Александр Солженицын: Личность. Творчество. Время
Ю. А. Мешков







АЛЕКСАНДР СОЛЖЕНИЦЫН:

ЛИЧНОСТЬ. ТВОРЧЕСТВО. ВРЕМЯ



                                      НАЧНЕМ ИЗ ДАЛЕКА




Человек не выбирает время, в котором ему жить. Оно дается ему, и в отношении к нему он определяет и выявляет себя как личность.

Обычных способностей и обычного усердия требует время от живущих в согласии с ним, за что и награждает спокойной жизнью. Не всякому дано бросить ему вызов.

Встав против течения, трудно устоять под напором его. Но зато устоявшие, бросившие безумный вызов и современниками нареченные бунтарями, открываются нам подлинными героями своего времени. Геройство их – в силе духа и нравственной самоотверженности. В том, что прожили они жизнь свою не по лжи.

Таким и видится уже сегодня жизненный и творческий путь Александра Солженицына – выдающегося современного русского писателя.






ПОНЯТЬ АЛЕКСАНДРА СОЛЖЕНИЦЫНА...




Понять Александра Солженицына – значит многое понять в истории уходящего XX века. И в первую очередь – нашего российского XX века.

На заре столетия Александр Блок провидел что оно

Султанам раздувая вены.
Все разрушая рубежи
Неслыханные перемены
Невиданные мятежи.

Столетие, современниками которого нам с вами, дорогой читатель, выпало быть, еще не завершило течение своих последних лет. Дай Бог, чтобы они оказались мирными и спокойными. Чтоб не добавили страданий и новых бедствий нашим соотечественникам. Чего-либо существенного, на мой взгляд, в черты XX века они не внесут, ибо уже очевидна его историческая завершенность.

Не вдаваясь в детали, на уровне эмоционального восприятия современника, могу сказать, что это был век массовых, народных освободительных и революционных движений и массовых неслыханных прежде, репрессивных казней; стремительного научно-технического прогресса человечества и поразительного бессилия человека перед лицом обстоятельств; высоких, торжественно декларируемых слов о справедливости, братстве и счастье и забвения нравственных всечеловеческих ценностей.

Историкам еще предстоит анализировать, собирать воедино мозаику больших и малых событий, внешне взаимоисключающих друг друга. Собранные вместе, они кричат о неправомерности рассматривать их в одном ряду. Но в их «рядности» есть и своя неумолимая логика, свой высший смысл, а не только высший злой умысел.

История не знает сослагательного наклонения.

Октябрь 1917 года. Согласимся ли мы с Александром Солженицыным, который считает его всего лишь переворотом, отвернувшим страну от истинного пути, примем ли точку зрения КПСС, которая определяла его как Великую социалистическую революцию, но признаем: оказал воздействие на судьбы народов всего мира, заметнее – в Азии, существенно – в Европе, косвенно – в Америке, а прямо, непосредственно – в Евразии, т. е. в России, на судьбы русского и союзных с ним в российской государственности народов.

Октябрь 1917 года был начат во имя великой всеобщей цели, во имя, как формулировал В. И. Ленин, вождь революции и основатель утвержденной ею государственно-политической системы, «обеспечения полного благосостояния и свободного всестороннего развития ВСЕХ членов общества». По мысли А. М. Горького, во имя этой идеи и был начат «страшный научный эксперимент над живым телом России». Что из этого эксперимента получилось, мы как раз у Александра Солженицына и прочитываем.

В конце века мы оглядываемся на пройденный путь. И стоит продолжить Александра Блока, который, прозревая итог столетия, обращался к тем, кому суждено будет жить на исходе его;

Открой твой взор отверзни слух,
И причастись от жизни смысла,
И жизни смысл благослови,
Чтоб в тайные проникнуть числа
И храм воздвигнуть – на крови.

Историки все подытожат. Время все расставит (и уже расставляет) по своим заслуженным местам. А когда потребуются свидетельства современников, грядущие поколения найдут их в образных открытиях художников века.

И в ряд великих художников XX века время ставит Александра Солженицына.

Да, творчество Александра Солженицына, конечно же, выдающееся литературно-художественное явление. Но чисто литературно-художественным ему еще предстоит стать. Ибо сегодня оно воспринимается нами как явление общественно-политическое. А точнее – как зеркало, отражающее в себе многие трагические страницы нашей давней и недавней истории, судеб поколений и конкретных людей.

Кто-то из умных людей заметил, что если бы математические аксиомы затрагивали интересы людей, они легко опровергались бы. Литературные произведения своим содержанием, темами и образами, самой интонацией, избранной автором в его обращении к читателю, конечно же, затрагивают интересы людей. И очень многих. Одни – принимают, другие – равнодушны, а третьи – активно отвергают то, что и как поведал автор. Причины – как приятия, так и неприятия – разные. В основе отношения читателей к литературному произведению и оценки его лежат ценностные ориентиры каждого – исторические, бытовые, нравственные представления о жизни. Эти ориентиры индивидуальны, личностны, а потому не совпадают. Потому и не совпадают восприятие и оценка того или иного произведения. Особенно произведения современного, без традиции вживания в него, устоявшихся интерпретаций, читательского опыта предыдущих поколений.

Александр Солженицын вступил в литературу стремительно, сразу приковал к себе внимание и удерживает его вот уже более тридцати лет. Его вступление в литературу стало не только приходом в нее нового писателя, а началом ее нового этапа. Разумеется, не надо пояснять что я веду речь о русской литературе.

О пути Александра Солженицына в литературу и в литературе и пойдет речь ниже.






ПАФОС ТВОРЧЕСТВА




Прежде всего нужно назвать трех «китов», составляющих пафос творчества Александра Солженицына.

Это – патриотизм, свободолюбие, жизнестойкость.

Оппоненты могут возразить мне, что выделенные черты – традиционны. Они никак не характеризуют новаторства писателя. Но Александр Солженицын – традиционалист. Традиционалист в том смысле, что его творчество естественно продолжает великие традиции русской литературы, всегда стремившейся не забавлять читателя занимательной интригой и игрой ума, а открыть ему глаза на себя и общество. Всегда сохранявшей учительную интонацию.

Творчество Александра Солженицына условно можно представить двумя потоками. Первый – о том, что с нами стало, какой открылась советская действительность за десятилетия своей послеоктябрьской истории. Это – «Один день Ивана Денисовича», рассказы, «В круге первом», «Раковый корпус», пьесы и киносценарий «Знают истину танки» и, конечно же, «Архипелаг ГУЛАГ». Второй – о том, почему это с нами стало, откуда началось. Я имею в виду романы цикла «Красное колесо».

Ниже речь пойдет о произведениях, исследующих, а точнее – открывающих нам нашу недавнюю реальность. Понять, во имя чего сделаны Солженицыным его художественные открытия, и помогают выделенные пафосные черты: патриотизм, свободолюбие, жизнестойкость.

Проза Солженицына пришла к читателю сразу, одномоментно, «обвально», масштабными и многотомными его работами. Неподготовленный читатель «вязнет» в них.

Но есть у писателя цикл коротких рассказов, своеобразных стихотворений в прозе, им определяемых как «крохотки». Приведу три из них, которые, по моему мнению, дадут представление о сути творчества Солженицына.

Первая – «Костер и муравьи»:

«Я бросил в костер гнилое бревнышко, не досмотрел, что изнутри оно густо населено муравьями.

Затрещало бревно, вывалили муравьи и в отчаянии забегали. Забегали по верху и корежились, сгорая в пламени. Я зацепил бревнышко и откатил его на край. Теперь муравьи многие спаслись – бежали на песок, на сосновые иглы.

Но странно: они не убегали от костра.

Едва преодолев свой ужас, они заворачивали, кружились и какая-то сила влекла их назад, к покинутой Родине! – и были многие такие, кто опять взбегали на горящее бревнышко, метались по нему и погибали там».

В своих романах и публицистических работах Александр Солженицын сказал много горьких слов о том, что с нами было и есть, открыл трагедию, которую пережили народы России. Но сказано им все это, даже если что-то сказано и в запальчивости, – во имя любви к Родине.

Его патриотизм не в суесловном риторическом фонтанировании, а в обжигающей, горькой правде реальной судьбы Отечества. Горькая эта правда сказана им во имя очищения и спасения каждого из нас. И если, повторю, в чем-то писатель пристрастен, то пристрастие это – от великой его любви к своей Родине – России.

Беда и трагедия народа и каждого из его граждан – в несвободе.

Свободолюбие – вторая составляющая пафоса творчества Солженицына. Об этом – короткая новелла «Шарик»:

«Во дворе у нас один мальчик держит песика Шарика на цепи – кутенком его посадили с детства.

Понес я ему однажды куриные кости, еще теплые, пахучие, а тут как раз мальчик спустил беднягу побегать по двору. Снег во дворе пушистый, обильный. Шарик мечется прыжками, как заяц, то на задние лапы, то на передние, из угла в угол двора, из угла в угол, и морда в снегу.

Подбежал ко мне, меня опрыгал, кости понюхал – и прочь опять, брюхом по снегу!

Не надо мне, мол, ваших костей – дайте только свободу!»

Тут и комментарий не нужен.

Открывая читателю горькую правду народной трагедии, Солженицын утверждает и славит жизнестойкость, верит в жизнестойкость народа. Об этом – «Вязовое бревно»:

«Мы пилили дрова, взяли вязовое бревно – и вскрикнули: с тех пор, как ствол в прошлом году срезали, и тащили трактором, и распилили его на части, и кидали в баржи и кузовы, и накатывали в штабели, и сваливали на землю – а вязовое бревно не сдалось!

Оно пустило из себя свежий росток – целый будущий вяз или ветку густошумящую.

Уже бревно положили мы на козла, как на плаху, но не решились врезаться в шею пилой: как же пилить его? Ведь оно тоже хочет жить! Ведь вот как оно хочет жить – больше нас».

...Патриотизм, свободолюбие и жизнестойкость – не темы, которые разрабатывает Александр Солженицын. Я назвал бы их ингредиентами, составляющими пафос его творчества. Они наполняют каждую его страницу и каждой странице текста придают особую, солженицынскую плотность. Это и качества его личности. Тот фундамент, на котором он устоял в передрягах судьбы, «выпавшей ему на долю. То, что и помогло ему сохранить себя в жерновах времени.






А И. СОЛЖЕНИЦЫН РОДИЛСЯ…




Александр Исаевич Солженицын родился 11 декабря 1918 года на Северном Кавказе, в Кисловодске.

В пору особо резкого противостояния писателя и советских официальных кругов распространялись слухи, будто он происходит из дворянского рода (а это уже было тогда криминалом), отец его был будто крупным помещиком, а дед по линии матери крут на расправу с бедняками, что Солженицыны потеряли в революцию большие земли, крупные стада и несколько поместий. Этим как бы делался экскурс в родословие его непримиримой «антисоветской» позиции, которую одно время искали во всем, о чем и что бы он ни писал, в его высказываниях и поступках.

Своих предков писатель обнаружил упомянутыми даже в петровских документах 1698 года. А прапрадед крестьянствовал в Воронежской губернии, откуда и был за бунт сослан на Кавказскую линию. Солженицыны были вольными землепашцами, в крепостной зависимости не состояли. Но земли имели достаточно. У вольного землепашца Солженицына, имевшего большую и работящую семью, как и у многих землепашцев Ставрополья, были и быки, и лошади, и овцы, и коровы в таком количестве, сколько могли содержать. И это не считалось особым богатством (см.: Польский Л. Наш земляк Александр Солженицын – Дон 1991. № 1).

Отец будущего писателя учился в Московском университете. Когда началась первая мировая война, он добровольцем пошел на фронт, служил в Гренадерской артиллерийской бригаде, был награжден Георгиевским крестом и боевыми медалями, стал офицером. В романе «Август Четырнадцатого» он выведен под именем Сани Ложеницына. С фронта вернулся весной 1918 года после Брестского мира, когда фронта как такового, а главное – армии не стало. Обвенчался с Таисией Шербак. Но еще до рождения сына умер от несчастного случая на охоте.

Дед по линии матери Захар Шербак также был зажиточным крестьянином. А начинал с ничего, сам нанимаясь на работу! Мало того, что в революцию он потерял все свое состояние и стал имущественно равен со всеми, т. е. нищим. Ему, когда еще только начиналась коллективизация, хотели вспомнить былое, по его недавние работники отстояли «хозяина» и не дали ему умереть с голода. А дочь его Таисия с малолетним сыном перебралась в Ростов, маялась по углам, пока не получила сырую комнату в перестроенной под коммунальное жилье конюшне. Умерла в годы войны в Георгиевском, на сорок девятом году жизни, от чахотки.

Александр Солженицын не много сам рассказал о своем детстве. И тем интереснее в его интервью газетам «Нью-Йорк Таймс» и «Вашингтон Пост» 30 марта 1979 года слова о матери: «Она вырастила меня в невероятно тяжелых условиях. Овдовев еще до моего рождения, не вышла замуж второй раз – главным образом опасаясь возможной суровости отчима. Мы жили в Ростове до войны 19 лет – и из них 15 не могли получить комнаты от государства, все время снимали в каких-то гнилых избушках у частников, за большую плату, а когда и получали комнату, то это была часть перестроенной конюшни. Всегда холодно, дуло, топилось углем, который доставался трудно, вода приносная издали; что такое водопровод в квартире я вообще узнал лишь недавно. Мама хорошо знала французский и английский, еще изучила стенографию и машинопись, но в учреждения, где хорошо платили ее никогда не принимали из-за ее соцпроисхождения, даже из безобидных, вроде Мельстроя, ее подвергали чистке, что значит, – увольняли с ограниченными правами на будущее. Это заставляло ее искать сверхурочную вечернюю работу, а домашнюю делать уже ночью, всегда недосыпать. По условиям нашего быта она часто простужалась... на ее могилу попал лишь через 12 лет, после лагеря и ссылки».

После средней школы Александр Солженицын учился на физико-математическом факультете Ростовского университета, куда поступил в 1936 году. Учился отлично. Был даже Сталинским стипендиатом. И мечтал о литературном творчестве.

Еще в школе он увлеченно писал стихи и рассказы. С 9 лет вынашивал мечту о писательстве. В университете мечта укрепилась. Наталья Решетовская, учившаяся параллельно на химическом факультете, вспоминает, что Александр многое из написанного им тогда читал и показывал ей, а три его рассказа («Речные стрелочники», «Николаевское» и «Заграничная командировка») так ей понравились, что она переписала их к себе в тетрадь (см.: Решетовская Н. Александр Солженицын и читающая Россия. – М. 1990).

Между молодыми людьми завязалась дружба, перешедшая в глубокую любовь, а в 1940 году они вступили в брак. Была и общность интересов к искусству: у Солженицына – к литературе, у Решетовской – к музыке.

В 1939 году, не оставляя учебы в университете, Александр Солженицын поступает на заочное отделение Московского института философии, литературы и искусства (МИФЛИ), давшего нашей культуре плеяду талантливых литераторов. Заметим, что этот институт в 1939 году закончил Александр Твардовский, которому суждено будет ввести Солженицына в литературу. Наталья Решетовская училась параллельно в консерватории и подавала надежды как способная пианистка.

Александр был заметной личностью. Так, тогда же, в конце учебы в университете, он стал героем одного из сюжетов местной кинохроники. На экране студент-стипендиат выполнял опыт по физике, потом сидел над заданием как студент-заочник престижного и известного московского вуза, вкладывал выполненное задание в конверт и подписывал адрес МИФЛИ. А на смотре художественной самодеятельности учащейся молодежи Ростова с успехом читал свои стихи «Гимн труду» и «Ульяновск».

К весне 1941 года окрепло желание серьезно продолжить учебу в Москве, на очном отделении. Начало войны застало его в столице, на сессии.

Пришлось срочно вернуться в Ростов, по месту воинской прописки. Стал проситься, как все выпускники-однокурсники, в армию. Но медицинская комиссия нашла что-то в состоянии его здоровья. И он с женой по распределению поехал в город Морозовск, где они 1 сентября и начали учительствовать в школе.

Но потом его переосвидетельствовали, призвали и направили... в обоз. Это было обидно: с университетским дипломом – и в обозе. Потом он пробил-таки направление в училище и выехал в Кострому, куда было эвакуировано одно из Ленинградских артиллерийских училищ, курсантом которого Солженицын и стал. Программа была уложена в несколько месяцев. Уже осенью 1942 года – выпуск и назначение в резерв. А оттуда – на фронт.

С весны 1943 по февраль 1945 года он командовал батареей артиллерийской инструментальной разведки (АИР). Батарея непосредственного участия в боях не принимала, она обеспечивала другие части целями и разведданными. На этом основании пытаются поставить под сомнение и сам факт пребывания Солженицына на фронте, и его право именоваться боевым офицером, и вообще – правдивость его автобиографических признаний (см.: Бушин В. Мастер полуправды. – Молодая гвардия 1992. № 1-2). Для нас же убедительным свидетельством должно служить то, что свой первый боевой орден Отечественной войны Солженицын получил 15 августа 1943 года за участие в сражениях под Курском. В 1944 году он награжден и орденом Красной Звезды.

Да, обстановка на отстоявшей от передовой линии батарее была относительно спокойной. Ему даже удалось на время вызвать к себе жену и устроить ее в часть. С ней до этого в письмах, а теперь – в редкие часы фронтового семейного счастья он делился и творческими замыслами, среди них – повесть «Шестой курс», о студентах на фронте. И в армии он много писал, ряд произведений отправил в Москву, на суд писателей. Рецензировал их Б. Лавренев, в целом отозвавшийся тепло.

К осени 1944 года жена вынуждена была выехать из части.

Александр Солженицын продолжал воевать. За участие в боях в Восточной Пруссии был представлен к ордену Боевого Красного Знамени. Но получить его ему тогда было не суждено.






9 ФЕВРАЛЯ 1945 ГОДА... АРЕСТОВАН




9 февраля 1945 года капитан Солженицын, вызванный к командиру бригады сразу после боя, был арестован. В книге «Архипелаг ГУЛАГ» он вспоминает:

«Едва смершевцы кончили меня потрошить, вместе с сумкой отобрали мои политические письменные размышления и, угнетаемые дрожанием стекол от немецких разрывов, подталкивали меня скорей к выходу, – раздалось вдруг твердое обращение ко мне – да! через этот глухой обруб между остановившимися и мною, обруб от тяжело упавшего слова «арестован», через эту чумную черту, через которую уже ни звука не смело просочиться, – перешли немыслимые, сказочные слова комбрига:

– Солженицын. Вернитесь.

И я крутым поворотом выбился из рук смершевцев и шагнул к комбригу назад. Я его мало знал, он никогда не снисходил до простых разговоров со мной. Его лицо всегда выражало для меня приказ, команду, гнев. А сейчас оно задумчиво осветилось – стыдом ли за свое подневольное участие в грязном деле? порывом стать выше все жизненного жалкого подчинения? Десять дней назад из мешка, где оставался его огневой дивизион, двенадцать тяжелых орудий, я вывел почти, что целой свою разведбатарею, и вот теперь он должен был отречься от меня перед клочком бумаги с печатью?

– У вас... – веско спросил он, – есть друг на Первом Украинском фронте?

– Нельзя!.. Вы не имеете права! – закричали на полковника капитан и майор контрразведки. Испуганно сжалась свита штабных в углу, как бы боясь разделить неслыханную опрометчивость комбрига (а политотдельцы – и готовясь дать на комбрига материал). Но с меня уже было довольно: я сразу понял, что я арестован за переписку с моим школьным другом, и понял, по каким линиям ждать мне опасности».

Командиром бригады, под началом которого воевал Солженицын, был тогда полковник, впоследствии генерал Захар Георгиевич Травкин. Уже в 1946 году он так характеризовал своего недавнего, теперь находившегося в заключение офицера: «За время пребывания в моей части Солженицын был лично дисциплинирован, требователен к себе и подчиненным, его подразделение по боевой работе и дисциплине считалось лучшим под» разделением части. Выполняя боевые задания, он неоднократно проявлял личный героизм, увлекая за собой личный состав, и всегда из смертельных опасностей выходил победителем».

В букете обвинений, потом Солженицыну предъявленных главными были инкриминируемые ему критические высказывания в адрес Советской Армии, Верховного Главнокомандующего И. В. Сталина. Обвинялся он в восхвалении немцев, западных порядков, восхищении европейской культурой. В основе обвинений – отдельные фразы из его писем, которые были вскрыты военной цензурой и прочитаны контрразведкой. Нашлись, видимо, и сослуживцы, подтвердившие, что он был остер на язык, советские порядки обсуждал (осуждал – не осуждал, но криминал уже в том, что обсуждал), открыто говорил, что думал.

Арестовали его в Восточной Пруссии.

В судьбе художника не бывает случайностей. Факты и события, разрозненно подчиненные игре обстоятельств, вдруг могут выстроиться в роковой преднамеренности. И уже не вынуть иной встречи, иного знакомства, уже случайность становится счастливой удачей, провидением, ниспосланным самой судьбой.

В том, что военная дорога капитана Александра Солженицына пролегла через Восточную Пруссию, есть свои знак его писательского предназначения.

Дело в том, что еще в Ростове, когда он учился в университете, в 1937 году, он заинтересовался, одной из трагических страниц первого месяца мировой войны. Речь идет о гибели армии Самсонова в августе 1914 года как раз в Восточной Пруссии. Видимо, много рассказов об этом было в семье, особенно в связи с отцом, которого он так и не узнал. Возможно, ему в руки попали какие-то источники. Не исключено, что это могла быть и встреча с очевидцем событий.

Во всяком случае, был толчок.

Он и с друзьями делился замыслом большого романа. События романа и его содержание должны были, видимо, соответствовать тогдашнему официальному взгляду на недавнее прошлое. Да, роман должен был начинаться главами о гибели армии генерала Самсонова в августе 1914 года. Но примечательно название его – «Люби революцию». Повелительность глагола не оставляет сомнения в отношении тогдашнего Солженицына к событиям 1917 года и к Октябрьской революции. И дает основание считать, что тогда он думал совсем иначе, чем позднее, после лагеря и ссылки, после «Архипелага ГУЛАГ» и в пору написания эпопеи «Красное колесо», ставшей реализацией этого давнего замысла.

В 1989 году в интервью одному из американских журналов писатель скажет о «силовом поле марксизма» как официальной советской идеологии, которое «имеет такое воздействие, что проникает в мозг молодого человека и постепенно овладевает им». И далее – признание: «В 17—18 лет я... стал марксистом, ленинцем и верил во все это. Таким я был, когда учился в университете, затем во время войны, и вплоть до тюрьмы» (За рубежом. 1989, № 31. С. 22).

У нас все еще бытует мнение, что убеждения и взгляды, однажды обретенные, человек не может и не должен менять, остается с ними до конца жизни. Что же получается? Получается, что он должен подгонять под них то новое, что открывает ему течение жизни? Или не должен видеть самого этого течения, того, что не в русле вбитых в него процессом воспитания взглядов и убеждений?

Да Александр Солженицын в предвоенные годы по умонастроению своему был типичным молодым человеком конца 30-х годов: Сталинским стипендиатом активным комсомольцем участником художественной самодеятельности, убежденным строителем светлого будущего...

Но, во-первых.

Война, арест, тюрьма, лагерь, ссылка открыли ему те стороны советской действительности, о которых он и не знал. А он – человек впечатлительный, но умеющий сопоставлять и анализировать факты. Его личные впечатления дополнялись рассказами тех, с кем сводила судьба, и он не мог не верить их свидетельствам. Странно было бы, если розовые очки не спали.

Но дело не только в личном опыте.

Ибо – во-вторых.

Он готовился стать писателем, художником. Художественное освоение мира есть образное постижение, исследование его и в причинно-следственной связи, и в сущностном проявлении. Начиная это исследование, художник, как и ученый в своем научном исследовании, еще не владеет всем материалом и далек от выводов, к которым предстоит идти. У него, конечно же, есть свой взгляд на предмет, то, что назовем начальной гипотезой. Новый, постигаемый в процессе исследования материал, проникновение в него корректирует эту гипотезу, нередко заставляет отказаться от нее, прийти к другой. В изменении его взглядов – его рост. Растет человек, умнеет, больше знает – изменяются и его взгляды. Остановился в росте – остались неизменными и убеждения.

И чтобы закончить мысль о естественности не только эволюции, но смены взглядов и убеждений, сошлюсь на жанровое определение, которое Александр Солженицын дал главной своей публицистической книге. «Архипелаг ГУЛАГ» он назвал «опытов художественного исследования».

Ис-сле-до-в-а-ни-я.

И в основе этого исследования – не только впечатление собственной жизненной судьбы.

Писать обстоятельную, в деталях и документах, с лицами И точными фактами творческую биографию Александра Солженицына мы пока не можем. Во-первых, потому, что не все, написанное им, целостно и в полном объеме собрано. Речь даже не об архиве (а вообще-то как без него?), речь о том, что было напечатано им за рубежом, разошлось в интервью, разных периодических изданиях – газетах, журналах, сборниках. Лишь с 1989 года его стали после долгого перерыва публиковать и в своей стране, но без какой-либо системы и подчас без предварительного согласия с автором. Во-вторых, жив к счастью, сам писатель, многие из его близких и родных. Что откроет нам одна лишь переписка его?! О чем можно и нужно, по его мнению, рассказать, он рассказал.

Будущие исследователи творчества и биографии Солженицына отделят реальные факты от их художественной и публицистической интерпретации и им самим, и писавшими о нем журналистами и уже появившейся плеяды «очевидцев», обследуют архивы, сопоставят черновые варианты, и редакции текстов, соберут достоверные свидетельства современников. И тогда неизбежно в том, что сегодня пишется о Солженицыне, в том числе и автором этих строк, обнаружатся неточности, натяжки, вольности. Вот почему я лишь высказываю предположения, а не достоверно утверждаю.

Итак, предположив, что был некий внешний повод, отмечаю, что в 1937 году Александр Солженицын попытался художественно оформить нечто об армии генерала Самсонова, погибшей в августе 1914 года в Восточной Пруссии. Понятно, что замысел этот тогда не был развернут. А тут – война, тут – возможность увидеть места, где протекали события, ставшие историей и в предвоенные годы так его интересовавшие.

Командир батареи артиллерийской звуковой разведки капитан Солженицын был подготовлен к встрече с этими местами. Наверняка он говорил о давних событиях с сослуживцами, высказывался о причинах поражения русской армии. Критический запал молодого офицера допускал и аналогии с современностью.

Солдат Советской Армии в Восточной Пруссии встречали аккуратные домики с черепичными крышами, ухоженные усадьбы, хорошие дороги, типично немецкий порядок во всем. Правда, это накладывалось и перекрывалось святой ненавистью к врагу, который родные места и дома солдат превратил в руины. Желание отомстить врагу было так понятно. Но ненависть не должна была ослеплять. А она, к сожалению, ослепляла. И на Солженицына, когда он говорил о Германии, ее народе и культуре, могли смотреть косо, могли и сообщить «куда следует».

Что он мог говорить? Обратимся к роману «Август Четырнадцатого».

Солженицын рассказывает, как русские войска входят в оставленный противником немецкий городок (глава тридцать седьмая). И мирные жители города весьма любезны, приглашают офицеров на кофе с бутербродами, открылись парикмахерские. «Воюют мундиры, – заключает писатель, – но было бы за пределом человечности воевать всем против всех».

Первая редакция романа «Август Четырнадцатого» была напечатана в 1971 году в Париже, когда Солженицын еще не был выслан из страны. В советской печати тут же появились разносные статьи, где внимание заострялось на том, что вот, мол, он сочувствует культурным немцам, которые воюют с «некультурными» русскими. И на этом основании обвиняли писателя в антипатриотизме. Как неотразимый аргумент приводили сцену, в которой немецкие женщины, обнаружив в русском офицере знание немецкого языка, спрашивали его и через него других: «На что вы надеетесь? Разве можете вы победить культурный народ?» И ответом, считали критики – советские «патриоты», стал роман о поражении русской армии, из чего следовала оценка всей первой мировой войны, и, якобы, «некультурное» завершение ее для России революцией Октября 1917 года и позорным Брестским миром.

«Антипатриотизм» Солженицына в романе проецировался на его арест в феврале 1945 года, когда он, мол, уже высказывал мысли, что и насторожило бдительных офицеров – контрразведчиков. За ним установили наблюдение, стали вскрывать письма, а вскоре набрался «материал» и последовал арест. Скажем к слову, что во второй половине 60-х годов, желая скомпрометировать писателя, поговаривали, что он чуть ли не в полиции у немцев служил, чуть ли не в плен то ли сдался, то ли хотел сдаться, но помешали, чуть ли не измену совершил. Так или иначе, но было, мол, основание для ареста.

В феврале 1957 года военная коллегия Верховного суда СССР вынесла определение за номером 4н-083/57 о прекращении дела по обвинению А. И. Солженицына за отсутствием состава преступления. Этим определением, как следует из архивного сопроводительного листа, интересовался А. Т. Твардовский, в связи с обсуждением кандидатуры Солженицына на соискание Ленинской премии 1904 года. Тогдашний комсомольский вождь С. Павлов на одном из заседаний Комитета по премиям и «ляпнул» о якобы законном наказании 1945 года. Редактору «Нового мира» удалось тогда документально опровергнуть этот злопыхательский «ляп». Но в 1974 году, когда писателя выслали из страны, Твардовского – уже не было в живых И некому было ответить на вновь выдвинутое обвинение в давней государственной измене, в непатриотичности Солженицына уже тогда, во время войны. Только в 1989 году, в свете всеобщего интереса к писателю и его произведениям, выдержка из этого документа была опубликована (см.: Юрасов Д. Что я читаю сегодня. – Лит. газета. 1989. 16 авг. №33. С. 5).

«Из материалов дела, – говорится в официальном документе, видно, что Солженицын в своем дневнике и в письмах к своему товарищу Виткевичу Н. Д., говоря о правильности марксизма-ленинизма, о прогрессивности социалистической революции в нашей стране и неизбежной победе ее во всем мире (вспомним позднее признание: «верил во все это» – Ю. М.), высказывался против культа личности Сталина, писал о художественной и идейной слабости литературных произведений советских писателей, о нереалистичности многих из них, а также о том, что в наших художественных произведениях не объясняется объемно и многомерно читателю буржуазного мира историческая неизбежность побед советского народа и армии, и что наши произведения художественной литературы не могут противостоять ловко состряпанной буржуазной клевете на нашу страну».

Простим кондовую «идейность,» которой исполнена лексика данного документа. Авторы его тогда и представить себе не могли советского человека без его убежденности в «правильности марксизма-ленинизма» и понимания им «прогрессивности социалистической революции», ибо отсутствие этой убежденности, а также демонстрации ее даже после XX съезда партии и допустить нельзя было. А цитирую я этот документ ради следующего вывода:

«Эти высказывания Солженицына не содержат состава преступления».

Из приведенного следует, что, во-первых, судили и за критические высказывания в адрес «самой передовой, самой идейной» литературы. Во-вторых, что художественная литература и на войне была в сфере интересов Солженицына.






ОН СТАЛ... «ЗЭКОМ»




Он стал на послевоенные годы «зэком» – советским заключенным.

7 июня 1945 года традиционным – не судом а «особым совещанием» – для тех лет способом А. И. Солженицын «за антисоветскую агитацию и попытку к созданию антисоветской организации» (вот так, а не иначе!) по статьям 58-10 и 58-11 Уголовного кодекса приговорен к восьми годам исправительно-трудовых лагерей (правда, с зачетом месяцев, которые уже отсидел со дня ареста), а за этим автоматически следовало последующее пятилетнее поражение в правах, т. е. ссылка.

С середины августа до начала сентября 1945 года он находился в лагере в Новом Иерусалиме под Москвой, а с 9 сентября до лета 1946 года – в лагере на Калужской заставе в Москве. Впечатления этого лагеря и дали материал пьесы «Республика труда». Летом 1946 года сидел в Бутырской тюрьме, а оттуда переведен в Рыбинск, в научно-исследовательский институт системы НКВД.

Жена по возможности навещала его, приносили передачи. Но она сама попала в очень трудное положение. Наталья Решетовская уже училась в аспирантуре МГУ и, конечно же, не могла открыться кому-либо, что ее муж – в заключении. А тут летом 1946 года химическая лаборатория, в которой она работала, была засекречена. Надо было снова заполнять более пространные анкеты с указанием близких и дальних родственников, проходить проверки. И на очередном свидании, трудно, со слезами, но решено было между ними, что она официально расторгнет брак. «Бывший муж» в заключении – это снимало многое.

Отношений Солженицына и его первой жены Решетовской пока не время касаться. Расходились, сходились, потом опять расходились, высказывались по адресу друг друга... Бог им судья!

Но они искренне, со студенческих лет любили друг друга. В лагере Солженицын посвятил ей два цикла стихотворения «Сердце под бушлатом» и «Когда теряют счет годам. (Из писем женщины)».

Стихи его пока мало известны читателю. Потому приведу одно.

Оно, видимо, как раз о том трудном, со слезами, свидании через две решетки, между которыми ходил надзиратель, о том свидании, когда решено было между ними во имя будущего хотя бы одного из них расторгнуть брак. Стихотворение так и называется: «Через две решетки». Оно полно восклицательных знаков как знаков отчаяния, когда не о чем и не у кого спрашивать. Оно интонационно сбивчиво, ибо синтаксическая упорядоченность никак не шла к состоянию героев стихотворения. Оно – о любви и трагедии безысходности, в которой любящим, чтоб не погибнуть, суждено лишь смириться.

Ты – как девочка молодая,
Ты – все та же не блекнет лицо!
Распрямись же! Сними, родная,
Обручальное наше кольцо.
Ты не знаешь, что значит ждать!
Холодеть. Каменеть. Скрываться.
Человеку ль пред жизнью не сдаться?
Ведь не год. Ведь не три. Ведь не пять! —
Двенадцать.
Облетят твои свежесть и цвет,
Подо льдами надломится стойкость... —
Не клянись же, безумная! Нет!!!
Даже сказочный срок – семь лет!
Даже в сказках не ждут постольку!

Через год из Рыбинска Солженицын был конвоирован в Загорск, а оттуда – в Москву, в Останкино, в Марфинскую «шарашку» – лагерь, где пробыл три года. Впечатления этих трех лет легли в основу романа «В круге первом».

Лев Копелев,  боевой офицер-политработник, арестованный весной того же 1945 года и по аналогичному же вздорному обвинению что и Солженицын, был переправлен сюда чуть позже. По прибытии ему рассказал один из приятелей:

«Это Марфинская шарашка. Называется по-ихнему «объект № 8 или спецтюрьма № 16». Тут все из демонтированных берлинских лабораторий фирмы «Филипс». Разрабатывают «полицейское радио»... Начальник здесь такой, что можно по-человечески разговаривать. Молодой инженер-капитан. Флегматичный, беззлобный. И мы его убедили вытребовать тебя – известного языковеда и опытнейшего переводчика со всех языков. А то подвалы забиты тысячами папок, и научные есть, и производственные описания приборов, еще никому у нас не известных. Здесь никто не понимает немецкой писанины... Вот мы тебя на это и запустим... Кто мы?.. Замечательный человек! Александр Исаевич Солженицын. Тоже фронтовик. Капитан. Умница. Благороднейшая душа. Личность! Он заведует технической библиотекой...»

А потом последовало знакомство с тем, кто и заведовал технической библиотекой:

«Он встал навстречу. Высок, светло-рус, в застиранной армейской гимнастерке. Пристальные, светло-синие глаза. Большой лоб. Над переносицей резкие лучины морщин. Одна неровная – шрам». (Копелев Лев. Марфинская шарашка. – Вопросы литературы. 1989, Июль. С. 84).

Здесь Александр Солженицын и начал, вернее – вернулся к писательству. Шла напряженная работа над собой. В беседах, а чаще в спорах искал правду. Любил одиночество при прогулке не мешали думать. Впрочем, об этом – роман «В круге первом».

Но летом 1950 года Марфинскую шарашку закрыли. Солженицын попал в Казахстан, в Экибастузский лагерь. Это о нем в «Одном дне Ивана Денисовича». Писать возможности уже не было, а желание осталось. Это было уже даже не желание, а потребность. Он и писал... в уме, запоминая наизусть и постоянно воспроизводя в памяти. Об этом читаем в его автобиографической книге «Бодался теленок с дубом».



«...в лагере пришлось мне стихи заучивать наизусть – многие, тысячи строк. Для этого я придумал четки с метрической системой, а на пересылках наламывал спичек обломками и передвигал. Под конец лагерного срока, поверивши в силу памяти, я стал писать и заучивать диалоги в прозе, маненько – и сплошную прозу. Память вбирала! Шло! Но больше и больше уходило времени на ежемесячное повторение всего объема заученного – уже неделя в месяц».



Работа над собой продолжалась и здесь, в лагере. И в первую очередь – через осмысление, систематизацию, анализ личных впечатлений, опыта, своей судьбы и судеб других. Так складывались в уме не только стихи и поэмы, но и стихотворные драмы «Пир победителей» и «Пленники». Уже не догмы марксизма-ленинизма, не юношеская вера в «светлое будущее» занимали его. Его укрепляли и поддерживали христианские заповеди. Вернулась и утраченная в юности вера в Бога. Об этом и стихи, которые он привел в «Архипелаге ГУЛАГ».

Да когда же я так допуста, дочиста,
Все развеял из зерен благих?
Ведь провел же и я отрочество
В светлом пении храмов твоих.

Рассверкалась – премудрость книжная,
Мой надменный пронзая мозг,
Тайны мира явились – постыдными,
Жребий жизни – податлив как воск.

Кровь бурлила – и каждый выполоск
Иноцветно сверкал впереди, –
И без грохота тихо рассыпалось
Зданье веры в моей груди.

Не рассудком моим, не желанием
Освещен ее каждый надлом –
Смысла Высшего ровным сиянием,
Объяснившимся мне лишь потом.

И теперь, возвращенная мерою,
Надчерпнувши воды живой, –
Бог Вселенной! Я снова верую!
И с отрекшимся был Ты со мной...

Вера в Бога, в Божий промысел укрепилась во время болезни.

У Александра Солженицына в лагере обнаружилась злокачественная опухоль в паху. Оперировали. А после операции, едва начал вставать, – выводили на работу. Выжил чудом. Уповал на молитву, которую сам же однажды сочинил.

В этой молитве – его вера в то сущностное начало человека, которое и приближает его к совершенству. Чем полнее и осознанней это сущностное заполняет мысли, и поступки человека, тем спасительней для него становится каждый миг его существования. Человек – часть целого, Божьего мира, и чем глубже он осознает себя частью, значимой лишь как часть целого, тем животворней на него влияние целого.

Не отпасть – и тем спастись.

И Солженицын молился, чтобы Бог дал сил не отпасть:



Как легко мне жить с Тобой, Господи!

Как легко мне верить в Тебя!

Когда расступается в недоумении или сникнет ум мой,

Когда умнейшие люди не видят дальше сегодняшнего

                                                                              вечера

И не знают: что надо делать завтра, –

Ты снисылаешь мне ясную уверенность,

Что Ты есть, и что Ты позаботишься,

Чтобы не все пути добра были закрыты.

На хребте славы земной я с удивлением оглядываюсь

На тот путь через безнадежность – сюда,

Откуда и я мог послать

Человечеству отблеск лучей Твоих.

И сколько надо будет, чтобы я их еще отразил, -

                                                                   Ты дашь мне.

А сколько не успею – значит, Ты определил это другим.

Операция не остановила болезнь. А потому, когда прошел восьмилетний срок отсидки (с 9 февраля 1945 года), продержав больного человека для острастки еще полторы недели сверх, его 20 февраля 1953 года, освободили и определили ему городок Кок-Терек на юге Казахстана как место ссылки.

Это была, конечно, еще не свобода. Надо было ходить отмечаться, ждать обыска. Но не было конвоя, выводов на работу, регулярного утром и вечером шмона. И писать можно было на бумаге, не таясь, правда – убирать написанное подальше, прятать. И в школу, хоть и с трудом, но определился учителем.

Но болезнь обострилась, появились боли в желудке. И под новый 1954 год поехал в Ташкент, в онкологическую клинику. А что было делать? Друзья напугали, что жить осталось – недели. А жить хотелось, ибо – и не начинал жить, не исполнил главного – не написал того, что мыслил.

Бог не оставил его. Лечение новым методом – лучами – пошло успешно. Южное весеннее солнце сулило жизнь впереди. Об этом – в повести «Раковый корпус».






НАЧИНАЛ С ПЬЕС




Творчество Александра Солженицына многожанрово. Системообразующим началом этой многожанровости следует признать обращенность слова писателя к аудитории, установка на то чтобы быть услышанным, установка на действенность слова.

То, что Солженицын писал до войны и во время войны пока неизвестно. Известный Солженицын начинал с пьес. А это примечательно. Драматургия по родовой природе своей как раз и: соединяет слово и действие.

Им написано четыре пьесы и киносценарий «Знают истину и танки».

Первые три составили драматическую трилогию «1945 год». Две («Пир победителей» и «Пленники») сложились еще в Экибастузском лагере, сложились устно, а стихотворная форма их способствовала запоминанию, третья («Республика труда») писалась в ссылке, в Кок-Тереке. Созданы они были в 1951–1954 годах. И по времени создания, и по материалу драматическая трилогия) открывает сложный процесс художественного переосмысления) Солженицыным нашей действительности.

Пьесу «Республика труда» Солженицын потом покажет А. Твардовскому. Главный редактор «Нового мира» останется к ней равнодушен. Он посчитает ее вторичной к «Одному дню Ивана Денисовича», полагая, что Солженицын в ней лишь «перепахивает материал», талантливо поданный в рассказе. Твардовский не одобрил и передачу ее в театр «Современник», даже выговаривал писателю, что он ради успеха разменивается. Но даже, если признать мнение о ее «вторичности» небезосновательным, необходимо отметить, что театру так и не разрешили приступить к репетициям. А ведь Солженицын был тогда «в фаворе», в пике признания советскими официальными кругами.

Но в драматической трилогии «1945 год» уже известный по шумному успеху рассказа материал приобретал иное звучание – историческое, приобретал значение следствия определенного процесса.

Великая победа народа в 1945 году никем (в том числе и Александром Солженицыным) и никогда не ставилась под сомнение. Это была действительно великая победа, высветившая миру воинскую доблесть, мужество и самоотверженность народа, сломавшего хребет фашистскому волку, вознамерившемуся подчинить себе весь мир. Она укрепила авторитет государства, из нее, как из всякой победой завершившейся войны, государство и народ вышли с сознанием кровного, нерасторжимого единства, общности судьбы и интересов.

Но свет великой победы и ослеплял. Он не позволил увидеть, что победа, укрепляя государство, укрепляла и силы, подавлявшие народ, подчинявшие его системе. Возвращение к мирному труду, возвращение солдат и офицеров с фронта стало возвращением в систему, низводившую человека до роли послушного «винтика». Любое инакомыслие классифицировалось как измена и предательство, сопоставимое с вызывавшими праведный народный гнев изменой и предательством недавней военной поры. Люди не остыли от войны, от врага, с которым сталкивались открыто, от чувства опасности и настороженности, так объяснимыми условиями военного времени.

Системе, олицетворявшей собой государство, нужен был «враг» и в послевоенное время, как и во все времена ее послеоктябрьской истории. И она усиленно стала искать его среди своих граждан, внутри своего народа. Победившие открытого военного противника мечтали, что после их победы жизнь станет иной. Система стремилась подавить, искоренить, убить саму мысль об иной жизни. Воспользовавшись победой народа, объективно укреплявшей авторитет государства, власти через карательные органы повели войну с народом.

О том, как шла эта война, как шло искоренение любой мысли об ином течении и устройстве жизни, и рассказал Александр Солженицын в драматической трилогии.

Открывающая трилогию пьеса «Пир победителей» определена автором как комедия.

Фабульную основу ее составляет действительно комическая ситуация. В штаб артиллерийского дивизиона прибывает на постоянную службу уполномоченный контрразведки СМЕРШ старший лейтенант Гриднев. Свою деятельность он начинает уже в первые минуты по прибытии: всех подозревает, шантажирует, запугивает. А офицеры штаба празднуют день рождения майора Ванина. За время, пока идет подготовка к пиршеству, и во время его Гриднев достаточно открывается тем, с кем ему предстоит служить. Им становится понятно, что прислан он следить за ними доносить на них. И тогда капитал Майков разыгрывает нападение на штаб. Тут-то и открывается, что Гриднев, умеющий бдить, старательно учившийся «основам ленинизма, шпионологии, истории партии» отчаянный трус и не умеет обращаться с боевым оружием. Но он имеет на такой случай медицинскую справку о слабом здоровье. Слаб здоровьем воевать с врагом, но силен – искать «шпионов» среди своих. И в числе первых Гриднев сбегает, вернее – «эвакуируется» в числе наиболее важных лиц.

Так весьма остроумно, комично его спровадили в тыл. Он не будет мешать офицерам, а в его лице контрразведка хоть на время оставит их в покое.

Это – фабульная комическая ситуация.

А более глубокое обоснование жанрового определения пьесы как комедии находим в сюжетном течении ее. Оно раскрывает жизненное противоречие формы и содержания, действий и обстоятельств, сущности и ее проявления. А это традиционно и составляет основу комического.

Перед нами офицеры и солдаты одной из частей армии, одерживающей военную победу. Офицеры и солдаты верны присяге долгу защитников Отечества. Они – победители имеющие право на пир.

И здесь символична деталь обстановки.

Нет стола. Находчивые организаторы пира устанавливают на тумбы огромное пристенное зеркало. На нем, отражаясь в нем, и происходит пир победителей.

Перевернутого прямого отражения зритель не видит. Но вслушиваясь в речи действующих лиц, открываешь перевернутость сущего...

Обстоятельства судеб героев никак не соответствуют их нынешним действиям. Содержание их подлинных мыслей, настроений и чувств далеки от формы, требуемой положением.

Гриднев олицетворяет в комедии ту реальность обстоятельств, которая требует от всех соответствующих действий и соответствующих проявлений сущности. Соответствующих – строю, его идеологии. Он и признан выявлять несоответствие, доносить о нем, за чем и последует искоренение носителей несоответствия.

В боях с противником офицеры и солдаты защищали страну и народ. А выходило, что одновременно они защищали строй и его идеологию. Защищали то прежнее в своей жизни и жизни миллионов соотечественников, что никому из них защищать но хотелось бы. Не хотелось – а защищали.

Смешно?

Смешно потому, что сами они это противоречие еще не осознали. Нет в них надежды (это-то они осознают), что после войны хоть что-нибудь, но будет в жизни народа и в их жизни иначе. Ячменщиков, пожалуй, идет дальше всех в своих ожиданиях: «чтоб, как ни то колхозы распустили». Другие же понимают, что ни на что подобное и надеяться нечего. Потому что они сами, своим ратным трудом, укрепили и защитили прежнее. И остается им только с болью вспоминать, что с ними было, что сломало их, во что им предстоит возвратиться с поля боя.

Вспоминает майор Ванин о былых, довоенных встречах с уполномоченным НКВД:

Я из-за них в году тридцать седьмом
Пять месяцев не мог поспать раздевшись:
Вот-вот по лестнице вот-вот и постучат...
Старушка мама в час как все запрутся, —
«Что ж это будет Сеня? Что ж они хотят?

Людей пересажают всех, а сами останутся?»
И ходит-ходит ставни-двери крестит
Слабеющим движеньем сморщенной руки…
Не проходило «очи чтоб не шли аресты,
Чтоб не шныряли воронки.
Пересажали в городе бояр детей боярских,
Вельмож партийных, профсоюзных, буржуазных,
                                                     пролетарских,
И сошку мелкую и крупную – а я живу,
А я трясусь на кожаном диване.
Остались в городе: начальник ГПУ
И я, Арсений Ванин.
Уж я готов был рассказать и подписать все, как теленок,
С кем связан был от самых от пелёнок,
Уже дела все сдал – не взяли! уцелел.

Вспоминает капитан Майков, как он чуть не загремел в лагерь:

Какой-то умник высказал догадку,
Что на плакатах, статуях, во всем, чего касались кисть,
                                                          резец и карандаш, –
– Таятся агитация, террор и саботаж.
И началось течение поветрие поморье:
Искать и нюхать до упаду, до полету –
Бородку Троцкого в ветвях дубка у лукоморья,
«Долой ВКП(б)» на поясе у вещего Олега.
Сейчас-то я, конечно, импрессионист,
Но был когда-то узколобый реалист.
Кончая в Строгановском отделение скульптуры,
Как полагается, работою дипломной,
Изобразил я поцелуй Психеи и Амура
Довольно натурально и... не очень скромно...
Между мужчинами сказать, когда срывают розы,
Вы сами знаете, бывают... позы!
Она – откинулась, одной рукой повисла,
Он – взял ее вкруг талии, склонился к ней – вот так!
И что ж? Какой-то комсомолец, остолоп, додумался до мысли,
Что здесь скрывается фашистский знак!
Уж речи нет о выпуске ни о каком,
Меня туда, меня сюда, меня в партком,
Над бедной группою моей – вся детективная гимнастика,
Ученые мужи, комиссии – действительно ли свастика?
Одно – другое – третье жюри —
Да если б знал я?!. – Мифология! Огнем она гори!
Однажды в заседаньи сам директор, цепенея,
В который раз присел перед Амуром и Психеей,
И я не выдержал – уж так на них был зол! —
Из зала крикнул: «Вы залезли бы под стол! —
Оттуда, может быть, виднее?»
И сразу было решено, что – свастика, что, де,
Пора заняться этой парочкой эН-Ка-Ве-Де.

Трагичной оказывается судьба Галины Павловны. Война застала ее в Вене, где она училась музыке. Потом встретила любовь свою – Игоря, служившего в Советской Армии, попавшего в плен и вступившего в РОА – Русскую Освободительную Армию. В самом конце войны она отправилась к нему, но соединиться не успела. Городок в Восточной Пруссии, где она оказалась, заняли советские войска, и она стала освобожденной «из рабства» русской. Случайно встречает старого, довоенного друга – капитана Нержина. Она открывается ему и просит увезти ее отсюда, дать ей возможность пробраться туда, где ее жених, тем самым спасти ее. Возвращаться она не хочет, готова исполнить уговор с женихом и покончить с собой, чем испытать то, что предстоит:

Я не хочу изгнить в тюрьме!
Ни в Джезказгане – задохнуться пылью медной!
Ни в Заполярье – кровоточить от цинги!
Ни выбирать из мусора оглодки пищи бедной,
Ни продавать себя Хозяину тайги!

Пьеса заканчивается тем, что руководство дивизиона вместе с уполномоченным контрразведки убегает, а Нержин с Галиной уезжают к нему на батарею, а там – неизвестно что будет еще и с Галиной, и с Нержиным, и с другими офицерами, со всеми, кто боится заглянуть в свое послевоенное будущее.

Смешон этот пир победителей. Победителей, которых система, порядки в стране и всевластие карательных органов превратят завтра в бездумных винтиков, в своих рабов. Не суждено им еще осознать это. Не суждено предвидеть свою трагедию.

Ибо следующий акт процесса трагичен. И следующую пьесу Александр Солженицын назовет «Пленники», а жанр ее определит как трагедию.

Действие ее происходит через два месяца после Победы – 9 июля 1945 года в одной из контрразведок СМЕРШ. И судьба сводит здесь и тех, кто сам вчера был на пиру победителей, и тех, кого победили, и тех, кого освободили, и тех, кого захватили.

Среди действующих лиц – Игорь Болоснин, взятый как поручик Русской Освободительной Армии. Он вспоминает жену свою – Галину, все же оставшуюся па Западе, тогда как его выдали союзники. Так устанавливается связь «Пленников» с «Пиром победителей». Но то, что казалось комичным обернулось трагедией.

Старый полковник еще русской императорской армии Воротынцев (фамилию эту мы встречаем потом в эпопее «Красное колесо») представляет Болоснину сокамерников:

«– Капитан Красной армии Холуденев!

– Солдат американской армии Климов!

– Капитан королевской югославской армии Темиров!

– Обер-лейтенант вермахта Хальберау!

– Подпоручик Войска Польского Вжесник!

– Капрал итальянской армии Фьяченте!

– Борец бельгийского движения Сопротивления Прянчиков!

– Профессор Мостовщиков!

– Кузьма Кулыбашев, председатель колхоза «Ивана

                                                                    Сусанина»!»...»

И примечательно завершающее это представление не трое ,– а именно многоточие. Ибо завтра в их ряду окажется и Неключников, старший лейтенант НКГБ, арестовываемый во время действия за то лишь, что ведет себя чуть порядочнее своих сослуживцев, и десятки, сотни тысячи других. Все они – пленники системы.

Резкими, прямыми чертами представлен мир тех, кто сажал. Прямота эта от неприятия. Можно было бы, упрекнуть Солженицына в том, что он утрирует, огрубляет. Можно было бы, если действия капитана Мымры, майора Огниды, председателя трибунала полковника Кривощапа были мотивированы их слепотой, незнанием, какими-то идейными соображениями. Видели они все, знали все, об идейности забыли и заменили ее беспрекословным исполнением приказа. Лишь один из них – полковник Рублев – во что-то еще верит. В разговоре с Воротынцевым он не столько собеседника, сколько себя убеждает, что прожил жизнь правильно. Он смертельно болен, решил принять яд. Рублев хотел бы умереть, зная, что по-человечески его поймут. Потому и выбирает Воротынцева, которому завтра предстоит казнь, выбирает его в попутчики, на тот свет, предлагая вместе принять яд, чтобы избежать насильственной смерти. Но Воротынцев – отказывается.

Сцена эта (картина десятая) – одна из сильнейших в трагедии, психологически напряженная. Сталкиваются два характера, два взгляда на жизнь и историю, два типа поведения. И для автора трагедии, и для Воротынцева Рублев – из лагеря тех, кто сажает.

Александр Солженицын уважает тех, в ком открывает личность. Тех, за кем позиция. Таков Рублев. Вызывая сострадание к своей болезни, Рублев предстает человеком, искренне обманувшимся в жизни, искренне принявшим систему не по бездумности или из животного страха, а по убеждению.

Таков в трагедии Рубин, политработник, остающийся в тюрьме верным коммунистическим идеалам. Система определила ему арестантскую долю, но и в неволе он защищает идею, породившую эту систему.

Солженицына глубоко интересует тип людей, искренне, даже в экстремальных ситуациях, сохранивших веру. Не случайно Рубин появится и в романе «В круге первом». И Рубин в начале арестантской эпопеи, и Рублев на пороге смерти – по-человечески понятны. Рублев мог оказаться среди арестантов. Рубин мог быть, и не арестован. Но все же они пленники – пленники идеи. И тем вписаны во всеобщую трагедию.

Пьесу «Республика труда» Солженицын уже писал, а не устно слагал.

В ней встает та гулаговская реальность, которая будет воссоздана в «Архипелаге ГУЛАГ» – реальность подневольного труда, бесправия подавленности.

Подцензурный вариант пьесы «Республика труда, который писатель предлагал театру «Современник», имел другое название: «Олень и шалашовка». Внимание концентрировалось на бытовой стороне лагерной жизни, действие разворачивалось вокруг любви неопытного заключенного (Олень), еще сохраняющего представления о нормальных человеческих отношениях, и опытной лагерной шлюхой (Шалашовкой), стремящейся только выжить. Она откровенно говорит: «Скажи, родной! А ты есть не хочешь сейчас? Я есть хочу. Я голодная! Я всю жизнь хотела есть!!! Разве мы с тобой в лагере проживем? Устраиваться ты не умеешь, работать ты ничего не умеешь. Один ты еще как-нибудь выплывешь, а со мной потонешь. Да ты сам скоро откажешься от меня».

Атмосферу подневольного труда раскрывала и обстановка сцены. Солженицын не только к каждому действию, но и к пьесе в целом дает развернутое описание интерьера, в котором происходит действие. Он был озабочен тем, чтобы еще до начала спектакля зритель ощутил дыхание зоны. А потому предваряет пьесу словами: «Из освещенного фойе зрители входят в темный зрительный зал, где желто неярко светятся только фонари, под жестяными колпаками, посаженные как бы на верхушки столбов по всему полукругу барьера оркестра. Столбы выдаются невысоко, чтобы не мешать видеть действие. Они оплетены колючей проволокой, уходящей в оркестровую яму. Охранные лагерные вышки приставлены справа и слева к порталу едены. На вышках весь спектакль стоят часовые». И заключительная ремарка, когда зрители покидают театр: «Верхний свет так и не зажигается».

Это – первое произведение Солженицына, которое он решился предать гласности. Правда – предать гласности – условно. Он прочитал ее близким друзьям по ссылке – супругам Зубовым. Вот как он описывает это в пятом дополнении к автобиографической книге «Бодался теленок с дубом»:

«Когда весной 1954 года я был награжден выздоровлением и в радостном полете писал «Республику труда», то имел в виду почти их одних, чтоб именно им прочесть, старым зэкам и благословенным моим друзьям. А прочесть – тоже было не просто, они дома не одни, дочь опасна, да и хатка их втиснена между соседскими, а я хотел в полный голос и во всех ролях. Моя же халупа стояла, за 100 метров видны подходы. Но пьеса была огромная, в полтора раза больше, чем теперь осталось, читать с антрактами пять часов, просидеть у меня столько днем – соседям и комендатуре подозрительно, да и служба, и хозяйство не терпит. И так ничего другого не получалось, как прийти им, когда уже стемнеет, и просидеть ночь. Ночь стояла парная, конце июньская и торжественно лунная, какая бывает только по степной открытости. А окна приходилось держать затворенными, чтобы звуки не разносились, и так весь воздух мы оставили снаружи, а сидели в жалкой духоте, в подванивании керосиновой лампы. В антрактах проветривались, и я выходил наружу осматривать местность – не подкрался ли кто? не подслушивает? Да лежали при хатке собаки Зубовых, они бы залаяли. За ту ночь поднялась над нами лагерная жизнь во всей ее яркой жестокости – ощущение, какое мир через 20 лет испытает от «Архипелага», а мы – в ту ночь. Вышли после спектакля – все тог же необъятный свет на всю степь, только перешла луна на другую сторону, давно спал поселок, уже предутренним тянуло туманцем, отчего еще фантастичнее. Зубовы были потрясены – еще потому, может быть, что в первый раз серьезно поверили в меня и разделили: вот здесь, в этой халупке, готовится нечто ошеломительное. А пятидесятилетняя Елена Александровна, опираясь на руку уже скоро шестидесятилетнего мужа, сказала: «А какое чувство у нас молодое! Ощущение – вершины жизни!».

Понятно одобрение друзей вселило в Солженицына силы, прибавило веры в себя. Но он продолжал оставаться ссыльным.






ЛЕТОМ 1956 ГОДА... ОСВОБОЖДЕНИЕ




Летом 1956 года пришло освобождение от ссылки. Поехал в центр России. С трудом определился учительствовать на станции Торфопродукт Владимирской области. И написал жене, теперь, правда, бывшей, вышедшей замуж за вдовца, растившей пасынка, но – единственной душе, кто мог хоть откликнуться.

Это было летом 1956 года.

Прошел XX съезд партии. Правда, доклад Н. С. Хрущева о культе личности И. В. Сталина так и не опубликовали. Но коммунистам довели часть его в виде «закрытого» (но ставшего известным довольно широко) письма ЦК КПСС. Сказано было о тысячах невинных жертв. И тех, кто выжил и признан «невинной жертвой», можно было не сторониться.

Наталья Решетовская откликнулась. Она приехала к нему. Потом он поехал к ней в Рязань. Вспомнилась молодость, как бы и не уходила любовь. Все худшее, казалось, в прошлом. И – сошлись, воссоздали семью.

На какое-то время Александр Солженицын обрел покой, крышу над головой, свой стол. И погрузился в писание. Он потому и в школе взял минимум часов, чтобы числиться трудоустроенным, чтобы было время отдаться главному делу – писательству. Жена работала доцентом химии в Рязанском сельхозинституте, на семью ее заработка хватало.

«Немыслимо тянул я в литературу, – вспоминал Солженицын о давней своей мечте, – плохо зная, зачем это мне и литературе. Изнывал лишь от того, что трудно, мол, свежие темы находятся для рассказов. Страшно подумать, что б я стал за писатель (а стал бы!), если б меня не посадили».

Теперь и тем не надо было искать, и сказать было, что и во имя чего.

Но то, что выходило из-под пера, что задумывалось, обречено было (он знал это знали и очень близкие) лежать до времени в столе. Впрочем – в столе условно. Он прятал рукописи, фотокопии с них не только от досужего глаза, но и от возможного или наведенного любопытства службы государственной безопасности. Ибо то, что писалось им, писалось – пояснял он позже, но осознавал уже и тогда, – от имени «тех миллионов, кто не доцарапал, не дошептал, не дохрипел своей тюремной судьбы, своих поздних лагерных открытий». Именно поэтому Солженицын и не раскрывал своего писательства, а долгие сидения за столом объяснялись тем, что надо готовиться к урокам восстанавливать знания.

Готовился он к урокам и вел их исключительно добросовестно. Скоро у Него как учителя физики и астрономии появился авторитет. Он вел фотографический и астрономический кружки. Был рад, когда в дни болезни сто навещали ученики. Ему настойчиво предлагали должность завуча школы. Даже рекомендовали и заочную аспирантуру при Академии педагогических наук.

Но не хотелось ему быть на виду. Потому и отношения с коллегами по школе были чисто деловыми. Был редким гостем праздничных учительских сборов, после уроков не задерживался, домой никого не приглашал. Но не заискивал. Вот что вспоминает О. Б. Суслович, учитель истории школы № 2, в которой работал и Солженицын:

«У него со всеми были ровные, добрые отношения. Он не старался ни с кем сближаться, но никто не воспринимал это как обиду. Александр Исаевич не лез в мелочные дрязги, но, если нужно было, проявлял принципиальность. Был очень гордый и не терпел хамства. Особенно от чиновников. Некоторое время наша школа была базовой для Академии педагогических наук СССР. Однажды завуч, Александр Исаевич и я поехали в Москву, в один из институтов, за разъяснениями. Зашли в кабинет к заведующему нужного нам сектора. Тот, вальяжно развалившись в кресле, прикрылся от нас газетой. Мы подождали минуту, две, пять. Первым не выдержал Солженицын. Безмолвно повернулся и вышел. Мы за ним. За дверью он остановился, еще раз пробежал табличку с надписью «доктор педагогических наук» и вздохнул: «Мне страшно читать это! Он даже на ученика не тянет». (См.: Жукова И. Учитель из Рязани. – Лит. Россия. 1990. 23 марта. № 12. С. 20).

Солженицын не открывал своего писательства, потому что боялся: если что-то станет известно, найдут способ заставить замолчать. И потому до времени хотел успеть выписаться, с чем выйти к читателю.

Но как писать, не рассчитывая, что хоть строка дойдет до читателя. Были переписаны и пересняты, спрятаны до поры сложенные в лагере и ссылке пьесы, составившие драматическую трилогию: «Пир победителей», «Пленники» и «Республика труда». Показывать их было нельзя, ибо они раскрывали трагедию тех, кто сразу же после войны оказался в лагерях. Было очевидно, что и киносценарий «Знают истину танки», написанный в 1959 году, о восстании заключенных в лагере в 1954 году, обречен лежать в тайнике. И замыслом книги, которая станет «Архипелагом ГУЛАГ», делиться нельзя, опасно. И роман «В круге первом» был тщательно схоронен.

Это угнетало не меньше, чем необходимость таиться: «Тошнота моего тупикового положения, – признавался он, – нудила меня к какому-то прорыву».

Летом 1960 года Александр Солженицын пишет пьесу «Свеча на ветру». В ней не было лагеря, не было конкретной страны и реалий времени не было, как ему казалось, опасной для цензуры темы. Была, на первый взгляд, абстрактная идея, гипотеза «на современном, но безнациональном материале, – поясняет Солженицын, – о всяком благополучном обществе нашего десятилетия, будь оно западное или восточное». Он сам нашел пьесу слабой. Да и не такой уж безопасной, как выяснится позднее. В ней сквозной была мысль о насилии над личностью, столь характерном, по выражению писателя, – «для всякого благополучного общества нашего десятилетия».

Тогда же сложился цикл стихотворений в прозе «Крохотки». Это лирические раздумья автора, навеянные его летними велосипедными поездками. Но бунтующая натура писателя прорывается и тут то горькой иронией, то прямым противопоставлением гармоничности мира природы и безрадостности людского жизнеустройства, то утверждением вечных ценностей жизни в противовес суетливым хлопотам дня. В них звучит солженицынский жизнеутверждающий пафос, весьма далекий от официально культивировавшегося чувства «глубокого удовлетворения». Позднее, осенью 1965 года, советская цензура и их не пустит в печать. А ведь тогда у Солженицына уже было литературное имя.

А пока же он как писатель был неизвестен.

Он достал рукописи рассказа под названием «Ш-854 (Один день одного зэка)». Так – буквой и цифрой – в лагерях метили заключенных. Сделал из рукописи, как он сам выразился, «облегченный» вариант: снял острые выражения, смягчил некоторые детали, сгладил обобщения, сократил.

Ему хотелось напечататься. Он устал от конспирации.

К осени 1961 года уже переснял на фотопленку многое, к тому времени написанное, придумал себе псевдоним Степан Хлынов и подумывал: не переправить ли за границу. Но не сделал этого. Да если там и напечатают, рассуждал он, даже если и напечатают все и полностью, это вряд ли станет известно соотечественникам и не принесет и части той пользы, которую принесло бы напечатанное здесь, в своей стране, для своего читателя.

И тут – прошел осенью 1961 года XXII съезд полновластно правившей Коммунистической партии. Съезд продолжил курс на разоблачение культа личности Сталина. А ведь дело было не только в культе личности. Но начинать, наверное, надо было с него. «Мы можем, – говорил Н. С. Хрущев делегатам съезда, – и должны... сказать правду партии и народу... Это надо сделать для того, чтобы подобные явления впредь никогда не повторялись». Прочитав эти слова, близкие его мыслям, Солженицын обрел надежду. С надеждой он читал и другие выступления делегатов, говоривших о недавних репрессиях.






ЗАДЕЛА ЕГО РЕЧЬ ТВАРДОВСКОГО




Особенно задела Солженицына речь А. Т. Твардовского.

Современная литература, говорил редактор «Нового мира» в своей речи на XXII съезде партии, «далеко не всегда и не во всем следовала примеру тон смелости, прямоты и правдивости, который показывает ей партия...» Изъян он видел «в недосказанности, в неполноте изображения многообразных процессов жизни, различных ее сторон и выдвигаемых ею проблем – говоря без обиняков в недостатке жизненной глубины и правды». «Да, – возвращался Твардовский к этой мысли, – недостаток многих наших книг – прежде всего недостаток правды жизни, авторская оглядка: что можно, чего нельзя, все понимаю, а он (имелся в виду читатель – Ю. М.) вдруг что-нибудь не так поймет и перестанет план выполнять». «Читатель остро нуждается в полноте правды о жизни», – уверял редактор ведущего журнала делегатов партийного съезда.

Нет-нет, Твардовский не отступал ни от принципа коммунистической партийности, ни от идейности как критерия оценки литературы, ни от актуальности тем, диктуемых временем... Но не об этом он вел речь, а о правде, глубине художественного освоения жизни, о прямоте писателей. И хоть следовал ряд обязательных примеров, говоривших о «достижениях» литературы, пафос его речи был в другом, именно в этом: «Читатель остро нуждается в полноте правды о жизни». Из слов Твардовского можно было сделать вывод, что не находил он в книгах своих современников писателей этой правды.

Не находил ее и Александр Солженицын. Не находил полноты той правды, которую сам хотел сказать. Но причины этого видел иные, чем Твардовский.

«Существовавшая и трубившая литература, – передает он свои читательские впечатления той поры, – ее десяток толстых журналов (в 1961 году – десяток! А еще в 1954 – всего лишь четыре – Ю. М.), две литературные газеты, ее бесчисленные сборники, и отдельные романы, и собрания сочинений, и ежегодные премии, и натужные радиоинсценировки – раз и навсегда были признаны мною ненастоящими, и я не терял времени и не раздражался за ними следить: я заранее знал, что в них не может быть ничего достойного. Не потому, что там не могло родиться талантов – наверное, они были там, но там же и гибли. Ибо не то у них было поле, по которому они сеяли: знал я, что по полю тому ничего вырасти не может. Едва только вступая в литературу, все они – и социальные романисты, и патетические драматурги, и поэты общественные, и уж тем более публицисты и критики, все они соглашались о всяком предмете и деле не говорить главной правды (выделено Солженицыным – _Ю._М._), той, которая людям в очи лезет и без литературы. Эта клятва воздержания от правды называлась соцреализмом».

А теперь сравним:

Твардовский говорил о «полноте правды о жизни».

Солженицын требовал «главной правды».

Шли они от разных исходных позиций. Эта разность исходных позиций потом будет приводить к тактическим разногласиям. Но шли они к одному. Не исключено, что по-разному они понимали общее для них, но помнить будем: общее-то было.

И Александр Солженицын решил именно редактору «Нового мира» показать рассказ «Ш-854». Рукопись была перепечатана на тонкой бумаге, с двух сторон, без полей, строка к строке без интервалов.

Солженицын обратился ко Льву Копелеву. На рукописи было поставлено первое пришедшее имя: А. Рязанский. Жена Копелева с этой рукописью и с рукописью повести Лидии Чуковской «Софья Петровна» (опубликована, к сожалению, лишь в 1988 году, но написана еще в 1940) отправилась в редакцию, передала их работавшей в отделе прозы А. Берзер. А та исхитрилась – самому редактору. И Твардовский в ту же ночь прочитал одну – Солженицына.

Потянулись дни ожидания. И 9 декабря 1961 года Копелев телеграфирует в Рязань: «Александр Трифонович восхищен статьей». «Статьей» они условились именовать рассказ, ведь речь могла идти и о методической статье учителя. А 11 декабря, как подарок ко дню рождения – исполнилось 43 года, – телеграмма от самого Твардовского с вызовом в редакцию.

Выразительную картину реакции Твардовского после чтения рукописи рассказа передает Виктор Некрасов:

«Сияющий, помолодевший, почти обезумевший от радости и счастья, переполненный до краев, явился вдруг к друзьям, у которых я в тот момент находился, сам Твардовский. В руках папка. «Такого вы еще не читали! Никогда! Ручаюсь, голову на отсечение!» И тут же приказ. Мне. «Одна нога здесь, другая – там. Ты все же капитан, а у меня два просвета. В «Гастроном»!»

Никогда, ни раньше, ни потом, не видел я таким Твардовского. Лет на двадцать помолодел. На месте усидеть не может. Из угла в угол. Глаза сияют. Весь сияет точно лучи от него идут.

«Принес? Раз-два, посуду! За рождение нового писателя! Настоящего, большого! Такого еще не было! Родился, наконец. Поехали!»

Он говорил, говорил, не мог остановиться... «Господи, если Вы знали, как я вам завидую. Вы еще не читали, у вас все впереди... А я... Принес домой две рукописи – Анна Самойловна принесла мне их перед самым отходом, положила на стол. Про что? – спрашиваю. – А вы почитайте, – загадочно отвечает, – эта вот про крестьянина. Знает же хитрюга, мою слабость. Вот и начал с этой, про крестьянина, на сон грядущий думаю, страничек двадцать полистаю... И с первой же побежал на кухню чайник ставить. Понял – не засну уже. Так и не заснул. Не дождусь утра, все на часы поглядываю, как алкоголик открытия магазина жду... Поведать, поведать друзьям!.. Капитан, что ж ты рот разинул? Разливай! За этого самого «Ш»! «Ш-854»!

Никто из нас слова вставить не может. Дополнительный бег в «Гастроном».

«Печатать! Печатать! Никакой цели другой нет. Все преодолеть, до самых верхов добраться, до Никиты... Доказать, убедить, к стене припереть. Говорят, убили русскую литературу. Черта с два! Вот она, в этой папке с завязочками. А он? Кто он? Никто еще не видел. Телеграмму уже послали. Ждем... Обласкаем, поможем, пробьем!»

А нужно было знать Твардовского. Человека отнюдь не восторженного. Критика ему была куда ближе, чем похвала. И критика, как правило, резкая, жесткая, иной раз даже незаслуженная. А тут сплошной захлеб, сияние с головы до ног» (Некрасов Виктор. Исаичу... – Континент. – 18. – 1978. Вторая пагинация. С. 3-4).

В автобиографическом очерке «Бодался теленок с дубом» Александр Солженицын подробно рассказал и об истории публикации «Одного дня Ивана Денисовича» (так в итоге назвали рассказ) и о последовавшей реакции на публикацию, и о вдруг—разом – изменившемся положении скромного учителя из Рязани.

Еще когда эти очерки в первом варианте появились на Западе в 1975 году и были неизвестны у нас, они вызвали кое у кого раздражение той трактовкой личности редактора «Нового мира», которую дал Солженицын. В. Лакшин, работавший с А. Твардовским, тепло писавший об «Одном дне Ивана Денисовича», вдруг выступил непримиримым оппонентом Солженицына. В альманахе «XX век» (Лондон. 1977. Вып. 2) он публикует статью, направленную не столько в защиту Твардовского, сколько против Солженицына, в первую очередь – против очерка «Бодался теленок с дубом». Лакшин никак не принимает того Твардовского, каким его нарисовал писатель, и отказывает ему в праве видеть его иным, чем видится самому. В итоге он обвиняет Солженицына и том, что тот «поспешил... принизить» репутацию Твардовского.

Не ставил Солженицын такой задачи! Он хотел рассказать, в чем они расходились. А они взаимно знали и признавали, что расходятся и в чем расходятся.

В июне 1970 года Александр Солженицын приветствует Твардовского в день его 60-летия телеграммой: «Дорогой наш Трифоныч! Просторных вам дней, отменных находок, счастливого творчества зрелых лет! В постоянных спорах и разногласиях неизменно нежно любящий вас, благодарный вам Солженицын». А юбиляр ответил так: «Спасибо, дорогой Александр Исаевич, за добрые слова по случаю 60-летия моего. Расходясь с вами во взглядах, неизменно ценю и люблю вас как художника. Ваш Твардовский».

И еще свидетельство, что ни о каком «принижении» и речи быть не может. В. Лакшину уже тогда, в 1975 году не могло не быть известно ходившее в «самиздате» «Поминальное слово о Твардовском» Солженицына. Оно было составлено к девятому по смерти поэта дню. В нем «Василий Теркин» назван «чудом чистозвонным», а о значении Твардовского и как редактора, и как человека сказано: «Когда раздадутся голоса молодые, резкие, – вы еще как пожалеете, что с вамп нет этого терпеливого критика, чей мягкий увещевательный голос слышали все. Вам впору землю будет руками разгребать, чтобы Трифоныча вернуть. Да поздно». Где здесь принижение его репутации?

И позднее, в 1982, году в очередном очерке книги «Бодался теленок с дубом», Солженицын напишет: «Теперь, когда эмигрантская литература поскользила в самолюбование, в капризы, в распущенность, – тем более можно вполне оценить высокий такт Твардовского... его вкус, чувство ответственности и меры. У Твардовского был спокойный иммунитет к «авангардизму», к фальшивой безответственной новизне. Только сейчас я с возросшим пониманием вижу, как много мы потеряли в Твардовском, как нам не хватает его сейчас, какая это была бы сегодня для нас фигура! Как он нужен был бы сегодня русской литературе, встающей на ноги, как бы помогли его крупные руки, его посадка. Он и тогда видел, что цензура – не единственная опасность для литературы, как и показало все позднейшее. Трифоныч – верно чувствовал правильный дух, он был насторожен ранее меня».

Вот так!

Очевидно, что Лакшин поторопился с приговором отношения Солженицына к Твардовскому. Но свою давнюю статью, ее категорические оценки критик воспроизвел снова в конце 1989 года (см. АиФ № 52. С. 4-5). Значит, не изменил своего мнения.

Да Солженицын пристрастен к Твардовскому. Но он и влюблен в него. Первые очерки автобиографической книги рисуют Твардовского таким, каким его хотел бы видеть Солженицын и каким его не хотел бы видеть. Понимая его, он в чем-то его не оправдывает, местами – упрекает в нерешительности, в неспособности па крутой поступок.

По даже критикуя с позиции, каким «Новый мир» и редактор такого журнала должны были (при его – Солженицына – поддержке) стать, он признает, что Твардовский действовал, так, как только мог действовать, не изменяя себе и своим убеждениям, сохраняя собственное достоинство, а главное – сохраняя журнал, сколько можно было. Тема «Солженицын и Твардовский» станет, уверен, одной из сложных и увлекательных тем в истории русской литературы 60–70-х годов XX века.

Конечно, Твардовский не открывал Солженицына, не был его наставником. Тот уже существовал как яркая творческая индивидуальность. Его редактор чувствовал это, и держались они на равных. Было и чувство ревности, и, когда Солженицын в 1965 году хлопотал о публикации в журнале «Семья и школа» принятых там было «Крохоток», ранее в «Новом мире» не вызвавших интереса, Твардовский был недоволен.

Но редакторские уроки Твардовского Солженицын вспоминает с признанием. Общаясь с ним, писатель – «с удивлением обнаружил, что от смягчения резкостей вещь только выигрывает и даже усиляется в воздействии; и те места стал обнаруживать, где не замечал раньше, как я себе, – пишет Солженицын, – поблажал: вместо кирпича целого, огнеупорного, уставлял надбитый и кроткий. Уже от первого касания с профессиональной литературной средой я почувствовал, что надо подтягиваться». А чувство это дал в первую очередь А. Т. Твардовский.

Искренни были слезы радости, когда Александр Солженицын наконец-то держал в руках журнальную верстку «Одного дня Ивана Денисовича».






ИМЯ АВТОРА НИ О ЧЕМ НЕ ГОВОРИЛО

(«ОДИН ДЕНЬ ИВАНА ДЕНИСОВИЧА»)




Имя автора «Одного дня Ивана Денисовича» никому ни о чем не говорило. Рассказ сам говорил за себя.

Период «оттепели» 50-х годов открыл было дорогу к правде.

Правда в искусстве есть правда о человеке. О том «простом» человеке, к постижению жизни и души которого стремилась классическая русская литература. Не случайно вышла она – в самых блистательных образцах своих – из гоголевской «Шинели». В этом признавался великий Ф. М. Достоевский.

В литературе социалистического реализма его – «простого» человека – не забывали. Ибо без него не было бы фона, на котором комиссары произносили бы свои речи, а железные наркомы штурмовали бы «высоты» социализма.

Литература 60-х годов XX века, хронологически захватывающая и вторую половину 50-х, но истекающая еще до наступления 70-х, может быть начата с рассказа М. Шолохова «Судьба человека». В книге о Солженицыне надо быть очень осторожным, когда заговариваем о Шолохове. В литературном процессе своего времени Солженицын считал Шолохова своеобразным антиподом себе. Об этом и писал не раз. Но «Тихий Дон» признавал выдающимся произведением, хотя и поддержал версию, отрицавшую авторство Шолохова.

«Судьба человека» не просто вернула «простого» человека в литературу. Она вернула литературу, по мнению современных критиков, к иной системе ценностей, к вековечным, выстраданным и выношенным общечеловеческим нравственным идеалам» (Лейдерман Н., Липовецкий М. Между хаосом и космосом: Рассказ в контексте времени // Новый мир. 1991. № 6. С. 242). Но чтобы эта система ценностей закрепилась, надо было не к ней идти (ибо тогда открывалось открытое) надо было, чтобы она сама пришла в литературу как данность, которая нуждается лишь в том чтобы ей дали слово.

И она пришла с Александром Солженицыным с его уже первыми опубликованными произведениями, из которых особо выделю «Один день Ивана Денисовича» и «Матренин двор».

...Ближе к осени 1962 года в литературных кругах прошло известие о предстоящей (вот-вот) публикации в журнале «Новый мир» талантливого произведения рязанского автора – некоего Александра Солженицына.

Читавшие произведение в рукописи лишь качали головой.

Солженицына немного раздражало, что Твардовский давал читать рукописи чуть ли не всем приходившим в редакцию. Но у редактора «Нового мира» был свой расчет. Он хотел оглаской подготовить «прорыв» рассказа в печать. И в слухах подчеркивалось, что судьба рассказа решается па самом верху, что если ему и суждено увидеть свет, то не иначе, как с согласия самого Н. С. Хрущева, возглавлявшего тогда партию и правительство.

Да и тот не решился принять ответственность на себя. Срочно было отпечатано 23 экземпляра, переплели их в новомировскую синюю обложку, раздали высшему руководству. Заседали. И тогда лишь Твардовскому сообщили, что вопрос обсужден и положительное решение принято.

О, великий русский язык: положительное решение предполагает, что есть и решение отрицательное. И оно тоже решение, на которое надо решиться.

В ноябрьской книжке «Нового мира» за 1962 год и появился «Один день Ивана Денисовича». Его назвали повестью, но автор настойчиво называет его рассказом. Потому и я буду следовать авторскому жанровому определению.

Журнал с рассказом зачитывался до дыр. Уже через месяц он перепечатывается в первом, январском выпуске «Роман-газеты» тиражом в 700000 экземпляров. Успех Солженицына был закреплен публикацией в январе 1963 года в «Новом мире» рассказов «Матренин двор» и «Случай на станции Кречетовка», а несколько месяцев спустя – рассказа «Для пользы дела».

О Солженицыне, имя которого до этого никому ни о чем не говорило, заговорили сразу и многоголосо. Уже 18 ноября 1962 года в «Известиях» появилась рецензия К. Симонова. 1 декабря «Учительская газета» печатает очерк «Учитель с улицы Революции», где знакомит читателей с биографией скромного учителя физики 2-й средней школы города Рязани. Рецензии пошли в декабрьских номерах газет, потом в журналах.

В течение 1963 года и до осени 1964 года было напечатано и несколько аналитических статей, в которых проза писателя явно приподнималась над уровнем текущей литературы, осмыслялась в контексте широкой гуманистической традиции сопоставлялась с образцами отечественной классики, именами Ф. Достоевского и Л. Толстого.

Выделю самую, пожалуй, заметную уже тогда, интересную и сегодня статью В. Лакшина «Иван Денисович, его друзья и недруги» («Новый мир» 1964 № 1), в которой отмечалось: «Чем дальше будет жить эта книга среди читателей, тем резче будет выясняться ее значение в нашей литературе, тем глубже будем мы сознавать, как необходимо было ей появиться. Повести об Иване Денисовиче Шухове суждена долгая жизнь».

Конечно, надо признать, что успех «Одного дня...» был предопределен и тем жизненным материалом, который писатель, как следует из его биографии, отлично знал. Сам по себе материал этот после XX и особенно XXII съездов партии, после выступлений Н. С. Хрущева не был сенсацией. Но художественная литература пока к нему не обращалась. Александр Солженицын был тут первооткрывателем.

Но первооткрывателем он был и в том, как подан материал. Впечатлением от подачи материала, от художественного угла зрения делилась Инна Гофф:

«Повесть Солженицына была потрясением. Она была подобна воротам тюрьмы, распахнутым настежь. Но не свободу она несла, нет. То была первая возможность для нас, кому выпала доля случайно уцелеть в гибельное время, проникнуть в зону, минуя колючую проволоку и сторожевые вышки, ощутить себя где-то там, в середине колонны, под неусыпным оком конвоя, – шаг вправо, шаг влево считается побегом...

Одним из зэков таким же, как ты, ни в чем не повинных, бесправных людей. Усвоить тюремный лексикон: баланда, шмон, параша...

Ощутить все это физически. В этом была главная сила повести, которую Твардовский в своем предисловии назвал документом искусства» (Гофф Инна. На белом фоне. – Октябрь. 1989. № 10. С. 159).

Александр Солженицын берет один день из жизни одного заключенного. один день из девяти лет его заключения, не лучший, но и не худший.

День этот для Ивана Денисовича начинается с того, что с утра при подъеме чувствует он слабость во всем теле, ломоту. Обычно поднимался раньше всех, а тут не находит сил встать сразу, замешкался и тем попался па глаза надзирателю. Тот тут же наказывает его, дает три дня «кандея с выводом», т. е. помимо обычного вывода на работу, Шухов в течение трех дней будет получать и наряды по лагерю. Оказывается, надзирателю нужен человек, чтобы вымыть полы в дежурной комнате. Теперь, когда Шухову дали работу, вроде и ломать перестало, и он уже и не вспомнит о болезни. Он включен в ставшее привычным ему состояние подневольного, когда, чтобы выжить, надо делать то, что «велят».

Судьба Шухова довольно типична для судеб миллионов людей, репрессированных в период беззакония и насилия. С начала войны он был мобилизован, попал в окружение, оказался в плену. Это – смелый и отчаянный человек. В составе группы из пяти пленных он бежал из немецкого лагеря. Лишь двое добрались до наших частей. Оба чистосердечно признали, что были в плену, бежали, выжили, и вот – готовы в строй. Они полагали, что это будет оценено, но оба оказались в заключении уже в советских лагерях.

Шухова обвинили в шпионаже. Считалось, что он выполнял задание немецкой разведки, а какое конкретно задание – ни сам Шухов по понятным причинам не знал, ни следователь не придумал. Впрочем, сошло и без конкретизации. Был в плену – значит, предатель. К своим вернулся – значит, не без умысла вернулся. Восемь лет провел Шухов в обычных, общих лагерях, затем был переведен в Особый. В Особом получил номер, был зэком со стажем, по-своему типичным, не хуже других, вроде Федюкова, начавшего миски лизать, не лучше.

Был Иван Денисович Шухов, а стал зэк Ш-854. Так и назывался рассказ в первой редакции. Задумал его Солженицын еще в Экибастузском лагере, когда его каменщика вели на работу, и он вдруг художническим внутренним чутьем увидел, что один только один день может дать представление обо всей лагерной жизни.

«Человека можно и так повернуть и так...» – считает Шухов. Из разбросанных по ходу рассказа деталей мы узнаем, что был он человеком разнообразных способностей: портной и сапожник каменщик и плотник печник и в любой другой в обыденной жизни нужной работе мастер. Его ценили за мастерство обстоятельность самостоятельность. Таковым он был до заключения. Как же повернули Шухова? А как вывод – что же режим делал с людьми.

А не нужны были режиму самостоятельные мужики своим умом до всего доходившие счастье свое полагавшими зависимым только от себя.

Мы видим Ивана Денисовича в тот период его жизни, когда он уже – человек без перспективы. И причины его бесперспективности в превратностях его судьбы. Даже не в том, что его сегодняшняя жизнь не дает ему уверенности в дне завтрашнем. Он не думает о завтрашнем дне: «отвык». Не хочет думать. И уже не может.

В конце дня, перед сном, на нарах происходит между Иваном Денисовичем и баптистом Алешей весьма знаменательный разговор. Знаменательный не только с точки зрения содержания его. Разговор происходит «под занавес», в конце рассказа. И потому композиционно несет в себе некое следствие, итог.

Для баптиста Алеши – «радуйся, что ты в тюрьме». Ибо это сам господь Бог посылает тебе испытание. Шухов на это никак не отвечает. Он – «молча, смотрел в потолок. Уже сам он не знал, хотел он воли или нет... И где ему будет житуха лучше – там ли, там – неведомо».

Нет у него уже ничего в жизни, кроме лагеря и этих нар. И жизни другой нет. Если можно (а можно и нужно) говорить о трагедии Шухова, то она вот в этом: «где ему будет житуха лучше – там ли там – неведомо».

Годы заключений, беззакония, бесправия, унижения выбили Шухова из колеи человеческого существования. Он не видит возможности, не питает надежды вернуться в нее, т. е. вернуться к нормальному человеческому существованию. Он не видит себя иным, чем есть. В нем убит человек. В нем, чтобы выжить, остался лишь зэк.

ЗЭК – не положение, в которое ставили шуховых, а состояние, в которое их приводили.

Не сразу. И как узнаем из «Архипелага ГУЛАГ» не всех. Шухова – привели»

И что же?

Как ни парадоксально с человеческой точки зрения, но – нормально для состояния Шухова, он – даже доволен своим положением. Нет, раньше, в первые годы заключения, он, конечно же, был недоволен. Теперь же не выражает недовольства. Понимает, что недовольством положение свое не улучшит. И будет смешон, как смешон кавторганг Буйновский в сцене на плацу. Все нормальные чувства и желания свободного человека в нем атрофировались. Он – привык.

Хочу только, чтоб не поняли меня так, будто я в чем-то обвиняю Шухова. Он в своем состоянии – обвинение системе, доведшей его до такого состояния.

Шухов не только примирился со своим положением. Он скорее приспособился к нему. Эго стало образом его жизни. И в этом главное его умение жить в подобных условиях. Он умеет жить. Вся его хозяйская изобретательность ушла на это. И Шухов искренне полагает, что в его положении (и вообще в состоянии заключения) иначе жить нельзя. Потому он и не понимает Буйновского, в котором еще жив свободный человек и еще нет психологии заключенного. Он жалеет его, верит в него, а потому считает: «и капитан жить научится, а пока не умеет». В этих словах – похвала Буйновскому.

Только на работе, в азарте работы Иван Денисович на какое-то время забывает свое положение, вдруг – увлекшись – чувствует себя нужным. «Работа, – рассуждает он, – она, как палка, конца в ней два: для людей делаешь – качество дай, для дурака делаешь – дай показуху». И работа «ударяет» его время от времени первым своим концом – «качество дай».

Он может, умеет дать качество, т. е. работать для людей. Не заключенный, а человек проступает в его размышлениях в одной из ключевых сцен – сцене кладки стены. Вот он обдумывает предстоящую ему работу:

«А дума его и глаза его вычуивали из-подо льда саму стену, наружную, фасадную стену ТЭЦ в два шлакоблока. Стену в этом месте прежде клал неизвестный ему каменщик, не разумея или халтуря, а теперь Шухов обвыкал со стеной, как со своей. Вот тут – провалина, ее выровнять за один ряд нельзя, придется ряда за три, всякий раз подбавляя раствора потолще. Вот тут наружу стена пузом выдалась – это спрямить ряда за два. И разделил он стену невидимой метой – до коих сам будет класть от левой ступенчатой развязки, и от коих Сенька направо до Кильгаса».

Труд его становится осмысленным: «если слой толстый ложить, весной эта ТЭЦ потечет». И уже не пугает его работа, не пугает, что раствор быстро на морозе схватывается и легко, если дело делать механически, абы делать, легко ошибиться. «Но Шухов не ошибается. Шлакоблоки не все один в один. Какой с отбитым углом, с помятым ребром или с приливом – сразу Шухов это видит, и видит, какой стороной этот шлакоблок лечь хочет, и видит то место на стене, которое этого шлакоблока ждет».

Шлакоблок – «лечь хочет», стена – «ждет», а он мастер, лишь дирижирует. И делается все как надо без видимого его усилия. Это ли не высшее мастерство!

Но это – лишь па короткое время открывшаяся потенция Шухова – мастера. Им может быть свободный человек. А Шухов – заключенный. И как заключенный он не может не думать: «выработка нужна». Потому что жить надо, получить прибавку к пайке, а прибавка – 200 грамм хлеба – идет с выработки.

Вся сцена кладки стены ТЭЦ убеждает, что Шухов и бригада свое мастерство, свое умение работать, созидать подчиняют своему существованию в неволе, приспосабливаются жить в условиях лагерной жизни. Иначе они не могут относиться к работе, ибо не выживут.

«У нас нет, так мы всегда заработаем», – говорит о себе герой. И он «зарабатывает»: в обед «закосил» две миски каши, вечером побежал занимать очередь за посылкой для Цезаря и за это получит его ужин (а если б не было Цезаря, продал бы за ужин очередь кому другому); тому сшил рукавицы, тому одолжил тайно выточенный перочинный ножичек; а то и иначе – того оттолкнул, а сам пролез вперед. И день этот в целом для Ивана Денисовича удачный.

А с утра будет то же: он будет стремиться «закосить», оказать другому услугу, наконец: встанет так, чтобы курящий именно ему передал окурок.

И так повернули Ивана Денисовича Шухова, что все, находящееся за пределами того мира, в который он волею судьбы вписан, оценивается им как «ихнее». «Ихнее», т. е. тех, кто стоит за лейтенантом Волковым, надзирателями, конвоирами, следователем, который так и не смог придумать, какое же задание немецкой разведки выполняет «шпион» Шухов. И даже то, что стоит за людьми типа Буйновского. Буйновский по-человечески симпатичен Шухову, вызывает сочувствие: «на глазах доходит капитан, щеки ввалились, а бодрый». Но не понятно ему все, чем живет Буйновский, непонятна ему его мальчишеская вера, что справедливость будет когда-нибудь восстановлена, его вера в справедливость Советской власти, принципы которой, якобы, поруганы, вера в неизбежное торжество «правды» коммунистов. Все это вызывает у Ивана Денисовича скепсис. Ибо за верой Буйновского стоит то, что ему чуждо, что от него далеко, что в итоге и водворило его в лагерь.

В середине дня между Буйновским и Шуховым заходит разговор, в какое время солнце стоит в зените – в двенадцать или в час дня. Буйновский ссылается па декретное время. Идет обмен репликами:

«– Чей же это декрет?

– Советской власти!»

Примечателен восклицательный знак в конце реплики Буйновского. В нем – его незыблемая вера в авторитетность декрета Советской – власти и самой власти В нем и как бы чувство личной сопричастности к еще той Советской власти, когда в 1918 году декрет этот принимался. Но для Шухова Советская власть – «их» власть: Волковых, следователей, надзирателей. И он думает: «Неуж и солнце ихим декретам подчиняется?»

До середины 80-х годов со всех трибун и страниц печати нас и весь мир уверяли в нерушимом «единодушии» советского народа, в том, что он «единодушно поддерживает и одобряет». Историческая и духовная память мешали. Наступлением на нее и думали завершить изобретение «новой исторической общности» – советского народа. «Народ и партия – едины» – то ли призывали, то ли заклинали лозунги на всех перекрестках.

А вот в конце 80-х обнаружилось, что лишь один поручик шагал «в ногу». Уже не только прошедшим, как шуховы, лагеря и ссылки, но каждому здравомыслящему становилось ясно, что власть, называвшая себя советской и народной, «их» власть. И когда «их» стали оставлять за бортом, прокатывать на выборах, лишать слова на митингах, народ не кинулся их защищать. Не кинулся он защищать и сами Советы, символизировавшие более чем семидесятилетний период отечественной истории.

«Неуж и солнце ихим декретам подчиняется?» – это тот крайний предел, за который и все перетерпевшему Шухову страшно заглянуть, подумать страшно.

Пути, которые вели в лагерь и других, миллионы других, сходны с теми, как попал туда Шухов. Но как бы их не «поворачивали», они, даже дойдя до дна, оставались людьми с душой. И в душе, свыкнув со своим положением (как Шухов), и мысли не могли допустить, что это – навечно. Для них, для каждого из них конкретно, для всех, стоящих сейчас в строю на плацу, может быть и да, но – не для народа же!

В условиях, исключавших сопротивление, они сопротивлялись. «Пожалеет вас батька усатый! Он брату родному не поверит, не то что вам лопухам!» – подслушивает Шухов в седьмом бараке. И говорят-то не таясь. Значит, многие начинают понимать смысл происходящего. Уже не книжной формулой оказываются слова о рабе, который перестает быть рабом, как только осознает свое положение. И Шухов замечает: «что-то новое в лагере началось. Двух стукачей известных прям на вагонке зарезали, по подъему... И один стукач к начальству в БУР убежал, там его, в тюрьме каменной, и спрятали». «Теперь что-то не стал плетку носить», – отмечают заключенные, наблюдая за Волковым.

Лейтенант Волковой производит впечатление отпетого мерзавца. Люди этого типа всегда чутко отмечают, откуда им грозит опасность. Больше всего они боятся правды о себе. Запоминается сцена столкновения Волкового и Буйновского на плацу. Буйновский напоминает лейтенанту статью, запрещающую раздевать людей на морозе Волковой на это не реагирует.

«– Вы не советские люди! долбает их: капитан. Вы. Не коммунисты.

Статью из кодекса еще терпел Волковой, а тут как молния, передернулся:

– Десять суток строгого!»

Почему такая неадекватная реакция? Нарушение статьи кодекса – это служебное нарушение, и ему никто не придает значения. Ибо там, где беззаконие, там нарушение какой-то статьи – норма. И нарушение как норма, и беззаконие как система – покрываются высшей искупляющей мерой: идеологией. Буйновский посягнул на их идеологию, вернее – противопоставил им свое понимание поведения тех, кто на лагерных вышках «защищал» идеологию. От этого-то Волкового и передернуло.

Иван Денисович предстал перед читателем в своей изначальной человеческой сути, в исконном предназначении человека – жить, работать, быть самим собой. Но его лишили всего этого – жить по собственному разумению, работать от души, оставляя след о себе, быть самим собой. Ему же предначертали быть «винтиком» системы, вписали в жесткое идеологическое клише. И, чтобы «достойно» выполнил предначертанное ему, сделали заключенным. Хотели отнять веру в себя, а с ней – душу.

Но странное дело: вера в себя, в свое умение, свои способности («У нас нет, так мы всегда заработаем») – единственное, что осталось у Шухова, что так и не смогли убить. Его «повернули» так, что все свое умение он обращает только на себя и, случается, за счет других. А вера в себя отгородила его от всех других вер. И от той, что исповедует заключившая его в лагерь система («ихим декретам»). И от той, что исповедует баптист Алеша. К вере в бога Иван Денисович тоже относится скептически. В формуле «на бога надейся, но сам не плошай» он принимает ее вторую часть, ибо надеяться на кого-либо в его положении нельзя, от этого его тоже – «повернули».

И вот эта вера в себя, умение «не плошать» в любой ситуации как раз и сохраняют в Иване Денисовиче Шухове человеческое. Не погибнув, выжив, «приспособившись», Шухов побеждает в борьбе за жизнь и тем уже отпадает от бесчеловечной системы. Не потому ли и после восьми лет обычных лагерей система не облегчила его положение, а ужесточила: его перевели в особый лагерь – знай, мол, нас.

Ворота лагеря не распахнулись перед Иваном Денисовичем. В рассказе нет и надежды на это. И критики Солженицына уже на стадии редакционного обсуждения рассказа это-то, пусть хоть намеком, хотели, чтобы писатель внес в текст. Но Это был бы слишком счастливый конец истории.

Александр Солженицын вспоминает, как ему уже после того, как судьба "Одного дня Ивана Денисовича» стала складываться к лучшему, помощник Н. С. Хрущева В. С. Лебедев посоветовал упомянуть в рассказе Сталина как виновника бедствий. И действительно, – пишет Солженицын в очерках «Бодался теленок с дубом», – «он ни разу никем не был в рассказе упомянут. Это не случайно, конечно, у меня вышло: мне виделся советский режим, а не Сталин один».

«Батьку усатого» в рассказе один раз упоминают. И не больше.

Назвать Сталина виновником репрессий и оставить Ивану Денисовичу надежду на свободу, на выход из лагеря было бы слишком легким утверждением правды.

Шухов остается в зоне. С ним в зоне остается и возбужденный рассказом читатель.

Читателю, потрясенному открывшимся ему, хотелось бы счастливого конца. Но тогда не было бы ощущения несвободы, заключенности в зону насилия, беззакония, произвола, всего того в итоге потрясающего, что читатель и выносил из рассказа. Читательское ощущение проецировалось не на материал произведения, а на самою жизнь. В этом была правда, прозвучавшая со страниц «Одного дня Ивана Денисовича».

...Творчество Александра Солженицына все еще пытаются свести к «лагерной теме». Основываются, конечно же, на «Одном дне Ивана Денисовича». Материал дает и роман «В круге первом». Закрепляет такое представление «Архипелаг ГУЛАГ».

Свести все к «лагерной теме» удобно. Ибо легко тогда объяснить, что питает творчество писателя. А для кого-то удобно этим и локализовать воздействие творчества Солженицына: конечно, нужная, важная, жизненная, правдивая, но – всего лишь «лагерная тема», а если конкретно – тема сталинских репрессий.

Напомню еще раз вышеприведенную цитату из очерков «Бодался теленок с дубом», которой Солженицын объясняет, почему в «Одном дне Ивана Денисовича» не был упомянут Сталин: «мне виделся советский режим, а не Сталин один».

Этот режим сделал великую Россию – лагерем, зоной. Об этом подробнее ниже, когда поведу речь об «Архипелаге ГУЛАГ». Сейчас же – о следствии случившегося.

В стране-зоне жизнь оказалась обездушенной. Ее устроили так, чтобы непременно вытравить душу из человека (Ивана Денисовича Шухова), чтобы, если не удастся заключить в лагерь, то отодвинуть, оттолкнуть на обочину, на край, за предел человеческого существования тех, кто живет по законам нравственности (Матрена Васильевна Григорьева).

Рассказ «Матренин двор» – иной по материалу, чем «Один День Ивана Денисовича». Но эти два произведения связаны между собой не материалом и героями, а мыслью об обездушенности жизни, советской властью устроенной жизни. Они – дилогия. И хоть обстоятельства, в которых оказываются их герои, разные, в характерах Ивана Денисовича и Матрены Васильевны много общего.

В сущности, перед нами разновидности того литературного и жизненного типа, который кем-то и назван был «простым человеком». Имелось, видимо, в виду, что «простой человек» – это на низу иерархической социальной лестницы, из просто живущих и покорно исполняющих свое предназначение. Но к характеристике Ивана Денисовича и Матрены Васильевны надо добавить еще и то, что они – жертвы обездушенного жизнеустройства.

Но Иван Денисович, как вы убедились, не так-то прост. Не прост уже потому, что смог «повернуться» в лагерных условиях так, что выжил и выживет.

Не проста, как кажется, и Матрена Васильевна. Да, она извиняюще улыбается грозной жене председателя, она безропотно уступает напору родни, не противится соседке, потребовавшей завтра прийти копать ей огород.

Но живет она по внутреннему нравственному закону. И ни в чем не отступает от него. Она умело хранит себя, не роняет себя, знает, как жить надо, чтобы не было совестно и чтобы уберечь душу в окружившем ее жизнь бездуховном мире.

Извечное исполнение житейско-будничных дел заполняет ее думы и все ее время:

«Вообще, приглядываясь к Матрене, – читаем в рассказе, написанном от лица ее постояльца, учителя, – я замечал, что помимо стряпни и хозяйства, на каждый день у нее приходилось и какое-нибудь немалое дело; закономерный порядок этих дел она держала в голове и, проснувшись поутру, всегда знала, чем сегодня день ее будет занят. Кроме торфа, кроме сбора старых пеньков, вывороченных трактором на болоте, кроме брусники, намачиваемой на зиму в четвертях («Поточи зубки, Игнатич», – угощала меня), кроме копки картошки, кроме беготни по пенсионному делу, она должна была еще где-то раздобывать сенца для единственной своей грязно-белой козы».

Живет Матрена Васильевна не так, как живут все окружающие ее люди. И они ее не понимают. Осуждая ее, молва людей идет от частностей («и нечистоплотна она была; и за обзаводом не гналась; и не бережная; и даже поросенка не держала, выкармливать почему-то не любила»). И в частностях молва растворяла то праведное, что в простом нравственном законе отличало ее от других: «и глупая, помогала чужим людям бесплатно». Вот в этом она действительно не от мира сего. С Иваном Денисовичем ее роднит отношение к работе. Ее, как и его, тоже выгоняют на работу, на коллективную работу. И вот как она ее оценивает:

«Ни к столбу, ни к перилу эта работа. Станешь, об лопату опершись, и ждешь, скоро ли с фабрики гудок на двенадцать. Да еще заведутся бабы, счета сводят, кто вышел, кто не вышел. Когда, бывалоча, по себе (выделено Солженицыным – 10. М.) работали, так никакого звуку не было, только ой-ой-ойиньки, вот обед подкатил, вот вечер подступил».

А радоваться результатам работы она умела. Когда бесцеремонные соседки заставляли ее «пособить», она приходила к вечеру домой уработавшаяся и без тени обиды и зависти говорила:

«Ах, Игнатич, и крупная же картошка у нее! В охоту копала, уходить с участка не хотелось, ей-богу, правда!» И это – «уходить... не хотелось» с чужого участка – бескорыстно, даром.

«Не стоит село без праведника» – таково исходное авторское название рассказа. Название уже несло в себе идею рассказа. При публикации его в «Новом мире» Солженицын согласился с предложением дать нейтральное название – «Матренин двор». Пожалуй, нейтральное название и точнее. Оно локальное, оно несет в себе больше посылки к читательскому размышлению, именно читательской оценки и героини, и образного содержания произведения. Первоначальное же название, по моему мнению, уже задавало оценку.

И в «Матренин двор» Солженицыну предлагали внести детали, как-то «осветляющие» образное содержание: то упомянуть, что есть, мол, деревни – колхозы получше, то сделать одну из эпизодических героинь комсомолкой. Писатель стоял на своем. И тогда А. Твардовский, исчерпав аргументы (но радуясь в душе, что автор не идет на уступки), выложил последний козырный: «Ну да нельзя же сказать, чтоб Октябрьская революция была сделана зря!»

Но Солженицын прямо и не говорит об этом. Он говорит о том, что жизнь обездушили, что устроенная жизнь – безнравственна, Говорит об этом образом Матрены. А читателю оставляет право приговора.

Заметим лишь, что Твардовский был внимательным читателем.

Обездушенное жизнеустройство нравственно калечит людей, и в этом – главное обвинение ему. Такое жизнеустройство обвинял Иван Денисович тем, что «ихней» назвал власть, претендовавшую быть народной и от имени народа учреждавшую именно такое жизнеустройство. Матрена Васильевна обвиняла его всей праведной жизнью своей и нелепой смертью.

Рассказы «Случай на станции Кречетовка», «Для пользы дела», «Захар-Калита» закрепляли в глазах читателя внимание Александра Солженицына к нравственному началу жизни, нравственной сути любого поступка человека А роман «В круге первом» – прямо об этом.






НЕПРЕМЕННО ХОТЕЛ ВИДЕТЬ В ПЕЧАТИ

(«В КРУГЕ ПЕРВОМ»)




Когда Александр Солженицын открылся в редакции «Нового мира» как автор «Одного дня Ивана Денисовича», у него стали допытывать, что им еще написано, что он еще может предложить. Писатель долго уходил от ответа. Он хотел закрепиться в литературе, чтобы решиться доставать и показывать другое им уже написанное.

Этим другим, что он непременно хотел бы вслед за рассказами видеть в печати, был роман «В круге первом».

Над романом Солженицын начал работать еще в ссылке, в 1955 году. В редакцию «Нового мира» был представлен так называемый «публичный» вариант из 87 глав. В нем он значительно смягчил политические оценки системы. Иным стал фабульный повод – речь шла об «измене» врага, передавшего на Запад некий медицинский секрет. Окончательный вариант из 96 глав был сделан в 1968 году.

Для Александра Солженицына роман «В круге первом» особенно дорог. Не случайно им он открыл свое Собрание сочинений, указав тем самым на место романа в творческой биографии. И дорог он писателю, потому, что в нем открыто, идет речь о главном в судьбе каждого человека – о способности каждого сделать нравственный выбор, решиться па поступок, проявить мужество в борьбе с собственным страхом.

Да, этот роман – и о системе насилия над человеком, о том первом круге ада, созданном системой, в котором оказываются многие действующие лица. Но в первую очередь он, смею повторить о нравственной позиции каждого.

Они очень разные – Глеб Нержин и Иннокентий Володин. Первый математик, боевой офицер, из окопов попавший в тюрьму и лагеря, не первый уже год отмеряющий срок своего заключения. Второй – дипломат, баловень судьбы, имеющий блестящую перспективу по службе. Друг о друге они не знают. Но сюжет, но они – нерв повествования.

Каждому из них надо решиться па поступок. Не потому, что этого требуют обстоятельства, а чтобы быть чистыми перед самим собой. И каждый из них решается па поступок.

Иннокентий Володин по кругу служебных обязанностей становится обладателем государственной тайны: он знает, что на днях в одном из Нью-Йоркских радиомагазинов некто из граждан США передаст советскому разведчику технологические детали производства атомной бомбы. Через несколько дней Володин сам будет в Нью-Йорке: он уже получил назначение в представительство при ООН. Но ждать нельзя. И он решается: звонит из телефона-автомата в американское посольство и, чуть изменив голос, открывает им эту тайну.

Поняли в американском посольстве, что их не разыгрывают, и что стало следствием этого звонка – неизвестно. Известно же, что чуть расслабившиеся в субботний вечер контрразведчики записали этот разговор, сообщили о нем по начальству.

Так завязывается фабула.

Надо определить, кто звонил. Вычислили круг из пяти дипломатов, кто был посвящен в тайну. Все они вскоре арестованы. Как хорошо понимает читатель, всех пятерых найдут, в чем обвинить. Но надо определить, кто именно из пяти виноват, безусловно. И вот в секретную лабораторию «закрытого» института поступает соответствующее задание: идентифицировать голос в записи с тем, кому он принадлежит.

Фабула детективная. И роман обладает многими чертами политического детектива: похищение государственной тайны, включение в действие высших эшелонов власти, угроза благополучной карьере высоких чиновников, срочные меры службы безопасности. Динамичность фабуле придает и сконцентрированность ее на коротком временном отрезке: действие начинается в субботу вечером и завершается через двое суток «поимкой» преступника.

Но если фабула – в произведении, ее можно пересказать, то сюжет – это то, что сказано произведением. И тут пересказ событий в их последовательности мало что скажет. Ибо главное – за событиями. Происшедшее в течение двух фабульных суток – лишь следствие того, что уже десятилетиями проживается действующими лицами, следствие всего устройства жизни.

Иннокентий Володин большую часть жизни прожил в согласии с основными принципами советского строя. Отец его – матрос, герой революции и гражданской воины. Память о нем дорога сыну и руководила им на его пути. А мать долго словно не замечалась, в ее замкнутой жизни не было ничего яркого. И трудно было сыну представить, что их когда-то связало. Но после смерти матери, желая понять ее, он обращается к оставленным ею книгам, альбомам, записям. И тут открылся ему неведомый мир культуры начала века. Театральные программы, журналы, репродукции, имена погружали Володина в атмосферу напряженных духовных, философских, художественных исканий. Это был мир, не просто противоположный, а чуждый идеологизированному советскому мифу, чуждый вбиваемой и сознание «идейности», «классовости», «партийности».

Он задумался.

А в жизни многое начинается с этого – с желания понять, объяснить, задуматься.

Володин – дипломат. Бывая за границей, он, конечно же, видел совсем иное, чем дома. Но это было их, западное, буржуазное, чуждое, как внушалось, «простому советскому человеку». А тут стало пониматься, что – не чуждое, а сознательно отвергнутое революцией, погубленное ею.

Он стал более внимательно вглядываться в окружающую жизнь, вчитываться в то, что писалось, вслушиваться в то, что говорилось. Тут и пришло к нему главное, пожалуй, открытие. Он открыл, что распалась жизнь. Распалась на две сферы. Ту, что внешне соединяла людей законами и установлениями, подчиняла их. И ту, в которой человек мог остаться самим собой, личностью.

Но личность не вписывалась в законы и установления. И не стало жизни для личности. Не стало и личности, точнее – не стало дела до нее. Она оттеснена куда-то на периферию, на обочину, подчинена силам, враждебным ей. И замкнута в круг наложенных на нее обязанностей подчиняться. Исполнение обязанностей, подчинение себя гарантирует безопасность, разрешенную жизнь, но отъединяет от самого себя.

Володин объясняет это так:

«Взял обломанную палочку как карандаш. И на сырой земле начертил круг.

– Вот видишь круг? Это – отечество. Это – первый круг. А вот – второй. – Он захватил шире. – Это – человечество. И кажется, что первый входит во второй? Нич-чего подобного! Тут заборы предрассудков. Тут даже – колючая проволока с пулеметами. Тут ни телом, ни сердцем почти нельзя прорваться. И выходит, что никакого человечества – нет. А только отечества, отечества, и разные у всех...»

Так Володин обозначает для себя тот первый круг, в который он заключен. Есть внешняя, официальная жизнь, жизнь отечества, обязанности и ими предоставляемые права. И есть жизнь личности, ее представления о смысле бытия, о своем предназначении. Они разделены. Володин не решается пока сказать, что враждебны. Но он уже видит, что так называемая государственная необходимость есть ничто иное, как подавление его внутреннего порыва внешними обязанностями.

Но это открытие – открытие для себя. Оно еще не побуждение к поступку. Оно побуждение к тому, чтобы замкнуться, зорче наблюдать происходящее вокруг, продолжать думать и анализировать. Ибо открытие это несет в себе противоречие. По размышлениям Володина, все, противостоящее личности и человечеству, сосредоточено в первом круге, в круге отечества. По понятие отечества – священно, человек не может лишиться своего народа и свой страны, того исторического прошлого, с которым он и входит в ряд других. Да и вся 44-я глава романа «В круге первом», в заключении которой Володин формулирует свою концепцию двух кругов, все путешествие его со свояченицей Кларой по Подмосковью говорит нам, что отечество дорого ему, сердечно близко ему. Старые кладбища, заброшенные деревеньки, порушенные церквушки, лесные дороги, простор полей, отзывчивость встречных и весь аромат летнего дня – это ведь тоже отечество, вне которого Володин не мыслит себя.

Он имеет в виду другое.

Ибо чуть ли не на каждом шагу это другое заявляет о себе. Заявляет в нищете и захламленности. В дикости и бескультурье. В бездорожье и бесхозяйственности. В настороженности и забитости людей. Вся красота мира, природы и людских душ принесены в жертву этому другому. И оно уже в конце их прогулки предстает в мощи своей:

«По шоссе катилась вереница одинаковых новеньких грузовиков под новеньким брезентом. До горы не было видно им конца, и на другую гору ушла голова колонны. Были машины с антеннами, техобслуживания, с бочками «огнеопасно» или с прицепными кухнями. Расстояние между машинами точно выдерживалось, метров по двадцать – и не менялось, так аккуратно они шли, не давая бетонному мосту умолкнуть. В каждой кабине с военным шофером сидел сержант или офицер. И под брезентом сидели многие военные: в откидные окошки и сзади виднелись их лица, равнодушные к покинутому месту и к мимобежному, и к тому, куда гнали их, застылые в сроке службы.

От того, как Клара с Иннокентием поднялись, они насчитали сотню машин, пока стихло».

От созерцания этой колонны, олицетворяющей собой мощь государственной машины, самоназвавшейся отечеством, Володин скис и потерянно произнес: «Жизнь – распалась». Ибо то, что видел только что – и принято было считать отечеством. И это тоже надо любить?

Он так ничего и не смог объяснить Кларе. Потому что не многое мог пока объяснить и себе. Метафора двух кругов остается метафорой. Она наполнит жизненным смыслом все содержание романа. Каждый из героев романа привносит в понимание этого страшного античеловеческого по природе своей первого круга свое. Каждый по-своему понимает его. По-своему идет к пониманию его.

Володину еще предстоит пройти путь понимания. И прийти к поступку. Что движет им на этом пути? Изменились ценностные ориентиры. Солженицын пишет об этом образно емко и афористично:

«Раньше истина Иннокентия была, что жизнь дается нам только раз. Теперь созревшим новым чувством он ощутил в себе и в мире новый закон: что и совесть тоже дается нам один только раз.

И как жизни отданной не вернуть, так и испорченной совести».

Это «созревшее новое чувство» и есть нравственность.

Основа нравственности – совестливость. Человеку, осознавшему себя в ряду других, становится совестно за несовершенство мира, за боль других за безнравственность (а иначе: бессовестность) установившихся отношений. И вину он берет на себя. Берег примером нравственного самосовершенствования, чувством ответственности перед попранным высшим предназначением человека.

Следующим шагом, подвинувшим Володина к поступку, логически вытекавшим из пробудившегося чувства совестливости, стала его встреча с дядей Авениром в Твери (глава 61). Встреча эта сняла с души Иннокентия (заметим – имя в переводе с латыни: невинный) камень официального долга, под которым он гнулся все эти годы.

Володин снял с себя то, что дядя его в разговоре назвал «принудительной верностью правительству», правительству, действия которого (если судить по совести) ты не одобряешь. И тут следует отсылка к Герцену, в свое время задавшему вопрос: где границы патриотизма? Вопрос этот Володин воспринимает в более практической плоскости: «Почему любовь к родине надо распространять и на всякое ее правительство?»

Именно эта мысль будет с ним, когда он в тюрьме. Именно с этой мыслью он уходит па допрос: «Почему любовь к родине надо распростра...?»

А действительно почему?

Любовь к родине, истинный патриотизм и движут Володиным в минуту, когда он по телефону-автомату звонит в американское посольство. Он отчетливо представляет, что будет с ним, а затем со всем человечеством, с его родиной и всем миром, если его нынешнее правительство завладеет технологией производства атомного оружия.

Делать нынешнее правительство сильнее, значит – делать больнее гражданам отечества. И это не предательство отечества, потому что: «Почему любовь к родине надо распространять и на всякое ее правительство?»

Пробудившаяся совесть взяла верх над страхом за жизнь. В этом – смысл образа Иннокентия Володина.

Путь Глеба Нержина внешне совершенно не похож на путь Иннокентия Володина.

Образ этот дорог автору как выражение его – исканий и во многом автобиографичен. Литературный герой с такой фамилией есть в двух пьесах Солженицына – «Пир победителей» и «Республика труда». В первой он – артиллерийский капитан, место действия – Восточная Пруссия. Во второй – заключенный, временно назначенный производителем работ и отстраненный от должности за мягкость. А бон в Восточной Пруссии в январе и отбывание срока на стройке осенью 1945 года – страницы биографии Солженицына. В первой редакции пьесы «Республика труда» известной еще как «Олень и шалашовка», герой носил фамилию Немов, при авторской публикации он стал Нержиным. А роман «В круге первом» уже был написан. В авторском пояснении к роману читаем: «И сама «шарашка Марфино», и почти все обитатели ее списаны с натуры». Следовательно, с натуры списан и Нержин. А поскольку герой с такой фамилией и в «Пире победителей», и в «Республике труда» биографически соотносим с автором, то и Нержин «В круге первом» – автобиографичен.

Нержин автобиографичен не только через соотнесение с определенной страницей биографии Солженицына, он автобиографичен и по состоянию, образу мыслей, поведению. Вместе с тем, не следует забывать, что это все же литературный герой, пусть и близкий автору, но не двойник его. Скорее всего, Нержин – это поздний Солженицын, возвращающий себя памятью в когда-то пережитое, желающий видеть себя уже тогда таким, каким стал. А потому писатель и достаточно критичен к своему Нержину, и любуется им как собой, вырастающим еще оттуда.

Весь путь Глеба Нержина до появления его на «шарашке», в научно-исследовательском институте системы НКВД, представлен как крушение иллюзий, юношеских воззрений и обретения нового взгляда на себя, на жизнь и на место человека. Через крушение иллюзий он и попадает в свой первый круг долгого пути, за которым последуют и другие, но для Нержина без того первого, который он проходит, их не будет.

Нержин в юности («на него сыпались успехи из рога науки он замечал, что соображает быстро, но есть соображающие и побыстрее его и подавляющие обилием знаний») мечтал попасть в разряд избранных («только те люди значительны, кто носит в своей голове груз мировой культуры, энциклопедисты, знатоки древностей, ценители изящного, многообразованные и разносторонние»). Став офицером, он вроде бы ощутил себя тем, кем стремился стать: «помолодел, половчел, обтянутый ремнями и изящно помахивал сорванным прутом, другой ноши у него не бывало. Он лихо подъезжал на подножке грузовика, задорно матерился на переправах, в полночь и в дождь был готов в поход и вел за собой послушный, преданный, исполнительный и потому весьма приятный народ. И этот его собственный небольшой народ очень правдоподобно слушал его политбеседы о том большом Народе который встал единой грудью».

Но вот его арестовали, и те, в среду кого он стремился, открылись ему столь неприглядной стороной, что стало совестно, что и сам вроде бы из них. Происходит новый поворот в его оценке людей: «Нержин счел, что ценны и значительны только те люди, кто пашет землю и льет чугун. У людей простого труда Нержин старался теперь перенять и мудрость все умеющих рук, и философию жизни».

Что ж, вроде бы традиционный путь опрощения, путь к идее опуститься в народ. Но только народ, прославленный как страдающий брат, когда Нержина «турнули» в его среду, открылся совсем иным. И тут очень важный в рассуждениях писателя о пути Нержина момент. Это рассуждения Солженицына о пути Нержина. Но признав героя автобиографичным, признаем и рассуждения писателя своеобразным авторским отступлением.

Александру Солженицыну не свойственно то, что можно назвать «народомоляйством». Это было свойственно нашей интеллигенции. Свойственно было Льву Толстому. Это несомненно исповедал Максим Горький (напомню лишь его повесть «Исповедь»). На этом держалась вся литература социалистического реализма. К народу аппелируют политики и философы, от его имени пытаются говорить писатели, именем народа нас заклинают и проклинают. Мне могут сказать, что слова Солженицына, которые я сейчас приведу, не о народе свободном и созидающем, а о народе закабаленном и подневольном. Они о народе, какой хотела бы иметь правившая система. Какой она хотела иметь и – получила. Это – горькие слова, самые, пожалуй, в русской литературе горькие. Вот они:

«Нержин понял, что спускаться ему было дальше незачем и не к кому. Оказалось, что у Народа не было перед ним никакого кондового сермяжного преимущества. Вместе с этими людьми садясь на снег по окрику конвоя и вместе прячась от десятника в темных закоулках строительства, вместе таская носилки на морозе и суша портянки в бараке, – Нержин ясно увидел, что люди эти ничуть не выше его. Они не стойче его переносили голод и жажду. Не тверже духом были перед каменной стеной десятилетнего срока. Не предусмотрительней, не изворотливей его в крутые минуты этапов и шмонов. Зато они были слепей и доверчивей к стукачам. Были падче на грубые обманы начальства. Ждали амнистии, которую Сталину было труднее дать, чем околеть. Если какой-нибудь лагерный держиморда в хорошем настроении улыбался – они спешили улыбнуться ему навстречу. А еще они были много жадней к мелким благам: «дополнительной» прокислой стограммовой пшенной бабке уродливым лагерным брюкам лишь бы чуть поновей и попестрей.

В большинстве им не хватало той точки зрения, которая становится дороже самой жизни».

Коль так – то, что же?

Что же – личности, человеку, каждому из нас и – Глебу. Нержину?

Чтобы получить ответ, продолжу цитировать 66-ю главу романа «В круге первом»:

«Оставалось быть самим собой.

Отболев в который раз каким увлечением, Нержин – окончательно или нет? – понял Народ еще по-новому, как не читал нигде: народ – это не все, говорящие на нашем языке, но и не избранцы, отмеченные огненным знаком гения. Не по рождению не по груду своих рук и не по крылам своей образованности отбираются люди в народ.

А – по душе.

Душу же выковывает себе каждый сам, год от году.

Надо стараться закалить, отгранить, себе такую душу, чтобы стать человеком. И через то – крупицей своего народа».

А человека делает человеком его совестливость. Его человечность проявляется в его отношении к другим, себе подобным. Именно в отношении, им для себя определяемом, не навязанном кодексами, этикетом или обстоятельствами, а ставшем внутренним неизменным побудителем поступков.

Судьба Нержина в романе читателю ясна еще до того, как закрутится фабульная пружина.

Его неожиданно вызывают к директору института Яконову. У него он встречает доцента Веренева, которого помнит по университету, где учился. Тот прислан сюда на работу как математик, совершенствовать криптографически-шифровальные устройства, призванные оберегать государственные секреты. Он предлагает Нержину перейти к нему, вспомнить полученную в университете специальность. Это сулит, как минимум, продление пребывания на шарашке, где, конечно же, лучше чем в лагере. Это сулит и будущее: в случае успеха – освобождение, поощрения, возвращение в нормальную жизнь. Но – Нержин уже решил для себя: «и прощения я у них не прошу, и рыбки я им ловить не буду!» И отказывается. За отказ – а это дерзость – Яконов «списывает» Нержина, обрекает его на отправление в лагерь.

Шарашка – первый круг ада, в который система погружает непокорных и вольнолюбивых.

Решение Нержина может показаться безумным. Однако всем содержанием романа Солженицын раскрывает, что это – единственно достойное порядочного человека решение. Порядочный человек не может участвовать в делах, которые укрепляют насилие, укрепляют власть, сделавшую насилие системой.

Отказ работать на систему и на представляющих ее всевозможных начальников дает возможность заключенному сохранить свою душу, самого себя.

Примечателен спор Нержина с Рубиным о счастье. Для Рубина счастье – это час, это мгновенье, сечастность. Для Нержина счастье – это счастье («кому какая часть, какая доля досталась, кто какой пай урвал у жизни»). Отсюда и принцип поведения, дающий возможность сохранить человеческое достоинство: «Не верь, не бойся не проси!» Нержии исповедует этот принцип, который Солженицын сформулирует позже, в «Архипелаге ГУЛАГ».

Контрастом Нержину – позиция Льва Рубина. Тот энергично включается в работу по идентификации голоса Володина. Включается по убеждению: тот нанес ущерб делу социализма, выдал государственную тайну. Рубин случившееся с ним все еще считает ошибкой, считает, что и многие сидят здесь по ошибке. Но он, как это ни странно, предан системе, ее идеологической сути. Объективно – хотя ему не откажешь в субъективной честности – Рубин не способен на выбор – поступок, освобождающий его сознание, дающий ему возможность быть самим собой.

Проще – с теми, кто официально служит системе. Солженицын выводит галерею лиц, выстраивает иерархию людей власти от олицетворяющего ее Сталина до робеющих перед властью и служащих ей надзирателей. Здесь – и вера, и страх, и испрашивание подачек.

Роман Александра Солженицына «В круге нервом» дает материал и для наблюдений над структурой его прозы.

Композиционно роман – полископичен. Прием этот последовательно будет проведен Солженицыным и в романах цикла «Красное колесо». Внешне он проявляется в многоглавности произведения. Каждая глава – взгляд героя, действующего в этой главе. Чтобы взгляд этот был художественно убедителен, Солженицын строит повествование так чтобы герой раскрылся до конца, чтобы его взгляд был понят. Это создает иллюзию полифонизма.

Но речь героя, авторское повествование, сюжетное движение главы подчинены тому, чтобы отчетливо представить определенный взгляд, позицию, угол зрения вписанными в целостное авторское видение происходящего. Автор присутствует в каждой главе, в каждом эпизоде, даже в каждой фразе действующего лица. Сталин, Нержин, Яконов, Володин, Рубин и каждый из действующих лиц – это Сталин Нержин и другие, увиденные Солженицыным. Контролируемые им. И вместе с тем – свободны, но – в заданном писателем пространстве. В итоге роман сюжетно-монофоничен.

Вот как в одном из интервью Александр Солженицын сам пояснял структуру своего романа: «Каждый персонаж становится главным, когда вступает в действие. Автор должен тогда отвечать за... своих героев. Он не отдает предпочтения ни одному из них. Он должен понимать и мотивировать поступки всех персонажей. Однако он не должен упустить их из-под своего контроля».

Это и объясняет расчлененность повествования на относительно небольшие и относительно самостоятельные главы-сцены, главы-взгляды. Отсутствие одной – отсутствие одного из взглядов, а следовательно – отсутствие полноты авторского видения. Вот почему, рассказывая об истории романа, Солженицын обращает внимание на разницу в количестве глав (96 в первой и окончательной редакции 87 – в варианте 1964 года для «Нового мира»). А на основе текста «Красного колеса» он делает им называемые «сплотки глав» объединенные темой и лицом (например «Ленин в Цюрихе»).

Каждая глава – свой взгляд, свой угол зрения, иной, даже если это герой, уже ранее включенный в сюжет, иной по иному кругу его судьбы, по иному кругу поворота события. Роман в целом – полифония идей, соотношений, пространств. Генрих Белль, рецензируя его в 1969 году, отметил, что у романа – «огромные своды, множество перекрытий, несколько измерений: повествовательное, духовное, историко-политическое, социальное» (Белль Г. Четыре статьи о Солженицыне. – Иностранная литература. 1989. №8. С. 299).

Роман втягивает в сюжетное течение свое большое количество действующих лиц, и каждое из них может стать предметом отдельного анализа и особого размышления. Но они четко градированы по главной линии раздела – их отношению к системе власти, системе насилия. Честный и совестливый – по одну сторону, с автором; приспособившиеся к ней, подавившие в себе совесть – по другую. И здесь, поистине, другого не дано. Здесь не только водораздел, но и точка, к которой привязано, по Солженицыну, бытие человека.

Александр Солженицын непременно хотел видеть в печати свой роман. А потому и сделал вариант для советской печати. Это был 1964 год. Тогда еще казалось, что Хрущев не остановится, а потому вскоре его «остановят». Что общество не остановится, а потому – вскоре последует волна арестов и политических гонений на диссидентов. Думалось, что дойдут до главного: не в Сталине дело – в системе. И в каждом, в совестливости каждого как его нравственном начале, противостоящем системе. Это главное и показал писатель романом «В круге первом».






«О НАС ПРОЧЕСТЬ, О НАС»

(«РАКОВЫЙ КОРПУС»)




Страстное желание «о нас прочесть, о нас» и не через сто лет, а сегодня, высказывает в повести Александра Солженицына «Раковый корпус» санитарка Елизавета Анатольевна. «Все литературные трагедии, – настаивала она, – мне кажутся смехотворными по сравнению с тем, что переживаем мы». «О нас прочесть» – прочесть о трагедии миллионов современников.

«О нас прочесть» было трудно в официальной литературе социалистического реализма. «Светлое будущее» ослепляло зрение писателей. А тех, кто сохранял способность видеть действительность в ее реальном облике, тех так «поправляли» в их «ошибках», что имена многих и многие произведения стали известны десятилетия спустя уже как «возвращаемая» литература.

В повести «Раковый корпус» Солженицын вывел молодую поэтессу Аллу Русанову. Ее откровенные признания в разговоре с отцом проливают свет на литературную атмосферу 1955 года, года, когда происходит действие повести. Она побывала и на Втором всесоюзном съезде писателей (декабрь 1954 года), со многими перезнакомилась и говорила о литературе и писателях со знанием дела. К ее словам и комментарий не нужен. Вот хотя бы к этим:

«– Вообще, папа, нужно гибко смотреть. Нужно быть отзывчивым к требованиям времени. Я огорчу тебя, папа, но – нравится нам, не нравится – а каждому новому периоду мы должны быть созвучны! Я там сейчас насмотрелась! Я побывала в писательской среде, и немало, – ты думаешь, писателям легко перестраиваться, вот за эти два года? Оч-чень сложно! Но какой это опытный, какой это талантливый народ, как многому у них научишься!..

– Вообще, я насмотрелась на их жизнь. Какие у них простые между собой отношения! Лауреаты – а друг друга по именам. И какие сами они люди не чванные, прямодушные. Мы представляем себе что писатель – это сидит где-то там за облаками бледный лоб не подойди! А – ничего подобного. Всем радостям жизни они открыты, любят выпить закусить прокатиться – и все это в компании. Разыгрывают друг друга да сколько смеха! Я бы сказала, что именно весело живут. А подходит время писать роман – замыкаются на даче два-три месяца и пожалуйста, получите!»

Ей напоминают о критике на что следует:

«– То есть, очень серьезно меня ругать никогда не будут, потому что у меня не будет идейных вывихов! По художественной части – пожалуйста, пусть ругают. Но важно не пропускать повороты, какими полна жизнь. Например, говорили: «конфликтов быть не должно!» А теперь говорят: «ложная теория бесконфликтности». Причем, если б одни говорили по-старому, а другие по-новому, заметно было бы, что что-то изменилось. А так как все сразу начинают говорить по-новому, без перехода-то и не заметно, что поворот. Вот тут не зевай! Самое главное – быть тактичной и отзывчивой к дыханию времени...».

А как с другим, более важным писательским качеством быть искренним.

Искренность никак не может быть главным критерием книги. При неверных мыслях или чуждых настроениях искренность только усиливает вредное действие произведения, искренность – вредна! Субъективная искренность может оказаться против правдивости показа жизни...

– Говорить народу правду – это совсем не значит говорить плохое, тыкать в недостатки. Можно бесстрашно говорить о хорошем – чтоб оно стало еще лучше! Откуда это фальшивое требование так называемой «суровой правды»? Да почему вдруг правда должна быть суровой? Почему она не должна быть сверкающей, увлекательной, оптимистической! Вся литература наша должна стать праздничной! В конце концов, людей обижает, когда об их жизни пишут мрачно. Им нравится, когда о ней пишут, украшая ее».

И, наконец, теоретико-эстетическое обоснование такой литературы:

«– Описывать то, что есть, гораздо легче, чем описывать то, чего нет, но ты знаешь, что оно будет. То, что мы видим простыми глазами сегодня – это не обязательно, правда. Правда – то, что должно быть, что будет завтра. Наше чудесное «завтра» и нужно описывать!..»

Читатель спросит, зачем я сделал такие большие выписки.

А чтобы не пояснять, что это за метод и что это за литература социалистического реализма. Как глубоко проникли в душу «мимикрующей» молодой поэтессы (и поколений писателей) принципы этого метода и как «трудно» было следовать главному: «бесстрашно говорить о хорошем».

В такой литературе невозможно было «о нас прочесть, о нас».

А вот рассказ Льва Толстого «Чем люди живы» в образном содержании «Ракового корпуса» представляется мне ключевым.

Ефрем Поддуев, прочитав его, открывает нравственный закон: «живы люди не заботой о себе, а любовью к другим». В нем не было этой любви. Было желание урвать за счет других, всегда видел лишь себя и выгодное себе. И болезнь он принял как наказание за свою неправильную жизнь. Потому и остро вспоминается им случай в его бурной биографии, когда он не внял мольбе заключенных, над которыми временно начальствовал, о передышке. Не было у тех сил выбрать в траншее последние сантиметры. Но Поддуев проявил тогда требуемую твердость и услышал в ответ вспоминаемое ныне мстительное: «Ничего. И ты будешь умирать, десятник!».

НЕ БЫЛО И НЕТ ЭТОЙ ЛЮБВИ В ПАВЛЕ НИКОЛАЕВИЧЕ РУСАНОВЕ, ОТЦЕ МОЛОДОЙ ПОЭТЕССЫ, РАНО УСВОИВШЕЙ, ЧТО НАДО ПЛЫТЬ ПО ТЕЧЕНИЮ.

Он начал когда-то рабочим на табачной фабрике, чутко уловил ветер своего времени, и тот вознес его до ответственной чиновной должности всевластного кадровика. Русанов пылал «справедливым» гневом к «врагам народа», сигнализировал о них в органы и занимал их должности и квартиры, твердо держал, как говорили, линию.

Он и из клиники уходит, унося озлобленность. Озлобленно бурчит вслед Костоглотову: «Классовый враг... В другой обстановке...»

Как ни покажется странным, но нет любви к людям и у энергичного, целеустремленного Вадима Зацырко. Да, он полон жаждой романтического подвига, пользы «сразу всему народу и всему человечеству».

Как это примечательно – «всему». Этих собирательных «всех» он по-своему любит. Но выделяет, просто уважает из «всех» лишь «ценных для общества». Других не считает достойными простого сочувствия.

И Ахмаджан, долгое время скрывавший, что служит не в армии, а в охранных частях, в адрес одних может гневно бросить: «Они не люди». И провести водораздел: «Наше дело – винтовка, ихнее дело – лопата».

Чем люди живы? А живы борьбой, вернее – навязанной им жизнью – борьбой. Одних – против других. Во имя светлого будущего.

Родион Раскольников в романе Ф. Достоевского «Преступление и наказание» отпал от нравственного закона жизни не тогда, когда убил старуху-процентщицу, а раньше, когда разделил людей на разряды, когда обосновал право сильных «кровь проливать» во имя счастья всех. Преступно утверждение превосходства теории (пусть и самой стройной) над «живой жизнью». Не в сталинских лагерях была убита социалистическая идея, а уже в первых репрессивных действиях советской власти. Об этом Солженицын поведет речь в «Архипелаге ГУЛАГ».

Повесть «Раковый корпус» фабульно о врагах и больных в раковой клинике. О страшной болезни, заметающей всех без разбора их классовой принадлежности и социального положения.

Но она и о той болезни, метастазы которой проникли во все сферы жизни. О больном обществе. В повести нет ни одного героя, кого эта болезнь не задела бы. Задела она и Русанова, сделала его слугой системы. Задела и детей его, в сытости даже не помышляющих о какой-либо общественной болезни, в действиях же, в суждениях своих, вспомним рассуждения Аллы о назначении литературы, уже больных. Задела русского Олега Костоглотова, крымского татарина Сибгатова, немца Федерау... Задела не только тех, кто был арестован или сослан, а и тех, кого, вроде бы, не трогали.

Нет, я не уравниваю палача и жертву. Лишь указываю, что сделал о. од них – палачами, других – жертвами, что лечить надо, чтобы не стало ни палачей, ни жертв. В повести приведены строки А. Пушкина:

В наш гнусный век...
На всех стихиях человек –
Тиран, предатель или узник.

Человека тираном, предателем или узником делает «гнусный век». Как снять, излечить эту «гнусность». Об этом и идет речь в кульминационной для образного содержания повести 31-й главе, в разговоре Костоглотова и Шулубина.

Всю жизнь гнулся и отрекался Алексей Шулубин. «Самая тяжелая жизнь, – говорит он, – у того, кто каждый день, выходя из дому, бьется головой о притолоку – слишком низкая...» Шулубин и отвечает на вопрос, который неизменно встает, когда пытаемся понять, что же с нами было. Что связало со временем, которое по-пушкински названо «гнусным». Слепая вера? Неведение? Энтузиазм?

Алексей Шулубин в своем страстном монологе утверждает, что естественное желание выжить. Вот этот монолог:

– А сколько это – верили? Сколько это – «не понимали? С пацана и не спрос. Но признать, что вдруг народишка наш весь умом оскудел – не могу! Не иду! Бывало, что б там барин с крыльца ни молол, мужики только осторожненько в бороды ухмылялись: и барин видит, и приказчик сбоку замечает. Подойдет пора кланяться – и все «как один человек». Так это значит – мужики барину верили, да? Да кем это нужно быть, чтобы верить?.. То все профессоры, все инженеры стали вредители, а он – верит? То лучшие командиры гражданской войны – немецко-японские шпионы, а он – верит? То все его друзья и знакомые – враги народа – а он все верит? То миллионы русских солдат изменили родине – а он верит? То целые народы от стариков до младенцев срезают под корень – а он верит? Так сам-то он кто, простите – дурак? Да неужели и весь народ из дураков состоит? – вы меня извините! Народ умен – да жить хочет. У больших народов такой закон: все пережить и остаться!»

Возможно, здесь, в суждениях Шулубина, сказался солженицынский максимализм в оценке каждого отдельного человека. Несомненно, одно – Шулубин высказывает нечто, очень важное и для писателя. Я имею в виду концепцию нравственного социализма.

Шулубин так развивает свою мысль: «Явить миру такое общество, в котором все отношения, основания и законы будут вытекать из нравственности – и только из нее!» И поясняет, что же это такое – нравственный социализм «не к счастью устремить людей, а ко взаимному расположению. Счастлив и зверь, грызущий добычу, а взаимно расположены, могут быть только люди! И это высшее, что доступно людям!».

Нельзя не увидеть в этих словах совпадения с тем нравственным законом жизни, что Ефрем Поддуев вывел из Льва Толстого: «живы люди не заботой о себе, а любовью к другим».

Шулубинский нравственный социализм может показаться наивностью. Но в солженицынской концепции повести он необходим.

Александр Солженицын писал «Раковый корпус», надеясь на его легальную публикацию. Действие происходит, как выше отмечено, весной 1955 года. Содержание повести показывало, как общество начинало излечиваться от болезни.

Шулубин, участник гражданской войны твердо, верящий в социалистический идеал, как бы произносил приговор системе, которая не могла самоуничтожиться, сохраняла прежние свои черты. Да, внешне она начала самоизлечиваться, но выздороветь до конца она – не может. Да, был начат процесс демократизации жизни. Но Шулубин ведь прав: «Говорят – «демократический», но это поверхностное указание: не на суть социализма, а только на вводящую форму, на род государственного устройства. Это только заявка, что не будет рубки голов, но ни слова – на чем же социализм этот будет строиться».

А ведь как раз основы его, то, на чем он строится, все еще оставались незыблемыми. А потому, по Шулубину (что выражает и точку зрения Солженицына), это – безнравственный социализм.

Безнравственность утвержденного жизнеустройства – вот что Александр Солженицын говорил всей своей художественной прозой, начиная с «Одного дня Ивана Денисовича», в том числе и повестью «Раковый корпус».

Весна 1955 года явила симптомы возможных изменений. Вести об этом доходят и до обитателей ракового корпуса.

Русанова они повергают в страх. Обновился состав Верховного суда. Ушел в отставку один из столпов сталинской эпохи – Л. М. Коганович. Стали возвращаться из лагерей и ссылок те, кого русановы туда отправили.

Олегу Костоглотову перемены вселяют надежду.

Вся повесть пронизана лучом надежды.

И вторая часть ее не случайно начинается с теплых воспоминаний Костоглотова о семье Кадминых. Их письма, их уютный дом, мелочи быта и даже прибившиеся в их дому собачки – это манящее тепло жизни.

Уйдя из клиники, бродит Костоглотоя по городу. Какая это радость – пройти по рядам универмага, выпить стакан вина, купить палочку шашлыка, выбирать подарок женщине, просто посидеть за столиком чайханы. Символом Жизни становится цветущий урюк – «невесомый розовый шар»: Чудо было задумано - и чудо нашлось».

О чуде жизни, которая возьмет-таки свое, как бы не давили и не сгибали ее, и повествует «Раковый корпус» Александра Солженицына.






ОТТОРЖЕНИЕ ОФИЦИАЛЬНЫМИ КРУГАМИ




Дальнейшее в (уже писательской) судьбе Александра Солженицына, его врастание в литературную среду и отторжение его официальными кругами, в том числе и руководством Союза писателей, изложено им в очерках «Бодался теленок с дубом».

Имя его обрело известность и в России, и за рубежом. Первое время его приглашали и на приемы, и просто для встреч и знакомств. Держался он просто, независимо, и, конечно же, не подобострастно. Эго раздражало.

В декабре 1962 года в театре «Современник» он читает пьесу «Республика труда». Театру не разрешили приступить даже к репетициям. Актеров же поразило и содержание пьесы, и сама личность автора. Вот каким, по воспоминаниям М. Козакова был тогда Солженицын:

«Светлые прямые волосы. Редкие проталины в них странно симметричны. Длинное, гладко выбритое лицо – очень характерное, сразу врезающееся в память. Не спутаешь ни с кем. Такие лица, узкие, с тонким носом, с острым подбородком, глубоко посаженными, резко смотрящими глазами, бывают на церковных досках у малоприятных второстепенных святых. В руках школьный, потертый, старомодный портфель. И плащ синий, прорезиненный, на клетчатой подкладке – такой, какой в то время сидел на десятках прохожих мужского пола, делая их неотличимыми друг от друга. И еще послевоенные галоши, которые он снимает, а там, что еще чудней, вовсе довоенные ботинки со шнуровкой и металлическими крючками аж по щиколотку! Рязанский школьный учитель – ни дать, ни взять» (Козаков М. Несыгранная пьеса для театра «Современник». – Родина 1990. № 1. С. 33).

По окончании учебного года, летом 1963 года, Солженицын уходит из школы. Теперь твердо и окончательно, с верой в свои силы, он отдается творчеству.

Выдвижение редакцией «Нового мира» и Центральным государственным архивом литературы и искусства А. И. Солженицына на соискание Ленинской премии 1964 года было высшим и кульминационным периодом его признания в общественно-политической ситуации 60-х годов.

Премию он не получил.

Его считали «выдвиженцем» Н. С. Хрущева, а недовольных действиями Хрущева уже было немало, и в октябре 1964 года произойдет «дворцовый переворот». Его считали «визитной карточкой» журнала «Новый мир», а линия журнала и его редактора уже вызывала раздражение и цензуры, и некоторых партийных руководителей, как от культуры, так и далеких от нее, но считающих себя вправе давать указания. Его олицетворяли с курсом на решительное выкорчевывание рецидивов и последствий культа личности, открытия всей правды минувших десятилетий, а прошлое не сдастся без боя.

Роман «В круге первом» не печатался, хотя и прошел с одобрением соответствующее обсуждение в редакции.

В начале сентября 1965 года были арестованы А. Синявский и Ю. Даниэль. По Москве прошел ряд обысков – искали (и находили) «самиздатовскую» литературу, книги, как тогда говорили, «подрывного идеологического содержания». А буквально накануне волны обысков А. Солженицын забрал из «Нового мира» все четыре экземпляра рукописи романа «В круге первом». Три из них он завез на квартиру Теушей, где хранилась (как ему казалось надежно) часть его архива. Но В. С. Теуш хранил и другие рукописи и книги, давал читать окружающим его (в том числе и солженицынские рукописи). 11 сентября с обыском пришли и к нему. Среди прочего (а пришли, надо сказать, за прочим, но обыскивали тщательно, а потому в «урожае») и часть архива писателя: помимо трех экземпляров романа взяли пьесы «Пир победителя» и «Республику труда», лагерные стихи.

Тяжело пережив случившееся, Солженицын начинает действовать, чтобы заявить о себе, заявить, что он жив, что он не сдался. Но в редакциях встречали вежливо и – все отклоняли.

Он спешит завершить повесть «Раковый корпус». Отдал ее первую часть в «Новый мир», где приняли решение печатать, но – не напечатали. Он дописывает вторую часть и идет на обсуждение «Ракового корпуса» 16 ноября 1966 года в Центральном Доме литераторов. Вопроса о публикации это не разрешило.

До него стало доходить, что изъятые с архивом у Теушей «Пир победителей» (пьеса в стихах еще лагерного периода) и роман «В круге первом» ходят перепечатанными по рукам некоторых руководящих лиц и даются теми на чтение особо близким и доверенным.

До него стали доходить высказываемые в его адрес наветы – обвинения и передергивание фактов биографии.

Он стремится напрямую встретиться с читателем. С трудом удается выступить на двух читательских встречах в остальных – даже дав уверенное согласие в последний момент, когда уже приезжал, отказывали под любым предлогом, а подчас – и без.

Союз писателей, в который его еще совсем недавно приняли, поспешно, без соблюдения процедуры заявления, рекомендации и обсуждений, молчал и ничем не хотел помочь.

Солженицыну хотелось быть услышанным. Ему надо было быть услышанным. Прежнее состояние, когда надо таиться, не привлекать к себе внимание, не могло удовлетворять. Опубликованием «Одного дня Ивана Денисовича» и других рассказов он сделал заявку. Знал, что ему и в него поверили. Теперь таиться и молчать значило подводить тех, кто в него поверил, кто мог бы подумать, что и он сдался, хорошо если – просто затаился, а еще хуже – отступил.

Надо было прорвать блокаду молчания вокруг себя.

16 мая 1967 года Александр Солженицын пишет письмо IV съезду Союза писателей. Его не избрали делегатом, значит – он не имел возможности выступить. А сказать было что, сказать насущное. И вот вместо выступления – письмо, которое за несколько дней до съезда он разослал многим делегатам.

Солженицына в первую очередь волновало то, что происходит и с литературой, и с Союзом писателей. Это – два тезиса его письма, на которые, как иллюстрация к общему положению, накладывались и личные обстоятельства.

Речь шла о цензуре, теме почти запрещенной, ибо вслух о ней не говорили и даже не признавали факта ее существования. Речь шла об идеологической цензуре.

«За нашими писателями, – говорил Солженицын в письме коллегам-литераторам, – не предполагается, не признается права высказывать опережающие суждения о нравственной жизни человека и общества, по-своему изъяснить социальные проблемы или исторический опыт, так глубоко выстраданный в нашей стране. Произведения, которые могли бы выразить назревшую народную мысль своевременно и целительно повлиять в области духовной или на развитие общественного сознания, – запрещаются или уродуются цензурой по соображениям мелочным, эгоистичным, а для народной жизни недальновидным».

Здесь Александр Солженицын удивительно точно определил воздействующее влияние художественной литературы, значение ее для общества и каждого члена его. Писатель своим творчеством высказывает «опережающие суждения о нравственной жизни человека и общества».

Опережающий характер художественного творчества проявляется в том, что оно формирует этическое пространство, в котором предстоит действовать личности. Если уж литературе и суждено изображать жизнь такой, какой она должна быть, то главным образом – какой она должна быть с нравственной точки зрения, а точнее – что значит жить по идеалам нравственности и духовности. А возможно это при условии безоглядной правды, искренности и совестливости, упреждая развитие негативных тенденций, губительных для человека и общества.

Этим всегда отличалась русская национальная литература.

Это сохранила и та ветвь ее в послеоктябрьские десятилетия, которую сегодня мы называем литературой духовной оппозиции.

Но именно она и оказывалась под запретом.

Волна публикаций в конце 80-х – начале 90-х годов «возвращенных» читателю произведений показала, как много мы теряли. Как много теряли, что были недоступны «несвоевременные» мысли М. Горького, письма В. Г. Короленко к А. В. Луначарскому, «Мы» Е. Замятина, проза М. Булгакова и А. Платонова, «Реквием» А. Ахматовой, «Доктор Живаго» Б. Пастернака, стихи М. Цветаевой, Н. Клюева... Господи, каким длинным мог бы быть этот список!

Да в творчестве чуть ли не каждого писателя есть страницы, искаженные или запрещенные цензурой.

У того же А. Твардовского уже в конце 60-х годов будет запрещена поэма «По праву памяти».

Идеологические шоры искажали восприятие А. Блока, В. Маяковского, С. Есенина...

А сколько писательских судеб было сломано репрессиями! И сколько оставалось в тайниках стола, как дневники М. Пришвина!

Допускалось до читателя, отмечалось премиями лишь то, что не противоречило идеологическим догмам признаваемого единственно верного учения.

А в итоге?

«Наша литература, – подводит итог Солженицын, – утратила то ведущее мировое положение, которое она занимала в конце прошлого и в начале нынешнего века, и тот блеск эксперимента, которым она отличалась в 20-е годы. Всему миру литературная жизнь нашей страны представляется сегодня неизмеримо бедней, площе и нище, чем она есть на самом деле, чем она проявила бы себя, если б ее не ограничивали и не замыкали. От этого проигрывает и наша страна в мировом общественном мнении, проигрывает и мировая литература: располагай она всеми нестесненными плодами нашей литературы, углубись она нашим духовным опытом – все мировое художественное развитие пошло бы иначе, чем идет, приобрело бы новую устойчивость, взошло бы даже па новую художественную ступень».

Какова же роль Союза писателей?

Стан официальным государственным департаментом литературы с момента организации в 1934 году, Союз писателей с особой гордостью на съездах и пленумах неустанно подчеркивал свою роль «проводника идей и политики Коммунистической партии». Руководители Союза первыми начинали (а точнее – кидались) «обсуждать» (что значило – осуждать) тех, на кого указывали в ЦК партии. Когда же А. Жданов поносил А. Ахматову и М. Зощенко чуть ли не подзаборными бранными словами, разве кто из руководителей-секретарей Союза писателей встал на их защиту хотя бы из чувства профессиональной солидарности? Когда исключали из писательского союза Б. Пастернака, многие ли подняли голос против? Правда, когда арестовали и судили А. Синявского и Ю. Даниэля, многие писатели протестовали, но не Союз писателей. (См: Цена метафоры или преступление и наказание Синявского и Даниэля. – М. 1989).

Сотни писателей, или – говоря языком Устава – членов Союза писателей были в советские годы репрессированы, лишены жизни, огульно обвинены. И хоть одного из них Союз защитил? Хоть одному были предоставлены страницы печатных изданий Союза для ответа на обвинения? В порядке исключения – представляли лишь для покаяния в «грехах».

Союз писателей должен защищать тех, что в нем состоит, – вот второй тезис письма Александра Солженицына IV съезду.

И только изложив главное, что его волновало (о цензуре, о защите писателей) Александр Солженицын скажет о тех запретах и преследованиях, которые лично сам испытал уже за последние два года. Он лишь напомнил: о романе «В круге первом», который был изъят, распространяется, но – прячется от широкого читателя; об изъятом архиве, материалы которого пытаются использовать против писателя, в том числе и пьесу «Пир победителей»; о кампании клеветы и лжи, ответить на которую он не имеет возможности; о повести «Раковый корпус», одобренной, но так и не увидевшей свет; о пьесе «Олень и шалашовка» (так он в то время называл пьесу «Республика труда»), киносценарии «Знают истину танки», рассказах и пьесе «Свет, который в тебе (Свеча на ветру)», недоступных читателям и зрителям; о запрете выступать, вступать в контакты с читателями; о преследовании тех, кто читает его произведения.

«Моя работа,  – делает он вывод», – окончательно заглушена, замкнута и оболгана».

Конечно, письмо Александра Солженицына съезду не было оглашено. И все сделали вид, что ничего не произошло: съезд обсудил «жизненно важные» проблемы литературного творчества в стране, где свирепствовала цензура, определил «задачи» и дал «оценку», избрал руководящие «органы» и заверил ЦК КПСС: «советские литераторы приложат все силы, чтобы оправдать доверие партии и народа всемерным повышением творческой активности, внесут своим трудом достойный вклад в строительство коммунизма, воплощая в художественных произведениях жизнь народа, создавая широкую картину его борьбы и созидания». (Четвертый съезд писателей СССР. 22-27 мая 1967 года: Стенографический отчет. – М. 1968. С. 248).

А имя писателя, еще недавно бывшее у всех на устах, обратившегося более чем к ста делегатам с письмом, оглашенным уже зарубежными радиостанциями, на съезде даже не было названо.

Но письмо стало фактом литературной жизни. Большинство тех, кому Солженицын направил его письмами и телеграммами, выразили автору поддержку. И оно, сам факт составления его, решительность автора сделали имя Солженицына известным мировой общественности. «Один день Ивана Денисовича» был переведен уже во многих странах. Но это – художественная литература. А письмо-вызов было действие! И Солженицын предстал в глазах мировой общественности несгибаемым борцом.

Его хотели «согнуть».

После съезда, выждав время, начали разборку, в которой Солженицына же и выставили виновной стороной. От него требовали покаяния, по сути – отказаться от письма, дабы «не играть на руку нашим идеологическим противникам». Сулили и скорую публикацию «Ракового корпуса», и отдельную книгу, и даже признание кое в чем виновным и себя: но только после него, после его, покаянного заявления-отречения от письма и сформулированных в письме позиций.

Теперь Солженицын хотел публикаций на Западе. И шел на них.

Там, на Западе, появилась редакция романа «В круге первом». Опубликовали и повесть «Раковый корпус». Охотно, хоть это и стоило труда, давал он интервью иностранным корреспондентам. Интервью оставались единственной формой борьбы.

Но об отъезде из страны, на что открыто намекали ему и советовали это сделать, он не помышлял. Понимал тех, кто уезжал (В. Аксенов, А. Кузнецов, В. Некрасов и др.), но для себя считал этот путь неприемлемым.

Потом пошли и «меры» к писателю: его исключили из Союза писателей. И если на собрание Рязанской организации, где состоял «на учете», еще пригласили, то в Москве – обошлись без него. Было это в ноябре 1969 года.

Исключением дали понять – знай меру!

«Посмотрите на циферблаты! – обратился он в ответ письмом к секретариату Союза писателей 12 ноября 1969 года, – ваши часы отстали от века. Откиньте дорогие тяжелые занавеси! – вы даже не подозреваете, что па дворе уже рассветает. Это – не то глухое, мрачное, безысходное время, когда вот так же угодливо.

Письмо это еще осенью, в начале сентября 1973 года, он отправил адресатам.

Солженицын не питал иллюзий быть понятым брежневским руководством. Он надеялся воздействовать на их национально-патриотические чувства. Он вел речь о судьбе страны и народа русского. И хотел верить, что судьба страны и русского народа побудят руководство серьезно отнестись хотя бы к самой постановке вопросов об экологической опасности, китайской, тогда, в 1973 году, весьма острой и реальной угрозе, о разорении исконно русских областей, окрещенных Нечерноземьем. Он хотел верить в это, потому что интонация отправленного через канцелярию ЦК партии письма никак не провоцировала встречного обвинения.

Понятно: письмо осталось без ответа.

В феврале 1974 года, когда уже вышел первый том «Архипелага ГУЛАГ» и писатель, ждал и гадал, как же власти поступят с автором, он вернулся к письму «Вождям Советского Союза». Буквально накануне ареста правил его, убрал то, что впоследствии характеризовал как «уговорительный тон». Остались – оценки и предложения, констатация состояния страны и народа. Этот вариант он и напечатал на Западе.

Совершенно неожиданно писатель нашел оппонента в лице академика А. Д. Сахарова. Их многое связывало с момента знакомства в 1968 году. А тут вдруг Сахаров заявил, что письмо «Вождям Советского Союза» свидетельствует ни больше – ни меньше как о «националистической и изоляционистской направленности мыслей Солженицына».

Их полемику и позднее пытались использовать, чтобы столкнуть Солженицына с Сахаровым, а соответственно – сторонников Сахарова со сторонниками Солженицына. Столкнуть на частностях.

А главное было в призыве Солженицына проникнуться подлинными, по-настоящему кризисными моментами состояния страны и народа, отказаться от Идеологии, мешавшей решать их. От Идеологии, пронизывавшей весь режим. «Вся орбита земной жизни, – писал Солженицын, – изменится, когда произойдут изменения в советском режиме. Это сейчас – узел всей человеческой истории».

Время подтвердило правоту писателя.

Время повернуло к этому главному и внимание Сахарова. Сахаров на практике убедился, как отмечают сегодня, «отнюдь не в ритуальном, а в реальном значении самой идеологизированной статьи... Конституции – «шестой» – и выступил за ее упразднение тогда, когда это встречалось в штыки» (см.: Голыдева Р., Роднянская И. Спор – вопреки участникам. – Лит. газета. 1990. 7 марта. № 10).

Александра Солженицына отличает независимость в суждениях без оглядки на возможную реакцию кого-либо, без вычисления возможных оппонентов. Этими качествами он наделял и автобиографически близких ему литературных героев – Нержина в «Круге первом» и Костоглотова в «Раковом корпусе».

Свою деятельность – общественную и творческую – Солженицын подчиняет одной генеральной теме – России. Он по-своему видит историю и настоящее России. Как никто из русских писателей XX века Солженицын сурово судит ее и ее народ, отнюдь не умиляется патриархальностью. Он стремится видеть Россию в ряду современных развитых стран, занимающей достойное место в мировом содружестве.

Что же касается частностей, то они неизбежны. Неизбежны, потому что у Солженицына есть свой взгляд на проблемы и пути их решения. Та своя, именно солженицынская тактика, которая не всегда осознается, ибо оппоненты, увлекаясь полемикой по тактическим частным вопросам упускают из вида его стратегию.

Так, не утихают начатые еще в 1975 году, с момента публикации первых частей литературных очерков «Бодался теленок с дубом», споры об образе А. Т. Твардовского и характеристиках ряда членов редколлегии «Нового мира». Рой Медведев уже тогда нашел здесь материал, позволяющий ему говорить о «самолюбовании Солженицына» и даже о... «саморазоблачениях бросающих совсем иной отблеск на всю его борьбу» (Медведев Рой. Твардовский и Солженицын // Сов. Россия. 1991 г. 26 окт. № 204).

Спорят об антисемитизме Солженицына, чуть ли не отказывая ему вправе высказываться, а тем более выводить на страницах произведений лиц еврейской национальности.

В марте 1976 года писатель совершает поездку в Испанию. Он был достаточно наслышан и начитан о фашистском режиме. Но на прилавках книжных магазинов он нашел немало «красных» книг от К. Маркса до современных его последователей. В разговорах испанцы высказывались откровенно и без оглядки на режим. Он увидел в целом процветающую страну и народ, не ведающий страха. И в интервью сказал о мягком и благотворном характере диктатуры Франко в Испании. Левая печать не преминула слова его назвать возмутительными и до сих пор «поминает» это высказывание.

От него ждали преклонения перед западной «демократией», восхищения американским образом жизни, принятия идеалов индустриально развитого общества потребления. А он, выступая в мае 1978 года на выпускном Актовом дне в Гарвардском университете, вдруг говорит, что Запад глух и слеп к другим культурам, что западное толкование гуманизма эгоистично, индивидуалистично. Он не увидел разницы в давлении на умы, на нормы жизни, между рыночной идеологией и идеологией марксистской, уравнял «коммерческий базар» Запада и «партийный базар» Востока. И уверял слушателей, что мир, в том числе и Америка, нуждается в моральной помощи, которую найдет только в России.

Оппонентами Солженицына становятся и западные органы печати.

Против него ведут полемику и эмигранты-диссиденты. Многие из них уже прижились на Западе, стали «специалистами» по России, рисуют Россию такой, какой ее определенным кругам на Западе хотелось бы видеть. Диссиденты упрекают Солженицына в национальном фанатизме в духе аятоллы Хомейни. Он, в свою очередь, изобличает в их статьях и выступлениях «охламление русской истории», «ненависть к православию», забвению Родины.

Повторю: Александр Солженицын никогда не подлаживался ни к чьей позиции. Всегда имел свою. Всегда высказывал именно свою. Никогда не считал нужным скрывать именно свою позицию, каковы ни были бы обстоятельства. И если откровенно писал, что не принимал в Твардовском или Сахарове, которых не просто уважал, а считал чудом, явившимся в инородной для них советской действительности, то не очень дипломатничал тогда, когда речь шла о явлениях иного порядка.

Анализируя споры, которые неизменно вызывает Солженицын, профессор Женевского университета Жорж Нива в книге о писателе не случайно главу, предваряющую исследование собственного творчества, посвящает полемике, которая периодически разгорается вокруг имени писателя и того или иного его высказывания. Исходный тезис этой главы: «Солженицын – человек прямой линии». Ж. Нива раскрывает этот тезис обращением к повести «Раковый корпус».

В одной из глав «Ракового корпуса» идет речь о мифологическом Китоврасе (русский вариант Кентавра):

«Жил Китоврас в пустыне дальней, а ходить мог только по прямой. Царь Соломон вызвал Китовраса к себе и обманом взял его на цепь, и повел его камни тесать. Но шел Китоврас только по своей прямой, и когда его по Иерусалиму вели, то перед ним дома ломали – очищая путь. И попался на дороге домик вдовы. Пустилась вдова плакать, умолять Китовраса не ломать ее домика убогого – и что же, умолила. Стал Китоврас изгибаться, тискаться, тискаться – и ребро себе сломал. И дом – целый оставил. И промолвил только: мягкое слово кость ломит, а жесткое гнев вздвигает».

Жорж Нива считает, что есть в писателе что-то от Котовраса. И заключает: «всякий раз, как Солженицын применяет принцип Китовраса, он тяжело оскорбляет людей чувствительных и честных, но втянутых в компромисс с действительностью» (Нива Ж. Солженицын: Главы из книги // Дружба народов. 1990. № 4).

В какой-то степени Александр Солженицын являет собой пример загадочной русской души.

Загадочность эта, между прочих примет ее, и в кажущейся противоречивости. Именно кажущейся, ибо цельность со стороны невольно открывается прямотой, а точнее – последовательностью, которая, как путь Китовраса, ранит одних, вызывает недоумение других, раздражает третьих.

Лев Копелев вспоминал обращенные к нему в период их совместного отбывания срока в Марфинской шарашке слова Солженицына:

«Конечно, ты хорошо знаешь русский язык, литературу, историю... Но ведь немецкий ты тоже хорошо знаешь... немецкую историю и немецкую литературу, уж, конечно, не хуже. Ведь в них твое призвание. И проживи ты в Германии лет 10-15, ты вполне мог бы считать себя немцем. Так же, как Гейне или Фейхтвангер. А ни Митя (речь идет о Панине. – _Ю._М_.), ни я никогда не могли бы. Да что мы? Вот наш дворник Спиридон. Он полуграмотный. «Слово о полку» не читал, даже не слышал о нем. О Пушкине только похабные анекдоты знает. Но проживи он хоть всю жизнь в Германии или в Польше, везде останется русским мужиком» (Копелев Лев. Марфинская шарашка // Вопросы литературы. 1990. Июль. С. 96).

И на Западе Александр Солженицын оставался в первую очередь русским писателем. Это подчеркивал и этим гордился. Сам, высказывая немало горьких и обидных слов о советском режиме, о России, допустившей большевизм, он был болезненно чуток к любому слову или шагу, задевавшему честь России, его честь как русского писателя.

Характерен эпизод с приглашением Солженицына в мае 1982 года на встречу-обед к президенту США Р. Рейгану. Американская печать уже за месяц до встречи стала писать об этом предстоящем пропагандистском шоу, в котором должна была принять участие большая группа советских диссидентов. Участие Солженицына, в чем никто те сомневался, писателя с мировым именем, лауреата Нобелевской премии, так скандально изгнанного из России, должно было стать гвоздевым моментом действия в Белом Доме.

Но он не явился.

Дело было не только в форме приглашения. А в сути: президент США обсуждает судьбу России с теми, кто покинул ее.

И тогда американские и эмигрантские газеты соответствующе отреагировали на этот шаг писателя. В нем усмотрели вызов. Его обвинили в том, что он – «превратился в символ русского национализма».

Александр Солженицын вынужден был ответить открытым письмом Р. Рейгану. Объясняя, почему и саму процедуру приглашения, и подбор участников встречи, и повод он находил для себя, русского писателя, неприемлемыми, он пишет:

«Я вовсе не «националист» – я патриот. Сие означает, что я люблю свою Родину и поэтому хорошо понимаю любовь других к их родине...».

Но именно любовь писателя к своей Родине – России, не только осознание, а и открытое именование себя русским писателем не всегда правильно понимались. Его аппеляция к русскому национальному сознанию, активная работа по пробуждению его в соотечественниках, избавление через национальное сознание страны от коммунистической идеологии, подавляющей национальное, растворяющей его в безликом интернациональном как универсальном, и вызывали нарекания. Солженицын не боится быть неверно понятым, а потому открыто пишет Рейгану:

«Как ни странно, сегодня русское национальное самосознание внушает в мире страх к правителям СССР – в том числе и в Вашем окружении. Это проявление враждебности к России как таковой, к ее народу, стране, а не к государственному строю – присуще значительной части американского ученого мира и американским финансовым кругам и даже, увы, отдельным Вашим советникам».

Такая позиция, отчетливо – в выступлениях и поступках – выраженная, определяла и взаимоотношения Александра Солженицына с представителями «третьей», диссидентской волны эмиграции. Мало сказать, что он не разделяет многое в их взглядах.

В размашистых высказываниях о России, торопливых оправдываниях перед западной общественностью своего отношения к бывшей родине, восприятиях России всего лишь как место своего рождения, Солженицын увидел разжигание неприязни к росту русского национального самосознания и к русским вообще.

Андрей Синявский, после выезда за границу, ставший одним из лидеров советских диссидентов, в статье «Литературный процесс в России» (Континент. 1974. № 1) говорил о двух ликах России, и особенно о том втором, в котором Россия предстает злой мачехой,  тупой и жестокой, доводящей своих сыновей до безумия, вынуждающая их бежать из страны рождения. И обронил пассаж: «Россия-мать, Россия-сука, ты ответишь и за это очередное, вскормленное тобой и выброшенное потом на помойку с позором – дитя!».

Пассаж этот и прошел бы, быть может, незамеченным, если бы на него не ответил Солженицын.

Поставив статью Синявского в ряд с выступлениями других диссидентов, Солженицын нашел, что они представляют собой целое направление: «уроженцы России, живущие в России, обвиняют ее так, будто сами они в этой грязи не варятся и чисты, ни к чему отношения не имеют... Антипод раскаяния – очень сейчас распространено это в советской общественности и в советской так называемой третьей эмиграции. Это – обвинять Россию и даже поносить Россию – без чувства совиновности, без признания своей собственной доли в этой вине». Тут он и сослался на статью Синявского, цитирует выше приведенный пассаж и замечает: «А все выражение – сын говорит матери: «Россия-сука ты еще ответишь и за это!». И за это, значит, и еще за многое другое ты ответишь! Даже во всей истории русского самооплевывания, – заключает Солженицын, – такого выражения я не помню...».

Вынужденная эмиграция, а точнее – высылка, не сломила Александра Солженицына, не изменила ее позиции. Формы ее выявления и заявления стали активными, страстными и открытыми. Писатель ведет напряженную творческую деятельность.

Осенью 1974 года, в ноябре, выходит под его редакцией сборник статей «Из-под глыб», подготовленный еще на родине. Сборник знакомил общественность Запада с характерными умонастроениями русской интеллигенции.

Полгода спустя, в апреле 1975 года, вышел первый том литературных и автобиографических очерков «Бодался теленок с дубом». А летом Солженицын совершает первую поездку в США и произносит там две публичные речи – в Вашингтоне и Нью-Йорке. В октябре 1975 года выходит его книга «Ленин в Цюрихе». Ее составили главы из эпопеи «Красное колесо», «сплотка глав» – как говорит сам писатель.

Живет он первые два с половиной года в Швейцарии, в Цюрихе, откуда и совершает поездки в другие страны Европы.

Но в октябре 1976 года Александр Солженицын покидает Европу. Он поселяется в США, на северо-востоке страны, в штате Вермонт, близ городка Кавендиш. Местность очень напоминала близкий сердцу его среднерусский пейзаж. Здесь он приобрел участок земли в 20 гектаров, на этом участке стоит жилой дом, рабочее здание с библиотекой, кабинетом, редакционно-издательским компьютерным комплексом.

На многие годы писатель как бы запер себя на этом участке. Если и покидал дом, только вынужденно: для работы в архивах или когда уж нельзя было отказать в поездке. В мировой печати его даже стали именовать «вермонтским отшельником».

Но это не было затворничество, природная нелюдимость или пренебрежение к окружающим. Когда поведение писателя стало вызывать недоумение даже у соседей, жена Солженицына Наталья Дмитриевна в одно из воскресений в церкви, после службы, разъяснила жителям городка, чем занят ее муж и почему не находит возможным урвать от работы хоть малое время. И ее поняли. С тех пор на автобусной станции и в людных местах специальным объявлением сообщали любопытствующим, что адреса Солженицына не дают.

С декабря 1978 года в Париже, в издательстве «ИМКА ПРЕСС» начинает выходить собрание сочинений Александра Солженицына. Оно все набиралось, версталось и корректировалось писателем и его женой, а в Париж уходили готовые для тиражирования формы.

И параллельно идет работа над многотомной эпопеей «Красное колесо». Это стало его главной книгой, отнимавшей время и силы. Но и дававшей творческое удовлетворение.

Жорж Нива в цитированной выше работе приводит свидетельство врача Уильяма Кнауса: «Он пишет – по меньшей мере десять, а часто и шестнадцать часов подряд. Написанное покрывает всю поверхность бесчисленных листков и листиков: он старательно избегает какого бы то ни было расточительства. Нередко Александр Исаевич до того поглощен работой, что забывает поесть. Его жена, методически и решительно заботящаяся о повседневных нуждах своего мужа, никогда не прерывает его писания. Когда же он останавливается, чтобы утолить голод, в этом нет, разумеется, никакой регулярности, как у простых смертных. Время, отданное еде, он считает растраченным нелепо и попусту».






ВОЗВРАЩЕНИЕ ПИСАТЕЛЯ




Еще находясь в Москве, в заявлении от 18 января 1974 года по поводу официальной версии ТАСС о причинах публикации им на Западе первого тома «Архипелага ГУЛАГ», Александр Солженицын сказал:

ТАСС «имело бесстыдство плюнуть в смеженные глаза всем убитым: что написано об их муках и смерти только ради валюты. Но и тут промахнулось ТАСС: продажная цена книги на всех языках будет предельно низка, чтоб читали ее как можно шире. Цена такая, чтоб только оплатить работу переводчиков, типографии и расход материалов. А если останутся гонорары – они пойдут на увековечение погибших и на помощь семьям политзаключенных в Советском Союзе».

Первым действием Солженицына после высылки и стало создание «Русского общественного фонда помощи преследуемым и их семьям». Президентом этого фонда стала Наталья Дмитриевна. Фонд образовывался из доходов от продажи «Архипелага ГУЛАГ», за который сам Солженицын гонорара не получал. А поскольку книга была переведена на основные мировые языки и широко расходилась, фонд быстро пополнялся.

Однако на родине писателя деятельность фонда не только замалчивалась, но и преследовалась. Дело в том, что основным направлением деятельности стала материальная и моральная помощь политзаключенным и их семьям в Советском Союзе и странах так называемого «социалистического лагеря». Те, кто сотрудничал с фондом, а тем более активно работал в нем, привлекались к уголовной ответственности за «антисоветскую агитацию» и получали по суду сроки. Еще в начале горбачевской «перестройки», летом 1985 года, в следственном деле, например, Кирилла Попова фигурировало обвинение в участии в работе фонда.

28 сентября 1990 года, когда в стране начали печатать Солженицына и общественность стало интересовать все, что связано с его именем, Наталья Солженицына обратилась к И. С. Силаеву, тогда Председателю Совета Министров РСФСР, в связи с выраженным было тем намерением рассмотреть вопрос о легализации фонда. К письму она приложила список лиц, которые в 1977—1985 годах были приговорены к лишению свободы как активные помощники фонда. Список насчитывал 27 имен. Легализацию фонда Наталья Солженицына связывала с реабилитацией всех его осужденных добровольных помощников (см.: специальное приложение к газете «Русская мысль». 1992. 10 аир. № 3924). Но система, даже теплевшая в «перестройке», на это пойти пока еще не могла.

Открыто о Русском общественном фонде помощи узникам совести и их семьям в нашей стране сказали лишь весной 1992 года. Газета «Труд» в номере от 14 марта опубликовала тогда пространное интервью с Н. Д. Солженицыной. Она рассказала об истории, целях и деятельности Фонда. А поводом к этому интервью стала весьма щекотливая ситуация с публикацией на родине «Архипелага ГУЛАГ», вызвавшая возмущение писателя.

Гонорары от всех публикации и переизданий Солженицын, как выше было сказано, передавал в Фонд.

К концу 1991 года в России вышло более 3 миллионов экземпляров. Большая часть – издательскими кооперативами, неряшливо, безобразно по полиграфическому качеству, но – по весьма повышенной цене. Наталья Солженицына в том интервью сказала: «Читатели обмануты, автор использован, обманут и Фонд, которому принадлежит все заработанное «Архипелагом». С каждой книжки «Архипелага», за которую с подписчика требуют 18 рублей, Фонду отчисляют... 11 копеек».

И здесь мы подходим к сюжету биографии Александра Солженицына, повествующему о его возвращении на Родину. Точнее – о возвращении к читателю-соотечественнику его книг.

Уже 14 февраля 1974 года Главное управление по охране государственных тайн в печати при Совете Министров СССР (в обиходе – Главлит, по существу – цензура) издало приказ № 10-дсп (дсп – для служебного пользования) с категорическим предписанием: «Изъять из библиотек общего пользования и книготорговой сети... отдельно изданные произведения Солженицына А. И., а также журналы, где они были опубликованы... Изъятию подлежат также иностранные издания (в том числе журналы и газеты) с произведениями указанного автора». Данный приказ объясняет, почему в библиотеках, где нет спецхранов, нет и тех номеров «Нового мира», в которых печатался писатель: их просто уничтожили.

До 1988 года говорить и писать о Солженицыне было не принято, а если кем-то говорилось и писалось, то лишь негативно, осуждающе. Выражая официальную точку зрения, тогдашний Председатель Госкомитета по печати М. Ф. Ненашев утверждал: «Наполненные ненавистью к нашей истории, политике, культуре сочинения Солженицына не будут издаваться, и распространяться в нашей стране... (Книжное обозрение. 1987. 30 октября).

В течение 1988 года на страницах печати шла полемика о возможности публикаций произведений Солженицына на родине. Общественное мнение все больше склонялось к тому, чтобы публикации были разрешены, считая запрет ничем не оправданным. Начавшаяся волна «возвращения» читателю ранее неизвестных и запрещенных имен и произведений не могла быть полной и закономерной как тенденция времени без возвращения книг выдающегося русского писателя-современника, лауреата Нобелевской премии. Тем более – на фоне явного потепления официальных советских кругов к представителям диссидентской эмиграции. Те даже зачастили на бывшую родину, стали мелькать интервью с ними, а газеты охотно обсуждали их «советы» россиянам.

Очевидно, было что вот-вот и Солженицын придет к читателю.

Но тут торопившиеся «бежать впереди паровоза» стали попадать впросак. Они, в эйфории вседозволенности, не находили нужным считаться с волей писателя. Так случилось с журналом «Огонек», перепечатавшим без согласия автора рассказ «Матренин двор». А драмтеатр в далекой Чите вдруг ставит спектакль по «Одному дню Ивана Денисовича». Конечно же, в Вермонт полетела телеграмма, поздравляющая автора с успехом спектакля. Но Солженицын и в глаза не видел текста инсценировки. Он вынужден был напомнить об авторском праве, и потребовал в ответной телеграмме: «Я запрещаю вашу инсценировку, снимите ее немедленно с репертуара, не заставляйте моего представителя принимать административные меры».

Получать такие щелчки по носу не очень приятно!

И пошла молва – что он «тяжелый» автор, самолюбив, ни с кем не считается... Не считается Солженицын лишь с теми, кто стремится использовать его имя в сиюминутной выгоде, с теми, кто сам первый не считается с другими, когда получает по носу, спешит другим навесить ярлык пообидней.

Переломным в возвращении Солженицына писателя к читателю-соотечественнику стал 1989 год.

Полномочным представителем писателя в России стал Вадим Борисов. Осенью было опубликовано большое интервью с ним, в котором Борисов рассказал о встрече с писателем, обрисовал ситуацию с публикацией произведений (см.: Литературная газета. 1989. 29 ноября. С. 5). Чуть раньше, с августовского номера «Нового мира» становится известен широкому читателю (правда, пока с сокращениями) «Архипелаг ГУЛАГ». Такова была воля Солженицына. Именно за эту книгу его выслали, именно с нее он и хотел начать свое возвращение.

В том же 1989 году появляется работа Петра Паламарчука «Александр Солженицын: Путеводитель», сначала в журнале «Кубань», а потом – в «Москве» и ряде других изданий. Она знакомила читателя, а точнее – подготавливала его к встрече с прозой Солженицына, обстоятельно проводила читателя по томам его собрания сочинений в издательстве «ИМКА ПРЕСС» (Париж).

Пиком стал 1990 год. Его уже и окрестили в истории литературы «год Солженицына».

Официальным признанием писателя и одновременно признанием вины официальных органов стало письмо Председателя Совета Министров РСФСР И. Силаева. Стоит привести его полностью, ибо оно стало поворотным в отношении к Солженицыну на родине. Силаев писал:

«Уважаемый Александр Исаевич!

Обращаясь с этим письмом к Вам, великому сыну народа русского, я руководствуюсь, прежде всего, нашей общей любовью к многострадальной российской земле и ее народу. Вы в своих произведениях на весь мир произнесли Слово о России, ее судьбе в жестоком и беспощадном XX веке. Слово Ваше дошло нынче и до нашей Родины, стало необходимым во всех поприщах жизни: религиозно-духовной, культурной, государственной, экономической. И именно интересы государства, дальнейшая судьба его требуют от меня просить Вас и Вашу семью принять приглашение быть моим личным гостем в любое обозначенное Вами время. Теперь, когда произведения Ваши начали свой путь к людям, для которых они, прежде всего, предназначались, когда противоречия, из которых соткана вся русская жизнь, достигли высоты чреватой новым расколом, Ваш приезд в Россию станет, по моему мнению, одним из тех действ, которое, как воздух, необходимо нашей Родине.

Естественно, Вы не будете связаны по приезду сюда никакими обязательствами, касающимися Вашей дальнейшей судьбы. Программа же Вашего путешествия будет названа Вами, а моя миссия заключается в оказании содействия Вам.

Обновление России, возвращение ее к истинным человеческим и духовным ценностям – вот наша цель. Мы знаем, что это и Ваша цель.

С уважением и самыми дружескими чувствами

                                                                  И. Силаев».

(«Комсомольская правда». 1990. 19 августа).

Но необходимо сказать и еще об одном шаге официальных властей, правда – тогдашних союзных. Месяцем раньше, 3 июля 1990 года, произошло событие, которым власти как бы дистанцировались от былых преследований писателя. Но нами сегодня оно может быть расценено как наиболее печальное для будущих биографов писателя и историков литературы.

Заметим: в 1990 году официально много говорилось о гласности, необходимости открыть всю правду прошлого. А в это же время некий работник госбезопасности, явно по указанию руководства, составил 3 июля 1990 года документ, в котором запротоколировал «мнение»: «в настоящее время находящиеся в оперативной подборке материалы, а также приобщенные к ней материалы дела оперативной разработки на «Паука» (арх. № 33518) и дело формуляра ПФ, архивный № 11375, утратили свою актуальность, оперативной и исторической ценности не представляют».

Под «Пауком» разумелся А. И. Солженицын. Речь шла о 105 томах документов – доносов, письмах, агентурных данных.

И эти 105 томов были приговорены: «уничтожить путем сожжения». (Лиханов Д. Смертельная жара // Совершенно секретно. 1992. № 4. С. 13).

Было видно в этих 105 томах нечто, что очень хотелось утаить от будущих исследователей. И ясно одно, что если сохранить их, то утаить будет нельзя.

После этого и появилось письмо И. Силаева.

В 1990 году ряд журналов («Наш современник», «Нева», «Звезда») печатают романы из цикла «Красное колесо», растянув публикацию на все двенадцать годовых номеров, «Новый мир» знакомит с повестью «Раковый корпус» и романом «В круге первом». Были перепечатаны и некоторые статьи Солженицына. В большинстве своем это были именно перепечатки. Дело в том, что сам писатель не хотел вмешиваться в тогдашние перестроечные процессы и судить о них со стороны, не хотел, чтобы имя его использовали в полемике. Исключение составила статья «Как нам обустроить Россию (Посильные соображения)», которую он сам передал в сентябре 1990 года для публикации в России.

Необходимо отметить и поток журнальных и газетных статей о Солженицыне в течение 1989–1990 годов. Как серьезные отмечу серию статей разных авторов (А. Немзер, А. Галкин, Вс. Сурганов, Е. Шкловский, А. Архангельский и др.) в журнале «Литературное обозрение», которые были не вообще о Солженицыне (а именно такой тип статей все еще преобладает), а попытка критически осмыслить романы писателя вслед за их появлением в нашей печати. Очень робко, но и филологи-ученые заявили свой интерес к его творчеству (см.: Телицына Т. В. Образность в «Архипелаге ГУЛАГ» А. И. Солженицына // Филологические науки. 1991. № 5).

Но признав 1990 год «годом Солженицына», наша критика и литературоведение, вся наша общественность в 1991 году как бы остановились перед порогом, за которым неминуемо должно последовать осмысление писателя в целостности его творчества.

И тут вдруг заговорили о его противоречивости, капризности, односторонней позиции... Совпало это странным образом с известиями о возможности приезда Солженицына и даже переезда его с семьей на постоянное жительство в Россию.

В конце 1991 года журнал «Огонек» (№№ 47, 48), оправившись от скандала с самовольной публикацией рассказа «Матренин двор», печатает большую, памфлетную по тону, статью В. Воздвиженского «Солженицын? Который?». В этой статье читателя убеждают, что талант писателя – преимущественно талант публициста-очеркиста, но не мастера романных форм. Солженицын берет-де материалом, а как художник он не представляет большого интереса.

Между прочим, повторяются и избитые суждения о «мании преследования и величия» у Солженицына. Читатель подводится к мысли, что Солженицын «неспособен воспринять общечеловеческий ход истории». Вот так! Локально он, мол, интересен, а как явление культуры – что вы... Чуть позже, отвечая своим критикам, Воздвиженский в статье «Нашего несогласия не разрешить...» (Лиг. газета. 1992. И марта) повел речь об экстремизме Солженицына, тем самым как бы сигнализируя (вот только кому?), чем опасен писатель.

Это – лишь один штрих в той полемике, которую еще вызовет творчество Александра Солженицына. Штрих, отмечающий трудный и сложный процесс осмысления его наследия. Процесс этот пока еще и не начат. А потому...






ЖИТЬ НЕ ПО ЛЖИ

(ВМЕСТО ЗАКЛЮЧЕНИЯ)




Но что безусловно ясно сегодня, так это: масштаб личности Александра Солженицына, значительность самого факта его присутствия в истории, общественном движении и литературе России второй половины XX века.

Что не согнуло писателя?

Что дало ему выстоять?

Что дает нам основание быть чувствительными к любым наскокам на него?

То, что составило сердцевину отстаиваемых им убеждений. Что провозглашается им нервом своего поведения. Его нравственный и жизненный принцип: жить не по лжи!

«Жить не по лжи!» – название статьи Александра Солженицына. Сначала она мыслилась как воззвание к согражданам. Потом стала изложением его кредо как гражданина и писателя. Известна статья стала на второй день после его ареста и высылки из страны.

То, к чему Солженицын призывал своих сограждан, было выстрадано им и отложилось как принципы поведения и творчества. Вот эти принципы:

«Итак, через робость нашу пусть каждый выберет: остается ли он сознательным слугою лжи (о, разумеется, не по склонности, но для прокормления семьи, для воспитания детей в духе лжи!), или пришла ему пора отряхнуться честным человеком, достойным уважения детей своих и современников. И с этого дня он:

– впредь не напишет, не подпишет, не напечатает никаким способом ни единой фразы, искривляющей, по его мнению, правду;

– такой фразы ни в частной беседе, ни многолюдно не выскажет, ни от себя, ни по шпаргалке, ни в роли агитатора, учителя, воспитателя, ни в театральной роли;

– живописно, скульптурно, фотографически, технически, музыкально не изобразит, не сопроводит, ни протранслирует, ни одной ложной мысли, ни одного искажения истины которое различает;

– не проведет ни устно, ни письменно, ни одной «руководящей» цитаты из учреждения для страховки, для успеха своей работы, если цитируемой мысли не разделяет полностью или она не относится точно сюда;

– не даст принудить себя идти на демонстрацию или митинг, если это против его желания и воли; не возьмет в руки, не подымет транспаранта, лозунга, которого не разделяет полностью;

– не поднимет голосующей руки за предложение, которому не сочувствует искренне, не проголосует ни явно, ни тайно за лицо, которое считает недостойным или сомнительным;

– не даст загнать себя на собрание, где ожидается принудительное искаженное обсуждение вопроса;

– тотчас покинет заседание, собрание, лекцию, спектакль, киносеанс, как только услышит от оратора ложь, идеологический вздор или беззастенчивую пропаганду;

– не подпишет и не купит в розницу такую газету или журнал, где информация искажается, первосущные факты скрываются».

Можно ли следовать этим принципам? Жизненный и творческий путь Александра Солженицына убеждает, что возможно.

Мой рассказ о жизненном и творческом пути Александра Солженицына не закончен. Ибо не закончен его подвижнический путь.

А в заключение – слова Генриха Белля из его приветствия к 60-летию А. И. Солженицына:

«Александр Солженицын совершил переворот в сознании, переворот всемирного значения, который нашел отклик во всех концах света. Он разоблачил не только ту систему, которая сделала его изгнанником, но и ту, куда он изгнан; он разоблачил и тех, кто усердно использует его для саморекламы. Но может ли такой писатель, как он, вообще работать на какую-либо рекламу? Нет, он навсегда останется в совестливой памяти времени, а не только в истории духовного развития человечества, истории культуры, он останется там своими произведениями, неотделимыми от личности писателя».






ОТ РЕДАКТОРА




Сенсационная известность Александра Солженицына проходит. Он в канун своего семидесятилетия уже не воспринимается как художник и публицист, подрывающий основы Системы, как ее политический антагонист. Социально-политические преобразования, бурно развивающиеся в нашем обществе, как бы переводят Солженицына в разряд «живых классиков» русской литературы XX века. Это не снимает, а более того, ставит новые задачи изучения творчества нашего великого современника, в первую очередь, осмысления особенностей его художественного мышления, параметров его художественного сознания, вклада в художественное развитие русской культуры.

Пожалуй, в русской литературе второй половины XX века нет столь противоречивой и сложной по своему характеру, чертам писательской индивидуальности личности, как Л. И. Солженицын. Но нет и столь целостного, однонаправленного, концентрированного художественного мира, как мир, созданный писателем Л. И. Солженицыным.

Многие считают, что А. Солженицын – самый мощный художник Зла во всей литературе XX века. В то же время А. Ахматова, после встречи с писателем в начале 60-х годов, увидела в нем иное: «Светоносен! Свежий, подтянутый, молодой, счастливый! Мы и забыли, что такие люди бывают».

Совместимость несовместимого, света и тени, добра и зла, – проблема, заставляющая нас вспомнить Ф. М. Достоевского, требует своего решения и применительно к творчеству А. Солженицына.

А его творческий фанатизм, бескомпромиссность, ощущение своего особого предназначения, особого, ниспосланного свыше долга, своего мессианства наталкивает на мысль об особом типе творческой личности Солженицына – художника-пророка, подвижника, сродни протопопу Аввакуму и Льву Толстому.

Солженицын и его творчество оказываются в поле тяготения не только современных идеологических и художественных устремлений, но и традиционных, национальных и общечеловеческих.

Думается, прав один из наиболее серьезных исследователей творчества Солженицына, французский литературовед Жорж Нива, связавший феномен Солженицына с феноменом России: «А. Солженицын – самый парадоксальный русский писатель, как парадоксальна сама Россия».

Книга, которую вы только что прочли, первый опыт в отечественном литературоведении целостного осмысления личности и творчества А. И. Солженицына в контексте времени, в контексте его судьбы. Можно соглашаться или не соглашаться с точкой зрения и выводами автора, однако, очевидно, что перед нами серьезное исследование, обозначающее краеугольные камни грандиозного художественного строения, имя которому – Александр Солженицын.

Мы с благодарностью примем ваши отзывы и пожелания, которые просим направлять по адресу: 620083, г. Екатеринбург, пр. Ленина, 51. Уральский госуниверситет, НИИ русской культуры.