косы, три охотника пошли в тайгу.
Как только из берлоги выскочил разбуженный медведь — засверкали пятки братьев, и Эква-пыгрись остался один на один со зверем. Идёт зверь на него, Эква-пыгрись идёт на зверя. Заносит топор над головой и ударяет соперника. Потом копьём острым колет. И лежит священный зверь у ног мальчишеских.
Снял Эква-пыгрись с таёжного собрата шубу, уложил его в люльку из трёх черемушьих обручей, на нарту поставил и с восклицаниями таинственными, с криком звериным к городищу покатил.
А там, услышав эти вещие звуки, все радуются: «Одним добрым духом больше стало, одним зверем диким меньше стало!». Все бегут навстречу, снегом друг друга моют, водой плещутся, собаки лают, старики, как дети, играют…
А бабушка, счастливая бабушка, посреди улицы стоит и улыбается внуку, людям улыбается. Сыновья богача, хвастливые сыновья, за углами домов прячутся. А Эква-пыгрись — вчерашний уличный мальчик — у головы медведя сидит. Он сидит молча, как настоящий охотник, вернувший лесного зверя в мир божественных духов…
А когда душистое медвежье мясо задымилось на столах, трусливые богатые братья были тут как тут. Губы их лоснились от жира, а в глазах млела тупая сытость. А соседям шептали:
— Это мы низвели в лесу живущего!..
Скоро об этом знали уже все.
Эква-пыгрись не стал спорить. Чтобы не делить шкуру убитого медведя, он отдал её им. Они себе и лучшие куски мяса отобрали.
Был Эква-пыгрись сиротой — лучшим охотником стал. Убивал медведя один, а шкура досталась другим…
…Жили-были три Миснэ. Три лесных духа, три девушки в своей избушке жили.
Однажды забежал к ним Йипыг. Это злой дух. В лесу много деревьев. Много и духов. Йипыг пугает человека. В образе филина летает. Забежал Йипыг в дом, где жили Миснэ, подсаживается к старшей и говорит:
— Старшая Миснэ, пойми меня!
— Нет у меня братца, ты будешь им! — отвечает она.
— Нет, Миснэ, так не хочу!
Рассердился. К средней подсел со словами:
— Ты меня пойми!
— Нет у меня братца. Братом будь!
— Нет, Миснэ, братом не хочу быть!
Подсел к младшей и опять говорит:
— Может, ты меня поймёшь?
— Нет у меня братца. Так мне нужен братец. Будь им!
Рассердился Йипыг, стал грозиться:
— Отца своего — Восточного ветра — позову, мать свою — Снежную метель — позову. Они заметут ваш домик снегом!
— Зови. У нас есть семь железных лопаток, семь деревянных. Разгребём.
Йипыг вышел на улицу, залез на крышу и кричит на восток:
— Отец мой — Восточный ветер, мать моя — Снежная метель, просыпайтесь, в этот край летите! Лив! Лив! Лив! Этот домик заметите.
Засвистел ветер, в диком танце закружилась метель. Заметает снегом лесную избушку. Миснэ стараются открыть дверь. Но её так замело, будто каменной стала.


Ю. Шесталов
Миснэ

(Из книги «Когда качало меня солнце»)

Человек, если он захочет, перевернёт и камни. И Миснэ осилили эту дверь. Открыли её. Взялись за лопаты. Долго ли, коротко ли летали лопаты, да снег не убавляется. Сколько кидают — столько снова падает. Поломались деревянные лопаты, не держали и железные. Зашли домой. Сидят грустные.
Вдруг опять Йипыг забежал. И опять обращается к старшей Миснэ:
— Теперь-то ты, старшая Миснэ, меня, наверное, поймёшь?
— Нет у меня братца. Братцем будь!
Ну и что хорошего может сказать Йипыг? Идёт к средней Миснэ. Та то же самое говорит. Тогда идёт к младшей. И молит её, чтобы она поняла. И, к удивлению своему, вдруг слышит:
— В начале большой дороги есть дорожный знак. В начале моей дороги будь ты! У кровати моей будь ты! Спутником жизни будь ты!
Обрадовался Йипыг.
— Ти, ти, ти! — восклицает он. — Милая Миснэ. Ти, ти!..
Потом вылетел на улицу. Крыльями широкими туда взмахивает, сюда взмахивает. В три стороны три раза взмахнул крыльями — и снега как не было.
Зашёл домой и говорит:
— Ну, Миснэ, собирайся, одевайся! Ко мне поедем.
Оделась Миснэ. Простилась с сёстрами и в нарту села. А
нарту не олени потащили и не собаки, а сам Йипыг.
Долго ли, коротко ли тащил он её, въехали в густой и тёмный лес.
— Милая! Ты не проголодалась ли? — спрашивает он её.
— Проголодалась. Да что у тебя есть съедобного?
— Ты побудь здесь. А я схожу что-нибудь принесу.
Ушёл. А в лесу хруст и треск. Будто кто-то стонет. Пришёл. Охапку сухой коры лиственницы принёс. И всё это перед Миснэ бросил:
— Кушай, милая!
Озирается Миснэ, в этой куче ищет съестное. Удивляется она: ничего нет!
«Почему же тогда он говорит «кушай»?» — думает Миснэ.
Поехали дальше. Йипыг опять её везёт. Как резвый конь, опять везёт нарту. А в нарте, как богиня, сидит Миснэ.
Приехали к какому-то дому. Йипыг взял Миснэ на руки, внёс в дом, а сам исчез. А на Миснэ налегла какая-то тяжесть. Ко сну потянуло. Положила голову с чёрными косами на сосновый стол и забылась.
Долго ли, коротко ли спала — проснулась. А мужа нет! Миснэ так проголодалась, что готова была съесть целого оленя.
Вдруг видит: по одну сторону избы лежит берёзовое полено. Кора у берёзы белая, живая. И думает про себя Миснэ: «Кушать так хочется. Не построгать ли?». Идёт с ножом к дереву берёзовому, резанула — кровь струёй брызнула. Испугалась. Не стала резать.
Смотрит: по другую сторону избы лежит еловое бревно. Тронула ножом кору лишь — кровь брызнула. И с кедровым бревном случилось то же самое. Совсем испугалась. Бросила нож. Прильнула к столу и опять уснула.
Долго ли, коротко ли спала — опять проснулась и видит: в трёх углах дома три женщины стонут: «А-на-на! А-на-на!». И говорят со слезами:
— Что за женщина нас порезала? Откуда её привезли?
В это время открывается дверь лесной избушки, и в дом вваливается сам хозяин, лесное пугало Йипыг.
Стоит в дверях, будто удивляется чему-то. Сёстры его лесные спрашивают:
— Откуда ты привёз эту женщину, которая чуть нас всех насмерть не перерезала?
Берёт он верёвку, которой тащил нарту. Эту верёвку, сплетённую из сырой кожи лося, привязывает к дверной ручке. Второй конец на плечо кладёт и тянет, тянет, будто что тащит. Потом идёт к Миснэ, будто бороться готовится, словно драться хочет. И такие слова говорит:
— Вот ведь какое горе! Вот ведь какая беда! Широкоплечие пять мужчин меня поймали, широкогрудые пять мужчин меня пленили. Если бы не пленили — быть мне другим!
Ничего не понимает Миснэ. Загадкой остаются эти таинственные слова.
Таинственным кажется и этот танец, и все выходки Йипыга.
Потом он убирает с плеча верёвку, снимает с себя одежду лесного пугала.
Смотрит Миснэ и чуть не слепнет: перед ней стоит не пугало лесное, а человек! Удивительной красоты мужчина стоит перед ней. Взглянула на брёвна — глазам своим не поверила: красавицы сидят. Одна красивей другой, одна другой прекрасней! Оказывается, это его сёстры.
Вот ведь как бывает. Не оттолкнёшь влюблённого, постараешься понять его — зацветёт человек, снимет свою маску, самим собой станет! Вот ведь как бывает: не так уж много злых духов, как их изображают. И в тайге, и под водою, и на небе много, видно, добрых духов. Только многие из них в злых масках ходят!


B.C. Волдин
Так Молупси

(Отрывок из поэмы)

Легенды мои, сказки дедов и песни!
Всего мне дороже напев их чудесный.
Таёжную свежесть, величие книг
Вобрал мой красивый хантыйский язык.
Словами про звёзды скажу, про озёра,
Как будто на малице вышью узоры.
Весёлый иль хмурый в печали своей
Пускай мой рассказ вам напомнит людей.
Ведь каждое слово на сердце похоже:
Такое живое и чуткое тоже.



Г.И. Слинкина
Старик-Луна

Жили-были муж и жена. Долго жили. Заметил муж в чёрных косах жены седые волосы.
— Наверное, наша старость близко, — испугался хозяин.
Поглядел на себя в неподвижную воду — он-то ещё не постарел.
— Уеду я от старости, — загадал. — Найду такую землю, где вечно буду молодым и сильным.
Стал он прощаться. Женщина заплакала:
— Уедешь, некому будет меня защитить.
Ничего не ответил мужчина. Сел на крылатого коня, поехал.
Долго ли, коротко, увидел дыру в земле. Ударил коня плетью, конь в дыру соскочил. Открылся Медный Мир: небо красное, деревья красные и мох.
Увидел всадник медный дом. Вышла из дома женщина, стала женой человеку.
Сколько-то пожил приезжий, спрашивает:
— Долго ли будем молоды?
— Долго, — отвечает хозяйка медного дома. — Пока не прохудится медный потолок.
Сел наш герой на коня и поехал дальше.
Опять заметил дыру в земле. В конце дыры свет. Взбодрил он коня плетью, оказался под серебристым небом в Серебряном Мире. Увидел он серебряный дом. Вышла на крыльцо женщина. Назвала приехавшего своим мужем.
Сколько-то он пожил, спрашивает:
— Долго ли будем молоды?
— Долго! — отвечает хозяйка серебряного дома. — До той поры, пока дождь не просочится сквозь серебряную крышу, серебряный потолок.
Тогда наш герой снова сел на коня и поехал дальше. Увидел он дыру, а в ней золотой свет. Прыгнул конь вниз. Оказался человек в Золотом Мире. Всё там было золотое: трава, земля, деревья. Под золотым небом стоял дом из чистого золота.
Вышла из дома женщина, стала женой рождённому в Срединном Мире.
— Долго ли будем молоды? — спросил как-то муж.
— Навеки! — ответила женщина. — Проживём сто лет, вымоемся в золотом озере, снова молодыми станем.
Человек, покинувший три мира, обрадовался. Стал он беззаботно жить. Не считая лет, прожил четыре века.
Как прошло четыре века, затосковал, загоревал человек. Не захотел купаться в золотом озере. Сел на берегу, заплакал. Вспомнил урман, где родился, свою избушку в Срединном Мире. А ещё припомнилась ему жена земная. Она любила его. Очагу не давала погаснуть. Одежду и обувь вовремя сушила. Вкусную еду варила. Если ему, мужу, не хотелось идти на охоту, сама добывала дичь. Если он не хотел рыбачить, сама ловила рыбу. Какие красивые длинные песни пела жена за шитьём! В её узорах он видел весь мир: урман, снег, цветы, речки, тропы, следы зверей и птиц. Ласковым голосом отзывалась жена земная. Горячими руками удерживала, когда покидал он дом. Ни у одной женщины не было таких горячих рук. И слёзы её были как холодный дождь.
Решил человек: попроведаю родимую землю-урман.
— Не езди! — воскликнула хозяйка золотого дома. Но мужчина вывел крылатого коня, а женщина, как полагается, привязала к хвосту лошади мешочек с золой из домашнего очага. Никто не схватит, не остановит такого коня.
Приехал человек к месту, где с земной женой жил. Раньше тут была равнина, теперь вырос холм. Раньше текла здесь речка, теперь стояло болото. Нет избушки, нет жены. Лес кругом.
Стал мужчина звать и плакать:
— Любимая жена! Родила бы детей. У них были бы дети. Не кончился бы мой род. Почему меня отпустила, жена моя!
Пробудилось в облаках сердце его первой женщины, возопило гневным голосом:
— Великих дел не совершил, меня без защиты бросил, а захотел жить вечно. Ты растаешь, как снег под солнцем, чтобы не смел больше тревожить мой покой.
Испугался мужчина, хлестнул коня. Конь понёсся стрелой и вскоре поравнялся с местом, где стоял когда-то медный дом.
Увидел мужчина большой бугор, а над ним — окрашенные закатом облака. Из облаков отозвалось сердце хозяйки медного дома:
— Не совершил великих дел, а захотел жить вечно! Растаешь, как снег, исчезнешь, чтобы никогда не смел прерывать мой покой.
Испугался наш герой, погнал скакуна. Полетел крылатый конь ещё быстрее и прыгнул в Серебряное царство.
На месте серебряного дома виднелся пригорок. Серебристые облака хранили над ним сердце хозяйки серебряного дома. И услыхал трясущийся от страха всадник:
— Недостойный! Не совершил великих дел, а захотел жить вечно. Ты растаешь бесследно, чтоб никогда не нарушать покой моего сердца.
Из последних сил погоняет крылатого коня испуганный всадник и наконец домчался до Золотого царства.
Услышала хозяйка золотого дома — муж вернулся. Выбежала навстречу, видит: в правую руку её мужа вцепились три тени. Схватила она мужа за левую руку, удержала. Тени оторвали половину тела мужчины и исчезли, а левая половина осталась в руках Бессмертной женщины.
Женщина обмыла её в священном озере и сотворила из неё золотого младенца. Стала хозяйка золотого дома баюкать в берестяной зыбке этого младенца. Стал младенец быстро расти и скоро превратился в мужчину. Обрадовалась Бессмертная женщина, что муж теперь навсегда с ней будет. Да иначе получилось. Через три дня начал мужчина худеть. Худел, убавлялся и снова стал младенцем. Опять баюкала его Бессмертная женщина, опять растила его, холила. Месяц прошёл, ребёнок в мужчину превратился. Не успела порадоваться хозяйка золотого дома, вновь мужа в колыбель уложила. Так был муж то младенцем, то мальчиком, то юношей, то молодым, полным сил мужчиной, то седым стариком.
Мало ли, много ли времени терпела, нянчила его Бессмертная женщина, устала. Устала и кинула высоко в небо. Упрекнула:
— За долгую жизнь не свершил добрых дел. Не согрел никого своим сердцем. Будешь теперь освещать ночи.
Так родился месяц.
Народ приметил холодного небесного жильца и назвал его Старик-луна. С той поры ханты учат детей:
— Не кривляйтесь, не дразните Старика-Луну. Он старше нас всех. И хоть не всегда был добрым, сейчас старается, чтобы каждый человек находил верную тропу.


Е.Д. Айпин
Собака Старика Месяца

(Из книги «Я слушаю землю»)

Зима…
Вечером никто не входил в дом, не взглянув на Старика Месяца.
Помню. Как-то зимним вечером, вернувшись с улицы, отец сказал неторопливо:
— Месяц-Старик очень коротко привязал свою Собаку — большие холода видит!
Я тут же встрепенулся:
— У Месяца-Старика есть Собака?!
— Есть, есть, — сказала мама. — Разве я тебе не показывала?
— Как-нибудь покажу, — пообещал отец.
Но меня так заинтересовала эта таинственная Собака Старика, умеющая предсказывать погоду, что я тут же потребовал:
— Покажите сейчас!
И мама согласилась:
— Ладно, пойдём.
Я мигом оделся и вышел на улицу вслед за мамой.
Сочный свет Луны лежал на боровых соснах вокруг дома, на неошкуренных жердях корабля, на рыбном сарае, на нарах и на хрустко звонком снегу.
Всё вокруг было в лунном свете.
Мы с мамой, выйдя из дому, попали в поток лунного света и, потеряв земное обличие, стали вдруг лунными людьми. Удивительно и ни с чем не сравнимо это ощущение лунности! Словно я превращался в лунный свет, и этот поток лунного света уносил меня сквозь настоящее и прошлое в неведомое будущее. И, оторвавшись от Луны, я уже самостоятельно витал в пространстве среди миров и был независим от времени, от луны, от земной жизни… Быть может, это длилось всего одно мгновение. А может быть, очень долго…
Потом сквозь лунный свет я увидел звёздное небо. И услышал голос матери:
— Найди самую ближайшую от Месяца звезду!
Я поднял голову и быстро разыскал эту звезду. Она молча смотрела на меня, и я почувствовал её пристальный взгляд.
— Вот это и есть Собака Месяца — самая ближайшая к Старику звезда, — сказала мама.
Она немного помолчала, а затем пояснила: если Старик коротко привязывает свою Собаку — к большим холодам, далеко — к оттепели, на среднем расстоянии — к умеренной погоде, не очень холодно и не очень тепло.
— Вот так Собака Месяца! — воскликнул я в восхищении. — Сколько знает!..
— Да, много знает, — согласилась мама. — Высоко она, далеко ей видно кругом.
Я заворожённо смотрел на удивительную звезду, неразлучную спутницу Луны. А имя-то какое придумали ей — Собака Месяца. Наверное, это имя дал ей древний охотник: ведь собака — самый верный и надёжный друг человека в тайге.
Сколько же всяких тайн знает эта высокая звезда! Наверняка помнит всех моих предков, помнит всех моих родственников, живших когда-то на Небе и на Земле…
Наверное, на моём лице появилось сожаление, поэтому мама сказала, успокаивая меня:
— Вот подрастёшь, выучишься и, как эта маленькая звёздочка, узнаешь многие тайны Неба и Земли…
— Когда же я подрасту! — вздохнул я. — Так долго ждать…
Я начал разыскивать на небе знакомые созвездия. Вот Большая Медведица. Люди нашего рода называют его Ногастым Зверем, Лосем. Вот Малая Медведица. Вот Звезда вечерней зари. К этому времени я ещё знал Звезду утренней зари. Она появляется на востоке перед утренней зарёй. Первый признак нового дня. И вот прибавилась к ним звезда Собака Месяца…
Вернувшись с Неба на Землю, я подбежал к конуре нашего большого белого пса Харко и весело спросил:
— А ты можешь предсказать погоду, как Собака Месяца?
Харко быстро отряхнул свою снежно-белую шубу, звякнув цепочкой, подпрыгнул выше меня, пытаясь лизнуть моё лицо, и, широко разевая пасть с крепкими клыками возле самого моего носа, сказал радостно и важно:
— Ав-вав, ав-вав!..
Наверно, я не понял его, потому что ответил так:
— Фу, какой глупый — ничего не знает!
На что пёс не обиделся нисколько: подпрыгнув, радостно повторил:
— Ав-вав!.. Ав-вав!..
— Он не глупый, — сказала мне мама. — Он знает не меньше Собаки Месяца. Только вот говорить по-человечески не может. За ним нужно наблюдать, если хочешь что-то узнать. Он многое предчувствует, многое может предсказать…
И, словно уловив смысл этих слов, Харко солидным голосом подтвердил:
— Авв-вавв!.. Авв-вавв!..
Впоследствии я убедился в этом: собака охотника знает не меньше Собаки Месяца. А может быть, и больше. Ведь собака охотника тут, на Земле, всегда рядом с хозяином — и погоду предскажет, и об опасности предупредит, и на помощь человеку придёт.
Тут мама позвала меня, и мы вернулись в дом.
— Видел? — спросил отец.
— Видел! — так же кратко ответил я.
Засыпая, я думал о Старике Месяце и его Собаке. Добрый Старик, соображал я. Когда видит мороз, притягивает к себе Собаку, маленькую звёздочку. Это чтобы ей теплее было возле хозяина. А в хорошую погоду отпускает её подальше — пусть бегает и резвится на воле. В непогоду же прячет её за спину — прикрывает от холодного ветра, от бурана. Добрый Старик. С такими мыслями я и заснул. Ночью мне приснился Старик Месяц. Он поднялся из-за горизонта, чтобы отдать свой щедрый свет людям Земли, чтобы осветить их пути-дороги, чтобы с помощью своей верной Собаки-спутницы показать, что ожидает их в грядущем. Он был удивительно похож на моего легендарного деда Романа — ведь тот был таким же добрым и щедрым к людям Земли…
Месяц-Старик что-то говорил мне и улыбался. Хорошо так улыбался. Правда, проснувшись утром, я не смог вспомнить его слова. Но улыбка его осталась во мне…


Е. Д. Айпин
Вверх Ушедший Человек

(Из романа «Ханты, или Звезда утренней зари»)

И настало утро отъезда Вверх.
Человек, медленно повернувшись по солнцу и окинув долгим взглядом землю, на которой он родился и жил до сего дня, тронул поводок. И вожак сделал первый шаг, и шаг этот был в небо, и караван, ведомый им, неспешно, по наклонной, словно в гору, стал подниматься Вверх. И лайка направила за хозяином стадо оленей, и оно тоже двинулось Вверх по невидимому в лучах утреннего солнца следу.
Человек поехал Вверх, поехал в небо. Поехал вместе с двумя сыновьями и женой.
И жители земли ровно семь дней наблюдали, как они ехали Вверх по небу. Как вечером распрягали оленей, ставили чум и вскоре показывались струйки лёгкого дыма из макодана. Как утром путники выходили на улицу и оленегонная лайка кружила возле хозяина стадо, и тот накидывал аркан на рога вожака. Как они вновь пускались в путь и останавливались через долготу одного оленя на короткий привал. Как вечером снова утраивались на ночлег, а утром ехали дальше, в неведомую небесную высь. Жители земли видели, как с каждым днём, удаляясь и уменьшаясь, люди поднимались всё выше и выше. И на седьмой день наконец скрылись из виду. Быть может, они достигли тех мест, куда ехали. А вернее всего, они вышли из пределов досягаемости человеческого зрения.
Так состоялось Вознесение Человека.
А древние старцы рассказывают, что, спустя несколько лет после Вознесения, жители земли собрались на большой праздник на Священном Холме. И в самом начале праздника приехали повзрослевшие сыновья Вверх Ушедшего Человека. Они остановились над верхушками деревьев. И земляки позвали их:
«К нам на землю идите!».
«На землю нам нельзя спускаться, — ответили братья. — Если на землю мы спустимся, то больше не сможем Вверх подняться».
И пояснили, что на земле и у самой земли — ниже верхушек деревьев — слишком много нечистого. Оно очень хорошо видно, сверху лучше, чем снизу. Оболочка земли напоминает туманное или пыльное облако — земля окутана облаком нечистым, о котором живущие внизу не подозревают. И если человек, ушедший Вверх, хоть однажды окунётся в это облако, то во второй раз ему уже не суждено подняться в небо.
Жители земли поняли это — видно, всё-таки подозревали о нечистой оболочке земли, — не стали уговаривать двух небесных пришельцев. А братья охотно разговаривали с сородичами, рассказывали о житье-бытье Наверху и исполняли все обряды на Священном Холме: кланялись всем добрым богам и богиням Неба и Земли, приглашённым на большой праздник. Они сообщили, что отец и мать здоровы и всем жителям и родной земле послали слово «Здравствуй!», что всё хозяйство в исправности, что живут так, как и подобает жить человеку в Верхнем мире.
После праздника сыновья Вверх Ушедшего Человека попрощались с сородичами, сели на свои нарты и уплыли в заоблачный мир.
С тех пор от них вестей не было, и сами они не показывались. Но память осталась — заросшая травой-мхом лиственничная нарта Вверх Ушедшего Человека, которая в день отъезда до середины врезалась в мёрзлую землю. Накануне он сказал жене, чтобы всё, без чего можно обойтись, она раздала близким и далёким родственникам и людям, остающимся на земле. Чтобы она не брала с собой ничего лишнего и нечистого. Но женщина не послушалась. Ничего она людям не оставила, а сложила все те вещи, о которых говорил ей муж, на последнюю нарту каравана. Когда пришло время отъезда, она тронула своего вожака. И упряжка понесла её Вверх по готовому следу мужа, незаметному постороннему глазу в морозном воздухе раннего утра. Олени подняли первую нарту её аргиша, подняли вторую, подняли третью… Они свободно катились по прозрачной равнине неба, словно по лёгкой пороше. Но вдруг все нарты резко дёрнулись — женщина оглянулась. Последняя нарта, в которую были впряжены два крепких быка, не могла оторваться от земли. Рванулись быки. Натянулись их поводки от передней нарты — и теперь их подтягивал весь караван. Они ещё раз рванулись изо всех сил — и наконец оторвали нарту от снега. Изогнув мощные спины, быки делали отчаянные прыжки. Медленно, тяжело, но они всё же поднимали нарту в небо. Скачок. Ещё один скачок — и лопнули постромки-ремни. И нарта с небесной высоты врезалась в мёрзлую землю. Врезалась и до середины ушла в окаменевший песок бора.
Небо не могло принять нарту с лишними и нечистыми вещами.
И люди ушли в небо без последней в аргише нарты.
С того дня немало дождей-ветров прошло по земле. Но до сего дня, сказывают люди, сохранился замшелый остов той нарты. Она была сделана из самого прочного и долговечного дерева таёжной земли — лиственницы. Поэтому и время оказалось бессильно — не так-то просто превратить в труху, в древесную пыль лиственничную нарту, что осталась в назидание потомкам: чтобы не брали в дальний путь ничего лишнего и нечистого, чтобы все дела и помыслы в дороге, называемой жизнь, были бескорыстными и чистыми, чтобы следующим поколениям проложили ничем не запятнанный след…
Разве не в этом смысл земной жизни? Разве не в этом истина истин земли и человеческого рода? И чтобы постичь ту истину, разве непременно нужно увидеть лиственничную нарту Вверх Ушедшего Человека на землях великой Божьей Реки? Разве для этого обязательно надо ехать туда, за тридевять земель, в глазом не виданные, слыхом не слыханные края?..
А Божья Река, как и многие столетия назад, всё несёт свои воды Северному Океану. Несёт степенно, неторопливо, как и подобает Великой Реке, Главной Реке, Божьей Реке. Но жители тактично решили, что не следует так часто произносить священное имя Верховного бога — Нума Торыма, — поэтому Реку стали называть просто Большой Рекой. Только мудрые старцы, очевидно, постигшие Истину Истин, ведя речь об этих краях, иногда уверенно скажут: Божья Река.
Так и пошло — Большая река. Но когда говорили «Большая Река», у каждого в глубине сознания возникал образ Божьей, Священной Реки — на то Река и получила своё высокое имя от самого Верховного Бога, чтобы люди помнили об этом.
С этой Реки и был родом Вверх Ушедший Человек.

* * *

С того времени, когда я впервые услышал от своих сородичей этот рассказ и отчётливо увидел отъезжающего Вверх Человека, у меня появилось неодолимое желание посмотреть ту лиственничную нарту. И я торопил время, чтобы побыстрее вырасти, чтобы съездить на Божью Реку и непременно разыскать то место, будь оно хоть на краю света. Правда, по словам отца, Река была совсем недалеко от наших мест. Но когда я повзрослел, какие-то неотложные житейские заботы заставляли откладывать на потом эту поездку. А после и старцы, точно знавшие место нахождения лиственничной нарты, оставили этот мир…
Прошли десятилетия.
Но до сего дня живо во мне желание детства — увидеть лиственничную нарту Вверх Ушедшего Человека. Ведь лиственница — это вечное дерево Севера — за такой срок не могла превратиться в труху.
Я уверен, если поблизости не заложили новый город, не поставили буровую, не построили железную дорогу или нефтепровод, эта лиственничная нарта, наполовину врезавшаяся в землю, с поднятыми в небо носами полозьев, до сего дня стоит где-то на берегах великой Божьей Реки как памятник о Вознесении Человека земли, как память о Вверх Ушедшем сородиче моём…


Как на земле появились комары да мошки

(Селькупская сказка)

Поначалу на земле комаров да мошек не было. А пошли они из селения Нарым. Невесть откуда забрёл туда великан-людоед. Питался он лишь тёплой человеческой кровью. Много людей погубил. Все вокруг жили в страхе. Даже богатырь Итте не мог его одолеть: кольчугу людоеда не брали ни мечи, ни стрелы. Не раз ходили мужчины на него войной. Случалось, даже убивали великана. Да только он снова оживал и ещё кровожадней становился. «Хитростью, умом надо брать!» — говорили старые люди. А как — и они руками разводили.
Семь дней, семь ночей думал богатырь Итте, как людоеда одолеть. На восьмой день велел людям собрать в лесах пьяный гриб — панг, ядовитые грибы и сделать из них отвар. А сам отправился охотиться на медведей: кровь у них, известно, как у людей, только не простая, а богатырская.
Добыл Итте медведей, большой котёл крови нацедил. Влил туда ядовитый грибной отвар, поставил разогревать и отправил женщин к людоеду сказать: есть-де кровь горячая, да не простая — богатырская…
Соблазнился людоед и притопал. Одним махом весь котёл осушил. Похвалил женщин, Итте по плечу похлопал. Весело ему стало, чуть в пляс не пошёл, но вдруг сник, закачался. Однако ничего не заподозрил: от пьяного-то гриба ему по-прежнему весело было.
— Много я, наверно, выпил. Что-то жарко стало…
— А ты сними кольчугу, отдохни. Я постою на страже, — предложил Итте.
Совсем опьянел людоед — еле стянул тяжёлые доспехи. Свалился. И тут Итте отрубил ему голову.
Старики сказали:
— Как бы не ожил он ночью! Сжечь его надо!
Разломали люди жилище людоеда, дров натаскали, развели огромный костёр. Первым делом бросили туда голову людоеда. А из огня вдруг послышалось:
— Ветер разнесёт мой пепел, и каждая пылинка будет сосать вашу кровь! Из века в век!
И верно: каждое лето из пепла великана-людоеда возрождаются тучи комаров да мошек, и нет от них спасения ни людям, ни животным.
Пересказ Е. Самойловой.


Почему люди стали умирать

(Селькупская сказка)

Как-то под вечер плыл по реке на «ветке» лоз — лесной чёрт. Давно встречи с ним искал Ича. И вот наконец увидел его. Много недобрых дел было у этого лоза. Многим людям он сделал худо.
Затаился Ича в кустах. Стал думать, как справиться с лесным чёртом. Вспомнил, что за седьмым поворотом на разных берегах реки друг против друга стоят две высокие лиственницы. Напрямик, через лес, до них совсем близко. Успеет сделать то, что задумал.
А задумал Ича вот что: решил связать вершины деревьев, а между ними петлю поставить. В сумерках лоз не заметит ловушки. Обязательно попадёт в неё.
Сделал, как задумал. И не ошибся.
Выплыл чёрт из-за лесного поворота и угодил в петлю. Распрямились деревья, взметнули свои кроны ввысь. И повис лоз над рекой. Никуда ему хода нет. Крепко держит петля.
— Освободи, — кричит Иче. — Сделаю всё, что пожелаешь!
— Не мешай людям жить! — сказал Ича. — Оставь их в покое!
— Близко к людям подходить не буду! — обещает лесной чёрт. — Освободи только.
Поверил ему Ича. Разрубил верёвку. Освободил лесного чёрта.
— Ха-ха-ха! — рассмеялся лоз. — Маленький глупый человек подумал, что я оставлю в покое людей! Не ждите от меня покоя! А тебя первого сейчас поймаю и съем!
Стал лоз гоняться за Ичей. Вот-вот поймает. Успел Ича в последний момент увернуться. Тэху на него наставил — селькупский меч. А для лесного чёрта железо страшнее всего на свете. Недаром селькупы в лесу всегда были с чем-нибудь железным. На ночь под голову клали железные вещи, чтобы отпугнуть лоза.
Испугался лесной чёрт, когда увидел направленную на него тэху. Взметнулся в небо, ища там спасения. Но успел размахнуться Ича и разрубил лесного чёрта.
Одна его половина, где было сердце, унеслась к звёздам. Другая упала на землю.
И люди с тех пор стали умирать, когда их срок подойдёт.
Но если бы, как говорят старики-селькупы, на землю упала часть лоза с его сердцем, то Ича смог бы разрубить его на мелкие кусочки.
И жили бы тогда люди вечно.


И. Г. Истомин
Ненецкие сказки

Сказки эти, малыш, я не придумал. Я только слушал и запоминал. А что запомнил — записал. Сочиняли сказки люди, народ ещё в те давние времена, когда и книжек не было. А может, и были книжки, да только в северные края, где живут ненцы, где пасутся олени, книжки не попадали.
Но без сказок нельзя! Скучно жить без сказок. Вот и придумали их дедушки и бабушки, отцы и матери для детей, чтобы дети знали родной край, в котором живут, птиц, зверей и рыб — всё, чем богата земля, чтобы учились быть смелыми и честными, добрыми и умными.
Когда я был таким маленьким, как ты, я очень любил слушать сказки. Послушай и ты.
Дедушка Иван.


Почему рыбы живут в воде

Давно это было. В ту пору рыбы ещё на земле жили, как все.
Однажды рыбка заболела. Лежит она и стонет:
— О-ох! О-ох!
Слушал, слушал её Сынок и вышел из чума помощи искать. Вышел и видит: на суку сидит Старая ворона. Ворона тоже увидела маленькую Рыбку и говорит:
— Сынок Рыбки, почему ты такой печальный?
— Мать заболела. Не знаю, что делать.
— Не печалься, — говорит Ворона, — хочешь, я тебе помогу? Я вылечу мать. Только ты не заходи в чум, если мать кричать будет. Это вместе с криком начнёт выходить из неё болезнь. Понятно?
— Как не понять? — отвечает Рыбкин Сынок.
И он остался на улице.
А Старая Ворона зашла в чум. Там, в углу, лежит Рыбка, тяжело дышит. Чешуя от жира блестит. «Вкусна!» — думает Ворона, а сама спрашивает:
— Почему ты лежишь?
— Да вот заболела, — отвечает Рыбка.
— Хочешь, я тебя вылечу? — спрашивает Ворона.
— А как?
— А вот так! — и Ворона сильно клюнула Рыбку.
Рыбка испугалась да как закричит:
— Сынок, где ты? Ворона меня съесть хочет!
Кинулся Сынок в чум и прогнал Ворону. Ворона рассердилась, что не смогла Сынка обмануть, Рыбку съесть, и созвала своих подруг. Стали они Рыбку с Сыном со всех сторон теснить. Метались рыбка и Сынок туда и сюда да вдруг — плюх в воду. И не утонули. И никто их не съел. И самим еды вдоволь. С тех пор и стали рыбы жить в воде. И хорошо живут.


Снегирь и Мышонок

Жили-были Снегирь и Мышонок. Вместе собирали и копили хлебные крошки. Много собрали, устали даже. Снегирь и говорит:
— Хватит, однако. Собрали столько, давай делить поровну!
— Давай! — согласился Мышонок.
Стали делить.
— Это мне!
— Это мне!
— Это тебе!
— Это тебе!
Всё поровну разделили. Одна только крошка осталась лишней.
— Это крошка моя! — говорит Мышонок. — Я больше тебя работал!
— Нет, моя! — кричит Снегирь. — Ты на месте крутился, а я далеко летал!..
— Я землю рыл, чтобы в чум залезть, у меня все когти болят!
— А я по всему краю летал, крылья устали! Моя крошка!
Подняли они большой шум. И пока ссорились — потеряли крошку. Кинулись искать. А в это время на шум прилетела Куропатка, увидела две ровные кучки крошек да обе и склевала. Только Мышонок и Снегирь этого не заметили. И до сих пор они ту потерянную крошку ищут. Снегирь — в снегу, а Мышонок — в чуме.


Г.Д. Лазарев
Сказка про глухаря

Была как-то на Севере такая холодная зима — почти все птицы, которые постоянно живут здесь, замёрзли. Плохо пришлось и Глухарю. Лютый мороз до костей пробирает. Как случилось, что живым он остался, и сам Глухарь понять не мог.
Прошла злая зима. Настала весна. С солнцем из жарких стран прилетели на Север лебеди. Шумно, весело сделалось в лесу, на лугах, озёрах. Рассказал Глухарь лебедям, как он зиму перенёс. В ужас пришли лебеди от рассказа. Но долго грустить не стали: хорошо на родной стороне. Да и сам Глухарь забывать начал о страшной зиме. Как вдруг поблекли травы, потускнело солнышко, засобирались в дорогу — снова на юг, в тёплые края — лебеди. Приближалась осень.
— А как же я? — забеспокоился Глухарь. — Ведь я замёрзну здесь. Нет-нет, я не останусь, я с вами полечу.
— Куда тебе, — стали отговаривать его лебеди, — дорога длинная, трудная, не выдержишь. Живёшь ты в лесах, летаешь мало. А нам лететь долго.
Залился Глухарь слезами. Ничего не хочет слушать.
— Возьмите, — просит. — Может, не отстану. Замёрзну я здесь.
«Что делать? — думают лебеди. — Жалко одного оставлять. Старый уже. Но и дорога трудная».
Вдруг один Лебедь говорит:
— Давайте попробуем. Авось, долетит. А чтобы ему легче было, возьмём ремешок. Один конец ремешка я в клюв захвачу, другим — Глухаря опояшем.
Глухарь, услышав это, обрадовался, повеселел.
Стабунились лебеди, отправились в путь. Летят они над лесами, лугами, реками, озёрами. Красавицы рябинки, столпившиеся на лесной опушке, величавые пихты, сучковатые, покрытые белым мхом ели, окружившие болота золотистые берёзки — все приветственно махали лебедям, желали им счастливого пути:
— До свидания, лебеди! До свидания, белые!
Летят лебеди, поглядывают на родные места, а за ними на поводке — Глухарь. Устал, бедный, чуть крыльями машет. Без привычки тяжело ему.
— Ну как, устал? — спрашивает его Лебедь.
— Нет, — отвечает Глухарь. А сам уж едва дышит.
Пролетели лебеди час, другой. Опустились отдохнуть. Глухарь совсем обессилел. Забрался он в берёзовую рощу, закрыл глаза и задремал.
Отдохнули лебеди, собрались снова лететь.
— Знаешь что, Глухарь, — говорит ему Лебедь, — оставайся-ка ты лучше зимовать дома. Не выдержать тебе дороги. Пройдёт зима, и мы снова прилетим. А чтобы не скучал о нас, подарю я тебе перьев.
Выдернул Лебедь из груди десять перьев и Глухарю их в крылья вставил.
Молчит Глухарь, не спорит — понял, что не осилить ему дальней дороги.
Взмахнули лебеди крыльями и — в путь. А Глухарь ещё долго сидел под берёзкой и вслед улетавшим лебедям смотрел. Смотрит он, а слёзы ручьём льются. Долго, так долго плакал Глухарь, что глаза его кровью налились и надглазицы тоже красными стали. А когда успокоился, вздохнул и полетел в свои леса.
Прожил Глухарь до весны, не замёрз — зима мягче выдалась, да и прятался он от мороза в снежную перину. Однако с тех пор глаза его всегда кровью залиты и брови красные, а в крыльях у глухарей белые перья растут.


А.П. Неркаги
О чём плачет гагара

(Из повести «Белый ягель»)

— Ты знаешь, о чём плачет гагара? — вдруг спросил Пэтко.
— Нет, — опешил Вану.
— Гагара плачет о былом. Но когда она среди ясного дня начинает выть на берегу, то раздражает людей своим унылым страшным плачем.
Когда земля стояла по-старому, и всё живое подчинялось одному закону — закону солнца, жила на берегу озера семья гагары. Гагара-отец, мать гагара и дети. Старик гагара был богат, оленей и нарт у него — не сосчитать глазу. Часто, широко расставив ноги, стоял старик гагара среди своих оленей и не только лицо, а и бока его раздувались от жира и гордости.
Дети гагары ничем не занимались. С утра до ночи купались в озере, брызгая друг друга водой, и громко кричали: ка-ка, ка-ка.
И каждый вечер, как только солнце уходило с неба, старик гагара ловил оленя, и семья начинала пировать. У растерзанной кое-как туши дети дрались из-за сладких кусков жира, вырывали друг у друга перья, когтями царапали глаза матери, чтоб она не смела подходить к мясу, пока они не насытятся. К утру от оленя не оставалось и капли крови.
А солнце, выйдя утром на небо, думало: «Как честно живут гагары, крови не льют, своим трудом живут». И снова росли стада гагар.
Отец гагара дни стоял в своём стаде, будто карауля его от хищников, а на самом деле жадными кровавыми глазами искал заранее жертву. Так жили гагары, не догадываясь, что кто-то видит их ночные пиры. А о них знал последний луч солнца, тайный луч. Он не торопился, как его братья, в золотой чум. Уходя, оглядывался. Видел, как злобно сверкают глаза птиц. Не выдержал тайный луч и рассказал солнцу злую правду жизни гагар. Рассердилось солнце, невыносимым жаром дохнуло, растопило землю, обратив её в раскалённый уголь. В страхе покатились гагары к воде, как к спасению. Тысячные стада оленей, обезумевших от жары, топтали своих хозяев, ломая им кости. Заплакали гагары и остались в воде навеки. И от страха перед солнцем плачут гагары на берегу.
Прошлое темно, и кто знает — в давней давности, может, и человек не признавал законов труда и добра, жил гагарой, и его манит к себе тёмное кровавое прошлое. Тоска заливает душу, и он плачет на берегу жизни совсем как гагара.


Ю. Вэлла (Ю.К. Айваседа)
Бабушке Ненги

Ты красивее берёзы,
Ты красивее Луны,
Ты желанней Красной Белки,
Руки ласковы твои.
Говорят, ты некрасива —
Голос твой, как скрип сосны…
Но я знаю: словно диво,
Твои сказки входят в сны.



Ю. Вэлла (Ю.К. Айваседа) О чём кукует кукушка

(Сказка бабушки Ненги)

— У кого глаза зоркие, у кого чуткие, у кого руки ловкие, у кого ноги быстрые? Кто бы сел возле меня, чтоб слушать сказку, которую сказывала давным-давно моя бабушка?
— Я, бабушка! Подожди, бабушка! Бегу, бабушка!
Хылу отбросил недоделанный полоз для нарточки, отложил дедовский нож, вскочил, прошуршав босыми ногами по пересохшей на солнце древесной стружке, поддёрнул одной рукой штанишки, другой ловко и быстро махнул под носом, громко швырнув, и с разбега плюхнулся возле бабушки на нагретый знойным днём кусок брезента.
Бабушка медленно перебирала пальцами узор на подоле и глядела куда-то вдаль, на озеро. В морщинистых уголках её губ ютилась неприметная глазу, ощутимая только чутьём лукавая хитринка. На миг она представила, что когда-то и сама была такой же бойкой маленькой девочкой. Потом она улыбнулась какой-то другой мысли и начала:
— Давным-давно, в жаркий день, такой же жаркий, как сегодня, на берегу нашего живуна, только далеко-далеко в верховье, жила в берестяном чуме ленивая девочка с красивой мамой.
— А они пасли оленей?
— У них, конечно, как и у нас, наверное, были олени, но сказка не об этом. Слушай!.. Итак, был знойный, как сегодня, день. Девочка качала в берестяной люльке тряпичную куклу и напевала усыпительную песенку. Мать была занята шитьём. На коленях у неё лежал недошитый тянт для дочери, а на том тянтку — доска, на которой она острым ножичком вырезала из меха нарядный орнамент «заячьи ушки». Умелые руки женщины работали ловко, а крайний палец прижимал к соседнему проворную иголку с жилкой.
Но вдруг стала распаляться в маме жажда.
«Доченька, во рту пересыхает, принеси попить».
«Ага…» — не подняв головы, отозвалась дочь, но продолжала заниматься своим делом.
«Доченька, игла меня не слушается, жажда томит, сбегай за водой».
«Ага, сейчас…» — откликнулась ленивая дочь, но опять не сдвинулась с места. И вдруг что-то странное и непонятное стало твориться с мамой.
«Доченька, руки твои проворны, ноги твои быстры, а я не могу тянтку отложить — хвоинки к нему пристают, пылью покроется — принеси речной воды, что-то горло моё сужается, что-то руки мои укорачиваются».
«Погоди, мамочка…».
«Доченька, что-то туловище моё сжимается, что-то лицо моё уменьшается, что-то ноги мои тонкими становятся, что-то язык мой колоться стал, как бы мне в птицу не превратиться, принеси мне любой воды, хоть из речки, хоть и озера».
Бабушка вздохнула, достала костяную табакерку, ловко сунула за губу указательным пальцем порцию крепкого табаку, неторопливо вытерла сначала ладонью, а потом пальцем уголки губ, стряхнула с подола оброненные крупицы и продолжала:
— А непослушная девочка на просьбу матери молча перепелёнывала тряпичную куклу, которая не умела плакать, которая никогда не хотела есть, которая никогда не просила пить.
«Доченька, что-то руки мои пухом покрываются, что-то тело моё лёгким становится, что-то голос мой по-птичьи хочет звучать, а губы мои в клюв превращаются, хкук… что-то в мыслях я на дерево хочу взлететь, хкук-ку!.. В последний раз прошу: принеси водицы, очень пить хочется».
«Ну погоди, мамочка… дай в люльке куклу зашнурую».
Не дождалась мама ленивую дочь и взлетела птицей на нижний сосновый сук, а недошитый тянтку упал на землю в серую пыль. И запела с дерева уже не красивая женщина, а неприглядная маленькая серая кукушка: «Хкук-ку! Хкук-ку! Нет у меня любимой дочери. Хкук-ку! Хкук-ку! Не для кого мне шить нарядный тянт. Хкук-ку! Хкук-ку! Некому для меня воды принести. Хкук-ку! Хкук-ку! Полечу я в берёзовый лес напиться прозрачной росы. Хкук-ку! Хкук-ку! Хкук-ку!..».
И полетела кукушка.
Оглянулась девочка, вскочила на ноги, отбросила в сторону ненужную тряпичную куклу и побежала следом за мамой:
«Мамочка, мамочка, не улетай, я тебе пить принесу».
Она схватила берестяное ведёрко, зачерпнула из живуна прохладной воды и, выплёскивая её на свои босые ноги, побежала в лес за кукушкой. А впереди неё звенело, постепенно удалясь, жалобное:
«Хкук-ку! Хкук-ку! Хкук-ку!..». Потом это кукование перенеслось на болото и всё дальше и дальше. Долго бежала плачущая девочка, перепрыгивая с кочки на кочку. Потом она остановилась, прислушалась, но кукование уже раздавалось со всех сторон, и вдалеке, и вблизи. Села девочка на болотную кочку и горько зарыдала. Туловище её стало сужаться и превратилось в стебелёк; вздрагивавшие плечи её превратились в крупные зелёные листья; а голова её превратилась в тяжёлую ягоду, лежащую на лепестках-ладонях. Так стала ленивая девочка болотной морошкой…
Бабушка вздохнула и провела языком по высохшим губам:
— Ёх-хо-хо-хов!.. Видно, старая стала, разговорилась тут с тобой и делом не занимаюсь. А солнце-то как печёт! Даже язык к нёбу присыхать стал…
— А я тебе пить принесу!
Хылу вскочил, снова одной рукой поддёрнул вверх непослушные штанишки, махнув другой под носом, и побежал к очагу-кострищу, возле которого под навесом хранилась вся хозяйственная посуда.
— Только, сынок, не из озера набери воды, — там она сопрела на солнце, а из речки — бодрой и живой.
Бабушка с улыбкой смотрела вслед внуку, а из-за речки из кустов прибрежного тальника плакала и плакала охрипшая кукушка, как много-много лет назад, как на многие лета вперёд:
— Хкук-ку! Хкук-ку! Хкук-ку!..


Ю. Вэлла (Ю.К. Айваседа)
Молчание

Вообще-то бабушка моя была разговорчивой. Но иногда, идя вдоль берега, остановит меня, отпустит свою корявую, лёгкую, иссушённую руку мне на голову, стоим и молчим перед спокойными водами реки. Но наши сердца не молчат. Они продолжают беседовать. Незримо-неслышно она передаёт мне свои ощущения, своё восприятие мира. Нет, она не передаёт мне своих мыслей. А я начинаю видеть её глазами нашу залитую солнце прохладную реку, я начинаю слышать её ушами дальнее курлыканье журавлей за болотом, я начинаю воспринимать её сердцем наше стойбище и каждый звук, каждый шорох, каждый вздох в нём.


E.Л. Милькеев
Кукушка

Благовещенье настало,
День великий и святой,
Солнце радостно сияло,
Веселился мир земной.

Православные спешили,
Умиляясь, к алтарям;
О житейском не тужили,
Обратившись к небесам.

Сладко их лилися хоры,
Бога славя и моля…
Им сочувствовали горы,
Воды, пропасти, поля.

И леса благоговели,
Оглашалася их сень:
Птицы радостные пели,
Величая Божий день.

Лишь одна Творца забыла,
Звуков славы не дала,
Дня святого не почтила
И гнездо себе свила.

Как! Свила гнездо в то время,
Безрассудная, когда
Целый мир откинул бремя
Дел житейских и труда?

Бог судил за то виновной
Без пристанища век быть,
В чаще странствовать дубровной
И птенцов не выводить.

С той поры она летает
Бесприютно по лесам,
Своего гнезда не знает
И чужда своим детям.

С той поры она тоскует,
Нет привета в мире ей:
Одинокая кукует
В темноте глухих ветвей.



Комполэн — Болотный Дух

(Мансийская сказка)

Давно это было. Тогда люди ещё не понимали язык птиц и зверей, трав и деревьев, дорожили их дружбой, а самые мудрые из племени хранили тайны Понимания. Звери дарили людям шубы, а в тяжёлую годину делились последней шкурой.
Старые люди слышали от своих дедов и прадедов, что в давние времена Медведь был старшим братом людям, Лось — средним, а Журавль и Лебедь — младшими. Чайки и гагары были людям сёстрами, а значит, кому-то матерью, кому-то бабушкой. Они и положили начало человеческому роду.
Разве могли смириться с этим духи Зла? А из всех духов самым злым и коварным был Комполэн — Дух Болотный. Он пугал всех из непроходимой чащи, заводил в гиблые места.
Вот как однажды было.
Наловил Медведь в реке тайменей, сам поел и охотнику Касюму семь рыбин принёс.
— Ешь, Касюм, свежая рыба, вкусная.
Охотник Касюм взял рыбу, поблагодарил и вынес Медведю берестяной кузов малины.
— Ешь на здоровье, копи жир — скоро тебе в берлогу ложиться!
Поклонился косолапый, взял малину и отправился восвояси.
Поел малины, потом рябины, сладкими корешками закусил и собрался уже залечь на зиму, как подкрался к нему Комполэн. Обернулся Болотный Дух Лосем.
— Спать собрался, брат?
— Да, пора! — потянулся, зевая, Медведь.
— И не боишься, брат?
— А чего мне бояться? — удивился Медведь. — Холода, что ли,
бояться? Шерсть густая, под кожей жира накопил, в жилище моём и без печки тепло. Мне, брат Лось, зимой зелёные сны снятся.
— И охотника Касюма не боишься? — ещё громче протрубил Лось. — Пока ты сны смотришь, он берлогу твою разорит…
— Он — брат мой младший! — перебил Медведь.
— …или спалит твоё жильё, — твердит своё Лось. — Спалит, пока к тебе сны из лета приходят.
— Не пойдёт брат на брата! — сурово ответил Медведь. — Мы одного рода-племени!
— Вот посмотришь, — раздул ноздри Лось — Комполэн. — Ни одной шкуры не подарили звери летом охотнику Касюму. Замёрзнет он зимой в травяной одежде. Вспомнит, что у тебя шуба тёплая, и разденет тебя догола! Вот увидишь!
— Что-то не узнаю я тебя, Рогатый! Уходи с глаз долой!
Лёг Медведь в берлоге, голову на лапу положил — неудобно. С одного бока на другой перевернулся — неловко. Постель жёсткая, еловые ветки торчат — не уснуть. Но вот запел колыбельную ветер, раскачал он сосны, и сосны запели. Весь лес подпевал. И Медведь стал засыпать.
Только он погрузился в сон, как вдруг словно гром раздался над головой. Вскочил Медведь, выглянул из берлоги и понял — это дятел ударил по сухой лиственнице. Успокоился, снова лёг. Будто в тёплую воду, вошёл в сон Медведь, но тут раздался тонкий-тонкий скрип.
— Что такое? — вскочил Медведь. — Неужто Касюм крадётся?
Выглянул Медведь из берлоги — а это две сухие ёлочки от
ветра качаются и тоненько скрипят.
— Что же это? Почему это я спать не могу? — думает Медведь.
А Комполэн тем временем примчался к шалашу охотника Касюма. Смотрит: сидит охотник в травяной одежде у костра, дрожит от холода. Комполэн обернулся бурундуком и тоненьким голоском спрашивает:
— Холодно тебе, брат Касюм?
— Ничего, — стуча зубами, отвечает охотник. — Ничего, костёр пожарче разведу — теплее станет…
— А где твоя зимняя шуба? — пискнул бурундучок. — Потерял?
— Так получилось, — улыбается охотник. — Не было у братьев лишней шкуры… Ничего… Ухи поем, чаю попью — согреюсь!
— A y Медведя, брата твоего старшего, есть лишняя шуба. Я сам видел, как он на себя вторую шубу натягивал, — посвистывает зверёк.
— Если бы она была у него, то поделился бы со мной, — ответил охотник. — Он добрый. Он ведь для меня тайменей ловил. Шишки с кедра сбивал. В гости ко мне приходил.
— Да это он дом твой смотреть приходил, — крутится под ногами Бурундучок — Комполэн. — Ему в твоём чуме печурка понравилась. Говорил мне: «Приходи ко мне, когда я выгоню охотника из чума, на огне кедровые шишки калить».
— Пусть приходит, — ответил охотник. — У меня всем места хватит.
— Ещё Медведь говорил мне, — продолжает бурундучок. — «Всякое едал в тайге, всё пробовал, а вот каков на вкус охотник, не знаю. Приду как-нибудь тёмной ночью и съем!».
— Всего, что ли? — удивился охотник.
— Да, — начинает злиться зверёк. — Сначала справа с ног до головы, потом слева с головы до ног!
— Почему сердит на меня старший брат? — воскликнул охотник. — Может, обидел я его чем-то нечаянно? Пойду попрошу у него прощения.
— Иди, иди! — засуетился бурундучок. — Только собак с собой возьми, нож острый, лук да стрелы…
— Кто же в гости с ножом ходит?! — удивился охотник.
— А вдруг на тропе злые духи встретятся? — говорит Комполэн. — Вдруг не пустят тебя к брату Медведю? Возьми острый нож да тугой лук.
— Ладно, — согласился охотник. — Зимой в глухой тайге немало злых духов.
И отправился. А Комполэн ураганным ветром впереди него мчится.
Прилетел, остановился перед берлогой. Взял и надавил плечом на громадную сосну. Сосна заскрипела да и повалилась прямо на медвежий дом. В ужасе вскочил Медведь, со сна понять ничего не может. Ещё одна сосна упала на берлогу и разворотила её. Ледяной ветер ударил Медведя в грудь.
— Ай-ё! — воскликнул Медведь. — Неужто брат Касюм мой дом ломает?
Выглянул Медведь из берлоги и не узнал мир — темно, сугробы по грудь, ветер воет, мороз визжит. Первый раз Медведь зимой на улице очутился, оторвался от зелёных снов.
— Видно, правду Лось говорил, — вспомнил Медведь. — Охотник дом мой разорил, сейчас, наверное, раздевать меня начнёт. Но я ему не дамся!
Он вылез из берлоги и притаился за могучей елью.
— О-о-о! Брат мой старший, к тебе иду! — крикнул охотник.
А Медведю сквозь завыванье ветра послышалось:
— Что-о, страшно? Иду, иду!
— Иди, иди, я тебя встречу!
И только охотник показался, Медведь бросился на него, сбил с ног и разинул горячую пасть.
«Правду мне бурундук говорил. Съесть меня захотел старший брат», — лихорадочно подумал охотник и ударил его ножом в грудь.
— Аю-аю! Больно… больно мне, — простонал Медведь, — почему ты, Касюм, с меня последнюю шкуру содрать решил?
Зарычал, зарыдал Медведь и, зализывая рану, помчался прочь.
Всю зиму бродил-шатался Медведь по лесу. Как заяц, кору с деревьев обгладывал, занесённые снегом ягоды доставал, у бурундуков орешки отнимал, но всё равно чуть не умер с голоду.
И охотник всю зиму у печки просидел: переломал ему Медведь ноги.
Так Болотный Дух Комполэн навеки поссорил охотника и Медведя. Не спит зимою Медведь-шатун, ищет человека, чтобы отомстить ему за разрушенный дом. А охотник, убив Медведя, просит у него прощения за то, что убил нечаянно.
Но самые мудрые из народа манси говорят:
— Настанет снова такое время: Медведь опять будет братом, и Кедр будет братом, а Берёза — сестрой. Оно настанет тогда, когда каждый навсегда изгонит из своего сердца злобу.
По мотивам мансийского фольклора написала А.М. Конькова, обработал Г.К. Сазонов.


A.M. Конькова
Старший брат

(Легенда)

Это было низко и высоко, близко и далеко, на небе и на земле. В верхнем мире в небесных летних избушках жили-поживали Солнце и Луна. Брат и сестра. Брат с сестрой жили дружно. Без споров и лишних разговоров они поделили труд небесный. Солнце днём сияло. Луна — ночью…
У Луны был сын, звали его Кота. Кота был ленив, совсем не помогал матери. Спал долго, поднимался поздно. Спит-спит, проснётся, схватит со стола кусок, проглотит его на ходу и запрыгает, запоёт:
Титтиров Кота,
Коттиров Кота.
Титтиров, Коттиров,
Коттиров, Титтиров.
Титтиров Кота,
Коттиров Кота.
Прыгает он по небу то на одной ноге, то на другой. Так прыгает-прыгает и продавит небо — сделает отверстие в нём. После сам не залатает его и матери ничего не скажет, убежит.
Вечером Луна не заметит отверстия, рассыплет звёзды по небу. Попадёт какая звезда в это отверстие — упадёт на землю и затеряется.
Луна пошла к брату Солнцу и попросила его:
— Брат, возьми Коту к себе, он меня совсем не слушает…
Но Кота не пошёл к дяде на обучение, убежал на небесную гору и стал с неё скатываться до самой земли. Свернётся клубочком и катится, только пыль серебром над ним кружится. Докатится до земли, ударится о твёрдую землю, полежит, встанет, потрёт ушибленное место и взберётся на небо, да снова катится, не понимает, что больно небу. Давно устало небо от его проказ и решило Коту наказать.
Как-то Кота скатился до земли и сильно, до звона в голове, ударился о пень. Лежал, стонал, не мог подняться. Небо того и ждало — прижалось своими краями к земле, точно прозрачный чуман опрокинулся.
С трудом Кота поднялся с земли — туда пойдёт, сюда пойдёт — дверей на небо не найдёт. Бегал взад-вперёд, сердился, кричал, плакал, после побежал вокруг земли. Бежал-бежал — устал. Пошёл. Шёл-шёл — устал. На четвереньках пополз. За семь дней, семь ночей семь раз вокруг неба обошёл, но нигде ни лаза, ни небесных дверей не нашёл.
Мать Луна встревожилась, загоревала. За ленивое дитя сердце матери больше болит. Каждую ночь она серебряную лестницу с неба до земли спускала, но Кота не умел смотреть в небо — не увидел лестницу.
Вот так он и остался жить на земле. Плохо Коте стало: комары его кусают, хвоя колет, холод отнимает у него последнее тепло. Еду Кота привык со стола брать, а на земле ни ягод, ни грибов, ни вкусной травы он не видел, не находил. Совсем ослаб. Свернулся щенком под кустом, тихо плакал и вспоминал небесную жизнь.
Шёл мимо рыбак. Увидел Коту, подобрал его и принёс в летнюю рыбацкую избушку. Долго Коту отпаивал ухой, а после стал кормить и рыбой.
Всё лето Кота прожил с ним, помогал вялить рыбу. Осенью поехал рыбак в зимние избушки в стойбище и Коту с собой взял. Собрались старые рыбаки и охотники и сказали:
— Ну, поведай, откуда ты взялся на нашей земле.
Мудрые манси выслушали рассказ Коты и молвили:
— Мы тоже когда-то были жителями неба. Ты будешь нашим небесным братом, оставайся с нами, помогай нам жить.
Так приняли Коту в большую дружную семью народы манси…
Так продолжалось до тех пор, пока мудрые старики не покинули земную жизнь и не оставили Коту хранителем древних заветов. Остался он теперь самый старый в стойбище.
Манси рождались и умирали, а Кота всё жил и жил, может, столько лет жил, сколько хвоинок на огромной лиственнице. И чем старше становился, тем придирчивее спрашивал с молодых исполнения древних заветов, чаще сердился. Лицо его сделалось страшным, отросли и заострились ногти, тело покрылось шерстью, и стал он походить на грозного зверя — Медведя, дети в страхе с криком убегали от него, и сами взрослые манси уже сторонились своего старшего брата.
Однажды увидел он женщину вблизи шайтанского амбара, рассердился, закричал на неё, замахал руками.
В другой раз набросился с кулаками на охотника, который собирался на охоту и прощался с женой.
— Ты что, не знаешь, что нельзя встречаться с женщиной перед охотой? Звери убегут от тебя и птицы улетят!! Не будет тебе удачи на охоте! — с этими словами схватил он женщину и потащил в сторону.
Женщина в ужасе закричала. На крик сбежались все люди стойбища.
Тогда охотники взяли луки, стрелы и сказали Коте:
— Ты наш старший брат, но ты очень злой. Ты Вуй-анщих — зверь-старик, свирепый Медведь, уходи от нас.
Натянули они для острастки луки, нацелили стрелы и прогнали его в самые глухие, тёмные урманы. Медведь так рассердился на охотников, что от злости длинной бурой шерстью покрылся. И вместо человеческих слов из его горла неслось рычание.
Но охотники уже не боялись его и говорили:
— Что нам бояться своего старшего брата. Ему дорога, а нам — другая.
С тех давних пор Медведь живёт в макол — земляном доме, ходит тайными тропами урманов, хоронясь от охотников.


А.М. Конькова
Вындыр-охотник и Ялвал Ходячий

В стойбище манси рода Чайки-Халэв жил молодой охотник Вындыр. Он был скор на ноги, чутьё имел на крупного зверя. А мелкого зверька пушного — белок, горностая, колонков — никогда не трогал, нравились ему их весёлые, беззаботные игры. Как-то собрался Вындыр в дальний урман — на землю Лосиной Головы. Туда много зим не ходили лесовать охотники манси рода Халэв — боялись Ялвала Ходячего: не пускал Ялвал в свои урманы охотников из других родов, загонял в топкие болота.
Старый отец Сойтын не стал отговаривать сына, сказал только:
— Вындыр, знаю: дальние, неведомые урманы охотнику ума прибавляют. Но твой ум пусть заранее туда-сюда ходит, а глаза пусть издали видят тот урман.
— Хорошо, отец! Я посылаю свои глаза и ум впереди себя! — ответил молодой охотник.
Идёт Вындыр день, другой идёт, неделю идёт. Забывает о сне и еде. Чем глубже в урман заходит, тем больше мелкого зверя встречает. Весь снег они исходили-истропили, точно из снега косы плели.
Шёл-шёл Вындыр, увидел, как белки в догонялки-пятнашки играют. Смахнул он снег с валежины, присел посмотреть на игру. А белки бегают вверх-вниз по стволам сосен — только кора шуршит и чешуйками осыпается под их лапками. Да так они разыгрались, что на плечи Вындыра стали прыгать, а потом через него.
Откуда ни возьмись — колонки, зверьки кровожадные. Погнались колонки за белками, белки перепугались, зацокали, распушили дымчатые хвосты и начали перепрыгивать с дерева на дерево — уходить от своих врагов. Одна Белочка с самой высокой лиственницы прыгнула на колени Вындыру. Понял охотник, что ищет она у него спасения, и спрятал её под шабур. Та и затаилась.
Бегали, гонялись колонки за белочками — не догнали. Остановились под кедром, потянули ноздрями воздух, уловили запах Белочки и подбежали к охотнику:
— Охотник! Это, наверно, ты белочек прячешь?!
Вындыр сначала смеялся, махал руками, криком пугал
колонков, а те не боятся — тянутся лапками к воротнику, шарят под шабуром. Рассердился охотник, схватился за лук и стрелы — колонки испугались и разбежались.
Вылезла из-под шабура Белочка, села на руку охотника и заговорила:
— Спасибо, охотник, что спас меня. А зовут меня Сойсам: лесная колдунья белочкой меня заколдовала.
— За что же она обидела тебя? — удивился охотник.
— За то, что я хотела сбежать в стойбище людей рода Чайки. А тебя, охотник, как зовут и куда ты идёшь?
— Меня зовут Вындыр, — ответил охотник. — Иду лесовать на землю Лосиной Головы.
— Что ты, что ты?! — забегала по плечам охотника Белочка. — Там живут злые духи — Ялвал Ходячий и его сестра Вор-Люльнэ — лесная колдунья, которая меня заколдовала. Ялвал очень сильный — он высотой с высокую сосну, а ступни у него саженные, тяжёлые. Переступит левой ступнёй — левая сторона земли пошатнётся, переступит правой — правая сторона земли покачнётся. Он заставил людей рода Гагары вырыть вокруг стойбища глубокие ямы и борозды. В тех ямах и бороздах Ялвал насторожил подрезы, губительные петли и самострелы.
— Зачем? — удивился Вындыр.
— А затем, чтобы ни люди, ни звери не уходили в другие урманы. И чтобы к нам никто не приходил. В нашем роду давно нет молодых людей и детей. Самые молодые — я и сестра Кыльтов — Берёзовая Ветка.
— Так он решил погубить людей рода Гагары?! — догадался охотник.
— Да! — грустно согласилась Сойсам. — Отец мой, Перко, взял нашу мать из рода Чайки. Он пробрался через рвы и самострелы, но Ялвал узнал об этом и велел выколоть ему глаза, а нашу мать замучил на тяжёлой работе.
— Покажи мне дорогу к Ялвалу, Сойсам. Нужно освободить род Гагары от злого духа.
— Не ходи, смелый охотник, — взмолилась Белочка. — Тебе не справиться одному.
— Да, из одной жердины запоры на реке не доставишь. Из одной лозины кямку-ловушку не сплетёшь, — ответил охотник. — Но я ведь не один… Со мною ты и твоя сестра. Видишь, нас много — вместе мы одолеем злого духа.
Взбежала Белочка на высокую сосну, махнула хвостом и сказала:
— Иди, Вындыр, на восход солнца. Трудно станет, зацокай белочкой — приду тебе на помощь! — И скрылась в сосновых лапах.
Долго шёл охотник. Устал, есть захотел и подумал вслух:
— Хоть бы зверь какой-нибудь попался!
Только подумал, как увидел Лося. Стоит рядом сохатый, поедает мох с деревьев. Прицелился Вындыр, пустил стрелу, но прилетела встречная стрела и на мелкие щепки разбила его стрелу.
— Что такое? — удивился охотник. — Кто бы это мог?
Посмотрел Вындыр и увидел, что на спине Лося пронеслась лёгкая, как ветерок, девушка. От удивления зацокал охотник белочкой. Прыгнула к нему на плечо Белочка-Сойсам и спрашивает:
— Что случилось, Вындыр? Зачем ты меня звал?
— На огромном Лосе пронеслась лёгкая, как ветерок, девушка и разбила мою стрелу.
— Это моя сестра Кыльтов — Берёзовая Ветка. Она давно дружит с Ыньтипом-Рогатым, — ответила Сойсам. — Ыньтип-Рогатый не боится Ялвала Ходячего и Вор-Люльнэ — Лешачиху: у него острые, сильные рога. Берёзовая Ветка оберегает его от стрел охотников, а Рогатый охраняет её от Ялвала и Лешачихи. Понял?
— Ыньтип — это здорово! Нас становится всё больше! — обрадовался охотник и продолжил путь.
Всё глуше становится лес, могучие деревья преграждают дорогу, исчезли тропы, и солнце едва пробивается сквозь ветви.
Устал охотник, без свежего мяса совсем обессилел. Присел на пенёк и задремал.
Догадалась Белочка, что охотник выбился из сил, сбегала к Кыльтов — Берёзовой Ветке, рассказала, что много силы охотник потерял. Берёзовая Ветка наварила мяса, взяла из коптильни копчёной рыбы — урака, прыгнула на спину Ыньтипа-Рогатого, Белочка-Сойсам села на плечо сестры, и быстро помчались они туда, где крепко спал Вындыр. Долго они ждали, пока проснётся охотник — ведь во сне человек силы набирает, — не дождались. Прыгнула Белочка-Сойсам на грудь охотника, пощекотала его лицо своим хвостом и разбудила.
Сытно поел Вындыр — обрёл силу.
— Скоро начнётся земля Лосиной Головы, — сказала Сойсам. — А её охраняет Ялвал с сестрой Вор-Люльнэ.
— Прежде надо победить лесную колдунью, — сказал охотник.
Вдруг высунул из-под сугроба головку Горностай:
— Пасе олын сим ком! Здравствуй, живи, милый мужчина! Я давно зол на лесную колдунью. Это она прикусила кончик моего хвоста, и с тех пор он стал угольно-чёрным. Каждую зиму я надеваю белую шубку, а кончик хвоста чёрный. Совсем стало трудно прятаться от врагов — колонка, соболя, куницы и совы. Надо победить Вор-Люльнэ. А чтобы победить её, нужно похитить у неё змеиный выползок — прошлогоднюю шкурку и сжечь ту шкурку на горячем костре. Змеиный выползок хранится в пустотелой кости, а кость покоится на полке возле чувала-очага. Но дверь в юрту Вор-Люльнэ запирается так хитро, что нам не открыть.
— О! — обрадовалась Белочка-Сойсам. — Дверь открыть нетрудно.
— Вон её избушка, — показал Горностай и нырнул в сугроб.
Опустилась в дымоход Белочка-Сойсам, возле чувала на
полке отыскала пустотелую кость оленью, вынесла друзьям. Развёл горячий костёр Вындыр и бросил в пламя змеиный выползок. Посинел костёр, вздулся, жёлтым вдруг стал, как огромное яйцо, зашипел, подниматься начал над тайгой, да не поднялся выше старой лиственницы — лопнул.
Взметнулось вверх пламя, взвились до неба искры, грохот потряс урман. Сорвались в страхе снежинки с сугробов, заметались, забились. С кедровых и еловых лап тяжело ухнула на землю кухта — снег с веток.
Сойсам и Кыльтов ничком упали в снег, рухнул на колени Ыньтип-Рогатый. Горностай выбросился из сугроба.
Только Вындыр глазом не моргнул, не шевельнулся, не дрогнул — увидел охотник, как исчезла вместе со змеиным выползком злая колдунья.
— Поднимайтесь! — крикнул он. — Нет больше злой колдуньи.
И увидел Вындыр, что перед ним стоят две сестры — Кыльтов и Сойсам, одна другой краше, в сверкающих нагрудниках, которые носили люди рода Гагары.
Улыбается Сойсам и берёт охотника за руку. Пошли они на землю Лосиной Головы.
Вошли в дремучий урман, и вскоре Вындыр увидел на вершине высокой лиственницы большую лосиную голову с раскидистыми рогами.
Рядом с лиственницей заметил охотник странную сосну — внизу расходились два неохватных ствола, а вверху намертво срослись в корявую страшную голову, покрытую мхами, точно болотная кочка. Сойсам тихо прошептала:
— Вот — Ялвал! Не говори громко, чтобы не услышал.
Хорошо поглядел Вындыр — увидел ноги-стволины, тёмную голову-кочку, дремучую, безликую и безглазую голову. Хорошо подумал Вындыр и сказал:
— Ялвал такой высокий, однако без сильных корней. Крепко на земле стоять не может. Да и голова у него хотя и большая, но шибко мягкая. В ней, как на болоте, только клюква и может вырасти.
Осторожно — не хрустнул сучок — обошёл вокруг Ялвала охотник, осмотрел и, вернувшись, сказал:
— Ты, Ыньтип, иди, припади к земле на пути Ялвала. А я сейчас его окликну, он пойдёт, запнётся о тебя и упадёт.
— Эй, Ялвал! — крикнул Вындыр.
Медленно, словно луна в небе, повернулась голова — болотная кочка, и Ялвал медленно пошёл на крик. Под тяжёлыми саженными ступнями земля заколыхалась, закачалась. Громом в небе загремел Ялвал:
— Кто?! Кто позвал меня?! Кто позвал и помешал мне думать?!
Сделал Ялвал несколько шагов, запнулся за Ыньтипа-Рогатого и упал — только земля задрожала да с треском ломались сучья.
Схватил охотник шапку с головы Ялвала и пронзил стрелой.
— Кыльтов, Ыньтип! — позвала Сойсам. — Надо скорее оторвать от земли Ялвала, чтобы он силы не набрался.
Упёрся могучими рогами Ыньтип в сухую сосну, вывернул с корнями. Кыльтов бросила на землю несколько сушин. Вындыр выворачивал пни, сооружал завал-лёжку.
Подсунул Ыньтип под Ялвала рога, Вындыр — крепкую жердь, помогают ему Сойсам и Кыльтов — Берёзовая Ветка. Не хватает им силы. Тут на жердь прыгнул Горностай, и свалили они Ялвала на завал-лёжку. Пусть теперь сохнет Ялвал, пусть станет сухой валежиной.
И открылся путь по земле Лосиной Горы в земли манси рода Гагары.
Идут друзья урманом в стойбище ослеплённого Перко, снег похрустывает под ногами, солнце ласково освещает дорогу.
Из-под замшелого пня выскочила Мышка, увидела Сойсам и вынесла ей из норки узорный ватланчик — берестяную посудину.
— Возьми, Сойсам, ватланчик, — сказала Мышка. — В нём хранятся глаза твоего отца. Мы долго ждали, когда дорогу в нашу землю откроют. Но помни: ватланчик нужно открыть перед лицом отца, — сказала Мышка и исчезла.
Пришли они в стойбище людей Гагары. Обрадовался Перко, прижимает к сердцу дочерей:
— Помасип, помасип! Спасибо, спасибо тебе, охотник Вындыр, за дочь мою Сойсам.
Поднесла Сойсам ватланчик близко-близко к лицу отца — и прозрел тот. Вместе с Вындыром они сняли самострелы и подрезы во рвах.
Вновь стали свободны люди рода Гагары. В стойбище раздался смех, вспыхнула песня и разгорелись костры.
— Ты можешь взять в жёны дочь мою Сойсам, — обратился Перко к охотнику.
Не угас род Гагары. Девушки стали верными жёнами охотников рода Чайки. У них родились крепкие и смелые дети, сильные и умные, как Вындыр и Сойсам.


M.К. Вагатова (Волдина)
Аннэ

(В сокращении)

Анне Митрофановне Коньковой, мансийской сказительнице

Издалека бегающий,
Оторвавшийся от стаи дикий зверь —
Это не я, Аннэ, так живу.
Любимую, сильно впитавшуюся
                     в меня мансийскую землю
Я издали не проходила —
Моё, Аннэ, сердце
В мою землю влилось, втаяло
Все корни моих мыслей —
            каждой реки земли Конды каждая проточка,
                      каждого дерева земли Конды веточка.
Постаревшее моё большое, просторное сердце
                   бьётся сильно, громко, звонко,
Как детское сердце.
Мои глаза, потерявшие свою зоркость,
Смотрят и всё видят,
Как детские глаза.
Мою добрую землю в красивый,
                   узорчатый ковёр вплету.
Все семь образов жизни, все семь дузов
                              мансийского народа
Я в сказках оживлю.
Большая Аннэ с высокими думами,
Я так пою.
Большая Аннэ, прожившая
                 по доброму нраву народа,
Я так сказ веду.



Храбрый Ятто и его сестра Тэюнэ

(Ненецкая сказка)

Давно это было. На берегу студёного моря стоял чум. Жила в нём бедная женщина с сыном Ятто и дочкой Тэюнэ. Мать всё делала сама. Однажды она заболела и попросила сына сходить за хворостом. А Ятто натянул на голову одеяло.
— Доченька, принеси хворосту. Если погаснет огонь, Пурга войдёт и погубит нас, — сказала мать.
— Мне некогда, — ответила Тэюнэ и принялась украшать бусами свои длинные косы.
А Пурга была уже близко. Вдруг из дымового отверстия чума вырвалась искра и упала на её балахон, сотканный из снега. Отступила злая Пурга: она боялась огня.
Но когда в чуме кончился хворост и огонь погас, она ворвалась внутрь. Закружила по чуму. От её ледяного дыхания всё в чуме покрылось инеем. Ударила Пурга женщину своим волшебным посохом — и та тут же взлетела вверх белой чайкой. Замахнулась Пурга на детей, но мать прикрыла крыльями сына и дочку.
А Пурга рассвирепела. Снежный вихрь подхватил чайку и понёс в небо. Бросились следом Ятто и Тэюнэ. Но разве догнать им Пургу!
— Это ты виноват! — закричала Тэюнэ.
— Нет, ты! — отвечал Ятто.
Да что толку спорить. Просидели они всю ночь у погасшего очага. А утром Ятто взял лук со стрелами и сказал сестре:
— Пойдём, Тэюнэ, маму искать.
А Пурга принесла чайку в свой ледяной чум. Ударила посохом — и птица снова стала женщиной. Приказала ей Пурга сшить новый балахон. У матери стыли пальцы от снежного полотна, от ледяной иглы.
А Ятто и Тэюнэ уже далеко ушли от своего чума. Путь им указало само Солнце.
— Пурга живёт в ледяных горах, — сказало оно. — Труден и опасен путь туда. Возьмите мои стрелы, они помогут вам, если случится беда.
Две сверкающие стрелы упали к ногам мальчика. Завернул Ятто солнечные стрелы в олений мех, спрятал на груди…
Скрылось Солнце. Опустилась на тундру полярная ночь. Но Ятто с сестрой продолжали свой путь.
Вдруг из тьмы выскочил оленёнок. За ним гнался волк. Выхватил Ятто свою стрелу и пустил в сторону волка. Пришлось тому отказаться от добычи. Волк убежал прочь, а оленёнка дети взяли с собой: он ведь тоже потерял свою маму.
Отправились дальше. Видят — бежит к ним важенка. Она нашла своего сына! Посадила важенка его спасителей к себе на спину и быстрее мысли помчалась по тундре.
Так добрались дети до самых ледяных гор. Высоко забрались Ятто и Тэюнэ, а ещё выше — чум Пурги. Там за толстыми ледяными стенами — мама. Но перед чумом Пурги — бездонная пропасть! Что делать?
Тогда отрезала Тэюнэ свои длинные косы, свила из них крепкую верёвку. А Ятто сделал петлю и бросил аркан через пропасть.
Только хотели дети ступить на верёвку, как вдруг непроглядная тьма, посланная Пургой, опустилась на скалы. Достал Ятто огненную стрелу и пустил в чёрное небо. Тут появились богатыри Сполохи, братья Солнца. И тьма отступила.
Перебрались дети через пропасть.
— Убирайтесь, пока целы! — кричит им Пурга.
Но Ятто достал вторую стрелу, выстрелил в Пургу — и та растаяла.
Навстречу детям выбежала мать.
— Ты стал настоящим мужчиной, сынок! — сказала она. — А где твои косы, доченька?
— Ничего, мама, другие вырастут, — улыбнулась Тэюнэ. И они пошли искать свой чум, в котором жили долго, во
всём помогая друг другу.
Написана Ж. Витензон, по мотивам ненецкого фольклора.


Т.С. Чичелина
Золотой город

Когда было — неведомо, в каком месте — незнаемо, а только стоял на хантыйской земле Золотой город.
Семь дней и ночей до него ехать. Он всем издали был виден: ярко светился. Город населяли вольные люди.
Вокруг Золотого города было семь деревень. В одной из них жили дед да баба.
К старости родился у них сын. Назвали они его Микулем. Странный малыш: не пьёт, не ест, не растёт, не умирает. Нянчат его старики по очереди да маются.
Однажды зимой из-за дальних лесов, из-за Каменных гор, с краю света, напали на город три великана-разбойника. Стали они разорять город и огнём его жечь, а людей в рабство брать. Спалив город, принялись разбойники деревни грабить. Приехали к старику со старухой. Но те были так бедны, что и взять-то у них нечего, так стары, что и для работы вовсе не гожи. Ребёнок у стариков был совсем хилый, не тронули его разбойники.
— Сам умрёт, — сказали они и уехали.
Но маленький Микуль не умер. Стал он крепнуть не по дням, а по часам. Ест да бегает, пьёт да прыгает.
Спрашивает однажды Микуль отца:
— Где мои товарищи? Разве нет больше ханты?
Удивился старик разумности Микуля, усадил на лавку и
рассказал о страшных разбойниках. Был на земле Золотой город — да спалили, были люди ханты — да все в полон взяты.
Рассердился мальчик на разбойников. Просит он у матери хлеба да вяленой рыбы, пойду, говорит, искать великанов.
Отговаривает сына старик-отец, плачет старушка-мать, но не могут остановить Микуля. Пошёл он искать Каменные горы.
День идёт — не отдыхает, месяц идёт — не останавливается.
Видит — лежит у дороги большой-большой камень. Не это ли начало Каменных гор? Присел Микуль возле камня отдохнуть, рыбы поесть, хлеба пожевать, вдруг слышит — грохот. Это конь бежит — земля дрожит, из ноздрей пламя пышет, из ушей дым валит. Сидит на коне великан.
Подъехал он к мальчику и грозно спрашивает:
— Ты кто такой? Как во владения мои попал?
Микуль не испугался, отвечает:
— Ханты я. Иду на край света, за Каменные горы разбойников искать. Разорили они наш Золотой город, а народ взяли в полон.
— Я младший брат разбойников. Если трону тебя — никто косточки не соберёт.
Вскочил Микуль с земли.
— Не пугай! — отвечает. — Слазь с коня и давай силой мериться.
Смешно великану, что малыш такой храбрый. Спрыгнул он с коня, и земля под его ногами загудела.
Но маленький ханты не отступает.
— Завали меня камнем, под которым стою.
Великан поднатужился и опрокинул на Микуля камень. Смотрит — малыш шевельнул пальцем, и скатился с него камень.
— А теперь давай я тебя завалю, — сказал Микуль.
Лёг великан на землю. Придавил его малыш тяжёлым камнем, да так, что тот ни рукой, ни ногой двинуть не может. Оставил его Микуль лежать под камнем, а сам дальше пошёл.
День идёт — не отдыхает, месяц идёт — не останавливается.
Видит — лежит у дороги каменная глыба. Не это ли Каменные горы? Сел Микуль возле глыбы отдохнуть, рыбы поесть, хлеба пожевать, вдруг слышит — гул. Это конь бежит — земля дрожит, из ноздрей пламя пышет, из ушей дым валит. На коне великан сидит.
Подъехал он к маленькому ханты и грозно спрашивает:
— Ты кто такой? Как в мои владения попал?
Микуль не испугался, отвечает:
— Ханты я. Иду на край света, за Каменные горы разбойников искать. Не ты ли наш Золотой город спалил, людей в рабство взял?
Смеётся великан.
— Я средний брат разбойников. Что тебе надо?
— Слазь с коня, — отвечает Микуль. — Силой мериться будем. Младшего твоего брата я уже победил.
Спрыгнул великан с коня, и земля под его ногами дрогнула.
Навалил разбойник на Микуля глыбу, но маленький ханты шевельнул одним локтем, и глыба скатилась с него. А когда сам Микуль опрокинул на великана глыбу, тот и вздохнуть уже не смог. Оставил Микуль разбойника под глыбой, дальше пошёл.
Опять день идёт — не отдыхает, месяц идёт — не останавливается.
Видит у дороги Каменные горы. Не здесь ли край света? Сел Микуль отдохнуть, рыбы поесть, хлеба пожевать, слышит — страшный грохот. Уж не разбойник ли едет? И правда, опять конь бежит — земля дрожит, из ноздрей пламя пышет, из ушей дым валит.
Подъезжает великан к мальчику, грозно спрашивает:
— Ты кто такой? Как в мои владения попал?
Микуль с достоинством отвечает:
— Ханты я. Не ты ли третий разбойник? Не ты ли город спалил, наш народ в плен взял? Хочу с тобой силой мериться…
Захохотал разбойник.
Был очень страшен третий великан. Глаза его зелёным огнём горели. Земля под ногами коня прогибалась, а когда великан спешился — и вовсе трещинами пошла.
Но Микуль не испугался. Попросил он разбойника уронить на него Каменную гору. Тот навалился на гору плечом, и она накрыла маленького ханты. Но только Микуль шевельнул двумя ногами, как гора скатилась с него.
Удивился разбойник, взревел и столкнул на Микуля вторую гору. Но Микуль опять пнул её, и она скатилась с него. Бросился великан к третьей горе. Но мальчик остановил его.
— Постой! Надо и твою силу испытать.
Опрокинул Микуль третью гору на великана, и не смог тот от неё освободиться.
Сел тогда Микуль на разбойничьего коня и поехал свой народ искать, который в плену был.
Нашёл его на краю света. Ловили ханты рыбу для великанов — кормили их, стреляли за Каменным горами зверей — одевали разбойников.
Всех освободил Микуль от разбойничьей кабалы. Возвращайтесь, говорил, в свои леса, стройте новый Золотой город. А сам, забрав всех трёх разбойничьих коней, поехал к избушке своих родителей.
Подъехал, остановил коней в перелеске и — к окошку, слушает, как его вспоминают отец с матерью, греясь у печки.
— Если зимой вернётся сын, бросит снежку в чувал, и огонь угаснет, — сказала старушка-мать.
— Если летом — водичкой плеснёт, — поддержал старик-отец.
Была зима, но Микуль разогрел в горстях снег и плеснул
водичкой — в печи огонь и погас.
Обиделись родители: какой-то злой прохожий погасил у них огонь, не дождаться им сына.
Жалко стало Микулю отца с матерью, вошёл он в избу.
— Здравствуйте, папа и мама!
Узнали старик со старухой своего сына. Подрос он и окреп в дальних странствиях.
Рассказал им Микуль, как трёх великанов победил и людей из неволи вывел.
Захотелось старику и старухе перед смертью повидать свой народ.
Посадил их сын на коней и повёз на то место, где когда-то стоял Золотой город.
Выехали они в поле, видят — вдали горят яркие огни. Догадался Микуль, что это его народ уже построил новый Золотой город.
Не вымер народ ханты.


А.С. Тарханов
Языческие лиственницы

Семь грозных лиственниц от Бога
Для послушания людей,
И для таинственной дороги,
Бегущей в марево ветвей.

Они — седые стражи дома,
Угрюмых идолов хвала.
Родная бабушка Матрена
Мне веру в небеса дала.

И я от радости смеялся,
Когда Илья-пророк весной
По небу с грохотом катался
На колеснице огневой.

А утром, в тихий час рассвета,
Спешила бабушка в амбар,
Священным духам леса, лета
Несла повинно щедрый дар.

Видать, давно амбар Шайтанский
Кощунство бабушке простил,
Ведь громовержец христианский
Незримо с нею приходил.

Две веры бабушка имела,
И в каждой — свой ручей живой:
Амбар давал ей сил в метели,
И благо нес Пророк весной.

И я у лиственниц священных
Две веры для души обрел.
И получил благословенье Оттуда,
где парит орел.



Н.М. Чукмалдин
Мои воспоминания

(Отрывок)

Летом жилось гораздо веселее, чем зимою и осенью. Весною пашня, потом покос, ходьба по ягоды и жатва изо дня в день незаметно заполняли время. Я помогал отцу: весной — рубить дрова, боронить поля; на покосе — сгребать сено, возить копны; в жатву — таскать снопы и вообще делал всё то, что требуется от деревенского мальчугана. Не было ничего приятнее и веселее летом, как ходить с бабушкой Аксиньей за ягодами — земляникой и клубникой. Бывало, бабушка выйдет на крыльцо нашего дома и группе ребятишек скажет:
— Ну, детва, хотите по ягоды идти?
— Хотим, бабушка, хотим. Ты дорогой скажешь нам новую сказку.
— Знала я, детки, сказки, — ответит, бывало, бабушка, — да все рассказала.
— Ну скажи нам, бабушка, опять про Бабу-ягу и Глинышка.
— Ишь какие! Который раз мне вам пересказывать?
— Ещё, бабушка, скажи разочек, — кричим мы хором.
— Ну, ин так и быть. Вот только взойдем на горку, там и примемся за сказку. Собирайте посуду.
Мигом бросаемся мы, кто за чашкой, кто за корзиной или за берестяным туесом, и через несколько минут наша экспедиция уже готова.
Деревней идем чинно, на горку бросаемся взапуски и там, дождавшись бабушки, опять идём тихонько до поскотинных ворот. Тут всегда привал и остановка. Бабушка снимает чарки, чтобы идти по траве босиком, и начинает певучим голосом сказку:
— В некотором царстве, в некотором государстве жила-была Баба-яга страшная: блинчики пекла, детей заманивала, Глинышка-мальчика излавливала…
Сказка лилась в её рассказе так плавно и певуче, что мы старались идти тихо, толпясь как можно ближе к ней, чтобы не проронить ни единого слова. Пока идёт рассказ о приключениях Глинышка, мы незаметно достигаем знаменитого «увала» в Больших Логах, где всегда бывало множество клубники. Ягода зрелая, сочная, так и рдеет на солнечном припёке. Мы начинаем брать сначала не столько в чашки и корзинки, сколько в рот. Потом, налакомившись, начинаем соревнование, кто больше наберёт и у кого ягода будет лучше.
Но вот посуда полна — пора домой.
— Ну, ребятки, — скажет бабушка, — пойдём тихонько. Я нашла в кармане ещё сказку. Чур, только слушать смирно.
— «Стану я, благословясь, пойду, перекрестясь, на восточную сторонку, ко синю морю. И стоит там гора высокая, и лежит там камень Алатырь…».
И пойдёт старая рассказывать сказку, слово за словом, как нанизывать жемчуг, нитку за ниткой.
Мы снова слушаем с замиранием сердца. И где это бабушка берёт такие славные сказки, бывало, думаешь упорно. Всё-то у неё так складно и певуче.


Семилетка

(Из книги «Великорусские сказки в записях И.А. Худякова»*)

Жили-были два брата — богатый и бедный. Бедный-то овдовел; от жены осталась дочка на седьмом году, потому и прозвали её Семилеткой. Только богатый и подарил Семилетке плохенькую телушку. Семилетка поила, кормила, холила телушку, и из неё стала славная корова, принесла ей телёнка с золотыми копытцами. Только пришли к Семилетке в гости дочери богатого дяди и увидали телушку, пошли и сказали отцу. Богатому захотелось оттягать телушку, а бедный-то не отдает. Спорили, спорили, пришли к воеводе, просят разобрать их дело. Богатый и говорит: «Я, говорит, дарил племяннице только телушку, а не приплод!». А бедный говорит: «Телушка моя, так и приплод мой!». Как тут решить дело? Воевода и говорит им: «Вот отгадайте три загадки! Кто отгадает, того и телушка! Сперва отгадайте, что всего быстрее?».
Пошли мужики домой. Бедный и думает: «Что тут сказать?» — и говорит Семилетке: «Дочка, дочка! Воевода-то велел отгадать, что на свете всего быстрее? Что я ему скажу?». — «Не тужи, батюшка! Молись Спасу да ложись спать!». Лег он спать. Утром и будит его Семилетка: «Вставай, вставай, батюшка! Пора идти к воеводе. Ступай да скажи, что всего быстрее на свете мысль!». Встал мужик, отправился к воеводе, пришел и брат. Вышел к ним воевода и спрашивает: «Ну, скажите, что всего быстрее?». Богатый выскочил вперёд, говорит: «У меня, говорит, есть конь такой быстрый, что никто его не обгонит: он всего быстрее!». Воевода засмеялся и говорит бедному: «А ты что скажешь?». — «Мысль всего быстрее на свете!». Воевода удивился и спрашивает: «Кто тебя этому научил?». — «Дочь Семилетка!». — «Ну, хорошо! Отгадайте теперь, что на свете всего жирнее?».
Пошли мужики домой. Бедный приходит и говорит Семилетке: «Воевода нам загадал, что на свете всего жирнее? Как тут отгадать?». — «Ну, батюшка, не тужи: утро вечера мудренее. Молись Спасу да ложись спать». Старик лег спать. Утром Семилетка и будит его: «Вставай, батюшка! Пора к воеводе идти. Спросит он тебя: «Что всего жирнее?» — скажи, что земля всего жирнее, потому что производит всякие плоды!». Встал отец, пришел к воеводе, пришел и богатый. Вышел воевода и спрашивает: «Ну, что? Придумали, что всего жирнее?». Богатый выскочил вперёд и говорит: «У меня есть боров, да такой жирный, что жирнее его нет ничего! Он всего жирнее!». — Воевода засмеялся и спрашивает бедного: «Ну, а ты что скажешь?» — «Земля всего жирнее, потому что она производит всякие плоды!». Воевода удивился и спрашивает: «Кто это тебя научил?». — «Дочь, говорит, Семилетка!». — «Ну, хорошо! Теперь отгадайте, что на свете всего милее?».
Пошли мужики домой. Пришел бедный и говорит Семилетке: «Так и так воевода загадал. Что теперь делать?». — «Ну, тятенька, не тужи: утро вечера мудренее. Молись Спасу да ложись спать». Утром будит она его и говорит: «Вставай, тятенька! Пора идти к воеводе. Станет он тебя спрашивать, скажи, что всего милее человеку сон: во сне всякое горе позабывается!». Встал отец, пошел к воеводе, пришел и богатый. Вышел воевода, говорит: «Ну, скажите, что всего на свете милее?». Богатый — наперёд и кричит: «Жена на свете всего милее!». Воевода засмеялся и спрашивает бедного: «А ты что скажешь?». — «Сон на свете для человека всего милее: во сне всякое горе позабывается!». Воевода удивился и спрашивает его: «Кто тебе это сказал?». — «Дочь Семилетка».
Воевода пошел в свои комнаты, вынес решето с яйцами и говорит: «Ступай, отнеси своей дочери это решето с яйцами, пусть она из них к завтрему выпарит цыплят!». Пошел бедный, плачет и говорит Семилетке, что так и так воевода сказал. «Ну, батюшка, не тужи. Молись Спасу да ложись спать: утро вечера мудренее!». На другой день она и будит отца: «Батюшка, батюшка! Вставай: пора к воеводе идти. Да вот возьми отнеси ему немного зёрен проса, скажи ему, что цыплята сейчас будут готовы, да надо их кормить белояровым пшеном, так вот, чтоб он зёрна посеял и чтоб через полчаса пшено поспело и чтоб он его ко мне тотчас прислал». Встал старик, пошёл к воеводе. Вышел воевода и спрашивает: «Ну что, принёс цыплят?». — «Да дочь-то говорит, что через полчаса цыплята будут. Да надо, говорит, их кормить белояровым пшеном; так вот, она прислала несколько зёрен, чтоб вы посеяли и чтоб через полчаса все было готово». — «Да разве можно, чтоб зерно в полчаса выросло и созрело?». — «А разве можно, чтоб цыплята выпарились в одну ночь?». Нечего делать воеводе: перехитрила его Семилетка.
Вот он взял дал бедному пряжи и говорит: «Пусть твоя дочь к завтрему соткёт полотно и сошьёт мне рубашку!». Отец запечалился, пошёл, сказал обо всем Семилетке. «Ну, батюшка, не тужи. Молись Спасу да ложись спать! Утро вечера мудренее!». Отец лёг и заснул. Утром и будит его Семилетке: «Вставай, батюшка! Пора к воеводе идти. Ступай к нему, отнеси льняного семени и скажи, что рубашка готова да нечем прострочить воротник, пусть он это семя посеет, и чтоб оно выросло, и чтоб через полчаса ко мне прислал!». Отец пошёл и сказал все воеводе. Воевода и говорит: «Как же это можно, чтоб через полчаса лён вырос и из него напрясть нитки?». — «Так как же можно в одну ночь соткать полотно и сшить рубашку?». Опять перехитрила Семилетка воеводу!
Вот он и говорит старику: «Ступай, скажи своей дочери, чтоб она ко мне пришла ни пешком, ни на лошади, ни на санях, ни на телеге, ни нага, ни оболочена (одета) и чтоб принесла ни подарок, ни отдарок!». Приходит отец домой, рассказал всё дочери. Вот на другой день Семилетка взяла сняла с себя одежду, обернулась мережей, взяла голубя, отправилась к воеводе на лыжах. Пришла к воеводе и подала ему голубя. Голубь тотчас вырвался и улетел. И тут перехитрила она воеводу, а она ему очень понравилась. Он и говорит, что «я сам завтра приеду к вам». Старик и поехал в город закупать припасов — угостить гостя.
Только на другое утро приезжает воевода к дому Семилетки. А у ней ни кола ни двора: только сани да телега стояли. Воевода и смотрит, куда ему привязать лошадь? Вот он подходит к окну и спрашивает Семилетку: «Где бы мне привязать лошадь?». — «Привяжи между летом и зимой!». Воевода думал, думал, едва мог догадаться, что между летом и зимой — значит между санями и телегой.
Потом воевода стал сватать за себя Семилетку, но с тем, чтоб она не вмешивалась в его воеводские дела. Если же она не сдержит обещания, так он её с тем, что всего больше ей нравится, отправит снова к отцу.
Вот обвенчались они, живут да поживают. Много ли, мало ли прошло времени, только один мужик просит у другого лошади съездить на поле за репой. Тот дал лошадь, мужик поехал, а приехал поздно вечером. Потому он не повёл её к хозяину, а привязал к своей телеге. Встает он утром, видит: под телегой жеребёнок. «Жеребёнок мой: он под телегой, видно, репа либо телега ожеребилась». А тот, чья была лошадь, говорит: «Жеребёнок мой!». Спорили, спорили, пошли к воеводе судиться. Воевода и рассудил: «Жеребёнок найден под телегой, так, значит, он того, чья телега!». Услыхала это Семилетка, не удержалась и сказала, что он неправильно судит.
Воевода рассердился, потребовал разводной. После обеда надо было Семилетке опять ехать к отцу. Только она за обедом напоила воеводу допьяна. Он напился и заснул. Она велела его сонного положить в карету и уехала вместе с ним к отцу. Там уж воевода проснулся и спрашивает: «Кто меня сюда принёс?». — «Я тебя перевезла, — говорит Семилетка.
— У нас было условие, чтоб я взяла то, что мне наиболее нравится. Я и взяла тебя!». Воевода удивился её мудрости, помирился с ней и возвратилися домой, стали жить да поживать.

* В первом издании сказки И.А. Худяков писал: «Эту сказку я слыхал в Тобольске от моей покойной бабушки».


Сказки про шута Балакирева

Супруги

Царь Пётр I трои сутки не отворял дверей, никого к себе не пущщал — был сердитый. Тода Балакирев и задумал развеселить ево. А царица-то ишшо до этова раньше говорила Балакиреву, чтобы он привёз свою жену. И в этот день, когда он задумал царя развеселить, и встретил царицу. «Я севодня,
— гыт, — привезу свою жену. Токо вы кричите с ей громче, она глухая».
Когда приехал домой, говорит супруге: «С тобой, — гыт,
— севодня хочет свидетца царица. Поедем. Токо ты с ей кричи громче, она глухая».
Когда привёз, то жену свою оставил у комнаты царя Петра I. Пошёл докладывать царице. Доложил: «Я иё привёз. Ожидат она вас тут-то». Когда царица зашла, зачали оне кричать. Одна громко, а другая ишшо громче. А Балакирев стоит, наблюдает за имя, как оне разговаривают. В это время царь открыл свою комнату и спрашивает Балакирева: «Это што такое за шум?». Балакирев отвечат: «Это, Алексеич, наши супруги разговаривают». Он всегда царя звал только Алексеичем. Ну, царь стал спрашивать царицу: «Почему ты так кричишь?». А та отвечат: «Да она ведь глуха». А та говорит: «Он мне сказал, что царица глуха». Тогда царь засмеялса и говорит: «Спасибо, гыт, опеть ты развеселил меня своей шуткой».

Тарас Плещеев

Царь Пётр Плещеева хотел казнить. А сам поехал к обедне. Балакиреву сказал, чтобы он привёз его к церкве. Балакирев пошёл збирать по городу плешивых. И вместо Тараса Плещеева нашёл 96 плешивых. И выстроил около церквы-то. Когда кончилась обедня, царь-от выходит, а Балакирев и докладыват ему: «Алексеич, только 96 штук я набрал». Царь спрашиват: «Кого 96?» — «А плешивых. Вы ведь мне велели полтораста. Я не мог их натти. Назбирал токо 96».
Тогда у царя гнев прошёл. И этим Балакирев спас жизнь Плещеева.
— Молодец, Балакирев, — гыт царь, — спас ты жизнь Плещеева.

Про шута

Осердился как-то царь Пётр на шута Балакирева. «Уезжай, — гыт, — чтобы не было тебя на моей земле». Балакирев поехал в Швейцарию и купил там аршин земли. Взял там документ, что действительно там купил землю. Нагрузил на колымагу и едет на ей к Петру. Пётр увидел его и кричит: «Ты опеть на моей земле?». Балакирев отвечает: «Изиняюсь, гыт, Алексеич. На своей. Собственной. В Швейцарии, гыт, куплена». Достаёт документ. «Смотрите, проверьте, пожалуйста». Царь посмотрел и говорит: «Ну оставайся тогда опеть при дворе. Живи, когда у тебя собственная земля куплена».

* * *

Поехал как-то царь на охоту. Балакирев подстрелил ворону. Ну и те набили птицы разной. А он ворону подстрелил и везёт с собой. Балакирев и говорит: «Алексеич, ты оддашь мне, што моя ворона поймат?». Все засмеялись — чо ворона поймать может? А он на своём: «Оддашь?». Царь согласился. Как токо оне стали заезжать в деревню, Балакирев отпустил ворону. «Один дом мой, — гыт, — ворона поймала». Вот он давай эту ворону гонять с дому на дом. Она подстрелена, летать далеко не может, а только с дому на дом. Ну всю деревню пролетела. С тех пор эта деревня именовалась «Шута Балакирева».
Записаны П.А. Лукьяновым со слов Д. Т. Сидорова в д. Зырянке Тюменского района в 1949 г. Тексты публикуются впервые.


В.А. Нечволода

* * *

За просторным городом Тюменью
В снеговых и ветреных краях
На копытцах тоненьких оленьих
Ходит сказка — выдумка моя.
Я её задумал на привале
В откровеньи белых вечеров.
Ханты мне преданья поверяли,
Манси мне легенды напевали
У горячих пляшущих костров.
Нет в ней ворожбы и волхованья,
Но услышишь —
             только помолчи —
Шорохи Полярного Сиянья,
Нарты скрип,
               далёкий лай в ночи.
Лепет зыбких волн речушек диких,
На росе настоянный покой,
Теплохода грубоватый выкрик,
Сходней вздох,
Шум вышки буровой…

…На овечьих тропах и на козьих
Под напев картавого котла
Сказка-грусть по елям и берёзам
В материнский край меня влекла.
На целинном кованом рассвете,
Как мне ни дышалось хорошо,
Я однажды,
бросив всё на свете,
На девичий зов её пошёл:
Пусть со мной
За городом Тюменью
В снеговых и ветреных краях
На копытцах тоненьких оленьих
Бродит сказка русая моя.



ПО СЛЕДАМ СКАЗКИ И ЛЕГЕНДЫ


П.П. Ершов
Зимний вечер

Воет вечер, плачут ели,
Вьются зимние метели;
Бесконечной пеленой
Виснет хмара над страной.
Ни ответа ни привета —
Лишь порою глыба света
Дивной радуги игрой
Вспыхнет тихо за горой;
Лишь порою, дея чары,
Глянет месяц из-за хмары,
Словно в повязи венца
Лик холодный мертвеца.
Скучно! Грустно! Что же, други,
Соберёмтесь на досуге
Укоротить под рассказ
Зимней скуки долгий час!
Пусть в пылу бессильной злобы
Вьюга вьёт, метёт сугробы;
Пусть могильный часовой
Ворон плачет над трубой;
Что нам нужды? Мы содвинем
Круг весёлый пред камином
И пред радостным огнём
Песнь залётную споём;
Сок янтарный полной чаши
Оживит напевы наши,
И под холодом зимы
Юг роскошный вспомним мы.




П.П. Ершов
Об Иване-трапезнике и о том, кто третью булку съел

В старое время, когда на Руси верили ещё в Перуна и Волоса, с их причтом, жил-был при капище Даждь-бога один старый служитель Иван, трапезник по-нынешнему. Обязанность его состояла в том, чтоб подметать крошки от трапезы жрецов, которые каждую ночь, благодаря усердию поклонников, пировали в запертом храме, кушая на здоровье принесённых Даждь-богу телят и баранов и запивая вкусным цареградским винцом. Иван служил при капище целые 30 лет в надежде что-нибудь вымолить если не у Даждь-бога, так по крайней мере у жрецов. Но видя, что ему от них остаются только огрызенные кости да пустые кувшины, а от Даждь-бога ровно ничего, он, наконец, в один день пришёл в такую досаду, что бросил дверные ключи в голову кумиру и сказал: «Пусть же тебе служит кто другой, а не я. Лучше просить милостыню у людей, чем ждать милости от тебя, глухого». Сказав эти слова, он взял свой костыль и отправился куда глаза глядят.
Вот он идёт путём-дорогой, раздумывая о том, как бы где на клад набресть. Вдруг на распутье двух дорог навстречу ему вышел старец-прохожий, с костылём в руке, с сумой за плечами и с завязанной головою. Иван, смекнув по виду встречного, что он должен быть не простого роду, снял свою шапку и низко ему поклонился. Прохожий отвечал на поклон и спросил:
— Куда путь-дорога, старичок?
— А ещё и сам не знаю, — отвечал Иван. — Иду помыкать по белому свету да поискать счастья, чтобы на старости лет иметь тёплый угол.
— Так нам по дороге, — сказал прохожий. — Я тоже иду попытать удачи. Пойдём вместе, и чур, горе и радость, всё пополам.
Иван был рад этой встрече, хотя бы вот для того, что было с кем перемолвить слово. И пошли они вместе, разговаривая о своём житье-бытье. Слово за слово, они коротко познакомились. Иван узнал, что прохожий точно не простого рода, хотя тоже не талантлив, как и он.
— А можно спросить у твоей чести, отчего у тебя голова подвязана? — спросил Иван прохожего.
— Да так, старичок. Повстречался с одним задорным нищим, который просил у меня милостыни; а как у меня на ту пору ничего не было, так он хватил меня батогом по голове и чуть не проломил голову.
— Вишь, озорник какой, — сказал Иван. — А ты бы его под себя, да тем же батогом перещупал у него все рёбра.
— И, старик! Коли за всякий вздор щупать рёбра, так, право, не нашлось бы никого на белом свете, у кого бы под старость бока не болели. Притом же, может быть, он попал в меня ненароком али в припадке досады. А сам знаешь, что у гнева глаза завязаны.
«Должно быть, добрый человек этот прохожий, — подумал Иван. — Его бьют, а он ещё озорника оправляет».
Между тем они всё шли потихоньку, и под вечер пришли к одной реке. Не видя нигде переправы, они решились провести ночь на берегу. Выбрали себе уютное местечко под двумя берёзами и сели рядком на травке.
— Теперь и перекусить не мешает с устатку, — сказал прохожий, вынимая из своей сумы три небольшие булки. — Вот эта тебе, старик, — продолжал он, подав одну булку Ивану, — это мне, а третья сгодится на завтрак к утрему.
Так как у Ивана запаса не было, то он очень охотно взял булку и съел её так проворно, что у прохожего ещё оставалась половина, когда у него уж и крошки были подобраны. Окончив свой скромный ужин, путники напились воды из реки и расположились уснуть. Прохожий скоро заснул, а Иван долго ещё ворочался, хотя лёг и раньше прохожего. Может быть, ему спать не хотелось, а может, неугомонный желудок требовал ещё подачи. В последнем, кажется, было больше правды, потому что Иван, лишь только приметил, что прохожий спит крепким сном, потихоньку привстал и, как добрый вор, вытащил из сумы прохожего оставшуюся булку и съел её за три приёма. После такого подвига он растянулся себе на траве и вскоре захрапел на всю реку.
Утром, едва только заря стала брезжиться на востоке, прохожий проснулся и стал будить Ивана.
— Вставай, старик, время в путь-дорогу.
Иван поднялся, зевая и потягиваясь.
— Заморим червяка немножко, — продолжал прохожий, — а там и в путь. Может, к полдням добредём до какого-нибудь села. Где добрые люди нас накормят.
Говоря это, прохожий взял свою суму и удивился, не найдя в ней булки. Он взглянул на Ивана, а тот себе смотрел так усердно на реку, как будто на дне клад видел.
— Да где же булка? — спросил прохожий. — Разве ты съел её?
— Вот на? — отвечал Иван спокойно. — С чего я стану брать чужую вещь! Слава богу, я не вор какой.
— Так куда же она могла деваться? Кажется, я при тебе положил булку в суму, ложась спать.
— А ты разве не видел, что я лёг прежде тебя, да и теперь бы ещё спал, если б ты не разбудил меня.
— Так ты взаправду не брал булки? — снова спросил прохожий, смотря пристально в глаза Ивану.
— Да ты не веришь, что ли? — отвечал Иван с досадой.
— А побожись.
— Вот пусть я провалюсь сквозь землю, коли взял твою булку, — сказал Иван и хоть бы заикнулся.
— Ну, так и пропадай она, — сказал прохожий. — Когда-нибудь узнаем вора. А теперь пойдём дальше.
Они пошли берегом реки, высматривая лодки. Наконец увидели они под ивой привязанную лодку с веслом и, по обычаю старины, не расспрашивая, кто были её хозяева, отвязали её от дерева и поплыли. Сначала всё шло хорошо. Но подплывая к средине реки, они заметили, что вода стала просачиваться в лодку. Прохожий взялся грести, а Иван принялся выливать воду своей шляпой. Но сколько он ни бился, вода всё больше и больше прибывала, так что, наконец, стала заливать лодку.
— За что такая немилость Божия, — сказал прохожий. — Кажется, мы с тобой ничего худого не сделали.
— Вот ты поди, — отвечал Иван почти со слезами. — Добрые люди тонут, а воры и мошенники живут на свете.
В это время лодка пошла ко дну. Прохожий был мастер плавать и потому, бросив весло, принялся работать руками и ногами. Жутко приходилось Ивану, который не знал даже, как поднять руку на воде. Видя явную гибель, взмолился он прохожему:
— Батюшка, отец родной! Не погуби души человеческой! Помоги мне скорее! Тону, совсем тону!
Прохожий оглянулся.
— А послушай, старик. Я помогу тебе, только скажи мне правду: ты съел булку?
— Экой какой! Да ведь я тебе сказал, что не ел булки. Вот хоть сейчас же захлебнуться.
Прохожий, верно, подумал, что не станет же человек лгать, находясь на волоске от смерти, только он без дальних расспросов подплыл к Ивану и сказал: «Держись за платье».
Иван ухватился за прохожего обеими руками и доплыл с ним до другого берега.
К полдням они дошли до большого города, в котором княжил молодой князь. Случай или судьба привела их к дому золотых дел мастера; хозяин принял их ласково, угостил обедом и отвёл в особую комнату на покой.
В это время в городе были большие хлопоты. Молодой князь нашёл себе невесту и готовил свадебный пир и подарки. Все мастера завалены были княжеской работой; трудились с раннего утра до поздней ночи, рук не покладая. В числе прочих и хозяин путников работал для княжны дорогие серьги и запястья. Уложив своих гостей, он отправился в свою мастерскую и принялся стучать молотком. Так как мастерская его отделялась от комнаты путников только перегородкой, то стук молотка не давал покою Ивану. От нечего делать, а может, из любопытства он подошёл к стене заглянуть в щель — что это стучит хозяин. Разгорелись глаза у Ивана, когда он увидел золото и дорогие каменья, лежавшие на столе. Невольно подумал он, что десятой части этих сокровищ довольно бы, чтобы обеспечить его старость. Злая мысль закралась ему в голову — как бы стащить одно запястье. Хотя совесть и говорила ему, что это будет плохая благодарность за гостеприимство, но Иван успокоил её обещанием, что это в первый и последний раз и что потом он заживёт честным человеком.
Заметив заранее место, где лежало запястье, Иван в ту же ночь отправился на промысел. Хозяин и прохожий спали крепким сном… Осторожно вынув запястье и спрятав его за пазуху, Иван так же тихо вышел из мастерской и лёг себе спать как ни в чём не бывал.
Рано утром Иван разбудил прохожего и сказал, что время в путь-дорогу. Прохожий сначала удивился этому предложению, потому что накануне не было и в помине о дальнейшем пути.
— Да что тебе так скоро надоел город? — спросил он Ивана.
— А что в нём путного, — отвечал Иван. — Милостыни подают мало, работы по силам нет. Да надо и стыд знать: ведь хозяин не обязан кормить нас даром.
Такие честные речи заставили прохожего мысленно похвалить Ивана, и он стал собираться в дорогу.
Между тем проснулся хозяин. Узнав, что гости его уходят, он приказал подать сытный завтрак, накормил их вдоволь и на прощанье дал каждому по монете.
Прохожий взял деньги, пожелав хозяину, чтоб бог возвратил ему сторицею. Но Иван не решался принять денег, говоря, что он не заслужил их.
— Возьми, старик, — говорил прохожий. — Может быть, эти деньги принесут тебе клад со временем.
Но как Иван, по честности своей, всё отговаривался взять незаслуженные деньги, то хозяин насильно положил их к нему за пазуху, нисколько не подозревая, что кладёт их в соседстве со своим запястьем. Потом проводил их до ворот и, пожелав счастливого пути, воротился.
Нечего говорить, что Иван спешил так, как будто бы кто его гнал по пятам. А как прохожему торопиться было нечего, то у них произошла размолвка, которая скоро перешла в ссору. Иван хотел уже идти один, но на беду его крупный разговор привлёк праздную толпу, которая от нечего делать обступила двух споривших и по русскому обычаю подстрекала их кончить спор тычком и зубочисткой.
Но между тем как толпа шумела, мешая Ивану продолжать путь, золотых дел мастер открыл похищение. Случай или судьба, не знаю, навели затмение на Ивана во время кражи, и он оставил ящичек, где лежало запястье, незакрытым. Хозяин в ту же минуту бросился из дома. Добежав до толпы и рассказав, в чём дело, он тотчас же кинулся на прохожего и стал его обыскивать. Разумеется, что, кроме монеты и ещё двух-трёх пузырьков с какими-то снадобьями, у него ничего не оказалось. Иван было вздумал защищать свою честность кулаками, но толпа тотчас же схватила его за руки и за ноги и в одну минуту раздела его донага. Запястья не было. Хозяин кинулся к ногам путников и просил не взыскать за обиду.
— Вещь дорогая и притом княжеская, — говорил он, плача. — Кроме вас, у меня никого не было, так поневоле подозрение пало на вас. Простите, ради Бога, за неумышленную обиду.
Прохожий сказал только, чтоб он на будущий раз был осторожнее и не клеветал среди белого дня на безвинных. Но Иван расходился на чём свет стоит.
— Нет, приятель, заплати за бесчестье, — кричал он, одеваясь. — Это тебе даром не пройдёт. Вишь, что у него много денег, так и давай обижать всякого. Пойдём-ка к тиуну на расправу.
Напрасно прохожий уговаривал его бросить иск, хотя бы в благодарность за угощение. Иван не хотел и слышать.
— К тиуну! К тиуну! — кричал он во всё горло. — Да вот вместе и этих приятелей, которые осрамили меня на всю улицу.
Толпа бросилась со всех ног врассыпную. Один только молодец оплошал и попался в руки Ивана. Началась борьба. Дело дошло до рукопашного. Получив хорошую затрещину от Ивана, молодец схватил его за большую бороду и рванул, сколько было силы. Борода уцелела, да только в руке молодца осталось запястье, которое было подвязано под бородой.
Разумеется, дело тотчас приняло другой оборот. Ивана схватили. Разбежавшаяся толпа, услышав такую весть, снова собралась, и несчастного вора потащили к тиуну, угощая его и руками, и ногами, и побранками. Прохожий пошёл вслед за Иваном более, кажется, из любопытства, чем из участия.
Тиун ещё спал. Надобно было ждать, пока ему угодно будет проснуться. Этот час ожидания был для Ивана настоящей пыткой. Побои, ругательства, насмешки сыпались со всех сторон. И на беду он так растерялся, что не имел даже единственного утешения отплатить хоть десятью за сто.
Наконец тиун встал и потребовал к себе истца и ответчика. Выслушав хозяина и свидетелей, он потёр себе лоб и, наконец, дал следующее решение.
— Вору отрубить правую руку по локоть, с золотых дел мастера взять в казну по проценту с цены украденной вещи, а с народа за шум в раннее утро взыскать по деньге в пользу благочиния.
Так как в то время апелляций не было, то по всем вероятностям приговор был бы исполнен немедленно. Но, к счастью Ивана, в ту самую минуту, как готовились отрубить ему руку, новый шум, ещё больше прежнего, раздался на улице. Гонцы скакали по всем улицам с криком: «Скорее, скорее во дворец искусного лекаря!». Причиной этой тревоги была внезапная болезнь невесты княжеской. Разумеется, что в таком важном деле было не до Ивана. Приказав держать его под стражей, тиун кинулся со всех ног во дворец. И вслед за ним все, кто только знал, как ставят хреновик к затылку, пустились лечить княгиню. В доме тиуна остались только Иван с прохожим да два человека стражи.
Выждав удобную минуту, прохожий подошёл к Ивану и сказал:
— Теперь тебе запираться, кажется, нечего. Улика налицо. Но если хочешь сберечь свою руку, признайся: ты съел мою булку?
— Я сказал тебе, что не я. И знать не знаю, и ведать не ведаю, — отвечал Иван решительно.
Прохожий покачал головой. Но, не делая больше расспросов, он вышел из дома и пошёл во дворец.
Там от вопля нянюшек и мамушек можно было оглохнуть. Несчастный жених рвал на себе волосы и обещал груду золота, если кто спасёт его возлюбленную. Прохожий, назвав себя лекарем, пробрался до той комнаты, где лежала девица. Если бы даже князь не обещал богатой награды за излечение, то один вид умирающей красавицы заставил бы лететь спасти несчастную. Бледна, как полотно, с полузакрытыми глазами, с руками, опущенными на парчовое одеяло, княжеская невеста лежала без движения, словно мраморная статуя. И только по высоко вздымающейся по временам груди и слабому стону, вырывавшемуся из бледных губ, можно было заметить, что она ещё жива.
Прохожий посмотрел на неё пристально и сказал: «Помочь можно, дайте полчаса времени».
Князь кинулся обнимать его.
— Помоги, помоги только, вся казна моя тебе в награду.
— Спасибо, князь. Я сейчас пойду приготовлю лекарство и ручаюсь головой за жизнь её.
Прохожий вышел в сопровождении придворных и отправился в дом тиуна.
Между тем тиун, очень справедливо заключив, что болезнь княжны не должна препятствовать исполнению правосудия, отдавал уже приказ — отрубить воровскую руку. С Ивана сбросили кафтан и засучили рукав рубашки у правой руки. Ещё минута, и бедняк, верно, недосчитался бы одной руки, но в это время вошёл прохожий.
— Погодите, — вскричал он, удержав руку палача, — мне надобно с ним поговорить немного.
Тиун, увидев придворных, дал приказ остановить казнь. Прохожий подошёл к Ивану и сказал ему шёпотом:
— Ещё раз спрашиваю: ты съел булку?
Вероятно, он надеялся, что желание сохранить руку заставит Ивана сказать всю правду.
— Ей-богу, не я, вот хоть сейчас рубите обе руки, — отвечал Иван, бледный, как рубашка.
— Ну, коли не ты, так и дело кончено, — сказал прохожий. И потом, оборотясь к одному из придворных, он прибавил: — Скажи князю, что я спасу его невесту, если он простит этого бедняка, моего товарища.
Придворный кинулся со всех ног во дворец.
Нечего, кажется, и говорить, что князь в эти минуты готов был простить даже закоренелого своего злодея, лишь бы спасти свою возлюбленную.
Ивана освободили, и он вместе с прохожим пошёл во дворец. Там уже стали терять последнюю надежду. Больная едва дышала, и холод смерти начинал покрывать прекрасное тело. Прохожий поспешно вынул из сумы пузырёк с какой-то жидкостью и влил несколько капель в рот умирающей. Едва только чудесная влага была проглочена, вдруг лёгкий румянец заиграл на бледных щеках, опущенные руки зашевелились, дыхание сделалось свободнее, и через несколько минут открылись прекрасные глаза.
— Ах, как я тяжело спала и какой страшный сон видела,
— сказала девица, проводя рукой по лбу.
Нельзя было описать восторга князя. Он кинулся целовать руки и ноги своей невесты, обнимал прохожего, нянюшек, мамушек, Ивана — всех, кто только подвёртывался ему под руку.
— Теперь проси у меня всего, что только желает твоя душа,
— сказал он прохожему.
— Я, князь, получил уже награду, — отвечал прохожий.
— Другой мне не надобно.
— Это своим порядком, — сказал князь. — А я обещал богато наградить спасителя и сдержу своё слово.
— Спасибо, князь. Но куда мне деваться с твоим золотом? Торговать я не привычен, а хоронить его — одни хлопоты.
«Экой старый дурак», — подумал Иван и не удержался, чтоб не толкнуть локтем прохожего. «Хоть на мою-то долю возьми», — шепнул он ему на ухо.
К счастью Ивана, князь не хотел слышать никаких возражений, и тотчас же велел отсыпать лекарю полную шапку золотых монет. Кроме того, дал приказ — отвести прохожим лучшую комнату во дворце и угощать их со своего княжеского стола. Прохожий стал было отговариваться и от того, но когда княжеская невеста сказала ему: «Хоть для меня, прохоженький, останься на день, дай посмотреть на моего спасителя», — прохожий не имел сил противиться этому приглашению от такой прекрасной девицы. Он остался.
…Долго ещё ходили они из города в город, то прося милостыни, то леча больных. Сума прохожего прибывала с каждым днём, но он и не думал воротиться. Иван не раз заговаривал, что довольно уже помыкали по свету, пора и восвояси, но прохожий на все представления его отвечал: «Погоди. Вот сыщу того зверя, что съел мою булку, да и домой». Делать было нечего. Приходилось снова шататься по свету, исполняя прихоть упрямого спутника.
Раз пришли они в один большой город, столицу княжества, и остановились в подворье. А в те поры были большие смуты в городе. Старый князь помер, надо было выбрать из четырёх сыновей его наследника. Это бы ничего, да дело в том, что в этом княжестве был обычай, по которому из сыновей должен был княжить тот, кто предъявит княжеский перстень. И хоть перстень был отдан покойным князем младшему сыну, но тот по неосторожности уронил его в море во время купания. Теперь старшие братья стали претендовать на княжеский престол, и народ, не зная, как поступить ему в этом случае, по совету жрецов решился кончить жребием. День, назначенный для этого выбора, был уже близко, а младший князь при всех усилиях не мог сыскать перстня. Все лучшие водолазы не только из его подданных, но и из соседних княжеств кидались в море, но или платили жизнью за свою отвагу, или выходили с пустыми руками. Нечего говорить, что награда за отыскание перстня была несметная, и потому, несмотря на гибель, много являлось охотников поискать счастья. Однако всё по-пустому.
Когда наши странники узнали об этом, добрый Иван решился подстрекнуть своего спутника — попробовать удачи.
— Ты ведь плаваешь, как рыба, — сказал он ему. — Отчего бы не сделать доброго дела для князя.
— Плавать-то я плаваю, — отвечал прохожий, — да нырять-то не большой мастер. Коли хочешь, пробуй сам.
Иван почесал за ухом.
— Оно бы нешто попробовать, да надо прежде плаванье-то в толк взять. Вот выучи меня, товарищ, так авось и на мою долю выпадет копеечка.
Прохожий рассмеялся.
— Ладно, но прежде дай поворожу — найдётся ли перстень. А то ты по-пустому будешь трудиться, а я не получу ни пуда за ученье.
Сказав это, прохожий начертил углём на столе круг с разными перегородками и взял ячменное зерно. Пошептав над ним какие-то тарабарские слова, он закрыл глаза и бросил зерно на круг. Потом внимательно посмотрел на место, куда оно упало, и сказал:
— Перстень точно найдётся. Его, видишь, проглотила меч-рыба. Стоит только поймать разбойницу.
— А ты, верно, знаешь и место, где найти эту рыбу? — спросил Иван, дрожа в нетерпении, как в лихорадке.
— Ну, этого пока сказать не могу наверное. Хоть у рыбы ног и нет, да всё же она не сидит на одном месте. Вот ещё брошу зерно и посмотрю, что оно скажет.
Прохожий начертил новый круг и снова бросил зерно, закрыв глаза.
— Завтра, об эту пору, рыба будет отдыхать в одной версте от города, — сказал он, внимательно посмотрев круг.
— Так чего же мы ждём, — сказал Иван, вставая. — Пойдём на взморье.
— Оно бы почему ж не пойти, — отвечал прохожий, — да только эта рыба без завету не даётся.
— А что завету? — спросил Иван с нетерпением.
— Видишь, надо кинуть уду чистою рукою, которая никогда не маралась кражей или по крайней мере омыта была искренним признанием.
— Так что же? Разве ты крал когда-нибудь, что боишься попробовать?
— Кажись, что не крал, да бог весть, не касалась ли эта рука руки тайного вора, — отвечал прохожий, пристально смотря на Ивана.
Иван мысленно проклинал прохожего, смекая, в чей огород камешки бросают.
— Да ведь на всякий зарок есть крючок, — сказал он, помолчав немного. — Можно отвод сделать.
— Почему же не можно, — отвечал прохожий, посмеиваясь. — Надо только найти воришку, который бы без улики, сам по себе, признался в своём воровстве, и бить его батогами во всё время, как уда будет лежать в воде. Ну, а сам подумай, кому же охота назвать себя вором при всём народе да ещё подставить спину под батоги.
Прохожий лёг отдохнуть, а Иван, под предлогом найти воришку, вышел с подворья и прямо отправился к молодому князю.
На вопрос князя, что ему надо, Иван отвечал:
— Я странник. Слышал, что ты потерял перстень, и пришёл научить тебя, как воротить твою потерю.
— Я тебя осыплю золотом по самую бороду, — сказал обрадованный князь, — если только найду мой перстень. Но что же надо делать, говори скорее.
— Дела тут немного. Со мной вместе идёт прохожий — лекарь и ворожей. Приструнь его порядком, и он тебе всё скажет. Только уж не выдавай меня. Старик больно сердит, того и гляди поколотит.
— Ладно, — отвечал князь и, дав пройти несколько времени по уходе Ивана, послал за двумя прохожими и приказал привести их непременно.
Странников привели к князю.
— Послушай, добрый человек, — сказал князь, обращаясь к прохожему. — Я узнал, что ты мастер ворожить. Погадай-ка мне, где я могу найти мою потерю.
Прохожий поглядел на Ивана, а тот также посмотрел на него, как будто спрашивая: откуда это князь узнал об этом.
— Да, князь, — сказал, наконец, прохожий. — Я знаю, где найти твой перстень. Но надо завет исполнить. Вишь, перстень заветный.
— Всё сделаю, что можно, — отвечал князь, — скажи только в чём дело!
Прохожий объяснил о завете. Князь задумался.
— Народ мой торговый и промышленный, — сказал он, — так как — петь рука не замарана. А пытать всех мало времени. Видно, пришлось проститься с княжеством.
— Да есть отвод, князь, — сказал Иван, не могши удержаться.
— Какой отвод? — спросил князь.
Иван рассказал всё дело.
— Вот это повернее, — вскричал князь и тотчас же послал сыскать человека, который бы для пользы князя решился признаться в тайном воровстве и вытерпеть удары батогами.
Но или граждане были честны донельзя, или спины их не жаловали палочных угощений, только в целом городе не нашлось ни одного воришки без улики.
Князь потерял уже надежду, но тут Иван стал на выручку.
— Нечего делать, берите меня, — сказал он. — Служа при капище, я частенько таскал принос богомольцев. Винюсь в этом.
— А батоги? — спросил прохожий.
— Ну так что ж? Батоги так батоги! Для такого князя можно пожарить спину немножко.
Князь в восторге тотчас же велел идти на морской берег. Толпа народа провожала их. Прохожий вынул уду и передал её князю, вероятно, в убеждении, что княжеские руки должны быть чисты. Ивана же привязали к столбу и стали угощать батогами.
Несколько времени продолжался отвод завета. А рыба и не думала клюнуть червячка, несмотря на отчаянный призыв Ивана.
Тут прохожий подошёл к Ивану и сказал ему вполголоса:
— Уда не действует. Верно, ты утаил какую-нибудь кражу.
— Ей-богу, всё сказал, — отвечал тот, едва переводя дух. — Разве признаться о запястье, да это уж дело известное.
— Ну, а булку не ты съел?
— Провались ты со своей проклятой булкой, — отвечал Иван. — Сто раз тебе говорил, что не я, всё не веришь.
Прохожий отошёл в сторону, и батоги снова начали гулять по спине Ивана. Исполнители отвода так усердно работали, что скоро уж не стало слышно Иванова голоса.
Наконец судьба сжалилась над ним. Поплавок запрыгал, и князь вытащил окаянную рыбу. Сейчас же распластали её, и перстень нашёлся.
— Ура! — заревела толпа. — Да здравствует наш князь!
Князь, надев перстень, посадил с собой прохожего в колесницу и поехал во дворец. Полуживого Ивана тоже отвязали и понесли туда же.
Как только слух о находке разошёлся по городу, старшие братья стремглав прибежали к князю, наполовину веря, наполовину не веря. Но когда они увидели перстень на его руке, то первые поклонились ему до земли и признали своим властителем. Князь в благодарность странникам наградил их так щедро, что от золота едва не прорвалась дорожная сума прохожего. Иван, благодаря лечению своего товарища, на другой же день как бы ни в чём не бывал. Но то ли он утомился странствием, то ли последнее угощение не больно пришлось ему по сердцу, только он стал умолять прохожего воротиться. Прохожий наконец согласился, и они, простившись с князем, пошли в обратный путь.
Шли, шли и наконец дошли до того самого берега, где потерялась булка. Тут прохожий сел на траву и сказал:
— Теперь мы дома. Разделим золото и пойдём каждый в свой угол.
— Ладно, — отвечал Иван в радости.
Развязали суму, высыпали золото, и прохожий начал делёж.
Но, к удивлению Ивана, он вместо двух кучек делил на три.
— Да ведь нас только двое, — сказал он. — Кому же третья кучка?
Прохожий не отвечал ни слова и продолжал раскладывать кучки. Наконец, положив последнюю монету, он сказал:
— Вот эта кучка мне, эта кучка тебе, а эта кучка тому, кто третью булку съел.
Иван почесал голову, поглядел направо и налево и сказал:
— Доехал-таки, доехал! Ну уж что греха таить. Винюсь — я съел третью булку.
Прохожий поглядел несколько времени на Ивана, и потом смешал все кучки в одну.
— Давно бы так, — сказал он, усмехаясь. — Вот все кучки твои. Живи себе счастливо, не бросай больше ключей в мою голову.
Едва только прохожий сказал эти слова, как вдруг из старика превратился в прекрасного юношу, и Иван узнал в нём Даждь-бога. Но прежде чем он пришёл в себя от изумления, Даждь-бог исчез. Одна только груда золота свидетельствовала, что это не сон.


И.М. Ермаков
Стоит меж лесов деревенька

(Отрывок)

Летописцем Илью Стратоныча недавно прозвали.
По выходе на пенсию задумал он историю родной своей деревни написать… ну а прозвище Летописец народ ему сочинил…
Много исписалось у него тетрадей, много накопилось в них потешных и горестных, геройских и житейских деревенских былей, а конца летописи не предвидится. И не будет конца. Не вчерашней ли ночью вписал он на свежий листок тревожным бессоньем рождённые строчки: «Ребячье сердце в неправой обиде, что птичий подранок…».
Так у Стратоныча начинается быль о Савостьке Горошке.
…Пал Савостькин дедушка смертью храбрых у стен Кёнигсберга. Пал, когда Савостьки Горошка ещё и на свете не было. Только по чужим рассказам знает он своего геройского, отважного, таинственного деда-солдата. Он-то, пожалуй, не дал бы Савостьку в обиду… Усадил бы старый Савостьян малого к себе на колени, щёлкнул бы боевой бородой его стриженую макушку, и запели бы они вдвоём какую-нибудь военную песню. Вот эту хоть:
Наши деды — бравые победы,
Вот кто наши деды!
А потом шепнул бы ему дед скрадком на ухо некое курино-петушиное слово… А что?! Старики, они много всякого-разного волшебства знают. Да опять та же беда… Нет деда у Савостьки. Только тополь…
Высоки тополя по Сибири растут. Через горы им видно. Через долы им слышно. И недремны их вещие зоркие очи. Тыщу дней и ночей да ещё сотни дней и ночей неотступно глядели они на кровавый закат, где нещадно и смертно сражались сибирские грозные роты. Оседала одна пыль под их сапогами — вздымалась другая, истаивала одна лыжня — проминалась другая. Из-под огня на огонь, из огня да в полымя, из полымя — в пекло: «Командир! Где геенна?!». По бессмертью шагали, с легендами венчались, с былинами махоркой делились, с преданиями по сто граммов наркомовских пили.
И всё дальше и дальше, туда, на кровавый закат.
«Ты прости, мать-Сибирь, что не кажем лица, что спиною к тебе тыщи суток стоим — недостойно бесстрашным твоим сыновьям даже малым мгновеньем глаза от врага отвести».
Скольких же, скольких их, беззаветных, упавших лицом на кровавый закат, недосчитались вы, тополиные вещие очи?..
Все свои обиды-горести поведает дедову тополю Савостька.
— Дедушка, дедушка! Почему не дождался Савостьку? Вместе бы смертью храбрых пали…
И привиделась ему тут Кёнигсбергская битва.
Стенами вражеской крепости встал высвеченный молниями Деньгин лес. Проголосные басовитые громы — тяжёлой дальнобойной артиллерией. Молодые, суматошливые, дробные громочки — миномётами, пулемётами, автоматами. Сами молнии — «катюшами». А теперь стоило только закрыть глаза — и вот он! Вот он! Савостькин дедушка.
«Вперёд, сибирская рота!!» — покрывает громы, расстояния, годы воскресший в грозе его голос.
Дед бежит по гремучему, жгучему полю, и с каждым шагом своим к Кёнигсбергу высится, высится, вырастает. Вот уж вровень со стенами его борода, выше стен Кёнигсберга его боевая пилотка.
«За мной, сибирская рота!!» — громогласно зовёт он бесстрашных и верных товарищей. Бессчётно пуль пронзило дедову грудь, без числа снарядов и мин осколками дедово тело порвали — любой бы пал, но деду надо пасть «смертью храбрых»…
Рядом стены, а не дошагнуть до них облитому алой кровью Савостькиному деду.
«Храбрая?.. Храбрая?.. Ага!».
Дед снимает сапог и бросает его через стены; «Я не дошёл — мой сапог дошёл!».
Потом отрезает разведческой финкой половину своей бороды, наматывает её на гранату и бросает гранату под стены: «Я не дошёл — моя борода дошла!».
После этого пал.
И содрогнулась под ним вражья земля.
И рухнули стены Кёнигсберга…
Да, да! Сапог бросал, бороду финкой обрезал… Так и рассказывает Савостька Горошек про храбрую, геройскую смерть своего неведомого, таинственного деда-солдата. Всем рассказывает. Даже Илье Стратонычу — Летописцу…
Погладит Стратоныч ему вихорок и приулыбнётся чуть:
— Савостька, Савостька!.. Какой же ты, парень, выдумщик! Не было у твоего деда бороды. Двадцати семи лет на войну уходил. Медовый ус носил, сахарный зуб, бедовый глаз… С молодыми девчонками на круг плясать выходил!
Только не убедить Савостьку. Никому не убедить.
— Была борода! Была!
Стратоныч задумчиво щурится:
— Будь по-твоему. Твой дед — не мой…


И.М. Ермаков
Голубая стрекозка

(Сказка-быль)

(В сокращении)

* * *

Приметили лесничие по нагорью реки Ишим отменную по красоте да выросту рощу молоденького березничка. Широким длинным языком потянулась она в степь. Рыженькие, по молодости лет, стволики деревцев дружной, тесной ватагой наперегонки рванулись к солнышку. И выходило, по расчётам лесничих, что этот берёзовый язычок двадцать тысяч десятин будущих пашен слизнул. Горевать, конечно, никто не стал. Сибирь по десятинам не плачет! К тому же рядом степная казахская сторона. По прошествии лет из этого березничка десять тысяч домов срубить можно да столько же амбаров, бань, да ещё горы дров напилятся. А лес-то какой взялся! Стройный, густой, ровненький — как будто под ёршик его постригли. Что тот сосновый подрост в теневой стороне…
Одному удивлялись лесничие: как так случилось, что целые тысячи десятин одним годом осемениться могли? Примеривали, примеривали свою лесную науку к этому случаю, а остановились всё-таки на стариковских приметах. Не иначе, что в тот год случилось, когда мыши набегали. Столько этой проворной живности в наших местах образовалось — шагу шагнуть нельзя стало без того, чтобы хвост которой не приступить или норку не замять. Все чистины чёрными бугорками, порытями своими испятнали. Девчонки, побрезгливей да побоязливей, и за ягодами ходить перестали. Нагнёшься за кисточкой, из-под неё шмыг зверушка… Сердечко-то и обомрёт, пятки-то и прострелит…
Солнышко старики тоже из своих приметок не выбрасывали. За год до этого два засушливых месяца с весны стояли… Дождинки не капнуло. А жара — впору собакам беситься. Земля, значит, и пощелялась… Хоть ладонь в трещины толкай. Плитки, угольнички, кругляшки на ней образовались. Осенью морозы ударили. Ещё рванин добавилось. А на другое лето — дожди да ветры… Вот берёзовое семечко по этим трещинам, мышиным порытям и засело. И давай она, берёза, буйствовать! Вширь, вдаль, окрест — луг, увальчик, залежь — всё под себя забирает.
Наша деревня Весёлой Гривой зовётся. Почему её так наименовали — сейчас точно не установишь. Может, раньше это место звалось так, а по месту уж и деревню выкрестили. В другом случае сами наши старики могли в фантазию удариться. Уж больно радостный вид отсюда открывается.
Стоит Весёлая Грива над ключевым синим озером. К самым берегам его, к самым деревенским огородам просторные берёзовые рощи подступают. Деревья по ним редкие, кудрявые… Как с благодатных островов, доносят оттуда ветерки запахи земляники, цветов, натомленного солнцем горячего берёзового листа. Летом эти острова зелёные, осенью — золотые. Ближе всех к нашей деревне молодой березник подступил — стали и его Весёлой Гривой звать.
Вёрст тридцать отсюда проедешь, начинается богатая степная земля — Казахстан. Течёт сквозь неё река Ишим. Пароходы по Ишиму не ходят, осетров в нём не ловят, немудренькая, одним словом, река, а вот полюбилась же она вольному русскому дереву — берёзе! Кругом уж степи неоглядными коврами расстилаются, а по ишимскому нагорью всё бегут и бегут белоствольные рощи да перелески.
Каждый год ветер-полесовщик своими горстями размётывает вдоль Ишима-реки берёзовое семечко. Ишим — он излучинами течёт, вилюшками. Местами такую петельку завернёт, что десять вёрст по нему проплывёшь — на сто метров вперёд продвинешься. Чуть не сольётся руслами: в одном рыба плеснётся, в другом рыбак вздрогнет. Берега такой петельки заселило белоногое берёзовое озорство… В кругу гектаров восемьсот пшеницы желтеет…
Вот у одной такой излучинки, на берегу Ишима, в усадьбе целинного совхоза, и родился Ермек Сабтаганов. Мать у него работала в столовой, отец был электриком. Когда сравнялось Ермеку полтора года, увезли его родители к дедушке Галиму и бабушке Асье. У них он и стал жить.

* * *

Да… были когда-то и на Весёлой Гриве берёзы-девчушки… Только сейчас лучше не поминай про это. Обидятся, братец ты мой, заворчат! Какие мы тебе, скажут, девчушки?! И расскрипятся старые лешачихи, и раздосадуются.
Жил о ту пору в Весёлой Гриве Кузьма Алексеевич Пятков. Был он большим охотником с берестой возиться. Посуду всякую из неё вырабатывал. И под квас, и под ягоду, и под домашний цветок… В этом случае даже узоры калёным шильцем выжжет. Коньков, петушков из неё вырезал, дёготь гнал, плащи непромокаемые из неё кроил и красил, и кудрявил её, и даже в лапти вплетал.
При этом поговорочку имел: «Влезу на горушку, обдеру телушку: не дай мне кожи-яловины — дай берестышка».
Ну и допросился… Фамилию его постепенно забыли. Имя-отчество не часто употребляли — стали звать его Берестышком. Берестышко и Берестышко!..
В Весёлой Гриве он после японской войны появился… Без глаза оттуда пришёл. Землю пахать, конечно, небольшая помеха, а только лес его почему-то больше заманивал. Поступил он в лесники… Выдали ему форменный мундир, ружьё, лошадёнку, лесу на избушку отпустили. В обход ему эта самая лесная Весёлая Грива досталась, а потом поселился он у нас в деревне. Отсюда, говорит, хоть горой поезжай, хоть под горой, хоть лесом — всё равно в лес угадаешь. Оно и правда… И опять же я про свой лес скажу. В сказках да былинах что ни место, где про лес упомянуто, то и «дремучий» он, то и «не тёмны-чёрны леса всколыбалися». Наш не такой: светлый он, прострельно-звонкий, лепетливый!..
К тому времени, о котором дальше сказывать буду, Берестышко наш совсем уже дедушкой стал. Старуха у него померла, детей не нажито было — один остался. Один — да не без радости… От народа ему почёт да уважение. От соседушек
— по хозяйству подмога. Сельсоветские дела решать начнут
— он там нашим депутатом выбран. Только первой и неразлюбимой жалью лес ему остался. Идёт по нему, бывало, лёгонький, сухоногий, востропятый… Шаровары на нём из белого льняного полотна, такая же гимнастёрка, ремешком подпоясанная. На голове — мятая, гнутая, линялая шляпа. Дёгтем она травленная, дождями сеченная, градом битая, кострами копчёная, колёсами перееханная, скворчатами усиженная — в каких она переделках за сорок лет не побывала! Идёт он по белоствольному раздолью, и не враз ты его от берёз отличишь. «Японский» глаз ущурен. А живой, голубенький, доброй незамутимой радостью вокруг себя брызжет. Бородка у Берестышки в клинышек сведена, а усы — саморостом, как им любо, так и распушиваются. Нос широкий и в подвысь смотрит. Все ветра приветствует! Через это лицо у Берестышки всегда удивлённое и по-ребячьи доверчивое. Встретишь его в лесу — то горсть какой-нибудь травы он насбирал, то снизку грибов тащит…
Другая радость у Берестышки была — тополя.
На нашу Весёлую Гриву заезжий народ частенько дивится. Вот лешаки так лешаки, говорят. Доподлинные!.. Это к тому, что у неё не осталось дома, возле которого бы три-четыре тополя не росло. Кругом лес и в серёдке лес! Вот и дивятся…
Первый тополь Берестышко против своей избушки в огороде посадил. Лет через семь наградил он черенками соседей. А потом уж и Берестышков тополь опиливали, и соседские — образовалась у нас от одного корешка целая тополиная улица. Летом идёшь деревней — тень тебе лысину от солнечных ударов оберегает, бравый дух дыханье твоё бодрит, и мило глазам твоим. Не закрывал бы их!..
Вот Берестышке и приятно было.
«Умру, — думает, — не сразу меня забудут… Тополя-то пошумят в мою память, погудят, пошелестят!..».
Третья радость у него была — ребятишки да сказки. Не какие-нибудь там дедами несказанные, а свои — Берестышковы. Возьмёт самый заурядный случай и в такие узоры его изукрасит, так быль с выдумкой перепаяет, что только сиди да покрякивай. И мухомор, и пчела, и окуневый глаз, и кукушкино яичкой — всё у него на свои особые голоса заговорит. Болотная кочка — та чего-нибудь мокрыми моховыми губищами бухтит-квачет. На всякие изломы да извороты язык свой приловчил… Ребятишки другой раз спрашивают:
— Как это ты, дедо, всякому зверю-птице подражать научился?
Завздыхает Берестышко. В уголок отвернётся и будто бы даже всхлипнет. Потом табакерку достанет, нос заряжать начнёт.
Ребятишки ждут. Окинет их ласковым голубеньким глазком и поведёт:
— За неволю, голубки мои, научишься… Вы вот при отце-матери безотлучно находитесь, а я до пяти годов у скворца Дразнилы в дупле жил. От него чего не переймёшь!.. На все голоса птица.
Нынешних ребятишек разными там Бабами-ягами да Кощеями не проведёшь быстро-то… Ну и тут кто-нибудь да не доверится, сфыркнет.
Берестышке того и надо! Примется удостоверять:
— Маленький тогда я был. Несмышлёныш совсем… Вынесла меня сестрёнка, нянька моя, на лужайку, на свежий ветерок. Положила на одеялко, а сама убежала цветочков мне для забавы нарвать. Я тем временем уснул. И уследил меня Коршун — Вострый Глаз. Подхватил за рубашонку и потащил в гнездо своё коршунячье, коршунят своих, большеротых обжор, полакомить задумал. Я сплю. Так то есть храплю, что в облаках дырки просвистываются. Укачивает меня в рубашонке-то. Тёплым ветерком обдувает. Ни комар тебя, ни муха не тревожит — благодать! Потом чую, дыханья мне не хватает. Воротником горло перетянуло. Как заревел я на всю поднебесную — у коршуна лапки-то и сдрожали… Я и полетел без парашюта… Если бы не рубаха из «чёртовой кожи», разбился бы на мелкий дребезг. Зацепился я ею за сухой сучок и повис на берёзе. Напротив меня дупло виднеется. А в дупле скворец Дразнило со своей скворчихой сидят. И оба впроголось ревут… Посиротила их хищная зверь-рысь, поприела ихних детушек скворчаток. Плакали они, плакали — скворец первый перестал. Вытер слёзы, высморкался и говорит скворчихе:
«Новых скворчат нам теперь не завести — осень близко… Давай возьмём, старуха, этого парня на прокормленье!».
Созвали они скворцов со всего леса, и кто за волосы меня сгреб, кто за рубашку — тащат в дупло. Втащили и замяукали на разные голоса. Дразнило первым делом червяка мне разыскал.
«Ешь, — говорит, — наводи тело. Червей нынешний год не обери-бери… И жирнющие…».
Ребятишки глаз с Берестышка не сводят. А он опять вздыхать начнёт:
— Ну, и ты ел? — не вытерпит какой-нибудь.
— А куда ж ты, голубок ласковый, подеваешься? — разведёт руками Берестышко. — Ел… И жуков ел, и стрекозу, и метличков — одной лягухой только брезговал.
Вздохнёт. А у ребятишек сто один вопрос на языке:
— Как же ты зимой?.. Они ведь в тёплые края улетают.
— Улетают! Верно, голубок, говоришь. И мои улетали. Только перед отлётом усыпил меня Дразнило. Такое «баю-баю» мне запел, что я как на третьем колене уснул, так до свежих червей и не просыпался.
— А как же ты не замёрз?
— Дак они же меня пухом да мохом укутали!
— А как ты опять на земле очутился?
— Рассердился на меня Дразнило… Пять лет они собственных детей не выводили — всё меня вскармливали. Я уж в ум стал входить… Примечаю, что скворец частенько по заплечью у меня шарится. А когда и ниже спустится. Раз как-то полазил и давай меня честить! И такой-то я, и сякой… «Мы со скворчихой, — кричит, — недопиваем, недоедаем, ни дня, ни ночи покою не знаем, у меня уж и темечко поседело через твою ненасытную утробу, а у тебя ни крыла, ни хвоста не растёт!.. Прочь из моего дупла, поросёнок неблагополучный!».
Ну и опять давай они скворцов со всего леса сзывать. Я к той поре толстый стал. Еле-то, еле совладали они вытащить меня. Добрался я после того до вашей Весёлой Гривны и стал тут жить. А поскольку выпала мне судьба в лесу воспитываться — пошёл я работать лесником. Так-то вот.
— А скворца ты, дедо, после того видел?
— А как же!.. Частенько видаемся. Он уж теперь не сердится. Я ещё от дупла кто знает где иду, а он кричит: «Здррастуй, Берестышко!».
При этом в такую дудочку губы сведёт и до того чудно под скворчиное горлышко подделается, что ребятишки неделю после чивирикать на разные голоса будут это его «Здрррастуй, Беррестышко!».
<…>

* * *

…В мае месяце это дело было. Пустил кто-то по Горелому болоту пал. Посреди болота открытая вода… Сюда огонь дошёл и сгас. К краешкам дымки подбивать стало. А тут ветер погодился! Как рвануло, как выметнуло огонь, и пошло пластать по верховой осоке. К болоту кустарники всякие прилегали, чернотал. Трава тут из-под снега вышла слеглая, плотная, ветрами её продуло, солнышком насушило — только треск да гул, да рыжий дым пошёл. За кустарниками глухие осинники начинались. Охватил их огонь клиньями с двух сторон и жарит. Казахи трактор свой завели. Гусеницами подступы к своей заготовке обминают, лопатами траву секут…
Тут и выскочила на них лосишка с двумя лосятами. Увидела людей — да назад. А там огонь… Она опять поворот! Люди расступились… Проскочила она с одним телёнком, а второго не видать. Стали разыскивать — из-под самого огня почти выхватили. Лежит он — глазки напуганные, и всей шёрсткой своей сотрясается. Нога у него повреждена оказалась. Не то сам в суматохе обо что стукнулся, не то матка на повороте копытом пришибла. Что со зверяткой делать? Подогнали казахи телегу, положили его на соломку, припутали вожжами, чтобы не ускочил, и повезли в посёлок.
Дней восемь он пролежал — полегчало ноге. Вставать стал. Заприступал на неё полегоньку. Поили его коровьим молоком. Нальют в бутылку, соску на горлышко натянут — и чмокай, Кырмурын. Кырмурыном его прозвали — «горбоносый», значит, по-нашему. Ребятишки не отходят от него: тот бутылку молока тащит, другой — в диковинку он им. Через месяц нога у него совсем отошла. Такой резвый сделался, такой балун — и старого, и малого распотешит. В середине лета стал он осиновые да ивовые прутики подъедать. Уйдёт к болоту, поест там — и в посёлок, на отдых. Приляжет где-нибудь в тенёчек — поспит. Пить захочет — в лошадиной колоде вода. После этого играть начнёт. В беги с ребятишками забегать. Те, значит, кинутся всей гурьбой в одну сторону, порядочно уж отбегут — он им вслед смотрит. Потом заперебирает, заперебирает ушками да как вскользится со всех четырёх. И моментом ребятишек обгонит. И вперёд уйдёт. Они завернутся, и он завернётся. Забава детворе! Хохочут, гомонят… И вприсядку, и вприпрыжку пойдут. А Кырмурын остановится и тоже вроде присмеивается: нижней губой шевель-шевель… Хохоту на поляне гуще. Другой способ: сопатку вздирать начнёт. В гармошку соберёт её, ноздри раздует, а зубы наголе окажутся. Улыбнулся вроде… Ребятишки попадают на траву, пятками по земле колотят: «Вайеченьки!.. — кричат. — Сдаёмся, Кырмурын! Не смеши больше…».
Галимов внучек, Ермек, — ему тогда третий годик шёл — этот всё дорывался верхом на нём покататься.
— Посади меня! — деда просит.
Галим не соглашается.
— Нельзя, — говорит. — Хребетик у него ещё тоненький. Повредить можно.
— А когда я на нём покатаюсь?
— На будущее лето. Ты подрастёшь, он подрастёт — славные будут джигит и лошадка!..
— Я сейчас хочу-у, — захнычет Ермек.
— Ох ты, — схватится вдруг за тюбетейку Галим. — Совсем старый я, из памяти выбился… Там тебе коян лепёшек прислал с деляны! В сумке у меня лежат! Пойдём скорей!
Заблестят глазёнки у Ермека. Уцепит деда за палец и Кырмурына из сердца вон. Кояновы лепёшки!.. Славный дружок он — коян, зайка лесной! То сладкой клубники Ермеку насбирает, то веток с чёрной ягодой, смородиной, наломает, а когда и конфеток в берестяном кульке пришлёт…
Хрустит на Ермековых зубах заскорузлая, неподатливая лепёшка.
— А где он, дедушка, живёт, заяц?
— В сучьях. Сложили мы ему высокую кучу — настоящий заячий дворец получился. Теперь ему ни дождь, ни мороз, ни сам серый волк не страшен.
— А как он меня знает? Он меня видел?
— Видел, видел… Помнишь, ты в делянку со мной ездил?
— А откуда он на меня смотрел?
— Из-за пенька.
— А кто ему сказал, как меня зовут?
— Я сказал. Разговорились мы с ним, он и спрашивает: «Дедушка Галим! Что это за мальчик вчера с тобой приезжал? Волосы у него чёрные, как моих ушек кончики, глаза против заячьих — узенькие, щёки толстые и много, много белых зубов во рту…» — «Это, — отвечаю ему, — мой внучек Ермек». — «Ах, дедушка Галим! Я хочу с ним дружить, — говорит. — Передай ему вот эти ягоды…». Помнишь, я привозил?
— Помню, — шепчет Ермек.
Глазёнки у него заворожились, на губах улыбочка дремлет… Замечтался джигит. И Кырмурына забыл.
А тот перезимовал и с добрым жеребёнком ростом поравнялся. Важничать стал. Взапуски с ребятишками уже не бегал. А покататься, если в игривом духе находился, допускал. Только далеко не повезёт. Пока сахаром подманивают — идёт. Схрумкал сахар — и седока на землю! Проказник пуще прежнего сделался. Утром задают лошадям овсянки — он тут. Стоит, своего пая ждёт. Умнёт тазик, вылижет его, в знак спасиба головой помотает и на другой промысел отправится. Идёт по посёлку, ушами помахивает, копытами постукивает, ноздрями принюхивает, глазами косит. Вот хозяйка удой в ведёрке несёт… Налетит на неё и скорей сохатку в молоко. Пока женщина причитает да ладошкой его охаживает, он уже языком до донышка добыл. Зацвиркало там… Последние капельки дотягивает. После этого к магазину направится.
Сахарком его там продавец да покупатели баловали — забудь-ка эту сладкую тропочку.
Года полтора ему сравнялось — стали у него рожки проклёвываться. Ребятишки ожидали, что они сразу кудрявые появятся, а он выпустил две спицы — и шабаш. Теперь уже по целым дням стал отлучаться. Дед Галим забеспокоился. Как бы, думает, его не подстрелили в лесу. Он ведь к людям без опаски… Решил пометить лосёнка. Был у него обломыш чайной серебряной ложечки. Вечер плющил он её, вечер дырки под закрепляющую втулочку сверлил, потом напильником вечера три скорготал, получился у него серебряный осиновый листок. Зубчики даже обозначены. Вытравил он на нём арабскими буквами какое-то казахское завещание, краешек уха Кырмурыну продырявил и полой втулочки этот листок замкнул. С серебряным ушком стал лось ходить. Издали приметно. Ещё одну зиму прожил он в посёлке. А на лето по целым неделям в лесу стал пропадать.
Насбирается там всякого лесного лакомства и отдыхает. Рога у него три сучка пустили. В возраст стал входить.
Ермек спрашивает:
— Кырмурын, дедушка, от нас совсем ушёл?
— Нет, он придёт ещё… Пожирует, пока везде вода есть, а потом пить захочет и придёт.
— И не уйдёт больше?
— Обязательно уйдёт… Есть у него в лесу подружка… Как начнёт она его звать — тут он и уйдёт.
— А как она его будет звать?
— Как звать будет? А вот так: «Кырмурын ты мой, Кырмурын, — закричит. — Где ты ходишь, господин мой рогатый?! Как у меня весной народятся-телятки!.. Маленькие, робкие лосятки… Кто их от волка, от рыси защитит? А у тебя рога крепкие!.. А у тебя копыта острые!.. А у тебя уши чуткие!.. Сам ты храбрый и сильный! Приходи ко мне, господин мой рогатый!». Так вот каждое утро она будет кричать. Тогда и уйдёт от нас Кырмурын. Насовсем уйдёт.
После этого разговора стал Ермек по утрам прислушиваться: а не закричит ли Кырмурынова подружка?.. Но был он, надо сказать, большой засоня, и всё проспал. Одним утром Кырмурын ушёл в леса и больше не вернулся. Его позвала подружка.

* * *

Собрались ребятишки по смородину. Ермека тоже взяли. Под условием! Идти, мол, иди, а только в лесу шагу не смей от старших отставать. Подобулся он, взял алюминиевый котелок под ягоду, хороший котелок, боевой — дед Галим кашу из него на войне ел. Заложил туда Ермек горбушку хлеба — тронулась ватага.
Поначалу дело у них дружненько пошло. Лучше бы и не надо… Найдут добрый куст, окружат его, ягоду оберут и дальше всем табунком следуют. И вот попалась им заросль смородинная. Вся круговинка высокой крапивой поросла, а в крапиве смородинник. Такие-то сильные да богатые кусты выдались. Лист с них частью облетел — насквозь ягоду видно. У одного рука к славненькой кисточке тянется и у другого. Глядишь, и споткнулись… Шлепки начинаются, плечишками друг друга запоталкивают. Третий тем моментом не зевает да скорей эту кисточку в свою посудину. Спор поднялся, шум… Один кричит: я эту кисточку первый увидел, а другой доказывает: я, мол, весь куст нашёл. Надо, стало быть, и Ермеку самостоятельный куст искать. «Ладно, — думает, — такой ли я ещё ягодки насмотрю… Удивляться будете!». Старшие завлеклись — и без внимания, что парнишки на виду не стало. Похваляются только один перед другим.
Ермек шёл, шёл по крапиве-то, и вдруг, откуда ни возьмись, заяц на него набежал. Быстренько бежал косой… Да сверкнул ему Ермеков котелок в зрачки — он и остановился. Поднялся на задние лапы — любопытствует. Он ведь, заяц, в других случаях приглуповат бывает. Воробей вспорхнёт — он сломя голову на чём только сердце за пазухой держится, побежит. А перед охотником с ружьём стойку сделает. Как вот перед Ермеком сейчас. Ермек их, зайцев-то, до этого на картинках только видел. А всё равно признал… Ну, умишко у него и сработал: «Дружок это мой! — думает. — Повидаться со мной прибежал…». И не успел он ему «здравствуй» сказать, как тот в сознание вернулся. Топнул лапой по земле, уши на спину да как задаст стрекача. Ермек за ним. Сапожишки просторные, хлябают — быстро в них не побежишь.
— Коян! — кричит. — Заюшка! Это я… Ермек!
Того, ясно дело, уж и след простыл, а Ермек всё дальше и дальше в лес забирается.
— Не бойся меня… — уговаривает зайца. — Не убегай! Я бы тебе хлебушка дал, ушки бы тебе погладил. Ты разве не узнал меня? Погляди тогда, сколько у меня зубов много, — сразу узнаешь.
С этим разговором и убрался от своих. Зайца он больше не увидел, но всё надеялся… Не за тем ли, думает, кусточком он меня поджидает. Проверит — к другому с той же думкой спешит. Ну и заплутал! Определилось ему, что вот в этой стороне должны ребята быть, — туда и направился. Когда старшие-то схватились его, он уже краем болота, по кустам, версты за две ушлёпал. Где искать? Куда бежать? Покричали поблизости — не отзывается. Часа два по кустам они лазили — нет парнишки. Ни ягода им не мила стала, ни крапива не страшна. Нет Ермека. Исчез…

* * *

Лес — он чуткий! Лес — он прислушливый! Он догадливый — лес. Стоило Ермеку помянуть про заячьи ушки да посулить зайцу хлебушка — маленькая птичка, красногрудка, сразу же смекнула:
«Этот мальчик ищет Сказку!».
Ещё не выбрался Ермек из чернотальников, а на опушке светлого леса стало известно: «Сюда идёт мальчик. Он ищет Сказку».
Наглядел пёстрый дятел звонкий сухой сучок и пустил по округе мелкую дробь. К основанию сучка клювом бьёт — дробь глухая, утаённая получается, к вершинке перескочит — словно серебряный колокольчик там разыщет:
«Слушай, зелёный светлый лес! Слушайте, зверушки и пичужки! Сюда идёт мальчик — он ищет Сказку».
И затаился лес. В тысячи зорких глаз смотрит он на маленького Ермека. Смотрит ветка, смотрит ягодка, приподнимается на лапках полосатый бурундучок, шевелят жёлтенькими ресничками цветы, прободала прошлогодний лист коричневая головка грибка.
«Тише! Тише! — шепчут листы и травы. — Мальчик ищет Сказку».
Идёт он без топора, без ружья, без рогатки… Несёт он в руках старый дедушкин котелок… В котелке горбушка хлеба и ягоды — так только за сказками ходят. Слушайте, что выскрипывает лесная Ведунья — Берёза дозорная.
«Ррезонно ррассудили. Сказки всегда живут в берёзовых лесах. Ищи, каррапауз, ищи…».
«Тише, тетёнька, тише, — залопотали маленькие осинки. — Пусть ищет!».
И опять все поглядывают. Вот Ермек наклонился за чем-то к земле…
«Тетёнька… — шепчут маленькие осинки. — Чего он там нашёл? Сказку, да?».
«Нет, — чуть скрипнула Берёза-Ведунья. — Это барррсучья поррыть. Корррешки барсук рррыл…».
Взлетела старая тетёрка с выводком.
Так неожиданно застреляли они своими крылышками, что Ермек вздрогнул и выпрямился. Спрятались тетёрки в густых листьях и вытягивают серые шейки:
«Зря мы его забоялись — он ищет Сказку».
Ворон — птица вещая. Триста лет живёт… В редкой сказке не летает он за живой и мёртвой водой.
И вот сейчас увидел он, чёрный, маленького Ермека.
«Иди прямо!» — кричит.
Дальше и дальше забирается в леса Ермек. А ворон… Ох, доброе ли ты дело задумал, ворон? Пролетит над Ермеком, найдёт впереди его сухую вершину и опять кричит:
«Иди прямо!».
«Куда ты его зовёшь, вещий? — спрашивает ворона Берёза-Ведунья. — И можно ли тебе верить, чёрный?..».
«Можно! — подтверждает ворон. — Мальчик ищет Сказку. Я укажу ему Сказку. Я сам люблю сказки. Они не по триста лет живут, а по тысяче. Иди прямо!» — крикнул он снова Ермеку, а сам полетел искать сухую вершину.

* * *

Кроме Ведуньи, росла ещё в светлом лесу всеми уважаемая мудрая Старая Берёза. Со всех сторон окружали её берёзы-берёзоньки. Все от её семечка пошли. Послушные они у неё были. Росли мирно, ровненько, в стороны не изгибались, не теснились. Сучки свои так направляли, что в случае ветер или буря подует — друг дружку бы ветками им не хлестать, зелёный лист да сладкую почку не обивать. Две только непутёвые выродились. Это берёзы-близнецы. Упали они в след козьего копытца, да так, то в обнимку, то враздирку, и росли. Вершинами выше матери вымахали, а и там не ладят. То одна, то другая Старой Берёзе докучают:
— Ма-а-мынька, Задириха от меня солнышко прячет!
— Ма-а-мынька, Неспустиха меня ветками хлещет!
— Ма-а-мынька, на меня птичка села, а она её вспугнула…
И спорят, и вздорят, и нюнятся…
Выведут старуху из терпенья — и она пригрозит:
— Затихните, бесстыдницы! Не то вот поклонюсь Ветру-Полесовщику — задаст он вам трёпки!
Близнецы и примолкнут. Слыхали небось, что с Ветром-Полесовщиком шутки плохи. Налетит, так за зелёные косы отмотает — головушки кругом пойдут. А ещё слышать приходилось: грудью он бьёт. С корнем выворачивает бревно богатырь Полесовщик!
И вот проснулась однажды ранним утром Старая Берёза, балуется с солнышком. Тоненькими своими прутиками несмелые солнышковы лучики ломает. У птиц в это время самый-то щебетливый час наступает. Пёрышки встопорщат, клювы разомкнут, крылышками «кочетка» начнут выделывать. Берегись, красное солнышко! Расклюют тебя лесные пичуги!
Играет, значит, Старая Берёза светлыми солнышковыми лучиками и вдруг слышит — лёгонький стон от корней доносится. Сразу она про солнышко забыла, давай листиками промигиваться. Промигалась, смотрит на землю. И видит Старая Берёза, что дочери её, Задириха та самая с Неспустихой, зажали между стволов голову Зверя Лесного… Он и так, и эдак изворачивается, вырывается, а близнецы похохатывают в зелёные пазухи, и думки у них нет, чтобы Зверю помочь. Увидала Старая Берёза, что её доченьки вытворяют, и так огневалась, а до последнего листика её перетряхнуло.
— Что же это вы, негодяйки такие, делаете! Пошто Зверя Лесного мучите, глумитесь над ним?! Да я на вас, лешачих, сей же секундой Ветру-Полесовщику поклонюсь! Пошто вы Зверя в комли затиснули?
Те уж навыкли её угрозы слушать — отвечают через усмеханьки:
— Мы, маменька, его не затискивали. Он сам, глупый, затискался… Хи-хи… Голова с рогами…
— Сей же минутой отпустите Зверя! По пятьдесят лет, дуры, прожили, непиленые, нерубленые, дятлами не клёванные стоите — откуда же у вас труха в макушках взялась?! Не знаете разве, что об эту пору у зверей рога зудятся… Костенеют они, шкура с них облазит. Он, видно, об вас почесаться хотел, радовались бы, негодницы, что к вам Зверь ласкается, а вы — вон что! Кому приказываю отпустить Зверя!
Близнецы видят — не на шутку Старая Берёза рассердилась.
Упёрлись они сучками одна в другую и расталкиваются. Сверху-то порядочно расходятся, а внизу и незаметно даже. Упирались они, упирались — не выходит толку.
— Не в силах мы, мамынька, отпустить его! Он, погляди-ка, за ночь что наделал, какие ямины под собой копытами выбил. Огрузнул теперь промеж нас и вовсе завязился. Он, мамынька, даже корни нам порубил.
— Ах вы злодейки, ах вы уроды! — принялась опять бранить дочерей Старая Берёза. — Что наделали вы, злоехищницы?! Да на вас весь лес плеваться будет! А не я зовусь Берёза Старая, если не поклонюсь на вас Ветру-Полесовщику!..
Три дня скрипела Старая Берёза, три дня срамила и укоряла Задириху с Неспутихой, а Зверь Лесной всё глубже и глубже уходил в землю. Ноги у него стали подламываться, тело дрожало, из безответных намученных глаз сочились слёзы. Это они наделали на серой морде тёмных дорожек. На виду у всего светлого леса погибал лютой смертью красавец Зверь. Вот он зашатался, зашатался — сейчас рухнет, но взял откуда-то силы и опять бьётся, опять изворачивается, подпрыгивает, упирается, тянется. Ворон любит падаль. А есть же какое-никакое и у ворона сердце. Поглядел он, в каких муках, с какой силой и упрямством борется Лесной Зверь за свою жизнь, и ушибло ворона жалостью. И пропал у ворона аппетит.
— А и в самом деле… — сказал он Старой Берёзе. — Чем без толку скрипеть, поклонилась бы ты Ветру-Полесовщику.
Старая только и ждала какой-нибудь подсказки. Поклонилась она на все четыре стороны и заголосила:
Уж ты Ветер-Полесовщик, да тугая грудь!
Как зовёт тебя Берёза Старая,
Злое дело на моих глазах свершается:
Погибает, умирает добрый Зверь Лесной!
Услыхал Ветер-Полесовщик Старой Берёзы жалобу — вихрем налетел! Теребнул за макушку дерева высокие, поклонил дерева малые, подогнул крылья ворону и закричал громким голосом:
— Кто в лесах озорует? Кто в светлых вольничает?!
Указала ему Старая Берёза на Задириху с Неспустихой, на
Зверя Лесного.
— Твори волю свою, — говорит.
Задумался Ветер-Полесовщик. Думал, думал, потом взвился над Старой Берёзой, выбрал место, где у неё лист погуще, забрался туда, шепчет:
Если корни им повыверну —
Падать им не врозь, падать рядышком,
Худу быть тогда неминучему:
Свалят с ног они Зверя слабого.
Видно, так на роду ему писано:
Смерть принять свою между двух берёз.

Ворон в это время вглядывался зоркими своими глазами в глубь светлого леса. Идёт там кто-то маленький, ни топора, ни ружья у него, ни копья, ни рогатки — один котелок в руке. В котелочке — горбушка хлеба и ягоды. Взвился ворон и полетел ему навстречу. Тут и услышал чёрный, что мальчик ищет Сказку. И закричал он тогда маленькому человеку: «Иди прямо!».
Увидел Ермек Зверя Лесного, подумал, что это стоит чья-нибудь лошадь. А где лошадь — там люди. Это Ермек точно знал. Чуть не бегом побежал… Зверь хоть и полузамученным стоял, хоть сами собой закрывались глаза, но, когда услышал чьи-то шаги, заводил длинными чуткими ушами, насторожился. Тут и увидел Ермек серебряное его ушко. Через минуту он гладил и целовал горбатую лосиную морду, наговаривал радостные ласковые слова:
— Кырмурынушко! Ты нашёлся! Я нашёл тебя… Дедушка обрадуется, ребята обрадуются!.. Пойдём домой, Кырмурын?!
Лось в ответ слабо застонал и опять закрыл глаза. Обошёл его Ермек вокруг, и хоть небольшой был у него в голове умишко, да человеческий… И маленький умишко обмозговал: чем выше стволы от земли поднимаются, тем дальше друг от друга уходят. Шире там делается, просторней… Если натаскать Кырмурыну под копыта сучьев — выше поднимет Кырмурын свою шею. Не удержать тогда его Задирихе с Неспустихой.
Не причитал, как Старая Берёза, не оправдывался, как Ветер-Полесовщик, — скинул он сапоги, которыми до кровяных мозолей ножонки обил, и стал собирать по лесу сучья. Наберёт охапку, ломает их, в ямки складывает. Кырмурын ровно чувствует, что ему добро делается, подминает сучки под себя, утрамбовывает их копытами. Вот уже вровень с землёй налегло сучьев, вот уж бугорки на месте ямок образовались… На закате солнца скользнул Кырмурын рогами по бересте и освободился. Не поверилось ему сразу-то… Маленькими шажками начал он пятиться от злых берёз. А сам всё глядит и глядит на них. Отошёл недалеко и рухнул на землю. Пластом вытянулся. Напрасно Ермек наговаривал ему ласковые слова, звал домой, пугал тёмной ночью, напрасно совал ему в губы корочку хлеба… Кырмурын лежал с закрытыми глазами, время от времени постанывал и не переставал дрожать. Хлопотал, хлопотал Ермек возле своего товарища — лежит товарищ. Привалился он тогда назябшей спинкой к тёплому мохнатому брюшку Кырмурына и сладко уснул.
…Старая Берёза рано просыпается. Последние дни она, первым делом, не на солнышко, а на землю глядит. Вот и сегодня… «Куда подевался Зверь Лесной?». Щурилась, щурилась она листиками — не видать Зверя! Тогда окрест себя поглядела Берёза. Поглядела и обрадовалась: вон он идёт, шагает, притаптывает росистые травы острыми копытами. Не кручинься, светлый лес! Отдохнул он, сил поднакопил — мальчику вприпрыжку за ним поспевать приходится. Голенища сапог под мышкой зажал, дедушкин котелок в руке несёт.
— Куда мы идём, Кырмурын? — спрашивает он у лося. — Домой идём, да? Ты знаешь дорогу, да? У меня дома сахару много… молока тебе дам.
Смекает маленький: дружба, мол, дружбой, а подсластить нелишне.
Только не домой ведёт его Кырмурын. Он идёт к лесному озерку — он хочет пить. От озерка пар курится, в осоках утки крякают… Бегом кинулся Кырмурын к воде. Заскворчало, замурлыкало под его губами озерко, Ермеку видно, как перекатываются по лосиному горлу тугие быстрые кольца. Глоток — кольцо, глоток — кольцо…
«Надо и мне попить», — догадался Ермек и полез с котелком в воду. Кырмурын приподнял морду и шумно вздохнул. Осочка даже зашевелилась. С мокрых длинных губ роняются в озерко звонкие капли. Глядит в воду. Его ли обличье отражается? После такой передряги любой не сразу себя признает. Удостоверился — опять пьёт. После третьего приёма выходит он на бережок и тянется к Ермеку мокрой сопаткой.
— Хлеба хочешь? Сейчас дам…
Вытряс Ермек из голенища початую вчерашнюю горбушку, разломил её на две части — большую поднёс Кырмурыну:
— Ешь да пойдём домой! Дома у нас много хлеба! К дедушке Галиму пойдём.
Сжевал Кырмурын свою немудрящую пайку и пошагал. Куда он направил свои копыта — кто знает, а только, думается, напомнила ему хлебная корочка людские дымки. А за дымками мудрено ли про сахар вспомнить, про овсянку, про тёплое молочко. Может быть, и вывел бы он своего маленького спасителя к дому. И лепетал бы им вслед светлый лес:
«Смотрите! Смотрите! Мальчик нашёл Сказку».
И славная была бы это сказка! Сами судите… Сидит с белой, как лебяжье крылышко, бородой дедушка Ермек. Ему, аксакалу, не пять лет, а семьдесят пять! Или больше даже… Возле — внуки-правнуки, узкие глазки. И рассказывает им дедушка, как вывел его, маленького заблудяшку, из незнакомых лесов добрый горбоносый рогатый зверь с серебряным листочком на ушке.
Как согревал он ему тёплым мохнатым брюшком озябшую спинку.
Как пожевали они хлебушка от одной горбушки.
Как попили водицы из одного озерка.
Разве плохая была бы сказка?! Но не расскажет её дедушка Ермек своим внучатам…

* * *

Застрекотали сороки, каркнул ворон, зашумел и встревожился светлый лес.
Идёт Филька Казнённый Нос по светлому лесу, мурчит ласковые слова:
— Лес мой, кормилец… батюшка… благодетель…
А птица — диким барашком её у нас зовут — взовьётся под самые облака и, как только выедет Филька на болотце или мочежинку, сложит в небе крылышки и пулей острой свой нос к земле несёт.
— У-би-би-би-би-л! У-би-би-би-би-л! — рыдает дикий барашек.
Это он про то, что застрелил Филька на гнезде его подружку, потоптал Филька сапогом запаренные яйца.
— Лес мой, кормилец! — опять распускается в улыбке Филька.
А лес осуровел, потемнел, затих… Боится он хоть одним своим зелёным листочком увидеть Филькину улыбку.
— Погуби-и-итель! Погуби-и-тель! — несутся вслед Фильке сдавленные страхом звериные и птичьи голоса.
Один ворон с воронихой не прячутся. Им после Фильки кое-что перепадает. Сороки тоже знают Фильку. Полётывают они с дерева на дерево, пострекотывают, глаз своих вороватых с него не сводят. После воронов — их очередь.
Филька едет разыскивать лошадей. Сейчас сенокос. После работы напоит их Филька, нацепит смиреной кобыле Бурухе ботало на шею, и паситесь ночь. Ездит Филька с ружьём. «На случай волка, — говорит, — таскаю». Только врёт Филька. Не щадит его ружьё ни утёнка, ни тетеревёнка, ни тяжёлой зайчихи, ни козлёнка.
Зоркий у Фильки глаз — не заслезится, тяжёлая у Фильки рука — не дрогнет, чёрное у Фильки ружьё — не покраснеет… И несутся вслед затаённые звериные и птичьи голоса:
— Погубитель!! Погубитель!
Едет он шажком, не торопится. Самое-то времечко, по восходу солнышка, дичинкой разжиться. Всякая лесная живность в этот час радуется, играет, без опаски резвится. Только не зевай! Птица по росе вымокла, летает худо, не надо и пороху тратить — кнутом добудешь.
Сорок с лишним лет Фильке. Отпустил он пушистую рыжую бороду. Умысел у него при этом тот, чтобы она как можно дальше вперёд торчала. Лихости тогда больше. На пирата он тогда походил бы. Увидел он его в одной кинокартине и с тех пор, волосок к волоску, учит свою бороду вперёд торчать. Иногда даже разговаривает с ней. «Провозрастай, провозрастай, — оглаживает. — Приучайся». Усы — те давно приучены. Прямо из подносья они вверх завернулись. Тоже пришлось потрудиться. Зато если сейчас смотреть на Фильку лицо в лицо, не сразу и приметишь, что у него с ноздрей неблагополучно. Но это — лицо в лицо!.. Сбоку же всякий видит тёмное провалище. Неизвестно, на какую он хищную птицу с левой стороны смахивает. В наших лесах таких и не водится. Уж больно крутой заклёв у носа. Круче, чем у филина.
Нос ему в детстве ещё собака порвала. Сам лез. Ну, ребятишки после этого и прозвали его — Казённый Нос.
<…>Тихо едет Филька. Зорко смотрит Филька. «Стой! Что это шевельнулось между белых стволов? Лось! Лось ведь!.. Ах, лес-кормилец…». Ермека из-за Кырмурыновой туши Фильке не видно. Да он и не приглядывается. Он меняет дробовой заряд на картечный. Вот он вскидывает ружьё и замечает вдруг на лосином ухе блёстку. «Меченый! Ну и что?.. Меченого-то картечь, что ли, не возьмёт?! Поглядим чичас!..».
— Бегите! Хоронитесь! — машет ветками Старая Берёза.
Но Кырмурын не бежит. Он не боится людей. Зверь знает
— они добрые. Люди кормили его, прикасались к нему руками, и никто ему не сделал худа. Доверчиво и небоязливо косится он в Филькину сторону. «Повыше глаза ему вцелю, и мозга насквозь…».
Зоркий глаз у Фильки — не заслезится, тяжёлая рука у Фильки — не дрогнет, чёрное у него ружьё, злая на ружье мушка. Вот он подводит её… В этот момент наступил Ермек босой ножонкой на острый сухой сучок и громко ойкнул. Дрогнула-таки Филькина рука, но выстрела не сдержать уже было. Дохнул он огнём и синим дымом в светлом утреннем лесу, рявкнул страшным гулом. Напрочь ссекла горячая картечь крайчик серебряного ушка. Выбрызнулась кровь. Больно! Страшно! Крутнулся Кырмурын и помчался в обратную сторону. А на месте, где стоял лось, оказался мальчик. Нет у него ни ружья, ни топора, ни копья, ни рогатки — окаменел он от страха… Тихо расползался пороховой дымок.
— Го-го-осподи!.. — затряслись вдруг Филькины губы. — Хр-ра-бют! — прохрипел он и бестолково, суматошливо заподтыкал кобылёнку кнутовищем. — Чур-чуров!.. Дева, радуйся… троемученица… ниже и присно, — бормотал он на скаку неведомые молитвы, а сам всё живее работал кнутом…
Чёрный, мохнатый, уродливый страх настигал его. Фильке казалось, что сзади него уселся в седле кто-то маленький, сморщенный, похожий на всех кикимор, на всех кощеев, и что этот маленький, сморщенный притягивается своими лёгкими холодными руками к его рёбрам.
— Хррабют! Аллюры — три креста! Родная! — подстрекал он кобылёнку на бегу. Ветер свистел у него в ушах, срывал крупные капли пота со лба и холодными струйками скользил по рёбрам. — Храбют!!!
…Стих топот. От Кырмурынова ушка, от росинок крови поднимался лёгонький пар. Закричал Ермек, заплакал, бросил сапоги и котелок и с невидящими от слёз глазами побежал вслед за Кырмурыном.
И загудел огневанный лес: «Филька расстрелял Сказку!», «Филька Казнённый Нос расстрелял Сказку!».
И не расскажет её Ермек, когда дедушкой станет, узкоглазым своим внучатам. А какая была бы сказка!
<…>

* * *

Ломал и сёк чащу вспуганный выстрелом, ожаленный горячей картечью, обрызганный бисеринками крови Кырмурын.
Скакал и заклинался от «нечистой силы» сомлевший в седле Филька.
Бежал от страшного Фильки Ермек. Бежал, плакал, кричал:
— Дедушка! Дедушка! Кырмурын…
Впереди лес, лес и без конца лес. Но в ту сторону умчался Кырмурын! Неужто он совсем убежал? Нет, Ермек найдёт его. Нашёлся же он вчера. И ещё дальше от посёлка, ещё глубже в леса забирается Ермек. Не чуют усталости его босые, исцарапанные в кровь ножонки, не чуют они и боли. Страх томит маленького. Целый день не смолкает в лесах его горький плач. Осипшим голосишком выкрикивает он:
— Дедушка! Любимый, милый мой дедушка! Кырмурын!..
Светлый лес хоть чем-нибудь пробует утешить его. Вот он
расстилает перед его глазами круговинку алых кисточек костяники.
«Поешь, детка, остуди жажду… отдохни…», — шепчет добрый лес.
Но Ермек не замечает лесной доброты. Ты придавил его, маленького, зелёный великан, ты схоронил и укрыл его, неслётышка, от людских глаз, тебе ли, могучему, бурейстойкому, тесным, корневитым братством возросшему, понять, каким голеньким трепетным комочком мечется между твоими стволами пятилетняя жизнь.
От комариных укусов лепёшками вздувается и затвердевается кожа. Густыми жадными косяками, слепыми стаями рвётся комарьё к телу, к поту, к тёплой крови, облепляет шею, лицо, руки, пронзает тонкий ситчик рубашонки, рыжей позёмкой застилает лёгонький ребячий след.
Всё дальше и дальше… Вот уже и солнышко садится. Затаиваются птичьи голоса. По дуплам, по гнёздам, по развилинкам сучьев устраиваются они на ночь. Сколько лесу излётано — пора спать.
Темно и тихо стало в лесу. Ни листок не дрогнет, ни веточка. Только встрепыхнётся вдруг дремотная, вспугнутая приглушенным ребячьим плачем пичужка. Встрепыхнётся, чивикнет что-то себе за пазушку и опять спрячет свой носик под тёплое крылышко.
Вскоре и плач стихает. Ермеку кажется, что кто-то неведомый, страшный может подслушать его в затемнелом лесу. Он сворачивается калачиком под большой берёзой, потихоньку нашаривает вокруг себя прошлогодний лист, укрывает им ноги, шею, щёчки и совсем затихает, маленький и незаметный… Так прячутся робкие недельные козлята. Некоторое время он чутко прислушивается, а потом начинает придрёмывать. Она тонка, как паутинка, его дремотка. То вздрогнет, то всхлипнет. Но вот кто-то ласковый, надёжный садится у его изголовья. Тёплой мягкой лапкой гладит его лицо, утирает со щёк холодные слезинки.
«Спи, маленький, спи… Взойдёт завтра солнышко…».
Как хорошо пахнет заячья лапка! Не уходи, зайчик!
А в это время чёрная, бесшумная, бирюковатая, кралась к Весёлой Гриве грозовая туча. Кралась, чтобы врасплох, в одно мгновение, огненным своим сполохом, ревучим трубным грохотом, тугим нахлёстом косых струй ослепить, оглушить, исхлестать Весёлую Гриву.
Сначала насквозь просветился лес. Каждую былинку, каждую малую козявку осияло. Один миг разглядывало огненное небо земную темь и всё успело увидеть.
Вот обстукивает неведомую тропочку костылёк деда Берестышки. Вот вырвались из темноты лошадиные морды, сёдла, люди. Едет глухими осинниками с покраснелыми от бессонья глазами Галим Бакенович. Неслышно ступают в лошадиный след мягкие лапы Жолбарыса. Вот спит под берёзой припорошённый сухими листьями мальчик…
И грянул гром!!
Ермек вскочил, открыл испуганные глазёнки, и тут же согнул его, оглушил, до земли осадил гремучий дробный смерч. Пронзали, рассекали и рвали густую темноту огненные мечи, трубило, грохотало, ревело, стонало чёрное небо, сжимался в страхе и бессильно выл добрый великан — светлый лес. Только что до зеленоты яростная молния в щепки, в мочало, в обугленные куски бересты, в рваный, далеко вокруг размётанный лист измельчила могучую красавицу берёзу. Видел лес её моментальную смерть. Видел и устрашился. Грохот, вой, скрежет, синие, зелёные сполохи — грозная, непонятная битва!.. Ермек бежал, падал, вскакивал и опять, опять бежал…
Выбирались из-под тёплых одеял люди, зажигались в домах огни: «Мальчик в лесу…». Босоногая, с непокрытой мокрой головой, с чёрным посверком в глазах, озарённая молниями, оглушённая громами, заметалась по тёмным улицам и переулкам тревога. Стучалась тревога в каждое окно, в каждую дверь и каждое сердце. Люди в эту ночь не могли больше уснуть. А чуть стихла гроза — заговорило радио:
«Товарищи! Кто имеет возможность принять участие в розысках Ермека Сабтаганова — спешите явиться к конторе совхоза. Выезд в леса через час. Захватите с собой продуктов и воды».
<…>

* * *
К полудню вышел Ермек к животноводческому отгону и сразу к колоде с водой припал. Одна чёрная макушка виднеется. Тут и заметила его дежурная доярка Фрося Калмагорова. Подбежала, подхватила его на руки.
— Дикуша ты моя маленькая!.. — прижимает его к груди. — Черноглазик мой скуластенький… Зачем ты из колоды?.. Пойдём, пойдём, я тебя молочком напою!
В это время и выехала из лесов копновозная конница Васи Волкова. Вот он сам на верном своём Серке — до ржавого цвета загорелый, грудь в подбородок упирается, гвардейский значок на ней — направляется к Фросе. Задрожали вдруг, заторопились Васины ресницы. Большие белёсые глаза заприщуривались, словно им на само солнышко взглянуть пришлось.
— Ермешик! Живой!
И Ермек узнал Васю. Не один раз бригадир бывал у них в посёлке. Чай с дедушкой Галимом пил.
С радостными глазёнками тянет Ермек к седлу руки.
— Вася! Вася! — твердит.
…На Горелом болоте человек побольше сотни густой цепью прочёсывали кочкарник. Поближе к середине, где никогда не высыхала вода, рос камыш, краснели початки пуховок, цепь смыкалась, и люди шли, ухватившись за руки. Самое глухое место. Рогозинник, моховая ряска, осока, камыш. Перед цепью это болотное буйство стеной стояло, но сделают люди шаг вперёд, и полегает оно, смятое, потоптанное, придавленное.
В последних перед болотом лесках Вася на минутку остановился и пересадил Ермека с луки седла к себе за спину. Это чтобы не сразу его заметили с болота, чтоб взять вдруг да и показать всем эту диковинную птаху. Так, чтобы не горело, не дымило, а припекло.
«Ээ-э, да тут и из центральной усадьбы народ», — заприглядывался к цепи Вася. Вот шагает конторская техничка тётя Даша. Её держит за пальцы пионерский барабанщик Володька Бородин. Штрек Иосиф Иосифович… Старичок. Поволжский немец. Шофёр Вася Чёрненький в цепи… Этот целый косяк ребятишек ведёт. Казашата, русские… Матери тоже вперемешку. И цыган Гриша Кучеров тут. И молдаванка Василина. Понятно! Эти не только по болоту — по дорогам рука в руке ходят.
— Погляди-ка, Ермек, что ты натворил, — сделал Вася из локтя створочку. — Погляди! Половину республик на Горелое болото вывел!
Цепь выходила на чистое место.
— Ну, держись, Ермешик! Сейчас мы их по заячьему следу да на медведя… Снег на голову…
Вскинул Вася Ермека у себя над головой: «Не золотой, пудовый самородок у меня к седлу приторочен…».
Сломалась цепь, разлетелась по звёнышку: крики, ахи, ребячья визготня, свист.
Потеснили Васину конницу, живым тугим кольцом сомкнулись вокруг Серка.
Чья-то ребячья глоточка не выдержала: «Урра! — заголосила. — Нашёлся!». Что за догадливая глоточка!
— Ура-а-а! — подхватило всё живое вокруг.
Целовались русские и казахские матери, мокрыми щеками прижимались друг к другу; взмывали в небо ребячьи фуражки: «Урра-а-а!».

* * *

…Филька огляделся и спешился.
Перед ним на траве валялись Ермековы сапоги, котелок и Кырмурыново ушко.
«Куда бы спрятать? — заторопился он. — Ага… в муравейник!». Прикладом ружья он разворотил муравьиную кучу и кинул туда сапоги и котелок. С ухом он несколько задержался. Листок рассматривал.
— Прихораниваешь, значит?.. — отделился от белесого ствола Берестышко.
Филька схватил ружьё.
— Брось! — скомандовал Берестышко и взвёл курки.
Бледный Филька тяжело дышал, затравленно озирался.
Страхом и ненавистью горели его глаза…
— Бросай оружье!! — ещё раз приказал Берестышко.
Их разделяли какие-нибудь пять шагов.
— На! — протянул ему Филька своё ружьё. Не прицеливаясь, с вытянутых рук, в упор выстрелил в Берестышку.
Вилюшками, заячьими скидками бежал Казнённый Нос к лошади.
Раненый Берестышко целился. Картечь пришлась по Чалушке. Окровавленная, с седлом на боку, примчалась она на полевой стан.
Через полчаса по её кровавым следам нашли Берестышку.
Он был ещё в памяти: «…У закона ружьё всегда на секунду позже стреляет… Бороду сбреет, усы сбреет — ноздрю никуда не девает. Для уголовного розыска собачка старалась…».
— Сена на телегу, и моментом сюда! — распорядился Вася Волков.
Серёжа Куроптев поскакал на стан.
— Нашли парнишку? — спросил Берестышко.
— Нашли, — склонился над ним Вася. — С зайцем поговорить хотел… ушёл.
— Ну и славно… хорошо… Попить нет, Вася?
Когда повезли его — забываться стал. Бредить.
«Посиди на коленках у деда Берестышки… зайчиком, значит, она тебя поманила?.. Она уме-е-ет!.. Мно-о-го у неё всякой заманки…».
«…А меня — голубенькая стрекозка… Я её изловить на мизинчике, а она порх — и полете-е-ла. И запела крылышками. И ты иди! Иди, голубок! Узнавать… любить… Иди».
Вернётся в чувство — забеспокоиться, сено ощупывать вокруг себя начнёт.
— Вася… Вася! А куда подевался парнишка?
— У себя в посёлке, Кузьма Алексеевич. Чай с бурсаками пьёт! — бодрит его сквозь слёзы Вася.
— Как — чай?.. Он только что на коленках у меня сидел?!
<…>

* * *

Вся Весёлая Грива собралась у Берестышкова гроба. Лежал он в нём покойный, светлый. Бородка в клинышек сведена, а усы, как и любо, так свои сединки и распушивают на ласковом ветерке.
Со всего района съехались лесники проводить в последний обход своего старого товарища.
И стреляли они над его могилой из ружей. И бросали на гроб по горсти лесной земли. И обсадили лесники Берестышкову могилу деревцами.
В изголовье — берёзку. Пусть лепечет она, беленькая лесная девчушка, песенное русское деревце… Что пролепечет, то пусть и лепечет.
Потом — ёлочки. Пусть стоят они в долгом почётном карауле у простого надгробия, с красной звёздочкой наверху. Много таких над солдатскими могилами.
И тополинки… Пусть напоминают они людям, что здесь похоронен человек, который украсил, угрел зелёной шубкой посильный ему кусочек родной земли.
Растут деревца. Тихо лепечет листками берёзка, вторят ей тополинки, шуршат колючими лапками ёлочки, зеленеет молодой порослью лесная Весёлая Грива. А я хожу и смотрю на ребятишек. А я хочу угадать нового Берестышку… Кто? Который?..
Не этот ли вот, по грудь вымокший в дождевых весёлых лужах, с голубень-синь глазками, промнёт потом тропки в новых веселогривских лесах?
А может быть, тот?
А может, ты?
Чей мизинчик облюбует голубая стрекозка?
Вот и кончается моя сказка-быль.
Сказка потому, что не мог я про Берестышку домашними или книжными словами говорить. Каждый день его жизни в сказку просится.
А быль? Быль потому, что живут ещё на нашей умной, зелёной, радостной земле и такие… Казнённым Носом одного в наших местах звали.


Ю.Н. Афанасьев
Летучий Зверь-Налим

…Когда-то в Долине Семи Холмов жил Человек. Он молча сидел на вершине самого большого Холма. Человек не мёрз и не потел, потому что через его дырявую малицу одинаково проходили насквозь и холод, и тепло. Он сидел молча, потому что был один, и печально смотрел вокруг. Там, где ещё недавно рос кудрявый ягель, теперь были плешины, где была тайга — зубьями торчали пни. Живое не бегало, не летало, не кричало. Большое зло в тундру принёс страшный летучий Зверь
— Налим. Огромной птицей летал он по небу. Мамонтом ходил по земле, кораблём плавал по морю.
И не знал Зверь-Налим сытости. На обед уходило семь оленьих стад. Если пил, то сухими оставлял семь озёр.
Увидел всё это зло Главный Свет, собрал своих братьев и сестёр, позвал Человека с Седьмого Холма. Когда все собрались, Главный Свет велел привести к нему летучего Зверя-Налима.
И у Зверя-Налима задрожала от страха косматая шкура, но не мог он ослушаться — пришёл. Тогда сказал Главный Свет:
— Когда я выхожу посмотреть, как живут в тайге, всё живое начинает двигаться. Деревья тянут ко мне свои ветви с дрожащими от холодной сырости листьями, травы становятся выше ростом, цветы купаются в моём тепле, птицы песни складывают. Посмотрит на меня Человек, не выдержит — улыбнётся. Разве мог я породить летучего Зверя-Налима? — нахмурился Главный Свет, красные щёки его потемнели, как чугунный котёл. Неуютно стало, пасмурно.
— Нет, Главный Свет, — ответил Человек. — От тебя худо нам никогда не бывало.
Встал Месяц, серебряным поясом зазвенел, руку на кривой нож положил.
— Не дано мне людям тепло дарить, — заговорил он, — но мой свет помогает Человеку в дороге. Зайцы выбегают на поляны и до утра водят весёлые хороводы. Девушки заглядываются на меня ночами. Мог ли я породить страшного Зверя-Налима?
— Нет, братец Месяц, — отвечал Человек. — Ты и правда иной раз глазеешь всю ночь попусту, не спится тебе что-то, но бываешь и полезным. Не даёшь кровожадному волку к стаду подкрасться, заблудившемуся дорогу покажешь.
Осторожно кашлянула Зима — у Человека ресницы инеем покрылись. Под песцовую шапку спрятала Зима седые волосы.
— Когда я в гости прихожу к Человеку, вьюги прочёсывают свои космы ветвями деревьев, от мороза тайга лопается. Однако у хорошей хозяйки дрова припасены, в чуме тепло. У ленивой хозяйки зима виновата — для них и страшна. А ребятишки любят меня, бегают по сугробам С румяными, брусничными щеками. Да и тундра каждый год надевает сшитую мною из белых снегов малицу. В ней прячутся от холодов глухари и куропатки, из-под неё достают олени ягель. Могла ли я породить страшного Зверя-Налима?
— Нет, сестра Зима, — отвечает Человек. — Хоть и правда, люди от холодов шею внутрь утягивают, плечи выше головы держат, но твоему приходу мы рады.
— Молодой я, — звонко сказал Ветер. — Бывает, я дую не с той стороны, откуда меня ждут. Но кто летом отгонит от стада и от людей комаров? Все поворачивают ко мне свои лица. Я приношу на своих крыльях первое тёплое дыхание весны. Мог ли я породить летучего Зверя-Налима?
— Да, мой братец, — покачал головой Человек. — Не всегда ты бежишь ровной рысью, диким лосем трубишь, сметаешь с дороги всё, что попадётся. Но и ты бываешь полезным, ласковым.
С мокрым лицом поднялся Дождь — у всех отсырела одежда. Но вот надел на голову радугу — и свежестью пахнуло, и теплом.
— Не нравлюсь я оленеводам в тундре, рыбакам в море. Но когда наполню озёра свежей водой, «спасибо» — кивают мне рыбы. Не были бы так сладки и вкусны ягоды без моей влаги. Не росли бы грибы. Мог ли я породить летучего Зверя-Налима?
— Правду говоришь, братец Дождь, — отвечал Человек. — Бывает, стучишь ты по голове. Будто это не голова с умом, а рыбий пузырь. От осеннего холода я и так дрожу, а ты ещё одежду мочишь — зубами вперегонки играю. Но чаще ты добрые дела творишь. От дождя земля наливается соком, и все сыты.
Обратился тогда Главный Свет к Ночи:
— Что ты, слепая, скажешь?
В чёрный платок закуталась Ночь, глаза опустила. Долго молчала.
— В моём тёмном царстве, — заскрипела она, — не трясутся от страха перед охотником волки. В тёмной ночи путает дороги Человек. В моей темноте может укрыться злое, погибнуть доброе. Я породила летучего Зверя-Налима.
— Да, безглазая сестра, — вздохнул Главный Свет, — большое зло от тебя пошло! Как вину искупать будешь?
Ночь молчала. Не было у неё светлых мыслей. И тогда Главный Свет так решил:
— Пусть же теперь ночью не ты спишь, как было раньше, а всё живое на земле. А ты будешь охранять сон.
— От летучего Зверя-Налима самые большие беды терпел Человек, — ещё сказал Главный Свет. — У него нет чума и костра, он давно не ел горячей пищи, ему и решать, какую казнь придумать летучему Зверю-Налиму.
— Для злого дела много ума не надо, для доброго нужно труд приложить и хорошо подумать. Каждый живущий на земле по-своему приносит пользу. Пусть же из страшного Зверя-Налима будет полезная Рыба-Налим.
И тут же Главный Свет опалил волосатое тело Зверю-Налиму. Месяц своим острым ножом отрубил ему крылья. Ветер вырвал из хвоста семь перьев. Полил Дождь, отмыл Налима до блеска, поднял его на волнах потока и унёс в реку. Пришла Зима с морозами — закрыла реку ледяной крышей.
На самом дне в темноте ползает Рыба-Налим, своим трудом пищу добывает, жиром наполняет максу — печень, чтобы людям вкусно есть было. В это время не спит Ночь, следит за Налимом, чтобы он работал…


К. Я. Лагунов
Тайна Чёрного озера

(Маленькая повесть)

Два друга

Давно это случилось. В 1932 году…
В глухой сибирской деревушке Почекуйке жили да были два маленьких неразлучных друга — Семён и Прохор. Оба учились в одном классе. И жили по соседству, дом к дому.
Деревенька махонькая. Прилепилась к речному крутоярью.
А вокруг — тайга.
По колено во мху стоят колючие сумеречные ели, длинноиглые пихты. Тесно стоят. Особенно молодняк. Так жмутся друг к дружке, что и зайцу меж ними трудно проскочить.
Зато на таёжных гривах вольготно раскинулись величавые богатыри кедры и певучие красавицы сосны. Мох под ними разноцветный, сухой и хрусткий. Много света вокруг. И раздолье всему живому: зверю и птице, жучкам и бабочкам.
В буераках таёжных прохладно и темно.
По краям белоствольные тонкие берёзки и пугливые трепетные осины, и пахучая черёмуха с шипастым боярышником.
А дальше, вглубь, малинник стеной стоит.
Светлячками посверкивает в густой пряной зелени красная смородина.
Медведи любят в прохладных буераках отлёживаться, сладкой лесной ягодой лакомиться…
Семён и Прохор, хоть и маленькими были, да тайги не боялись. Ходили и за грибами, и за ягодами, и за орехами кедровыми. Оба умели по-бурундучьи свистеть, доверчивых полосатых хвостатиков подманивать. Знали по голосам и по обличью всех птиц и зверей таёжных.
В тот день друзья долго о чём-то шептались.
Потом, сторонясь старших, неприметно взяли по краюхе хлеба, по десятку картофелин. Спички и бересту положили в котомки. Огородами вышли на берег реки и… пропали в тайге.
О том, куда они путь держат, знал только Семён. Знал, да молчал, даже Прохору не обмолвился. Потому как хотел удивить друга тайной.

По таёжной тропе

Под ногами мальчишек прохладный мох пружинил и проседал. Порой он расступался, и ребята хлюпали по жёлтой болотной жиже.
Лес становился гуще, сумрачней. Над головами скрипуче кричали кедровки. Гулкой дробью рассыпался окрест стук дятла. В ветвях проворно сновали вёрткие бурундучки.
— Слушай, — Прохор одёрнул приятеля за котомку, — ты не заблудился? Идём, идём…
— Не хотел ведь тебя брать!.. — рассердился Семён.
— Да я что? — сразу уступил Прохор. — Надо было дома сказать, а то хватятся…
— До ночи не хватятся, а к ночи воротимся.
— Тихо, — испуганно прошептал Прохор, — слышишь? Кто-то идёт. Сюда…
Мальчики замерли. Прислушались.
В самом деле, далеко-далеко, в тёмной таёжной глубине, глухо потрескивали сучья под чьими-то ногами.
Кто-то продирался сквозь чащу. Кто?..
Друзья присели под молодую раскидистую пихточку. Затаились. Шум приближался.
— А ну медведь? — прошептал Прохор.
— Медведь летом сытый. На человека не пойдёт. Да и береста у нас. Запалим.
— Тсс..
Совсем рядом громко, как выстрел, хрустнула ветка. Дрогнула раскидистая ель, и на полянку вышел лось, высокий, на длинных тонких ногах. Огромные, будто из камня вытесанные рога. Шерсть на спине и боках тёмно-бурая, а на животе белая и на ногах до колен тоже белая.
«Как в чулках», — хотел сказать Прохор, да не посмел.
Запрокинув голову, лось шумно втянул воздух большущими бархатными ноздрями.
Привстав, Семён пронзительно свистнул.
Лось скакнул в сторону, вломился в тёмную зелёную чащу и — пропал. Только слышался, удаляясь, треск валежника, хруст сломанных сучьев…
Когда солнце перекатилось за полдень, ребята вышли к озеру. Это было небольшое круглое таёжное озеро с илистыми берегами, поросшими длинным пустотелым камышом и царапучей осочкой. Озеро называли Чёрным за то, что вода в нём была, как чёрные чернила. А воздух вокруг казался зелёным и густым.
Берег озера топкий. Холодная вязкая тина сердито хлюпала и пузырилась под ногами.
— Смотри! — Семён показал на пятно, перламутрово посверкивающее на чёрной зеркальной воде. — Видишь?
— Ну…
— И вон ещё. И вот, — показывал Семён на маслянистые голубовато-радужные разводья, — это и есть нефть.
— Нефть? — изумился Прохор. — Не выдумывай!
— Смотри, — Семён ударил палкой по радужному пятну.
Оно рассыпалось на несколько кружков. Кружки скоро снова слились в один.
— Видал? — возликовал Семён. — Так и в письме написано.
— В каком письме? — Прохор замер от любопытства.
— Мы с дядей были здесь, он и сказал, что эти пятна — нефть. И что тут её, видать, много… Я, как пришли домой, написал об этом в Москву академику Губкину.
— Это который говорил, что в Сибири нефти много, только искать её надо? — уточнил Прохор.
— Ну да, — подтвердил Семён, — ему и написал.
— Честное пионерское?.. И он ответил?
— Ну да. Нам, мол, про это многие пишут, да до конца дело не доводят…
— А что надо? — нетерпеливо перебил Прохор.
— Проверить надо… Вот теперь эту плёнку собрать на промокашку. Если высохнет и масляным пятном останется на ней…
На промокашке осталось жирное пятно.
— Ур-р-ра-а! — кричали ребята, прыгая вокруг костра и выхватывая друг у друга промокашку.
Чтобы собрать масляную плёнку в бутылку, им пришлось раздеваться и заплывать подальше от берега.
На другой день чёрная бутылка с восковой пробкой была упакована в ящик и отправлена посылкой в Москву, главному геологу Советского Союза академику Ивану Михайловичу Губкину…

Главный геолог

Нефть — чёрная, маслянистая, пахучая жидкость. В воде она не тонет. Зато горит. И ещё как! Зачем она нужна людям?
Чтобы полетели самолёты, надо заправить их бензином или керосином, а бензин и керосин делают из нефти.
Двигатели тепловозов и теплоходов работают на дизельном топливе, а его тоже делают из нефти.
Автомобили и тракторы, экскаваторы и комбайны, бульдозеры и краны и все другие колёсные и гусеничные машины работают на горючем, которое также получают из нефти.
Из нефти можно сделать и материал для платьев и пальто, и игрушки, и воздушные шарики, и… да много чего ещё можно сделать из нефти!
Но чтобы нефть добыть, её надо сперва найти. А она прячется глубоко под землёй, в огромных кремниевых пещерах.
Нефти тесно в подземных пещерах. Со всех сторон на неё грунтовые воды давят и природный газ теснит. А выскочить из пещеры некуда: ни дырочки, ни трещинки нет в её каменных стенах.
Эти подземные кладовые с нефтью можно отыскать и под морским дном. И под высокими горами. И под топкими болотами. И под дремучими лесами. Но где именно?
На этот вопрос могут ответить только геологи-нефтеразведчики.
Сперва они пробурят скважину в нужном месте. То есть просверлят землю до самой кремниевой пещеры, в которой таится нефть. Потом спустят трубу в отверстие. И по той трубе, подгоняемая водой и газом, нефть, как по лесенке, сама выскочит из-под земли.
Геологи-нефтеразведчики без устали ходят по лесам и степям, по горам и болотам.
Ищут нефть.
В то время, о котором наш рассказ, самым главным геологом всей страны был академик Иван Михайлович Губкин, выдающийся учёный…
Губкин сидел в кабинете, медленно перечитывая свой доклад на сессии Академии наук СССР. В этом докладе академик снова призывал геологов-нефтеразведчиков идти за Урал, на Западно-Сибирскую низменность. Он был уверен, что в Сибири — богатейшие залежи нефти.
Отворилась дверь.
Вошла женщина с небольшим ящичком в руках.
— Иван Михайлович, вам опять посылка.
Губкин оторвался от бумаг. Снял очки. Сощурясь, оглядел ящичек. Вынул из него чёрную бутылку и письмо Семёна и Прохора.
— Те самые мальчики из Почекуйки, — улыбчиво сказала женщина.
— Проверьте, пожалуйста, — попросил академик, отдавая бутылку.
Через полчаса женщина вновь вошла к учёному.
— Это нефть, Иван Михайлович. Настоящая.
— Вот видите. Сколько мы уже получили таких посылок из Западной Сибири…
Губкин встал, подошёл к карте Советского Союза, занимающей всю стену кабинета. Долго задумчиво вглядывался в переплетения рек, горных кряжей, железных дорог.
— Где же эта Почекуйка? Почекуйка… Это ведь…
— Возле Сургута, — подсказала помощница.
— Да-да, — раздумчиво согласился академик, — вот здесь примерно…
И он обвёл карандашом круг на карте, в центре которого находился древний сибирский город Сургут.
— Отсюда и начнём поиск сибирской нефти.

Первая экспедиция

Ночь. Непроницаемо чёрная и глухая, она опрокинулась на тайгу, залила редкие просветы между деревьями, подмяла голоса и запахи дневного леса. На таёжной полянке притулилась палатка. Постреливая искрами, лениво горит костерок.
Сторожко прядая ушами, похрустывают травой лошади.
«Уф-хо-хо! Ху-ха!..» — прокатилось над тайгой.
Это филин прокричал. Ночная вещая птица.
У костра склонился над записями Виктор Васильев — начальник геологической поисковой партии, посланной Губкиным в Сибирь.
У начальника борода и усы, тёмные круги под глазами, усталое лицо. Но всё равно видно, что начальник совсем молод. Он недавно окончил институт. Только-только начал работать. И как же счастлив был Васильев, когда ему, комсомольцу, начинающему геологу, Губкин доверил повести в Сибирь первую нефтеразведочную экспедицию.
…Из Москвы до Тюмени ехали поездом. От Тюмени до Сургута почти полмесяца плыли на стареньком колёсном пароходике. Сперва по небольшой речке Туре, потом по могучему Иртышу, а после — по самой полноводной сибирской реке, по Оби.
Сибиряки называют Обь матушкой, красавицей, кормилицей. И недаром. Тянется Обь от южного Казахстана до самого Ледовитого океана. Всё лето плывут по реке-труженице пароходы и баржи с людьми и самыми разными грузами для охотников, лесорубов, оленеводов, живущих по берегам великой реки в тайге и тундре.
В Сургуте купили геологи четырёх лошадей, взяли в проводники старого охотника манси Романа Конева.
Манси — немногочисленный таёжный народ. С незапамятных времён живут манси в тайге — ловят рыбу в озёрах и реках, промышляют зверя в лесу, собирают ягоды, кедровые орехи, грибы и целебные травы. Манси — смелые и меткие охотники. С одним ножом выходят они на медведя. А уж следопыта лучше манси и искать нечего. Идёт манси по тайге, смотрит по сторонам и знает, где куропатка ночевала в сугробе, как лиса за зайцем гонялась, почему лосю удалось от волков отбиться.
Таким следопытом-таежником и был проводник отряда геологов Роман Конев.
— Спешить надо, — сказал он Васильеву, — путь долгий. Шибко надо спешить.
И геологи ушли в тайгу.

В разведке

Лошади и люди с трудом тащили на себе вьюки и рюкзаки с продуктами, палатками, спальниками, инструментами.
На четвёртый день похода утонула в трясине лошадь. Пришлось груз из вьюков погибшего коня делить поровну между членами экспедиции.
Потяжелели рюкзаки. А тайга все мрачней, все угрюмей. Лето в том году выдалось в Приобье на редкость жаркое. Надо сказать, что только рек и речек в этом краю сто тысяч. Да без счёта озёр и болот. И все они, разомлев под горячим солнцем, дышали влажными, удушливыми испарениями. Воздух в тайге был густым и пряным. В этой парной духоте с пятидесятикилограммовым рюкзаком за плечами ох, как трудно пробираться по кочкам и чаще.
Однако поисковый отряд Виктора Васильева шёл и шёл вперёд по маршруту, намеченному академиком Губкиным. Губкин поручил молодому геологу побывать там, где местные жители обнаружили выходы нефти, проверить, нефть ли это на самом деле…
Бесшумно ступая, к костру приблизился Конев. Неторопливо набил табаком маленькую самодельную трубочку. Выхватил из костра горящий прут, прикурил, затянулся с причмоком. И только после этого тихо и буднично сказал:
— Худо, начальник.
— Что худо? — не отрывая глаз от карты, спросил Васильев.
— Совсем худо. Надо домой. Зима близко, а мы шибко далеко от людей. Хлеба мало. Все устали. Пора назад…
— Давно пора, — согласился Васильев, — ещё на прошлой неделе надо было быть в Сургуте…
— Если утром выйдем в Сургут, однако опередим зиму, — повеселел Конев.
— Как утром? Утром никак нельзя. Самое главное-то мы и не проверили. Выходы нефти на Чёрном озере, возле деревни Почекуйки. Слыхал про такую?
— Роман всё слыхал. Роман в тайге вырос. Его все знают, и он знает всех, — с обидой ответил Конев. — До Чёрного озера пять дён хорошего ходу. Зима туда раньше нас прискачет…
— Да что ты всё о зиме? Какая зима? Конец сентября. Теплынь. Трава ещё не пожелтела…
— Э-э, — рассердился Роман Конев, — совсем не знаешь Север! Тайга зябнет. Дрожит, как в лихорадке. Зиму чует. Послушай…
Васильев долго, напряжённо слушал ночь. Услышал, как в верхушках кедрача глухо ворчит верховой ветер. Где-то позванивает, перескакивая корневища, ручей. Хрустят травой лошади. Всё привычно, не раз слышано.
— Ничего не слышу. Никакой зимой и не пахнет.
— Ох-хо, — вздохнул проводник, — шуб у твоих людей нет. Унтов нет. Рукавиц — и тех нет. Зима шутить не любит…
Но Васильев уже не слушал проводника. Он опять склонился над картой.
— Ай-ай-ай… — Роман Конев недовольно покачал седой головой и так раздул свою трубочку, что она задымила, как паровоз. — Совсем молодой. Тайги не знаешь. Севера не знаешь. Быть беде…

Метель

На карте тех лет Тюменское Приобье было обозначено огромным жёлто-зелёным пятном. Ни дорог просёлочных, ни деревень, ни малых таёжных речек на карте не значилось. Глухой и малоизученной была эта часть Сибири. Вот почему отряду Васильева приходилось пробираться по тайге, полностью доверяясь проводнику.
На второй день пути, после памятного ночного разговора с Романом Коневым, зашли в такие дебри, что продраться сквозь них навьюченные лошади никак не могли. И человек с рюкзаком на плечах не мог пробиться сквозь колючую стену. Цепкие ветки впивались в одежду, царапали и секли руки и лицо. А тут ещё земля захлопала под сапогами — опять болото!
— Стой! — скомандовал Васильев. — Надо поворачивать. Будем другой путь искать. Через этот проклятый урман не пробиться. Сейчас передохнём чуток и… А где Роман Конев?
Проводника не оказалось.
Его стали звать. Кричали поодиночке и хором, стреляли — всё напрасно: проводник исчез.
— Может, он сбежал? — высказал кто-то недобрую догадку.
— Нет, — решительно возразил Васильев, — Роман Конев не может сбежать. Он мог отказаться идти с нами дальше, но сбежать, бросить товарищей… Нет. Охотник манси так никогда не поступит. Может, несчастье с ним приключилось?..
Сложив рюкзаки возле изнемогших, дрожащих от усталости лошадей, геологи бросились искать пропавшего проводника. Но разве в глухой тайге найдёшь человека?
Когда растерянные геологи снова собрались вместе, из чащи вынырнул Роман Конев. Присел на поваленное дерево, заговорил:
— Однако зашли мы совсем худо. В любую сторону — урман. Придётся в чаще тропу рубить. Сюда вот, — показал рукой направление. — Дружно возьмёмся — за день прорубим. Тут помельче лес будет. И болото проходимое.
Пошли в дело топоры. Узенькая просека располосовала чащобу. Через болото проложили гать из срубленных деревьев.
Когда измученные, оборванные, смертельно усталые люди вышли наконец к тому Чёрному озеру, откуда Семён с Прохором взяли нефтяную пленку, в запасе у отряда оставались одна пачка чаю и по два сухаря на человека.
— Ничего, — приободряя уставших товарищей, сказал молодой начальник партии Виктор Васильев, — отсюда до деревушки Почекуйки рукой подать. Да и работы-то на пару дней. Ставь палатки, ребята!..
Они управились за день. Взяли пробу. Нанесли свой путь на карту. Сделали записи в дневник.
Долго в этот вечер сидели геологи у костра. Очень счастливые оттого, что выполнили задание Губкина.
— Давайте отдыхать, — сказал Васильев, — на рассвете в обратный путь…
Проснулся Васильев глубокой ночью. От холода. Ветер бился о влажный брезент палатки, царапал его, прогибал.
«Дождь, что ли? Брезент сырой. Костёр наверняка залило», — обеспокоился Васильев. Выбрался из палатки — и ахнул. Над тайгой суматошно каруселила разноголосая северная метель.
Из белой замяти вынырнула серая тень, и Васильев услышал хрипловатый от натуги голос Романа Конева:
— Поднимай людей, начальник! Простынут!
Два дня отсиживались геологи в тайге, под защитой густого елового заслона. Соорудили из палаток навес, навалили на землю еловых лап, развели большой костёр. Топили в чайнике снег, настаивали на брусничнике — пили.
Только на третий день метель угомонилась. И сразу стало круто холодать.
— Оставайтесь здесь. Поддерживайте огонь. Я пойду к людям. Буду на помощь звать, — сказал Роман Конев.
И ушёл, по колено утопая в рыхлом снегу…

«На помощь!»

Семён спал на полатях. Тепло было там, уютно, домовито. Пахло полушубком, сухой полынью, жареными семечками. Вкусно пахло. А тут ещё ночью разгулялась непогода. Загудел, завыл ветер в печной трубе, застучал ставнями, заскрипел калиткой и так убаюкал Семена, что утром мать еле его разбудила.
— Вставай, засоня. Зима пришла.
Глянул Семён в окно — и впрямь зима.
Валит и валит снег. Ложится белым пухом на зелёные листья тополя в палисаднике, на траву, забивает вмятины и выбоины на дороге. А возле плетней и у стен домов уже сугробы.
Два дня кружила метель над деревней Почекуйкой. Семён с Прохором еле дождались, пока она стихнет. И сразу засобирались в тайгу: петли на зайцев ставить.
В тайге было тихо. Вроде бы все звери и птицы замерли, затаились под толщей снега. Только лыжи мальчишек скрипели пронзительно громко. На скрип отозвалась ворона:
— Кр-ра! Кра-кра!
— Заяц прошёл, — сказал Семён, склоняясь над следом. — Сытый. Непуганый. Смотри, как…
И замер, не договорив.
— Ты что? — встревожился Прохор.
— Слышал? Кричал кто-то…
— Нет.
Набрав полную грудь воздуха, Семён запрокинул голову и что есть мочи заголосил:
— Э-э-э-эээ-эй!
Стоустое таёжное эхо тут же подхватило Семёнов крик и понесло меж кедров и сосен, сквозь частокол ельника. Покатило по увалам да гривам, закувыркало через буераки и ложбины:
— Э-э-ээй!
— Э-э-эй!
— Э-эй!
— Эй!
И едва смолкло эхо, как до ребят донеслось откуда-то издалека:
— По-мо-ги-те-е-е!
У тайги свои законы, обязательные для всех таёжников. Самый главный — не бросай человека в беде.
Вот почему Семён и Прохор, не сговариваясь, бросились в ту сторону, откуда долетел зов о помощи.
Иногда они останавливались, кричали, а заслышав отзыв, снова торопились на голос.
Человек сидел под кедром, возле небольшого костра, и привязывал палочки к ноге.
— Ногу повредили? — угадал Семён.
— Сперва — здравствуй. Потом будем знакомиться. Меня Роман Конев зовут. А вас?
— Семён Урусов.
— Прохор Попов.
— Ох, хорошо, услышал вас. Совсем обезножел. Шибко торопился. Однако в барсучью нору угодил. Похоже, вывихнул.
— Как вы нас услышали? — изумился Семён.
— Э-э, — улыбнулся Роман Конев, — охотник слышит, как рысь крадётся. А вы всего-навсего мальчишки. Помогите-ка мне встать…
Мальчики с двух сторон подхватили Романа Конева, помогли ему подняться. Выломали толстую палку для опоры. Но идти охотник всё-таки не смог.
— Я тут посижу, а вы летите домой. Зовите людей. Надо геологов спасать…
И он рассказал мальчикам об отряде Васильева, который ждёт помощи в тайге.
К вечеру закутанных в полушубки, обутых в валенки геологов привезли в Почекуйку. Напоили горячим молоком с мёдом, накормили пельменями и уложили спать. А утром на лошадях повезли в Сургут.
На прощание Виктор Григорьевич Васильев пожал Семёну и Прохору руки и сказал:
— Спасибо, ребята. И за то, что написали о вашей нефти академику Губкину. И за то, что помогли нам уйти от беды. Теперь-то мы твердо знаем — Иван Михайлович Губкин прав: в Сибири есть нефть. Много нефти. Надо только найти, где она таится…
— Мы тоже будем искать, — жарко выговорил Семён Урусов.
— Ну что ж, — согласился Васильев, — работы всем хватит. Будем здесь буровые ставить. Города и дороги строить. Сибирскую нефть искать. Здесь мы и встретимся.

Искатели

На следующий год, летом, привёл Виктор Васильев ещё одну геологическую экспедицию в приобскую тайгу. Были в той экспедиции люди разных профессий: и топографы, чтобы сделать точную карту нефтеносных районов; и геофизики, чтобы строение земной коры в этих местах изучить, угадать, где находятся подземные нефтяные моря. И буровики, чтобы к тем морям нефтяные скважины пробурить, по которым нефть из-под земли смогла бы на поверхность подняться.
С каждым годом все больше и больше геологов-нефтеразведчиков уходило в Сибирь. Только трудно было им справиться с вековой дремучей тайгой, одолеть бездонные топкие болота. Тогда ни вертолётов, ни тягачей-вездеходов не было в нашей стране. В Приобье не знали ни железной дороги, ни аэродромов. В сибирских сёлах не видели ещё ни автомобиля, ни трактора. В таёжных деревушках слыхом не слыхали про телефон, радио, электричество. Вот и приходилось геологам все оборудование на лошадях перевозить. Буровые вышки строить из брёвен. Бурить вручную, на пятьдесят метров. А нефть-то, как потом оказалось, пряталась под землёй на глубине двух с половиной километров. И всё-таки отряд за отрядом каждое лето уходили в сибирскую тайгу геологи. Уже их стараниями создана была геологическая карта Западно-Сибирской низменности, уже…
И вдруг — война.
Сменили геологи парусиновые куртки на гимнастёрки, взяли в руки автоматы и пошли защищать Советское отечество от гитлеровских захватчиков. Вчерашние геологи стали разведчиками, артиллеристами, лётчиками, сапёрами. Ушёл снайпером на фронт старый охотник манси Роман Конев. Ушли добровольцами и погибли в боях отец Семёна и отец Прохора.
…Кончилась Великая Отечественная война, и снова двинулись в сибирскую тайгу поисковые партии.

Авария

Есть на Оби посёлок Берёзово. Здесь в 1953 году поставили настоящую железную сорокаметровую буровую вышку и стали бурить.
Добурили до заданной глубины — никакой нефти нет.
Принялись вынимать из скважины бурильные трубы. И когда оставалось ещё 200 метров труб, случилось невероятное. Трубы вдруг сами поползли из скважины, и чем выше, тем всё быстрее.
Откуда-то из земной глуби донёсся страшный гул и стал всё нарастать, нарастать. Кто-то крикнул:
— Тикай, братцы!
Земля дрогнула, как от взрыва.
Сорокаметровая железная вышка закачалась, будто камышовая.
Что-то громоподобно ухнуло. Это скважина «выплюнула» двести метров труб, скрутив их в тугую спираль.
Спираль, описав в воздухе дугу, упала далеко в лесу. А из скважины с рёвом и свистом вырвался гигантский фонтан воды и газа.
Перепуганные жители посёлка выбежали на улицу.
Одна за другой отчаливали переполненные лодки, увозя беженцев за реку, подальше от места происшествия.
В Тюмень, в Новосибирск, в Москву летели тревожные телеграммы: «Авария на буровой. Газовый фонтан. Миллион кубометров в сутки».
Много месяцев геологи боролись с фонтаном и в конце концов укротили его. Так впервые заявил о себе газ Западной Сибири. Теперь даже самым сомневающимся стало ясно, что Губкин был прав: если в Сибири есть газ, значит, есть и нефть.
Но от берёзовского газового фонтана до открытия первого нефтяного месторождения прошло ещё восемь лет.
Вместе с другими нефтеразведчиками искал сибирскую нефть и буровой мастер Семён Урусов.
Да-да. Именно он. Тот самый Семён из деревни Почекуйки, который посылал академику Губкину бутылку с нефтяной плёнкой. Тот самый Семён, который выручил из беды отряд геолога Васильева. Сперва он был просто рабочим в буровой бригаде. Потом — верховым, который стоит на верхушке буровой вышки и помогает опускать трубы в скважину.
Потом он стал бурильщиком — старшим буровой вахты. И лишь после — буровым мастером.
Вместе со своей бригадой исходил Семён Урусов всю сибирскую тайгу. Переплыл сотни рек. Перешел тысячи болот.
Мёрз и мок.
Тонул и плутал.
Всякое бывало.
Когда приходилось совсем трудно, вспоминал Семён Урусов деревню Почекуйку и тропинку в тайге к Чёрному озеру, где поверхность стоячей воды пестрела блестящими нефтяными разводьями, сулящими нефть. Ведь с той тропинки и началась его дорога — единственная в жизни — к нефти. Можно ли, не дойдя до дели, броситься в сторону, искать другой путь? Нет, не по-сибирски это. Только вперёд!

Победа!

— Будете бурить под Шаимом, — сказал начальник экспедиции Урусову.
Урусов пробурил со своей бригадой много скважин. И ни одна из них не пробила путь к таинственной невидимке — нефти.
Скважины были пусты.
И буровики уходили от них и начинали новые скважины. И опять пустота.
И так десять лет.
С места на место.
От скважины к скважине.
Безрезультатно.
Бывало, кто-нибудь из рабочих не выдерживал, срывался:
— Нет тут никакой нефти! Придумали, умники!
Тогда Урусов вынимал из кармана плоскую бутылочку с чёрной маслянистой жидкостью, отвинчивал пробку и долго втягивал ноздрями запах нефти.
Бутылочка, как талисман, переходила из рук в руки, и каждый нюхал нефть и бережно передавал бутылку соседу, а Семён Никитич глуховатым от волнения голосом говорил:
— Есть, ребята. Головой ручаюсь, есть. Деды и отцы наши в то верили. И наука, сам Губкин подтвердил. Есть…
Постепенно стихали недовольные голоса. Буровики расходились по местам. А Семён Никитич думал: «Тридцать лет гоняются геологи за невидимкой-нефтью. До войны ни знаний, ни средств, ни техники нужной не было. Сейчас всё есть. Сотни скважин просверлили. Пусто…».
Невесёлыми были думы бурового мастера. Но о том никто не знал. Да и сам Семён Никитич не поддавался унынию. Верил мастер в большую нефть Сибири.
И вот их посылают в Шаим.
Когда летели на вертолёте к месту будущей буровой, взгляда от круглого оконца оторвать не могли. Такой уныло-однообразной равнины, как шаимские болота, Урусов прежде не видывал. Насколько хватало глаз, виднелось припорошённое первым снежком кочковатое серое плато. Лишь кое-где непрочно прилепились к нему редкие перелески.
На взгорке, затерянном среди шаимских болот, и выросла новая буровая Семёна Никитича Урусова.
Буровая работала круглые сутки, без перерывов, в любую погоду. Насаженное на конец бурильной трубы стальное долото грызло и грызло земную твердь, уходя всё глубже в землю, и вслед за ним ползла туда стальная труба.
Вот долото дошло до нужной глубины и остановилось. Бурение окончено. Теперь предстояло испытать скважину и узнать: есть ли нефть?
Трое суток испытывали скважину.
Трое суток не спали буровики и испытатели.
Чем ближе к концу подходило испытание, тем мрачнее становились рабочие: по всему судя, скважина снова будет пустой.
Где-то на исходе третьих суток мастер привалился плечом к вагончику и задремал.
Проснулся от шума. Сверкая на утреннем солнце гигантским павлиньим хвостом, повисла над поляной чёрная нефтяная радуга. Во все стороны от неё летели каскады смолистых брызг. Буровики подставляли под нефтяные брызги лица и ладони, восторженно кричали:
— Пошла!
— Нефть пошла.
— Ур-ра-аа!..
А мастер словно застыл. Видел, слышал, а сдвинуться с места не мог. Так велика была радость. Так долго и трудно он шёл к этой минуте.
Пробуренная Семёном Никитичем Урусовым скважина Р-6 дала первую сибирскую нефть. Вслед за тем скважины Р- 28, Р-91, пробуренные на шаимских же болотах, тоже нащупали подземные нефтяные клады.
Так была найдена нефть в Западной Сибири.
С той поры геологи — нефтеразведчики каждый год открывали всё новые и новые нефтяные месторождения. На карте Тюменской области появлялись одно за другим — Усть-Балыкское, Сургутское, Мегионское, Самотлорское… Стала земля тюменская самым богатым в стране нефтедобывающим районом.


B.П. Крапивин
Ржавые ведьмы

(Из повести «Тополиная рубашка»)

И вот здесь я начинаю писать про то, чего не было. Не было, и всё. Кому неинтересны сказки, дальше может не читать, сразу предупреждаю. Кое-что из этой истории я увидел во сне, кое-что потом придумалось, чтобы в сказке не было запутанности.
Начало мне, конечно, приснилось…
Мне снилось, что я лёг спать, но уснуть не решаюсь. Знаю: как только засну, сразу увижу что-то жуткое. И поэтому мне страшно уже сейчас…
В дощатых сенях прохладно, пахнет влажной кадушкой и рогожами. Сумрачно светятся щели. За наружной дверью тихо. Но я знаю — они там. Я это чувствую каждым волоском… Дверь тихо-тихо отходит. И я вижу на крыльце их.
Ночь светлая, и я вижу тех, кто пришёл за мной, достаточно ясно. Это две тётки в глухих платках и длинных, косматых каких-то платьях. Одна — низкая, квадратная и не то чтобы старуха, но очень пожилая. Другая — высокая и помоложе. Впрочем, лица почти неразличимы, да и страшно мне смотреть на них.
— Вот он, появился, душа ненаглядная, — говорит пожилая тётка хрипловато и недобро. — Ну-ка, давай…
Она деловито разворачивает большущий мешок.
— Ну-ка, берися, — говорит она молодой. Вдвоём они растягивают верх мешка, и он разверзается передо мной тёмной пастью. Я хочу отшатнуться, только сил нет.
— Лезь, — требует пожилая. — Неча время тянуть.
— Не… — беспомощно говорю я. — Не надо…
— Как это не надо? Ну-ка, давай…
— Так полагается, — объясняет высокая. Голос у нее почище и несердитый.
— Ну, пожалуйста, не надо… — бормочу я. — Лучше я… так…
— Чегой-то «так»? — недоверчиво сипит пожилая.
— Я сам пойду. Без мешка…
— Ишь чё надумал. Без мешка дело не делают…
— Да пусть, — говорит высокая. — Не всё ль равно?
— Ну, пущай… — ворчливо соглашается квадратная тётка. — Мне чё? Оно и лучше, тяжесть не таскать.
— Тяжести-то в нём… — тихонько говорит высокая. — Ладно, пошли.
Они сходят с крыльца, не оглядываясь, — знают, что я никуда не денусь. И я заколдованно бреду за ними.
Я понимаю, куда мы идём. К бане. Там, в квадратном окошке с перекрестьем, качается жёлтый огонёк.
Кто там? Что там? И что со мной сделают?
Банька недалеко, но мы идём к ней долго-долго — будто через большое поле. И над нами половинка луны — обесцвеченная в светлом небе.
И вот дверь…
— Иди-иди… — шёпотом говорят мне в спину.
Я иду…
Я увидел, что мыльня стала просторнее. Посреди неё появился щелястый стол из некрашеных досок, вокруг стола — табуреты… потолок стал выше.
Горели две свечи. А лампочка у потолка не горела. Оно и понятно: всяким злодеям и нечистой силе электрический свет не по душе. В дальнем углу маячила какая-то машина с деревянным колесом и высокой рамой. Вроде как станок для пыток (я видел такой в трофейном фильме «Собор Парижской богоматери»). Я подумал об этом отупело и без особой тревоги. В другом углу — у печки — кто-то тяжело возился и кряхтел. Через несколько секунд понял, что там возится и сопит, сидя на скамье, толстая очкастая старуха с мясистым носом.
У меня из-за спины пожилая тётка сиплым басом сообщила:
— Ну вот, Степанида, привели его, валетика нагаданного. Он и есть…
— Ну, коли есть — сварить да съесть… — в рифму пробубнила старуха.
Меня продрало колючим холодком. Но сквозь новый испуг все же скользнула здравая мысль: «Сразу не сварят, котёл-то холодный».
Та, что помоложе, недовольно сказала:
— Хватит пугать мальчонку-то. Ты, Степанида, сварить обещаешь, а Глафира на него с мешком… Он сомлеет раньше срока…
— А я чё? Я как по правилам, — всё так же сипло огрызнулась квадратная Глафира.
А старуха Степанида сняла очки, глянула на меня булавочными глазками и наставительно пробубнила:
— Как надо, так и делам. Больше пользы будет. С их, с непуганых-то, какой прок?.. Это надо же, до чего костлявый… Ладно, говори.
«Говори» — это уже ко мне.
— Чего? — прошептал я.
Глафира нагнулась, вполголоса объяснила:
— В чём виноват, всё и говори.
У меня сами собой выскочили слова — те, что говорят все прижатые к стенке мальчишки.
— Я больше не буду.
— Чё не будешь, мы и сами знаем, — забурчала Степанида. — Ты Давай про то, что было…
— Я же вам ничего не сделал, — жалобно сказал я.
— Не нам, а всем, — строго сказала Глафира.
— Про все свои грехи говори, — сказала высокая тётка и, кажется, слегка усмехнулась.
Я повесил голову. Грехов было множество. Даже за последние дни. Играл недавно в чику по пятаку за кон, а маме сказал, что понарошку. Катался верхом на борове Борьке, несмотря на суровый запрет. Рассорился с мамой. В магазине устроил недавно скандал.
Но самое главное — патроны. Я стянул четыре штуки у отчима из берестяной коробки, где он хранил охотничьи припасы. На улице Герцена мы с Толькой Петровым и Амиром Рашидовым выковыряли дробь и порох, а гильзы утопили в уборной. Дробью мы стреляли из рогаток, а порох пустили на фейерверк — поздно вечером подожгли на помойке. Туда как раз тащила ведро Толькина соседка Василиса Тимофеевна… Крику было!..
— Ну! — сурово напомнила Степанида. — Чё молчишь-то, будто губы зашил? Всё равно всё знам… Про такие мысли, когда нехорошее дело задумывал, сейчас и говори… А то сразу съедим.
Я опять ужаснулся.
— Ладно вам, тётки, — вдруг ясным голосом сказала высокая. — Чего маете мальчишку? Сами видите, какой он есть, а другого и вовсе нету. Не годится, что ль?
— Годится не годится, а по мне, так лучше сразу съесть, — пробубнила Степанида. — Ты, Настя, лишком добрая, вот чё. Молода ещё. Гляди, наплачешься.
Высокая Настя засмеялась. А Глафира хрипловато посоветовала:
— На картишках бы ишшо раз проверить…
Меня усадили к столу на гладкий холодный табурет. Я опять вздрогнул. Настя вздохнула, покачала головой, взяла откуда-то (будто прямо из воздуха) серый большущий платок и одним махом закутала меня вместе с табуретом. От платка немного пахло ржавчиной, но он был пушистый, уютный такой. И страх мой поубавился. Может быть, это от тепла, а может быть, я уже устал бояться. То есть я боялся, конечно, только не как раньше, не до жути. И стало даже капельку интересно.
Старуха Степанида со скрипом и охами придвинулась к столу вместе со скамьёй. Я разглядел её получше. «Профессорские» очки в тонкой оправе совсем не подходили этой бабке, и я решил почему-то, что они краденые. Лицо Степаниды было в бурых бородавках. На бородавках торчали редкие волоски. Глазки за очками смотрели колюче, не по-старушечьи. Коричневый с чёрными горошинами платок был новый и торчал твёрдыми складками. Поверх серого платья на Степаниде косматилась вывернутая мехом наружу безрукавка.
Настя и Глафира тоже сели к столу. Глафира оказалась сбоку, я глянул на неё лишь мельком и даже не запомнил, в чём она. Помню только, что платок был чёрно-серый, клетчатый, повязанный низко над глазами. А лицо квадратное и какое-то очень равнодушное.
А у Насти лицо было круглое и красивое. Совсем ещё нестарое. Даже почти молодое. Только морщинки у глаз и тени под нижними веками мешали полной молодости. Зато щёки были гладкие, как у девчонки, и губы красные и пухлые. Из-под зелёного платка торчала тёмно-рыжая, как старая медная проволока, прядка. А глаза её оказались желтовато-серые, я это заметил, когда Настя близко глянула на меня и сказала:
— На, тасуй колоду. Умеешь?
…Колода оказалась толстенная — наверное, не меньше сотни карт. И, конечно, каждая карта — заколдованная…
Я осторожно сказал, что боюсь запутаться в незнакомых листах.
— Как запутаешься — съедим, — пообещала Степанида. Настя неласково зыркнула на неё.
Игра пошла азартно. Тётки с размаха хлопали картами по столу, и всякий раз по доскам стукали железные браслеты. У каждой был браслет. Я разглядел, что они тяжёлые и ржавые. (Интересно, зачем они?). От первых ударов я вздрагивал, потом привык. И вообще потихоньку перестал бояться. Увлёкся. Тем более что мы с Настей проигрывали, надо было не зевать.
— …А ну, стойте, бабы! — вдруг весело крикнула Настя. Я даже подскочил.
Настя хлопнула свои карты о стол, только одну оставила в пальцах. Проговорила хитровато и ласково:
— А вот и он, листик наш тополиный. А вы-то не верили…
И повернула карту к нам.
Видимо, это был валет масти «зелёный лист». Но странный какой-то валет. И дело не в том, что ноги вместо головы. Сами по себе ноги были странные, не «придворные»: в мятых штанах до колен, в коричневых рубчатых чулках — полинялых и с дыркой на щиколотке. В брезентовых полуботинках…
Рисунок был чёткий, будто цветная фотография. И я опять испугался, потому что сразу всё узнал: и оттопыренную подошву, и разлохмаченные шнурки (один чёрный, другой коричневый)… В этих башмаках я ходил в школу в апреле. И дырку на щиколотке я вспомнил: зацепился за щепку… А самое главное — из кармана штанов торчала рукоять рогатки, оплетённая жёлтым и красным проводом. Эту рогатку я выменял у Амира на шарикоподшипник для самоката…
— Ну? Разве не похож? — с победной ноткой спросила Настя. — И белобрысенький такой же, и нос сапожком, и ухи оттопыренные да облезлые.
— Ну дак чё тогда, — скучным голосом сказала Степанида. — Тогда, значит, игре конец…
Они разом вздохнули, сделались неподвижные, задумались про что-то, а про меня, кажется, забыли. Долго мы так сидели в тишине. За окном сделалось светлее. Мне стало зябко, несмотря на платок. Я пошевелился и осторожно спросил:
— Можно я пойду домой?
Они будто проснулись. Громко затрещала свечка на столе. Степанида пробубнила:
— Ишшо чё. Домой… Вон чё надумал…
— Вторых петухов-то ещё не было, — недовольно проговорила Глафира. — И про оброк не сказали.
— Да ладно вам, — вмешалась Настя. — Чего ему эти петухи ваши? Дитю спать надо… А про оброк можно и до петухов сказать. — Она повернулась ко мне: — Ты вот что послушай… Без выкупа-то тебя отвязать от нас нельзя теперь. А выкуп такой: возьми Глафирин мешок, а завтра наберёшь в него пуху тополиного…
— Зачем? — пробормотал я.
— Зачем — это дело длинное. Потом узнаешь.
…Дальше помню смутно. Вышел из бани. За логом вставал золотой рассвет. Я бросил мешок на огородный плетень: больно он мне нужен! Дурак я, что ли, возиться с пухом? Пробрался в дом. Было тихо. Я сразу уснул…

* * *

Сами понимаете, утром я решил, что ведьмы мне приснились. А что оставалось думать? Мне помнилось, что сон был страшноватый, но приятный. Сказочный. А ведьмы теперь, когда сияло солнышко, вспоминались вовсе нестрашными.
Мама мне велела вытащить на помойку мусор.
Помойка была на краю лога, тропинка к ней вела через огород. Я вышел и… присох к земле. На плетне висел большой серый мешок…
Мешок неизвестно чей. На плетень попал неизвестно откуда. Но легче уж предположить, что он выпал из пролетавшего ночью самолёта, чем поверить в ржавых ведьм…
Мешок я спрятал под крыльцо. Никто его не хватился. Я полдня ходил по окрестным переулкам, брал у заборов горсти тополиного пуха, прятал под майку. Когда майка надувалась на животе, я относил добычу во двор и складывал в мешок.
Я понимал — занимаюсь ерундой. Даже перед самим собой было стыдно. И я убеждал себя, что просто играю. Имею я право играть как хочу? Вот и придумал себе сказку про ржавых ведьм.
Но играл я только наполовину. А наполовину собирал тополиный оброк по правде…

* * *

Дома я поужинал и лёг спать. То есть не спать, а ждать: случится это или нет? Дом неторопливо затихал, за окнами так же не спеша собирались прозрачные, будто марля, июньские сумерки. А я ждал полуночи, ждал со смесью страха и желания. По-прежнему боялся я ведьм, но… жаль, если сказки больше не будет. И зря я, что ли, собирал пух?.. Сказка неслышно звенела в тишине тысячью струн-паутинок. Это звенело во мне ожидание.
Но… звенело, звенело, а дальше — ничего. Сказке чего-то не хватало. Я встал, будто кто-то посоветовал мне, что делать. Нащупал на столе огрызок синего карандаша и быстро коряво нарисовал на обоях круг и цифры. И две стрелки: короткая на двенадцати и длинная… она чуть-чуть не дошла до верхней черты.
И тогда… тогда сказка набрала полную силу… я увидел, как нарисованная длинная стрелка шевельнулась. В ту же секунду я ощутил нервами неслышный стук в дверь…
Всё было как вчера. Так же за дверью оказались Настя и Глафира. Так же шли мы через огород к баньке, а в ней мерцал огонёк. Я нёс на плече тощий мешок с невесомым оброком.
Конечно, Степанида просипела:
— Вот они, нонешние-то, работать им неохота. Ничего не набрал…
— Да ладно, хватит и того, — отозвалась Настя.
— Ишшо и свалялось, поди, всё… Тогда съедим.
Я вздохнул: надоело уже.
Никто меня, конечно, не съел. Сказали, чтобы сел на лавку у окошка и вёл себя тихо, «не шебуршался и не мешкался». Из тёмных углов ведьмы достали прялки. Разделили на три охапки тополиный пух, привязали к узорчатым лопаткам на подставках, сели, взяли веретена.
Веретена завертелись, запели, как быстрые волчки, из пуха из-под ведьминых пальцев побежала тонкая серебристая нить.
«Вот оно что! Волшебную пряжу делают…» — догадался я.
Веретена жужжали ровно, минуты бежали однообразно, а мне было нисколечко не скучно. Меня завораживал бег серебристых нитей. И от мысли, что я вижу колдовство, опять появилось сладковатое замирание.
Ведьмы негромко запели.
— Ну, чё про нашу песню скажешь? Али совсем плохо поём? — проворчала в углу Степанида.
— Хорошая песня. Только непонятная какая-то. И грустная…
— Ох, батюшки, «грустная», — забубнила старуха Степанида. — Будто есть нам с чего веселиться-то…
— Как бы кто развеселил, — поддержала её Глафира. — А то мы только и знаем песни выть… Хоть бы ты, Тополёк, рассказал нам что хорошее.
Она впервые назвала меня так ласково. И я от благодарности сразу сказал:
— Я рассказывать плохо умею, а книжку могу почитать, если хотите.
— Какую книжку-то?
Я мысленно перебрал свои любимые книги… Нет, это не для ведьм. И я вспомнил Пушкина. «Повести Белкина». Там есть рассказ «Гробовщик». Про мертвецов и всякие страхи. Наверно, ведьмам понравится.
— Сейчас принесу! — я поднялся с табуретки.
— Зачем бегать-то, — возразила Настя. — Ты вспомни, какая книга и где она. Получше вспомни…
— Да помню я!
— Эта, что ль? — Настя махнула веретеном, и знакомые «Повести Белкина» в старых коленкоровых корочках оказались на краю стола.
— Ой… — сказал я с испугом. Это было первое явное колдовство, которое сотворили на моих глазах ведьмы. Глафира самодовольно кашлянула.
И я стал читать «Гробовщика» вслух. Негромко, старательно, с выражением…
Слушали меня внимательно. Даже Степанида не кряхтела и не охала. Но когда я кончил, она завозилась и недовольно сказала:
— Ну чё… тута все дела известные, лучше бы чё другое. Чувствительное…
Глафира скрипуче хихикнула, а Настя проговорила вроде бы в шутку, но с капелькой смущения:
— Нам бы, бабам, про любовь чего-нибудь.
Я немножко обиделся за Пушкина, но сказал, что, пожалуйста, можно и про любовь. И прочитал «Метель». Эта повесть ведьмам понравилась.
Глафира проворчала:
— Ну, Тополёк, ты это… да… — и закашляла как-то по-особому…
— А я раньше-то и не слыхала, что Пушкин повести писал, — со вздохом сказала Настя. — Думала, он только стихи…
— Стихи-то у Александра Сергеевича тоже есть чувствительные, — проговорила Степанида.
А я, утомлённый чтением, вдруг понял, что ужасно хочу спать.
— Ребёнок-от спит совсем… — подала голос Глафира.
— Пусть, — отозвалась из уютного сумрака Настя. — Я его сама…
И я утонул в дремоте. И проснулся солнечным утром в своей постели.
«Повести Белкина» оказались на месте — на этажерке рядом с «Робинзоном» и «Гаврошем».
«Значит, всё-таки приснилось», — подумал я. И сам удивился, что мне чуточку грустно…

* * *

…Стучали в окно. Тихонечко. Лампочка на улице не горела, в синем ночном окне я увидел чёрную голову в платке и плечи. Сердце прыгнуло туда-сюда, хотя я почти не испугался. Сразу узнал Настю.
Зябко ёжась и хромая, подошёл я к окошечку, неслышно отворились створки, которые обычно скрипели.
— Чё не приходишь-то? — шёпотом спросила Настя. — Надоело с бабками сидеть? Ты уж не кидай нас пока… Хоть книжечку дочитал бы…
Она говорила не сердито, а вроде бы с неловкостью.
— Али всё ещё боишься? — спросила она.
— Да не боюсь я… Нога болит…
— Где болит? Ну-ка дай…
Я поставил ногу на подоконник. Настя взяла меня за щиколотку горячими пальцами, тихонько погладила припухшую косточку, дунула на неё:
— Ну вот, больше и не болит.
— Ой… В самом деле не болит… Книжку брать?
— Возьми, Тополёнок, — ласково сказала она. — Да оденься, зябко сейчас…

* * *

Я стал ходить к ржавым ведьмам почти каждую ночь.
Что меня туда тянуло? Меньше всего сами ведьмы. К тому, что они какая-то нечистая сила, и к их мелкому волшебству я привык… Правда, теперь они стали со мной ласковыми, но не это меня привлекало.
Мне нравилась сама сказка. Её настроение. Её звуки, полусвет, загадочность. Нравилось, как жужжат веретена, как мерцают свечки, как звучит мой собственный голос, когда я читаю «Дубровского» или «Пиковую даму». Читать я не уставал! А ведьмы не уставали слушать… покачивая головами в платках, и луна за окном тоже слушала. Она стала совсем круглолицая и к середине ночи делалась очень яркой.
В ночь, когда луна вошла в полную силу, ведьмы кончили прясть и стали натягивать серебристые нити на раму деревянной машины. Сотни белый искорок забегали по пряже. Я хотел подойти, но Глафира сказала:
— Ты это, Тополёк… не надо. Дело такое…
А Настя, чтобы я не обиделся, шепнула:
— Потом посмотришь. А сейчас нельзя, сглазить можешь, тогда целый год ждать…
Скоро деревянное колесо машины закрутилось, рама заскрипела и задвигалась, что-то тихонько заухало, и я понял наконец, что в тёмном углу работает ткацкий станок.
С полчаса мы сидели молча. Я слушал скрип и ритмичные вздохи станка, смотрел на лунные искры и потихоньку начинал понимать, что сказка шагнула на новую ступеньку. Что-то будет впереди… Что? Стало страшновато, но страх был приятный, с примесью тайны…
<…>
Но размышлять было некогда, ведьмы уже выбирались из бани.
На огороде пахло сырой картофельной ботвой. Между гряд лежали клочки тумана. Они светились под луной и были похожи на остатки тополиного пуха. Мы оказались на краю лога. Верхушки бурьяна и полыни на заросшем откосе тоже искрились от луны. Вниз вела тропинка. Мы стали спускаться.
…Мы оказались на берегу Тюменки. Вода журчала и поблёскивала. Сладко пахло сырой прибрежной травой, которую мы, мальчишки, называли «зелёнка» (она красила ноги в бледно-зелёный цвет, эти полосы долго не смывались).
Мы пошли тропкой вдоль воды. Кромки высоких берегов лога с избушками и тополями чернели над нами в лунном небе.
Лог разветвлялся. Мы свернули в сторону от речки и оказались в болотистом тупичке… Настя оглянулась и сказала шёпотом:
— Сейчас придём.
Скоро мы оказались на краю поляны, окружённой кучами железного хлама. Среди высокой мокрой травы торчали металлические бочки. К ним брели через траву тёмные фигуры. Я пригляделся и увидел, что эти тётки — вроде моих знакомых ведьм.
Настя шепнула:
— Дальше не ходи, обожди нас тут, Тополёк.
В траве и ржавых лужицах кричали лягушки. Я вдруг понял, что они очень дружно кричат. Будто поют мелодию вальса. В самом деле! Это звучало так: «Бум-ква-ква, бум-ква- ква…».
Ведьмы легко повскакивали на бочки. Будто не грузные тётки, а девчонки! Замерли на них, потом вскинули руки, дёрнулись, крутнулись и заплясали, выгибаясь. Частые удары их каблуков звонко пересыпали звучание железной музыки и лягушачий хор.
Я смотрел, замерев. Что это было? Обычай какой-то? Или такое колдовство? Или ведьмы набирались от луны и железной музыки волшебной силы? Или просто радовались по-своему?..
Пляска завораживала. Я заметил вдруг, что притопываю сандалиями и дёргаю плечами. Заметил — и стало как-то неловко…
Я отошёл от края поляны и присел на перевёрнутое мятое ведро. Кто-то дребезжаще кашлянул.
Я вскинулся.
Рядом стоял худой старичок со свалявшейся, как ржавая проволока, бородёнкой. Старичок смотрел несердито, даже ласково, и я почти не испугался. Но смутился и пробормотал:
— Здрасте…
— Здравствуй и ты, мой хороший, — обрадованным голоском сказал старичок. — А я вышел, гляжу: кто-то махонький сидит. Откуль ты? Али заблудился?
— Да нет, я с ними… — я кивнул в сторону ведьм (было мне за них неловко). — Так… гуляем.
— А-а… — он ко мне нагнулся, глянул внимательней. — Слыхал я… приголубили они тебя, значит. Ну, ничего, дело хорошее, скушно им одним-то…
— Я им книжки читаю, — пробормотал я. — Они просят, а я… мне ведь не жалко…
— Молодец ты, — дребезжаще сказал старичок. — Ой, молодец… Мне бы внучка такого… — Он вдруг мелко закашлялся и отвернулся.
— А у вас разве нет внуков? — спросил я, чтобы поддержать разговор.
— Они есть вроде бы, да только далёко. Тыщу лет уж не видал, не слыхал…
— А чего же в гости не съездите? — вежливо поинтересовался я.
— Да куды ж мне… Нам на люди показываться не положено, Хозяин не велит.
— Какой Хозяин?
— Али не слыхал? — старичок поглядел на пляшущих ведьм. — Не говорили они, что ль?
Я помотал головой.
Старичок поскрёб проволочную бородку, мелко повздыхал, поёжился, но разъяснил с охотой (видать, любил поговорить):
— Хозяин — он кто? Человек такой. Паршивенький, надо сказать, человек, заместо крови в ём одна ржавая жижа. А, однако, силу себе забрал…
— А почему у него… у этого Хозяина сила? — прошептал я.
— А потому, — наставительно отозвался старичок, — что у других силы нету ему противодействовать. Он ведь кого в плен-то себе тянет? У кого какая ржавчина в душе. По-всякому заманивает: кого испугом, кого лаской. Кого насильно берёт…
— А зачем он так делает? Ну, Хозяин этот…
— Зачем? А он, вишь, в императоры всемирные метит. Я, говорит, весь мир без всякой войны захвачу потихоньку. Потому что люди-то сами весь белый свет в свалку ржавую превращают, а я над ржавчиной, мол, хозяин…
— А эти… ну, которые ведьмы… — я опять смущённо глянул туда, где шёл танец. — Они, значит, от этого Хозяина колдовству научились?
— Ясно дело, от него… Хозяину помощники-то нужны, вот и учит. Да только эта наука им не в радость. Невольные они…
— Значит, у него колдовство злое?
Сторож сердито подёргал бородку.
— Оно никакое, колдовство-то. Оно просто сила такая… В какие руки попадёт, так и будет… Ты, главное дело, в себе ржавчины не допускай, чтоб к ему в сети не попасть…
Я хотел было спросить, как это «ржавчина в себе», но не стал. Я уже догадывался, что это такое…

* * *

<…>
В бане было светло. Горело несколько свечей, причём у двух стояли зеркала. Старуха Степанида неподвижно сидела в своём углу, и свечки отражались в её очках. Настя широко махала иглой над куском шелковистой белой ткани.
— Здрасте, — неловко сказал я.
Глафира подтолкнула меня к скамье. Сказал глуховато:
— Сымай одёжку-то…
У меня обмякли коленки и захолодел живот.
— З-зачем?
— Давай-давай, — поторопила Глафира. — Время пришло.
Я умоляюще взглянул на Настю. Но она как раз встряхивала своё шитьё и дула на него. Её лицо было спрятано за тканью.
И всё же она отозвалась на мой отчаянный взгляд.
— Не бойся, Тополёнок, так полагается, чтобы обновку нашу примерить…
Шагнула ко мне Настя, взмахнула над головой своим шитьём, и по мне пробежали прохладные шёлковые волны — широкая белая одежда накрыла меня до колен.
Настя шагнула назад. Странно улыбаясь, Степанида прищуренно глядела сквозь очки. И наконец сказала она не бубнящим, а ясным голосом:
— Ну, Глафира, давай!
Что они задумали? Что «давай»? Ай!..
Глафира быстро нагнулась и рванула из-под меня табурет! И я грохнулся на пол!
То есть я должен был грохнуться. Но я не хотел. Я схватился за пустоту, чтобы удержаться…
И повис в этой пустоте.
В воздухе повис. В полной невесомости, от которой перепуганно и сладковато замерла душа.
Я дрыгнул ногами. Меня медленно развернуло, опустило к полу. Я упёрся ладошками, ощутил свою тяжесть, обалдело вскочил…
И услышал, что ведьмы смеются.
Они не просто смеялись. Они хохотали от радости!
Степанида… причитала тонко и с привизгиванием:
— Ох ты, золотце моё! Огонёк мой ясненький! Солнышко моё летнее! Ах ты, ласточка моя летучая!
Настя подхватила меня, прижала, чмокнула в щёку, покружила, поставила. Горячо сказала:
— Тополёночек наш, спасеньице наше! Ох, молодец!
Тут я осмелел и спросил сердито:
— Чё веселитесь-то? Хоть бы объяснили толком…
— Да ведь летаешь! — взвизгнула Степанида. — Не понял, что ль? Получилося у нас!..
Настя радостно объяснила:
— Ты же теперь летать можешь. Рубашечка-то твоя из тополиного пуха волшебная получилась. Лети ко мне! Ну?
Как это лети? Я не мог. Я не умел. Чего это они выдумали!
— Да не бойсь, — прошептала Глафира. — Ты только захоти. Потянись каждой жилочкой, куды полететь хочешь, постарайся, тогда получится…
Может, я правда умею летать?
— Пусти, — шепнул я Насте. Она разжала руки, и я повис в воздухе. Заболтал ногами, зацарапал руками пустоту, будто поплыл по-собачьи. И поднялся к потолку.
Глафира весело сказала:
— В этой конуре-то много ль налетаешь? Айда на двор, Тополёк. Айда, бабы…
Мы вышли из баньки. Лопухи зашуршали о подол моей длинной рубахи. Было сумрачно, и пахло близким грозовым дождём.
— Ну, вот оно… — вздохнула Глафира и закашлялась. — Теперь хоть в самое небо…
— Ну, лети, — шепнула Настя.
Сердце у меня часто забухало… Я рванулся вперёд, тело сделалось послушным, воздух зашуршал по бокам, обтянул на мне рубашку, прижал её, шелковистую, к коже. И я понял, что теперь могу летать ловко, быстро и уверенно. Главное — верить в себя и не бояться.
<…>
Я круто взмыл в высоту и помчался над крышами — под небом, где среди разбежавшихся туч летела вместе со мной яркая половинка луны. Прохладный воздух был полон резкими запахами недавнего дождя, мокрых крыш и листьев. Он летел мимо щёк, отбрасывал мои отросшие за лето волосы, рвал коротенькие рукава, трепал края рубашки, обтекал упругими струями ноги и срывался с босых пяток щекочущими вихорками.
И этот полёт — самый радостный момент моей сказки.


ОБЫЧАИ, ОБРЯДЫ, ПОВЕРЬЯ РУССКОЙ СИБИРИ


И.В. Фёдоров-Омулевский Сибирские святки

О, кто вас не помнит в былые порядки,
Не ценит, не любит, сибирские святки,
С раскатистым смехом, с морозною пылью,
С весёлым напевом, с сердечною былью,
С радушной хозяйкой, с красавицей дочкой.
С трескучим морозом и лунною ночкой!

Бывало, нагрянешь весёлой ватагой,
Со скрипкой, с гитарой, а пуще с отвагой
В забавных костюмах, в причудливых масках,
К знакомым, где нету отказа вам в ласках,
Где знаешь, что шалость оценят со смыслом,
И мигом поднимешь там дым коромыслом.

Не то распалятся и целой гурьбою
Айда все на стужу одна за другою;
Кидаются снегом, ушки потирают,
Толкают друг дружку, резвятся, гадают, —
И зябко, и любо, и хохот нервозный
Разносятся звонко по ночи морозной.


X.M. Лoпapeв
Святки

(Из книги «Самарово»)

Январь месяц открывается «слушаньем». Жители всех возрастов, но преимущественно парни, наряжаются в различные костюмы и надевают причудливые иногда «личины». Это «слушальники» (маскированные). В трескучий мороз они бегают из одной избы в другую, где их принимают, и, изменяя голос, походку и манеры, стараются насмешить хозяев и остаться неузнанными. Хотя последнее удаётся редко. Иной род слушанья — это полог, под которым участвуют несколько лиц, не имеющих в этом случае надобности наряжаться. Посторонним лицам снимать полог и, таким образом, открывать слушальников запрещено обычаем; помню, раз вышла целая история из-за этого. Есть и другие роды слушанья, например, наряженные взрослые возят на нарте замаскированного крестьянина, который представляет бочку с вином, с наведёнными углём на его теле полосами (обручами). В ночь на Крещение уже грех слушать, а 6-го января слушальники считают себя обязанными смыть грехи святок и, по освящении воды на Иордане, раздеваются и при нестерпимом холоде бросаются в воду…


И.Я. Неклепаев
Святки в Сургуте

(Из книги «Поверья и обычаи Сургутского края»)

Наступают святки. Первые три дня праздников проходят чинно и степенно. Старшие ходят друг к другу в гости, умеренно выпивают и стараются держаться возможно солиднее и важнее, молодёжь же в большом нетерпении и с трудом сдерживается, чтобы с первого же дня не пойти рядиться.
Но вот наступает третий вечер праздников, и хотя рядиться, по правилам мудрых стариков, ещё несколько рано, надо подождать следующего дня, но молодёжь уже не может далее сдерживаться и шумными ватагами в самых причудливых костюмах высыпает на улицу и начинает ходить по домам…
Ряженые обыкновенно ходят небольшими толпами, или, как здесь говорят, «табунами», редко — в одиночку. Несколько парней и девушек, сговорившись заранее, ещё засветло собираются в одну избу и здесь начинают рядиться, кто во что может.
Некоторые шьют себе нарочито для святок какую-нибудь смешную одежду из рогожи, наряжаются в вывороченные шубы, приделывают себе горбы, представляются стариками и старухами и пр. Иногда наряжаются в самоедские и тунгусские малицы (верхняя одежда из оленины, шерстью внутрь) и, расхаживая по домам со шкурками белок и лисиц, как бы для продажи их, представляют из себя самоедов и тунгусов. А то так и просто надевают кумыш (верхняя зимняя одежда сургутян, тоже из оленины, но шерстью наружу), который прекрасно может скрыть как пол, так и возраст, а голову прикрывают салфеткой. Это даже едва ли не самый распространённый здесь святочный костюм. Правда, этот костюм и имеет свои неудобства, ряженым приходится плясать, а танцевать в кумыше (необычайно мешковатой и теплой одежде), да ещё среди многолюдной компании в жарко натопленной комнате, представляется не особенно заманчивым.
Некоторые надевают на лицо маски, сделанные из бумаги и купленные у своих же сургутских мастеров, другие расписывают себе лицо сажей или приделывают бороды и усы из конских и коровьих хвостов, большинство же маскирующихся, или, как их называют в Сургуте, «машкарадников», просто закрывают себе голову салфеткой, простыней или белым платком и этим ограничивают своё ряженье.
Обыкновенно не везде принимают ряженых, и наружным признаком, принимают ли в том или другом доме масок, служат яркое освещение и незапертые ставни в тех домах, где их пускают, а те, которые не хотят принимать, заранее закрывают ставнями все окна.
Пришедши в какой-нибудь дом, просят у хозяев разрешения протанцевать и пляшут своей компанией. Нередко, впрочем, и сами хозяева нанимают на все святки музыканта, чтобы он играл для приходящих ряженых. А если нет музыки, то ограничиваются лишь разговорами и шутками.
«Цыганки» с картами в руках отыскивают желающих узнать свою «судьбу» и по картам или по открытым ладоням, подражая цыганкам-гадальщицам, предсказывают, что ожидает их в будущем, нередко намекая при этом на какие-нибудь интимные обстоятельства. «Знахарки», приходящие всегда почему-то только с «пиявками», как будто бы это универсальное лекарство от всех болезней, предлагают свои врачебные услуги — не надо ли кого полечить, обещая к больному месту приставить пиявки, и доверчивых пациентов при этом обливают в шутку водою, которую приносят с собой в бутылках, якобы содержащих пиявки… «Тунгусы» и «самоеды», объясняясь на своем непонятном наречии и выразительно жестикулируя, открывают продажу разных шкурок… Словом, все ряженые входят в свои роли, и комната наполняется шумом, смехом и шутками. Прочая публика окружает всех этих «цыганок», «знахарок», «торговцев» и тоже галдит, шумит, или, как здесь говорят, «галится», «совражает» над ними… Всем весело… Хохот и шутки царят и в домах, где принимают ряженых, и по улицам, где с песнями и музыкой «машкарадники» разгуливают из дома в дом…
Мальчуганы, а иногда и взрослые парни, водят по домам и показывают за деньги (или вообще за то, что дадут) искусно устроенных коров и лошадей и представляют очень популярного здесь «царя Максимильяна».
Так, переходя из дома в дом, молодёжь веселится до глубокой полуночи. Впрочем, не одна молодёжь: нередко можно видеть среди ряженых женатых мужчин и замужних женщин, которые в святочном веселье переживают вторую свою молодость…
Начиная с третьего дня праздников, ряженье продолжается каждый вечер, вплоть до кануна крещенского сочельника.
На святках иногда устраиваются также и вечёрки, а в прежнее время, по рассказам стариков, когда ещё здесь не было обычая рядиться, святки только и ознаменовывались, что почти непрерывным, в течение двух недель, рядом вечёрок да гаданьями.


Ват-н
В сочельник

Всё вымыто, всё прибрано
В избе крестьянской к празднику.
Пол свежею соломою
            Как золотом облит.
Калека-стол некрашеный
Оделся в скатерть браную,
И полотенце тонкое
         За зеркальцем висит.
В углу переднем дедушка
Псалтырь читает старую.
Внучата рты разинули,
         Поёт мурлыка-кот…
А на печи, задумавшись,
Сидит Параня с чашкою,
Гадает про судьбу свою —
         Придёт ли ей черёд?

А там, у винной лавочки,
Товар купцы разложили:
Чего тут только нет у них —
         Живой одной воды!
К вечёркам, пляске святочной
Петруха взял гармонику:
Гудит она диковинно
         На всякие лады!




H.Д. Телешов
Ёлка Митрича

I

Был канун Рождества…
Сторож переселенческого барака, отставной солдат, с серою, как мышиная шерсть, бородою, по имени Семён Дмитриевич, или попросту Митрич, подошёл к жене и весело проговорил, попыхивая трубочкой:
— Ну, баба, какую я штуку надумал!
Аграфене было некогда; с засученными рукавами и расстёгнутым воротом она хлопотала в кухне, готовясь к празднику.
— Слышь, баба, — повторил Митрич. — Говорю, какую я штуку надумал!
— Чем штуки-то выдумывать, взял бы метёлку да вон паутину бы снял! — ответила жена, указывая на углы. — Вишь, пауков развели. Пошел бы да смёл!
Митрич, не переставая улыбаться, поглядел на потолок, куда указывала Аграфена, и весело сказал:
— Паутина не уйдет, смету… А ты, слышь-ка, баба, что я надумал-то!
— Ну?
— Вот те и ну! Ты слушай.
Митрич пустил из трубки клуб дыма и, погладив бороду, присел на лавку.
— Я говорю, баба, вот что, — начал он бойко, но сейчас же запнулся. — Я говорю, праздник подходит… И для всех он праздник, все ему радуются. Правильно, баба?
— Ну?
— Ну вот я и говорю: все, мол, радуются, у всякого есть своё: у кого обновка к празднику, у кого пиры пойдут… У тебя, к примеру, комната будет чистая, у меня тоже своё удовольствие: винца куплю себе да колбаски!.. У всякого своё удовольствие будет — правильно?
— Так что ж? — равнодушно сказала старуха.
— А то, — вздохнул снова Митрич, — что всем будет праздник как праздник, а вот, говорю, ребятишкам-то, выходит, и нет настоящего праздника… Поняла? Оно праздник-то есть, а удовольствия никакого… Гляжу я на них, да и думаю: эх, думаю, неправильно!.. Известно, сироты… ни матери, ни отца, ни родных… Думаю себе, баба: нескладно!.. Почему такое — всякому человеку радость, а сироте — ничего!
— Тебя, видно, не переслушаешь, — махнула рукой Аграфена и принялась мыть скамейки.
Но Митрич не умолкал.
— Надумал я, баба, вот что, — говорил он, улыбаясь, — надо, баба, ребятишек потешить!.. Потому видал я много народу, и наших, и всяких людей видал… и видал, как они к празднику детей забавляют. Принесут, это, ёлку, уберут её свечками да гостинцами, а ребятки-то ихние просто даже скачут от радости!.. Думаю себе, баба: лес у нас близко… срублю себе ёлочку да такую потеху ребятишкам устрою, что весь век будут Митрича поминать! Вот, баба, какой умысел, а?
Митрич весело подмигнул и чмокнул губами.
— Каков я-то?
Аграфена молчала. Ей хотелось поскорее прибрать и вычистить комнату. Она торопилась, и Митрич со своим разговором ей только мешал.
— Нет, каков, баба, умысел, а?
— А ну те с твоим умыслом! — крикнула она на мужа. — Пусти с лавки-то, чего засел! Пусти, некогда с тобой сказки рассказывать!
Митрич встал, потому что Аграфена, окунув в ведро мочалку, перенесла её на скамью прямо к тому месту, где сидел муж, и начала тереть. На пол полились струи грязной воды, и Митрич смекнул, что пришёл невпопад.
— Ладно, баба! — проговорил он загадочно. — Вот устрою потеху, так небось сама скажешь спасибо!.. Говорю, сделаю — и сделаю! Весь век поминать будут Митрича ребятишки!..
— Видно, делать-то тебе нечего.
— Нет, баба! Есть что делать: а сказано, устрою — и устрою! Даром что сироты, а Митрича всю жизнь не забудут!
И, сунув в карман потухшую трубку, Митрич вышел во двор.

II

По двору, там и сям, были разбросаны деревянные домики, занесённые снегом, забитые досками; за домиками раскидывалось широкое снежное поле, а дальше виднелись верхушки городской заставы… С ранней весны и до глубокой осени через город проходили переселенцы. Их бывало так много, и так они были бедны, что добрые люди выстроили им эти домики, которые сторожил Митрич. Домики бывали все переполнены, а переселенцы между тем всё приходили и приходили. Деваться им было некуда, и вот они раскидывали в поле шалаши, куда и прятались с семьей и детьми в холод и непогоду. Иные жили здесь неделю, две, а иные больше месяца, дожидаясь очереди на пароходе. В половине лета здесь набиралось народа такое множество, что всё поле было покрыто шалашами. Но к осени поле мало-помалу пустело, дома освобождались и тоже пустели, а к зиме не оставалось уже никого, кроме Митрича и Аграфены да ещё нескольких детей, неизвестно чьих.
— Вот уж непорядок, так непорядок! — рассуждал Митрич, пожимая плечами. — Куда теперь с этим народом деваться? Кто они такие? Откуда явились?
Вздыхая, он подходил к ребенку, одиноко стоявшему у ворот.
— Ты чей такой?
Ребёнок, худой и бледный, глядел на него робкими глазами и молчал.
— Как тебя звать?
— Фомка.
— Откуда? Как деревню твою называют?
Ребёнок не знал.
— Ну, отца как зовут?
— Тятька.
— Знаю, что тятька… А имя-то у него есть? Ну, к примеру, Петров или Сидоров, или, там, Голубев, Касаткин? Как звать-то?
— Тятька.
Привычный к таким ответам, Митрич вздыхал и, махнув рукою, более не допытывался.
— Родителей-то, знать, потерял, дурачок? — говорил он, гладя ребёнка по голове. — А ты кто такой? — обращался он к другому ребёнку. — Где твой отец?
— Помер.
— Помер? Ну, вечная ему память! А мать куда девалась?
— Померла.
— Тоже померла?
Митрич разводил руками и, собирая таких сирот, отводил их к переселенческому чиновнику. Тот тоже допрашивал и тоже пожимал плечами.
У одних родители умерли, у других ушли неизвестно куда, и вот таких детей на эту зиму набралось у Митрича восемь человек, один другого меньше. Куда их девать? Кто они? Откуда пришли? Никто этого не знал.
«Божьи дети!» — называл их Митрич.
Им отвели один из домов, самый маленький. Там они жили, и там затеял Митрич устроить им ради праздника ёлку, какую он видывал у богатых людей.
«Сказано, сделаю — и сделаю! — думал он, идя по двору. — Пускай сиротки порадуются! Такую потеху сочиню, что весь век Митрича не забудут!».

III

Прежде всего он отправился к церковному старосте.
— Так и так, Никита Назарыч, я к вам с усерднейшей просьбой. Не откажите доброму делу.
— Что такое?
— Прикажите выдать горсточку огарков… самых махоньких… Потому как сироты… ни отца, ни матери… Я, стало быть, сторож переселенческий… Восемь сироток осталось… Так вот, Никита Назарыч, одолжите горсточку.
— На что тебе огарки?
— Удовольствие хочется сделать… Ёлку зажечь, вроде как у путных людей.
Староста поглядел на Митрича и с укором покачал головой.
— Ты что, старик, из ума, что ли, выжил? — проговорил он, продолжая качать головой. — Ах, старина, старина! Свечи-то, небось, перед иконами горели, а тебе их на глупости дать?
— Ведь огарочки, Никита Назарыч…
— Ступай, ступай! — махнул рукою староста. — И как тебе в голову такая дурь пришла, удивляюсь!
Митрич как подошёл с улыбкой, так с улыбкой же и отошёл, но только ему было очень обидно. Было ещё и неловко перед церковным сторожем, свидетелем неудачи, таким же, как и он, старым солдатом, который теперь глядел на него с усмешкой и, казалось, думал: «Что? Наткнулся, старый хрен!..». Желая доказать, что он не «на чай» просил и не для себя хлопотал, Митрич подошёл к старику и сказал:
— Какой же тут грех, коли я огарок возьму? Сиротам прошу, не себе… Пусть бы порадовались… ни отца, стало быть, ни матери…прямо сказать: божьи дети!
В коротких словах Митрич объяснил старику, зачем ему нужны огарки, и опять спросил:
— Какой же тут грех?
— А Никиту Назарыча слышал? — спросил в свою очередь солдат и весело подмигнул глазом. — То-то и дело!
Митрич потупил голову и задумался. Но делать было нечего. Он приподнял шапку и, кивнув солдату, проговорил обидчиво:
— Ну, так будьте здоровы. До свиданьица!
— А каких тебе огарков-то?
— Да всё одно… хошь самых махоньких. Одолжили бы горсточку. Доброе дело сделаете. Ни отца, ни матери… Прямо — ничьи ребятишки!
Через десять минут Митрич шёл уже городом с полными карманами огарков, весело улыбаясь и торжествуя. Ему нужно было зайти еще к Павлу Сергеевичу, переселенческому чиновнику, поздравить с Праздником, где он рассчитывал отдохнуть, а если угостят, то и выпить стаканчик водки. Но чиновник был занят; не повидав Митрича, он велел сказать ему «спасибо» и выслал полтинник.
«Ну, теперь ладно! — весело думал Митрич. — Теперь пускай говорит баба, что хочет, а уж потеху я сделаю ребятишкам! Теперь, баба, шабаш!».
Вернувшись домой, он ни слова не сказал жене, а только посмеивался молча да придумывал, когда и как всё устроить.
«Восемь детей, — рассуждал Митрич, загибая на руках корявые пальцы, — стало быть, восемь конфет…».
Вынув полученную монету, Митрич поглядел на неё и что-то сообразил.
— Ладно, баба! — подумал он вслух. — Ты у меня посмотришь! — и, засмеявшись, пошёл навестить детей.
Войдя в барак, Митрич огляделся и весело проговорил:
— Ну, публика, здравствуй. С праздником!
В ответ раздались дружные детские голоса, и Митрич, сам не зная чему радуясь, растрогался.
— Ах вы, публика-публика!.. — шептал он, утирая глаза и улыбаясь. — Ах вы, публика этакая!
На душе у него было и грустно, и радостно. И дети глядели на него тоже не то с радостью, не то с грустью.

IV

Был ясный морозный полдень.
С топором за поясом, в тулупе и шапке, надвинутой по самые брови, возвращался Митрич из леса, таща на плече ёлку. И ёлка, и рукавицы, и валенки были запушены снегом, и борода Митрича заиндевела, и усы замерзли, но сам он шёл ровным солдатским шагом, махая по-солдатски свободной рукой. Ему было весело, хотя он и устал. Утром он ходил в город, чтобы купить для детей конфет, а для себя водки и колбасы, до которой был страстный охотник, но покупал её редко и ел только по праздникам.
Не сказываясь жене, Митрич принёс ёлку прямо в сарай и топором заострил конец; потом приладил её, чтобы стояла, и, когда всё было готово, потащил её к детям.
— Ну, публика, теперь смирно! — говорил он, устанавливая ёлку. — Вот маленько оттает, тогда помогайте!
Дети глядели и не понимали, что такое делает Митрич, а тот всё прилаживал да приговаривал:
— Что? Тесно стало?.. Небось, думаешь, публика, что Митрич с ума сошел, а? Зачем, мол, тесноту делает?.. Ну, ну, публика, не сердись! Тесно не будет!..
Когда ёлка согрелась, в комнате запахло свежестью и смолой. Детские лица, печальные и задумчивые, внезапно повеселели… Еще никто не понимал, что делает старик, но все уже предчувствовали удовольствие, и Митрич весело поглядывал на устремлённые на него со всех сторон глаза.
Затем он принёс огарки и начал привязывать их нитками.
— Ну-ка, ты, кавалер! — обратился он к мальчику, стоя на тумбочке. — Давай-ка сюда свечку… Вот так! Ты мне подавай, а я буду привязывать.
— И я! И я! — послышались голоса.
— Ну и ты, — согласился Митрич. — Один держи свечки, другой нитки, третий давай одно, четвертый другое… А ты, Марфуша, гляди на нас, и вы все глядите… Вот мы, значит, все и будем при деле. Правильно?
Кроме свечей, на ёлку повесили восемь конфет, зацепив за нижние сучки. Однако, поглядывая на них, Митрич покачал головой и вслух подумал:
— А ведь… жидко, публика?
Он молча постоял перед елкой, вздохнул и опять сказал:
— Жидко, братцы!
Но, как ни увлекался Митрич своей затеей, однако повесить на ёлку, кроме восьми конфет, он ничего не мог.
— Гм! — рассуждал он, бродя по двору. — Что бы это придумать?
Вдруг ему пришла такая мысль, что он даже остановился.
— А что? — сказал он себе. — Правильно будет или нет?..
Закурив трубку, Митрич опять задался вопросом: правильно или нет?.. Выходило как будто «правильно»…
— Детишки они малые… ничего не смыслят, — рассуждал старик. — Ну, стало быть, будем мы их забавлять… А сами-то? Небось, и сами захотим позабавиться?.. Да и бабу надо попотчевать!
И, недолго думая, Митрич решился. Хотя он очень любил колбасу и дорожил всяким кусочком, но желание угостить на славу пересилило все его соображения.
— Ладно!.. Отрежу всякому по кружочку и повешу на ниточке. И хлебца по ломтику отрежу, и тоже на елку. А для себя повешу бутылочку!.. И себе налью, и бабу угощу, и сироткам будет лакомство! Ай да Митрич! — весело воскликнул старик, хлопнув себя обеими руками по бедрам. — Ай да затейник!

V

Как только стемнело, ёлку зажгли. Запахло топлёным воском, смолою и зеленью. Всегда угрюмые и задумчивые, дети радостно закричали, глядя на огоньки. Глаза их оживились, личики зарумянились, и, когда Митрич велел им плясать вокруг ёлки, они, схватившись за руки, заскакали и зашумели. Смех, крики и говор оживили в первый раз эту мрачную комнату, где из года в год слышались только жалобы да слёзы. Даже Аграфена в удивлении всплескивала руками, а Митрич, ликуя от всего сердца, прихлопывал в ладоши да покрикивал:
— Правильно, публика!.. Правильно!
Затем он взял гармошку и, наигрывая на все лады, подпевал:
Живы были мужики,
Росли грибы-рыжики, —
Хорошо, хорошо,
Хорошо-ста, хорошо!

— Ну, баба, теперь закусим! — сказал Митрич, кладя гармонику. — Публика, смирно!..
Любуясь ёлкой, он улыбался и, подперев руками бока, глядел то на кусочки хлеба, висевшие на нитках, то на детей, то на кружки колбасы, и, наконец, скомандовал:
— Публика! Подходи в очередь!
Снимая с ёлки по куску хлеба и колбасы, Митрич оделил всех детей, затем снял бутылку и вместе с Аграфеной выпил по рюмочке.
— Каков, баба, я-то? — спрашивал он, указывая на детей. — Погляди, ведь жуют сиротки-то! Жуют! Погляди, баба! Радуйся!
Затем опять взял гармонику и, позабыв свою старость, вместе с детьми пустился плясать, наигрывая и подпевая:
Хорошо, хорошо,
Хорошо-ста, хорошо!

Дети прыгали, весело визжали и кружились, и Митрич не отставал от них. Душа его переполнилась такою радостью, что он не помнил, бывал ли ещё когда-нибудь в его жизни этакий праздник.
— Публика! — воскликнул он, наконец. — Свечи догорают… Берите сами себе по конфетке, да и спать пора!
Дети радостно закричали и бросились к ёлке, а Митрич, умилившись чуть не до слёз, шепнул Аграфене:
— Хорошо, баба!.. Прямо, можно сказать, правильно!..
Это был единственный светлый праздник в жизни переселенческих «божьих детей».
Ёлку Митрича никто из них не забудет!


П.А. Городцов
Масленица

(Глава из книги
«
Праздники и обряды крестьян Тюменского уезда»)

(В сокращении)

«В году есть три больших праздника: семик да масленица, да жена именинница». Таким юмористическим присловьем крестьянин-сибиряк определяет значение масленицы в народном быту. «Широкая масленица», «честная», «весёлая» — всё это обычные эпитеты масленицы в разговорной речи крестьянина. Блины, катанье с гор и катанье на конях по улицам селения — всё это необходимые атрибуты масленицы; обильное взаимное угощение, размашистый разгул и безграничное веселье в среде взрослого населения, хороводы, песни и игры в среде деревенской молодёжи — так обычно проводится масленица в деревне.
В сибирской деревне крестьяне совершают встречу масленицы и приветствуют её прибытие обрядами, играми и причетами.
Масленица — это проводы старухи зимы и встреча весеннего солнца, источника весеннего изобилия, праздник пробуждения природы от зимнего умирания. Масленичный блин есть не что иное, как наглядное изображение солнечного диска, и являет собой достойное посвящение возвращающемуся солнцу.
Масленице посвящена вся сырная неделя. Деревенская молодёжь, особенно дети, чувствуют себя по-праздничному уже с понедельника, и всю неделю, с утра до вечера они катаются с гор. С половины недели начинается усиленное печение блинов и катание на конях по улицам селения.
Здесь нелишне отметить одну крайне симпатичную особенность сибирской деревни: катание на конях всегда открывается катанием детишек самого малого возраста, иногда грудных; после того, как дети с утра накушаются блинов, мужик берёт большую кошеву, запрягает в неё смирную лошадь и сажает в кошеву своих и соседских детей, причём закутывают всех шубами, тулупами и одеялами; вожжи дают тоже малышу, какой порасторопней, и отправляют кататься. В раннюю пору дня на улицах деревни можно видеть несколько таких кошёв, наполненных детьми, причём, в подражание взрослым, дети иногда громко поют песни своими детскими нестройными голосами.
Спустя некоторое время выезжает на деревенскую улицу уже взрослое молодое поколение — парни и девушки. Затем появляются на улице уже сами хозяева — большаки, кондовые и богатые крестьяне; деревенские детишки к этому времени уже убираются с улицы. Деревенские богатеи выезжают на катание на тройках, на парах и на стоялых жеребцах, все кони убираются лентами и цветами, к дугам привязывают платки, полотенца или куски цветной материи, сани драпируются тюменскими коврами и цветной материей. Тут начинается соревнование в красоте и ценности коней, в красоте и добротности украшений.
Катание обычно продолжается весь день до вечера и с наступлением вечерней зари прекращается. То обстоятельство, что катание совершается только днём, до зари, также не лишено значения: очевидно, нужно, чтобы солнце видело катающихся.
Обыкновенно население деревни задолго начинает готовиться к празднованию масленицы. Мужики подготовляют и подкармливают коней и правят сани и сбрую, бабы готовят всё, что нужно для блинов, а парни строят горы, или, по местному выражению, катушки, катушки эти делаются обыкновенно на больших и высоких помостах, а там, где есть неподалёку река, для катушки приспособляют крутой берег реки; катушки иногда обставляются флагами, а по вечерам — фонарями.
«Масленица» изображается в форме чучела разных размеров. Чучело делается из негодного тряпья, набивается соломой, сеном и тряпьём. Это чучело должно изображать женщину-старуху, голову делают из белой тряпки, на которой разрисовывают углём глаза, нос и рот. Костюм для масленицы также составляют из ветхих и старых вещей. На голову надевают платок, а иногда сверх платка надевают ещё рваную мужицкую шляпу или шапку, вокруг головы спускаются разноцветные клочки в форме лент; затем на «масленку» надевают кофту и юбку, а иногда, кроме юбки, на неё надевают рваные мужицкие штаны.
Мастера стараются, чтобы чучело было страшно и до смешного отвратительно, и с невероятным искусством достигают этой цели: на «масленку» нельзя смотреть без смеха и отвращения. Это — отвратительная и всем надоевшая старуха зима, которую побеждает вечно юное и могучее солнце и которую надо осмеять, опозорить, разорвать в клочки, втоптать в грязь и даже сжечь.
Для поезда масленицы подбирается худая и старая кляча — лошадь, едва передвигающая ноги; в хвост и в гриву ей вплетают цветные клочки наподобие лент, на передние ноги ей надевают старые и рваные чамбары, т. е. широкие штаны, которые местные крестьяне, отправляясь в зимнюю дорогу, надевают на себя поверх сапог; на передние же ноги надевают старые пимы и при этом обязательно разные — белый и чёрный. Конечно, в таком наряде лошадь может идти только шагом.
Дуга лошади украшается колокольчиками и бубенчиками, а равно старыми платками или же лоскутками цветной материи.
Так составляется поезд для масленицы. На приготовленный трон сажают «честную масленицу», т. е. чучело её, в одну руку ей дают метлу, а в другую — платок или цветной лоскут. Сбруя для лошади обычно делается из обрывков мочальных верёвок и из негодных ремешков. Поезд готов, начинают подготовлять личный состав поезда «честной масленицы».
Для исполнения главной роли в обряде обычно приглашается крестьянин, опытный в своём деле и хорошо знающий все подробности обряда; такой крестьянин должен быть хорошим знахарем, хорошим посказителем и певцом народных песен и стихов. Такой исполнитель говорит и действует именем «масленицы»: «я — честная масленица», «у меня, у честной масленицы» и т. п.
Главному исполнителю даётся сподручный, или помощник, который называется «воевода честной масленицы». Оба эти деятеля при исполнении обряда должны быть одеты одинаково: в белую холщовую рубаху, в белые холщовые низики, без опоясок, с непокрытыми головами и босые; рубахи и низики бывают, обыкновенно, старые и рваные. В таком лёгком одеянии эти исполнители бывают во всякую погоду — и в мороз, и в снежную бурю — и так остаются во всё продолжение обряда.
Необходимым лицом в поезде масленицы является провожатый масленицы, или возница её. Это совершенно безгласный участник обряда — он правит конём, везущим поезд масленицы, и этим ограничивается его роль.
Поезд масленицы сопровождают «казаки», или вершники. Это парни или молодые мужики, сидящие верхами на лошадях, одеты они бывают так же, как и провожатый масленицы: в вывернутых наизнанку шубах, в рваных шапках и в старых пимах или броднях. Необходимой принадлежностью казаков является полотенце, перекинутое через плечо наподобие генеральской ленты.
Когда таким образом составлен поезд «честной масленицы» и скомплектован весь личный состав участников этого поезда, тогда приступают к выполнению самого обряда масленицы и при этом поступают так.
В воскресенье, в целовник, днём, примерно около часу дня, в самый разгар уличного движения и катания, на конце улицы селения появляется поезд масленицы в сопровождении её казаков. Тихо и медленно движется поезд по улице, мелькая флажками и позванивая колокольчиками и бубенчиками; громоздкая громада его сейчас же привлекает к себе общее внимание всей деревни, и весь народ бросается к масленице, окружает её и, загораживая путь, останавливает её. Сначала всё внимательно и с любопытством осматривают масленицу и по адресу масленицы и её окружения делают остроумные замечания, а затем из толпы народа раздаются голоса:
— Вы кто такие? Что вы за люди, зачем пожаловали на нашу деревню?
На это главный исполнитель отвечает:
— Я — «честная масленица», пожаловала к вам в деревню поздравить честной народ с праздником, с радостью, весельем, с широкой масленицей, хочу с вами попить, погулять, блинков покушать, по улицам вашим покататься. Я — широкая масленица!
— Откуда нам знать, что ты честная масленица, — продолжают допрашивать из толпы народа. — Есть ли у тебя пачпорт?
— Есть у меня пачпорт.
— А ну-ка, покажи свой пачпорт, масленица.
— Воевода, читай мой пачпорт, — приказывает масленица.
И воевода начинает громко, на весь народ, произносить следующий «пачпорт» масленицы:
В Картамышевской деревне
Таловской слободы
Жил Яковской блин
Маркитан-господин,
Славной, главной, вышний,
Большеносый барышник.
По нынешнему году он
Многое множество скота набирал,
Бьёт, а на дому ни единого пуда не продавал.
Приходят господа обыватели
Свежину торговати,
А он не хочет продавать,
По пяти алтын отдать:
Лучше я свезу в Екатерин-город
И отдам копеек в сорок.
Нанимал Архипка Ховрина,
Федотка Кокорина;
Они зиму-то продрожали,
Молотьбы-то не измолотили,
Стала талица заниматься,
Они со свежиной отправляться.
Лыва да вода:
На сани сясть нельзя.
Криво неправо — добилися
До Екатеринбурху городу,
До рынку до базару,
И всю свежину в кучу склали.
Яковский блин Маркитан-господин
Сидел на этой куче,
Целый день глаза пучил,
Не мог на калачи огоревать.
Запрягал он свово доброго коня,
Садился на колёса,
Поднимал руки под небеса:
Батюшка Никола — Бурлацкий бог,
Донеси меня до двора,
Да до Шадрина двора —
Ста полтора.
Шадрин перевоз дорог,
Отдать копеек сорок,
А у меня денежки нет,
До Исеть-то реки доплывали
Лягушку-то отрывали,
Телега-то не мазя,
Скрипит да ревёт,
Яковскому блину на золу даёт.
Повстречался тут ему малый брат:
Братец ты братец,
У нас в доме большое несчастье.
Какое там несчастье?
Большой брат в ослаблении лежит.
Какое это несчастье?
Вот моё ненастье.
Осердья да головы остались,
Не знаю их куда девать.
Вывозил на поле,
Склал в кучу.
Собаки объедалися,
На людей бросалися.
Старый ты плут,
Да почто ты склал тут?
Взяли его под суд.
Мишка Маслов судил,
На трёх рублях помирил.
Этот паспорт масленицы вызывает в народе самое весёлое настроение, слышатся смех и хохот и острые замечания, и народ, расступаясь, даёт дорогу масленице и приветствует её:
— Честная масленица, широкая масленица, милости просим на нашу деревню, попить, погулять, блинков покушать и по нашим улицам покататься.
Поезд масленицы медленно продвигается вперёд, и народ толпой, с шумом и смехом сопровождает её некоторое время, а затем просит масленицу:
— Масленка, масленка, спой нам старинку.
— Старинку спеть можно. Надо потешить честной народ. Ну-ка, воевода, запевай старинку!
Затем поезд останавливается, и «честная масленица», и воевода её начинают петь такую старинку:
— Князь Белогорский поехал в Москву,
Засватал у Кострюка-Мастрюка да родную сестру,
Родную сестру Милитрису Кирбитьеву.
Кто бы в большой колокол бил,
Чтобы слышно было по всей Москве,
По всей Москве, по всей ярмонке.
Собралися б к царю на двор Бела хлеба рушати,
Белой лебеди кушати,
Зелена вина чарами пить,
Побороться — побарахтаться.
Выходили два-де молодца,
Два Андрея Андреевича,
Они брали князя за большие отворотички,
Они вызднили его повыше себя,
Отпустили пониже себя.
Златы пуговки пукнули,
Шёлковы петли треснули,
И его брюшина скрозь прошла.
(Стихи и былина записаны мною со слов посказителя Луки Леонтьевича Заякина).

Затем поезд снова трогается и достигает середины селения. Тут «масленица» и её воевода дают народу целое представление с диалогами и причетами, причём центральной фигурой этого представления является «честная масленица», в честь которой произносились эти длинные «причеты».
По окончании представления весь поезд подворачивает к дому богатого мужика, а масленица с воеводой и во всеми казаками идут в дом к нему, причём забирают с собой и чучело масленицы. Возница же остаётся на улице при лошади.
Хозяин и хозяйка дома встречают «масленицу» и всех сопровождающих её поклоном и приветом и затем обносят всех водкой, домашним пивом и угощают блинами; вознице выносят угощение на улицу.
Угостившись в этом доме, все выходят и переезжают в другой дом богатого мужика, и там происходит тоже угощение.
Объехавши с такими визитами всех богатых и именитых мужиков на деревне, «масленица» вновь выезжает на деревенскую улицу, и тогда «масленица» и её воевода заявляют, что теперь, после такого гулянья, следует в баньку сходить, попариться и омыть своё тело. И с этими словами оба они раздеваются, остаются совсем голыми и проделывают на глазах народа все манипуляции банного купания: берут шайки, поддают пар, хлещутся вениками и окатываются водой. Эти банные манипуляции вызывают в народе большое оживление и смех.
С приближением вечера главный исполнитель заявляет:
— Довольно я, «честная масленица», погостила и погуляла, попила, поела, блинов покушала, добрых людей посмешила и себя потешила. А теперь пора гостям со двора. Прощайте, добрые люди, честной народ!
— Прощай, госпожа честная масленица, напредки к нам жалуй. Приезжай к нам на будущий год.
Но рядом с этими добрыми пожеланиями и напутствиями масленице приходится тут же выслушивать и враждебные выражения, и часто ей кричат:
— Убирайся вон, рваная старуха, грязная! Убирайся вон, пока цела!
И всё это сопровождается шумом и смехом. Так, под шум и крики толпы масленица направляется за селение. Толпа народа мирно сопровождает масленицу через всё селение до самой околицы, но как только масленица вышла за пределы деревни, за околицу, так вся толпа народа, словно по сигналу, бросается на масленицу, стаскивает чучело с трона, разрывает его в клочья и разбрасывает по дороге. Затем разрушают и разбрасывают трон, помост и балдахин масленицы, иногда разрушают и разбрасывают лодку и сани и всё это потом складывают в костёр и поджигают.
С уничтожением масленицы кончается праздник масленицы. Быстро участники обряда и весь народ из-за околицы возвращаются на деревню и расходятся по домам, и улица смолкает и пустеет.


И.Я. Неклепаев
Домашние духи — «суседки»

(Из книги «Поверья и обычаи Сургутского края»)

Сургутяне не объясняют, какого пола были те злые ангелы, которых Бог низверг с неба вместе с Сатанаилом, но те из них, что приютились около человека — в избах, загородях и банях, у сургутян известны под именем «суседок» — существ, несомненно, женского пола. Это видно как из самого названия — «суседка» — и обращений к ним сургутян со словами «матушка-суседушка», так и из того обстоятельства, что в разговорах Сургутяне никогда не приравнивают «мужиков» (мужчин) к суседкам, но обыкновенно сравнивают с ними только баб и вообще женщин.
Смотря по местонахождению, суседки бывают трех родов и называются «избна суседка» (иногда называемая также «домова суседка»), «скотска суседка» и «банна суседка».
Избная суседка заведует жилой избой, где является тайной, но верховной хозяйкой как над людьми, обитающими в доме, так и над всем домашним распорядком и, между прочим, над животными, которые временно помещаются в избе, например, над телятами, над курами и пр.
Одних жильцов эта суседка любит, других нет. Первых всюду сопровождают удача и успех — во всех домашних делах, в промыслах, в торговых операциях, вторым же — везде «незадача». Тем, кого избная суседка любит, она, в знак своего расположения к ним, заплетает по ночам косы. Эти косы тщательно сохраняются их счастливыми обладателями и ни под каким видом не расчёсываются и не обстригаются.
Если же эти косы, заплетаемые суседкой, обрезать, то тогда сразу пропадёт вся дружба и любовь суседки и при этом последняя ещё чем-нибудь отомстит за такое пренебрежение её расположением: или сам этот человек опасно заболеет, или из его родни кто-нибудь помрет. Сургутяне рассказывают по этому случаю, как одна женщина, которой не нравились эти войлокообразные косички, пренебрегла советами стариков и обрезала их… «И что же? — прибавляют рассказчики, — не прошло и полгода, как у этой женщины утонул муж»… И с тех пор этот предостерегающий урок живо сохраняется в памяти сургутян.
А кого суседка невзлюбит, тех по ночам она мучит — сонного «трясёт до поту». Иногда, впрочем, она «наваливается» по ночам на людей, к которым не питает никакой особой злобы. В таком случае её надо спросить, к худу или к добру она давит, и она будто бы всегда ответит, потому что и наваливается только затем, чтобы предсказать человеку то или другое. И если она давит «к худу», то на предложенный ей вопрос она глухо продует в самое ухо три раза холодным, леденящим дыханием («ажно в голову ветер просквозит»): «К худу, к худу, к худу». Если же она давит «к добру», то тогда «тёплым духом» тоже глухо ответит: «К добру, к добру, к добру»… Обыкновенно в это время, по словам рассказчиков, на человека нападёт такой страх, что не всякий решается спросить суседку, к худу иль к добру она давит. Но, однако, находились такие смельчаки, что, не удовлетворяясь расспросами, схватывали суседку и, как кошку, сбрасывали с себя на пол, так, что она упадет и даже «крякнет». А назавтра находили в руках клок шерсти (с суседки) с красными жёсткими, как у медведя, короткими волосами… И суседка обыкновенно не сердится на то, что с ней поступили так бесцеремонно: «сонному человеку все простительно, это понимает и суседка»…
Какой же она имеет вид? Об этом Сургутяне рассказывают разно. Её мало кто видел, да «и не дай Бог никому видеть». Она всегда является в том или другом облике только к неблагополучию: или самому заболеть и даже умереть, или из близких родных кто умрёт. По одним рассказам, она круглая, как клубок, с человеческим лицом, мохнатая, с красной жёсткой короткой шерстью, без рук и без ног. Одни её видели в подполье, другие — в загороди, и при этом она быстро укатывалась куда-то, как шар, и исчезала. Это по рассказам тех, кто видел её днём или вечером, в бодрственном состоянии. А кто видел её ночью, когда она наваливалась на сонного, то говорили, что она тоже мохнатая и маленькая, как ребёнок, с такими же маленькими детскими ручонками, но очень тяжёлая, пуда в три весом. Ни хвоста, ни рогов ни те, ни другие при ней не замечали.
Вообще, Сургутяне боятся суседки и, во избежание с её стороны каких-либо напастей, стараются её заранее задобрить. Это в особенности можно наблюдать при постройке нового дома и при переходе из старого дома в новый.
Так, при «окладке» (закладке) нового дома делают небольшие углубления во всех углах и в них кладут — в каждое углубление — по кусочку хлеба, по маленькому камню и сколько-нибудь денег. Это дань суседке, чтобы она благоволила к хозяевам. Затем в переднем углу ставят маленькую кедринку и приговаривают: «Вот тебе, мать-суседушка, тёплый дом и мохнатый кедр»…
Эта кедринка, по-видимому, и служит главным местопребыванием домовой суседки.
Точно так же, переходя из старого дома в новый, хозяева выводят с собой и старую домовую суседку, приглашая её словами: «Матушка-суседушка, пожалуй с нами в новый дом», где ей отводится обычное место — в переднем углу подполья.


И.Я. Неклепаев
Разгадывание снов

(Из книги «Поверья и обычаи Сургутского края»)

По поводу сна у сургутян есть поверье, что глаза человека выскакивают иногда по ночам из своих «глазниц» (орбит) и блуждают по земле. Что они увидят, то и будет сновиденьем.
По мнению сургутян, сны рассказывать не следует — не будут больше сниться.
Если видишь во сне, что поднимаешься на гору, это значит, «на горе», т. е. к горю, к печали, спускаешься с горы — «с горя», т. е. если было какое горе, значит, горя не будет, к радости.
Видеть во сне сено — будет с кем-либо ссора, шум; муку — будет мука, неприятность; попа или образ — к немочи; нож — друг добра желает; лошадей — враг будет; коров — «короводство» — с кем-нибудь короводиться, ситец или холст — будет дорога.
Видеть кого-либо в чёрной шубе — будет досада или печаль, новые сапоги — новое подворье, т. е. на новую квартиру или в новый дом переселиться; печь — к печали.
Если увидеть, что в печи упало чело — в доме будет покойник; то же, если во сне увидишь, что выпал зуб, и если при этом было больно, шла кровь — умрёт кто-нибудь из близких (кровных) родных, в противном случае — из дальних.
Если жена увидит, что потеряла головной платок или его снесло с головы ветром, то скоро умрёт муж.
Видеть во сне медные деньги — к слезам, бумажные — к счастью; баню — «к басне», к новостям; девок — к диву; бруснику — к радости, чёрну ягоду — к слезам.
Когда видишь во сне, что целуешься с кем-нибудь, то нужно, проснувшись, сейчас же укусить подушку. Если этого не сделаешь — заболит губа, а когда укусишь подушку, то губа заболит у того, с кем во сне целовался.
Плакать во сне — к радости, парня родить — к «корысти», воду черпать — к слезам, причём если во сне видишь, что черпать приходится из проруби или из реки, то — чужое горе, в чужих людях плакать, а если из кадки дома, то предвидится какое-нибудь своё горе.
Если во сне увидишь, что поймал утку — к свадьбе; видеть пароход или лодку — к покойнику; пожар или покойника — к морозу.


И.Я. Неклепаев
Поверья о кладах и о разных способах сделаться богатым и удачливым

(Из книги «Поверья и обычаи Сургутского края»)

У сургутян есть такая поговорка: «Богаче Строгановых не будешь». В объяснение того, как разбогатели Строгановы, здесь существует такое поверье.
Давно когда-то жили два брата Строгановы. Оба они были промышленники. Раз на промысле ночевали они вместе. Одному не спалось. Вдруг он видит: катятся по Земле две звёздочки. Он за ними. Чтобы не забыть дороги, он стал строгать палку, стружки и указывали пройденный путь. Звёздочки, наконец, прикатились к сундуку и затем повернули обратно к тому месту, где ночевали братья, и здесь исчезли. В это время как раз проснулся другой брат и говорит первому: «Ах, какой я дивный сон видел! Будто в лесу под деревом стоит сундук, а в нем много-много денег»…
Наутро оба брата пошли по стружкам и нашли огромный клад. С тех пор и разбогатели.
Такие случаи внезапного обогащения встречаются, однако, крайне редко и выпадают на долю лишь немногих счастливчиков, но, по мнению сургутян, и всякий человек может приобрести себе богатство, если он раздобудет только «неразменный рубль» или «шапку-невидимку». Правда, добыть эти вещи очень трудно, но, во всяком случае, не невозможно.
Чтобы достать «неразменный рубль», обладающий свойством всегда возвращаться к своему собственнику, если хоть копейка от этого рубля осталась в его кармане, прежде всего необходимо запастись чёрной кошкой. Дело это, однако, нелегкое, так как нечистый обыкновенно забирает себе всех чёрных кошек сейчас же при их появлении на свет. Поэтому приходится очень зорко следить за какой-нибудь беременной кошкой, и лишь только у неё появится чёрный котенок (совершенно чёрный, без малейшей иной шерсточки, что случается весьма редко), сейчас же надо взять его в руки. Раз кошка побывала в руках человека, нечистый уже не может воспользоваться ею. Потом с этой кошкой нужно пойти в Христовскую заутреню в церковь и стать на паперти, и когда священник, после обхода вокруг церкви, выйдет на паперть и возгласит: «Христос воскрес!» — то следует все три раза отвечать: «У меня чёрная кошка есть»… Тогда к обладателю чёрной кошки явится нечистый (Сургутяне не объясняют, в каком виде) и станет требовать себе эту кошку, обещая за неё горы золота и всякие блага. Тут-то у него и надо требовать неразменный рубль. А когда он даст его, нужно как можно скорее уходить с этим рублём из церкви, причём зажжённую пасхальную свечу следует нести бережно, чтобы не погасла до самого дома, здесь ставят её в передний угол под стол, дверь запирают и кропят святой водой, чтобы не мог зайти нечистый. А он непременно погонится, чтобы отнять обратно неразменный рубль, но будет уже поздно. Чтобы задержать нечистого, прежде чем нести кошку в церковь, её перевязывают верёвкой со множеством крестообразных узлов, и в таком виде вручают нечистому. Получив кошку, нечистый затрудняется этими узлами, и, пока возится с ними, счастливый обладатель рубля успевает добежать до дому и принять все означенные меры против вторжения нечистого.
По другим рассказам, неразменный рубль добывается несколько иначе. Именно: берут обыкновенный рубль и кладут его. во время чтения в церкви «Деяний» на каменку в чёрной бане, а затем, когда вокруг церкви пойдут с крестным ходом, следует взять этот рубль, обтереть им чёрную кошку и пойти с ним в церковь (самую же кошку в церковь не носят), где, ставши на паперти точно так же, как и в первом случае, на возглас священника: «Христос воскрес!» — ответить три раза: «У меня неразменный рубль есть» (в рифму с «воскрес»). После этого рубль этот приобретает свойство «неразменного», т. е. всегда возвращается к своему хозяину в целости, лишь бы только он получил на него хоть грош сдачи.
Но, однако, есть и средство лишить этот рубль его свойств: для этого нужно проткнуть (приколоть) его иголкой или насадить на проволоку, и тогда уж он не убежит и не вернется к своему прежнему обладателю. А узнать его и отличить среди прочих рублей очень нетрудно: он всегда шевелится, или, как говорят Сургутяне, «имеет трепетания», как живой…
По некоторым рассказам, неразменный рубль, кроме свойства возвращаться в целости к своему хозяину, обладает ещё способностью вытягивать те деньги, с которыми он бывает положен: поэтому если замечено (по трепетанию), что среди денег есть неразменный рубль, то не следует его класть в кошелёк к своим деньгам, иначе он их уведёт.
Здесь будет нелишним привести одну сургутскую примету относительно денег. По мнению сургутян, чтобы деньги водились и дольше держались в кошельке, их нужно непременно складывать лицевой стороной наружу и оборотной внутрь, в противном же случае они скоро убегут.
Есть другой ещё способ разбогатеть, кроме обладания неразменным рублем, это — достать папоротников цвет. Добывается же он так: заметивши заранее где-нибудь в лесу папоротник, следует в ночь на Ивана Купалу прийти в лес и, очертившись Васильевским огарком, сесть около куста папоротника и караулить, когда он зацветёт. Расцветает же он в самую полночь. Тогда нужно его сорвать и, молча и без оглядки, нести домой. По дороге будут попадаться разные люди — знакомые и родные, которые станут заговаривать, будут стращать, но на них не следует обращать никакого внимания, иначе цветок потеряет свою силу. Пришедши домой, нужно сейчас же, ночью, положить этот цветок в церкви под престол, где он должен лежать до Крещенья. Когда в Крещенье из церкви пойдут на иордань, следует заскочить в алтарь и из-под престола вытащить цветок и идти с ним на реку. Тут явится нечистый и станет во что бы то ни стало добиваться этого цветка. Тогда-то и следует требовать от него, чего хочешь, и он ни в чём не откажет, даст какое угодно богатство…
В полночь на Иванов день делают ещё вот что: доставши совершенно чёрную кошку, варят её в котле в чёрной бане. Затем, когда кошку разварят до костей, начинают перебирать все её кости перед зеркалом таким образом: возьмут кость, оботрут её полотенцем, посмотрят через неё в зеркало и откладывают в сторону. Через некоторое время будто бы непременно дойдёшь до такой кости, что когда станешь смотреть в зеркало, то ничего не увидишь — ни себя, ни кости. Эту косточку и берут: она имеет свойство скрывать человека вроде шапки-невидимки, и у кого она есть, тому легко проникнуть куда угодно, совершенно не будучи невидимым другими.
Впрочем, у сургутян есть поверье и относительно шапки-невидимки.
Добывается, по их словам, она так. Нужно одеться во всё совершенно новое и в крещенское водосвятие зарыться на загороди в сено, но это сено должно быть особым манером заготовлено ещё с лета, а именно: оно должно быть накошено совершенно новой литовкой, на коей не должно быть решительно ничего старого, до черена включительно, сгребено новыми граблями и сношено новыми носилками. В загороди явится нечистый и начнёт всячески выпроваживать из сена, пустит в ход ласки, обещания всяких благ и т. д., но выходить не следует, иначе нечистый тут же вилами и задавит. Нужно требовать от него шапку-невидимку. Когда он её даст, из сена можно выйти без всякого вреда.
Хорошо также иметь, в видах обогащения, разрыв-траву. Она уничтожает всякие преграды вроде замков, запоров и т. д. и дает свободный доступ к чужому добру. Добыть же её можно так: надо отыскать гнездо дрозда (дрозд кладется в дуплах деревьев), вход в это дупло заколотить, а кругом под деревом разостлать простыню. Дрозд, чтобы проникнуть в гнездо, неизвестно откуда принесёт разрыв-траву, приложит её к затычке, и последняя разлетится, а трава упадёт на простыню и станет достоянием искателя.
Эта трава добывается ещё таким способом: если при косьбе сломается литовка, то траву, о которую она сломалась, нужно подобрать и сейчас же нести на реку: часть её всплывёт и пойдёт против течения, другая потонет. Первая и есть именно разрыв-трава.


Русские народные песни Сибири

(Из собрания «Сибирских народных песен, записанных в подгородных деревнях г. Тобольска летом 1894 г.» М.Н. Костюриной.)

Вечёрошная круговая

Я качу, качу золото кольцо,
Золото-вито со брильянтами!
За кольцом идет добрый молодец,
За собой ведёт красну девицу.
Ты возьми её за правую руку,
Проведи её вдоль по горнице —
Вдоль по новенькой!
Ты поставь её среди горницы,
Подойди к ней столь близёшенько,
Поклонись ей столь низёшенько,
Поцелуй её три раза милёшенько!


Хороводная

Не летай, соловей, не летай, молодой,
Во чистом поле!
Ты завей, соловей, ты завей, молодой,
Тепло гнёздышко!
Ты не вей, соловей, ты не вей, молодой,
В поле гнёздышко!
Ты завей, соловей, ты завей, молодой,
При деревнюшке,
При деревнюшке, при весёленькой,
Что при фабричке…
Я на фабричке сижу, сижу девица,
Я девица-мастерица
Ковры шить-вышивать…
Ковёр шила-вышивала
Самолёт-ковёр,
Сама на ковёр приговаривала:
— Кому, мой ковёр, ты достанешься?
Ты достанешься мужу старому —
Я могу свой ковёр приобрезати,
Достанется мой ковёр мужу младому —
Я могу свой ковёр принаставити!

Зап. в дер. Филатовой.

Проголосные

* * *

Калинушка с малинушкой лазоревый цвет —
Весёлая компаньица, где миленький пьёт…
Пить-то не пьёт — за мной, младой, шлёт…
Уж как я-то, млада-младёшенька, призамешкалась
За утками, за гусями, за лебедями
                            да за мелкими пташками.
Журавлюшко по бережку похаживает,
Ковыль-травушку пощипывает,
За реченьку, за быструю поглядывает:
Как за реченькой-то слободка стоит,
В слободушке четыре двора,
Во каждом во домике всё кум да кума…
Вы кумитеся, любитеся, любите меня!
Вы пойдёте в зелен сад — возьмите меня!
Вы пойдете цветочки рвать — сорвите и мне!
Вы будете веночки вить — завейте и мне!
Вы будете в реку бросать — бросьте и мой!
У всех кумовьёв венки плывут, а мой потонул!

Зап. в дер. Завальной.

* * *

При долинушке куст калинушки стоит,
На кусточке соловей-птица сидит,
Горьку ягоду калинушку клюёт,
Он малиной призакусывает…
Прилетали к соловью два сокола,
Звали, звали соловьюшка с собой,
Понесли соловьюшку за реку,
Посадили соловьюшку в клеточку,
За серебряну решёточку…
Не дают соловью ни пить, ни есть,
Заставляют соловьюшка песни петь:
— Ты воспой-ка, воспой, соловей!
При кручине нас, молодцев, утешай!



Х.М. Лопарев
Детские игры в Самарове

(Из книги «Самарово»)

Игра в бабки (ножные кости животных) происходит или посредством плиток (железных или чугунных), или посредством битков. Кон (ряд) бабок ставится по линии в длину или ширину, отдельно или попарно; затем игроки, поставив по нескольку своих бабок, отходят на известное расстояние и по порядку начинают бросать плитки или битки в кон. Выбивший число бабок получает их в свою собственность. Затем игроки снова ставят по такому же количеству бабок и т. д. Низенькие бабки называются шлюхами, а более высокие — панками (панок), из которых и делают битки, наливая их снизу внутри свинцом для придания им большей тяжести…
Игра в лапту очень простая. Игроки делятся на две партии, затем матки кидают жребий, кому первому чигать мечик (бросать мяч). После этого одна партия идёт в поле, а другая по порядку посредством палки (лапты) кидает в поле мечик, причём подаёт ей мечик один из игроков, стоящих в поле. Чигнувший или промахнувшийся отходит на определённую черту и поджидает, пока мечик не кинут так далеко, что можно пробежать поле — один ли раз, или туда и обратно. Но если стоящие в поле улупляют бегущего и сами разбегутся по чертам, происходит перемена партий: вторая начинает чигать, а первая лупить. Стоять в поле считается отчасти постыдным, и по окончании игры долго спорят, кто долее стоял в поле.
Игра в чуги, называемая в Тобольске и в России городки, происходит следующим образом. Чертятся на земле на известном расстоянии друг от друга два квадрата, кона, причём линии конов называются вереями. На передней линии конов ставятся чуги (приблизительно до десяти) и на задней по одной, называемой попом. Когда чуги расставлены, начинается деление игроков на две равные партии: выходят сначала два главных игрока, называемых матками, к которым подходят пары и спрашивают: матки, матки, есть али нет? Земля или камень? Огонь или вода? и пр., и таким образом делятся. По разделении игроков на две партии матки кидают жребий кому первому какой кон зажигать (разбивать). Сначала матка от передней вереи одного кона кидает палку в другой кон и, если выбивает из кона хотя бы одну чугу, продолжает выбивать чуги уже с половины расстояния между конами. Чуга, упавшая внутри верей, называется лёгой; остановившаяся же на верее ставится и называется также попом. Понятное дело — легче выбить стоящую чугу, нежели легу, почему часто происходит спор о том, считать ли известную чугу легой или долженствующею быть поставленной на попа. Кто неправильно судит в этом случае, тот, по мнению противной партии, хлюздит, и фальшь и ложь называются хлюздою. Когда выбита последняя чуга, партия с торжеством выкрикивает: чур, палок (довольно палок)! — и противники должны довольствоваться только выброшенными палками. Если они не выбили своего кона, они остаются с килою и должны ставить оба кона (ставить чуги на той и другой верее конов).


К.А. Михайлов
Звезда

Свет во сне показывал,
Ночь не торопил…
Странник сказку сказывал,
Странник говорил:

«Где звезда горячая,
Возле трех миров,
Ветер ель раскачивал,
Снег стелил покров.

От звезды дороженька
К озеру ведет,
По дорожке Боженька
За водой идет.

Зачерпнет, умоется,
Поглядит сквозь лед,
За людей помолится,
Из горсти попьет…

Мы же здесь отметимся,
Кто во что здоров…
Опосля и встретимся
Возле трех миров».


«УЛИЦЫ ДЕТСТВА»


И.Я. Словцов Аптекарский сад

(Из книги «Письма из Тюмени претендента на должность городского головы»)

В доброе старое время в Тюмени был образцовый аптекарский сад Александры Ивановны Даудель, который снабжал травами не только Сибирь, но и восточную часть России. Чего только не было в этом саду! Здесь-то, среди зелени, в обществе цветов, находил я в детском возрасте неисчерпаемый источник самых разнообразных наслаждений.
Помню, отец учил меня в порывах негодования искать утешения на небе, и я исполнял это с буквальной точностью. После всякой «взбучки», «вытряски» и «таски» убегал я в сад доброй Александры Ивановны, забивался в чащу кустов и долго-долго таращил глаза на голубое беспредельное небо. И что же вы думаете? Отлично помогало! Взглянешь потом вокруг себя, а цветочки так над тобой и надрываются со смеху; забавные такие рожицы! Добрая Александра Ивановна любила меня за то, что «пострелёнок» помогал ей сушить целебные травки, сбирать семена, а пуще всего за то, что добывал для неё разные корешки, что растут не в садах, а по глухим болотинам, куда только на лёгких детских ногах и можно проникнуть.
Сад Александры Ивановны на окраине города был огорожен крепким забором. Беседок, гротов, хитроумных затей и фонтанов в нём не было, но и без этого было там уютно, тенисто, всё к делу и всё в порядке. Слева от ворот стоял небольшой домик, где жила хозяйка, а справа вдали хорошенькая, чистенькая оранжерейка с грунтовым сараем. Стены небольшой комнаты при входе сплошь были покрыты живыми обоями роскошной Passiflora (кавалерийская звезда), а посредине, на широкой тумбе, стоял большой самодельный акварий, в котором копошились какие-то глазастые, страшные такие тритоны. Чудные цветы пассифлеры, рассыпанные ярко-белыми крупными звёздами, в густой зелени стен придавали маленькой комнате чарующую прелесть. Небольшая оранжерейка сплошь заставлена была орхидеями и красивыми целебными травками тёплого климата. Центр сада был разбит на квадратные участки, защищённые с трёх сторон синевато-зелёными стройными кедрами и только с юга открытые. Под такой надёжной защитой от ветра и холода Александра Ивановна делала мелкие грядки и каждую из них засевала каким-нибудь одним растением. Выхоленные, вполне развившиеся цветочки напоминали мне маленьких игрушечных солдатиков. Каждая грядка казалась цветочной ротой, а впереди на длинном древке развивался этикет — точь-в-точь как полковое знамя. Вон там акониты в золотисто-жёлтых шишаках, как пожарная команда, выстроились; за ними онопордоны, в мохнатых шапках с красной верхушкой качаются на своих стебельках, точно казачья сотня с баранты возвращается. Далее тянутся эскадроны ахилей, генциан, мяты разных сортов, адонисов, актей и красивых цикламенов. В тени красовались алые алтеи и мальвы, а на солнцепёке шарашился высокий рицинус, растопырив, как пьяный мужик, свои широкие лапы.
Центральный участок сада окружал небольшой парк из лип, рябины и дрока; а дальше, по окраинам, росли целебные кустарники бузины, малины, жимолости и всякой всячины. Всё дышало свежестью и ароматом цветов. Боже ты мой, что за «благорастворение воздухов» чувствовал я в садике Александры Ивановны! Детскую натуру поражала здесь сила жизни и таинственная тишина, в которой она проявлялась. Всё это чувствовалось инстинктивно, бессознательно. Жизнь как-то неслышно, незаметно обступала меня со всех сторон, и целый фантастический мир связывался в детском представлении с этим таинственным растительным миром! А кругом шум и хлопоты: сотни насекомых порхают и вьются в яркой цветочной зелени, всё куда-то торопится, чего-то ищет. На этом пиру тысяча цветочных головок блещут друг перед другом изящными, яркими туалетами и своим благоуханием, чтобы обратить на себя внимание крылатых букашек — воздушных танцоров. «Прикоснись, поцелуй — не нужно мне ничего от жизни! Вот, вот так, так, ещё раз!» — и они увядают, опадают, но с этой минуты в глубине цветка является импульс для новой жизни! А какие хитрые, какие коварные эти красавицы флоры, какие ловушки устраивают они своим крылатым друзьям и не пересказать теперь; куда до них нашим барышням!
Вверху на деревьях и по кустарникам свищут, щебечут, кричат попрыгуньи — мелкие пташки. Вон поднялись, вспорхнули высоко-высоко, играют, тешатся, вьются в голубой синеве неба, вон снова спустились, свистят, скачут по веткам. Пир на весь мир!.. В пору детства уходил я в эту живую струю жизни и забывался в ней. Тысячи вопросов бессвязно один за другим возбуждались, сменялись, будили мысль, вводили и сливали её с мировым разумом!
Поймёт ли ваше сердце, как было мне тяжело, как мне было больно, когда через двадцать лет увидел я, что садик мой почти вырублен и обращён в поскотину…


М.С. Знаменский
Исчезнувшие люди

ГЛАВА Х,
в которой юный автор, круживший в среде вышеописанных личностей, добром поминает своё прошлое

Коснувшись детства, не скоро расстанешься с ним. Теплом и зеленью веет на человека, пользовавшегося (что случается у нас очень редко) добрым детством и принявшегося рыться в своём прошлом; как росой освежает начинающее ожесточаться сердце. Весёлые пейзажи встают и в моём воображении, простые, но весёлые. Вот соборная колокольня, облитая розовым светом утра, с блестящим, от восходящего солнца, крестом. Я как будто сейчас вижу длинную тень её, протянувшуюся через всю площадь. Вижу нашу только что испечённую серенькую школу с крылечком, на рундуках которого так удобно и приятно сидеть, вздрагивая от прохладного воздуха и не совсем ещё прошедшего сна. Удобно и весело сидеть тут, срезая соломинкой выступившую на стене от вчерашней жары жёсткую, как янтарь, серу, сидеть, прислушиваясь к чириканью Воробьёв, любуясь полётом сверкающих около креста галок и чувствуя, что не одному тебе весело, а весело и отрадно и зелёной мураве, и красному обломку кирпича, и обвалившейся штукатурке. На всём блеск и радостный свет раннего утра: весело смотрит даже окно у ратуши с разбитым стеклом. А как было страшно в то время, когда мяч, пущенный геройской рукой Молотилова, одного из наших силачей, взвился к поднебесью, описал параболу и со звоном влетел в это окно. Ух, какой же сердитый выскочил из дверей ратуши сторож! Такой сердитый, что вряд ли у вас повернулся бы язык порицать нас за то, что мы так быстро рассыпались в стороны, оставив растерявшегося Молотилова одного на произвол судьбы и разгневанного сторожа. Да, я вижу ясно, как он стоит с поличным — с опущенной лопатой, как-то странно улыбаясь и рассматривая свои босые ноги.
Часы идут. Церковная тень укорачивается. Приближается время классов, и предтеча науки — лысый трапезник — выходит из церкви с ключом от первых комнат нашей школы. И как же обрадовалось ему солнышко, так и заиграло на его загорелом лице и на его светлой лысине. Помню я Фадеича — знал он меня, и я его знал. Не раз я сиживал в его миниатюрной сторожке, под колокольной лестницей, дожидаясь, пока отец диакон вынимал из кружки, впредь до раздела, копеек пятьдесят для завтрашнего обеда. Сижу и смотрю, бывало, на Фадеича, как он тачает большущие сапоги, смотрю на него, смотрю на пожелтевшие стены и своды его каморки, на которых так чётко и так кудряво написано мелом: диакон такой-то подписуюсь, или: диакон такой-то руку приложил. В таких подписях более всего упражнялись дьячки и пономари в минуту соблазнительной мечты о диаконовском сане; причём действительные дьякона не упускали случая слово «дьакон» переправить в «дьявол»: вот, мол, ты кто, а до дьяконства-то ещё у тебя нос не дорос.
Отперто преддверие классов, но в летний ясный день едва ли кто оставит церковную ограду до звонка. Группами рассыпался по ней мелкий народ.
В городе Полуторовске есть большая улица, длинная-предлинная и такая широкая, что даже Михаил Капитоныч Болотников — туземный учитель и туземный же автор поэтической летучей рогожки — на что, кажется, был велик, а и он, если стоит на другой стороне улицы, то оказывается таким маленьким. Не на этой ли улице видели его гг. рецензенты? И не с этой ли точки зрения отвергли в нём всё величие и его, и его летучей рогожки?
Почти на самом конце этой улицы есть небольшой домик в четыре окна. Выстроили его уже давно, развели при нём сад и стали в нём жить да поживать. В истории этого домика значится, что первый его хозяин отравился, а второй, Кабаньский, с год тому назад убит.
Не знаю и не понимаю, что за причина была у первого владельца расстаться таким манером со своим домом, когда перед этим домом такая весёлая широкая улица. Наскучит смотреть на неё и ждать редкого появления какого-нибудь прохожего, стоило только выйти во двор — и перед вашими глазами, под навесом между двумя сараями, решётчатая дверь в сад. Разного цвета и вида зелень так и светится промеж тёмных перекладинок решётки: снизу три или четыре клеточки закрываются огромным листом репейника, затем чем выше, тем зелень меньше и светлее, и наконец, сквозь средние клеточки вы можете любоваться скамейками, приютившимися под тенью лип. Кое-где из-за зелени блестит золотистая часть дорожки, кое-где приветливо кивает головкой розовый цветок. Со скрипом отворяются двери сада, и вы смело можете бежать по прямой дорожке под липы на старые качающиеся скамьи и там в тени отдохнуть. Но если ваша кровь кипит, как кипела у меня в девять лет, то, не отдыхая, неситесь назад, сверните с половины дороги направо, добегите до узловатого ствола черёмухи, обхватите его крепко руками, как обхватываете давно не виданного друга, и в три прыжка вы на вершине этого старца. Надеюсь, что не пожалеете своих трудов: направо, налево, по лицу и рукам бьют вас спелые кисти мягкой и сладкой черёмухи. Кругом же вас, под ногами, виды один другого лучше. И при всём этом может прийти мысль о смерти! — не понимаю.
Второй хозяин дома, граф Кабаньский, не только сам не решился бы отравиться, но даже боялся, чтобы кто другой не сделал с ним этого. Он всех подозревал. Спросит, бывало, в гостях стакан воды, посмотрит на него подозрительно, потом выплеснет в окно и пойдёт налить себе сам. Но не от отравы пришлось умереть ему.
Третьим хозяином этого дома был мой отец. И сад, принадлежащий этому дому, был постоянной моей летней резиденцией. Я не выходил оттуда всё свободное время, кочуя с места на место, из аллеи акаций в аллею из черёмух или в середину пышно разросшегося красного смородинника. Каждый уголок этого сада имел для меня свою прелесть. Счастливый и довольный, носился я из конца в конец, пользуясь временем, пока солнце не спряталось ещё за крышу соседки Варлачихи, обладающей удивительным талантом стряпать на весь город неимоверно вкусные крендельки и булочки. Так вот за её-то хижину солнце имело обыкновение прятаться летом. Начнёт, бывало, мало-помалу подбирать свой свет с земли выше и выше, вот уж немного осталось его на верхушках лип, и наконец, поцеловав далёкий крест соборной колокольни, что оно делало, вставая и уходя спать, спрячется за крышу Варлачихи, только разве ещё раз проглянет в щели крыши, как шалун ребёнок сквозь скважину полога своей кроватки скажет «тю-тю!» и исчезнет.
С солнцем кончалось и моё царствование в саду. Да и пора мне уходить оттуда. Под каждым наклонившимся деревом с этого часа начинали копошиться все эти колдуны, русалки, лешие и ведьмы, теоретическим знакомством с которыми я был обязан словоохотливым нянькам да кучеру Петру, которого лично, под хмельную руку, эти любители тьмы заводили бог весть куда — чаще же всего к проруби. И если уж такой силач, как наш Пётр, не мог справиться с ними, то что же могу сделать я? Решительно ничего не смогу сделать! А то ещё вдруг из оранжереи выйдет бывший хозяин, весь в чёрном, с привязанной к шее головой, выйдет и…
Как ни быстро может промелькнуть последнее предположение, однако, начавшись среди сада, оно оканчивалось тогда, когда я был уже вне оного и крепко запирал решётчатые двери, впиваясь пугливым и любопытным взглядом в привлекательную по своей таинственности, неподвижную массу тёмной зелени.
Но всё-таки было ещё и сомнение: зачем всем этим к ночи неупоминаемым господам быть в нашем саду? Ведь они живут более по болотам, да и сад этот протопопский. Да и сам я отлично знаю на память и сейчас же прочту — и начинаю я читать, прильнув к решётке: «Да воскреснет бог».
Скоро, однако, моим сомнениям касательно этого предмета настал конец. Раз на своих классических дрогах возвращались мы от всенощной. Мы тихо, очень тихо пели, и нам было очень хорошо, и говорить никому не хотелось. Возница Пётр, имевший слабость радоваться празднику накануне, одерживал и без того небыстроногую, почтенную по летам, нашу лошадь. И таким образом мы тихо подвигались по нашей улице, потом вкатились в пространный двор наш, где и были озадачены усиленным лаем собак, с остервенением бросавшихся к дверям сада.
Явилась потребность в храбреце, который бы решился узнать причину лая. Пётр, вооружённый бичом, отправился на рекогносцировку. Скрипнули двери, и мы остались дожидать результатов. Быстро и более твёрдым шагом принёсся он назад и сообщил нам, что прошёл-де он до середины сада, пришёл и видит: стоит кто-то весь в белом, руки поднял кверху и кричит. Рассмеялись над его трусостью, но проверить дело никто не решился.
— Я пойду, — говорит кой-кто из нас.
— Ну, иди, иди, — раздаётся вокруг смельчака.
И вот, закинув голову кверху, смело подходит смельчак к дверцам и церемонным шагом возвращается к хохочущей группе.
На другой день, утром, быстро нёсся я в сад, перескакивая через клумбы и обдавая свои ноги росою, прямо к месту, указанному Петром, — взглянуть хоть на след вчерашнего фантома. Но, к своему изумлению, нашёл тут вещь, которую из деликатности назову коровьей визитной карточкой.
Пётр божился, что вчера была тут совсем не корова, да и я слыхал прежде, что привидения оставляют иногда гадкие вещи, особенно на тех местах, где зарыты клады.
— Дай-ко мне, Пётр, лопату железную, — и без возражения приносит он мне самую лёгонькую. Очевидно, что в моей и в его начинающей седеть голове одна и та же мысль. И вот я рою, рою и удивляюсь, почему это я вчера не пошёл? Что тут страшного? Пришёл бы, ударил, сказал: «аминь, аминь, рассыпься» — и были бы все деньги, все деньги. Отец бы обрадовался… долги заплатили бы. Но увы! Лишь солнце отправилось за Варлачихину крышу, я быстрее чем когда-нибудь понёсся из сада.


М.М. Пришвин
Лена

(Глава из романа «Кащеева цепь»)

Легка ты, Русь, своими хижинами, сгорела — и будто слезла старая шкура змеи. Но и тяжела же ты своими каменными, похожими на сундуки, домами купцов: один в один и везде одинаково. А хуже того, как задумает купец выстроить что-нибудь своё, небывалое. Так выстроил себе пароходчик Иван Астахов, командир сибирской шпаны, двухэтажный дом с вышкой, огромный, неуклюжий и мрачный, ни на что не похоже: ни дом, ни корабль. Для чего, одинокий, холостой, устроил себе такое большое жильё с танцевальной залой, люстрами и канделябрами на стенах? Видно, в своё время у него тоже был свой расчёт на хозяйку, на большое женское приличное общество, но могучий человек на сибирских реках не справился с таким, казалось бы, маленьким делом — разыскать себе подходящую женщину, и от всей этой мечты остался только нелепый дом, похожий на речной пароход.
Внизу двенадцать комнат и вверху столько же, на вышке подзорная труба — смотреть в степь, на пароходы и на пожары; Иван Астахов — создатель и до сих пор начальник вольно-пожарной дружины. Тут же, на вышке, знаменитая лейденская банка, от которой в городе началось просвещение.
Много лет тому назад вместе с солнечными часами и кучей разных разностей Астахов привёз её, как диво, из России, и долго весь город ходил смотреть удивительную лейденскую банку и пробовать своим пальцем силу электрической искры. Случались такие разряды, что у любопытного палец надолго оставался крючком, но хоть умри, а, если уж зашёл посмотреть лейденскую банку, Астахов непременно заставит на себе испытать силу разряда. Река вина была выпита за столом с лейденской банкой, горы пельменей были съедены — в уксусе, варёных в молоке и дорожных, сушёных, прямо из мешков. За сибирскими разговорами — кедровыми орешками — и родилась от лейденской банки и от одного ссыльного естествоиспытателя Барабина мысль открыть гимназию и так начать просвещение города, наполненного баранами и верблюдами кочующих народов.
Молчаливой тенью в мягких туфлях ходит по дому дрессированный лакей Александр, лимонно-бледный, с потаёнными глазами. Он ещё с полночи начинает готовить страшно крепкий чай своему господину: Иван Астахов одинаково зимой и летом встаёт с петухами и до начала своих пароходных дел занимается чтением. Чего только он не нахватал для своей библиотеки!.. Много тут есть всяких романов, но не в них дело, — Астахову дорога в книге умственность, такое, чтобы можно было поломать свою голову и всё-таки до конца не понять и оставить догадку себе: есть Дрепер и Бокль, есть Дарвин и Спенсер, из каждой такой книги выходит как бы вызов всему свету. Вот это и есть самое драгоценное, заманка всего чтения. Даже апокалипсис у него не простой, а подделка под XVI век, проданный букинистом за большие деньги как оригинал; такую книгу читать совсем невозможно, а зато как хорошо показать гостям загадочное и шепнуть: «Эта книга тоже с душком». Но есть святая святых библиотеки, тайна из тайн, и показывается только избранным: роман «Что делать?» таинственного автора, «Знамения времени», Ренан «Жизнь Христа» и Кеннан «Сибирь и ссылка», две книги рядышком в одинаковых переплётах, будто два тома одного сочинения; есть и запрещённая «Крейцерова соната» Толстого, переписанная со многими ошибками рукой легкомысленной свояченицы самого уездного начальника. Хорошо всё-таки не знать методов научных исследований и до старости читать разные книги с постоянной надеждой — что вот какая-то вдруг откроет сразу всё; но без всякой связи этого чтения с делом даже Астахов устал и накинулся на энциклопедию, как учёный на метод. Он уже близился к половине тома, посвящённого букве А, как вдруг ему предстала статья «Азбука» и читать её не захотелось. Для отдыха он взял том с буквой П и сразу на всё утро увлёкся Платоном, потому что эта большая статья была ключом к загадочному и везде повторяемому: «любовь платоническая». Начитанный за ночь Платоном, он зовёт к утреннему чаю своего племянника с лукавой затеей посрамить гимназиста.
На зов приходит Алпатов, робкий и смутный, как зверёк, пойманный и посаженный в огромную клетку.
— Чай пить! — говорит ему дядя.
Пьёт и, раздумывая о чём-то своём, забывает на время о племяннике, будто его тут вовсе и нет, и только на половине стакана вспоминает и говорит:
— Чай пить — не дрова рубить!
Но Алпатову кажется, куда легче бы рубить дрова, чем пить чай с тяжёлым человеком, молчать и прислушиваться к мёртвому ходу лакея Александра в его мягких туфлях. От напряжения молчания у него начинают даже показываться в глазах прозрачные фигуры разного цвета и проплывать справа налево, и всё больше и больше их, так что, кажется, если не разогнать их словом и оставаться в молчании, то и тебя самого утянет в какую-то бездну. Нет, невозможно больше молчать, и Алпатов, с риском сказать непоправимую ерунду, хватается за первое, что приходит ему в голову:
— Нас учили, дядя, что под землёю огонь.
— Конечно, огонь, а то от чего же вулканы?
— Вулканы-то, говорят, могут быть и от воды: под землёй вымываются громадные пещеры, своды их иногда обрушиваются, и с такой силой, что от удара вода обращается в пар и плавятся металлы, вот почему из вулканов показываются сначала газы, а потом лава, это называется нептуническая теория происхождения вулканов. А то есть ещё теория плутоническая.
— Платоническая? — спрашивает дядя, очень довольный, что так можно связаться с Платоном и посрамить этого маленького разумника. — Так, стало быть, о вулканах ещё Платон размышлял?
— Не Платон, дядя, а Плутон… Плутоническая теория строится на предположении, что под землёю огонь. Плутон был бог огня, а Платон — греческий философ, ученик Аристотеля он.
Дядя не выдержал, ему от слов Алпатова стало почти так же худо, как тому от дядина молчания.
— Ну, ты меня не учи, — перебил он племянника. — Платона я знаю, наверно, получше тебя. А до Плутона ещё не дошёл.
Испуганный наступлением ужасного молчания, Алпатов опять схватился за первую проходящую через голову мысль и сказал, никак не желая задеть дядю:
— Как это вы, дядя, так скоро могли пройти с буквы А до Платона?
Дядя встаёт страшно рассерженный: хотел поймать племянника на Платоне, а мальчишка сам поймал его на Плутоне.
В таком настроении Астахов идёт в кабинет заниматься пароходными делами, и вот беда теперь, если придёт к нему кто-нибудь в себе не уверенный и робкий, как несчастный капитан, чуть не погибший в воде Иртыша. И нужно ж было так случиться, как раз и приходит этот капитан Аукин просить прощения, о чём-то шепчется с Александром, озирается, решается, идёт по коридору в кабинет… А через минуту оттуда слышится удар костыля о пол и на весь дом:
— Ос-с-сёл!
Аукин вылетел из кабинета, как из пушки ядро, и в передней встречается с тем самым жёлтым капитаном, что сменил его на пароходе «Иван Астахов».
Кто он такой? Появляется откуда-то снизу по винтовой лестнице и там исчезает, живёт там или приходит? У него какие-то отношения с Александром, и с поваром, и с женой повара Настей, и к дяде он входит просто и во всякое время.
— Вышло? — спросил он Аукина.
— Чуть не убил костылём.
— Погодите немного здесь.
Уходит в кабинет, и через минуту дядин голос оттуда:
— Александр, позови сюда этого осла.
Аукин крестится и просит Алпатова:
— Загляните поскорее в окошко, там дочка моя Алёна… Что, она стоит там? дожидается?
Алпатов заглянул. Там под тополями стояла девушка в шляпке с лиловыми цветами, с лицом, наполовину скрытым в русых кудряшках.
— Она здесь! — крикнул он.
Аукин ещё раз перекрестился и шагнул в кабинет.
Кто же этот таинственный жёлтый капитан? Откуда у него такая чудодейственная сила? Выходит из кабинета с Аукиным, счастливым, сияющим. Снизу с тряпкой поднимается Настя, манит рукой; жёлтый капитан опять с ней исчезает по винтовой лестнице. Аукин делится радостью с Александром: он опять капитан «Ивана Астахова». Потом Алпатов видит из окна, как на радостях отец встречается с дочкой Алёной, выделывает ногами и руками какие-то вензеля, будто его дёргают за верёвочку, как бумажного акробата. Алёна быстро, испуганно взглядывает вверх и встречается глазами с Алпатовым; на носу у неё и на щеках такие веснушки, будто из каждой скоро должна вылететь птичка с удивлёнными глазами и бархатным бантиком на белом горлышке. Она очень смутилась, увидев чьё-то лицо в окне, и что-то строго сказала отцу. За тополями они быстро скрываются, но что, если побежать скорей на второй этаж и посмотреть сверху? Так и есть, идут по направлению к пристани по деревянным мосткам. Оглянётся или нет? Если оглянётся, будет хорошо, нет — худо. Оглянулась на повороте и скрылась за стеной товарной конторы. А то, если теперь забраться на вышку? Бежит скоро туда, и опять видно. Смотрит в подзорную трубу — вот бы теперь оглянулась: ну же! ну, ну, ну!.. Она оглянулась, и разом из всех её веснушек вывелись птички, все сорок сороков полетели на вышку и на ту золотую луговину, где стоит певучее дерево; кто-то сорвал на лугу белую ромашку и загадывает: любит или не любит? А наверху-то, на певучем дереве, так хорошо звенят струны святого пчелиного труда. И ничего в том не понимающие шмели дураками густо басят: «Жениться, жениться…».
— Ты кого это смотришь? — грянуло сзади.
— Там, в степи, дядя, кажется, дымок показался, вы ожидаете «Лену»?
Астахов берёт трубу — и очень радостный:
— Да, это «Лена» идёт.
— «Лену» я ещё не видал. Она большая?
— Сейчас увидишь.
Простым глазом видел Алпатов, как шла на пристань с отцом Алёна, и думал: она большая, взрослая, барышня, какое ей дело до него, но всё-таки почему же она всё оглядывалась?


Н.В. Денисов
Улица моего детства

И гусь ущипнул. И коза
Боднула и глянула тупо.
Потом загремела гроза
Пестом о чугунную ступу.
Потом в поднебесном огне
Последнюю тучу спалило.
И кто-то на рыжем коне
Промчал, как нечистая сила.
И снова, далёко маня,
Просторно проглянули пожни.
И гусь не шипел на меня,
А мирно щипал подорожник.
И весело травка росла,
Умывшись водой дождевою.
И даже коза не трясла
Страшенной своей бородою.



С.В. Мальцев Мы с Митяем

(Главы из повести)

Как мы подружились с Петькой-«профессором», а у меня появился Мурыч

Так уж вышло, что мы с Митяем вдвоём дружим, то есть друг с другом только. Ни с кем больше не сошлись характерами в классе за все пять лет. Но так было до сегодняшнего дня. А сегодня мы подружились с Петькой-«профессором».
Как-то раньше мы на него внимания особого не обращали. Есть в классе такой парень, ну и что? Невысокий, щупленький, в больших очках. Зубрилка, пятёрочник, всегда всё знает, даже на переменках сидит, книжки читает. Наверное, он один из всех ребят нашего класса в хоккей играть не умеет. Во всяком случае, мы с Митяем его ни разу на нашем катке не видали, хотя живёт Петька недалеко от нас и ребята из его двора всё время на нашем льду пасутся.
Одним словом, мы на этого Петьку ноль внимания.
Кончились уроки, идём мы сегодня не спеша домой. Настроение чудное, ни одной двойки не получили и даже наоборот: я — пятёрку, а Митяй — четвёрку. К тому же и погода отличная, тепло, снежок тихонько падает, ни ветерка. Красота, а не погода.
Обсуждаем мы важную проблему, которая всегда стоит перед нами, что делать после обеда — идти на улицу или садиться за уроки. С одной стороны, вроде бы сначала уроки, улица потом, а с другой — пока уроки сделаешь, уже стемнеет. А в темноте какой хоккей — фонарей на нашем катке пока ещё нет.
Дошли мы почти до дома и вдруг видим — стоят у забора пятеро парней, все старше нас. Мы их хорошо знаем — из соседнего двора, часто нам вредничают, мешают шайбу гонять, хотя каток у себя заливать ленятся.
Пригляделись — что же они делают? Оказывается, кота какого-то держат, а самый большой, Генкой его зовут, привязывает ему к хвосту пустую консервную банку. Бедный кот вырывается, пищит, а парни гогочут, как гуси, и лапы ему прижимают, чтобы не царапался…
Остановились мы с Митяем, переглянулись — что делать? Как кота у них отнять? Никак не отнимешь — только сунься, сразу по шее надают и прогонят.
— Давай так сделаем, — шепчет мне Митяй. — Как они кота отпустят, мы сразу бросимся за ним, поймаем и убежим в твой подъезд. Там банку отвяжем и отпустим его на свободу.
— Ладно, — отвечаю я тоже тихо. — Тогда ты заходи справа, а я слева — с двух сторон будем ловить.
— Только осторожнее, он как бешеный будет царапаться, варежки надень, — Митяй натянул свои перчатки и как ни в чём не бывало направился на свой правый фланг. Он даже не смотрел на ребят с бедным котом, ну а они-то и вовсе на него не обращали внимания.
Я достал варежки из карманов, оглянулся и вдруг увидел Петьку-«профессора». Тот неторопливо шёл, разглядывая что-то под ногами.
Честно говоря, я даже и не подумал тогда, чтобы как-то привлечь его к операции по спасению кота. Не до того было. Надо скорее занимать свою позицию, а то удерёт кот мимо моего носа в соседний двор — лови его там. Ни за что не поймаешь. Да и не может этот тихоня за котом бегать по двору, ещё упадёт, очки разобьёт.
Только я пошёл к гаражу, как вдруг слышу топот, бежит кто-то мимо. Не успел я оглянуться, как пронёсся Петька-«профессор», — мчался он, как танк, — подбежал к ребятам и, ни слова не говоря, вырвал у Генки кота. И вместе с банкой сунул себе за пазуху.
— Вы чего это животное мучаете? Как не стыдно? Он же живой! — закричал Петька и погрозил Генке кулаком.
Он стоял маленький, один против пятерых здоровенных лбов, а те даже рты открыли от удивления. Открыли и закрыть не могут.
Сердце у меня остановилось. Ну, думаю, сейчас они ему врежут по очкам. Надо спасать «профессора»!
И я кинулся к нему. Вижу — и Митяй тоже бежит из своего угла. Но помощь наша не понадобилась. То ли Генка с дружками Петьки испугался, то ли не захотел с ним связываться, а может быть, не такой уж он был хулиган, этот Генка, но только вся компания засмеялась, кто-то надвинул Петьке шапку на нос, и они ушли.
«Профессор» быстро вытащил кота, тот, бедный, весь дрожал и так вцепился когтями в пальто, что мы его еле оторвали.
Петька держал котишку, Митяй отвязывал верёвку, а я придерживал банку, чтобы не болталась, и разглядывал несчастную жертву. Это был совсем ещё молодой кот, почти котёнок, очень худой и, видно, голодный. Шерсть у него оказалась серой, даже с голубоватым отливом, глаза зеленоватые, а кончик хвоста совсем белый, словно в сметану окунули.
Митяй отвязал банку, забросил её подальше за гараж, а я взял кота у Петьки и посадил его себе под пальто — так мне вдруг стало жалко бедного зверя. И сразу он у меня затих, прижался к груди, и вдруг, слышу, раздалось мурлыканье, да такое громкое, словно трактор какой-то заработал у меня за пазухой. И сразу у меня так хорошо стало на душе. Вот какие мы молодцы, спасли животное. Особенно Петька, никогда бы не подумал…
— Мурлычет? — спросил у меня «профессор» и прислушался.
— Ага! — заулыбался я. — Как трактор!
— Ты его себе возьмёшь домой?
Я задумался. Откровенно говоря, такая мысль не приходила мне в голову. Конечно, неплохо было бы, но как мама…
— Я бы сам взял, — продолжал Петька, — да у меня есть. А две кошки в доме подерутся.
— Бери, не думай, — сказал Митяй. — Хороший котишка.
Вот так мы подружились с Петькой-«профессором», а у меня дома появился Мурыч.

Открытие Митяя

Только я собрался обедать — вдруг звонок в дверь: Митяй прибежал. Я даже испугался — что случилось? Ведь мы расстались с ним полчаса назад во дворе.
— Знаешь что? — закричал Митяй ещё с порога. — Я сейчас прочитал в календаре, что человек треть жизни проводит во сне!
— Ну да, — согласился я. — Даже больше. Чего тут удивительного? Я вот ложусь в одиннадцать, встаю в семь. Значит, сплю восемь часов. А в воскресенье встаю даже в десять — ведь в школу не идти…
— Давай-ка посчитаем! — давно я уже не видел Митяя в таком возбуждении. — Если каждый день спать только на час меньше, то в месяц можно сэкономить целых тридцать часов!
Ну и молодец же Митяй! Как только мне самому эта мысль в голову не пришла! Ведь верно — тридцать часов в месяц можно запросто набрать, подумаешь, на час меньше поспишь.
— Совсем нетрудно: всего на час встать пораньше, — продолжал Митяй. — В месяц тридцать часов, это в год триста шестьдесят, — он задумался на минутку. — Это же пятнадцать дней, целых полмесяца можно сэкономить!
— А за десять лет? — закричал я в восторге. — Пять месяцев!
— Можно ведь спать в день и на два часа меньше, тогда в год наберётся почти целый лишний месяц. А за месяц сколько всего можно сделать!
— Давай с завтрашнего же дня вставать раньше на час, — предложил я. — Не в семь, а в шесть. Идёт?
— Договорились. Я так и знал, что мы сразу поймём друг друга. Я сейчас пойду календарь дальше читать, может, ещё что-нибудь открою…
И Митяй убежал.
Вечером я поставил будильник на шесть часов и лёг спать с приятным чувством, что завтра буду иметь целый лишний час времени.
Видел я какой-то необычный сон. Чуть ли не летел куда-то на каком-то большом самолёте или даже на ракете. И вот как назло в самом интересном месте зазвонил будильник.
Ох, как не хотелось вставать! Но я всё же откинул одеяло и быстро соскочил на пол — надо выполнять принятые решения. Быстро оделся, умылся и… остановился в недоумении — что же делать в этот сэкономленный час?
Конечно, можно было бы повторить ещё раз географию — по ней могут меня спросить. Но ведь это же смешно — вставать на час раньше, для того чтобы повторять уроки! Тем более что вдруг географичка меня и не спросит. Одним словом, я взял «Таинственный остров» и уселся поудобнее на диван.
Час пролетел незаметно. Когда меня позвала мама завтракать, я специально посмотрел, сколько страниц прочитал. Оказалось, почти двадцать! Немало. Интересно, что Митяй в этот час делал?
В школу я пришёл раньше Митяя, он появился перед самым звонком.
— Что с тобой? — удивился я. — Ты не заболел?
Митяй и правда был какой-то вялый, скучный. Лицо, всегда румяное, сегодня жёлтое, под глазами чёрные тени.
Увидев меня, он слабо улыбнулся:
— Ты знаешь, я подсчитал, что если спать в сутки на три часа меньше, то в месяц сэкономится целых девяносто часов! В год это полтора месяца!
— Это, наверно, вредно, так мало спать, — нерешительно сказал я.
— Ничего не вредно. Вот сегодня я встал в пять часов и чувствую себя нормально.
— В пять часов? Что же ты делал?
— Как что? — вдруг растерялся Митяй. — Разное… С котом поиграл немного, рисовал, читал…
— А я встал только в шесть. Почему же ты меня не предупредил? И я бы на пять будильник завёл.
— Мне уже вечером эта мысль пришла. Как же тебе мог сказать?
— Утром только и успел двадцать страниц «Таинственного острова» прочитать, — расстроился я, — а за два часа все бы сорок одолел.
— Вот видишь, — обрадовался Митяй, — какое я ценное открытие сделал. Ты теперь эту книжку скорее в три раза прочтёшь. Надо о моём открытии в «Пионерскую правду» написать.
Первым уроком у нас была математика. Елена Васильевна, как всегда, быстро осмотрела класс и открыла журнал.
— Чумаков! К доске! — услышал я и оглянулся на Митяя.
Тот и не шевельнулся, глаза у него были закрыты. Митяй спал!
Я изо всех сил толкнул его локтём в бок. Он так и подскочил. Стоит, глазами хлопает, ничего не понимает.
— Иди к доске, — повторила Елена Васильевна. — Ты что, замечтался?
Там, у нас за спиной, кто-то даже прыснул от восторга.
Митяй вышел к доске, и мне стало его жаль — уж очень у него вид был скучный.
Елена Васильевна стала ему диктовать задачку. Задачка был совсем несложная, мы много раз такие решали. Но Митяй все время сбивался и никак не мог её решить.
— Что с тобой, Чумаков? — удивилась учительница. — Разве ты таблицу умножения не знаешь?
— Елена Васильевна! — я встал. — Он что-то плохо себя чувствует, заболел, наверное…
Учительница внимательно посмотрела на Митяя:
— Вид у тебя действительно неважный. Садись, а на переменке сходи к врачу. Я тебя потом спрошу.
На перемене ребята окружили нас, стали спрашивать, что с Митяем, что у него болит…
— Ничем я не заболел, — отмахнулся от них Митяй и потащил меня в коридор.
— Никому пока не говори про моё открытие, — тихо сказал он, когда мы остались одни. — Оно ещё нуждается в проверке. Понял? Смотри — не разболтай! А я пойду умоюсь.
Вернулся Митяй с мокрой головой.
— Ну вот, совсем себя хорошо чувствую, больше не засну.
И правда, до конца уроков он больше не спал, но глаза у
него стали красные, как у кролика.
После обеда я, как всегда, ждал Митяя, чтобы вместе готовить уроки, но не дождался.
Вечером я опять завёл будильник на шесть часов и лёг спать.
Утром кто-то сдёрнул с меня одеяло. Я открыл глаза. Это была мама.
— Вставай, соня, уже скоро восемь часов, в школу опоздаешь.
— Восемь? — удивился я. — А будильник? Почему не звонил?
— Он и звонил, да разве тебя разбудишь! А зачем это тебе понадобилось вставать так рано?
— Это тайна, — сказал я важно.
— Ну, раз тайна… — и мама ушла.
Но я не мог утерпеть и за завтраком всё ей рассказал.
— Митяй открыл, что если спать в день на час меньше, то за месяц сэкономишь тридцать часов, а если на два, то уже шестьдесят. За год это будет…
— И вы решили спать меньше?
— Да! А Митяй вчера даже на три часа раньше встал!
189

— Глупые вы! — вдруг стала серьёзной мама. — Ты сам хорошо запомни и Митяю расскажи, что недосыпать очень вредно, можно тяжело заболеть.
Митяя я встретил возле школы.
— Ты чего же вчера ко мне не пришёл уроки делать? Я ждал-ждал, ведь договорились.
— Понимаешь, какое дело, — смущенно ответил он. — Я вчера как пришёл из школы, так и уснул. До самого вечера спал. Потом поужинал и опять лёг. И сегодня до завтрака не мог проснуться. Будильник звенел-звенел, всех разбудил, кроме меня.
— Выходит, ты вчера три часа утром сэкономил, а потом весь день спал? — удивился я.
— Выходит, так, — вздохнул Митяй. — А жалко, такое хорошее открытие было…


А.Г. Гольд (Гольденберг)
Моя Россия

Моя Россия — угол Первомайской,
дом на углу. Кусты сирени райской.
Колонка. Пыль. Дорога. Лебеда.
В тележке на подшипниках — беда.

Дорога. Пыль. Грохочущие танки.
И медный марш «Прощание славянки».
И батальоны в пыльных облаках,
парящие в дожди на плащ-палатках,
плывущие в пыли на серых скатках,
как будто на спасательных кругах…

Моя Россия — двор с кривым забором.
Победный май. Лапта и городки.
И вечера с негромким разговором,
когда сойдутся в круг фронтовики.

И в том кругу у Вовки-кочегара
всплакнет в руках трофейная гитара,
и под нее Дунаева-вдова
споет «Платочек», путая слова.

Моя Россия… Нет, она не в прошлом!
Она во мне тем бытом заполошным,
тем коммунальным, где и смех и горе, —
все общее, все в общем коридоре!



B.П. Крапивин Белый шарик матроса Вильсона

(Главы из книги)

Стасик

1

Трахнуло, как из пистолета!..
Ну кто мог подумать, что обыкновенный капсюль от охотничьего патрона, замазанный хлебным мякишем и надетый на перо лёгонькой деревянной ручки, грохнет с такой силой! Обычно они стреляли не громче бумажных пистонов, а если ручка падала на пол не совсем прямо, то вообще получалось пшиканье. А этот вон как!
Стасик даже зажмурился.
А когда он разожмурился, увидел, что маленький Генка Янченко прыгает на одной ноге, а другую трёт сзади ладошкой. Стасик сразу сообразил, что искра от капсюля подло клюнула Генчика в беззащитное место между чулком и кромкой твёрдых коленкоровых штанишек. Ой-ей… Генчик-Янчик был среди третьеклассников самый смирный и безобидный. Стасик тоже не из бойких, и он вовсе не хотел делать Генчику никакого вреда. Просто думал пошутить, когда бабахнул капсюлем у него за спиной!
<…>
Стасик ошарашенно остановился на тротуаре. Просто непостижимо, как за две минуты может столько всего свалиться на человека. Будто вихрь какой-то или лавина! Нежданно-негаданно…
Всякое за два учебных года случалось со Стасиком Скицыным, но чтобы вот так, с треском из школы и «без мамы не появляйся»… За что? Будто он противотанковую мину взорвал! Все стреляют — и пистонами, и хлопушками, и пульками из резинок, надетых на пальцы, и не только в коридоре, но даже на уроках. А виноватым оказался бедный Скицын, который тише и примернее многих.
Стасик перешёл булыжную мостовую и побрёл вдоль деревянной решётки Андреевского сада. Прочь от своей школы — такой привычной, уютной, с красным кирпичным низом и деревянным вторым этажом, где блестят большущие, чисто промытые стёкла, и со свежим ярким кумачом на воротах: «Добро пожаловать!». Ага, «добро пожаловать… с мамой»…
<…>
Он вздохнул глубоко и горько. Свернул за угол и зашагал по улице Семашко, в конце которой синела заречная даль.

2

Август чуть не весь был серый и слякотный, но в последние дни его опять появилось солнце. И сентябрь тысяча девятьсот сорок седьмого года начался в городе Турени безоблачно, безветренно, с каким-то особенным, пушистым теплом. Листья не шевелились, почти неподвижно висели в воздухе летучие, с растопыренными волосками семена. Искрились чуть заметные паутинки. На улице Семашко совсем не встречались прохожие. И тихо было, только шаркали по доскам Стаськины подмётки да где-то на дворах заорал петух, но застеснялся и не кончил крик.
Это солнечное умиротворение постепенно успокоило Стасика, обволокло его. Где-то в глубине ещё скреблись беспокойство и обида, но сильнее их была уже уверенность, что все кончится благополучно. Впрочем, и уверенность эта была не главной. Она тоже растворялась в ленивой Стаськиной беззаботности.
Так и брёл он квартал за кварталом к высокому берегу.
У реки Стасик бывал очень редко. Гулять в одиночку так далеко от дома он ещё не решался. А если с кем-то в компании, случай выпадал не чаще раза в год. Как-то давно ходил с мамой и соседками полоскать половики с лодочных мостков. А ещё раньше, позапрошлым летом, он и мама на пристани встречали пароход. Было очень интересно, только стояли сумерки, а в них не разглядеть всё как следует. Стасик запомнил огни на пароходе и фонари на берегу, шум паровой машины, гудки, запах солёной рыбы, которым несло от сложенных в пирамиды бочек. И худую серую кошку: она сидела на ящике под жёлтой лампочкой и равнодушно умывалась. И мигали на решётчатых столбах и вышках колючие красные сигналы… От этого вечера у Стасика осталось ощущение, что он побывал где-то в далёком приморском городе, откуда начинаются кругосветные плавания.
А прошлой весной устроили для второклассников прогулку на берег и назвали её «экскурсия». Все стояли над рекой и смотрели с высоты на залитые половодьем заречные улицы, на татарскую деревню Нижние Юрты с церковью под названием мечеть, на рощицы и синий лес на краю земли. И практикантка из пединститута громко рассказывала, что такое горизонт. Но все, кроме бестолкового Мишки Семипалова, и так знали о горизонте, поэтому не слушали, отбегали, и Нина Григорьевна очень боялась, что кто-нибудь свалится вниз. Обрывищи-то о-го-го какие!
Сейчас обрывы показались ещё выше. Может быть, потому, что река в конце лета обмелела и выглядела совсем не широкой, маленькой по сравнению с нависшими над ней громадами земли. Река отступила от крутизны, вдоль воды тянулась широкая песчаная полоса. На ней валялись оторванные от плотов брёвна, какие-то ящики, автомобильные шины и всякий мусор. У другого, низкого берега, сплошь стояли плоты, к ним прижимались разноцветные катера. На краешках плотов сидели мальчишки с удочками. А дальше был простор, простор под бледно-синим небом — до того самого далёкого горизонта, о котором рассказывала студентка… Солнце светило в спину и не мешало смотреть. И Стасик всё больше отдавался власти громадного, но ласкового пространства. И такими пустяками были теперь его недавние неприятности по сравнению с этой бесконечной землёй и чистым небосводом — тоже бесконечным и спокойным. Стасик даже снисходительно пожалел одноклассников, которые сидят в душном от свежей масляной краски классе…
Потом он стал думать, куда пойти, и решил, что вправо. Двинулся по краю берега.
Тропинка привела к серому забору. За ним стоял покосившийся, но красивый деревянный дом с круглой башней под куполом из чешуйчатого железа. Наверно, до революции построили его для какого-нибудь богача. На башне торчал штырь с железным флажком. Во флажке светились пробитые насквозь цифры: 1892. Стасик сообразил, что это год постройки.
<…>
Забор подходил к самому обрыву. Но всё же между ним и кромкой берега оставалась травяная полоса шириной в один шаг. А на ней ниточка-тропинка. И Стасик пошёл, чиркая правым плечом по доскам, а левым ощущая жутковатую пустоту. Но глинистый обрыв сменился зелёным откосом, тропинка вильнула по нему вниз и запрыгала по всяким буграм, выступам, склонам и промоинам. Среди бурьяна, жесткого белоцвета и древовидных, выше Стасика, репейников. Сухие стебли и колючки злорадно цеплялись за шероховатый китель, дёргали кирзовую полевую сумку на брезентовом ремне, чуть не оторвали от этого ремня сатиновый мешочек с чернильницей-непроливашкой. Ёжики-репьи щёлкали по ушам и застревали в коротеньком Стаськином «полубоксе». Ну и пусть! Приключения так приключения. Вперёд!
Но скоро он понял, что костюму от таких приключений несдобровать. Левая штанина внизу разорвалась по шву, одна пуговица с кителя потерялась. Стасик выбрался на солнечную проплешину откоса. Обобрал с себя колючие шарики. Из кителя сделал скатку — вроде шинельной, солдатской. Надел её через плечо крест-накрест с ремнём сумки. Получилось по-походному, по-военному. Штаны подогнул выше колен, а чулки скатал пониже, так, что под коленками получились отвороты, похожие на коричневые бублики. Перешнуровал потуже ботинки. И решил, что теперь он похож на разведчика-путешественника с картинки в книжке писателя Киплинга.
<…>
Шагов через двести тропинка привела к развалившейся лестнице. Наверно, когда-то лестница спускалась к лодочной переправе. Но теперь переправа была совсем в другом месте, а от лестничных пролётов остались лишь отдельные участки с прогнившими ступенями. Остальное, скорее всего, во время войны растащили на дрова. Стасик поглядел сперва вперёд, потом вверх. Пробираться сквозь заросли, по правде говоря, уже надоело, под рубашкой полно мусора, а коленки горят и чешутся. А кроме того, надо ведь посмотреть, что там наверху за улицы.
То по хлипким ступеням, то прямо по откосу выбрался Стасик на высокую кромку берега. Оглядел, как покоритель Казбека, реку и землю до горизонта, поправил амуницию и двинулся в незнакомые края.
Улица Ермаковская, улица Тобольская, переулок Водников… Никогда Стасик здесь не бывал. Он жил в привокзальном районе, всегда словно припорошенном угольной пылью. Дома там — кирпичные или деревянные — были все похожи друг на друга: двухэтажные, с квадратными окнами, без всяких украшений. Кое-где между ними стояли длинные бараки. И единственным красивым зданием был похожий на терем клуб железнодорожников, да и то он стоял ближе к центру, в Андреевском саду.
А здесь — всё по-другому. Деревья казались гуще и листья их чище. В канавах пестрели мелкие ромашки, а у заборов жёлтая россыпь лютиков, сурепки и поздних одуванчиков. Лопухи по-хозяйски росли сквозь щели деревянных тротуаров. И всё дышало стариной. На кирпичном двухэтажном доме, на боковой, стене, Стасик увидел совсем необыкновенное: большой корабль с надутыми парусами и длинными флагами! Видимо, барельеф этот был вылеплен из алебастра или гипса. Старый, потрескавшийся, местами обвалившийся… Но всё равно прекрасный корабль! Он летел над верхушками пожелтевших клёнов и гроздьями рябин. Над ним виднелись на кирпичах полустёршиеся чёрные буквы: «Бр. Гурины. Торговля рыбой». Стасик мысленно отмёл эту буржуйскую надпись, а кораблём любовался долго.
И с этого момента он всюду стал замечать признаки особой, «корабельной» жизни. У ворот лежали перевёрнутые лодки. На заборе желтело фанерное объявление: «Пристани Турень требуются грузчики, вахтёры и разнорабочие», и внизу значок — якорь в кружочке. Над кривым деревянным домом с башенкой — флюгер-пароходик. Маленький сквер огорожен литой решёткой с узором из штурвалов и канатов… И название самой улицы — Пароходная!
И Стасику очень захотелось туда, где два года назад он видел пароходные огни и ощущал портовые запахи.
Но улица вдруг упёрлась в тёплую от солнца стену кирпичного склада. Пришлось обходить его по тропинке. А тропинка привела Стасика в кривой переулок.

Размышления в переулке Банный лог

Переулок извилисто убегал вниз, но не с ровным наклоном, а с горки на горку. Тротуары — не деревянные, а из каменных плит, которые лежали косо, редко, топорщились и соединялись кривыми тропками. Дома тоже стояли неровно: то вдоль, то поперёк, то дерзко выставляли на дорогу покосившийся угол или крыльцо. Были здесь всякие дома: и большие — с резьбой, застеклёнными балкончиками и надстройками, и утонувшие в лопухах и бурьяне хибарки. А над путаницей склонившихся туда-сюда заборов — чаща рябин и вековые тополя.
Безлюдный этот, причудливый переулок поманил Стасика ласково и неудержимо. И Стасик пошёл вниз по плитам с приятным и странным ощущением: будто он делал открытие и в то же время словно место это ему смутно знакомо.
Конечно, у такого переулка и название должно быть подходящее. Скажем, Речной, потому что за домами чувствуется, просто-напросто дышит простор недалёкой реки. Или Лодочный спуск: вон две лодки лежат у ворот, а ещё одна торчит острым носом над забором. Или Рыбачий. Большая сеть сохнет на кольях в палисаднике перед жёлтой мазанкой (неужели в реке ловят сетями? Или привезли с озера?).
Он остановился, замигал. От удивления и досады.
Название и правда необычное. Но и… как говорят, ни к селу ни к городу. Лог — это, как известно, овраг, он с ответвлениями тянется через Турень во многих местах. А здесь… Может, потому что переулок постепенно опускается к реке и незаметно раздвигает толщи обрыва? Ладно. А почему «Банный»? Где-то здесь баня? Но известно, что в Турени всего четыре бани: Ишимская (за водокачкой), Заречная (у чёрта на куличках, Стасик там никогда и не был), Железнодорожная (привычная, уютная, куда он ходил с Юлием Генриховичем) и Стахановская (самая большая, в центре, на улице Стахановцев).
Чтобы прогнать досаду, Стасик решил, что когда-то и здесь была баня, но не простая. Наверно, с большой трубой, похожая на пароход. В ней мылись кочегары с пароходов, которые приплывали к пристани Турень от самого Ледовитого океана…
В банях, кстати, всегда есть что-то такое корабельное, морское. Шипенье кранов, шум воды, гулкие голоса; голые спины блестят в пару — совсем как в пароходной кочегарке, когда барахлят старые котлы (Стасик видел это в кино «Морская дорога»). А Стахановская баня, та вообще напоминает океанское судно: похожие на иллюминаторы окна в несколько рядов, а над входом — кубический застеклённый выступ, будто китайский мостик.
<…>

Берег

Банный лог лишь вначале казался переулком. А потом стало ясно, что это улица: не спеша она прыгает по буграм вниз, виляет и не кончается. Каменные плиты, лесенки и заборы — в пятнах от солнца и тополей. Семена плывут в тихом воздухе… Чудо что за улица! Даже всё плохое, что вспомнилось, забывается здесь почти сразу. И опять — спокойствие, чуточку ленивые и хорошие мысли…
И люди здесь хорошие. Вон бабка на лавочке посмотрела по-доброму, а могла ведь проворчать: «Уроки учить надо, а не прыгать тут…». Двое мальчишек с удочками попались навстречу, глянули спокойно и тоже ничего не сказали. А могли ведь придраться: «Чего тут шляешься не по своей улице?».
Но Банный лог закончился, разветвился на две улочки. Стасик свернул на правую, и она привела к палисаднику… К простому шаткому палисаднику, за которым Стасик увидел, что искал!
Блестел синеватыми стёклами дощатый зелёный дом с белыми карнизами — длинный, с башенкой, на которой прожектор и мачта с тросами и фонариками, как на корабле. За домом виднелась корма высокой баржи, а к барже приткнулся грязно-белый пароходик с красными кругами на сетчатых перилах. На кругах надпись — «Хрустальный». Был он вовсе не хрустальный, а обшарпанный. Но всё равно совершенно настоящий пароход. Он деловито посапывал. А по сторонам он пристанского Дома — всё то, что создаёт живописность портовой жизни. Серый склад с громадной надписью «Не курить!», штабеля ящиков и бочек с рыбным запахом, мотки толстенного троса, вытащенный на берег катер и даже метровый якорь-кошка, с четырьмя ржавыми лапами, — он валялся в лебеде, как самая обыкновенная вещь.
Стасик пролез между расшатанными рейками палисадника. Оглянулся: не погонят ли? Но гнать было некому — безлюдье. Он потрогал сухой тёплый якорь и наполнился удивительным чувством: этакой причастностью к дальним плаваниям и приключениям. Правда, не было горластых чаек и шума прибоя, по ящикам и в траве скакали сухопутные пыльные воробьи, а недалеко от якоря паслась коза. Но даже эта домашняя умиротворённость была Стасику по душе. Так и должны выглядеть маленькие пристани. Будто в книжке про Тома Сойера и Гека Финна. С такой сонной тишине как раз и могут случиться всякие удивительные события.
Но пока ничего не случалось. Только пароходик гукнул гудком и бойко зашлёпал колёсами вниз по течению. Стасик помахал ему, потом посмотрел туда-сюда. Между ним и пристанью тянулся двойной рельсовый путь. Стасик встал на рельс, повернулся так, чтобы солнце светило в спину, и, балансируя, зашагал по рельсу. Туда, где виднелись кирпичные старинные склады, какие-то вышки, будки на столбах и круглый бак водокачки.
Слева блестела река, стояли у берега плавучие причалы. Справа подымались, как горная цепь, заросшие откосы. Они будто нарочно отодвинулись, чтобы на низкой части берега нашлось место для пристанских построек и рельсовых путей…
Стасик протопал ещё шагов двести и увидел справа, на фоне репейно-бурьяновых зарослей, коричневый домик. Маленький, будто игрушка, с медным колоколом у крыльца, с чёрными буквами на пыльно-белой эмалевой вывеске.

Ст. Река

Стасик подивился этой старине, сохранившейся от царского времени. И почудилось, что он не в родной Турени, а в каком-то полусказочном городке. Заколдованная солнечная тишь, таинственный безлюдный вокзальчик.
Понятно, что отсюда не ездили пассажиры, это перевалочная станция, грузы тут идут с воды на рельсы и обратно. А сейчас, во время мелководья, станцию используют просто как тупик для товарного порожняка. Но почему-то придумывается, что вот-вот выйдет на крыльцо похожий на Карабаса Барабаса начальник станции, зазвонит в колокол, из-за мыса покажется поезд с блестящим, как самовар, паровозом и нарядными вагончиками, выскочат пёстрые пассажиры, расставят зелёные столы и начнут играть в пинг-понг. А на перроне затрубит и заухает барабаном праздничный оркестр — как в кинофильме «Золотой ключик»…
От маленькой платформы вела наверх деревянная извилистая лестница. Чтобы осмотреть все здешние места разом — и станцию, и пристань, и похожие на кирпичную крепость склады, Стасик решил забраться повыше. Во-он туда, где в стороне от лестницы есть удобный травянистый уступ.
Стасик поднялся. Сперва по ступеням, потом просто по склону. И вдруг понял, что сильно устал. И главное, отчаянно захотелось есть! Ну что же, всё как в походе.
Стасик расположился на лужайке размером со стол для пинг-понга. Этот горизонтальный выступ берега среди чертополоховых джунглей словно кто-то нарочно сделал, чтобы сидеть и поглядывать с высоты. Стасик и поглядывал. И жевал «полдник» — два ломтика хлеба с маргарином, мама перед школой положила ему этот припас в сумку… Эх, мама-мама, знала бы ты, где сейчас твой сын…
<…>
Стасик на радостях дрыгнул ногами, завалился набок и… не удержался на выступе, покатился кубарем.
Нет, плохого не случилось. Кувыркнулся несколько раз, уцепился за бурьянные стебли, сел. Головой помотал: ф-фу-ты, приключение какое… Помигал и увидел перед собой отвесную глинистую проплешину.
Глина была хорошая, светло-серая. Стасик поцарапал её пальцем. Берег был обращён к северу, солнце его не сушило, и глина даже сверху оказалась влажная. А когда Стасик раскопал поглубже — совсем замечательная, размачивать не надо.
С глиняным комком Стасик забрался на прежнее место. Глина сперва крошилась под пальцами, потом стала плотной и податливой. Стасик слепил брусок, похлопал им о коленку (чтобы атомы спрессовались получше). На сером тесте отпечаталась кривая, похожая на морского конька, коросточка давней ссадины. Рядом с «коньком» Стасик задумчиво вдавил палец. Потом сорвал с травы похожий на гусиную лапку листок и тоже оттиснул. Все прожилки отпечатались!.. Стасику вспомнилась книжка про древние времена. Там была картинка с куском каменного угля — на нём отпечаток листа с дерева. С того, которое росло сто миллионов лет назад!
Значит, если бросить сейчас этот глиняный кусок, через миллионы лет он кому-нибудь попадётся в руки — твёрдый, окаменевший. И этот кто-то увидит листик травы, которая росла… вот сейчас, при Стасике (а тогда это «сейчас» будет давняя древность, страшно подумать). И след от содранной и подсохшей коленки. И оттиск пальца.
И останется след от Стасика на веки вечные…
Мысли о вечности пришли к Стасику. Не страшные, чуточку печальные и серьёзные. А мысль забросить своей рукой в эту вечность камушек была чуточку дерзкой, жутковатой, но заманчивой. Камушек со следом от него, от Стасика…
Но по оттиску никто не догадается, что это палец именно Стасика — мальчишки, который жил сто миллионов лет назад…
Стасик заволновался, заторопился, словно догадка о том, что надо сделать, могла ускользнуть. Достал пенал, ручку, раздернул шнурок на мешочке с непроливашкой. Из тетрадки вырвал листок с косыми линейками. Положил его на перевёрнутую сумку и, стесняясь, хотя никто не мог подглядеть, вывел чернилами:
«Стасик Скицын. 9 лет. 2 сентября 1947 г.».
Подумал и вдруг дописал, словно тревожно крикнул всему мировому пространству:
«Я — Стасик!».
Он оторвал бумажную ленточку от листа, скрутил в тугую трубочку, сложил её пополам, вдавил в глину и скатал шарик. Ровный, гладкий шарик размером с небольшую картофелину. Снова отпечатал палец. Потом украсил шарик оттисками листьев и колосков травы, что росла под руками.
Красиво получилось. Кто найдёт — обрадуется. Но чтобы всё это сохранилось навеки, шарик должен сделаться как камень.
В широких карманах Стасик отыскал увеличительное стекло. В зарослях насобирал сухих стеблей. Солнце было уже невысокое, нежаркое, но всё-таки помогло мальчишке: от горячей белой точки задымился и вспыхнул свёрнутый из промокашки жгут. И почти сразу разгорелся бледный бездымный костёрчик.
Стасик не знал, как обжигают кирпичи и глиняную посуду. И решил: чем ближе к огню, тем лучше. Поэтому закатил шарик в самую середину костра. А с боков и сверху всё подкладывал, подкладывал трескучие прошлогодние стебли. Они вспыхивали, обдавали сухим жаром лицо, покусывали искрами руки. Горячий воздух шевелил короткую чёлку и ресницы. И так было долго — может, полчаса, а может, час. Стасик не торопился. Сорнякового сухостоя вокруг хватало, собирать его было легко, а сидеть у огня интересно — как на привале среди гор и зарослей.
Наконец костёрчик прогорел. Стасик палкой разгрёб угольки и выкатил шарик на траву — как печёную картошку.
Шарик и был как обугленная картошка! Стасик-то думал, что увидит его коричнево-красным, будто кирпич или звонкая кринка. А он оказался чёрный, с прилипшей угольной крошкой и золой. Дымился… Словно ядро, выстреленное из пушки!
Или — как маленькая планета, сплошь сожжённая пожарами. Будто на ней взорвались атомные бомбы…
Стасик смотрел на шарик со страхом и жалостью. Так, будто в самом деле по его вине сгорела маленькая планета… Потом он закатил шарик в лопуховый лист, начал оттирать, чистить.
Сажа отчистилась, но красным шарик не стал. Местами остался чёрным, а местами — тёмно-серым. Стасик взял его в ладони — горячий, закаменевший. Обжигаясь, начал оттирать прямо пальцами. Запёкшаяся глина местами заблестела, как отшлифованный чугун. И на ней опять проступили травянистый узор и отпечаток пальца. Ну вот, это уже лучше. И рисунок есть, и каменная твёрдость. Но не по сердцу Стасику был этот каменноугольный траурный цвет. Он достал из кармана кусочек мела и стал натирать им шарик. Белая пыль сыпалась на штаны, пачкала пальцы, а на глине держалась плохо. Стасик вздохнул и опять обтёр шарик ладонями. И… вдруг понял, что получилось хорошо! Шарик был теперь серый, с мягким отливом, как мамин белый воротник. А в отпечатки набилась меловая пудра, и тонкие линии узора отчётливо белели на выпуклой поверхности. Ну, просто… как это называется? Ювелирное изделие!
— Вот какой ты славный получился… — Стасик побаюкал шарик. Как живого. Тот был уже не горячий, а ласковотёплый.
Стасик лёг спиной в траву. Затылок — на мягкой скатке из кителя, ботинки повисли над пустотой, за краем площади. Солнце светило в левую щёку, а в высоте бледно голубело чистое небо с редкими искорками летучих семян. Шарик лежал на груди, Стасик придерживал его пальцами.
Глядя на небо, он думал: где лучше зарыть шарик, чтобы через сто миллионов лет его обязательно нашли? Наверное, всё равно где. Теперь ведь не предугадаешь, что будет через такое бесконечное время. Можно закопать прямо здесь, на берегу. Но не хочется так сразу расставаться с шариком…
Интересно, кто его найдёт?
А может, тогда уже и людей не будет?
Ну нет, люди будут! Иначе зачем стариться!..
Возможно, такой же мальчик, как Стасик, и откопает шарик. Повертит, раскокает, как яйцо. Прочитает: «Я — Стасик».
…А где будет сам Стасик? Если и правда есть бессмертная душа, может, она превратится в воробья, чтобы мог подлететь и посмотреть на мальчика, который нашёл записку? Или… а вдруг она превратится в самого этого мальчишку?
Или она уже никогда ни в кого не превратится, а будет лететь в бесконечности? Но зачем? Куда?
Если бы узнать все тайны! Если бы сквозь эту голубизну рвануться в мировое пространство и посмотреть: что там? Кто там? Есть ли конец? Рвануться, как взгляд, как луч…


К.В. Тихомиров Улицы детства

(Очерк)

Нарисуйте в своем воображении картинку выпускного бала. Далекий 1956 год, тюменская средняя школа № 25…
Десятиклассник Слава Крапивин дарит любимой учительнице собственноручно разрисованный альбом со стихами. Альбом наполовину пуст. «А что же так?!» — спрашивает учительница. «Я буду заезжать и записывать новые», — отвечает ученик…
Недавно известный писатель Владислав Крапивин приезжал в Тюмень, побродил по улицам детства. И, конечно, забежал к Надежде Герасимовне Мусько, привез свою книгу «Мушкетер и Фея», где в повести «Сказки Севки Глущенко» и про неё, любимую учительницу, есть, и про школу, не 25-ю, а другую, маленькую, возле Спасской церкви, где теперь поселилось районо.
Вообще же трудно найти у Крапивина книгу, где бы не было сквозного образа послевоенной Тюмени. Не говоря уже об автобиографических «Тени Каравеллы» и «Шестой Бастионной», наш город 40-50-х годов очерчен в «Ковре-Самолете» и «Голубятне на желтой поляне», «Тополиной рубашке» и «Гвоздях», «Оранжевом портрете с крапинками» и новом романе «Острова и капитаны». Критиками такой момент в творчестве называется «обращением к истокам». На мой взгляд, применительно к Крапивину это не совсем верно — «обращение» корыстно, так как эксплуатирует тему. В мире же, написанном Крапивиным, уместнее говорить о благодарной памяти…
А Надежда Герасимовна смеётся: «У меня уж целая библиотечка собралась. Славик каждую новую книжку высылает».
На фотографиях — десятиклассники, у которых первый класс пришёлся на последний год войны. Мальчики в белых рубашках, вороты расстёгнуты. Девочки без бантов, в строгих платьях, — видимо, не без желания выглядеть постарше. В верхнем ряду слева — Слава Крапивин. Широкий лоб, слегка оттопыренные уши, сосредоточенный взгляд…
Он всю жизнь не устает удивляться тому, что стал писателем. В повести «Мокрые цветы» он пишет: «Кончилась она, школа. Целая жизнь кончилась, целый мир. Я прощу этому миру все слёзы и обиды, все несправедливые двойки, томительные часы после уроков, красные записи в дневниках… Оставлю в памяти только хорошее: друзей, музыку школьных вечеров, шелковую ласковость пионерского галстука, книги, победные пятёрки своих сочинений по литературе, нашу замечательную «классную» Надежду Герасимовну и девочку Инку, к которой я так и не решился подойти…
И это хорошее унесу в другую жизнь. Скоро поезд увезёт меня вон туда, за горизонт, в сторону, где садится солнце…».
И поезд увезёт его в город с большими домами и широкими проспектами, где он закончит журфак, поработает в «Вечернем Свердловске» и «Уральском следопыте» и однажды напишет первую книжку рассказов про мальчишек — «Рейс «Ориона». Потом будут другие книги, и их переиздадут в Москве и за рубежом. Потом юнкоровский и морской отряд «Каравелла», затеянный Крапивиным-студентом, отметит своё 25-летие, и в печати, наконец, во всеуслышание заявят о принципах крапивинской педагогики. И свердловчане будут гордиться тем, что в их сухопутном городе живёт удивительный художник и творит чудеса — например, парусные корабли, парящие над прудами…
А мы? Как жаль, что мы многое забыли. Забыли, что бродил по улочкам, заросшим лопухами, мимо оврагов белобрысый мальчишка и сочинял стихи про моря и океаны. Снесли дом на улице Герцена — первый в его жизни дом. Ну дом-то ладно — развалюхой уже был, но вот тополь трехсотлетний зачем было рубить? Тополь, который был «выше всех деревьев в городе», описанный в «Тени Каравеллы» и «Тополиной рубашке», помешал стоянке машин горисполкома…
Давайте задумаемся. Ещё многое цело. Дома, в которых жили Крапивины, по Нагорной, 21 и Грибоедова, 31. Бывшая школа на улице Ленина, 41, в ее дворике Славу Крапивина принимали в пионеры. Средняя школа № 25, с которой началось наше повествование. «Блюстители» нравственности, конечно, сейчас губы подожмут: «Ай-ай! Это при живом-то писателе!».
Именно что при живом, у которого ещё не раз явятся на страницы книг «домики с затейливыми крылечками, резными узорами на дверях, кружевными дымниками на печных трубах, тяжёлыми изукрашенными карнизами над большими окнами». Тем дороже для нас и наших детей станут дома его детства.
Забыла нынешняя Тюмень и маму Владислава Петровича, Ольгу Петровну, — в годы войны её главной заботой были эвакуированные семьи и дети фронтовиков. Потом она руководила тимуровскими отрядами и ребячьими клубами. А когда уехала в Свердловск, стала в крапивинском отряде Командором № 2.
Пока не поздно, не придумать ли нам что-нибудь вроде «Крапивинских чтений» при университете, не включить ли вышеназванные дома как литературные памятники в список достопримечательностей, не организовать ли над ними шефство ребят из ближайших школ? Давайте подумаем.
…Он дописал тот альбом, и Надежда Герасимовна сберегла подарок. И немало потом было написано стихов и песен, которые вошли в повести и романы, но отдельно никогда не издавались. И все-таки он на всю жизнь остался поэтом.
Заросшая узкоколейка —
Путь из волшебной страны;
Тополя листики клейкие,
Запах поздней весны.
Светкин пушистый локон
У твоего лица…

Свет из знакомых окон…
Мамин голос с крыльца…
Дождики босоногие…
Мяч футбольный в пыли…
Это было у многих.
А многие сберегли?



«ПОРА ОБРЕТЕНИЯ ОТЕЧЕСТВА И МИРА»


П.П. Ершов Шатёр природы

Помост его — зелёная равнина;
Ковры цветов раскинуты на нём:
Здесь снег лилей, тут пурпур розмарина,
А там зерно в отливе золотом.

Со всех сторон над ним сапфирным сводом
Наклон небес торжественно навис;
А по краям зубчатым переходом
Идёт лесов готический карниз.

То лентами, то цветною волною
Сгиб облаков на пологе бежит;
А наверху светило золотое,
Как лёгкий шар, блистательно горит.


Н.М. Чукмалдин
В тайге

(Глава из книги «Мои воспоминания»)

После Ильина дня и покоса бывали годы, что целые семьи нашей деревни отправлялись караваном к северным татарам за сбором брусники. Такой поход за болота и озёра требовал обыкновенно особенных приспособлений. Прежде всего надо было выбрать лошадь, которая умела бы ходить болотами, не проступаясь в топкую трясину. Умелая лошадь ставит переднюю ногу на зыбкую болотистую кору тихо и осторожно, а заднюю кладёт плашмя до колена. Неумелая же ставит ногу быстро и прямо, прорезая кору копытом, и часто проваливается до живота. С такою лошадью в болотном пути одно мучение.
Потом надобно иметь телегу с накладушкой, покрытую берестой и с колёсами без шин. К телеге привязывается длинная доска, как подвижный материал для понтонного моста, если встретится непроходимая иным путём полоса болота. В телеге помещались: полог, одежда, посуда, топор, лопата, съестные припасы и другие принадлежности, нужные для кочёвки в дремучем лесу в течение целой недели времени. В такую экспедицию обыкновенно собирались по семь и до десяти семей.
Выезжали из дома всегда рано утром, чтобы к вечеру приехать в Верхние Тарманы — последнее жилое татарское поселение к северу от нас, отстоящее от Кулаковой вёрст на 25, позади болот и озёр, как раз за границей векового хвойного леса. Дорога шла 15 вёрст лугами и гривами, ровная и гладкая, а дальше вёрст на 10 тянулись топкие болота, где надо было пробираться по окраинам, через ракитник и кочки. По принятому обычаю впереди обоза шёл вожак; за ним тянулись гуськом взрослые мужчины и женщины; а сзади лошадьми управляли дети и подростки. И как ни бывал опытен вожак, но в обозе то и дело раздавались крики: «Эй, тятька, лошадь утонула!». Тогда все взрослые спешили к месту остановки, где обыкновенно лошадь погрузила ноги в чёрную болотистую жидкость и беспомощно мотала головою. Мигом освобождали её от запряжки, подводили доски и вытаскивали лошадь боком. После этого для проезда остальных телег обоза, в обход провала, подыскивалось более крепкое место, а где его не находили, там строили из запасных досок понтонный мостик, которым и переезжали растоптанную «няшу» болота. На таком месте всегда ставили затем веху, предупреждающую об опасности.
Но вот заблестит, бывало, зеркальной гладью Тарманское озеро, а на берегу его затемнеются дома с высокими белыми трубами Тарманских юрт, или, проще говоря, татарского посёлка. Болота шли к концу; чем дальше, тем дорога была лучше, и почва колебалась под нашим поездом всё меньше и меньше. Теперь для глаза уже незаметны становились волны болотного покрова, какие часто виделись при проезде через центральные трясины. Вожак командовал: «В повозки», и все, усевшись на телеги, крупным шагом подвигались к татарской деревушке. На окраине её встречала стая собак, с неистовым лаем бросавшаяся к лошадям. За нею шли двое татар, знакомых нашему вожаку, — Селим и Вагай.
— Здорово, брат Корма, — кричали они издалека. — Что, за ягод пошол? Карашо!
— Собирались за ягодами. Укажи, пожалуйста, где переночевать.
— Ходи ко мне, — зовет Селим. — Рыба дам, молока дам, всего дам.
Поезд наш линией вытягивается по улице против Селимова дома. Мы, дети, высыпаем из кибиток глазеть на грязную, но пеструю и занимательную толпу татарских ребятишек, одетых в рваные рубахи, с аракчинами на головах мальчиков, бусами и монетами на шеях девочек. Лошадей отпрягают и ставят под крышу. Оглобли от телег поднимают кверху, а сами телеги сдвигают одну к другой поближе. Одни из наших женщин идут к Селимовым коровам, обмыть им вымя и подоить в свои посуды, дабы не оскверниться молоком татарского доения. Другие отправляются к озеру за водой, также со своей посудой.
Всем татарским домашним обиходом русское население пренебрегало и относилось к нему, как к чему-то непотребному, с чем грех даже соприкасаться. Всякая татарская посуда, их хлеб, молоко и мясо признавалось поганым и для христианина неподходящим. Теперь, пожалуй, такое отношение к инородцам покажется довольно странным, тем более, что у них в домашнем обиходе было всюду хорошо вымыто и чисто. С этой стороны они стояли ничуть не ниже многих христианских домохозяев. Одно у них казалось дурно — это выдача собакам всех остатков пищи в тех же самых чашках, из которых ели инородцы сами. Это уж для нас, несомненно, было «погано».

* * *

Вот на берегу большого озера запылало несколько костров, закипели котелки с рыбой и провизией. Вынимались из телег скатерти, посуда и стлались и ставились на чистом песчаном берегу. Весь табор разбивался группами, и каждая отдельно рассуждала о своих делах. Женщины возились с котелками и провизией, громко восклицая: «ах батюшки, рыба пригорела!», «ах! соли положить забыла!»; а мужчины толковали с местными татарами, добиваясь самой низкой платы «ясака» за право собирать бруснику в их татарских сограх и лесах. Татары требовали полтину с человека, а наши старики давали по две гривны. Кончили на том, что «ясак» условили — две гривны с человека и по шкалику с телеги полугара, когда приедут татары сами к нам в деревню.
Рано утром на другой день табор наш выехал из юрт по направлению к сограм и сосновым лесам, где особенно водится брусника. Дорога шла сначала песчаными буграми, незаметно поднимаясь выше, и вдвинулась потом через подлесок в густой сосновый бор, пока совсем не исчезла. Дальше приходилось подвигаться гривами и косогорами, полагаясь только на особенное чутье и знание мест наших вожаков. Там и сям около сосен попадалась спелая брусника, но мы не останавливались и ехали всё дальше и дальше. Порою на прогалинах, на песке попадался нам свежий след медведя — то отпечатывались лапы с когтями, то валялся помёт. Но это соседство как-то не казалось страшным. Лошади шли весело, а ботала у них звенели сильно, отдаваясь громким эхом в высоком и кондовом лесу сосны и ели. Но вот поднялись на возвышенную гриву и, подвигаясь далее, спустились в согру, где вперемежку с елью росли кустарники и берёза. Вблизи её, на отлогом холмике, между куп высоких сосен старики определили место для нашего становища. Первым делом вожаки спустились на опушку низменного места: между согрой и урманом, чтобы выкопать колодезь и брать оттуда воду; все же остальные люди устраивали лагерь, устанавливали полукругом телеги, поднимали оглобли, натягивали пологи и раскладывали в центре полукруга костёр для постоянного огня. Отпрягли и спутали лошадей, которые, похрапывая и звеня боталами, усердно принялись щипать сочную траву в ложбинах вокруг нашего становища…
Часа через два вожаки вернулись в лагерь и объявили всем, что колодец выкопан, подмостки к нему сделаны, и вода, пожалуй, отстоялась. Костёр из сухих сучьев и смольняка был подожжён и пылал на славу, разнося дым между ветвей деревьев. Около него вколотили рогатые колья как подставки для тагана, по числу семей, и навешали на длинной палке котелки с водою. Началось живое, полное суеты приготовление горячего обеда. Тем временем вожаки пошли на разведку, разыскивать поляны и бугры по сограм, где особенно растёт брусника. Через час они вернулись с хорошими вестями: ягоды кругом, по их словам, было видимо-невидимо, а в доказательство своих речей высыпали нам по пригоршне крупных спелых ягод.
Весь вечер первого дня прошёл у табора в окончательном устройстве лагерной стоянки и ужина. Кто рубил из сухоподстойника дрова, запасая на ночь; кто присматривал за лошадьми, бродящими по низменностям; а кто рубил еловых веток для прикрытия телег и пологов. Женщины возились с домашним скарбом, приводя в порядок посуду и запас провизии. Мы, детва, весело шумели в новой обстановке, собирая кучи хвойных шишек, подбрасывали их в костёр и наблюдали, как они сначала зашипят, а потом вспыхнут с треском.
За ужином выбрали единогласно моего дядю, Корнила, старостой табора, а моего отца — вожаком по лесу и по сограм, когда с завтрашнего дня придётся уходить из становища за сбором ягод. Дежурного на ночь, для охраны лошадей от Мишки, решили выбирать по жребию. Кто-то предложил произвести эту операцию жеребьёвкой еловыми шишками.
— А и то, братцы, — заметил дядя Корнил, — ведь мы в лесу, а стало быть, и жребий надо делать, как лес велит.
Собрали семь еловых шишек, по числу телег, одинакового вида и размера, заметя на одной из них угольный значок, положили в шляпу. Кто выберет шишку с таким значком, тому и быть дежурным на ночь. Жребий выпал на нашего соседа по деревне Василия Пимнева.
— Ах, братцы, — заметил он, — что же мне делать-то с ружьём? Я его немножко побаиваюсь.
Все засмеялись.
— Вот что, — сказал дядя Корнил, — ты ружья боишься, а медведь человека боится. Уж это так верно, как Бог свят! Прошлым летом, — продолжал он, — с Федькой Горошенкой слыхали, какая случилась оказия? Собирает это он в лесу бруснику, ни о чём не думая, а только кладёт да кладёт целыми горстями ягоды в лукошко, благо, нашёл гривку на какой-то согре, где брусники было, как насыпано. Вот он ягоды берёт да берёт, и только что прополз на коленях кругом корня упавшей сосны да глянул наперёд, а тут близёхонько лежит Михайло Иванович да ягоды кушает. Горошенка крикнул, что есть мочи, да бежать! Медведь испугался до смерти и давай улепётывать в другую сторону. Кто кого пуще испугался, это, милый мой, и не разобрать.
Шутки и рассказы, то страшные, то забавные, продолжались потом долго, пока не стемнело. Над табором спустилась ночь, и в тишине её мелодичным шумом заговорил лес, убаюкивая нас ко сну, под пологами и накладушками.
Назавтра встали рано, позавтракали, повесили себе на плечи кто лукошко, кто кузов или корзину; в руки взяли берестяные туесья, куда сунули по куску чёрного хлеба, и отправились за ягодами. Впереди шли мой отец, мать и я, а за нами гуськом тянулась вся ватага мужчин, женщин и детей. На всякий случай старики засунули за кушаки топоры и вооружились дубинками. В таборе остался сторожить ночной дежурный.
Ходьба тайгой, или, выражаясь местным языком, ходьба урманом, сограми и гривами — совсем особая ходьба. Гривою идёшь по сухому месту, где нет почти травы и вековые сосны своей тенью совсем укрыли землю от солнца. Но вот на гриве-склоне она кончилась, и начинается покатость — согра. Сосны поредели, и то там, то сям гниют громадные стволы валежников, убитых бурей, с поднятым щитом корней с землёю, а между ними, как ковёр, краснеется брусника. Ещё ниже, на самом дне и стоке вод, лежит урман — сплошная масса кустарников и лиственных дерев, где трудно пробираться даже пешему. Под ногой земля зыбит и уходит в мягкий мох чуть не по колено или проваливается между кочек, в грязь и воду. С боков густая чаща полукустов, полудерев, ольхи и черёмухи. Внутри урмана растут местами смородина, малина и завершается в низменных прогалинах клюквой и морошкой.
Отец остановился и указал нам на ряд маленьких полянок по увалу, освещённых косыми лучами утреннего солнца.
— Вот и брусника, — сказал он.
Мы разбрелись направо и налево. Перед нами раскрывались сплошные алые ковры спелой ягоды. Надо быть и видеть самому среди девственного леса и урманов это поле красных ягод, чтобы оценить вид и красоту подобного зрелища. На склоне согры, между редких, но могучих сосен расстилается полянка, одетая брусничником, поверх которого как бы пролита алая лоснящаяся краска. Ковёр из ягод стелется, изгибаясь по всем неровностям очертания поляны, забегает на холмы, образованные корнями и землёй, крупного залежника. Роса блестит бриллиантиком на каждой ягоде, на каждой ветке и листочке. Внизу урман лежит, ещё одетый пеленой голубоватого тумана, а вверху на гриве стеной стоит могучий бор сосновых великанов.
Через несколько часов все наши запасные вёдра, корзины и кузовья были полны ягодами, и мы пошли на становище, едва неся на плечах и в руках тяжёлые ноши. Около бивачного костра была уже налита в котлы вода остававшимся дежурным, сторожившим наше становище и телеги. Ноши сняты и поставлены в тени. Устали все страшно и ждут отдыха и сытного обеда. Пришлось наскоро варить сушёную рыбу, готовить кашу-заваруху и кое-как поджаривать ломти чёрного хлеба с солью. Все довольны хорошим сбором, но молчат, ограничиваясь только редкими вопросами и ответами.
К вечеру разостлали на земле полога, рассыпали на них бруснику, и пошла кропотливая работа отделения листков и корешков, так называемая «чистка ягод». Кто-то из работающих предложил «веять на ветру». Но где же взять его среди глухого леса? Тогда встаёт от ягод изобретательный Никишенька и заявляет всем, что он устроит веялку.
Первым делом выбрал он в лесу прямую мелкослойную настоящую кондовую сосну, срубил её и, отделив обрубок аршина в два длиною, приволок его к костру. Потом при помощи других расколол обрубок надвое и нащипал драниц, насколько было возможно тонких. Затем устроил козелки, на манер праздничных качелей, с перекладиной наверху, конец которой выдавался наружу примерно на аршин. Ещё дальше снял с оси телеги переднее колесо и, надев его на перекладину козелков, прикрепил к нему по градусам спиц тонкие драницы. Во втулок колеса с одного конца ступицы смастерил и укрепил коленчатую рукоятку. Веялка была готова. Применили её к делу, и оказалось, что действует изрядно. Все наперерыв начали похваливать Никишеньку, а он краснел и робел, не знал, что ответить на сыпавшиеся от товарищей одобрения.
Веялка всё время сбора ягод вертелась и с успехом служила делу. Её разорили лишь тогда, когда понадобилось возвращаться домой и водворить тележное колесо на его законное место.
Эпизодов разных во время сбора ягод было, как всегда, немало, и все они оканчивались шутками и смехом. В один из вечеров, когда стемнело, мы сидели кругом костра, лениво перебрасываясь словами. Было тихо, и соседние ветви сосен едва покачивались от нагретого костром воздуха. Пламя вспыхивало и понижалось, и отражение света на деревьях также то ярко блестело, то темнело и как бы потухало. Где-то на озере крякали утки, и чуть слышно стрекотали в траве кобылки. Вблизи костра стояли лошади, покачивая головами и отмахиваясь хвостами; на них звенели ботала, точно перекликаясь между собою. Кому-то в это время пришло в голову рассказывать о привидениях и леших. Рассказчик чуть не с клятвой уверял, что всё будет одна истинная правда.
— Возьмите вы, — начал он, — случай с Иваном Кулаковым. Ехал он однажды в Каменку на мельницу, чтобы смолоть мешок ржи, а дорогой, возле самого села, хоронят покойника. Он возьми да и подумай: «Вот назад поеду ночью, а покойник-то меня и схватит». И что же думаете, братцы? Едет он с мешком муки обратно мимо кладбища и опять подумал о покойнике. Взглянул на кладбище, а покойник-то лезет через ограду. Обомлел Иван со страха, ударил по лошади. Лошадь понеслась, а покойник за ним, всё ближе и ближе. Иван крестится и читает молитвы, а покойник уже сзади на облучке трясётся. Сам весь в белом, глаза закрыты, зубы стучат: умирай со страху, да и только! И чем же кончилось такое наваждение, думаете, братцы? Лошадь в мыле прискакала к дому, а Иван мертвым-мертво лежит на дне телеги без движения. Три недели, бедный, вылежал в горячке после этого.
— Или вот, — продолжал рассказчик дальше, — не к ночи будь сказано, когда лесной тебя «заводит». Идёшь тогда по лесу и знаешь, ведь верно по приметам, где направо, а где идти прямо. Но если дедушка «лесной» — «прости Бог слово» — поведет тебя — пиши пропало. И будешь ты кружиться на одном и том же месте целый день, не находя пути-дороги, а он тебе в лесу то вороном прокаркает сверху, то сорокой прощекочет сбоку, то зайцем перебежит дорогу, то, наконец, филином захохочет. И вдруг…
Рассказчик внезапно остановился с испуганным выражением лица и к чему-то стал внимательно прислушиваться. Слушатели, с замиранием сердца внимавшие рассказу, тоже насторожили уши и явственно услышали поблизости хохот человека.
— Да воскреснет Бог! — зашептали женщины.
— С нами крестная сила! — восклицали мужчины.
Переполох вышел выше всякой меры. Все испугались страшно. Дядя Корнил схватил ружьё и, благословясь, выстрелил в воздух. Громкое эхо раздалось вокруг нашего становища и пошло повторяться по лесу. Оно наконец замолкло, и вот снова в лесу и на том же, по-видимому, месте кто-то вновь захохотал, потом заплакал, как дитя, и заблеял, наконец, ягнёнком.
— Да что вы, други, испугались, — заговорил отец, — ведь это филин передразнивает. Неужто филина не слыхали?
— И впрямь, — заговорили все хором. — С ума сошли, наслушавшись поганых рассказов.
Все разом засмеялись и стали передразнивать один другого, кто как подскочил с земли со страху, кто какую скорчил гримасу. В особенности много насмешек досталось дяде Корнилу за то, как он серьёзно да с молитвою стрелял в «лешего», а там оказался только филин.

* * *

Я был мал, почти ребёнок, плохо понимал и сознавал, но и тогда картина окружающего лесного царства произвела на меня такое глубокое впечатление, что, несмотря на прожитые долгие годы, оно мало потускнело и теперь. Мне живо вспоминаются и та грива, где мы корчевали, и согра, где мы нашли так много ягод, и урман, где мы брали воду из колодца. Каждый раз, как только вспомню я эту поездку за брусникой, так и встаёт в моём воображении во весь рост ряд картин нашей северной растительности, одна другой величественнее и прекраснее.
Вот глушь лесная в вековом и девственном бору могучих великанов — сосен и елей! Кто передаст человеческим языком всю гамму этих красок, всю мощь и красоту этой природы, где не ступала ещё человеческая нога? Вот ствол сосны в два обхвата толщиною, за ним другой, третий — и целый ряд стволов, уходящих кверху на 15 сажен. Их вершины увенчаны серо-зелёными побегами ветвей. Кора внизу корня шероховатая, с коричневым оттенком, а выше по всему стволу переходит постепенно в жёлтый, светло-жёлтый и чуть видно светит палевым на сучьях и отростках. Смолистый аромат сосен наполняет воздух, а сама смола капает на землю прозрачными слёзами янтаря. Серый дятел где-нибудь вверху стволов долбит один из них, и гул ударов его клюва звонко раздаётся в кондовой древесине. Пронесётся ветер, зашумят вершины, и целый рой мелодий охватывает душу. Прислонитесь к великану сосне и с закрытыми глазами отдайтесь на волю грёзам, мечтам без слов, и тогда природа-мать раскроет вам, какие глубины великих тайн скрываются за видимым и слышимым житейским нашим миром.
Выйдите из царства сосен к косогору-согре и взгляните вниз, где растут другие великаны — ели. Вид у них иной, иная зелень цвета, иной характер сучьев и ветвей. Как широка её окружность внизу, как стройна игла, уходящая стрелою кверху, как мягки очертания и формы сучьев и ветвей! Вот прянула на ель гурьба таёжных белок, и пошли качаться ветки плавными размахами. Одна, другая белка мелькнёт своим пушистым хвостом между веток и усядется, насторожив уши, в позе выжидания на качающейся ветке…
А ещё ниже косогора-согры, поблизости урмана виднеется сибирский кедр. Иглы его хвои длинны и висят кистями на концах ветвей, где зреют в серой шишке зёрна жёлтого ореха. Красиво и величаво каждое дерево старого северного кедра! Люблю я вековую сосну, люблю берёзу, липу, ель, даже осину, но больше всех люблю и восхищаюсь нашим сибирским кедром в его природном состоянии, сколько в нём несравненной красоты и мощи.
Когда вы стоите среди такой тайги, где не был ещё хищник-человек, не рубил деревьев, не запускал палов, не жёг кустов для сенокоса, тогда увидите вы ясно, почувствуете внутренними духовными очами, как живёт природа, какой великой мощью, творя и разрушая, проявляются её живые силы. Земля усыпана хвоёй и листвой; упавшие деревья гниют и разрушаются, но на их остатках возникает и растёт «младая жизнь» опять с такой же новой силой порыва. Здесь громадная сосна, там пихта, ель и кедр, в прогалинах брусника и багульник, в урмане мелкие кусты и клюква, а на опушке топкого болота волной колышется высокая зелёная осока!
Попробуйте рассказать, попробуйте изобразить этот дикий лес и дикую природу!
За неделю времени все участники табора набрали ягод полные телеги. Помолившись Богу на восток, запрягли лошадей и медленно, одна телега за другой, по старым следам нашего же пути потянулись домой.


Л.В. Лапцуй
Морошка

Родное приволье.
Средь лежбищ тумана,
Где кочки, как волны,
Как рябь океана,
Спускаюсь в ложбину,
Под локтем — лукошко,
За алой, за винной,
Медовой морошкой.
Кудрями берёзка
К земле припадает,
В холодные росы
Тропинка ныряет.
А солнце доверчивым
Зайчиком пляшет,
То прыгнет на плечи,
То под ноги ляжет;
То ловит меня,
Как оленя, арканом
И тянет, и тянет
К весёлым полянам.
Листом заслоняясь,
Как будто ладошкой,
Глаза свои светлые
Прячет морошка.
Я к ней подбираюсь
По кочкам замшелым,
Я низко сгибаюсь
К губам её спелым.
Она, как невеста,
Меня привечает
И солнца улыбку
На ветке качает.
Пропахший морошкой,
Пропахший землёю,
Я в травах умоюсь
Росой ледяною.
С родимой землёй
Мне нельзя разлучиться —
Глазами морошки
Вся тундра лучится!



Е.Д. Айпин
Наедине с осенью

Осень водила меня по таёжным нехоженым тропам.
Она что-то ласково шептала мне на опушке леса. Я смотрел на высокое-высокое небо, на плавающие в голубой мари дальние сопки, на восходящее чистое солнце и всё слушал и слушал её нежный, очаровывающий шёпот. Я видел, как она играла с золотыми рифлёными листьями берёзы. Я смотрел, как она снимала с ветки листок и, словно маленькое тёплое солнце, подносила мне.
Осень увела меня в светлый сосновый бор.
Она остановилась на взгорье, где светлобородые сосны тихо перебирали струны хантыйской скрипки — нарсьюха. И мы, замерев, слушали эту симфонию золотисто-огненной коры, зелёных и порыжевших иголок, седых лишайников и белого ягеля. И высокое небо вторило соснам невесомым смычком журавлиных стай, и ветерок тонко и нежно подыгрывал на струнах паутины, и лучи солнца легко и плавно скользили по неприметным клавишам чуткого бора. И под эту симфонию всё вдруг поплыло в прозрачную синеву бездонного неба.
Осень вела меня по зыбким болотным кочкам.
Она замедлила шаг возле пурпурно-трепетной осинки. Осинка была светло-зелёной, упругой и гладкой. Только пурпурные листья напевали древние мелодии рек и озёр, чёрных урманов и рыжих болот. Она была стройна и трепетна.
Осень завела меня в тихое чернолесье.
И была она, и была рябина. И была огненнокудрая рябина холодной и терпкой, тревожной и сладкой, прекрасной и дивной, словно поцелуй любимой женщины.
Осень привела меня в укромный лесной закоулок.
Она раздвинула поникшие травы. Она раздвинула поздние блёклые цветы. И аромат побитых первыми заморозками цветов, и аромат примятой травы. Волглый запах прошлогодней листвы, волглый запах таёжной земли.
Хвоя.
Мхи.
И было и тепло, и уютно, и хорошо.
И было и радостно, и грустно, и больно.
И было…
И в этом была её прелесть… Потом было высокое и далёкое небо с седыми журавлями и всеобъемлющим солнцем…
Осень водила меня по таёжной земле. И, может быть, я подумал:
Как хороша ты, Осень!
И, может быть, я сказал:
«Как хороша ты, Осень!».
И, быть может, я крикнул громко:
— Как хороша ты, Ос-сень!..
Слишком громко.
И Она грустно улыбнулась и ушла. Она шла по таёжным нехоженым тропам, по светлому сосновому бору, по зыбким болотным кочкам. Она шла по тихому чернолесью, по укромным лесным закоулкам, по грустной таёжной земле. И с упоением били меня по лицу хлёсткие дожди, злые ветры, колючие иглы и пурпурно-золотая листва. Всё тщетно. Она ушла. Она лёгким белым облаком растворилась над топкой болотной трясиной и ушла в небо.
Где ты, О-о-сень?!.
Где ты!..


П.А. Грабовский


* * *

Плачет небо, тучи хмурые,
И осенняя тоска.
Без конца, как овцы бурые,
Набегают облака.

И, встревоженный, шатается
И скрипит ветвями бор;
Даже птички не решаются
Из гнезда лететь в простор.

Лишь вороньи стаи, каркая,
Омрачают небосвод.
Тяжела картина жалкая,
На душе тоска растёт.
217

Осень плачется, ненастная,
Что ушли златые дни.
И моя судьба несчастная —
Слёзы жгучие одни.


Г.К. Сазонов, А.М. Конькова Прощание

(Из романа-сказания «И лун медлительных поток…»)

Ветер упал на земляную крышу лесовней юрты — вор-кял — и тихо заворочался. Лохматый он нынче, совсем холодный, дохлый. Пытался ветер просочиться сквозь бересту и осиновую дранку, но обессилел и притаился. Подкрался ползком к дымоходу, набрался сил и, как живой, одевшись в холодное дыхание, протёк в чувал и отбросил золу.
И ожил золотом ветер в угольях.
Максим Картин смотрит в угасающий день, а тот, затихая, побурел за узеньким оконцем из бычьего пузыря. Повернул Максим лицо к верховьям, где густо в синеве наливался клюквенный закат. Тихо сказал старик любимому внуку Тимпею:
— Завтра пойдём прощаться с лесом.
Тимпей не может понять, как дедушка Максим угадывает время. Но он угадывает всегда: после его прощания лес оголяется. Тимпей проснулся рано, будто подкинуло его на постели. То закричал громко «блям-блям», ударил, словно в ботало, чёрный ворон-бородач на толстой жерди, усевшись над чувалом. За окном настоянная синь вот-вот рухнет в рассвет. Дед уже готов, он в праздничной, чистой одежде, в широком поясе с волчьими и медвежьими клыками.
— Кушай! — старик протянул Тимпею берестяной ватланчик с сурвякой. Нет ничего на свете вкуснее сурвяки, что готовит мать Апрасинья из рыбьей муки, брусники и рыбьего жира. — Кушай и идём!
Разве можно заставить дедушку ждать? Тимпей проглотил сурвяку, а то, что осталось, завернул в чистую тряпицу.
— Идем! — коротко приказал Максим.
В звонкости солнечного листопада льдистой чистотой пронзительно засинели озёра. Журавлиные клинья щемящей тайной колыхнули высокое, недосягаемое небо. Оттуда, из прозрачных, голубовато-дымных полос, на охладевшую землю падает едва слышный клик.
Максим поднимает потемневшее лицо к небу, Великому Небу Торума, и глаза его наполняет тихая печаль.
— Евра… любовь моя! — шепчет старый Картин.
А журавли колыхающимся клином уходят на юг, к далёкому и незнаемому, проход сквозь падающие в горизонт негреющие лучи ослабевшего солнца. Весной и осенью великим кочевьем, неведомым касланием оживает мансийское небо. Оно оживает в крике и кликах, оно становится суматошным, по-детски шумным и матерински тёплым.
Застыло, окоченело небо осени, низко припало к земле, словно хочет согреться в пламени леса. Только на востоке, в холодной пустынной дали, неожиданно тепло и ярко отсвечивают золотистые глубины разводий, прорубленные солнцем среди пепельного застывающего неба. Тихо ползут, расползаются туманы. Листья, дрожа, в пригоршнях своих держат дождины, и скатываются те с ветвей к тёплому стволу берёзы по шершавой коре и тяжелеют в рубцах. И тогда под шорох ветра в огрузневших дождинах жемчужно мерцает грусть.
Грусть затаилась в покинутых, остывших гнёздах, взъерошенных и опрокинутых ветром. Она выглянула из опустевшего дупла, мгновением метнулась по ветвям синеватым беличьим хвостом, качнула порванной паутиной, высветила потерянным гусиным пером и лениво сдвинула камень под медвежьей лапой. Она проникла вместе с дождём в притихшую землю, в мигание звёзд, присела туманами и посвистывает в крыльях проносящихся стай. Опустел лес, оголился.
— Деревья входят в сон, как люди, сбрасывая одежды, — шепчет Максим.
Беспризорно блуждает ветер, разгуливает по гривам, вороша и сгибая берёзы. Бьёт их ветер головами-верхушками по мокрой побуревшей земле.
— Это всё осень делает нарочно, — говорит старик Тимпею. — Зима теперь войдёт в оголённый лес, но не одна, а в метелях, в пурге, в зелёных глазах волка. Белым горностаем придёт зима, загнав зверя в норы и дупла.
Зима войдёт в перезвоне льдин, в визге мороза. Алой снегириной грудью поднимается зима над волчьим воем к сполохам северного сияния.
— Я научу тебя, Тимпей, услышать и понять лес. Хранит он в себе тайны прозрения, таинство рождения и горечь угасания. В нём столько чистоты и мудрости, что не хватит короткой человеческой жизни, чтобы вызнать грозную силу леса. Я научу тебя, Тимпей, здороваться и прощаться с тайгой.
— Лес — это сказка? — спрашивает маленький внук. — Почему, дед, я вдруг хочу стать деревом? Не просто деревом, а сосной? Почему я вдруг хочу обернуться соболем или бурундучком? Или мелкой пчелой, что выпивает цветок? Почему?
— Всё это просто, — отвечает старик. — Просто оттого, что дарованная небом жизнь есть сказка. Жизнь сказочнее и волшебнее любой сказки, и не лес, а человек владеет даром бессмертия памяти. Это память зовёт тебя стать сосной, это память зовёт тебя обернуться соболем.
Тихо качнул ветвями кедр, и к ногам Тимпея грузно упала крупная шишка.
— Возьми. Это он тебе, — сказал дед Максим. — В давние времена, куда обессиленно добирается Птица Памяти, травы и деревья отдавали людям плод, семя и соки. Звери приносили жир и мясо, реки — рыбу, и дарили звери людям лишние шубы и в худые годы делились последней шкурой — ведь они были братьями и сёстрами. Ведь они понимали друг друга и помогали сберечь живую жизнь. Самые старые манси слышали от прадедов, тем передали их прадеды, что в те времена Медведь был их старшим братом, Лось — средним, а Журавль и Лебедь — младшими. Чайки и Гагары были людям сёстрами, а это значит, Тимпей, для кого-то матерью — сюк, бабушкой — сянк, и положили они начало роду людей Чайки, Гагары, Гуся или Лося.
— И Кедр был братом? — с надеждой спросил Тимпей.
— Да, Тимпей, и Берёза была сестрой. Она была кому-то матерью, а кому-то стала мудрой бабушкой.
— И эти времена исчезли навсегда? — с горечью прошептал Тимпей. — Всё это исчезло, как утренняя роса? Растаяло, как туман? Неужели всё это никогда не вернётся?
— Ну что ты, — тихо засмеялся старик. — Люди ненадолго уходят из жизни. Они возвращаются в неё лесами.


Р.П. Ругин
Метель на ладони

Протяни ладонь в метель —
Пусть метель на ней шаманит,
Пусть раскрутит карусель
И от пляски не устанет!

Целый мир — твоя ладонь,
Мир страстей и наваждений,
Танцев, свадеб и погонь,
И смертей, и возрождений.

Миллион снежинок враз
Налетит, меж пальцев тая,
Словно это дразнят нас,
Прячась в норы, горностаи.

Побегут во все концы
Вдаль по линиям-дорогам
Зайцы робкие, песцы…
И для них ты будешь богом!

Прогонять их не спеши,
Потерпи, постой немного,
Свежим ветром подыши,
Руку вытянув с порога.

Успокоится пурга,
И само собою выйдет,
Что ни бога, ни врага
Этот мир в тебе не видит.

В сердце ясно и светло,
Как в большом уютном доме.
…Вдруг почувствуешь тепло
Ты в обветренной ладони,

Словно добрым костерком
Солнце выплыло из мрака,
Словно лижет языком
Руку верная собака!



Е.Д. Айпин
День обретения

(Глава из книги «Я слушаю землю»)

Я пришёл на Землю в самый долгий день года. Быть может, поэтому мне кажется, что я помню себя со дня своего рождения. Помню, как мама носила меня на руках. Помню теплоту её добрых рук. Помню трещины и зарубки на стенах дома, где мы жили, и сосну, что увидел впервые, выйдя на улицу. Помню высокое-высокое небо над головой и перелётных птиц, что приносили тёплую весну. А за весной приходило лето с очень вкусными ягодами. Ягоды бордовые и красные, чёрные и голубые, янтарно-жёлтые и малиновые. Помню, как наступала осень и перелётные птицы уносили тепло в далёкие края. Уходила осень — и первые снежинки медленно парили в пронзительно прозрачном воздухе…
И первый снег, обновляющий Землю…
Но на этом снегу оставались не мои, а мамины следы. Я ходил тогда ещё ногами мамы. Ведь я пришёл на Землю незадолго до первого снега, в самый длинный день года, в пору изумительно светлых белых ночей. Быть может, поэтому все жители нашего селения решили, что судьба моя будет такой же светлой, как и белые ночи нашей Земли…
И получил я счастливое имя моего деда по отцу — Роман. Его имя отдали мне затем, чтобы я вырос таким же благородным, отважным и сильным, каким был мой дед. Деда своего я не видел, он не носил меня на своих крепких руках медвежатника. Его дни на Земле кончились до моего рождения. Но я слышал столько рассказов о его необыкновенной отваге, что мне стало казаться, будто я видел его, будто жил с ним когда-то рядом. Мне казалось: я и он — это один человек. Ведь я помню тяжесть и строгий и холодный блеск острия его копья. Я вместе с ним вступал в единоборство с медведем. В стужу и зной вместе с ним я пробирался по тропам родной Земли, по большим и малым рекам и озёрам.
Рядом с ним я не знал ни устали, ни покоя…
Мне отдали его имя, чтобы моё сердце стало таким же трепетным и чутким к людской печали и радости, каким было сердце деда…
В крёстные отцы мне достался столетний старец Ефрем. Это чтобы я стал таким же мудрым, как и мой крёстный. И чтобы я прожил такую же долгую жизнь, и чтобы стал таким же сказочником и певцом, каким был старец Ефрем. Его я тоже помню с самого рождения. Помню, он ещё промышлял зверя и птицу, плёл рыболовные морды и жильники, мастерил всякий промысловый инструмент… Я любил наблюдать, как всё ловко делают его руки. Но ещё больше любил слушать его песни и сказки, его легенды и предания. Он был родным братом моего деда. И, слушая сказки, я всматривался в его иссечённое временем лицо, старался отыскать в нём черты моего легендарного деда, от которого, кроме имени и добрых дел, ничего не осталось. Нет даже карточки…
Когда мне исполнилось три года, на Землю моя сестра Даша пришла. Ту осень я отчётливо помню — седоголовые волны на реке, прибрежный белый песок. И чистое-чистое небо. А после: зима — лето, зима — лето. Ещё зима и — весна. Вытаявшее на солнце взгорье на окраине бора, сочная зелень листьев брусники, белый ягель, трухлявый цвет опавших игл. Порыжевшие сосны и — солнце, солнце, неуёмное солнце отовсюду и повсюду. Много-много солнца. Вместе с весной и солнцем пришла моя младшая сестра Оля…
Это была счастливая пора познания и открытий, пора обретения людей и себя, пора обретения Отечества и Мира…


Ю. Вэлла (Ю.К. Айваседа)
Разноцветное небо
«…Распахнул охотник свой тёмный чум. Вздохнул широко. Влетело в чум небо. Превратилось оно в достаток и счастье. Так до сих пор и живёт с человеком».
(Из сказок бабушки Ненги)

Я живу под цветным небом.
И цвета эти так обычны:
Небо грустно,
Небо нежное,
Полухмурое,
Очень свежее,
Весёлое,
Неласковое,
Красное,
Шутливое,
Нарядное,
Ясное,
Как невеста, прекрасное,
Доброе,
Как дитя, беззащитно-слабое
И богатырски сильное,
Жёлтое,
Зелёное,
Синее,
Фиолетовое,
Небо также бывает быстрое
Или вовсе неподвижное.
Небо может быть громким
И совсем-совсем тихим,
И высоким,
И низким,
И густым,
И жидким,
И сухим,
И мокрым,
Посеребрённым,
Позолоченным,
Сизым,
И заважничавшим чиновником,
И по-ненецки простецки близким.
Моё небо вмещается В стёклышко оранжевое,
Что в руках моей дочери,
В приветливо раскрытый вход чума,
Что перед тобой распахнула моя бабушка,
И в твоё окно
Просторное,
Светлое,
Незарешечённое,
Крест-накрест не заклеенное,
С голубыми наличниками,
Со скрипучими ставнями,
С ромашками на подоконнике,
С лицом твоей матери,
Как с портрета улыбающимся.
Небо может прилечь на поле,
Иль на море,
Иль на тундру —
Отдохнуть после трудной охоты,
Иль рыбалки,
Иль прополки.
Небо может парить над миром
Выше звёзд,
Выше солнц И галактик.
Небо может стать наилегчайшим
И бесшумным,
Как порхание бабочки,
Небо может сделать…
Нет!
Нет!!!
Другого неба не знаю.
Нет!
Другим оно не бывает.
Нет!
Оно не может стать не небом.
Моё небо
Цветным-цветное,
Под которым и ты живёшь.



P.И. Лыкосова Просека

(Рассказ)

Лосёнок проснулся от утренней свежести. Мать-лосиха ещё спала. Влажный ветерок покачивал голые кусты, шевелил отсыревшие за ночь вороха палых листьев.
По небу протянулись красноватые полосы, и верхушки сосен затеплились. Лосиха проснулась, встала на ноги и, обнюхав лосёнка, лизнула его тёплым шершавым языком. Он поднялся, потянулся, разведя тоненькие длинные ножки, ткнулся мордочкой ей под брюхо.
На полуобнаженные осины, берёзы, черёмухи хлынул ливень света. Сильнее запахло прелой травой. Зачокали дрозды, щелкнула сорока, проворный поползень пробежал по стволу ольхи. Лоси направились в распадку к месту утреннего водопоя и кормёжки. Ручей, журчащий по дну ложбины, ещё недавно скрытый зарослями молодого малинника и крапивы, теперь просвечивал до рыжего галечника. Когда-то здесь текла река. Пожар оголил берега её. Река высохла, и на выжженном чёрном берегу осталось лишь несколько обгорелых деревьев да местами буйно пробивалась осиновая поросль. Лосиха наклонила к воде длинную горбоносую морду и начала пить, фыркая и отдуваясь, чтобы отогнать плавающие листья. Серые бока её то опадали, то поднимались, будто огромные мехи. Лосёнок лениво пожевал незнакомую ветку и выпустил. Он уже знал, какие травы и стебли можно есть, знал, что каждая травинка и каждая ветка имеют свой запах и вкус. Особенно ему нравились остролистый кипрей, сочная осока и нежный ивняк.
На водопой лосиха уводила лосёнка далеко от стойбища. Вода в ручье была чище, чем в озере, на берегу которого в светлом ольшанике жили лоси. Обратно лосёнок шёл впереди и сам находил дорогу. Ещё издали различал среди многочисленных лесных запахов родной, устоявшийся запах, ольхи, багульника, пропахшей лосиным потом земли. Здесь всегда пахло свежестью. И утром, когда озеро дымилось, и в полуденную жару. Недавно на мшистых кочках он нашёл незнакомые красные ягоды, но они оказались кислыми и невкусными.
В этот день в жизни лосёнка произошло нечто необычное.
После водопоя лосиха лакомилась палыми листьями, выбирая их тут же, в ручье. Лосёнок, привалившись к сухой краснокорой ольхе, почёсывал спину. Вдруг лосиха подняла голову и насторожила длинные уши. Неясный незнакомый шум заставил вздрогнуть и лосёнка. Ничего не понимая, он посмотрел на мать. Тёмные глаза лосихи застыли в тревожном ожидании, уши чуть заметно вздрагивали. И вот отчётливо послышались звонкие удары и монотонный неприятный визг. Звери осторожно поднялись из лощины. За несколько часов знакомый лес изменился. В бледном небе неярко светило солнце, а высокая лесная гряда густо дымилась, как по утрам дымится болото. Между зелёными соснами плясали оранжевые языки костров. Рычали машины, гулко, со стоном падали разлапистые деревья.
«Люди? Зачем они здесь?!» — встревожилась лосиха. С тех пор как вожак увёл их стадо далеко от селений, она не видела людей.
Спустившись вниз по ручью в глухую урему, лоси целый день прислушивались к новым звукам. Несколько дней они ждали, когда уйдут люди. Но тайга все больше наполнялась голосами, запахами машин и горелого леса.
Однажды всё стихло. Звери хорошо знали, что и в тишине таится опасность. Насторожённо прислушиваясь, вышли из лощины. Лосёнок остался лежать в густом ельнике. Поднявшееся солнце заглянуло в тенистый ельник. Лосёнку захотелось есть. Он встал и пошёл к ручью. Увидев ивовый куст, остановился. Быстро забирая мягкими губами молодые побеги, потянулся за веткой. Но внимание его привлек новый неприятный звук.
Лосёнок, подняв голову и насторожив тонкие уши, прислушался. Привычно шумела тайга. А новый звук нарастал. Всё отчетливее, всё громче.
Тах-тах-тах-тах! Тах-тах-тах-тах! Гул стремительно приближался. Казалось, он шёл откуда-то сверху. Лосёнок высоко задрал голову, но небо было чистым, лишь неярко светило солнце, плыли редкие облака да парил ястреб.
Подул ветер. Сильная струя воздуха, нахлынув, толкнула лосёнка в бок. Он выскочил на поляну. И тут его накрыла тень большой птицы. Лосёнок, жалобно фыркнув, понёсся вперёд через кусты и поляны. Не отставая, тарахтя и снижаясь, птица неслась за ним. От сильного ветра волнами качался ивняк, клонились к земле молодые осинки. Но вот в глаза бросились тёмные пятна воды, бурые, в красных ягодах кочки. На какое-то мгновение лосёнок смешался, сбавил скорость и тут же пошёл махать прыжками с кочки на кочку. Впереди ослепительно блеснула тёмная полынья, прыжок — и задние ноги его провалились в холодную липкую жижу. Почувствовав под брюхом твёрдую кочку, лосёнок инстинктивно вытянулся. Теперь его оглушила тишина. Уловив за спиной шорох, дёрнулся, сделал усилие, чтобы подняться, тонкие ноги его ещё больше увязли. Лосёнок жалобно фыркнул, насторожил уши, силясь различить в этом шорохе знакомые шаги матери. Зашумели кусты, и он увидел людей. Их было двое: маленький и большой. И они приближались. Лосёнок дёрнулся несколько раз и замер, какая-то сила цепко держала его ноги.
— Руби ольху, Вася. Да не спугни, враз засосет.
Послышался стук топора. Лосёнок беспокойно завозился, вздрагивая и озираясь. Вдруг рядом, почти у самого уха его, что-то хлопнуло, и лосёнка обдало грязной водой. Он снова дёрнулся, чтобы вскочить, и почувствовал, как кто-то гладит и приподнимает его.
От страха лосёнок мало что понимал. Он только дрожал и зябко поводил ушами. Вот что-то стянуло его по животу и спине, сильным рывком выхватило из трясины.
Почувствовав твёрдую землю, лосёнок попытался подняться, ноги не слушались.
— Бедняга, куда запоролся, — наклонившись над ним, большой улыбнулся и начал очищать с него еловыми ветками грязь. Маленький тоже вертелся тут. Он гладил лосёнку голову, толкал в рот что-то мягкое, по запаху, кажется, вкусное. Лосёнок успокоился, понюхал лежащие на ладони маленькие кусочки, забирая губами, начал их есть.
— Смешной ты, однако. Голова рыжая, ноги рыжие, а сам серый. Один по тайге бродишь, — гладя лосёнка, снова проговорил большой.
— Давайте возьмем его, Михаил Евгеньевич. Топтыгин вчера на заре прямо к палаткам пожаловал. Пропадет малый без матери.
— Стоп, Василий! Похоже, лосиха сквозь чащу ломится.
Тревожно всхрапывая, словно предупреждая лосёнка об
опасности, на поляну выскочила лосиха. Насторожённо вскинула голову, остановилась, часто дыша. Длинные уши её вытянулись, чутко и жадно ловя звуки.
— Василий, пошли! Неровен час саданёт копытом.
— Да уж будь здоров, припечатает, — люди, тихо переговариваясь, скрылись в кустах. Лосиха почему-то выжидала. Тогда лосёнок сам, медленно переступая тонкими мокрыми ногами, направился к ней.
Мать застыла на месте и, широко раздувая ноздри, уставилась на него большими тёмными глазами. Потом подошла, легонько толкнула головой, начала лизать его мокрые бока и ноги.
Шли дни, голоса и грохот всё больше наполняли тайгу. Рычали машины, стонали и падали деревья. Над голыми делянами торчали жёлтые пни, стояли белёсые столбы дыма. Голоса людей и рычание машин откатывались всё дальше и дальше, туда, где зубчатые вершины сосен упирались в серое осеннее небо. На месте тёмной лесной гряды теперь молчаливо светлела широкая просека.
Лоси всем стадом ушли с озера. Часто меняли места стоянок. Лосёнок не привык к большим переходам и уставал. Больше уже не слышно было ни голосов, ни гулов. Над головами спокойно шумел вековой лес.
Жили лоси теперь небольшим стадом у таёжной реки. Низкий берег её сплошь покрывала густая осока. У самой воды рос краснотал, роняла коричневые серёжки ольха, темнели обсыпанные чёрными ягодами черёмуха и крушина. Другой берег, обрывистый, глинисто-красный, окаймляли хмурые кедры.
Река в этом месте делала петлю и умеряла свой бег. Высокий берег её, поросший сплошной стеной дремучего леса, с трёх сторон укрывал стойбище от сильных ветров. Суровым и неприветливым казался этот тёмный кедровый урман. А в том лесу всё было родным: жужжали над пёстрыми коврами цветов пчёлы, квакали на озере лягушки, пригревало солнце, и тёплый воздух, настоянный на травах, смоле и хвое, был особенно ароматен.
В кедровом лесу с каждым днём становилось безмолвнее, мрачнее. Однажды ночью, проснувшись от резкого холода, лосёнок увидел, что в лесу кружит метель. Утром взошло солнце, и множество ослепительных синих искр ударило ему в глаза. Потрясённый неожиданным зрелищем, лосёнок потоптался на месте, понюхал белое пушистое покрывало.
Иногда лохматые снежинки целыми днями неслышно падали и падали сверху. Скоро на месте тёмных кустов торчали искристые сугробы, голубел на реке толстый лёд, а хмурое небо, повисая низко над лесом, казалось, задевало широкие вершины поседевших кедров.
В конце марта потеплело. Снег посинел и набух. К ночи его охватывала твёрдая корка, которая держалась почти до полудня.
Почуяв весну, звери оживились. Даже месяц и звезды, словно сговорившись, начали улыбаться ярче и шире. Вечером, едва успевало темнеть и от деревьев протягивались лёгкие тени, на реке собирались зайцы. Они прыгали и кувыркались.
Лес менялся поразительно быстро. С юга на север по небу тянулись косяки перелётных птиц. В воздухе целыми днями стоял перезвон: писк, свист, крики и чокот сливались с плеском и шумом бурливших оврагов.
От этого звона, непонятной тревоги и радости лосёнок совсем ошалел. Он то, замирая, слушал весеннюю музыку, то вдруг, срываясь с места, во весь дух пускался по берегу, высоко подбрасывая задние ноги, то с налету врезался в непролазную чащу, оставляя на кустах клочья тёмно-бурой зимней шерсти. Когда, обессиленный, он подходил к матери, глаза его всё ещё были дикими, тело часто вздрагивало. Это была его первая весна.
Так шли недели, месяцы, годы. И лосёнок превратился в могучего лесного красавца. Рыжую голову его украсили огромные лапчатые рога и густая грива.
За эти годы ничто не нарушило покоя зверей. Лишь однажды они натолкнулись на просеку. Странная это была просека. Здесь, как и в лесу, лежал пышный нетронутый снег, только в самой середине её тянулась чёрная полоска земли, и она чуть заметно парила. Обнюхав влажную землю, лоси потоптались на месте, оставляя на белом снегу чёрные отпечатки широких копыт. Иногда рядом с просекой тянулось множество отпечатков узких оленьих копыт, иногда её пересекала замысловатая вязь лисьих следов.
В лесу для лося уже не было загадок и тайн. Но ранней весной, когда молчаливый и хмурый урман оживал от шума полой воды, от разноголосицы птиц, неясное беспокойство и радость наполняли и тревожили его всякий раз.
Зимний день быстро таял в ранних таёжных сумерках. Ветер гнал лёгкие струи снега, чуть слышно гудя в вершинах. Стадо уснуло, лишь серый вожак, крупный, матерый лось, полузакрыв глаза, бодрствовал.
Вот уши его вздрогнули, вытянулись в струнку. Сквозь привычный шум леса явственно проступали чужие, неведомые звуки. Беспокойно закачали широкими лапами кедры. Воздух наполнился движением. Раздался оглушительный взрыв, и по лесу прокатился могучий рёв… Внезапный свет ослепил серого вожака. Звери вскочили, тревожно озираясь. Высоко задрав тяжелорогую голову, вожак потянул воздух: нет, то был не пожар, запах горелого леса он хорошо различал.
Несколько сильных прыжков, и серый рогач выскочил на высокий берег. Над лесом, там, где река текла шире и делилась на два рукава, стояло ослепительно белое зарево. Крупной рысцой вожак вынес своё стройное тело на голую вершину холма. И далеко стало видно вокруг. В сероватом свете, какой бывает сумеречным зимним днём, на много километров темнела тайга. На самом краю видимого чёрную тайгу обрывала широкая белая просека. Над нею стремительными рывками, то взметываясь на гигантскую высоту, то чуть опадая, будто живое, плясало и билось половодье огня. И оттуда упруго и непрерывно катился могучий рёв.
Всё, что уже не первый год тревожило старого лося, рождало в нём чувство необъяснимого страха — стон падающих деревьев, проплывающие над лесом громоподобные птицы, разрезающие тайгу прямые и широкие просеки и, наконец, огненно-белый ослепительный фонтан огня — всё это в его сознании, связываясь между собой, образовало какой-то загадочный круг, в центре которого находился человек.
Серый вожак много видел, и у него было немало врагов: лесные пожары, мучительные голодные засухи, волки, рыси, медведи. Но не было ничего страшнее и непонятнее человека…
И вожак повёл стадо дальше на север.
Лес заметно менялся. Сосны и кустарник исчезали. Реже встречалась ольха. Чаще стали попадать озера и пустоши.
И этот лес не был похож на прежний. Зелёные кроны тонких ёлок и пихт начинались высоко над землёй. Голые стволы корявились сучьями и кривились. Чаще их покрывал седой бородатый лишайник. Вывороченные бурей с корнями или сваленные ветром сгнившие деревья, заметённые снегом, образовали высокие глухие завалы. Снежный покров становился все выше, морозы усиливались. Трудно было передвигаться по такому лесу даже лосям.
Потом наступили сильные холода. По ночам треск лопнувшего дерева громом рвал стылую тишину. В молочно-дымчатом небе плавало тройное солнце. В такие дни лоси грелись постоянной едой. Грубая пища, кора и побеги тала плохо насыщали зверей. Лоси ослабли, крутые бока их ввалились. Особенно трудно перенесла переход серая большая лосиха, мать молодого рыжеголового рогача, и несколько поздних лосят. Старая лосиха храпела и кашляла, тяжело поднималась по утрам. Иногда подолгу стояла или лежала на одном месте, и тогда тёмные большие глаза её равнодушно смотрели на кусты и деревья, на снег, на стадо и даже на молодого рогача, её сына. По утрам, когда стадо уходило в поисках пищи, старая лосиха насторожённо поднимала голову, вслушивалась в удаляющиеся шаги. И тяжело вздыхала. Иногда рыжеголовый не выдерживал её грустного взгляда и, отойдя на некоторое расстояние со стадом, поворачивал обратно, возвращался к матери. Заметив его, она радостно поднимала голову и косила взглядом. Он делал круги около стойбища, выискивая редкие необъеденные ветки кустов. Найдя необглоданный куст, весело фыркал, поворачивал могучую красивую голову и долго смотрел на мать, пока она, тяжело переступая опухшими в суставах ногами, не подходила к нему и не начинала жевать побеги.
Прошла зима, а звери всё шли и шли. Трудно найти в таком лесу постоянное место для стойбища. Перекочёвывая, лоси меняли места стоянок.
Весной вытаяло множество озёр и болот. Мёртвые деревья зарастали травой, мхом, лишайником, годами разлагались в застойной ржавой воде. Пропитанный гнилыми испарениями воздух был тяжёлым и влажным.
Иногда звери заходили далеко на север. Так, однажды они увидели голую равнину, где всё казалось необычным для лесных хозяев: редкие островки леса, многочисленные озёра и бесконечный день.
В кривых низкорослых деревцах трудно было узнать родные берёзы и ели. Куда-то исчезли ночи. Солнце лишь опускалось к горизонту и, не коснувшись его, опять ползло вверх. И его холодный жёлтый свет разбавлял сероватые сумерки равнины, поблёскивая на камнях-голышах, обнажая тёмные пятна озёр и редкие стволы чахлых деревьев.
Умерла старая лосиха летним днём на топком, грязном, размытом дождями берегу озера. Когда звери уходили с озера, лосиха, согнув ноги в коленях и подбирая их под себя, попробовала подняться, но не смогла.
Берег опустел, лишь сонно всхлипывало озеро. Темнели широкие ямы следов, затягиваясь топью и грязной водой. Молодой лось подождал, но мать на этот раз ни разу не оглянулась. Голова её клонилась всё ниже и ниже. Рыжеголовый рогач крупной рысью обогнал стадо и преградил вожаку дорогу. Серый вожак оскалил зло зубы, выгнул могучую шею. Он ждал. Глаза его начали наливаться кровью. Рыжеголовый резко мотнул головой, опустил низко рога, уставился в лоб вожаку. Удар, и загремели, сшибаясь, рога. После нескольких ударов попятился рыжеголовый, уступая дорогу сильному, а может быть, его отвлекла забота о матери. Он возвратился на берег, тихо обошёл вокруг матери. Лосиха лежала теперь, уже вытянув ноги и шею. Рыжеголовый наклонился и длинной горбоносой мордой тихонько толкнул мать в потную спину. Но старая лосиха уже не откликнулась. Она не видела сына, не слышала, как визгливо кричали на озере чайки.
Ветер высушил мокрые мыльные бока лосихи. Широкие лунки следов, наполненные грязной водой, подёрнулись радужной плёнкой. Несколько раз зовуще мыкнул молодой лось и, тяжело переступая длинными рыжими ногами, медленно побрёл за стадом.
Теперь при виде вожака молодой рогач ощущал прилив незнакомой ему до сих пор злой, яростной силы. Она беспокоила его, горячила кровь, требовала выхода. Старый вожак, будто чувствуя это, завидя молодого быка, тоже косил злым подозрительным взглядом. Оба чувствовали: внезапная стычка должна кончиться настоящим боем.
Случилось это ранним утром. В лесу ещё клубился туман, надрывая сердце, кричал на озере отставший от стаи чирок. Где-то лаяла, загнав в валежник добычу, лиса. Рыжеголовый выскочил на широкую мшистую поляну, запрокинул на спину тяжёлые рога и, горячо раздувая широкие ноздри, рыкнул во всю могучую грудь.
Яростна, ослепительна была его схватка со старым серым быком. Высоко взлетали земля и мох от ударов широких копыт. Сшибаясь, гремели рога. С горячих губ хлопьями срывалась белая пена. Но не окрепли ещё у рыжеголового мускулы для осенних боёв, не уступил старый вожак в бою молодому. Бой выявил равных.
Гордо оглядел рыжеголовый озеро, лес, поляну — всё теперь принадлежало ему в такой же степени, как вожаку. Но не могло быть в одном стаде двух вожаков. И, подчиняясь своему таинственному закону, звери разделились: одни пошли за старым вожаком, другие — за рыжеголовым.
Осенью над лесом потянулись шумные стаи птиц. Всё длинней становились вереницы гусей, уток, чаек. Иногда птицы садились на озеро, на берегу которого в последнее время жило стадо рыжеголового. От взмаха сотен крыльев плескалась вода, звенел на разные голоса упругий от движения воздух.
По небу всё тянулись и тянулись перелётные стаи и кричали зовуще, тревожно. Они летели в ту сторону, где остались родные для лосей места. Там сейчас в сиреневой дымке простора насквозь светился пронизанный солнцем ольшаник.
Скудная грубая пища, кора и троелистник, напоминала о нежном ивняке, сочных осоках, кипрее. И молодого вожака потянуло в родные места. Может, сила инстинкта, может, какое-то другое неясное чувство говорили ему, что идти дальше некуда.
Обратно он вёл стадо по тем же местам. Чаще стали попадаться в лесу машинные дороги. По мере того, как ближе становились родные места, молодой лось всё чаще вспоминал встречу с людьми.
Было ещё светло, когда лоси переплыли большую знакомую реку. Всего несколько километров отделяло их от родного ольшаника. Звери оживились и затрусили крупной рысью. Ноздри их, широко раздуваясь, казалось, уже ловили знакомый запах болота, когда дорогу пересекла просека. Стадо остановилось, ожидая сигнала вожака. Молодой лось вышел на полотно железной дороги, прислушался. При свете луны поблёскивали стальные рельсы, темнели деревянные шпалы. Сквозь кряжистые сосны совсем близко горели жёлтые огни. Было тихо, только вверху гудели натянутые на высоких столбах провода. Вожак пошёл по насыпи рядом с рельсами. За поворотом просека раздвинулась, показалось белое каменное здание с широкими жёлтыми окнами. Стальной путь разделился на три таких же пути. На одном, что был ближе к вокзалу, стояли зелёные вагоны. В их окнах тоже светились жёлтые огни. На другом, что был ближе к лесу, поблёскивали светлые металлические цистерны. Рядом с ними темнела лужа. Вожак зашел в лужу, потянул воздух. Тяжёлые радужные круги пошли по воде. Он помнил разную воду: самую первую, которую пил лосенком из светлого ручья, такую чистую, что просвечивала до рыжего галечника, и ту родниковую, что несла река в хмуром кедровом урмане, пахнущую снегом или осокой, талом, черёмуховым листом. И ржавую, что приходилось пить из болот, и чуть мутную, отдающую тиной и илом, из медленных зарастающих речек. Чёрной воды он не видел. И запах её был неприятен ему. Лось отошел, обходя светлые цистерны, направился к тому месту, где его ждали звери.
В это время из белого дома с большими жёлтыми окнами вышли люди. Увидев его, остановились, замахали руками и начали что-то между собой говорить. При звуке их голосов его охватило волнение. Но по-прежнему не было страха. Высоко вскинув рыжую тяжелорогую голову, кося большим тёмным глазом, лось неторопливо прошёл мимо людей.
Вернувшись на то место, где он взобрался на насыпь, молодой вожак остановился. Встал поперёк железнодорожного полотна и, высоко задрав голову, весь превратился в чутьё и слух. В этом незнакомом лесу он всё-таки отчётливо различал запах прежнего стойбища. И вожак повёл стадо на этот запах.
Скоро звери вошли в ольшаник.
По-прежнему спокойно дремало озеро. Блестела широкая лунная дорога на сонной воде. Неторопливо покачивали густыми лапами ели. Чуть слышно позванивали на ветру серёжки ольхи.
Вот в мерный шум леса незнакомо вплелись притушенные расстоянием новые звуки: протяжно пропел гудок тепловоза, медленно нарастая и так же медленно удаляясь, простучали стальные колеса. И снова всё стихло.
Осторожно, стараясь не замутить воду, лоси вошли в озеро. Пили долго и сосредоточенно.


М. Лесной (М.А. Зверев)
Рассказы


Наши зимние гости

Крепко спит засыпанный пушистым снегом Ишимский бор. Пусто и мёртво в нём. Даже следов не видно. Ни зайчишки, ни белки, ни тетерева не встретилось. Всё живое попряталось, и охотничья сумка моя пуста…
Но что это? Среди мёртвой тишины зимнего леса вдруг послышались по-весеннему звонкие птичьи голоса. Я всматриваюсь и на заснеженных соснах вижу яркие живые цветы. Глухой уголок леса ожил.
Не сон ли это? Не весна ли внезапно вернулась к нам среди зимы? Нет, это не сон, а до весны далеко. Это оживили лес прилетевшие к нам с севера на зимовку пернатые гости. Они нарушили торжественный покой своим писком, щебетаньем и свистом. Их много. Здесь и золотисто-зелёные чижи, и красногрудые снегири, и красноголовые чечётки…
Через несколько шагов новая картина: на сосне возятся малиновые щуры, желтопёрые щеглята и дымчатые с красными полосками на крылышках свиристели. Одни из них с увлечением поют, другие сосредоточенно отыскивают на деревьях что-то, вероятно, корм…
А кто так шумно ведёт себя подальше, на лохматых елях?
Это, оказывается, красавцы клесты. У самцов оперение красного цвета с разными отливами, у самок и молодых птиц — зелёное и жёлтое. Какие они подвижные! Никак не могут спокойно посидеть: то, цепляясь за ветки, висят вниз головой, то принимают другие акробатические позы. Весело перекликаясь, они перелетают с сучка на сучок, с ели на ель, вылущивая своими крестовидными клювами семечки из шишек…
А на соседней ели, нахохлившись от мороза, хлопотливо прыгает по сучкам синица. Называют её кузнечик. Она очень нарядна: сама жёлтая, щёчки белые, а на груди чёрная полоска. Песенка её тоже короткая, но полна бодрости и задора. Она поёт, как бы выговаривая:
— Весну жди! Весну жди! Весну жди!..
Трещат от мороза деревья. Режет лицо и захватывает дыхание ветер. А задорная песенка этой золотогрудой птички бодрит и радует: на душе от неё становится как-то весело и тепло. Мне всегда бывает жаль наших милых северных гостей, когда они покидают нас с наступлением весны.


Весенние голоса

Весна в этом году выдалась ранняя. Снег согнало быстро, только по оврагам он кое-где задержался и лежал серыми кучками. Поголубело небо. Звонко журчали ручьи, с тихим шёпотом пробивалась травка. Набухшие почки лопались. Валом валила на места гнездовок перелётная птица.
Для пернатых наступила весёлая пора песен, плясок, хлопот и волнений. И днём, и ночью неугомонно звучали птичьи голоса.
Мне только что исполнилось тринадцать лет. Отец подарил ружьё, и я почувствовал себя взрослым.
Наслушавшись много интересного о глухариных токах, захотел побывать на них. Не раз просил старших взять меня с собой, но получал один ответ:
— Мал ещё, заснёшь или глухарей напугаешь!
Мне было обидно: разве тринадцать лет мало? И я решил отправиться на ток один. Дома сказал, что иду ночевать к товарищу, с которым рано утром пойдём на уток, а сам ушёл в лес.
Когда я вышел за село, солнце уже садилось. Воздух был полон весенних голосов. Из зеленеющих полей доносилось:
— Крек-крек!.. Крек-крек!.. Крек-крек!.. — Это пел, радуясь весне, коростель.
На озерке из прошлогодней осоки раздавался отрывистый свист водяной курочки:
— Футь-футь!.. Футь-футь!..
Из голубой выси свежими струйками льются нежные, весёлые звуки далёкой свирели: их издаёт селезень-свиязь.
Пролетая над водой, тирликает самочка чирка-свистунка. Пищат кулички. Точно из пустой бочки раздаётся басистый рёв «водяного быка» — выпи.
Небольшой куличок-бекас, играя, камнем бросается из голубой выси вниз, производя хвостом звук, похожий на блеяние ягнёнка.
Солнце село. Со стороны леса долетает слабое токование косачей:
— Чуффы-фы!.. Чуффы-фы!..
И в ответ:
— Чуш-шшы!.. Чуш-шшы!..
Закат гаснет, и птичий гам в перелеске начинает замолкать. Проходит ещё несколько минут, всё затихает. Землю окутывают серые сумерки, и среди торжественной тишины над верхушками леса слышится:
— Црк-црк!.. Хор-р-р, хор-р-р!.. Црк-црк, хор-р-р!.. Црк- црк!..
Это «протянула» парочка вальдшнепов.
Я пришёл к глухариному месту, прикорнул у старой сосны и стал ждать утра. Кругом темно, хоть глаз выколи, но мне не страшно. В ушах всё ещё продолжают звучать голоса пернатых.
Спать не хочется. Я весь в ожидании первой встречи с глухарём, с этой могучей птицей, которую до сих пор мне ни разу не приходилось видеть живой. Тревожит сомнение: сумею ли к ней подойти? Это, говорят, очень трудно. А время, как назло, словно остановилось: кажется, зари не дождаться…
Я стал задрёмывать, когда среди мёртвой тишины вдруг раздался громкий, совсем человеческий хохот. Его повторило лесное эхо, и оттого он казался особенно жутким. Стало неприятно и, скажу прямо, — страшно. Сон мигом отлетел. Глаза впиваются в темноту, слух крайне напряжён.
— Ху-ху-ху!.. Ху-ху-ху!.. Ху-ху-ху!.. — раздаётся снова.
Звуки эти для меня новые, непонятные, я теряюсь, не зная,
что это такое. В голову лезет всякая чушь. Проходит ещё минут пять, и раскатистый хохот вновь повторяется с прежней силой. Я прижимаюсь к дереву, вскидываю ружьё и посылаю наугад пару выстрелов. Страшный хохот замолкает.
Проходит с полчаса, и я опять вздрагиваю: среди тишины вдруг кто-то громко захлопал в ладоши, потом хрипло залаял, точно одряхлевшая собака. Казалось, неведомое существо приближается. Я не выдержал и быстро пошёл прочь, подальше от этих странных звуков.
Отошёл немного, хотел остановиться. Вдруг слышу:
— Кха!.. Кха!.. Кха!..
Гулкое эхо многократно повторяет страшный кашель.
Мне вспоминаются страшные бабушкины сказки о леших, о лесных чудовищах. Хорошо знаю, что это чепуха, но мне всё же мерещатся причудливые страшные тени.
Ускоряю шаги. Где-то недалеко должна быть избушка лесника. Скорей бы добраться. Мне уже не до глухарей.
Мокрый от пота, еле держась на ногах от усталости и волнения, я, наконец, постучал к леснику.
Дверь отворилась:
— Откуда ты, малец? Да на тебе лица нет!..
— На глухарином току был!..
— Тебя что же, глухари перепугали?
— Не смейся, дедушка, кто-то в лесу страшно кашляет!..
— А ты поди подумал, леший за тобой гонится? — И тут же, добродушно рассмеявшись, добавил: — Это, дорогой мой, дикий козёл кричал, козу подманивал. Весной каждый зверь, каждая птица к себе подружку зовёт…
О таинственном хохоте и о хлопанье в ладоши я уже не заикался.
Домой возвращался утром. Снова шёл глухариным бором. Вот и та полянка, на которой я провёл ночь. На опушке лежит что-то серое. Оказывается — сова-неясыть, убитая дробью. Да ведь это я стрелял здесь, возле старой сосны! И как это я не сообразил ночью: ведь слышал, что неясыти хохочут!
Вскоре пришлось познакомиться и с последним лесным «страшилищем». Я стоял как-то в болоте на тяге вальдшнепов. Солнце уже зашло, но было ещё светло. Вдруг слышу вблизи хлопанье в ладоши и хриплый лай, как тогда ночью. Спрятался, стал наблюдать. Через несколько минут меж кустов показался петушок белой куропатки и стал выделывать на полянке разные фигуры. Кружась возле своей пернатой подруги, он хлопал крыльями и издавал хриплые звуки, будто неумело подражал лаю собак.
Так непонятные для меня ночные звуки оказались обычными весенними голосами обитателей леса. Но как непохожи эти странные, пугающие звуки ночи на весёлые голоса весеннего дня!


Случай на рыбалке

Отец привёз из Москвы две замечательные удочки, и мне захотелось их сразу же испытать. Было и любимое место для уженья — небольшой, но глубоко вдающийся в сушу заливчик на Иртыше с тростниковыми островками. Одно неудобство — пешком не доберёшься: залив этот находился не на городскому берегу, а на противоположном. Лодка моя была в ремонте, поэтому мы с товарищем отправились на моторке его отца.
Стёпа расположился ловить рыбу на лодке, я же — на пологом берегу, поодаль от него. Надел на крючки червей, забросил, но ничего, кроме пескарей, не попадалось. Неужели новыми удочками ловить рыбу на кошек? Даже снимать эту мелочь не хотелось. «А зачем снимать? — подумал. — Заброшу-ка с пескарями, может, щука попадётся». Так и сделал. Одну удочку перенёс к ивовому кусту, шагах в десяти, закинул леску к тростникам, сам же вернулся на прежнее место. Почти сразу мой поплавок занырял. Стал тащить, но леска шла медленно: на крючок попалось что-то тяжёлое, должно быть, большая рыбина… Вот сейчас подведу к берегу…
Тут закричал Стёпа:
— Чего копаешься?! Смотри, твоё удилище в Иртыш поплыло!..
Оставил я удочку, бросился к кустам, но — увы! — было поздно: удилище уже выплывало из заливчика. Не само, конечно, плыло — таких чудес не бывает — его тащила за собой, надо полагать, крупная щука. «Неужели моя московская удочка пропадёт? Её больше жаль, чем рыбу. Скорей догонять!..».
— Заводи мотор! — кричу Стёпе. — Едем удочку перенимать!
А сам — на прежнее место. Вытягиваю осторожно… Как бы не сорвалось. Сопротивляется… Пожалуй, больше килограмма будет!.. Достаю сачок, подвожу под рыбину и… вместо большой щуки маленький окунишка. Леску же задерживали мелкие водоросли.
Побежал к лодке. Начали бороздить Иртыш. Наконец не вдалеке показалось нечто похожее на удилище. Мы туда, однако в это время случилось что-то с двигателем, от остановился, и нас понесло по течению. Долго носило лодку по волнам, пока не прибило к городскому берегу.
Вылезли на отмель. Захотелось узнать, почему перестал работать мотор, но тут неожиданно я увидел у кормы верёвку, тянувшуюся от винта и пропадавшую в пучине… Откуда взялась она и каким образом намоталась на винт?..
Нащупав верёвку, Степан принялся тащить её. Сначала всё шло гладко. Я с нетерпением ждал, что покажется… Вдруг мой приятель полетел в воду. Выбравшись из реки, он снова ухватился за бечеву.
— Ты что, поскользнулся?
— Да нет, кто-то сильно дёрнул. Смотри, может, дед водяной из Иртыша выплывет!.. — и Стёпа, упёршись покрепче ногой, продолжал тянуть.
Когда верёвка стала подходить к концу, на поверхность всплыл огромный осётр, такого ни один из нас не видывал. Весил он (об этом мы узнали потом) тридцать три килограмма. Но, как ни странно, рыбина больше не сопротивлялась, у неё, видимо, только и хватило силы, чтобы искупать Степана.
Вытащив осетра на берег, мы привязали его к кусту и начали освобождать винт от верёвки. На другом конце её оказался большой кол. Очевидно, кто-то поймал эту громадину, привязал к вбитому колу и пошёл по своим делам: то ли за тележкой, то ли покупателя искать. А осётр тем временем, дёргая верёвку, расшатал кол, выдернул и стал плавать, пока верёвка не зацепилась за винт.
Что же теперь делать? Рыбаку его не вернёшь, да и кто знает, где он? Сколько километров, может быть, сотен проплыл осётр?!
— А что там думать! — воскликнул Стёпа. — Наша рыбина!.. Удочку потеряли, щуку упустили, зато осетра поймали!.. Укладывай его в лодку!..
Мы обмотали кое-как рыбину верёвкой, уложили в моторку и потащили лодку бечевой. Возиться с двигателем было некогда, к тому же до города — рукой подать.
— Теперь нам надолго хватит! — весело кивнул на рыбину Стёпа. — Чудесная уха будет!..
— Лучше балыка не сыщешь. Сразу же отдадим в копчение!.. — возразил я.
— Нет, голову, плавники и хвост оставим для ухи!..
На этом пока и примирились.
Тащим лодку. Навстречу идёт женщина. Удивлённо посмотрела на нас, на рыбину:
— Где такую поймали?
Я неопределённо махнул куда-то рукой:
— Вон там!..
Когда женщина скрылась, Стёпа молча снял с себя старенький пиджачишко и начал прикрывать им осетра. Но как ни старался он скрыть от посторонних глаз нашу необыкновенную находку, достигнуть этого не удавалось: продвинет пиджак к голове — хвост торчит, продвинет к хвосту — голова видна. Степан грустно посмотрел на рыбину и вопросительно на меня. Я без слов понял друга: снял штаны и прикрыл ими осетриную морду, а сам пошагал в трусах.
Добравшись до окраины города, я остался с лодкой, Стёпа же, выглядевший более прилично, отправился за ручной тележкой. Переложив на неё осетра, мы оставили моторку у знакомого рыбака и с необыкновенным уловом направились домой.
Едем по вымощенной улице, тележка грохочет, подскакивая на каждой булдыжине. Уже миновали половину пути, когда от тряски отошла верёвка, которой был привязан осётр, и рыбина начала энергично протестовать против насилия: била хвостом, сбрасывая с себя пиджак. Стал собираться народ. Подходит милиционер.
— Что везёте? — обратился он и, не ожидая ответа, приподнял пиджак, а предательские штаны сами собой сползли с осетриного рыла: полюбуйтесь, мол, товарищ начальник!..
— Вы кто такие? — строго спросил сержант.
— Ученики тринадцатой школы, седьмого класса. Мы… Мы… мы…
— Где взяли осетра? Украли?!
Я попытался было рассказать о случившейся с нами необыкновенной истории, но кто поверит? Не поверил и милиционер.
— Следуйте за мной!
И к гражданам:
— Дайте дорогу!..
Сначала за нашей повозкой, как это обычно бывает, потянулся хвост из любопытных, но вскоре отпал, и тележка с грохотом въехала во двор милиции.
После долгих расспросов, выяснявших обстоятельства «дела о поимке осетра», начальник, пряча в усах улыбку, сказал:
— Теперь всё ясно. Рыбу у вас отбираем, так как осетров ловить запрещено. Тот, кто ловит, браконьер. Если попадётся — будем судить. А вас отпускаю: не вы поймали осетра, а он вас. Рыбу передадим в детдом, пусть покушают осетринки. Вы же свободны, идите домой!..
Ребята потом не давали нам прохода, с лукавой усмешкой прося рассказать… как осётр привел нас в милицию.


На Кислом озере

На востоке только что появилась предрассветная розовая полоска.
Я добрался на лодке до камыша, устроился у его кромки и стал забрасывать блесну. Над озером ещё царила ночная тишь.
Но вот в тростнике послышалось тихое звяканье, как будто кто передвигал чайную посуду. Я стал прислушиваться к странным звукам, забыв на время о рыбе. Сначала они раздавались в одном месте, потом — в другом, третьем… Не прошло и получаса, как позвякивание множества таких «блюдец» слилось в забавный «джаз». Иногда в этом концерте слышались и кряканье уток, и отрывистый, басистый рёв выпи, и писк чаек, и свист куличков… Но основным «фоном» в этой озёрной музыке всё же оставалось «звяканье».
— Ишь как лысухи-то распелись!.. Смотри, сколько их на зеркало высыпало!.. — мимоходом бросил проезжавший на лодке старик.
«Так вот кто давал этот утренний концерт!» — подумал я.
Щуки на блесну шли плохо, и я решил сменить её на удочку. Переехал на соседний плёс и спрятался у края тростника. Сейчас моё внимание привлекали лысухи. Опуская голову в воду, они глотали тину, иногда ныряли, охотясь за рыбёшками. Накупавшись вволю на открытой воде, Они перебрались в камыши на днёвку.
Сижу в лодке, посматриваю на поплавки, а иногда бросаю взгляд и на окружающие камыши. И вдруг в глазах как будто зарябило. Камыши шевелятся, хотя ветра нет. Всматриваюсь: да это лысухи занимаются «физкультурой». Они лазают по стеблям тростника, обхватывая их своими длинными гибкими пальцами, как бы состязаясь в подвижности и ловкости. Очевидно, охотятся за насекомыми, личинками, гусеницами. Не птицы, а циркачи!
Посидел я так с удочками часа два, но рыбалка в этот день была неудачной, может быть, потому, что внимание моё отвлекалось.
Я уже собрался домой, когда со мной поравнялся тот самый рыбак, с которым встретился утром. В лодке у него на смотанной сети лежала какая-то чёрная птица.
— Что это у тебя, дедушка? — спросил я.
— Лысуха!
— Покажи, пожалуйста!.. Я никогда её близко не видел.
— Да смотри на здоровье, нешто жалко!
Старик подъехал и подал мне небольшую тёмно-серую птицу с красными глазами и белым клювом. А хвост такой куцый, что трудно даже заметить. На пальцах болтались какие-то лоскутки. Это, оказывается, у неё такие плавательные перепонки.
— Не знаю, как её по-книжному называют, а по-нашему
— лысуха, лысая гагара. И не зря так кличут: вишь, у неё на лбу белая бляшка, лысинка.
— Где ты её взял?.. Зря загубил, ведь сейчас у них дети.
— Не губил я лысуху!.. Гнездо её уже давно знал и на яйцах не раз заставал. Знал и когда лысушата вывелись… А сегодня, видно, грех её попутал: начал вынимать сеть, а в ней
— моя лысуха. Стало быть, ныряла и запуталась… И её жалко, и детишек жалко — могут погибнуть, ведь лысухи-разбойницы пожирают чужих птенцов!..
— Дедушка, покажи мне гнездо!
Гнездо лысухи было спрятано в осоку, но привычный глаз деда нашёл его быстро.
— Вон, вон оно!.. — указал старик веслом в сторону маленького заливчика.
И действительно на кочке, подгоняемой ветерком, плыл лысухин домик. Дед направил лодку к нему.
Тесно прижавшись друг к другу, в гнезде сидело полдюжины чёрненьких, как угольки, птенчиков, в пушку, совсем маленьких. Увидев нас, они быстро попрыгали в воду и стали нырять, да так ловко, точно взрослые. С трудом переловили.
Заглянул в гнездо. Оно представляло собой углубление в виде чашки. Внутри оно было гладко вымазано птичьим помётом и выстлано перьями и пухом.
— Их лысушка из себя вырывала, чтобы птенцам мягче и теплей было… Тоже ведь мать!.. — задумчиво сказал старик.
Птенцов я принёс домой.
— Это лысушата!.. — пренебрежительно заметил отец, едва взглянув на них. — Никудышная птица: пахнет рыбой, есть невозможно!..
Но я полюбил эти весёлые «живые угольки» и стал их выкармливать: давал рубленое яйцо, творог, кашу, хлеб…
Когда лысушата подросли, они стали жить на старом пруду вместе с нашими утятами. Вместе с ними уходили со двора и вместе по вечерам возвращались.
Осенью, с началом отлёта птиц, я посадил своих пернатых «гостей» в корзинку, отнёс их на Кислое и там выпустил.
Уходя, как водится, помахал им рукой и на прощание крикнул:
— До свидания, дорогие!.. До весны!..


И.А. Юганпелик
Тюли-Сё

(Отрывок из поэмы)

1

По весне, едва растают
Горы сахарных снегов,
В небе синем вырастают
Чумы птичьих косяков.

Вот они простились с югом
И стремятся друг за другом
Над воскресшею водой, —
Чередой и полукругом,
Нитью, клином — друг за другом
И ни лёд, ни ветер лютый
Не прикажут им: вернись!
Птицы свято, словно люди,
Помнят край, где родились.
Вот и мчат над побережьем
Перья в заводи ронять,
На домашние одежды
Платья южные менять.

Далеко из тундры виден
Ход утиных косяков,
Но ни разу я не видел
Перелёта куликов…


2

Это странно. И, не скрою,
Сам шептал себе: очнись!
Когда утренней порою
Вдруг, откуда ни возьмись:
«Тюли-тюли, тюли-сё-ё…»
Тонко свищет одноножка,
Стоя, будто бы морошка,
По коленочко в росе.
«Тюли-тюли, тюли-сё-ё…»
Клювик, острый, как игличка…
Как ты, птичка-невеличка,
Очутилась на косе?!
«Тюли-тюли. Рассвело-о!» —
Озираются глазочки —
Две мерцающие точки
Цвета ягоды моло.
К золотинке — золотинка,
В чёрных лучиках — перо.
Сам-то меньше, чем тростинка,
А в сердечке — серебро!
Вот, как леска, натянулся,
Чтобы все слыхали, все:
«Аньторова! Я ж вернулся!
Тюли-тюли, тюли-сё-ё…
Я вернулся, я вернулся,
Будто спал и видел сны
Долго, долго… а проснулся —
В тех же заводях весны.
Нет ни холода, ни вьюги,
И так нежен неспроста
Голосок моей подруги
У родимого гнезда!».
По лохматым холкам кочек
По сверкающей росе
Льётся тонкий колокольчик:
«Тюли-тюли, тюли-сё-ё…».


3

Куличок, мой братец малый,
Погоди чуть-чуть, не пой…
По дорожке зорьки алой
Не спеши к себе домой!
Радость встреч и слёзы вдовьи —
Всё вода в одной реке.
Помню я твоё гнездовье
На песчаном бугорке…
Да и песню: «Тюли-тюли» —
Колокольцы-бубенцы! —
Как лилась она в июле,
Когда вывелись птенцы…
Видел я — у птиц порука
Человеческой под стать:
Ты учил их петь. Подруга —
Чистить пёрышки, летать…
В мире всё ведётся мудро
По заведомой канве…
И однажды было утро
С первым снегом на траве.
И стоял я у обрыва,
А над гребнями реки
Молчаливо, молчаливо
Пролетали кулики…
Лебедь, гусь — те обозначат
Час прощания: кричат.
Тюли-сё, прощаясь, плачут,
Это слёзы в них молчат!
И такая в том молчаньи
Нескончаемая грусть,
Будто длинное звучанье:
«Я вернусь, вернусь, вернусь…».


4

Ты вернулся, братец малый,
По не пой пока, не пой.
По дорожке зорьки алой
Не спеши к себе домой…
Жизнь порою крутит круто!
И подарит звездопад
Зёрна радости кому-то.
А кому-то — боль утрат.
Берег твой, твои берёзки,
Твой песчаный бугорок
Оказались в перекрёстке
Двух сбежавшихся дорог.
И на нём, покой взрывая
Грозным рокотом станка,
Чум железный — буровая
Поднялась под облака.
Там работа — локоть в локоть,
Дни, как белки в колесе…
Ты прости мою жестокость,
Это — правда, тюли-сё!..

Перевод А. Гольда.


Я.К. Занкиев
Юсуф

(Отрывок из романа «Зори Иртыша»)

Жители Ялана пасут своих коров лишь в летние месяцы на лугах. С приходом осени, когда убран урожай, скотина сама пасётся на полях.
Акбаш, корова дедушки Хади, никогда сама не возвращается с пастбища домой. Даже если насытится, ляжет где-нибудь в ложбинке или в кустах, ищи-свищи потом. Поэтому Юсуфу по осени забот прибавилось. Прибежав с уроков, он наскоро обедал и сразу же шёл на поиски коровы. Лишь к вечеру, погоняя длинным прутиком, пригонял её во двор. Заперев коровник, он заходил домой и, не притрагиваясь к еде, не выполнив домашнего задания, валился с ног от усталости и мгновенно засыпал.
Обычно октябрь в Сибири дождливый, пасмурный. Вот и сегодня небо затянуто низкими тяжёлыми тучами, которые, проплывая, едва не касаются верхушек высоких деревьев. На улице грязь, слякоть. Неосторожно оступишься с проторенной дорожки, так и завязнешь в грязи и вряд ли вытащишь сапоги.
Юсуф потихонечку выбрался из аула и оглянулся в надежде увидеть корову на опушке леса. Окинув взглядом простор, умело разукрашенный багрянцем, золотистыми и красными цветами, но, не найдя ничего похожего на Акбаш, вошёл в лес. Папоротниковые заросли были покрыты крупными капельками недавно прошедшего дождя, и штаны мальчика после двух-трёх шагов уже были мокрыми, хоть выжимай. С веток за воротник Юсуфу сбегали капли, обдавая холодом, бросали в дрожь. Мальчик не знал, где искать непослушную скотину, бросался то в одну, то в другую сторону.
— Акбаш! Акбаш! — звал мальчик, надеясь найти её в этом лесу, который называли в народе Мишан топ.
Мальчик вышел из деревни, когда было ещё светло. В лесу быстро темнело, и вскоре он с трудом различал очертания поредевших деревьев. По кочкам Юсуф определил, что вышел к болотам. Оступившись, он провалился в жижу по колено, зачерпнул полный сапог ледяной воды. Продрогший, стуча зубами от холода, Юсуф шёл вперёд. «Акбаш! Акбаш!» — ослабевающим голосом время от времени звал он корову. Вдруг он понял, что заблудился.
Нужно было остановиться, отдохнуть и постараться найти обратную дорогу. Но ничего вокруг не было видно. Темень, хоть глаз выколи. Наткнувшись на кедр, больно ударился и тут же провалился в большую яму. К его счастью, здесь было мягко, будто специально были постелены опавшая хвоя, сухая трава.
Юсуф снял сапоги, спрятал ноги под себя и, прислонившись к стенке ямы, размяк. Вначале ноги ничего не чувствовали, позже понемногу отошли, но начали сильно ныть. Через некоторое время они стали гореть. От усталости и тепла, которое охватило его тело, он крепко заснул. Проснулся от треска сломанной ветки. Светло. Осмотревшись в надежде увидеть человека, Юсуф так и застыл. В десяти шагах от него лежал медведь. Мохнатый зверь подставил спину лучам восходящего солнца и безмятежно спал. Вдруг он качнул головой. Юсуф от страха прирос к земле.
Дедушка Хади часто говорил своему внуку: «Внук мой, ты вырастешь, станешь охотником, будешь ходить на далёкие озёра ловить рыбу. Запомни, никогда нельзя бояться медведя. Издавна женщины кормили грудным молоком осиротевших медвежат. И твоя прабабушка Закина спасла жизнь заблудившемуся медвежонку. Вырастила его, давала ему свою грудь. Отпуская его в лес, шепнула на ушко: «Ты теперь мой сын, не трогай моих детей до седьмого колена!». Ты, Юсуф, внук Закины в пятом колене. Тебя медведи не должны забыть».
Юсуф заметил, что медведь уже не спал. Иногда переворачивался с боку на бок, чесал за ухом, точь-в-точь как человек. «Неужели я в берлоге медведя?» — вздрогнул от своей догадки Юсуф. А вдруг этот медведь не помнит того, что шептала бабушка Закина? Нет, тогда огромный зверь не потерпел бы наглого вероломства мальчика, не ждал бы, пока он проснётся, мигом расправился бы с ним. Боясь своего дыхания, Юсуф выполз из берлоги, стал тихо пятиться назад. Ветви кедра с этой стороны были так густы, что мальчик долго возился, прежде чем выбрался. А тут сломалась одна из веток. На шум зверь встал, потянулся, зевнул и заревел. Это было сигналом. Юсуф, забыв о своих дырявых сапогах, помчался, сколько было сил.
Долго бежал Юсуф и когда понял, что медведь не гонится за ним, остановился, перевёл дыхание. Теперь ему нужно было постараться найти дорогу домой. Решил залезть на кедр и осмотреться. Взобравшись, сквозь ветки он ясно увидел человека, идущего из глубины леса. Да это ведь Самук ака! Мальчуган живо спустился с дерева, ободрав при этом живот и колени. Тут же вскочил на ноги и побежал с криком: «Самук ака, Самук ака!». В ответ — тишина. Лишь белка, как бы играя своим пушистым хвостиком, прыгала с ветки на ветку и удивлённо смотрела на мальчика, будто хотела спросить: что ты тут расшумелся?
«Видимо, показалось», — всхлипывая, подумал мальчик. Но все же решил идти по направлению, каким шёл Самук ака. Ночью были сильные заморозки. Босые ноги Юсуфа замёрзли. Вдруг он вспомнил слова своего учителя Мухамеда: «Всё тянется к солнцу, к его теплу и свету. Ветки на деревьях с южной стороны растут гуще, а у срезанного дерева вы увидите, что круги шире к югу. У муравейников северная сторона всегда круче южной…». Мальчик немного успокоился, хорошо осмотрел растущие деревья, сориентировался, где юг, а где север. Аул должен быть на южной стороне. Вскоре лес начал редеть, стали встречаться пеньки и сваленные деревья. Мальчик повеселел. Из-за кустов выбежал заяц, и Юсуф радостно крикнул ему вслед: «Гей, гей, гей!». Сороки-сплетницы застрекотали: «Юсуф идёт! Юсуф идёт!». Лисица выбежала на шум и, виляя хвостом, скрылась в зарослях молодого ельника. До слуха донеслись лай собак, гусиные крики. Какими родными показались ему звуки, которым в обычные дни он не придавал значения!
На краю леса виднелось кладбище. Когда умерла мама, он, ещё совсем маленький, бросил три горсти земли в её могилу. При воспоминании об этом у Юсуфа навернулись слёзы. Когда подходил к кладбищу, разрыдался. «Мамочка моя милая, если бы ты была жива, меня одного в сумерки никогда не пустила бы искать корову. Я замёрз совсем, медведя сильно испугался…» — приговаривая, рыдал мальчик, обнимая могилу матери. Рыдал, пока не стало на душе легче. Утренние солнечные лучи упали на берёзку, выросшую на могиле его матери. Деревце, раскачиваясь и рассыпая пожелтевшие листья, проводило паренька. Юсуфу казалось, будто его мать машет ему вслед и говорит: «Сынок, крепись, ты ведь мужчина, придётся тебе огонь и воду пройти! Крепись, моё сердечко!».


А.И. Жиляков
Кириллкина беда

(Из цикла «У истоков жизни»)

Отошло куда-то назад знойное, как солнечный сон, лето; осталась где-то позади, словно растаяла, студёная, с трескучими морозами и мглистыми буранами зима, и пришла новая, сверкнувшая другой, незнакомой ещё, улыбкой весна.
Но и в эту весну у Кириллки было мало радостного. Ещё зимой в доме появилась мачеха, чужая, привезённая отцом из какого-то дальнего села, в котором живут, должно быть, только злые, ненавидящие друг друга люди…
Однажды Кириллка играл в палисаднике, когда его окликнула мачеха. От неожиданности и знакомого, всегда пугающего голоса он уронил сложенный им под кустом черёмухи домик из палочек, вскочил, поддёргивая синие холщовые штанишки, и боязливо-выжидательно уставился на раскрытое окно.
— Айда в избу, паршивец! Айда, тебе говорят! Ч-чёрт надавал, углана паршивого! — кричала из окна мачеха и злобно трясла головой. На макушке у неё угрожающе качались торчком завязанные концы платка, рукава рубахи были засучены до локтей, и запачканы в муке коричневые жилистые руки.
В палисаднике Кириллка чувствовал себя укрытым от всех невзгод и, заползая в самую гущу кустов, жил здесь по целым дням. Но зоркий, всегда сердитый взгляд серых глаз мачехи, опушенных шерстистыми белесыми бровями, нащупывал его и здесь, и резкий, со злым присвистом, голос каждый раз заставал Кириллку врасплох и тоскливою болью сжимал сердце.
С минуту Кириллка стоял, притаившись.
— Может, забудет! — подумал он, когда в окне не стало видно мачехиной головы и, тихонько переступая босыми, потрескавшимися ногами, попятился в тень кустов.
Словно сожалея Кириллке и ободряя его, к нему тянулись, чуть-чуть покачиваясь, распускавшиеся в тяжёлые гроздья цветов ветви черёмухи и ласково-трепетно поблёскивала на солнце твёрдая чеканная листва тополей.
Но через минуту из окна снова высунулась голова мачехи, по подоконнику застучала облеплённая тестом скалка, и Кириллка виновато поплёлся из палисадника.
В надежде найти заступника, который укрыл бы его от мачехиного гнева, Кириллка зорко-выжидательно оглядывался по сторонам. Но на улице никого не было. Было позднее утро, и все уже разъехались по пашням.
У калитки Кириллка остановился, снова растерянно поддёрнул сползавшие штанишки и ещё раз, плаксиво морща нос, огляделся кругом. Но везде было пусто и тихо. Даже собаки как будто попрятались куда-то. Заглянул в ограду — тихо и будто враждебно всё. Старый обомшелый амбар выжидающе-сердито нахмурился и вот-вот забранится, как только Кириллка перешагнёт ограду. А у низенькой, ушедшей в землю погребушки косая дверь злобно гримасничает, и нависшая с крыши жёлтая осока будто шевелится — как есть мачехины брови…
Где-то на задворках голосисто, нараспев, заростилась курица, в соседкой ограде кто-то звякнул у колодца бадьей, и Кириллка почувствовал, что он уже не один на один с мачехой, и если заревет, его услышат. И торопливо, чтобы снова не наступила тишина, шмыгнул на крыльцо, стуча по ступенькам твёрдыми пятками.
Мачеха стояла в избе спиной к окнам, и лицо её после яркого солнечного света Кириллке не было видно. Он видел только чёрные, резко обрисовавшиеся на свету концы платка, острыми углами торчавшие к потолку, и по тому, как они вздрагивали над круглой головой, догадывался, что мачеха сердится пуще прежнего. И не слышал, а чувствовал летевшие к порогу шипящие слова:
— Спрятаться хотел?! У-у, чёртовы выгонки!.. Только того и глядишь, как бы отлытать… Погоди ужо! Я те вот!..
Стоя у порога, Кириллка закрыл глаза и уже заранее чувствовал на себе удар твёрдой скалки. Ждал ударов, как неизбежного и неотвратимого, и мысленно даже торопил мачеху, чтобы скорее пережить это неизбежное. Но мачеха необычно медлила и почему-то долго не била Кириллку.
Стукнув о стол скалкой, она ушла в горницу, и слышно было, как хлопнула там крышка сундука.
— Поди сюда! Поди, тебе говорят! — послышалось из горницы, и Кириллке показалось, что мачеха как будто уже меньше сердится. И ещё больше удивился, когда она, сунув ему в руки красный платок, уже без ругани говорила: — Вот… На вот… Поди, сбегай с Дарье Васильевне. Скажи, мать просила, мол, чаю фамильного закладки на две… Чуешь?! Чаю фамильного в платок она отсыплет тебе. Да смотри у меня, не просыпь! Смотри под ноги-то, верхогляд полоротый! Крепче держи платок-то. А ежели просыплешь, не показывайся и домой!
Дарья Васильевна была крёстной Кириллки, и он знал дорогу к её дому. Но на пути было много опасных мест: злые собаки дяди Трофима, всегда лежавшие у ворот и караулившие прохожих; топкая лужа в Маленочковом проулке, где тонули даже лошади и коровы; а в конце этого проулка стояла Аполитова кузница, из которой Аполитка пугал ребятишек раскалённым железным прутом. Всё это заставляло Кириллку много думать, много бояться, и поручение мачехи, строгий наказ её он уловил вскользь, вполуха.
И, чтобы не забыть, зачем он послан, Кириллка, спускаясь с крыльца, повторял про себя шепотком:
— Чаю, платок. Чаю, платок… Платок чаю!
Горячее солнце золотом облило льняные Кириллкины вихры, ласково брызнуло в лицо и тепло-любовно охватило всю его маленькую фигурку. И уже не было страха перед мачехиным гневом; забылись опасности на пути. Вприскочку бежал он меж огородов, поминутно откидывая со лба мешавшую смотреть льняную прядь спутанных волос, и глаза его уже радостно поблёскивали ясною синью.
— Чаю платок! Чаю, чаю!
Кириллка благополучно миновал Аполитову кузницу, в проулке мелькнули расписные решётчатые окна крёстнинного дома, и он уже посчитал было себя в безопасности. Но из-за огорода неожиданно вывернулся рыжий печник, всегда пьяный, ещё более страшный для ребятишек, чем кузнец Аполитка. Он славился уменьем класть необыкновенно жаркие печи и, должно быть, за это его прозвали — Жар. Весь он был какой-то огненный, со скатанной в длинные жгуты рыжей бородой, с лохматыми космами на непокрытой голове, корявый, с бугристым, точно поджаренным лицом.
Увидев Кириллку, Жар остановился, округлил красные, слезящиеся глаза, и свирепо зарычал:
— Ага! Вот я те в брюхе и сварю!
Кириллка был уверен, что Жар и в самом деле может варить ребятишек в брюхе, и страх жгучей волной прихлынул к груди и снова до боли сжал сердце. Он смотрел синими немигающими глазами на Жарово брюхо, плотно обтянутое лоснящейся перстядинной рубахой, и не мог сдвинуться с места.
А Жар расставил ноги, наклонил голову, как будто собираясь боднуть Кириллку, и уже совсем страшным голосом рявкнул:
— В брюхе сварю!
— Ы-ы-и! — взвизгнул Кириллка и, ничего не видя, понёсся по проулку, едва касаясь земли.
В доме Дарьи Васильевны и во дворе всегда было людно и шумно. Всегда ругались ямщики; кричали на лошадей, звенели дугами с колокольцами, выкатывали из-под навеса дребезжащие ходки. Но на этот раз, когда Кириллка вбежал во двор, там стояла какая-то настороженная тишина.
У крыльца смирно стояла тройка лошадей, запряжённая в тарантас, и лишь изредка, словно украдкой, тихонько звякал колокольчик, когда задремавший коренник сонно вскидывал головой, переставляя ноги. К тарантасу прислонился ямщик Игнатка и держал в одной руке вожжи, а в другой — шапку. Ближе к крыльцу, точно не решаясь войти ли ему, или ещё подождать, остановился и растерянно мял в руках шапку староста Иван Степаныч; на груди у него поблёскивала медная медалька.
Кириллка, запыхавшийся, всё ещё чувствовавший позади себя страшного Жара, окинул всё это одним беглым взглядом и уже собирался было шмыгнуть на крыльцо, но староста Иван Степаныч схватил его сзади за рубаху и сердито, и вместе с тем как-то боязливо зашептал:
— Куда это ты, пострелёнок? Куда?!
— К хрёсне я, пусти-и!
В это время наверху хлопнула дверь, и староста выпустил Кириллкину рубаху. На крыльце показался невиданный Кириллкой человек. Всё на нём так и блестело на солнце — плечи, грудь и на лбу — звезда… Широко расставив ноги и опираясь руками о косяки двери, он загородил собою вход и что-то резко и громко закричал ямщику.
Очевидно, незнакомый человек ругался, на кого-то сердился. Но он нисколько не походил на Кириллкину мачеху и как будто даже не замечал его, и Кириллка тихонько, ступенька на ступеньку, взобрался на крыльцо. Постоял, рассматривая блестящие сапоги, потом легонько дотронулся до широких синих штанов незнакомого, пробуя протиснуться в сени. Но нога стояла твёрдо и не пропускала Кириллку.
— Дяденька, пусти…а?! Право, пусти! — тихонько попросил он.
Но незнакомый продолжал ругаться и упорно не хотел замечать Кириллки. Тогда он нырнул между ног незнакомого, и в тот же момент почувствовал себя крепко сжатым с боков, а потом блестящие сапоги чем-то звякнули, и Кириллку сзади толкнуло что-то острое.
И — ничего, даже не обернулся незнакомый.
Дверь из сеней в горницу была открыта, и Кириллка, чтобы скорее попасть к крёстной, не стал подниматься на ноги и, стуча коленками, полз по полу, пока его не подхватила за руку Дарья Васильевна.
Приотворив дверь, она приглушённо зашептала, будто боясь разбудить кого-то:
— Да что ты, пострел те возьми, что это ты наделал! Ведь ты барина чуть не столкнул, дикошарый!..
— Мама велела дать полон платок чаю! — заявил Кириллка.
— Чаю? Полон платок?!..
— Фамильного, — добавил Кириллка громко.
— Ш-ш-ш! Пострели те совсем! — и Дарья Васильевна замахала на Кириллку руками, опасливо оглядываясь на дверь. И всё что-то мешкала, как будто не хотела дать чаю.
Кириллка собирался уже было зареветь, но на ограде зазвенели колокольцы, и Дарья Васильевна перестала прислушиваться.
— Ну-ну, слава богу, уехал! Чаю, говоришь? Полон платок? Да куда ей это столько? У меня у самой мало… — говорила Дарья Васильевна, но всё же открыла сундук и достала красный бумажный фунтик.
— Вот, половину дам. Скажи, пополам-де разделила. Не просыпь, смотри. На!
— Хрёсна, а тамо-ка Жар! Боюсь я…
— Где Жар?
— Тамо-ка, в проулке. Сварить меня хочет… В брюхе, грит!
— Нету его теперь. Иди, не бойся. Он так это… Беги со Христом! Гляди, не развязался бы платок-то…
Жара в проулке уже не было, и Кириллка снова замелькал меж огородов, смело вскидывая льняными вихрами.
Привскакивая с ноги на ногу, он всё думал о невиданном человеке, что стоял на крыльце.
— Ишь ты, сердитый, а не побил… Как будто и не видит! Добрый, должно. Не то, что Жар…
Среди этих мыслей мелькало ещё что-то досадное, беспокойное, но что это такое — Кириллка не мог припомнить. Слишком уж много было сегодня впечатлений…
— Да и кузница вон близко… Опять этот Аполитка…
Но Аполитка стучал молотком по наковальне и ему было
не до Кириллки.
А беспокойная мысль о чём-то забытом всё возвращалась и мешала глядеть на Воробьёв, на синичек, что так забавно кивают хвостиками, перелетая с кома на ком…
И только подходя к своей ограде, Кириллка вспомнил, что мачеха велела ему попросить у крёстной чаю закладки на две, а он нёс почти полон платок…
Вспомнив это, Кириллка почувствовал, как что-то холодное подкатилось к затылку, потом толкнуло в сердце и снова сжало его тоскливой болью. Он как бы перед ударом закрыл глаза, и в памяти быстро замелькало знакомое: мачеха в чёрной шешмуре, с ухватом в руках, у ворот отец с возами сена; разбежавшиеся по гумнам овцы… Она била тогда Кириллку до тех пор, пока рубашка на нём не превратилась в клочья… Но когда заметила отца, подъехавшего к воротам с возами сена, сорвала с него изорванную рубашку и надела новую.
И теперь, когда с ним случилась ещё большая беда, чем разбежавшиеся овцы, Кириллка понял, что будет неминуемо и сильно избит. А отца не было дома…
Мелькнула мысль — отсыпать чай в канаву и принести мачехе закладки на две… Но как это сделать незаметно? Куда отсыпать, чтобы не нашли?.. И решил пробраться тихонько в палисадник и отсыпать лишний чай где-нибудь там.
В палисаднике Кириллка прислушался и, взобравшись на завалинку, осторожно заглянул в окно. В избе было тихо, только мухи жужжали над столом, всё ещё покрытым мукой и остатками теста.
— Нету! — решил Кириллка, вздохнул и стал копать ямку под черёмухой.
Когда он развязывал уже платок, чтобы отсыпать чай, за пряслом послышались голоса. Кириллка притих.
— Полон, говорит, платок давай, да и только! — узнал Кириллка голос крёстной.
Мачеха что-то сказала и весело, раскатисто засмеялась.
— И где он, варначонок, шляется только! Не потерял бы, на грех, чай-то, — заворчала было мачеха, но её перебила крёстная:
— Нет, только подумать, матушка Настасья Ивановна! Прямо что заседателю-то промеж ног! Думала — беда. Злой он был, с утра всё ругался. То неладно, другое неладно, и тут ещё пострелёнок этот. Ну, да пронёс бог — уехал… Надо ж так напрокудить!
И обе они снова раскатисто засмеялись.
Кириллка почувствовал, что беда миновала, и, просунув руку сквозь ветви черёмухи, выставил платок с чаем напоказ.
— Вон он, чай-то! Вот, целый весь! — звонко закричал он, и синие глаза его радостно, с затаённой тревогой сверкнули на солнце.
И над головой его снова ласково-ободряюще качались ветви черёмухи и, точно смеясь над Кириллкиными страхами, трепетала твёрдая, сверкающая на солнце листва тополей.


В.И. Еловских
В половодье

Отец пришёл с работы уже вечером. Торопливо умылся, тряся головой и отфыркиваясь, и теперь наскоро ужинал. Он только раз взглянул на Серёжку, который сидел сбоку от него и уплетал жареных чебаков.
— Ну, кажись, убыла вода?
— Аха.
— На сколько?
— На девять сантиметров.
— Когда мерил?
— А вот щас.
Отец удовлетворённо мотнул головой.
— Кончай с ужином, поедешь со мной сети смотреть. Надо б засветло управиться.
— Сдурел, кажись, — испугалась мать, — погляди, что на улице-то делается. Ишо робёнка тащит с собой.
И в самом деле, на улице было не ахти как весело: уже вторую неделю стояло ненастье, люди ходили в пальто и телогрейках, как осенью. По воде расходились круги — опять накрапывал дождь.
— Не пужайся, — успокоил отец. — В шестой класс перешёл робёнок твой. В его годы я один с сетями справлялся. До обеда сёдни вроде бы тихо было — рыбёшка попасться должна.
И вот они плывут. Лодка узкая, вёрткая, того и гляди воды зачерпнёт. Борта — на две Серёжкиных ладони от воды. Когда плавает один отец, борта выпячиваются из воды куда выше — мал Серёжка, а всё-таки весит порядочно. Лодчонка, в общем-то, паршивенькая. Отец сам делал её в прошлом году, хотел смастерить добрую лодку, но не получилось.
Гребёт отец, Серёжка, сидя на корме, помогает коротким веслом. Отец командует:
— Погреби-ка справа. А вот сейчас слева махни. Слева, слева!
И Серёжа гребёт, гребёт изо всей силушки, вздыхая и сопя. Весло он держит так крепко, что даже ладоням больно.
— Не вихляйся, сиди спокойно. А то топорами ко дну пойдём.
— Не пойдём, — весело отзывается мальчик. — Забор-то вон он — доплывём.
Они метрах в пятидесяти от берега. Нынче река страшно разлилась; она каждую весну разливается, но нынче особенно: поля затопило местами километра на три, а то и больше. Вода подошла вплотную к их дому, а он далеко от русла реки, на склоне горы стоит. Собственно, это и не гора вовсе, а, как сказывают старики, древнейший берег, — река когда-то отошла от него, она вообще помаленьку отходит в сторону. Берег этот очень высок, глинист, на него карабкаются домики — здесь окраина рабочего посёлка. Дома, амбары, дровяники и бани — на косогорье, чтобы не заливало в половодье, а огороды — внизу, их если и зальёт, так не беда, всё равно картошку посадить успеют. Улица выглядит чудно: под окошками вода, можешь из окна забрасывать удочку, только ничего, конечно, не поймаешь — рыба, она не совсем дура, очень-то близко не подходит; из воды торчат телеграфные столбы, верхушки изгородей, ворот, здесь же плавают брёвна, оторвавшиеся от плотов, перегоняемых из леспромхозов к лесозаводу, а также какие-то горбыли, дощечки, палки, щепки.
Серёжа смотрит на дома, и ему почему-то кажется, будто они ползут от разлива в гору, только медленно ползут, незаметно для глаза.
Берег всё дальше и дальше. Так далеко Серёжа ещё никогда не был, ему разрешалось плавать на лодке по огороду и поблизости от него.
— Ну, как первый день каникул прошёл у тебя, Серёжик? — спрашивает отец, объезжая крышу затонувшей избушки, где летом сидят сторожа, охраняющие плоты. Крыша чёрная и труба тоже чёрная.
— А ничё.
— Чем занимался-то?
— Да лук делал.
— Сделал?
— Аха. Ничего стреляет. Наконечники к стрелам только плохо получаются у меня. Опосле во дворе подбирал, мама велела. К робятам ходил — мячик пинали. И ишо с робятами к мосту бегал, там охотник живёт, дядей Пашей звать. Знаешь?
— А как же.
— Он медведицу подстрелил вчерась, а медвежонка совсем живого приволок.
— Но? — оживляется отец.
— Только он не дал нам поглядеть на медвежонка. Надоели, грит, вы мне со своими сопливыми носами. Без конца, грит, шляетесь тута сотнями.
— Ишь вреднюга какой! Погреби-ка справа, Серёжик.
Сегодня папка в хорошем настроении, это по всему видно.
Серёжиком его зовёт. Когда отец доволен сынишкой, он всегда зовёт его Серёжиком или Серёжей, Серёгой, Сергунькой. Ничего, если кличет Серьгой, хотя тут отдаёт некоторой грубостью: «Серьга, подь-ка сюда!», «Серьга, ты почему не сделал, что я велел тебе давеча?..». Больше всего мальчик не любит, когда его зовут Сергеем, даже вздрагивает порою. «Сергей, последний раз предупреждаю!». Иногда отец называет его Серёгиным, хотя фамилия у них у обоих Петровы. Серёгин тоже не очень-то нравится мальчику, потому что всегда произносится с определённой интонацией: «Эх ты, Серёгин!», «Это опять Серёгин напутал». Серёженькой его кликала только мать, а Серёжкой — ребята.
Завтра у отца выходной, чему он очень рад. Привезут они рыбы, отогреются, и отец весь вечер будет рассказывать, как лучше ловить чебаков, где можно увидеть раков и сколь хитра бывает щука, особенно старая.
На отце телогрейка, в которой он ходит на работу, от неё пахнет машинами. У Серёжи вообще удивительный нюх, он слышит запахи, которые не слышат отец, мать и многие ребятишки.
Лодка почти на середине разлива, далеко-далеко виднеется окраина посёлка, где затерялся и их домик с красной крышей и новым крыльцом. Над баней скворечница. Серёжа старается отыскать свой дом, но не удаётся. Домов с красной крышей много, а крылечек не видно ни одного, и скворечен тоже не видно. Он спрашивает у отца, тот отвечает, посмеиваясь:
— Эх, Серёгин, Серёгин, свой дом где, не знаешь! Его ж не видать отсюдова. Во-он большой дом в пять окон. Сбоку ишо сарай стоит. Видишь! Митрий Созонов живёт там, с усами такими длинными ходит. Знаешь? Так за этим домом где-то и наш.
Они подъезжали к каким-то маленьким зелёным островкам. Серёжа подумал, что неплохо бы высадиться на них и походить, посмотреть. Но вот отец взмахнул вёслами ещё раз двадцать, и стало видно, что это не островки вовсе, а просто из воды торчат веточки тальника, тоненькие, слегка распушившиеся. Кое-где на ветках только нарождаются листья, а многие веточки совсем голые. Тальник тянется бесконечно, между кустами — чистые водные поля.
— Мы не застрянем? — спрашивает Серёжа.
— Где застрянем?
— Да тут где-нибудь. Мелко ить.
— Мелко? Ты что? Здесь, знаешь, метра три-четыре глубины, не мене.
Серёжа не верит и начинает пробовать дно веслом. Весло полностью погружается в воду, и так как лодка плывёт, весло резко относится назад. Удерживая его, Серёжа наклоняется над бортом.
— Не балуй! Слышь, Сергей!
Выходит, верно, что глубоко. Да ведь, прошлым летом Серёжа бегал через поля в тальник, где росли кусты, высокие-высокие, а внизу толстые — десять человек удержат. Тальник в этой стороне. Выходит, они плавают над ним.
— Пап, а сколько здесь до берега?
— Сколько до берега? Да километра два, наверно. А что?
«Если лодка перекувырнётся, попробуй-ка доплыви, —
размышляет Серёжа. — Может, схватиться за ветку, кака потолще? Да тут толстых-то и нет, всё тоненькие, сразу потонут. Только плыть будут мешать. В самом деле, как поплывёшь через ветки эти?». Серёже становится страшно. Он пробует воду — тёплая вроде бы. Расстёгивает плащ и пальтишко — может, и вправду сплавать придётся. Из пальтишка Серёжа вырос, даже плечи побаливают. Отправляя сына на рыбалку, мать сама застегнула ему на все пуговицы пальто и заставила надеть поверх ещё отцовский плащ: «Дождь может разойтись, тогда до нитки промокнешь».
Они оба в шапках. Отец любит даже в тёплую погоду ездить на рыбалку в шапке и сынишку заставил шапку надеть.
— Ты чего распахнулся? Замёрзнешь. Застегнись.
Серёжа запахивается, но не застёгивает пальто.
— Я тебе чего сказал, Сергей?!
— А если лодка перевернётся? Вон как она…
— Не будешь дрыгаться — не перевернётся. К первой сети подъезжаем. Так, спокойно, спокойно! — командовал отец больше себе, чем сыну.
Впереди, преграждая дорогу лодке, плавали продолговатые куски сосновой коры — поплавки. В мутной воде виднелась сеть, точнее, верхняя часть её. Отец не раз говорил, что с обеих сторон привязывает сеть к кустам тальника, и сейчас Серёжка старался углядеть, где привязано. Ага, вон!.. Слева и справа тянутся от сети верёвочки к веткам.
— Ну-ка, проверим! — бодро говорит отец, — Проверим счас. Не уйдёшь от нас, рыбка. Гляди, Серёга, учись! Пригодится в будущем.
Он начал вытягивать сеть из воды. Вытянет в одном месте, просмотрит, опустит, вытягивает в другом, третьем, четвёртом местах. И быстро-быстро руками перебирает вдоль сети. Сам свесился из лодки, лодка легонько плывёт. То тут, то там белеют чебаки и окуни, застрявшие в ячеях. Отец осторожно вынимает рыбёшек — боится, чтобы сеть не порвать; лодку относит в разные стороны, отцу, видимо, не так-то легко справиться с лодкой, он тяжело дышит и морщится. Чебаки и окуни рвутся из его рук, вёрткие они, скользкие. На дне лодки прыгают.
Стараясь всё увидеть, Серёжа привстаёт, вытягивает шею. Лодка всё больше раскачивается, вот-вот перевернётся, но рыбаки не обращают на это внимания.
Отец бросает в лодку последнего чебака и обтирает руки о телогрейку.
— Та-ак!.. С ведёрко наловили. Ай да мы! Ну, поехали ко второй сети.
Ловко орудуя вёслами среди зелёных веток, отец говорит:
— Где-то под нами овраг должен быть. Помнишь его?
Да, Серёжа помнит. Прошлой осенью он искал козу и забрался далеко в тальник. Дорогу ему преградил глубокий овраг, тянувшийся откуда-то к реке. На дне оврага росла густая-прегустая колючая трава, Серёже казалось, что в ней прячутся змеи, и он торопливо перепрыгивал через эту траву.
— Возле оврага этого лет пять, понимаешь, назад свояченица Марья, твоя тётка, со своей подружкой разодралася. Пошли они, три бабы, по грибы. Корзинки, конечно, захватили. Ну а дорога длинная — разговорились. И что-то не понравились друг дружке и начали корзинками-то по головам одна другую молотить. Орали на всю округу, как без этого. А в лесу, говорят, успокоились — груздей попалося много, не до ругани.
Вторая сеть была в самых зарослях тальника. Отец перебрал её всю, но не нашёл ни одно рыбёшки.
— Целую неделю так… Не на том, видно, месте, переставлю завтра. Третью посмотришь ты.
Они долго плыли среди кустов — как только отец не заблудится — и вот наконец очутились на краю тальника, близко от русла реки. Снова показались поплавки. Здесь гулял крепкий ветерок, волны ударяли о борта лодки, поплавки подпрыгивали, будто уплывали куда-то. Помаленьку расходился дождик.
Серёжа подобрался к носу лодки и, как отец склоняясь над водой, стал просматривать сеть. В мокрой одежде тяжело двигать руками. Мальчик сбросил плащ и пальто. Отец торопливо и как-то неуверенно пробормотал:
— Простынешь смотри. Оделся бы.
Он придерживал лодку возле сети. Серёжа рывками неловко вытягивал тяжёлую сеть из воды, чувствуя, как дрожат руки.
— Что это ты, милок?.. — сказал отец. — Но ничего… не торопися, главное.
Лодка часто заскакивала на сеть, и отец, выправляя её, поругивался про себя.
На середине сети Серёжа увидел с десяток чебаков, они застряли в ячеях недалеко друг от друга: головы на одной стороне, хвосты — на другой. Поднял сеть, одна рыбина снялась легко, а вторая не вылезает ни в ту, ни в другую сторону. Крепко влезла, окаянная, сеть даже врезалась в неё.
Сейчас Серёжа весь дрожал от напряжения и нетерпения. И выкрикивал:
— Ах ты!
Свесившись с борта, нервно нащупывая на скользком днище опору для ног, он до крови царапал иглистыми плавниками руки, диву даваясь, как легко, просто отцепляет рыбёшек отец.
— Чё-то ты волнуешься, — сказал отец. — И всё торопишься куда-то. Смотри, чебаку совсем голову свернул.
Отец ещё что-то говорил, но мальчик уже не слышал: он увидел, как у края сети в глубине, рядом с кустом тальника, заметалась большая рыбина. Серёжа крикнул, сам не зная что, чувствуя и радость, и испуг одновременно. Он весь потянулся к воде, вытягивая сеть с силой, на какую только был способен. Лодка накренилась, отец, тоже вошедший в азарт, кричал:
— Тяни, уйдёт, сволочина!
— Щас!
— Держи!!
— Щас!
Щука была холодная, твёрдая и бешено билась в руках. Серёжа бросил её в лодку вместе с сетью.
— Ломай ей лен! Лен ломай!
Прошлым летом отец показывал сыну, как надо ломать щуке лен, но Серёжа растерялся и не мог сообразить — как. Дело закончилось тем, что отец сам, порвав сеть, вытащил щуку, согнул ее буквой «Г», отчего раздался лёгкий хруст — и рыбина затихла.
Они всё-таки порядком умаялись и плыли обратно не так быстро, как хотели. Уже свечерело. Дождь теперь лил вовсю, вода булькала от тяжёлых капель. У Серёжи стыли руки, будто он не за мокрые борта лодки, а за мёрзлые доски держался. Опять справа и слева потянулись ветки тальника; в темноте они, эти ветки, сливались в сплошные тёмные полосы, и думалось, что плывёшь по какой-то узкой речушке.
Вдали мерцал один-единственный огонёк, порою совсем исчезая. На этот огонёк они и плыли.
— Ветер чё-то подымается, — проговорил отец. — Подналечь придётся. Вылей-ка из лодки воду.
— Это от щуки, наверно, без её было мало воды. Весит всё-таки.
— Плетёшь ты, Серёгин, не знай чего. Не вихляйся давай.
По руслу реки прошёл пароход, он сиял огнями, колеблющимися в дождевой завесе.
— Пап, он на самый, самый Север плывёт?
— На самый.
— К Ледовитому океану?
— Аха.
— А далеко до его?
— Для парохода-то не так уж… Скоро тундра, а за тундрой и море Ледовитое.
Мальчик помолчал.
— Пап, а пап, будет считаться, что я щуку вынул?
— Оба добыли, — мудро ответил отец. — Всё у нас, брат, поровну.
Они плыли и плыли. Дождь лил и лил. Стало вовсе темно. Всё так же мерцал одинокий огонёк где-то на берегу. Поплёскивали волны. Отец тихо пел, что — не разберёшь.
Серёжа дремал. Боясь уснуть, он с трудом подымал веки, но они сами собой опускались; проходило какое-то мгновение, мальчик вздрагивал, ошалело глядел на разлив, на отца, на береговой огонёк. А отец не замечал, что дремлет сынишка, пел и пел себе, только раз предупредил:
— Не свались, гляди.
Серёжа не заметил, как они подъехали. Когда открыл глаза, лодка уже была у самого берега. Рядом светились окна из дома, вон даже занавески и цветы на подоконниках видны. Под навесом беспокойно повизгивала собака, заслышавшая хозяев. Отец стоя отталкивался веслом от прясла. Странное чувство испытывал мальчик: ему казалось, будто он уже много-много дней не был дома. На берегу его слегка покачивало, как на волнах.
В доме Серёже расхотелось спать, и он, весёлый, бегал по избе. Потом вместе с матерью чистил рыбу. В желудке щуки он увидел заглотанного щурёнка, а когда ради любопытства разрезал щурёнка, который выглядел подозрительно толстым, то в нём тоже была какая-то рыбёшка.
— Три рыбы сразу поймали, — ликовал Серёжа.
Щуку, нарезанную кусками, и половину чебаков подсолили и оставили на утро. Остальную рыбу положили на горячую сковородку.
Отец постоял у тёплой печки, потом сел за стол и, закусывая жареными чебаками, заговорил:
— Теперь ты, Серёга, можно сказать, настоящий рыбак. Да!.. Завтра часиков этак в шесть встаём и едем с тобой сеть переставлять. Ту, в которой ничё не попалось. Поглядим — может, и все переставим. Мы ишо поплаваем с тобой. Разлив-то… он долго продержится. И для рыбёшек раздолье, и для нас благодать.
И он, наверное, уже в сотый раз, начал рассказывать, где лучше ловятся чебаки, окуни и язи и какой необыкновенной хитростью отличаются порою щуки. Серёга слышал и не слышал, веки у него после сытного ужина опять начали помаленьку закрываться, и он стал клевать носом, сидя на стуле.


А.Г. Пашук
Журавлиная песня

Самые яркие страницы детства врезались в память настолько, что, по существу, стали каждодневными спутниками воспоминаний.
Как-то в конце лета пошли мы — весёлая компания пацанов — рыбачить на Туру, в район Верхнего Бора, к крутому песчаному яру. Автобус тогда ходил редко, на катере «Заря» обычно было много народа, да и деньги у нас не очень-то водились. Так что по традиции ходили мы туда пешком, мимо деревни Воронино, у Княжевой переправлялись на пароме через речку, а там лугами по колкой кошенине, которую сменяли на выпасах мягкие и прохладные листья конского щавеля, полевой лук да подорожник…
Свобода для ребятишек всегда в радость. А в тот день ещё и рыба хорошо клевала. Когда затихал клёв, взбирались мы по песчаным осыпям к отвесной стене яра, хватались за обнажившиеся корни деревьев, гибкие и прочные, словно лианы, раскачивались на них и громко кричали, подражая герою модного тогда кинофильма «Тарзан».
Но всё это так, второстепенное, как и уха, и костёр в ночи, и страшные сказки. Самое главное было на рассвете. Когда мы, продрогшие от утреннего холода, прислушивались к звону колокольчиков у закидушек, над бором вдруг раздался гортанный, многозвучный крик журавлей.
Две большие птицы летели из-за бора, видимо, с Долгого острова, на правую сторону реки Туры, в заболоченную пойму маленькой речушки Ольховки. Оттуда уже раздавались ответные крики других журавлей.
У берега над нашими головами птицы вдруг стали круто снижаться. И здесь в довершение трубным крикам мы услышали скрип. Видимо, этот скрип — составная часть многозвучной песни, не слышимой на расстоянии. Но скрип совпадал со взмахами крыльев, замедленными, с интервалами, как движения в мультфильмах. Казалось, что скрипят сами крылья, словно несмазанные ворота.
И это открытие вместе с бередящими душу журавлиными криками настолько запало в память, что вот сейчас, спустя четверть века, увидел трёх журавлей, делающих прощальный круг над Еланским болотом, а в памяти вдруг всплыло в мельчайших подробностях то далёкое утро, песчаный яр, туман, стелющийся над водой, и даже дух в груди захватило так же, как и при первой встрече с журавлями.


«В ПЫЛИ МИНУВШЕГО РАЗЫЩЕМ СТЁРТЫЙ СЛЕД…»


Геродот
История

(Отрывки)

<…>
7…Далее же к северу от верхних обитателей Скифии не можно, сказывают, ни пройти, ни посмотреть из-за всюду летающих перьев: сими перьями там наполнена и земля и воздух, так что зрение вовсе преграждается. <…>
18. На другой же стороне Борисфена первая от моря земля есть Гилея; выше оной обитают скифы-земледельцы, коих эллины, живущие у реки Гипаниса и зовущие себя ольвиополитами, называют «борисфенскими». Из сих скифов-земледельцев одни расселяются к востоку на три дня пути, простираясь до реки Пантикапы, а другие — к северу на одиннадцать дней плавания вверх по Борисфену. Выше их лежит страна большею частию безлюдная, за коею живут андрофаги, народ особливый, отнюдь не скифский. Выше же их безлюдье уже совершенное, и нет никакого народа, сколько нам известно. <…>
23. До страны сих скифов вся описанная мною земля плоска и тучна; оттоле же идёт каменистая и неровная… Если пройти великое пространство сей неровной земли, то у подошвы высоких гор, как сказывают, обитают люди, кои все от рождения плешивы, как мужчины, так и женщины, плосконосы и с большими подбородками; язык они употребляют особенный, а одежду скифскую. Питаются они древесными плодами. Дерево, коим они живут, называется «понтик», величиною оно почти со смоковницу, плод носит, похожий на боб и имеющий ядро; когда сей плод созреет, то процеживают его сквозь ткань и вытекающий из плода густой и чёрный сок, называемый «асхи», лижут и пьют, смешав с молоком, а из отжимков делают лепёшки и едят. Скота у них немного, потому что пажити здесь не хороши. Каждый из них живёт под деревом, зимою окутывая его плотным белым войлоком, а летом без войлока. Сим людям никто не делает обид, ибо они почитаются священными, да и воинских оружий не имеют; более того, они и соседов своих примиряют в несогласии, и кто в бегстве прибегнет к ним под защиту, тому никто не причиняет обиды; имя же сему народу — аргиппеи.
24. До страны сих плешивых и народов, впереди их живущих, земля достаточно известна. Ибо посещают их некоторые и из скифов, коих нетрудно выспросить, и из эллинов от борисфенского и других понтийских торжищ. Скифы же, посещающие сих людей, производят с ними дела посредством семи переводчиков на семи языках.
25. Доселе, стало быть, земля известна; но что находится выше сего плешивого народа, о сём никто ничего достоверного сказать не может, ибо путь туда пресечён высокими горами, коих никто не переходил. Плешивые же сии говорят, чему, впрочем, я не верю, будто на сих горах живут люди козьеногие, а прошед их, другие люди, которые спят по шесть месяцев, чего я и вовсе принять не могу. <…>
31. О перьях же, коими, как сказывают скифы, наполнен воздух, и потому они-де не могут ни посмотреть, ни пройти выше по своей земле, мнение моё таково. За скифскою землёю всегда идёт снег, хотя летом и менее, конечно, чем зимою; а кто видел вблизи падающий густой снег, тот поймёт меня, ибо снег весьма походит на перья. Из-за таковых-то зим северные места сего материка необитаемы; и таковой-то снег по причине схожести называют скифы и их соседы перьями. Вот что повествуется о сих отдалённейших странах.
31. О гипербореях же ничего не говорят ни скифы, ни другие там живущие народы, разве, может быть, исседоны; но и те, по-видимому, ничего не говорят, иначе говорили бы и скифы, как говорят о людях одноглазых…


Повесть временных лет по Лаврентьевской летописи 1377 г

(Отрывок)

…Теперь же я хочу рассказать, о чём слышал четыре года тому назад от Гюряты Роговича новгородца, который поведал так: «Послал я отрока своего в Печору, к людям, дающим дань Новгороду. И когда пришёл отрок мой к ним, то от них пошёл он в землю Югорскую. Югра же — это люди, говорящие на непонятном языке, и соседят они с Самоядью в северных краях». Югра же сказала отроку моему: «Дивное чудо мы нашли, о котором не слыхивали раньше, а идёт этому уже третий год; есть горы, упирающиеся в луку морскую, высотою как до неба, и в горах тех стоит крик великий и говор, и кто-то сечёт гору, желая высечься из неё; и в горе той просечено оконце малое, и оттуда говорят, и не понять языка их, но показывают на железо и делают знаки руками, прося железа; и если кто даст им нож ли, или секиру, они в обмен дают меха. Путь же к тем горам непроходим из-за пропастей, снега и леса, потому и не доходим до них никогда; этот путь идёт и дальше на север». Я же сказал Гюряте: «Это люди, заклёпанные Александром Македонским царём, как рассказывает о них Мефодий Патарский, говоря: «Александр, царь Македонский, дошёл в восточные страны до моря, называемого солнечным местом, и увидел там людей нечистых из племени Иафетова, и нечистоту их видел: ели они скверность всякую, комаров и мух, кошек, змей и мертвецов не погребали, но поедали их, и женские выкидыши, и скотов всяких нечистых. Увидев это, Александр убоялся. Как бы они не размножились и не осквернили землю, и загнал их в северные страны в горы высокие, и по повелению божию сомкнулись за ними горы великие, только не сошлись горы на 12 локтей, и тут воздвиглись ворота медные и покрылись сунклитом; и если кто захочет их взять, не сможет, ни огнём не смогут Сжечь, ибо свойство сунклита таково: ни огонь его не может сжечь, ни железо его не берёт. В последние же дни выйдут восемь колен из пустыни Етривской, выйдут и эти скверные народы, пребывающие в горах северных, по повелению божию»…
В год 6622 скончался Святослав, сын Владимиров, марта 16 и погребён был в Переяславле в церкви святого Михаила; там ведь отец ему дал стол, выведя его из Смоленска. В тот же год Мстислав заложил (город) в Новгороде больше прежнего. В тот же год заложена была Ладога из камня на насыпи Павлом посадником, при князе Мстиславе. Когда я пришёл в Ладогу, поведали мне ладожане, что «здесь, когда бывает туча великая, находят дети наши глазки стеклянные, и маленькие, и крупные, проверченные, а другие подле Волхова собирают, которые выплёскивает вода». Этих я взял более ста, все различные. Когда я дивился этому, они сказали мне: «Это не удивительно; живы ещё старики, которые ходили за Югру и за Самоядь и видели сами в северных странах, как спустится туча, а из той тучи выпадут белки молоденькие, будто только что родившиеся, и, выросши, расходятся по земле, а в другой раз бывает другая туча, и из неё выпадают оленьцы маленькие и, выросши, расходятся по земле». Этому у меня есть свидетель посадник Павел ладожский и все ладожане…


Сказание о человецех незнаемых в восточной стране и языцех разных

…На восточной стране, за Югорской землёй, живут люди самоедь зовомы, монгозеи. А ядь их мясо оление да рыба, да межи собою друг друга едят. А гость к ним откуды приидет, и они дети свои закалают на гостей, да тем кормят. А который гость у них умрёт, и они того снедают, а в землю не хоронят, а своих такоже. Сии же люди не велики возрастом, плосковидны, носы малы, но резвы вельми, и стрельцы скоры и горазды, а ездят на оленях и на собаках, а платье носят соболье и оленье, а товар их соболи. В той же стране иная самоедь такова же. Линная словёт. Лете месяц живут в мори, а на суше не живут того ради, занеже тело на них трескается, и они тот месяц в воде лежат, а на берег не смеют вылезти. В той же стране есть иная самоедь. Вверху рты на темени, а не говорят. А образ в пошлину человечь. А коли едят, и они крошат мясо или рыбу, да кладут под колпак, или под шапку. И как начнут ясти, и они плечима движут вверх и вниз. В той же стране есть иная самоедь, якоже и прочии человецы. По зими умирают на два месяца. Умирают же тако: как где которого застанет в те месяцы, тот тут и сядет. А у него из носу вода изойдёт, как от потока, да примёрзнет к земле. И кто, человек иные земли, невидением поток той отразит, у него и сопхнет с места, и он умрёт, то уже не оживёт; а не сопхнет с места, то и оживёт и познает и речет ему: «О чём мя еси, друже, поуродовал?». А иные оживают, как солнце не лето вернётся. Тако на всякий год оживают и умирают. В той же стране вверху Оби реки великие есть земля, Баид именуется. Леса на ней нет. А люди как и прочие человецы. Живут в земли, а едят мясо соболье. А иного у них зверя никакого нет, опроч соболя. А носят платье все собольи, и руководы, и ноговицы. А соболи у них чёрны вельми и велики. Шерсть живого соболя по земле ся волочит. В той же стране иная самоедь. По обычаю человецы, но без глав. Рты у них промеж плечми, а очи в грудях. А ядь их головы оленьи сырые. А коли им ясти. И они головы оленьи возмётывают себя в рот на плечи, а на другой день кости измещут из себя туда же. А не говорят. А стрельба же их трубка железна в руце, а в другой руце стрелка железна, да стрелку ту вкладывает в трубку, да бьют молотком в стрелку. А товару у них никоторого нет. Вверх той же реки великой Оби есть люди, ходят по-под землёю иною рекою день за нощь с огни, и выходят на озеро, и над тем озером свет пречуден, и град велик; а посаду нет у него. И кто поедет к граду тому, и тогда слышати шум велик в граде том, как и в прочих градах. В восточной же стране есть иная самоедь каменская, облежит около Югорской земли. А живут по горам высоким, а ездят на оленях и на собаках, а платье носят соболье и оленье, а едят мясо оленье, да и собачину, и бобровину сыру едят, а кровь пьют человечью и всякую. Да есть у них лекари. У которого человека внутри нездорово, и они брюхо режут да нутрь вынимают и очищают и паки заживляют. Да в той же самоеди видели, скажают, самоедь же старые люди с горы подле моря, мёртвых своих идут плачущи множество их. А за ними идёт велик человек, погоняя их палицей железной.


Я. Рейтенфелъс
Страна за Обью

(Отрывок из «Сказания о Московии»)

От этих мест (Оби) русские в самое недавнее время, как мы слышали в Москве, доходили до реки Пясиды, очень широкой, которую они, однако, не отважились перейти, хотя с противоположного берега они, по их рассказам, слышали звон колоколов, а на самой реке видели корабли, очень похожие на индийские или китайские. Те же лица, гораздо раньше, иным путём ведомые татарами и тунгусами, перешли реку Енисей, более крупную, нежели Обь, и сообщают, что живущие по этой реке близ огнедышащих гор люди безобразны благодаря зобу, который висит у них под подбородком, клохчут при разговоре и шипят, и ведут гнуснейший образ жизни…



Песня о Ермаке

(Из сборника «Древние российские стихотворения, собранные Киршею Даниловым»)

7
Во славном понизовом городе Астрахани,
Против пристани матки Волги-реки
Соходилися тут удалы добры молодцы,
Донские славны атаманы казачие —
Ермак Тимофеевич,
Самбур Андреевич и Анофрей Степанович.
И стали они во единой круг
Как думати думушку заединое,
Со крепка ума, с полна разума.
Атаман говорил донским казакам,
По именю Ермак Тимофеевич:
«Ай вы гой еси, братцы атаманы казачие!
Не корыстна у нас шутка зашучена:
Гуляли мы по морю синему
И стояли на протоке на Ахтубе,
Убили мы посла персидского
Со всеми его солдатами и матросами,
И всем животом его покорыстовались;
И как нам на то будет ответствовать?
В Астрахани жить нельзя,
На Волге жить — ворами слыть,
На Яик идти — переход велик,
В Казань идти — Грозен царь стоит,
Грозен царь-осударь Иван Васильевич;
В Москву идти — перехватанным быть,
По разным городам разосланным
И по темным тюрьмам рассаженным.
Пойдемте мы в Усолья ко Строгановым,
Ко тому Григорию Григорьевичу,
К тем господам к Вороновым;
Возьмем мы много свинцу, пороху
И запасу хлебного».

И будут они в Усолье у Строганова, взяли запасы хлебные, много свинцу, пороху и пошли вверх по Чусовой- реке, где бы Ермаку зиму зимовать. И нашли они пещеру каменну на ой Чусовой-реке, на висячем большом камню; и зашли они сверх того каменю, опущалися в ту пещеру казаки, ни много ни мало — двести человек, а которые остались люди похужея, на другой стороне в такую ж они пещеру убиралися. И тут им было хорошо зиму зимовать. Та зима проходит, весна настаёт; где Ермаку путя искать? Путя ему искать по Серебряной реке. Стал Ермак убиратися со своими товарыщами; по Серебряной пошли, до Жаровля дошли, оставили они тут лодки-коломенки; на той Баранченской переволоке одну тащили да надселися, там ее покинули. И в то время увидели Баранчу-реку, обрадовались, поделали боты сосновые и лодки-набойницы; поплыли по той Баранче-реке, и скоро они выплыли на Тагиль-реку; у того Медведя-камня у Магницкого — горы становилися, а на другой стороне была у них плотбища, делали большие коломенки, чтоб можно им совсем убратися. Жили они тут, казаки, с весны до Троицева дни, и были у них промыслы рыбные, тем они и кормилися; и как им путь надлежал, совсем в коломенки убиралися и поплыли по Тагиль-реке; а и выплыли на Туру-реку и поплыли по той Туре-реке в Епанчу-реку, и тут они жили до Петрова дни, еще они тут управлялися, поделали людей соломенных и нашили на них платье цветное; было у Ермака дружины триста человек, а стало уже со теми больше тысячи. Поплыли по Тоболь-реке, в Мяденски юрты приплыли, тут они князька полонили небольшого, дабы показал им путь по Тоболь-реке. Во тех устьях тобольских на изголове становилися, и собиралися во единый круг, и думали думушку крепку заедино: как бы им приплыть к горе Тобольской той? Сам он, Ермак, пошел устьем верхним, Самбур Андреевич устьем средним, Анофрей Степанович устьем нижнием, которая устья впала против самой горы Тобольс(к)ия. И выплыли два атаманы казачие, Самбур Андреевич и Анофрей Степанович, со своими товарыщами на Иртыш-реку, под саму высоку гору Тобольскую. И тут у них стала баталия великая со теми татары котовским; татара в них бьют со крутой горы, стрелы летят, как часты дожды, а казакам взять не можно их. И была баталия целой день, прибили казаки тех татар немало число. И тому татары дивовалися, каковы русски люди крепкие, что ни едино убить не могут их: каленых стрел в них, как в нопики, налеплено, только казаки все невредимы стоят, и тому татары дивуются наипаче того. В то же время пришел атаман Ермак Тимофеевич со своею дружиною тою лукою Соусканскою, дошел до устья Сибирки-реки и в то время полонил Кучума — царя татарского, а первого князька пойманного отпустил со известием ко тем татарам котовским, чтобы они в драке с казаками помирилися: уж-де царя вашего во полон взяли тем атаманом Ермаком Тимофеевым. И таковы слова услыша, татары сокротилися и пошли к нему, Ермаку, с подарочками, понесли казну соболиную и бурых лисиц сибирских; и принимал Ермак у них, не отсылаючи; а на место Кучума-царя утвердил Сабанака-татарина и дал ему полномочие владеть ими. И жил там Ермак с Покрова до зимнего Николина дня. Втапоры Ермак шил шубы соболиные, нахтармами вместе сшивал, а теплые мехи на верх обеих сторон; таковы ж манером и шапки шил. И убравши Ермак со всемя казаки, отъезжал в каменну Москву, ко Грозному царю Ивану Васильевичу. И как будет Ермак в каменной Москве, на канун праздника Христова дня, втапоры подкупил в Москве большого боярина Никиту Романовича, чтобы доложил об нем царю Грозному. На самой праздник Христов день, как изволил царь-государь идти от заутрени, втапоры доложил об них Никита Романович: что-де атаманы казачие, Ермак Тимофеевич со товарыщи, к твоему царскому величеству с повинностью пришли и стоят на Красной площади, и тогда царь-государь тотчас веле пред себя привести того атамана Ермака Тимофеева, со темя его товарыщи; тотчас их ко царю представили в тех шубах соболиньих. И тому царь удивляется; и не стал больше спрашивати, велел их разослать по фатерам до того часу, когда спросятся. Втапоры царю праздник радошен был, и было пирование почестное на великих на радостях, что полонил Ермак Кучума — царя татарского, и вся сила покорилася тому царю Грозному, царю Ивану Васильевичу. И по прошествии того праздника приказал царь-государь того Ермака пред себя привести; тотчас их собрали и ко царю представили. Вопрошает тут их царь-государь: «Гой ты еси, Ермак Тимофеев сын! Где ты бывал, сколько по воле гулял и напрасных душ губил, и каким случаем татарского Кучума-царя полонил и всю его татарскую силу под мою власть покорил?». Втапоры Ермак пред Грозным царем на колени пал и письменное известие обо всем своем похождении подавал и при том говорил таковые слова: «Гой еси, вольный царь, царь Иван Васильевич! Приношу тебе, государь, повинность свою, гуляли мы, казаки, по морю синему и стояли на протоке на Ахтубе; и в то время годилося мимо идти послу персидскому Коромышеву Семену Костянтиновичу со своими солдаты и матросами, и они напали на нас своею волею и хотели от нас поживитися, казаки наши пьяные были, а солдаты упрямы, и тут персидского посла уступали со теми его солдаты и матросами». И на то царь-государь не прогневался, но и паче умилосердился, приказал Ермака пожаловати. И посылал его в ту сторону Сибирскую ко тем татарам котовским, брать с них дани-выходы в казну государеву. И по тому приказу государеву поехали Ермак Тимофеевич со своими казаками в ту сторону Сибирскую. И будет он у тех татар котовских, стал он их наибольше под власть государству покоряти, дани-выходы без опущения выбирати. И год, другой тому времени поизойдучи, то татары збунтовалися, на Ермака Тимофеева напущалися на той большой Енисее-реке. Втапоры у Ермака были казаки разосланы по разным дальним странам, а при нем только было казаков на дву коломенках. И билися, дралися с татарами время немалое. И для помощи своих товарыщев он, Ермак, похотел перескочити на другую свою коломенку и ступил на переходню обманчивую, правою ногою поскользнулся он — и та переходня с конца верхнего подымалася и на его опущалася, расшибла ему буйну голову и бросила его в тое Енисею, быстру реку. Тут Ермаку такова смерть случилась.


Д.Н. Мамин-Сибиряк
Покорение Сибири

(В сокращении)

I

Ровно триста лет тому назад, именно в 1581 году 26 октября, донской атаман и знаменитый волжский разбойник Ермак Тимофеевич овладел столицей Сибирского царства, городом Искером. С этого дня мы можем считать Сибирское царство завоёванным, потому что Ермак присоединил его к владениям русского царя. Мы подробно расскажем историю покорения Сибири, чтобы показать, как шаг за шагом русские люди всё стремились на восток, строили городки, маленькие крепости, воевали с инородческими племенами, заводили промыслы и торговлю. Много потрудились они и много было пролито русской крови, прежде чем была покорена Сибирь…
<…>

III

В 1552 году Иван Грозный завоевал Казанское царство и, таким образом, настежь открыл широкие ворота в Пермскую землю и на Камень. В это время в городе Сольвычегодске жил один богатый промышленник, Аника Строганов. Фамилия Строгановых издавна славилась своими богатствами, которые были приобретены торговлей в Приуральском краю и соляными промыслами по реке Вычегде… Когда Казанское царство было покорено, сын Аники Строганова, Григорий, обратился к Ивану Грозному с просьбой отвести ему земли в Пермском краю, по реке Каме, где он хотел завести соляные варницы. Невыгодно было московским князьям управлять далёкими пермскими землями, а Строгановы были люди богатые, следовательно, сами могли на свой счёт строить городки и крепости, содержать постоянное войско и таким образом оберегать Русскую землю со стороны Сибирской Украйны. Иван Грозный посоветовался со своими боярами и решил так: отвести Строгановым места по обоим берегам реки Камы, от Пыскорского монастыря до впадения в неё реки Чусовой… Аника Строганов со своими сыновьями, Яковом и Григорием, в силу этой царской грамоты переехал из Сольвычегодска на Каму, где и основал первый городок Камгор, или Канкор. Через несколько лет Строгановы построили по течению реки Камы Орёл-Городок… С появлением Строгановых на Каме эта река и прилежащие к ней места сразу оживились. В одном месте ставили новый город, в другом заводили соляные варницы, в третьем плавили руду — работа кипела. Можно представить себе эту картину дремучего сибирского леса, по которому раньше бродили одни дикари звероловы; многоводную пустынную реку, по которой не решались плавать самые смелые люди, потому что по её берегам жили враждебные племена вогулов, остяков и зырян; высокие горы, где не бывала ещё нога человека. И вдруг безмолвие сибирской пустыни огласилось звуком топора, весёлыми голосами работавших людей и родными звуками церковного колокола, который возвещал победу христианства над тьмой языческих суеверий…
Строгановы завели в своих городках постоянное войско из разных «охочих людей», которых в то время на Руси было немало. Это войско было снабжено «огненным боем», то есть тогдашними фитильными или кремневыми ружьями и пищалями… Собственно, это оружие не могло нанести серьёзного вреда врагу, но в битвах с дикими инородцами оно приносило ту пользу, что пугало их. Эти суеверные дети природы были убеждены, что у русских в ружьях гром и молния и что поэтому победить их невозможно. Но это не всегда так было.
В Сибирской Украйне, за Камнем, На месте впадения реки Тобол в Иртыш, стоял город Искер, столица Сибирского царства. Сибирский хан Едигер, после завоевания Иваном Грозным Казанского и Астраханского царств, сам предложил платить московскому царю ежегодную дань дорогими сибирскими мехами с тем условием, чтобы Иван Грозный защищал его, Едигера, от врагов. Грозный согласился и с этого времени принял титул царя югорского. Через несколько лет на Едигера напал киргизский князь Кучум и выгнал его из Искера… Новый сибирский хан Кучум сначала тоже вызвался было платить московскому князю дань, как платил раньше Едигер, но вместо этого в 1573 году послал сына своего, царевича Махметкула, воевать имения Строгановых по рекам Чусовой и Каме… Много пожгли и разграбили, ещё больше перебили русских людей и увели в плен, а главное — можно было ждать этих гостей в следующий раз. Крепко задумались Строгановы… Да и было о чём задуматься!
— Теперь татары узнали к нам дорогу: в другой раз ещё больше силы приведут, — думали Строгановы.
Думали-думали предприимчивые промышленники и надумали такую штуку: чем сидеть в своих городках да с часу на час ждать сибирских татар, лучше самим идти к ним в гости. Больше ничего не оставалось. В 1574 году Строгановы просили Грозного отдать им земли по реке Тоболу… На занятых новых землях Строгановы рассчитывали и пашни пахать, и железо вырабатывать. Иван Грозный обсудил просьбу Строгановых и нашёл её выгодной для себя: Строгановым отданы были земли по реке Тоболу… Теперь оставалось только взять эти земли, а там Сибирское царство Кучума под боком, там Махметкул с войском стоит — опять крепко призадумались Строгановы.
— Нужно пригласить Ермака, — решили они. — Он теперь бродит со своей шайкой по Каме, хоронится от царских войск. Пусть послужит царю верой и правдой, может быть, царь и помилует его. За богом молитва, за царём служба не пропадёт.
<…>

V

Строгановы не постояли за ружьями и снарядами — всем наградили казаков да ещё дали им в придачу триста человек своего войска 1 сентября 1581 года был отслужен напутственный молебен, и Ермак двинулся со своей ватагой на стругах вверх по Чусовой.
— Теперь уж ты не для нас идёшь, — говорили Строгановы на прощанье Ермаку. — Сослужишь царю службу, может, и простит тебе твои вины…
С Чусовой казаки повернули в реку Серебрянку и пошли вверх по ней… Места кругом дикие: горы, леса, трущоба такая, что ни пешему, ни конному ни пройти, ни проехать. А казаки еще струги поднимают против воды, — где на веслах, где лямкой. Серебрянка — река горная, быстрая, на ней много мелких перекатов и переборов — плывут, плывут казацкие струги, да и сядут на мель. Ермак и тут ухитрялся: запрудит реку ниже стругов — их и поднимет водой. Опять плывут как по маслу. Из Серебрянки казакам пришлось перетащить свои струги волоком в реку Журавлёнку, впадавшую в Тагил. Трудная была работа — перетаскивать тяжёлые лодки по земле, через горы, — казаки справились и с этим, благо, народу была чуть не целая тысяча. Всё время, как подымался Ермак вперёд, за ним следили с берегу остяки и вогулы, но беспокоить казаков они боялись… По Тагилу казаки доплыли до реки Туры — это была уже граница Сибирского царства. Нужно было ухо востро держать… Казаки поправились, зарядили свои ружья, приготовили сабли и копья.
И действительно, на Туре жил князь Епанча, подданный Кучума, когда увидал казаков, собрал народ и начал пускать в казаков стрелы.
— Плохо вы гостей принимаете, — шутили казаки, а сами как выпалят из ружей — татары, остяки, вогулы со страху и разбегутся. Очень уж они боялись огненного боя и грома выстрелов.
— Эти так себе, сброд разный, — говорил Ермак. — А вот дальше пойдут татары, которые землю пашут, тех не скоро испугаешь. Крепкий народ биться…

VI

<…>
Когда Епанча надоел казакам своими стрелами, они в одном месте вышли на берег и разбили его войско. Много казаки побили татар, разорили улусов (татарских деревень) и совсем выжгли главный их город Епанчин. Теперь на его месте стоит Туринск.
— Это ещё цветочки — ягодки впереди, — говорил Ермак.
Скоро увидали и ягодки. Чем дальше плыли струги, тем больше собиралось на берегах татар — так и обсыпают казаков своими стрелами. А выйти казакам на берег нельзя: горы кругом крутые, так стеной и стоят около реки. В одном месте, уже на реке Тоболе, татары перегородили реку железными цепями — делать нечего, плыть дальше нельзя, пришлось биться с татарами. Три дня бились казаки, едва-едва одолели татар и только тогда поплыли дальше. А царевич Махметкул с большим татарским войском уже ждал Ермака на Тоболе и встретил незваных гостей целой тучей стрел и копий. Вышли опять казаки на берег. Около урочища Бабасан произошла жестокая битва. Татары бились отчаянно и не обращали никакого внимания на огненный бой. Несколько казаков было убито, и почти все ранены: кто стрелой, кто копьём, кто саблей. А татарская сила всё растёт. Погнулись, дрогнули казаки и поскорее в свои струги. Так и уплыли от Махметкула.
— Куда это мы плывём? Татар будет всё больше да больше, а нас меньше да меньше… Этак они передавят нас всех, как крыс, — говорили одни.
— Пора домой, — говорили другие, — будет, поколотили татар, набрали добра — какого ещё рожна? Если Ермаку нужно — и пусть идёт к Кучуму. Мы не о двух головах!
Некоторые начали громко роптать и даже подговаривали товарищей идти назад одним.
Ермак узнал об этом.
— Что делать, братцы-атаманы? — советовался он с товарищами. — Уйдут десять человек — на них глядя, побегут сто. А люди нам теперь нужны; каждый человек дорог.
— Дело дрянь, — отвечали атаманы. — Надо проучить, кто смущает казаков.
Велел Ермак связать заговорщиков и собрал казачий круг…
У Ермака суд был короток… зашили провинившихся казаков (их было больше двадцати человек) в рогоженные кули, набили в кули камней и песку да в реку Тобол и побросали. Только пузыри по воде пошли…
— Собаке собачья и смерть, — прибавил Ермак. — А вам всем вперёд острастка: со всяким то же будет… Впереди, братцы, Кучум с войском стоит. Надо нам его с царства прогнать… Теперь уж недалеко и до Искера. Надо поработать, братцы!
— Не привыкать стать этих татар бить, — говорили казаки, почёсывая затылки. — Бог велит — и город Искер возьмём.

VII

Столица Сибирского царства, Искер, стояла на крутом берегу реки Иртыша и была окружена тройным земляным валом. И войска было много у Кучума, и запасов всяких, да на сердце было невесело… Тяжело было Кучуму сидеть за тройным валом, и придумал он оставить Искер и построить засеку немного ниже по течению Иртыша, чтобы запереться в ней от казаков. «Если возьмут засеку, тогда уйду в Искер, — думал хитрый старик. — А если возьмут Искер, тогда в степи уйду…».
Засеку построил Кучум под Чувашьей горой, в нескольких верстах от Искера. Махметкул засел с татарами в засеку, за высокий земляной вал, а сам Кучум стал со своим войском на Чувашьей горе, чтобы видно было всё. 22 октября казаки увидали войско Кучума и засеку. Татар было тысяч десять, а казаков всего восемьсот человек — на брата приходилось чуть не по двадцати человек. У самых храбрых дрогнуло сердце, когда увидали Чувашью гору, как муравейник кишевшую татарами. Один Ермак не трусил и всех ободрял.
— Двух смертей не будет — одной не миновать, — говорил он своим приунывшим казакам… — Кого убьют — бог простит, кто останется жив — царь наградит.
Ранним утром 23 октября двинулись казаки к Чувашьей горе. Притаились татары за засекой, а на Чувашьей горе татарские муллы громко молились богу и своему пророку Магомету, чтобы послал победу войскам Кучума. Вот зажжужали первые стрелы… Летит, летит, да и вопьется в белое казацкое тело татарская стрела. С молитвою подвигаются казаки к самой засеке, а татары так и сыплют в них стрелами и копьями. Начали и люди падать на казацкой стороне… Как увидели это татары и вышли из засеки. Завязалась жестокая сеча. Бились врукопашную, только стон стоит… Крепко рубились и татары, и казаки, много убито было с той и с другой стороны, а все еще никто не может победить. Кучум стоит на своей горе и спрашивает: «Что Махметкул? Что казаки?» — «Ничего не разберешь», — отвечают Кучуму.
Долго бились казаки с татарами и наконец ранили самого Махметкула. Смешались татары, когда увидали, что их батыра и начальника раненого перевезли за Иртыш, а казаки и навалились на них, ударили вплотную. Первыми струсили остяки и побежали от казаков, да и татар совсем сбили и смяли. Побежали татары, побежал сам Кучум. Казаки так утомились в битве, что уж не могли их преследовать.
Через три дня, 26 октября, казаки подходили уже к Искеру. Тихо было в городе, точно все вымерли. Когда увидали казаки тройной вал, подумали: «Вот где татары угостят нас…» Ермак послал лазутчиков разведывать, что и как, нет ли где засады какой. Татары хитры: сила не берет, на выдумки подымаются. Лазутчики вернулись и донесли, что татары убежали из Искера. Обрадовались казаки, что целая столица досталась им за здорово живешь, и заняли город. Много добычи взяли казаки в Искере: и соболей сибирских, и лисиц, и дорогих куньих мехов, и казны — все стали богатые. Три дня отдыхали казаки от своих трудов в столице Сибирского царства. Теперь Сибирское царство было завоевано, нужно было только уметь удержать его за собой.
— Лес наш, да в лесу медведь с медвежонком остался, — говорил Ермак своим казакам, намекая на Кучума и Махметкула.

IX

В августе 1584 года Ермак получил известие, что царь Кучум не пропускает на Иртыш бухарских купцов, которые ехали в Искер с товарищами. Обидно это показалось Ермаку, и он с отборной дружиной из казаков отправился в поход против Кучума. Время было осеннее, вода поднялась в реке, и трудно было казакам плыть против течения. Так доехали они до речки Вагай, где, по рассказам, задержаны были бухарские купцы. Никаких купцов не оказалось, и напало на всех сомнение, что это не засада ли какая.
Днём ещё было не так опасно плыть, хоть места кругом были и незнакомые; вот ночью — другое дело: того и гляди, что татары подкрадутся. Время стояло дождливое, ночи были тёмные — хоть глаз выколи, а кругом горы, глухой лес, река шумит, ветер завывает в ущельях.
— Этакие места несуразные, — говорили казаки. — Пожалуй, и не услышишь, как башку отвернут.
Ермак сам выбирал место под ночные привалы, чтобы нельзя было подойти татарам врасплох. Раз выпала уж очень скверная ночь: дождь лил как из ведра, по небу ползли низкие тучи, ветер бушевал на реке, и волны с шумом и рёвом разбивались о скалы. Кругом не было видно ни зги. Ермак пристал к одному острову и на нём велел разбить шатры. Утомились казаки за день, рады были до места добраться и все заснули мёртвым сном. Один казак стоял на карауле. А в это время тихо, как кошка, спустился с берега татарин верхом на лошади и под вой бури осторожно начал искать брод. Это был лазутчик Кучума. Он был приговорён к смерти, но Кучум обещал его простить, если он отыщет брод на остров. Всякому жизнь дорога, вот татарин и старался спасти её себе. Будь плохая лошадь у татарина — фыркнула бы или испугалась чего, всё и пропало бы, но татарские лошади выезжены почти все отлично: в воду — так в воду, ухом не поведёт.
Отыскал татарин брод, высмотрел, где спят казаки, и вернулся к Кучуму. Кучум ему не поверил на слово и велел во второй раз съездить на остров к казакам и привезти от них какой-нибудь знак. Ветер ревёт, река бушует, а татарин опять крадётся на своём коне к казакам. Вот уж и остров недалеко… Слез татарин с коня, оставил его в воде, а сам поплыл к берегу. Тихо на острове: казаки спят мёртвым сном, часовой тихо дремлет. Змеёй подполз татарин к ближнему шатру, просунул руку под полотно и осторожно вытащил две лядунки с порохом. Когда лазутчик привёз Кучуму лядунки, татары поверили ему и отправились за ним к Иртышу. Осторожно переплыли они через реку и разом напали на сонных казаков. Половину там и перерезали на месте, другие схватились за оружие, но было уже поздно… Ермак вскочил раньше других и теперь бился с татарами один против двадцати. Он не снял с себя кольчуги, и теперь она защищала его от татарских сабель.
— Братцы… ко мне!.. — крикнул Ермак в последний раз, отбиваясь от окружавших его татар.
Но никто не откликнулся на зов атамана: все до единого полегли его храбрые детки, казаченьки. Кого пришили пикой к земле, кому сняли голову с плеч, кого искрошили, как капусту… Увидал Ермак, что дело плохо, и бросился к берегу, где стояли лодки. Совсем пробился он сквозь живую стену из татар, а лодки уж не было: оторвало бурей или отвязали заранее татары. Ермак бросился прямо в воду и поплыл к берегу, но на нём была тяжёлая кольчуга, она и притянула его ко дну.
Так погиб знаменитый атаман Ермак Тимофеевич. Это случилось ночью 5 августа 1587 года.
Когда оставшиеся в Искере казаки узнали о смерти Ермака, они совсем растерялись и не знали, что им делать… Казаки бросили Искер, чтобы идти в родную сторону. Не стало Ермака — и всё дело рассохлось.


Н.М. Ядринцев
Стрела

(Сибирская легенда)

Великий хан полночных стран
Кучум раз гневом разразился:
Один татарин молодой
Непослушаньем провинился.

Влекут виновного на суд
К лицу рассерженного хана,
И говорит ему Кучум
Среди собравшегося стана:

— Презренный раб, ты не хотел
Моим величьем наслаждаться,
Так знай, что должен будешь ты
Сегодня с жизнию расстаться!

— Что жизнь, что смерть?
Мой грозный хан!
Привык я с ней в боях встречаться.
Одну я родину любил,
Вот с ней мне тяжко расставаться!

И хан нахмурил грозно бровь,
Вскипев от дерзкого ответа:
— Отчизну больше любишь ты,
Так мне докажешь, раб, ты это…

Ступай ты в лагерь казаков,
Пока я эту ночь пирую,
Стрелу мне вражью принеси —
Тогда я жизнь тебе дарую.

И между тел казачьих в ночь
Татарин тихо проползает.
Чу! Слышен шорох! — Он погиб!
И холод в сердце проникает…

Взошла заря, толпа татар
Дивится, что смельчак вернулся,
Но, на лицо его взглянув,
Кучум сам грозный содрогнулся.

Татарин старцем стал в ту ночь.
Стрелу он подает с смиреньем,
Но гордый взор его горел
Упреком горьким и презреньем.


Сказание о Ермаке

Жил был Ермак-богатырь. Баловал он по Дунаю-реке, воевал татар да турок. Собралось турок до несть конца и налали-налетели на Ермака. Три дня бился-рубился Ермак, обессилел от алчбы и жажды! Полонили его турки, умчали к себе, посадили в темницу железную и повесили замок ровно в три пуда, а окошечко оставили в медный гривенник. И горюет Ермак, убивается… турки злые над ним издеваются: «Уж тебе ли с султаном воевать!?» — «Хорошо вам, басурманы, смеяться, теперь и бабы могут со мной разговаривать, а попробуйте поговорить со мной в чистом поле». Подъезжает раз как-то к темнице султан и велит показать себе Ермака. Упал в ноги султану Ермак. «За что ты сидишь, Ермак, кто посадил тебя?» — «Ваше султанское величество! Не вели казнить, вели слово молвить. Вёз я тебе богатый гостинец: золота, серебра; напали твои слуги, ограбили; разыщи мои гостинцы, возьми себе, а меня отпусти на святую Русь». Отпустил его султан да сказал: «Ступай да в моей земле не балуй». Пошёл Ермак на Русь, взял себе в товарищи Мамая безбожного. Пошли они в Казань, а оттуда в Тобольск, забрали и Чудь — и потонул Ермак в реке Тоболе, в своей 12-пудовой броне, а Мамай с оглоблей прошёл до Иркутского.
Записано со слов крестьянина с. Ужура Ачинского округа Енисейской губернии Александра Ананьина.


П.П. Инфантьев
Сердитый шайтан

(Вогульское предание из времён покорения Сибири. Из «Этнографических рассказов»)

I

Далеко гремело по Сибири славное имя могучего шайтана Урман-Хума, и со всех сторон спешили к нему на поклон с богатыми дарами пилигримы. С Печоры, Сосьвы, Тавды и Оби несли вогулы на Конду в заветные сокровищницы шайтана дорогие меха соболей, черно-бурых лисиц, бобров, куниц и многих других зверей, которыми всемогущий Торм в избытке населил эти страны…
С каждым годом росли и умножались богатства Урман-Хума. А вместе с ними росла и распространялась далеко за пределами вогульского княжества слава о нём.
Все сокровища, принадлежавшие шайтану, находились в заведывании мудрого шамана. По существовавшему обычаю каждый нуждающийся вогул мог во всякое время приходить и брать из них столько, сколько ему было нужно.
Капище Урман-Хума находилось неподалёку от резиденции главного вогульского князя Сатыги, расположенной на одном из притоков Большой Конды. Река Большая Конда, составляющая самый северный, левый приток многоводного Иртыша, в среднем своём течении принимает в себя с правой стороны реку Малую Конду. Эта последняя в своих вершинах прорезывает три больших тумана (проходных озера). Здесь-то, на одном из этих туманов, на мысе, далеко вдающемся в воду, и находилась крепость князя Сатыги, обнесённая двойной деревянной стеной. Высокий холм, на котором она стояла, с трёх сторон круто опускался в воду, а часть, примыкавшая к суше, была окружена глубоким рвом, наполненным водой, за которым тотчас же начинался земляной вал, обнесённый частоколом.
Крепость по тогдашнему времени считалась неприступной. Невдалеке начинался дремучий тёмный урман, тянувшийся далеко в глубь страны.
Обладатель этой неприступной крепости, храбрый и воинственный князь Сатыга являлся грозой для своих соседей и нередко производил на них опустошительные набеги.
В первые годы своего княжения Сатыга был для своего народа довольно добрым князем, но как-то раз после одного удачного похода на зырян он привёз с собой пленённую им зырянскую княжну Хатыму. Красавица Хатыма скоро, в свою очередь, так пленила сердце Сатыги, что сделала его рабом своих прихотей. Озлобленная за гибель своего рода, она решилась жестоко отомстить вогульскому народу и орудием своей мести избрала очарованного ею князя Сатыгу. И вот, следуя её коварным наветам, он начал мало-помалу притеснять и угнетать свой собственный народ. Он обложил его непосильными податями и обязал всех взрослых подданных являться в известное время для тяжёлых полевых работ, причём усталые от дневной работы люди должны были ночью петь песни и плясать для увеселения его возлюбленной. Но мало этого, он стал оскорблять отечественных богов и разгромил не одно уже капище. Напрасно мудрые шаманы взывали к его благоразумию, напрасно они угрожали ему гневом оскорблённых шайтанов — Сатыга, ослеплённый волшебными чарами злой Хатымы, ничего не хотел слушать.
Народ глухо роптал, но что он мог сделать с князем, которого боялись все соседние племена? Окружённый испытанной в боях дружиной, с которой он вместе пировал и делился награбленной добычей, Сатыга чувствовал свою силу, и ему не страшен был ропот его подданных.
А между тем алчная и коварная Хатыма не дремала. Она давно уже нашёптывала князю святотатственные речи разграбить богатства Урман-Хума. Но князь не решался окончательно раздражать свой народ, да, кроме того, он боялся вооружить против себя могущественных соседей-остяков, не менее вогулов почитавших шайтана Урман-Хума.
Тогда княжна решилась хитростью добиться своего: она взяла с Сатыги слово, что в том случае, если у неё родится сын, положит к её ногам сокровища шайтана. Действительно, у неё родился сын, и князь волей-неволей должен был исполнить её желание.

II

На многие сотни вёрст кругом раскинулась тайга с её непроходимыми дремучими лесами, дебрями и болотами.
Глубокая зимняя ночь. Бледный серп луны меланхолически смотрит с высоты ясного, усеянного яркими звёздами неба, напрасно стараясь погрузить свои серебристые лучи в глубину таинственного урмана, где даже и днём при ярком солнечном свете всё так мрачно и угрюмо. Огромные косматые ветви столетних кедров, елей и пихт, опушенные густыми шапками снега, как будто хотят заслонить от нескромных взоров небесного светила то, что творится в недрах векового леса… Мёртвая, ничем не нарушаемая тишина царствует всюду.
Причудливой белой лентой тянется сквозь лесную чащу извилистая река Конда. На одном из её берегов, под величественными сводами кедровника приютились несколько вогульских юрт. Это — Вытлых-пауль.
В переднем, красном углу юрты, убранном свежими ветками пихты, стоят несколько деревянных истуканчиков, одетых в яркие лоскутки — это домашние шайтанчики, покровители семейного очага. По стенам развешаны луки, колчаны со стрелами, рогатины и секиры. На шестах, под самым потолком, рыболовные сети; пол устлан оленьими шкурами; в сундуках женские наряды, шитые бисером; за перегородкой — малицы и дохи из оленьих и лисьих мехов. Небольшие окна юрты, густо переплетённые продольными жердочками, затянуты оленьей брюшиной, даже и днём пропускающей мало света.
— Долго что-то наши охотники не возвращаются, уж не случилось ли чего-нибудь с ними, — да сохранит их всемогущий Торм! — произнесла одна из женщин, подбрасывая в чувал свежую охапку дров.
— Ну вот! Зачем они теперь-то воротятся? Ведь вчера и сегодня такой хороший чарым, — возразил старик. — Теперь самое удобное время для охоты: ни один крупный зверь далеко не уйдёт от охотника.
— И Медведь не уйдёт, дедушка? — спросила маленькая черноволосая и черноглазая внучка, подходя к деду.
— Тсс!.. В уме ли ты? Разве можно произносить имя? — с испугом закричали на неё женщины.
Девочка смутилась, растерянно озираясь вокруг.
— Никогда, дитя, не упоминай зря его имени, а в особенности ночью, — строго сказал старик, положив руку на голову девочки.
Затем, помолчав немного, он добавил более мягким тоном:
— Да, если поднять его из берлоги, то и ему трудно бороться с охотником во время чарыма. Охотник на лыжах ускользнул, и нет его; а он-то далеко ли ускачет по глубокому, заледеневшему снегу? Во время чарыма самая подходящая на него охота.
— А отчего, дедушка, нельзя называть его по имени? — спросил, подходя к Деду, маленький, такой же черноволосый и черноглазый, как и девочка, внучек.
— Не любит он этого, не любит, когда упоминают его имя.
— Да разве он слышит? — усомнилась девочка.
— Он всё слышит, всё видит и всё знает, хотя и спит в своей берлоге, — с убеждением произнёс дед. — Торм и послал его на землю затем, чтобы он чинил суд и расправу на земле и наказывал тех людей, которые не повинуются воле Торма.
— Да ведь охотники убивают же его? — возразил внучек.
— Ну, что же, что убивают? Ведь он и сам не безгрешен; он и сам, когда просыпается и выходит из берлоги, делается таким же слепым, как люди, и часто не умеет отличать добро от зла. За это Торм и позволил охотникам убивать его.
— А правда ли, что наш князь Сатыга не верит в наших богов и разоряет их казну? — спросила одна из женщин.
— Все говорят это, — сказал старик. — Да только накликает он этим беду и на свою, и на нашу голову. В прежнее время не так люди жили. Прежде и звери-то, и птицы были другие, а теперь всё измельчало. Вот, к примеру, рябчик. Разве он прежде был такой маленький? Он по величине был больше лося. Да сидел он один раз в кусте, а мимо в это время проезжал на своей колеснице Торм. Рябчик вдруг как выпорхнет из куста, кони-то у Торма и испугались, да и понесли. Ну, Торм рассердился, да и говорит рябчику: «Не к чему, говорит, быть тебе такой махиной, коли ты не умеешь тихо себя вести». Взял да и ощипал его, вот он с тех пор и сделался таким маленьким. Так вот он и Сатыгу может так же пощипать, — засмеялся дед.
Дети и женщины внимательно слушали старого деда, и долго за полночь не умолкали его рассказы о происхождении зверей, птиц, рыб, самих богов и шайтанов.
Вдруг где-то в урмане послышались голоса и чья-то весёлая песня… Все присутствующие насторожились… Пение слышалось всё ближе и ближе.
— Батюшки!.. Да ведь это наши возвращаются! — вскричала одна из женщин, и все бросились навстречу охотникам.
— Что так рано? И чего они поют? — в раздумье промолвил дед. — Неужто его убили? Должно быть, что так, иначе не пели бы весёлых песен.
И он также поднялся с нар и направился к дверям вслед за другими навстречу возвращающимся охотникам.
— Встречайте, радуйтесь! Он с нами! Его привезли! — кричали охотники, выходя толпой из тёмного урмана и махая шапками.
Посреди них двигались запряжённые собаками нарты, на которых лежала содранная вместе с головой и лапами шкура огромного медведя.
Скоро весь пауль был на ногах. Женщины и ребятишки прыгали, кричали и били в ладоши.
— Встречайте дорогого гостя! Вынимайте окно! — распоряжался старый дед.
В самой просторной из юрт оконная рама с брюшиной была выставлена, и шкура медведя с подобающим почётом была втащена через окно внутрь юрты, так как такой необычный гость не должен был входить обыкновенным путём, через дверь, в жилище грешного вогула.
После этого шкуру разостлали в переднем, красном углу перед домашними шайтанчиками и прикрыли до поры до времени самыми дорогими материями, какие только нашлись в пауле.
На следующий день по всем окрестным паулям разосланы были гонцы с приглашением всех охотников, желающих принять участие в предстоящем празднике «похорон медведя», явиться в назначенный день. Этот праздник должен был продолжаться пять дней.
Начались приготовления: пекли различные кушанья, варили брагу и мёд, вынимали из-под спуда наряды.
Но вот наступил и ожидаемый день.
С раннего утра начали стекаться в Вытлых-пауль со всех сторон гости, причём некоторые являлись издалека, за многие десятки вёрст.
Шкура медведя была разукрашена; вместо глаз были вставлены серебряные монеты, на шею были надеты бусы, на каждом ногте серебряные и медные кольца. Вокруг стояло множество деревянных и берестяных посудин с различными яствами и глиняных кувшинов с брагой и мёдом.
Подле медведя находился шаман, исполнявший различные церемонии и наблюдавший за порядком.
По данному им знаку в юрту начали входить один за другим охотники в берестяных масках, чтобы медведь не мог их узнать. При входе стояли женщины и девушки и плескали на входящих мужчин водой.
Первыми явились те, которые принимали участие в охоте на убитого медведя. Каждый из них, подходя к лежавшей шкуре медведя, отвешивал низкий поклон, целовал у него правую лапу и говорил:
— Не сердись на меня, старик! Я не хотел тебя убивать, а убил нечаянно. Вперёд никогда не сделаю этого. Прости меня!
И он снова кланялся, наливал чарку и выпивал её в честь убитого.
За участниками охоты стали подходить и другие и также кланялись, целовали лапу и пели.
После мужчин начали входить в юрту женщины. Они целовали у медведя левую лапу и приговаривали:
— Не пугай меня в лесу, сын Торма, когда я буду брать ягоды.
За ними следовали девушки. Эти обращались к медведю с различными просьбами: сыскать им жениха, приворожить сердце милого и т. п.
После этого женщины и девушки, выпив также по чарке, удалялись.
Когда все эти предварительные церемонии были окончены, присутствующие мужчины разместились вокруг медведя, и начался пир.
Но вот шаман зазвонил в колокольчик, и пирующие разместились по нарам вдоль стен, освободив середину юрты. На сцене появился знакомый нам слепой дед с лебедем в руках. Шаман накинул на себя шкуру медведя, взял в руки лук и стрелы, а сзади велел привязать клок сухой травы. Музыкант ударил по струнам и запел былину о медведе, в которой говорилось о его славной жизни на небесах и о пришествии на землю. В то время, как музыкант играл и пел, шаман в такт музыке начал приплясывать и производить различные телодвижения, стараясь в лицах изобразить то, о чём говорилось в былине.
«В давно-давние времена, — пел старый дед, — когда люди не знали ещё ни лука, ни стрел и не умели добывать огня, он был любимым сыном у Торма и жил вместе с ним на небесах. И вот оттуда, из-за облаков, он часто любил смотреть на нашу землю и видел, как она то покрывалась белой пеленой, то зелёным ковром. Любопытство стало его разбирать, и начало ему казаться, что на земле жить гораздо веселее, чем на небе, и стал он просить своего отца, Торма, чтобы тот отпустил его погулять на землю. Три раза отказывал ему Торм в его просьбе, но, наконец, надоело ему вечно слушать одно и то же; посадил он его в колыбель и спустил с небес на землю. И стал он ходить по земле и смотреть, что на ней делается. Долго ли, коротко ли он бродил так, только захотел есть, а есть было нечего. И вот начал он опять просить своего отца, чтобы тот взял его обратно к себе на небо. Но Торм за его упрямство не захотел взять его к себе, а чтобы он не помер с голоду, дал ему лук, стрелы и огонь и велел жить на земле и самому добывать себе пропитание. Кроме того, он наказал ему творить на земле суд и расправу над людьми и не трогать тех, кто повинуется воле Торма, а наказывать только злых. А ежели, сказал Торм, ты сам будешь поступать несправедливо, то человек будет и с тобой расправляться.
Прошло много ли, мало ли времени, и начал он употреблять во зло данные ему Тормом лук и стрелы, и много бед натворил бы он на земле, если бы не выискался вогул, отнявший у него его оружие».
При этих словах певца к пляшущему шаману присоединились семь охотников, которые тоже начали приплясывать, жестами изображая то, о чём пелось.
«Было семь братьев вогулов, — продолжал певец, — однажды отправились они в урман промышлять зверя. Был лютый мороз. Долго бродили братья, не находя ничего. Наступила ночь, и так как тогда не знали ещё огня, то начали братья мёрзнуть. Только вдруг заметили они вдали огонёк, направились на него и увидали, что сидит возле костра и греется. Тогда старший брат говорит другому: «Ступай, братец, попроси у него огня, чтобы мы могли обогреться». Но на того напал страх, потому что совесть у него была нечиста, и он, в свой черёд, стал просить следующего брата сходить к нему за огнём. Третий брат тоже не пошёл и начал просить четвёртого. Так перекорялись они, пока очередь не дошла до младшего. Этот оказался удалее их всех. Он тотчас же согласился и пошёл к нему просить огня. Но он осердился и не хотел ему давать огня. Тогда младший брат выхватил свой нож и вступил с ним в бой. Видит он, что не справиться ему с младшим братом, и говорит: «На, возьми мой огонь, да уж с ним вместе возьми от меня лук и стрелы, а я пойду зимовать в берлогу».
При последних словах певца клок сухой травы был подожжён, изображавший медведя шаман выскочил с горевшей травой из юрты, и здесь, при общем ликовании, охотник, изображавший младшего брата, свалил его в снег и отнял у него огонь, лук и стрелы.
После этого праздник принял ещё более оживлённый характер. Начались другие песни и пляски, частью тоже аллегорического свойства, частью плясали уже без всяких аллегорий, причём в плясках принимали участие и женщины.
И долго за полночь продолжалось торжество вогулов, и слышались их пение и топот пляски.

III

Праздник продолжался и в следующие дни. Снова ели, пили, плясали, состязались в стрельбе из луков, в метании копий и проч.
К вечеру четвёртого дня из урмана неожиданно показалась высокая фигура седого старика с суровым лицом. Он шёл на лыжах и направлялся прямо к состязающимся.
— Шаман шайтана Урман-Хума! — с удивлением зашептали присутствующие. — Как? Зачем он сюда? Что случилось?
Все знали сурового шамана шайтана Урман-Хума и всем было известно, что он никуда не отлучался от капища своего шайтана, и должно было случиться что-либо очень важное, если он теперь решился оставить идола одного и уйти от него так далеко.
Между тем шаман молча снял свои лыжи и, приставив их к стене около юрты, громко проговорил:
— Идите сюда за мной, манзи! Все, кроме женщин, идите сюда!
И он вошёл в юрту, где лежал медведь, и откуда слышались пение и топот пляски.
При его появлении всё замерло: все почувствовали, что случилось что-то недоброе.
Шаман низко поклонился лежавшему в переднем углу медведю, приложился губами к его лапе и, оглянув всех присутствующих, снова обратился лицом к медведю и заговорил:
— Я узнал, что здесь сын Торма, и нарочно пришёл сюда, чтобы в его присутствии рассказать об ужасном злодеянии, которое совершил наш безбожный князь Сатыга. Горе нам, манзи! С тех пор, как солнце стало всходить над нашими урманами, никогда ещё не было в нашей стране подобного дела. Знайте: три дня тому назад наш безумный князь дерзнул наложить свою святотатственную руку на сокровища шайтана Урман-Хума! Он надругался над святыней, он оскорбил божество, которое чтут все. Великий шайтан разгневан и требует отмщения.
Вогулы давно ненавидели своего князя за его алчность и бесчеловечность, а теперь окончательно были возмущены его поступком. Однако никто не решался первым вслух высказать своё порицание: князь был очень суров, и все перед ним трепетали.
Шаман поднял их настроение и, торжественно подняв руку, произнёс:
— Клянитесь мне перед лицом этого грозного сына Торма, что отныне вы не будете признавать Сатыгу своим князем.
— Клянёмся! — закричали в один голос вогулы.
— Клянитесь мне, что вы не будете платить ему ни ясака, ни обрабатывать его полей; что вы скорее перейдёте на сторону его врагов, чем позволите ему заставить себя служить его безумным прихотям.
— Клянёмся! — повторили вогулы.
— Я знаю, — продолжал шаман, — Сатыга силён и будет стараться силой принудить вас к повиновению, но знайте, что шайтан Урман-Хум сильнее его и сумеет его наказать. Горе тому, кто будет держать сторону Сатыги, так как он сделается врагом Урман-Хума! Пусть лучше мы перетерпим от князя всяческие насилия, но не будем отступниками и врагами Урман-Хума. Итак, клянитесь мне на носу этого всевидящего сына Торма, что вы свято сдержите своё слово.
При этих словах шаман вынул из-за пояса секиру и положил её подле головы медведя.
Клятва на носу медведя считалась и до сих пор считается самой страшной клятвой у вогулов и заменяет собой присягу.
Охотники один за другим стали подходить к медведю, брали поочерёдно секиру в руки и, нанося ею удар по носу медведя, произносили:
— Задери меня, когда я буду зверовать в урмане, если только я нарушу своё обещание!
Шаман взял в руки секиру и, обратясь лицом к медведю, торжественно произнёс:
— Да будет проклят тот, кто осмелится нарушить данное тебе обещание, могучий сын Торма! Пусть ни один зверь не встретится ему, когда он выйдет в урман зверовать, пусть ни одна птица не попадёт в его ловцы и ни одна рыба в его сети. Пусть он голодный, как волк, будет рыскать по урманам, пока не попадёт в твои могучие лапы!
Сказав это, шаман одним взмахом секиры отделил нос медведя от головы.
После этого перед юртой был разложен огромный костёр, и священный нос торжественно предан сожжению.
Так была произнесена клятва.
Шаман Урман-Хум ходил по всей Конде, всюду вооружая вогулов против оскорбителя их богов, князя Сатыги.

IV

Наступила весна.
Вскоре по вскрытии реки по всей Конде разнеслась весть, что в верховьях реки Тавды, от Пелымского княжества, плывут на многочисленных лодках какие-то неизвестные витязи, закованные в медь и железо, и что нет возможности противостоять им, так как в их руках гром и молния.
— Это Урман-Хум послал своих мстителей за злодейство Сатыги. Беда нам! — говорили вогулы и, в страхе оставляя свои паули, разбегались или, вернее, уплывали на своих лодках в самые дальние и глухие уголки реки Конды и её притоков.
Напрасно князь Сатыга рассылал гонцов по окрестным паулям, призывая своих подданных сплотиться против общего врага и спешить в его замок; никто не хотел его слушать. Все были убеждены, что виной несчастья он сам и что помогать ему, значит, сделаться врагом грозного разгневанного шайтана Урман-Хума.
Видя, что подданные его оставили, Сатыга один со своей дружиной заперся в своей крепости, укрепил её, насколько мог, ещё более, и решился защищаться против неведомого врага до последней крайности.
В один прекрасный день безмолвные лесистые берега тумана, на котором стояла крепость Сатыги, огласилась громкой, незнакомой в тех местах, песней:
«Вниз да по матушке по Волге…»
А вскоре из-за ближайшего поворота показалось несколько лодок, наполненных неизвестными воинами.
Это были казаки, сподвижники Ермака, покорители Сибири.
Дрогнуло сердце Сатыги, но не упал он духом.
Высадившись недалеко от замка, казаки послали несколько вогулов, перешедших на их сторону и служивших им проводниками, для переговоров к Сатыге с требованием сдать крепость, обещая ему в случае добровольной покорности даровать всем находящимся в замке жизнь и отпустить на все четыре стороны.
Но вместо ответа Сатыга приказал умертвить на глазах посланных казаков и бросить их в воду.
Тогда казаки под прикрытием урмана подступили к крепости и, наведя пушки, стали палить из них в осаждённых. Последние сначала пришли в ужас от никогда не слыханного грома огнестрельных орудий, их смертоносного действия, но потом, ободряемые князем Сатыгой, начали пускать в казаков тучи стрел и камней из пращей. Казаки решили идти на приступ, но были отбиты, потеряв некоторых из своих товарищей. Несколько раз повторяли они свои нападения, но безуспешно; Сатыга был очень искусный воин и умел ведаться с врагами.
Так прошло немало дней. Однако ядра и пули делали своё дело, и число защитников крепости с каждым днём редело всё более и более. Среди осаждённых началось глухое брожение. Многие из них уже не прочь были и сдаться, но все молчали и боялись высказывать вслух свои мысли из страха перед суровым, непреклонным Сатыгой.
Наконец казаки, наскучив продолжительной осадой, прибегли к хитрости.
Узнав от находившихся с ними вогулов, что подданные Сатыги разбежались и чураются его за то, что он разорил капище шайтана Урман-Хума, казаки отрядили несколько лодок с тем, чтобы привезти в их стан изображение этого идола. Когда это было исполнено, они незаметно для осаждённых отвели свои лодки за ближайший мыс, наделали чучел, одели их в свои одежды и посадили вместе с ними в лодки нескольких гребцов. В одну же из лодок поставили стоймя изображение шайтана, представлявшее из себя огромного деревянного истукана с оловянными глазами и окровавленным лицом, и приказали гребцам по данному сигналу плыть с этой фантастической флотилией прямо на замок.
Была глубокая полночь. Но весенние ночи на севере совсем не похожи на наши. Солнце скрывается за горизонтом на самое короткое время. Полуночная заря ярко горела пурпурным светом, придавая всей природе бледно-розовый, прозрачный оттенок. Кругом можно было видеть на громадное пространство. Ни одной звезды не мерцало на совершенно ясном, безоблачном небе. В воздухе стояла невозмутимая тишина, и только бесчисленные мириады комаров и мошек пели свои докучные песни в лесной чаще.
Крепость, господствовавшая над озером, казалось, была погружена в крепкий сон.
Вдруг из урмана, где был расположен казачий лагерь, показалось белое облачко, и вслед за ним среди ночной тишины раздался пушечный выстрел. Громоподобное эхо подхватило звук выстрела и загрохотало, переливаясь вдали от одного берега тумана к другому, пока не замерло где-то далеко-далеко в глубине неизмеримой тайги. Вслед за первым выстрелом последовал второй, за ним третий… Окрестности тумана ожили. Гром выстрелов и долго несмолкавшее, повторяемое на тысячу ладов эхо наводили ужас не на одних только осаждённых в крепости, но и на всех диких зверей, обитавших в тайге. Точно гроза с непрерывными раскатами грома разразилась над окрестностью.
И вот под прикрытием своих пушек казаки дружно бросились на приступ, но осаждённые мужественно встретили их нападение. Долго и безуспешно силились казаки ворваться в крепость, как вдруг в разгар боя одно из казачьих ядер пробило обе стены, окружавшие крепость, и влетело в растворённое окно, перед которым сидела Хатыма с грудным ребёнком на руках. Сражённая Хатыма замертво упала на пол. Когда Сатыге, увлечённому битвой, донесли об этом, он бросился внутрь своего терема на помощь Хатыме, но от неё остался уже только один обезображенный труп. В бешенстве выскочил он из терема, желая отплатить казакам за потерю Хатымы, но в это самое время из-за соседнего мыса показались казачьи лодки, направлявшиеся прямо на крепость, а впереди их осаждённые с ужасом увидали столь знакомую им, страшную фигуру шайтана Урман-Хума.
— Шайтан!.. Шайтан!.. Сам шайтан Урман-Хум идёт на нас! — закричали они, обезумев от страха.
Напрасно Сатыга отдавал приказания не оставлять постов и защищать стены, напрасно выказывал он чудеса храбрости, бросаясь один в середину врагов и желая своим примером увлечь дружину, она окончательно потеряла голову, побросала оружие и закричала казакам, что сдаётся.
Тогда казаки немедленно же ворвались в крепость и овладели ею, а Сатыгу взяли в плен.
Так пало вогульское княжество. Так был наказан за своё кощунство князь Сатыга.
Могуч был шайтан Урман-Хум, могуч и страшен в своём гневе! — говорили в народе.


M.К. Анисимкова
Янгал-Маа

Царство Мёртвых
(Песня девятая)

Народное предание говорит: будьте милостивы к мёртвым. Чтобы там, за гранью, на Равнине далёкого царства Торыма, они не нуждались в самом нужном. Не жалейте снабдить их могилы посудой, одеждой, едой, стрелами и луками. Дайте в дорогу шило и нитки, табакерку. Положите с ними нарту, трут и кремень, сеть и обувь. Там, в Царстве Мёртвых, всё пригодится. Ведь всё рождённое — не вечно…
Ваза давно потерял счёт дням, проезжая по Царству Теней.
Здесь стояло незакатное солнце. Бесчисленные стада оленей бродили без присмотра, искали и ели мох. Их рога колыхались, как кустарники в сильный ветер. Но через много дней Ваза увидел возле небольшой речушки дым костра, пустой чум и двух тощих лаек. Кто-то невидимой рукой частой дробью стучал по бубну. Казалось, что кто-то плачет и шепчется страшным голосом.
Ваза оторопел. Его земное сердце встрепенулось. Сразу вспомнились тайга, низина, речка с мутной водой, песни сосен, чумы, лайки. Вспоминалось Ючо… Но скоро храбрец устыдился своего страха, стегнул оленей.
— Ну, сынки, бегите к Торыму! — крикнул могучим голосом.
Олени мчались, и снова мёртвая равнина сливалась с далью. Но хотя и было тихо вокруг, Ваза чувствовал движенье чьих-то крыльев, чьи-то стоны и вздохи. Ему даже казалось, что кто-то мчится за ним. И скоро услышал тихий, прерывистый голос:
— Мадур! Быстрокрылый! С тобой говорит Яный Келб.
Ваза тут же вспомнил сказку дедушки. Но голос сзади продолжал:
— Мадур, мадур. Это было в те времена, когда русские дружины неожиданно, как вешние потоки, спустились к нам с гор. Старик железный, с длинной белой бородой, злой, как волк, вместе с набожным монахом пришёл к нам таёжными тропами. По паулям нашим он проходил, как огонь, как мор звериный, оставляя сзади себя только дым пожаров, кучи пепла и тел. А старый монах молился, всё говорил о новой вере, купал наших жён и детей в воде. Наши храбрые дружины пошли против них. Мы бились долго и крепко. Но опять измена среди народа не принесла нам победы. Дружина железного старика одолела наше войско. За ним следом по тропам пришли толпы русских. Обложили наши дымные чумы данью, взяли с собой жён. Вместе с ними чёрной птицей прилетела к нам немая смерть, болезни, мор зверей.
— Горе, горе! — плакали старики.
— Горе, горе! — шептал им народ. И лес шептал, и птицы пели, и таёжные звери говорили непонятным языком.
— Горе, горе! — плескались в реке рыбы, увидев над водой русские невода.
— Горе, горе! — вздыхал за спиной Вазы голос.
И тогда на медвежьей лапе я поклялся отомстить грозным пришельцам. С той поры мой голос не умолкал, как громкий бубен, бил тревогу, призывая вогулов к битве. И ко мне шли люди. Настал день. У стен острога, где спрятался боярин с дружиной, наши стрелы зажужжали, как пчёлы. Из бойниц грохнули пушки. Наши храбрецы кинулись к стенам острога. И с утра до тёмной ночи мы дрались вверху, на кручах. Но сил наших не хватило — мы спустились в низину. И снова десять раз ходили к стенам острога и уходили только от пушканов.
А в народе пошёл ропот: много мёртвых, много крови. И голос мой стал похож на детский лепет, не слышали его усталые люди. Ко мне пришёл день печали, одиночества и страданий. Но на помощь пришли боги. Они дали мне талисман. Я стрелами поджёг острог, перебил служилых людей, полонил боярина вместе с монахом. Но ты знай: русские люди не прощают обиду и никому не уйти от их длинных рук.
Тень за спиной Вазы шептала: «Не торопись, мадур, дослушай мою исповедь».
— И вот на нашу землю пришла зима. В эту пору от большого русского царя пришла новая дружина с воеводой Давыдко. И с ним, с книгой и крестом пришёл отец-монах пузатый, и началась месть за острог. Наши силы повстречались на реке, где проходил бревенчатый мост. Битва была короткая. Вогулы дрогнули скоро и разлетелись, как мухи. Я с товарищами долго дрался на мосту. Пали и остальные храбрые вогуличи, я остался один на мосту, политом кровью.
Русский воин — сын боярский, как медведь в медной одежде, замахнулся острою секирою над моей головой. Я не скорбел, не побежал, а, схватив боярина за кольчугу, соскользнул с моста вместе с ним и свалился в воду. Кольчуга была тяжёлая, и руки у боярина были крепкие и сильные. Скоро мы с ним очутились на речном дне и оттуда уже не выплыли. Теперь в народе ты можешь услышать, будто по утрам над рекой возле острога выплывают тени, будто эти тени борются и бранятся. Знай, мадур, — это правда. Это я борюсь с боярином. Но я уже устал. Вот как только ты вернёшься от Торыма, я окончу борьбу.
И Тень тут же громко крикнула: «Смерть жестоким чужестранцам! Я оживу и обязательно вернусь на землю».
— Будь хорош! — тихо сказал Ваза Тени.
— Будь хорош! — зазвучало сзади прерывистое эхо по простору Царства Теней.


Краткий пояснительный словарь

Аньторова (ненецк.) — здравствуйте.
Ботало — деревянный звонок или род глухого колокольчика, побрякушки, согнутой из железного или медного листа; привешивается к шее скота для наслышки в лесу (В.И. Даль).
Важенка — олениха, самка северного оленя.
Верея — столбы, на которые навешиваются полотенца ворот (В.И. Даль).
Вогулы — манси.
Волос, Даждьбог, Перун — языческие боги славянского пантеона.
Гривна — десять копеек (В.И. Даль).
Еви — по-остяцки — женщина.
Живун — незамерзающий родник.
Камень, каменные горы, каменный пояс — Уральские горы.
Коломенка — название судна (В.И. Даль).
Лебедь — музыкальный инструмент, род гуслей.
Лука — кривизна, излучина; заворот реки, дуга (В.И. Даль).
Лукоморье — морской берег, морская лука (В.И. Даль).
Мадур — воин, герой, богатырь.
Мережа — ячеистая ткань, вязанье; рыболовная сеть в полотнищах (В.И. Даль).
Мир-суснэ-хум (Мирсуснэхум) — одно из главных божеств в мифологии обских угров. Буквально — «смотрящий за миром». Другие его имена — «золотой богатырь», «мастер», «всадник», «повелитель», «сын золотого света». Покровитель человеческого рода и посредник между людьми и богами (Мифы народов мира).
Миснэ — лесной дух, женское воплощение доброго начала.
Остяки — ханты.
Пауль — селение, поселок.
Полугар (полугарное вино) — водка, выгорающая при отжиге наполовину (В.И. Даль).
Самоеды — ненцы.
Согра — тайга, болотистая равнина с кочкарником, ельником, вереском и ерником всякого рода; плохой, кривульный лесок с можжевелом и вереском, по болоту; заваленная дрязгом долина в бору (В.И. Даль).
Сор — озеро, остающееся после спада воды; чистое, ровное болото.
Створ — дверь.
Сур — по-остяцки — пища, по-зырянски — род кваса или пива.
Тари-пещ-нимала-сяв — одно из имен Мирсуснэхума.
Тиун — судья низшей степени (В.И. Даль).
Туес — берестяная кубышка с тугой крышкой и со скобкой или дужкой в ней (В.И. Даль).
Туман — проходное озеро.
Урман — в тобольском произношении урмань — лес, особенно хвойные, дремучие, обширные леса по болоту; в Западной Сибири урман — тайга, дикие, необитаемые леса (В.И. Даль). Урманом может называться и густой лиственный лес, заросший кустарником, обычно расположенный в низине, в болотине.
Ухожье — место обитания зверя.
Хмара — темное облако, туча; густой туман, мгла (В.И. Даль).
Чарки (чары, чирки) — обычная сибирская обувь из кожи, род башмаков с опушкой и непременными завязками.
Чарым — ледяной наст.
Чело — наружное отверстие русской печи, устье (В.И. Даль).
Чувал — хантыйская и мансийская глинобитная печка-очаг.
Чуман — берестяная посуда, сшитая тонкой черемуховой ветвью, заменяющая таз.
Шабур — халат, малахай из грубого полотняного полотна, надеваемый поверх шубы.
Эква-пыгрись — одно из воплощений Мирсуснэхума. Буквально — «сынок женщины».
Яный Келб — имя собственное, означающее «большая кровь».


Об авторах

Айпин Еремей Данилович (27 июня 1948) — хантыйский писатель, член Союза писателей с 1981 гола, родился в п. Варьеган на реке Аган в Ханты-Мансийском автономном округе. Закончил Ханты-Мансийское национальное педагогическое училище, затем Литературный институт им. А.М. Горького. Первый рассказ Айпина опубликован в 1972 году. Его произведения печатались в журналах «Октябрь», «Нева», «Юность», «Урал», «Сибирские огни» и в альманахах «Родники», «Полярная звезда», «Эринтур» и др. В 1979 году вышел первый сборник прозаика «В ожидании первого снега». В 1981 г. опубликована книга «В тени старого кедра», в 1990 — роман «Ханты, или Звезда утренней зари», в 1995 — сборник избранной прозы «Клятвопреступник». Е. Айпин — активный защитник прав и культуры народов Севера. Его общественно-политическая позиция отражена в публицистических работах, вошедших в книгу «Обреченные на гибель» (1994). Он президент Всероссийской Ассоциации малых народов Севера, живет и работает в Нижневартовске.
Анисимкова Маргарита Кузьминична (20 апреля 1928) — прозаик, член Союза журналистов (1973) и Союза писателей (1985). Родилась в Ивделе Свердловской области в семье крестьянина. Закончила географический факультет Свердловского педагогического института. Учительствовала. Была директором Ивдельского Дома пионеров. Заведовала в родном городе отделом культуры исполкома. Начала писать в 50-е годы. Сотрудничала с газетой «Северная звезда», где в 1957–1858 гг. опубликовала повесть «Октябрьские зори». Много ездила по северу Свердловской области. Уже тогда начала изучать быт и обряды манси. После переезда в 1963 году в Ханты-Мансийск заведовала окружным отделом культуры, преподавала в педагогическом училище, работала редактором телевидения. Углубляется интерес М. Анисимковой к мансийскому фольклору. В 1960-х выходит в свет первая книга писательницы «Мансийские сказы» (Свердловск). За ней в 1965 году следует сборник «Оленья долина» (Москва). С этой поры в печати регулярно появляются отдельные произведения и сборники, созданные по мотивам северного фольклора («Танья-богатырь», 1973; «Еганское огнище», 1988; «Жили-были сосновые братья», 1994, и др.). Последовательное изучение фольклора обских угров позволило М. Анисимковой осуществить вольную обработку в прозе мансийского поэтического эпоса «Янгал-Маа» (1990). М. Анисимкова является также автором очерков о современном Севере и повести «Лицом к ветрам» (1984), в которой раскрыта тема освоения. Особая область интересов прозаика — история Севера. Событиям XVIII–XIX вв. посвящены романы М. Анисимковой «Ваули» (1980, 2-е изд. — 1994), «Порушенная невеста» (1994), «Плач гагары» (1997). С 1974 г. М.К. Анисимкова живет в Нижневартовске, является ныне почетным гражданином этого города.
Афанасьев Юрий Николаевич (11 апреля 1940 г.) — журналист, прозаик, детский писатель. Родился в с. Питляр Шурышкарского района Ямало-Ненецкого национального округа. Выпускник Салехардского национального педагогического училища и Ленинградского педагогического института им. А.И. Герцена. Был учителем. С 1962 г. — сотрудник газет «Красный Север» и «Ленинский путь». Публиковался в журналах «Урал» и «Костер», альманахах «Тюмень литературная», «Под сенью нохар-юха». Работает в жанрах повести, сказа и сказки. Первая книга писателя «Сказки дедушки Айпо» (1974 г.) основана на мотивах хантыйского фольклора. Потом последовали книги «В морозный день» (1986), «Ритмы тундры» (1994). По сказкам Ю.Н. Афанасьева снят мультипликационный фильм.
В последние годы активно занимался проблемами экологии Севера, возглавлял комитет по охране природы в с. Мужи. Сейчас живет в г. Салехарде.
Вагатова (Волдина) Мария Кузьминична (28.12.1936) — хантыйский прозаик и поэт, журналист, член Союза писателей России и Союза журналистов. Родилась в д. Юильск Березовского района в семье оленевода. С 1955 года — учитель, с 1968 — преподаватель Ханты-Мансийского педагогического училища. В 1971 году закончила Ленинградский педагогический институт им. А.Н. Герцена. В 1974 г. стала редактором окружной газеты «Ленин пант хуват». С 1991 г. — главный редактор окружной редакции национальных газет «Ханты ясанг» и «Луима сэрипос». Более четверти века занимается литературным трудом. Первые стихи печатались в газетах на хантыйском и русском языках. Первая книга «Ханты-мансийские сказки» («Сорни лопас», «Хлебушко», «Хилы и Аки — Черное сердце») выпущена в 1977 году совместно с А. Тархановым. Стихотворения, сказки, легенды Вагатовой печатались в коллективных сборниках «Северянки» (1975), «Огонь-камень» (1981), «Сполохи» (1987). Последний на сегодня сборник стихов и сказок писательницы «Маленький тундровый человек» издан в 1996 году. В творчестве Вагатовой органически сочетаются письменная и устная традиции. Она не только сочиняет и творчески обрабатывает сказки, песни, но и исполняет их. С се участием записана пластинка «Хантыйские песни». В 1986 году создала семейный фольклорно-этнографический ансамбль. Живет в Ханты-Мансийске.
Волдин Владимир Семенович (25 мая 1938–1971) — хантыйский поэт и журналист. Родился в д. Сынг-Вар Надымского сельсовета Ханты-Мансийского района. После окончания Вершинской семилетней школы учился в Ханты-Мансийской сельскохозяйственной школе. Работал заведующим животноводческой фермой. В 1960 г. поступил в Ханты-Мансийское педагогическое училище. После его окончания в 1964 году работал на окружном радио, где вел передачи на хантыйском языке.
Первые произведения B.C. Волдина были напечатаны в газете «Ленин пант хуват». В 1968 году в Свердловске вышел сборник его стихотворений на хантыйском языке («Ханты»). В переводах на русский стихи B.C. Волдина публиковались в журнале «Сибирские огни», в коллективных сборниках и альманахах «Поэты народов Сибири» (1967), «Братство» (1982), «Обновленная Югра» (1970), «Вам, романтики!» (1978), «Эринтур» (1996).
Трагически погиб во время поездки по Октябрьскому району. Похоронен в Тобольске.
Вэлла Юрий (Юрий Кылевич Айваседа) (12 марта 1948 г.) — поэт, публицист, общественный деятель. Родился в д. Варьеган Ханты-Мансийского автономного округа. Окончил Литературный институт им. А.М. Горького. Был охотником, рыбаком, приемщиком рыбы, печником, звероводом, заведующим красным чумом, воспитателем в интернате, председателем сельского Совета. Член ассоциации «Спасение Югры», основатель и директор этнографического музея под открытым небом в Варьегане, глубокий знаток и хранитель ненецкой и хантыйской культуры. Редактор и издатель газеты «Наша жизнь».
Произведения Ю. Вэллы публиковались в журналах «Урал», «Север», «Нева», «Полярная звезда», в коллективных сборниках «Действуйте по обстоятельствам», «Времена, в которые верю». Ю. Вэлла — автор книг «Вести из стойбища» (1991) и «Белые крики» (1996). Его творчество представляет, по словам писателя, «ненецко-хантыйско-русский язык в ненецко-хантыйско-русской форме». Живет и работает в Варьегане.
Геродот (ок. 484–425 до н. э.). Греческий историк, «отец истории». Жил в Афинах, много путешествовал по Египту, Восточной Европе и Азии. Автор девятитомной «Истории». Понимание культурного многообразия народов и глубокий интерес к отдельным личностям делают Геродота одним из самых интересных античных авторов.
Гольд (Гольденберг) Альфред Генрихович (26 мая 1939–1997) — поэт, публицист, журналист, член Союза писателей с 1987 г. Родился в Хабаровском крае, детство и юность провел в Свердловске. Выпускник исторического факультета Уральского государственного университета (1964). До поступления в университет работал монтажником в Ангарске, электриком на Свердловском машиностроительном заводе, матросом на рыболовецком траулере в Тихом океане. Первые стихи опубликовал в 1957 году. Первая книга стихов издана в 1969 г. в Свердловске. В 1971 г. А. Гольд приезжает на Тюменский Север. Работал на окружном радио в Салехарде. В 1975 г. издал второй сборник стихов «Красная луна». Документально-публицистическое творчество А. Гольда связано с проблемами освоения Севера (повесть «Надым», книги очерков «Полярные встречи», «Десант на Ямбург» и др). В Свердловске в 1985 году была опубликована третья книга стихов и поэм Гольда «Дерево тревоги», а затем сборник «Колесница» (1991). В Екатеринбурге в 1997 году посмертно издано двухтомное собрание сочинений «Земные времена».
Городцов Петр Алексеевич (10 января 1865 — 16 июля 1919) — этнограф и собиратель сибирского русского фольклора. Родился в с. Дубровичи Рязанского уезда Рязанской губернии. После окончания Демидовского юридического лицея в Ярославле служил в Рязани. 29 января 1894 г. назначен исполняющим должность судебного следователя по Тобольской губернии. В разные годы был мировым судьей, крестьянским начальником одного из участков Тюменского уезда, присяжным поверенным, председателем отделения Общества борьбы с детской смертностью в России. Более 15 лет П.А. Городцов посвятил изучению народной культуры «русской Сибири». Собранные им материалы печатались в «Ежегоднике Тобольского губернского музея» («Мамонт. Западно-Сибирское сказание», 1908; «Праздники и обряды крестьян Тюменского уезда», 1916), «Этнографическом обозрении» («Западно-Сибирские народные легенды о творении мира и борьбе духов», 1909) и других изданиях. Значительная часть наследия этнографа не опубликована до сих пор. Работа П.А. Городцова «Масленица» вошла в «Библиотеку русского фольклора» («Народный театр», 1991).
Грабовский Павел Арсеньевич (11 сентября 1864–1902) — украинский поэт, ссыльный революционер. Родился в с. Пушкарном Ахтырского уезда Харьковской губернии. Учился в Ахтырской бурсе, в 1879 г. поступил в Харьковскую духовную семинарию, был исключен из нее за участие в революционной организации. Входил в революционную группу «Черный передел». После долгого тюремного заключения выслан в Балаганский округ Иркутской губернии. П.А. Грабовский стал одним из авторов послания «Русскому правительству» (1889), написанного в знак протеста против кровавой расправы с женщинами-политкаторжанками. Три с половиной года поэт провел в Иркутской тюрьме и был сослан в Вилюйск. В 1897 г. переселен в Якутск. Тяжело больному поэту разрешили переехать в Тобольск в 1899 году. Живя в Тобольске, П.А. Грабовский служил в ветеринарном управлении, выполнял обязанности корректора в газете «Северный листок», давал частные уроки. В 1900 году женился на уроженке Ишима А.Н. Лукьяновой. Его сын Борис стал выдающимся ученым.
Творчество П.А. Грабовского развивалось в изгнании, где вышло несколько книг поэта: «Подснежник» (1894), «С чужого поля» (1895), «С Севера» (1986), «Доля» (1897). К тобольскому периоду жизни Грабовского относятся более 30 лирических стихотворений и литературно-критические статьи, опубликованные в «Сибирском листке». Умер в Тобольске, похоронен на Завальном кладбище.
Денисов Николай Васильевич (9 ноября 1943 г.) — поэт, прозаик, член Союза писателей с 1976 года. Родился в с. Окунево Бердюжского района Тюменской области. После окончания в 1960 г. Бердюжской школы работал в совхозе, был рыбаком на Тобольском рыбозаводе, трактористом, литсотрудником Омутинской районной газеты, корреспондентом газеты в Ишиме, Голышманово, Тюмени. В 1971 году окончил заочное отделение Литературного института им. А.М. Горького. Работая матросом, корабельным поваром, механиком, побывал в Арктике, во многих странах Европы, Восточной Азии, Латинской Америки.
Началом своей литературной биографии Н.В. Денисов считает 1965 год. Его произведения печатались в журналах «Урал», «Молодая гвардия», «Москва», «Октябрь», «Новый мир», в еженедельнике «Литературная Россия». Первый сборник стихов «Проводы» вышел в 1970 году. Сегодня Н.В. Денисов — автор более десяти книг поэзии и прозы, среди которых «Снега Самотлора» (1975), «Разговор» (1978), «Ночные гости» (1982), «Сон в полуденный зной» (1987), «Стезя» (1997). Лауреат литературной премии им. И. Ермакова.
С 1989 года Н.В. Денисов — редактор газеты «Тюмень литературная». Живет и работает в Тюмени.
Еловских Василий Иванович — русский сибирский прозаик. Родился в 1919 г. в г. Первоуральске Свердловской области, работал на заводе, участник Великой Отечественной войны. Закончил высшую партшколу в Москве, сотрудничал в зауральской прессе, работал в советских органах.
Первый рассказ В.И. Еловских увидел свет в 1940 году. С тех пор им было написано свыше 20 книг для взрослых и детей.
В 1962 г. В.И. Еловских был принят в Союз писателей СССР и стал одним из первых членов Тюменской писательской организации. В 50—60-е годы в Тюменском областном книжном издательстве вышли его книги «На поиски Вали Лосевой» (1958), «Егорка» (1962), очерк о юном разведчике А. Шаронове «Сабля командира» (1962). Сборник «Все тепло земли» выпустило московское издательство «Современник» в 1975 г.
В 1982 г. в Москве вышел большой сборник стихов и рассказов писателя, чья судьба была связана и с тюменским краем.
Ермаков Иван Михайлович (27 января 1924–1974) — прозаик, член Союза писателей с 1962 года. Родился в д. Михайловка Казанского района Омской (ныне Тюменской) области. После окончания школы в 1939 году работал актером-кукловодом в Омском областном театре кукол. Участник Великой Отечественной войны, награжден орденом Красной Звезды и медалями. После демобилизации в 1947 году работал в Эстонии, в 1951 вернулся в Сибирь, учился в Тобольской культпросветшколе, заведовал клубом, Домом культуры.
Отличительной чертой творчества И.М. Ермакова является сказовое начало, которое определилось уже в первых произведениях «Соколкова бригада»
(1956), «Аврорин табачок» (1959), «Сорок седьмая метка» (1959). Книги сказов И.М. Ермакова издавались в Тюмени, Свердловске, Новосибирске, Москве. Один из наиболее полных сборников произведений писателя — «Учите меня, кузнецы» (Свердловск, 1984).
С 1975 года проходят литературные дни И.М. Ермакова на родине писателя, тогда же администрация Казанского района Тюменской области совместно с областной писательской организацией учредили ежегодную литературную премию его имени, его творчеству посвящена коллективная монография «Ермаковские перезвоны» (Тюмень, 1996).
Ершов Петр Павлович (22.01.1815—18.08.1869) — русский поэт и прозаик, общественный деятель Сибири. Родился в д. Безруково Ишимского уезда Тобольской губернии. Учился в Березовском и Тобольском уездном училищах и в Тобольской губернской гимназии. В 1831 году поступил на философско-юридический факультет Петербургского университета, который окончил в 1834 году. Вернувшись в 1836 году в Тобольск, служил учителем гимназии, затем инспектором и директором гимназии и дирекции училищ губернии до 1862 года.
В Тобольске сблизился со ссыльными декабристами. Заслуживает внимания деятельность П.П. Ершова как организатора гимназического театра и автора педагогических трудов «Курс русской словесности» и «Мысли о гимназическом курсе».
В литературном наследии писателя представлены сказки, поэмы («Сузге», 1835–1837?), драматические произведения, лирика, он — автор цикла рассказов «Осенние вечера» (в первой редакции — «Сибирские вечера», 1857). К сожалению, для большинства читателей П.П. Ершов остается лишь создателем одного великого произведения — сказки «Конек-Горбунок» (1834); его творчество «сибирского периода» привлекает, в основном, специалистов-филологов.
Умер и похоронен в Тобольске.
Жиляков Арсений Иванович — сибирский писатель-самоучка (13 февраля 1879 — 15 августа 1921). Родился в с. Могильном Курганского уезда Тобольской губернии в крестьянской семье. Окончив сельскую приходскую школу, он в 13 лет поступил на службу писцом в полицию, затем служил в канцелярии мирового судьи в Кургане и в Тюмени. В 1906 году выслан в родное село. До 1915 года много раз переезжал из города в город, наконец поселился в Барнауле.
Рассказы, очерки, зарисовки А. Жилякова печатались в газетах «Омич» и «Омский телеграф», «Степь» (Жиляков некоторое время был ее редактором), «Приуралье», «Юг Тобола» и др.
Творчество А.И. Жилякова было замечено сибирской литературной критикой, его рассказ «Марьино счастье» включен в хрестоматию сибирской литературы для школы (1927 г.). Наиболее полная публикация произведений писателя осуществлена «Литературным наследством Сибири» (1974).
Занкиев Якуб Камалеевич (6 апреля 1917 г.) — общественный деятель, публицист и педагог, член Союза писателей Республики Татарстан, автор исторической эпопеи «Иртеш таннары» (на татарском языке, Казань, 1994), русский перевод — «Зори Иртыша» (кн. первая, Тюмень, 1996). Я.К. Занкиев родился в Иркутске, потом переехал с семьей под Тобольск. Закончил физико-математический факультет Тюменского педагогического института, ушел добровольцем на фронт во время Великой Отечественной войны (1941–1945), проявил мужество, героизм, награжден орденами и медалями.
Вернулся в Тобольск и долгое время учительствовал, руководил образовательным процессом в Тобольском районе, удостоен звания «Заслуженный учитель школы РСФСР» (1957). На республиканском конкурсе «Лучшая книга года» в Казани в 1988 году роман Я. Занкиева занял второе место. Живет в Тобольске.
Знаменский Михаил Степанович (14 мая 1833 — 3 марта 1892) — художник, мемуарист, краевед. Сын Степана Яковлевича Знаменского, ялуторовского священника, близко знакомого с декабристами, находившимися на поселении в Ялуторовске и Тобольске. Воспитанник декабристов, учился в школе, созданной И.Д. Якушкиным, затем в Ялуторовском уездном училище и в Тобольской духовной семинарии. В 1853 году окончил Петербургскую образцовую духовную семинарию, вернулся в Тобольск, где служил учителем рисования в Тобольской духовной семинарии и в Мариинской женской школе. Сотрудничал в журналах «Искра», «Маляр» и др., проявив талант художника-карикатуриста.
В литературном наследии М.С. Знаменского особое значение имеют мемуарные произведения, посвященные декабристам: «Исчезнувшие люди» (1872), «Тобольск в сороковых годах» (1870), «Детство среди декабристов», «Иван Дмитриевич Якушкин» и др.
В 1860–1880 гг. М.С. Знаменский занимается краеведением и этнографией, пишет очерки «Тобольск и его окрестности», «Искер», «Чувашский мыс».
Умер и похоронен в Тобольске на Завальном кладбище рядом с декабристами.
Инфантьев Порфирий Павлович (19 февраля 1860–1913) — прозаик, беллетрист-этнограф. Родился в с. Варлаково Челябинского уезда Оренбургской губернии. После окончания Троицкой гимназии учился на медицинском, затем математическом факультетах Казанского университета, с 1884 по 1886 гг. — на математическом факультете Петербургского университета, в 1886–1887 гг. был студентом университета в Женеве. За участие в студенческом революционном кружке был арестован (1889), после тюремного заключения жил под главным надзором полиции сначала в Екатеринбурге, затем — в Новгороде. В 1905 году переехал в Петербург, сотрудничал в журналах «Всходы», «Мир приключений», «Юная Россия» и др. В 1912 году — редактор литературно-политического журнала «Заветы».
П.П. Инфантьеву принадлежит авторство более 40 книг, в которых показаны нравы и быт народов российских окраин: «Зауральские рассказы» (1907), «Этнографические рассказы. Из жизни татар, киргизов, калмыков, башкир, вогулов и самоедов» (1909), «Сибирские рассказы» (1909) и др. Предназначенные для детского чтения, книги представляли особенности жизненного уклада «малых» народов России в занимательной беллетристической форме. Их цель — восполнить пробелы в школьном образовании и дать достоверные сведения о своеобразной национальной культуре народов, населяющих Российскую империю, в том числе и Западную Сибирь.
Истомин Иван Григорьевич (7 февраля 1917–1988) — один из зачинателей ненецкой литературы, член Союза писателей СССР с 1955 года. Родился в с. Мужи Ямало-Ненецкого автономного округа в семье рыбака-коми. Окончил в 1938 году национальное педучилище в Салехарде. Был учителем русского и ненецкого языка, рисования в школах Севера. Занимался журналистикой в окружной газете «Красный Север». Работал зам. главного редактора Тюменского книжного издательства с 1958 г., готовил к выходу в свет книги национальных авторов. Первые стихи напечатал в 1937 году. Его перу принадлежат книги «Наш Север» (на ненецком языке, 1953), «Утро Ямала» (1955), «Любимый Север»
(1957), «Радость» (1961), «Счастливая судьба» (1962), «Живун» (1970), «Встань-трава» (1987). Многие произведения выходили в альманахах и журналах: «Дружба народов», «Нева», «Урал», «Сибирские огни», «Полярный круг» и др. Его общественные заслуги и творчество отмечены орденом «Знак Почета», медалями. В Союзе писателей СССР — с 1955 года. С 1958 года жил в Тюмени, где и похоронен. Сейчас выходит в свет его собрание сочинений, первый том которого читатели получили в 1997 году.
Конькова Aннa Митрофановна (28 июля 1916) — писательница, фольклорист, широко известна как мансийская сказительница, член Союза писателей (1983).
Родилась в мансийском селении Евра на одноименной реке в Пелымской волости (ныне Кондинский район). Росла в семье с суровыми нравами. В 1930 г. начала учиться. Могла посещать школу только в свободное от домашней работы время. Затем учится в Остяко-Вогульском педагогическом техникуме. С 19 лет учительствует в п. Березово Березовского района. Около 20 лет А. Конькова отдала дошкольной педагогической работе. Возглавляла классы с педагогическим уклоном в школе № 1 Ханты-Мансийска, разрабатывала программы обучения по педагогике, дошкольной психологии, детской литературе. Ее педагогический стаж — 34 года. Активной литературной деятельностью начала заниматься после выхода на пенсию в 1967 году. Соединяет педагогический дар с даром рассказчика. На сегодняшний день издано более 20 отдельных произведений и сборников А. Коньковой, известной читателю как «бабушка Аннэ». Первые опубликованные тексты сказительницы — быль-рассказ «Васька» (1976) и сказка «Колыбельная вечерины» (1976). Свою роль в творческой судьбе сказительницы сыграла встреча, переросшая в многолетнее сотрудничество с писателем Г. Сазоновым. В соавторстве ими создан роман-сказание «И лун медлительных поток…» (1982). А Конькова — автор сборника «Сказки бабушки Аннэ» (1985, переиздан в Австрии, 1993). Последнее на сегодня произведение писательницы — «Свидание с детством» (1996). А.М. Конькова награждена орденом Почета. Является почетным гражданином г. Ханты-Мансийска.
Костюрина (Емельянова) Мария Николаевна (1863–1864?-1942) — издатель, журналист, собиратель фольклора. Родилась в с. Архангельском Тобольского уезда. Окончив Тобольскую Мариинскую школу, М.Н. Емельянова поступила на физико-математический факультет Высших женских курсов в Санкт-Петербурге. За участие в революционной организации «Земля и воля» сослана в Восточную Сибирь (1885). В 1891 г. вместе с мужем, известным революционером В.Ф. Костюриным, вернулась в Тобольск. С 1900 по 1919 гг. была редактором-издателем газеты «Сибирский листок». Русскому фольклору сибиряков посвящены работы М.Н. Костюриной «Крестьянская свадьба в подгородных деревнях г. Тобольска» (1899) и «Сибирские народные песни, записанные в подгородных деревнях около Тобольска летом 1894 г.» (1895).
Крапивин Владислав Петрович родился в Тюмени 14 октября 1938 года. Учился на факультете журналистики УрГУ. После окончания вуза (1961) работает в свердловских газетах и журнале «Уральский следопыт». После приема в профессиональный писательский союз (1964) переходит на творческую работу, быстро становится всемирно известным детским писателем. В середине 60-х годов организует в Свердловске юношеское объединение «Каравелла».
В 1974 году Крапивин становится лауреатом премии Ленинского комсомола. Первый сборник рассказов — «Рейс Ориона» (1962). Широко известны книги писателя «В ночь большого прилива» (1979), «Летящие сказки» (1982), «Мальчик со шпагой» (1984), «Мушкетер и фея» (1986), «Шестая Бастионная» (1987) и др.
В 1988 году выходит 3-томное собрание сочинений в издательстве «Детская литература». В 1992 г. в Свердловске-Екатеринбурге завершено издание 6-томного собрания сочинений. С 1986 года работает над историко-философским циклом повестей «В глубине Великого Кристалла». Уже напечатаны повести «Выстрел с монитора», «Белый шарик матроса Вильсона», «Гуси, гуси, га-га-га» и др.
Тюменская тема, особенно детские годы, постоянно занимает Крапивина, ей посвящены лирико-романтические и романтические главы в повестях «Тополиная рубашка», «Белый шарик матроса Вильсона», в детском романе «Голубятня на желтой поляне». Крапивин много раз бывал в Тюмени, живет в Екатеринбурге.
Лагунов Константин Яковлевич (16 сентября 1924 г.) — прозаик, поэт, публицист, историк, кандидат исторических наук. Родился в с. Старая Майна Ульяновской области, в годы войны был директором детдома в Голышманово, возглавлял Вильнюсский уком ЛКСМ, работал в Таджикистане. Вернувшись в Сибирь в начале 60-х годов, стал профессиональным писателем, одним из первооткрывателей в прозе и публицистике тюменской темы. Организатор и руководитель областного Союза писателей — отделения СП РСФСР (1963–1983). Одним из первых обратил внимание на необходимость возрождения духовно-культурного наследия Тюменского края во всем его многообразии.
В 90-е годы возглавил в ТГУ кафедру журналистики, профессор.
Мастер крупной эпической формы, развивает традиции русского классического реализма. Откликается на самые острые проблемы современности. Широкую известность получили романы К. Лагунова «Так было» (1966), «Ордалия» (1970), «Одержимые» (1974), «Красные петухи» (1975), «Больно берег крут» (1979), «Бронзовый дог» (1991), «Завтрак на траве» (1992). В последнее время занимается духовной культурой края (повесть «Иринарх», 1993), выпустил очерки о тюменских писателях («Портреты без ретуши», 1994), пособие для молодых журналистов («Через Голгофу на Олимп», 1995). Автор документального исследования сибирской крестьянской Вандеи (1921), вошедшего в книгу «И сильно падает снег…» (Тюмень, 1994). Мастер детской книги. Драматург и киносценарист. Награжден орденом и медалями. Почетный гражданин Тюмени, лауреат литературных премий, живет в Тюмени.
Лазарев Григорий Дмитриевич (17 сентября 1917–1979) — первый хантыйский прозаик и поэт. Родился в д. Большой Атлым Ханты-Мансийского автономного округа в семье рыбака и охотника. Закончил Остяко-Вогульский педагогический техникум. Участник Великой Отечественной войны, воевал под Сталинградом, награжден орденами и медалями. Учительствовал, занимался журналистикой, был организатором и первым редактором окружной хантыйской газеты «Ленин пант хуват». Начал писать в 1935 году. Стихи публиковались в рукописном журнале «Советский Север» издававшемся в педтехникуме, в журналах «Советская Арктика», «Сибирские огни» и др., в сборниках «Хантыйская и мансийская поэзия» (1940), «Советская поэзия» (т. 2, 1977), «Второе рождение» (1983), «Сполохи» (1987).
В 1960 г. издан сборник рассказов Г. Лазарева на хантыйском языке «Ас Мувны» («На Обской земле»). В 1963 г. на русском языке вышел сборник «Рассказы и сказки старого Ики», в 1966 г. — книга для детей «Сорненг тов» («Золотой конь»). Г. Лазарев записывал и публиковал произведения фольклора, занимался хантыйской топонимикой.
Лапцуй Леонид Васильевич (28 февраля 1932 по собственному выбору — 14 февраля 1982) — ненецкий поэт, прозаик, член Союза писателей и Союза журналистов СССР, печатался на ненецком и русском языках. Родился в семье оленеводов-кочевников в Ямальской тундре. Родители нарекли сына Вэсако (старец). Имя Леонид мальчик получил в школе. После раскулачивания отца и во время Великой Отечественной войны работал на рыбных промыслах. Учился с 1942 года в Новопортовской школе, летом работал в оленеводческих бригадах, в сейсмических партиях. В Салехардском медицинском училище (1951–1954 гг.) познакомился с И.Г. Истоминым, стал его литературным сотрудником. Истомин руководил первыми литературными опытами Лапцуя. Дружба двух ямальских писателей длилась 30 лет.
После учебы в Центральной комсомольской школе (Москва) и заочного окончания Высшей партийной школы (Свердловск) Л. Лапцуй 10 лет работал в партийных и советских органах. Лапцуй — автор рассказов, повестей, многочисленных стихов, песен, поэм («Мальчик из стойбища», «Победившие смерть», «Тундра шепчет», «На краю земли», «Вожак» и др.). За поэму «Эдейка» поэту была присвоена Всероссийская премия за лучшее произведение для детей. В 1960 г. в Тюмени вышел первый поэтический сборник Л. Лапцуя «Цвети, мой Ямал». За 30 лет творческой работы поэтом написано около 30 книг — «Рассказы о Ямале» (1962), «Тундра» (1970), «Эдейка» (1973), «На струне времени» (1975) «Радуга жизни» (1978), «Где звезды не гаснут» (1981), «Тёр» (1984) и др.)
После смерти поэта издано и переиздано еще шесть его книг. Имя Леонида Лапцуя присвоено Салехардскому межокружному училищу культуры и искусств.
Лесной(Зверев) Михаил Андреевич (июнь 1881–1968) — прозаик, член Союза писателей СССР с 1957 г. Родился в д. Немоево Псковской губернии в крестьянской семье. Учился в Псковской гимназии, в июне 1941 г. закончил заочно биологический факультет Омского педагогического института. С 1917 по 1955 гг. учительствовал на Псковщине, в Казахстане и Западной Сибири. Первые опубликованные произведения — стихотворение «Звездочка» (газета «Псковская жизнь», 1915) и рассказ «Сон былой жизни» («Новый альманах», Петербург). С 1915 года в провинциальной печати появляются заметки, фельетоны, статьи начинающего прозаика. Сквозной темой произведений писателя является жизнь природы. Не случаен поэтому интерес Лесного к творчеству М.М. Пришвина, с которым он поддерживал переписку. Рассказы для детей о природе пишет с 1940 г. и печатает в газетах «Серп и молот» (г. Ишим), «Тюменская правда», «Тюменский комсомолец» («Зимние цветы», «Глухариная песня», «Золотые зернышки» и др.). До конца 1950 г. произведения публикуются за подписью М. Зверев. В 1951 г. впервые опубликовал рассказы под псевдонимом М. Лесной («Лесной домик», «В половодье» и др.). М. Лесной — автор сборников «Рассказы натуралиста» (1952), «В родном краю» (1955), «Мои встречи» (1957).
Лопарев Хрисанф Мефодьевич (1862–1918) — историк, архивист, библиограф, исследователь древнерусской литературы, палеограф, этнограф, член Русского географического общества, член общества изучения Сибири при музее этнографии Академии наук. Родился в с. Самарово в бедной крестьянской семье. Окончил курс в Тобольской гимназии на деньги, собранные земляками. Удостоен серебряной медали. В 1886 г. — выпускник историко-филологического факультета Петербургского университета. Чиновник. С 1896 г. и до смерти служит в Публичной библиотеке в Петербурге. Неоднократно приезжал в Тобольск, поддерживал тесные связи с земляками-самаровцами. Был действительным членом Тобольского губернского музея, печатался на страницах музейного «Ежегодника», регулярно и безвозмездно пополнял фонды музейной библиотеки. Материально поддерживал нуждающихся студентов-тоболяков. Учредил в Тобольской гимназии именную стипендию. Автор работ «Покорение Югорской земли» (1895), «Самарово: Село Тобольской губернии и округа: Хроника, воспоминания и материалы о его прошлом» (1896) и др.
Лукьянов Павел Александрович (17 сентября 1924–1986). Родился в с. Перевалово Тюменского района. Участник Великой Отечественной войны. В 1949–1950 гг., будучи секретарем сельского Совета в д. Зырянка Тюменского района, записал значительное число текстов фольклорных произведений разных жанров. Предполагал опубликовать собранные материалы, но издание осуществить не удалось.
Лыкосова Раиса Ивановна (1 февраля 1933 г.) — журналист, прозаик, член Союза писателей с 1979 г. Родилась в д. Верхний Еман Чернушинского района Пермской области. В 1956 г. окончила литературный факультет Нижнетагильского педагогического института. Работала учителем. 1960 год — начало журналистской деятельности Р.И. Лыкосовой. Она была собкором Свердловской областной молодежной газеты «На смену», старшим редактором Тюменского областного комитета по телевидению и радиовещанию, заведовала Тюменским отделением Средне-Уральского книжного издательства.
В 1969 г. опубликованы первые рассказы Р.И. Лыкосовой: «Летний снег», «Звездочка», «Баллада о дожде» — в журнале «Урал», «Глухомань», «Высота», «Просека» — в альманахе «Самотлор». Первая книга очерков вышла в 1975 году. Р.И. Лыкосова — автор повестей «Мост» (1977), «Весна далекая» (1978), «Прощание славянки» (1984) и др., посвященных проблемам освоения нашего края.
В настоящее время Р.И. Лыкосова живет в Ялте.
Мальцев Станислав Владимирович (18 июня 1929 г.) — прозаик, драматург, журналист, член Союза писателей с 1985 года. Родился в Свердловске. Выпускник отделения журналистики Уральского государственного университета (1953). Журналистскую деятельность начал в газете «Тюменская правда». С 1957 года постоянно живет в Тюмени, работает ответственным секретарем, а затем заместителем редактора газеты «Тюменская правда». В 1973 году становится собкором агентства печати «Новости».
Первая книга «По волчьему следу» издана в 1958 году (г. Тюмень). С.В. Мальцев получил признание как детский писатель. Неоднократно переиздавались его книги «Про зайку Петю», «Тайна голубой пещеры», «Приключения двух друзей», «Мы идем в Cypгyт», «Мы с Митяем». Пьесы С.В. Мальцева ставились в Тюмени, Сыктывкаре, Донецке, сборник его драматических произведений был опубликован в 1982 году в Москве. В 1992 г. автор завершил фантастическую повесть «Горький дым».
Мамин-Сибиряк Дмитрий Наркисович (25 октября 1852 г. — 2 ноября 1912 г.) — русский прозаик. Уралец по рождению и литературным пристрастиям. Его романы «Приваловские миллионы» (1883), «Горное гнездо» (1884), «Золото» (1892), «Хлеб» (1892), многочисленные повести и рассказы посвящены истории и настоящему дню приискового и заводского Урала.
Д.Н. Мамин-Сибиряк — автор произведений для детей «Зимовье на Студеной» (1892), «Серая Шейка» (1893), «Аленушкины сказки» (1894–1896) и др. Очерк «Покорение Сибири» был подготовлен к 300-летию присоединения Сибири в 1881 году и напечатан в 1882 году. В тексте излагается строгановская версия похода Ермака. Д.Н. Мамин-Сибиряк опирается не только на письменные источники, но и на устные предания об уральском происхождении покорителя Сибири, на народные песни, видя в них достоверный документ.
Милькеев Евгений Лукич (1815–1844 или начало 1845, или 1855?) — сибирский поэт. Родился в Тобольской губернии. До встречи с В.А. Жуковским (1837) служил мелким чиновником в Тобольске. В 1838 г. уехал в Санкт-Петербург, но вскоре вернулся на родину. В 1839 году окончательно покинул Сибирь и поселился в Москве. Дата его трагической гибели до сих пор не установлена.
Стихи Е.Л. Милькеева публиковались в «Современнике», были восторженно приняты русскими поэтами А.С. Хомяковым, К. Павловой, но резко оценены В.Г. Белинским.
Е.Л. Милькеев — автор одной книги стихотворений, вышедшей в 1843 году и с тех пор не переизданной, хотя отдельные стихотворения поэта печатались во второй половине XIX и в XX веках.
Михайлов Константин Аголоевич — поэт. Родился в 1964 г. После окончания Тюменского медицинского института работает врачом-психиатром. С середины 1980-х годов стихотворения К. Михайлова печатались в газетах «Тюменские известия», «Наше время», были включены в сборник «Времена, в которые верю» (Свердловск, 1989). Первая книга поэта «Похититель икон» вышла в Тюмени в 1994 году. Второй поэтический сборник увидел свет в 1997 г. По итогам 1996 литературного года рукопись поэтической книги К. Михайлова удостоена премии имени Н.М. Чукмалдина.
Неркаги Анна Павловна (1951) — ненецкий прозаик, член Союза писателей с 1978 года. Родилась на Полярном Урале в семье ненца-оленевода. Училась в Тюменском индустриальном институте. В 1975–1976 гг. работала в Тюменском областном управлении культуры. Первое произведение Неркаги — повесть «Анико из рода Ного» (отдельные главы печатались в 1975 г. в альманахе «Самотлор», в 1976 г. журнальный вариант опубликован в «Урале», отдельное издание осуществлено в 1977 г.). Повесть «Илир» (1979) была представлена читателю журналом «Урал». Следующее произведение писательницы — повесть «Белый ягель» — появилось после значительного перерыва (1995), первоначально в сокращенном варианте (альманах «Под сенью нохар-юха»), а затем в полном (1996). Последнее на сегодня произведение Неркаги — повесть «Молчащий» (1996). Живет в поселке Лаборовая.
Лауреат премии имени Н.М. Чукмалдина.
Неклепаев Иван Иокимович (Якимович) (1865–1930) — революционер-народник. Родился в Смоленске, окончил Смоленскую духовную семинарию. С 1885 по 1891 гг. отбывал ссылку в Сургуте. В эти годы сотрудничал с Тобольским губернским музеем. Позднее жил в Барнауле, Перми, был сослан в Усть-Сысольск (Сыктывкар). С начала 1900 г. жил в г. Потьма Вологодской губернии, служил агрономом. Автор ряда работ, посвященных народной культуре Сибири. Книга «Поверья и обычаи Сургутского края» (1903) написана «на основании личных наблюдений и расспросов автора». Она представляет практически первое описание народного быта жителей «Старого Сургута».
Нечволода Владимир Алексеевич (20 февраля 1945 г. — 1984 г.) — поэт, член Союза писателей с 1982 года. Родился в Новосибирске. После окончания школы рабочей молодежи работал инструктором Ишимского ГК ВЛКСМ, худруком в районном Доме культуры, литсотрудником газеты «Ишимская правда», рулевым на пароходе, редактором городского радио в Ишиме… В 1975 году окончил Литературный институт им. А.М. Горького.
Стихи В.А. Нечволоды печатались в журналах «Урал», «Сибирские огни», «Молодая гвардия», «Октябрь», в коллективных сборниках «Под северным солнцем», «Самотлор», «Русская советская поэзия Урала». В.А. Нечволода — автор девяти поэтических книг, среди которых «Поющие травы» (1967), «Под северным солнцем» (1979), «Наследство» (1980), «На земле моей» (1983).
Пашук Анатолий Григорьевич (1941) — фотожурналист, фотохудожник, очеркист. Родился в с. Красный Яр Кондинского района Ханты-Мансийского автономного округа. В 1969 г. окончил биолого-географический факультет Тюменского государственного педагогического института. Работал учителем. Много путешествовал, побывав на севере европейской части России, Дальнем Востоке, в Средней Азии.
Фотоработы А.Г. Пашука публиковались в журналах «Вокруг света», «Юный натуралист», «Юность», печатались в Чехословакии и в Германии, в том числе в журнале «Фотоярбух» (Лучшие снимки 1978–1979 гг.). Около ста работ включено в фотокнигу Экологического фонда Ханты-Мансийска «Лоси спешат домой» (1995). А.Г. Пашук — участник международных фотовыставок, его работы отмечены второй премией «Известий» на Всесоюзном конкурсе 1970 г., серебряной медалью в Чехословакии, золотой медалью Международной федерации фотоискусства в Голландии (1979).
А.Г. Пашук стал иллюстратором и автором очерков о природе нашего края, вошедших в его книги «Встречи с природой», «Таежными тропами», «В глухарином краю». Живет и работает в Тюмени.
Пришвин Михаил Михайлович (23 января 1873 г. — 16 января 1954 г.) — русский писатель, прозаик. Однокашник И.А. Бунина по Елецкой гимназии. В основе «тюменских» глав третьего звена («Золотые горы») романа «Кащеева цепь» (1922–1928) лежит история первого пребывания (1889–1892 гг.) Пришвина в нашем городе после исключения из 4 класса гимназии за дерзость учителю географии В.В. Розанову, в дальнейшем известному философу. Позднее, восстановив дружеские отношения с наставником, Пришвин писал, что именно В.В. Розанов «вдохнул» в него «священное благоговение к тайнам человеческого рода». Благодаря своему дяде И.И. Игнатову, крупному сибирскому промышленнику и пароходчику, Пришвин смог продолжить образование в Тюменском Александровском реальном училище, которое в то время возглавлял И.Я. Словцов. Впечатления, связанные с учебой в Александровском училище, найдут также отражение в рассказе «Печальный черт, или Ночь перед Рождеством» (1952). Второй раз Пришвин посетил Тюмень в 1909 году во время своего сибирского путешествия. «Сибирский дневник» писателя содержит запись об этом: «Тюмень. Приехали ночью. На вокзале вспомнил два забытых имени товарищей. В Петербурге не вспомнил бы. Значит, в данном месте вспоминается и переживается по неизвестным причинам забытое…Тюмень низенькая… запах пристани».
Рейтенфельс Яков — уроженец Курляндии, путешественник, 1670–1673 гг. провел в Москве, был принят при дворе царя Алексея Михайловича. Очевидец казни Степана Разина. В 1680 году в Падуе напечатано его «Сказание светлейшему герцогу Тосканскому Козьме III о Московии», содержащее реальные сведения и фантастические домыслы о России, в том числе Сибири. В переводе А. Станкевича в 1906 г. издано в России.
Ругин Роман Прокопьевич (31 января 1939 г.). Родился в п. Китляр Шурышкарского района Ямало-Ненецкого автономного округа. Родители — северообские ханты, занимались рыбным промыслом. Служил в армии, после демобилизации учился в Ленинградском государственном педагогическом институте им. А.Н. Герцена. Успешно закончил его в 1964 году. Работал директором школы, в парторганах, преподавал в Салехардском педагогическом училище.
В 90-е годы становится редактором окружного журнала «Ямальский меридиан», лидером литературно-культурной жизни региона. В писательском союзе с 1983 года. Широко известный публицист, прозаик, поэт. Писать стал в конце 50-х годов, дебютировав сборником стихов «Лыланг ик — Живая вода» (Тюмень, 1963). Выпустил в свет книги «Погоня» (1965), «Снежные мелодии» (1976), «Метель на ладони» (1986), «Солнце над снегами» (1986), «Ранний ледостав»
(1988), «В ожидании сына» (1990), сборник избранных стихотворений «Многодумная Обь» (1993). В соавторстве с хантыйским писателем П.Е. Салтыковым в 1973 году издал книгу для чтения младших школьников (на языке шурышкарских ханты) «Золотой огонек». Представлен в «Антологии литератур уральских народов» (Будапешт, 1975). В 1996 г. издал сборник произведений родного фольклора, готовит в свет 4-томное собрание сочинений. Живет в Салехарде.
Сазонов Геннадий Кузьмич (22 октября 1934–1988) — прозаик, очеркист, литературный критик, член Союза писателей с 1971 года. Родился в с. Красный Кут Саратовской области. Став геологом, закончив Саратовский госуниверситет им. Н.Г. Чернышевского (1957). Тогда же начались его шестнадцать полевых сезонов, проведенных в горах Приполярного и Полярного Урала.
Первую новеллу «Харсырей» Г. Сазонов напечатал в «Тюменской правде» в 1963 г. Стал профессиональным писателем, он выпустил книги «Привет, старина!» (1965), «Жалость» (1969), «Мой дед — Захар Нерчинск» (1973), «Мамонты и фараоны» (1976), «Тропы к верховьям» (1977).
В 1985 году в Свердловске выходит том его избранных произведений «Открыватели». Вершиной творчества Г. Сазонова стал роман-сказание «И лун медлительных поток…» (Свердловск, 1982), написанный совместно с мансийской сказительницей А.М. Коньковой.
Работал в литературно-критическом жанре, автор произведений, посвященных писателям нашего края И. Истомину, И. Ермакову и др.
Словцов Иван Яковлевич (17 ноября 1844–1907) — педагог и краевед, историк и публицист. Один из основателей Тюменского краеведческого музея (1879). Долгие годы был директором Александровского реального училища. И. Словцов являлся действительным членом Западносибирского отделения Русского географического общества, археологических обществ Берлина, Хельсинки, награжден медалью Шведской Академии наук.
Автор нескольких популярных в России учебников по естественным дисциплинам. В 1900-е годы впервые в мире разработал концепцию геотектонического строения континентальных плит, признанную в современной науке в 70-е годы. И.Я. Словцов был талантливым литератором.
В 1900-е годы И.Я. Словцов переехал в Петербург, занимался научно-техническими изысканиями, продолжал педагогическую деятельность.
В 1996 году имя И.Я. Словцова присвоено Тюменскому областному краеведческому музею.
Слинкина Галина Ивановна (28 апреля 1945 г.) — родилась в д. Белогорье Ханты-Мансийского района. Училась на филологическом факультете Тюменского пединститута. Работала журналистом на радио. В 1982–1984 гг. со слов хантыйской сказительницы Т.С. Чучелиной ею записаны, а позднее литературно обработаны около 100 текстов героических, волшебных и бытовых сказок, опубликованных в книгах «Олле и Гусь-богатырь: Хантыйские сказки» (1989), «Как мышата и лягушата внучатами стали: Хантыйские сказки» (1992). Отдельные тексты сказок публиковались в периодической печати и в сборниках сказок народов Севера. Живет в Ханты-Мансийске.
Тарханов Андрей Семенович (13 октября 1936 г.) — мансийский поэт и прозаик, член Союза писателей с 1980 года. Пишет и печатается на русском языке. Родился в д. Аманья Кондинского района Ханты-Мансийского автономного округа. Окончил Ханты-Мансийское педагогическое национальное училище в 1956 году, работал учителем. В 1961 году закончил Ленинградский педагогический институт им. А.И. Герцена. Вернувшись в Ханты-Мансийск, работал собкором окружной газеты «Ленинская правда». После учебы на Высших курсах сценаристов и режиссеров при Союзе кинематографистов СССР был редактором Ханты-Мансийской студии телевидения.
Первые стихотворения А.С. Тарханова были опубликованы в конце 1950-х годов в альманахах «Молодой Ленинград», «На Севере дальнем», «Сибирские просторы», в газете «Ленинская правда». Поэтический сборник «Первая завязь» выпущен в Тюмени (1963). А.С. Тарханов — автор более десяти книг стихов и прозы, изданных в Тюмени, Свердловске, Москве. Последний сборник поэта «Плач неба» вышел в 1996 году.
А.С. Тарханов входит в редакционную коллегию альманаха «Эринтур». Живет и работает в Ханты-Мансийске.
Тихомиров Константин Викторович (9 июля 1966 г. — 1995 г.) — трагически погибший тюменский литератор. Ученик творческой студии В. Крапивина. Служил в армии, учился в Тюменском госуниверситете. Публиковался в газетах «Тюменский комсомолец», «Наше время», «Тюменская правда», «Тюменские известия», в журналах «Пионер», «Уральский следопыт», сборнике молодых авторов «Созвездие» (1984).
Был в числе лидеров писательского движения «Апрель», член Союза российских писателей (1994), организатор и редактор газеты-альманаха «Апрельский литератор» (1990). Посмертное собрание избранных произведений К.В. Тихомирова «Тотальный романс» вышло в 1997 году.
Телешов Николай Дмитриевич (29 октября 1867 г. — 1957 г.) — писатель, литературный и общественный деятель. Родился в Москве. В 1884 году окончил Московскую коммерческую академию. Первое стихотворение опубликовал в 1884 году. Ранние рассказы Н.Д. Телешова («Петух», «Ответ», «Мещанская драма» и др.) печатались в журналах «Радуга», «Россия», «Детское чтение» и др. Писатель участвовал в литературно-художественном кружке «Среды», в издании сборников товарищества «Знание», являлся одним из организаторов «Книгоиздательства писателей» в Москве (1912).
В 1888 г. познакомился с А.П. Чеховым, по совету которого в 1894 году предпринял длительное путешествие по Сибири, чтобы познакомиться с бытом и судьбой крестьян-переселенцев. Под впечатлением от поездки автор написал цикл рассказов и очерков «На тройках», составивших поздние циклы «По Сибири» и «Переселенцы». В 1896 году выходит сборник «Повести и рассказы», в 1897 г. — «За Урал». Сибирские мотивы проявляются и в более позднем творчестве Н.Д. Телешова («Между двух берегов», 1903 г.).
Худяков Иван Александрович (1842–1876) — русский этнограф и фольклорист. Родился в Кургане, в 1858 году закончил Тобольскую гимназию. В 1860 г. составил «Сборник великорусских народных исторических песен». С 1860 по 1862 гг. вышли три выпуска «Великорусских сказок», включающих записи пяти сказок, сделанных в Тобольске, в 1861 — «Великорусские загадки». За участие в народническом революционном движении в 1866 году арестован и сослан в Верхоянск Якутской области.
Федоров-Омулевский Иннокентий Васильевич (26 ноября 1836 г. или 21 октября 1837 г. — 1883 г.) — известный русский поэт и прозаик, автор многих произведений, посвященных Сибири. Значительную часть жизни прожил в Иркутске. В 1879 году, возвращаясь из Петербурга в Сибирь, «при виде Тобольска и памятника Ермаку Омулевский, по рассказу жены, (…) бросил в воду в честь завоевателя Сибири свои часы, не имея возможности иначе выразить свой восторг…» («Сибирский сборник»: 1886. Кн. 4. СПб., 1887. С. 140). «Наброски сибирского поэта» опубликованы впервые в «Восточном обозрении» в 1882 году.
Чучелина Таисия Сергеевна (23 октября 1912 г. — 1984 г.) — хантыйская сказительница. Родилась в семье рыбаков вблизи Самарова. С раннего детства сирота. Начала учиться только в 22 года. Несколько лет сама учительствовала. Была известна в крае как искусная мастерица. Образцы ее прикладного искусства многократно демонстрировались на музейных выставках. В 1969 г. тюменская журналистка С. Фалеева записала от Т.С. Чучелиной первые сказки и подготовила к печати книгу «Золотой город». В дальнейшем тесты сказок, исполняемых Чучелиной, записывали Г. Сазонов и Г. Слинкина. В 1989 г. издан сборник Т.С. Чучелиной «Олле и Гусь-богатырь» (в соавторстве с Г.И. Слинкиной), в 1995 г. — сборник «Сказки Югры».
Чукмалдин Николай Мартемьянович (4 декабря 1836 — 15 апреля 1901). Уроженец д. Кулаково Тюменского уезда Тобольской губернии. Из крестьянской семьи. Обучился грамоте у старообрядца Артемия Скрыпина. В 1852 г. приехал в Тюмень и поступил на службу к дальним родственникам купцам Решетниковым. Проявив незаурядный коммерческий талант, открыл собственное дело и составил значительный капитал. В 1872 году переехал в Москву.
Ревностный радетель и подвижник просвещения родного края. Открыл и содержал на свои средства сельскохозяйственную школу с фермой и опытным полем в д. Кулаково. Создал и регулярно пополнял уникальную библиотеку старопечатных и рукописных книг при Александровском реальном училище. В 1900 г. приобрел коллекцию естественноисторического музея, собранную И.Я. Словцовым, и передал ее в дар Александровскому реальному училищу. Учредил премии за лучшие работы по научному описанию Тюмени и Тюменского уезда. Н.М. Чукмалдин был одним из учредителей общества содействия учащимся-сибирякам в Москве.
Начало литературной деятельности Н.М. Чукмалдина приходится на 1850-е годы. С этого времени в «Тобольских губернских ведомостях» появляются его статьи экономического, публицистического содержания. Н.М. Чукмалдин — автор «Путевых очерков» и мемуарной книги «Мои воспоминания» (ч. 1 — 1889 г.; ч. 2 — 1902 г.).
Похоронен в д. Кулаково под Тюменью.
В 1995 г. тюменское издательство «СофтДизайн» учредило литературную премию имени Н. Чукмалдина за лучшие публикацию года и рукопись молодого поэта. Ее первыми лауреатами стали П. Суханов и В. Шумков (1995), А. Неркаги и К. Михайлов (1996).
Шесталов Юван (Иван Николаевич) (22 июня 1937) — первый профессиональный поэт манси, член Союза писателей с 1962 года. Родился в д. Камрадке Березовского района Ханты-Мансийского автономного округа. После окончания Березовской средней школы поступил на факультет народов Крайнего Севера Ленинградского педагогического института им. А.Н. Герцена, закончил филологический факультет Тюменского педагогического института.
Первые стихи Ю. Шесталова опубликованы в 1957 году в ханты-мансийской окружной газете «Ленинская правда». Первый поэтический сборник «Макем ат» («Аромат Родины») вышел в 1958 году, в 1964 — первое прозаическое произведение — повесть «Синий ветер каслания». Сегодня писатель — автор более сорока книг поэзии, прозы, публицистики, среди которых «Языческая поэма» (1971), «Когда качало меня солнце» (1972), «Тайна Сорни-най» (1976), «Огонь исцеления» (1989). За книгу «Языческая поэма» удостоен Государственной премии РСФСР им. А.М. Горького (1981). Начат выпуск 6-томного собрания сочинений писателя.
Ю. Шесталов — основатель и главный редактор издательства и журнала «Стерх», газеты «Белый журавль».
Живет и работает в Санкт-Петербурге.
Юганпелик Иван Антонович (1925 г. — ?) — ненецкий поэт старшего поколения, долгое время работавший в национальной редакции окружной газеты Ямало-Ненецкого автономного округа «Красный Север». Родился в поселке Халевож Приуральского района в оленеводческой семье. Сражался на фронтах Великой Отечественной войны, был тяжело ранен. Закончил окружную культпросветшколу, заведовал клубом. Еще в советские годы творчески поддерживал духовно-культурные традиции своего народа, правдиво и драматично описал столкновение древней северной цивилизации с индустриальной экспансией. Занимался родной мифологией и фольклором. Его переводили на русский язык 10. Зимин, А. Гольд и другие. В 90-е годы журнал «Уральский следопыт» напечатал в переводе А. Гольда поэму Юганпелика о судьбах Севера «Тюли-се».
Ядринцев Николай Михайлович (18 октября 1842 г. — 7 июня 1894 г.) — сибирский общественный деятель, этнограф, историк, путешественник, публицист, прозаик, поэт, журналист. Омич по рождению. В 1843 г. семья Ядринцева переезжает в Тобольск, в 1847–1851 гг. живет в Тюмени, где Ядринцев обучился грамоте у слепца, поэта-самоучки. В 1859 г. в Томской гимназии пишет первые стихи. Став вольнослушателем столичного университета, в 1860 г. знакомится с Г.Н. Потаниным, будущим знаменитым путешественником и исследователем Сибири и Востока. Знакомство перерастает в дружбу на всю жизнь. Ядринцев — активный деятель сибирского землячества, принимает участие в студенческих пореформенных волнениях, печатает в журнале «Искра» сатирические фельетоны.
По возвращении (1863) на родину Ядринцев ратует за открытие университета в Сибири, сотрудничает в «Томских губернских ведомостях», где в 1865 г. печатает статью «Сибирь перед судом русской литературы» (№ 9). Становится участником тайного томского кружка. В мае 1865 г. арестован вместе с Г.Н. Потаниным и до 1867 г. находится под следствием по делу Общества независимости Сибири. Приговорен к 12 годам каторги на рудниках, замененной бессрочной высылкой на Архангельский Север. В ссылке занимается литературной работой. Печатается в газете «Неделя», в журналах «Дело», «Азиатский вестник», в некрасовских «Отечественных записках» («Исторические очерки русской ссылки», «Письма о сибирской жизни», «Бродячее население Сибири» и др. статьи и исследования). В декабре 1873 года помилован и освобожден от ссылки.
В июле 1876 года переезжает на службу в Омск, занимает значительные административные должности. Становится одним из инициаторов создания Западно-Сибирского отдела Русского географического общества. В коллективном сборнике «Первый шаг» (1876) публикуются рассказы Ядринцева «Инородцы в ссылке» и его стихи. Участвует в экспедиции на Алтай. За изучение переселенческого дела на Алтае награжден Золотой медалью Русского географического общества.
В 1881 году возвращается в Центральную Россию. Печатает в Петербурге книгу «Сибирь как колония» (1882, второе дополненное издание — 1892). Организует газету «Восточное обозрение» (1884). Становится ее редактором (до 1890) и активным сотрудником. Печатает в ней «Сибирские литературные воспоминания» (1884). Ядринцев издает также «Литературный сборник» — регулярное приложение к «Восточному обозрению», выступает как редактор и автор статей «Начало печати в Сибири», «Судьба сибирской поэзии и старинные поэты Сибири» и др. В 1886 году в Петербурге выходит книга «Сибирские мотивы», где печатаются стихи Ядринцева.
В 1889 году участвует в экспедиции в верховья реки Орхон, открывшей развалины древнего Каракорума. Печатает в «Восточном обозрении» путевые письма о путешествии. Делает доклад об экспедиции в Парижском географическом обществе. В 1891 году печатает книгу «Сибирские инородцы, их быт и современное состояние». В 1892 году участвует в борьбе с голодом и болезнями в Западной Сибири. Возглавляет санитарный отряд. Работает над книгой «Путешествие в Америку», задумывает книгу «Сибирь и Америка». В июне 1893 года проездом к месту службы на Алтай в последний раз посетил Тобольск и Тюмень.