Взгляд на судьбу Константина Носилова — это не вторжение в личную жизнь, а продолжение частного открытия Сибири, которое совершил Колумб краеведения, журналист и писатель Анатолий Омельчук.
Его бесхитростные рассказы о рыцарях Севера, основанные на документе, на воспоминаниях о личных встречах, смогут взволновать любого читателя. Книга адресована всем, кого интересует история земли Сибирской.

Частное открытие Сибири
Анатолий ОМЕЛЬЧУК Рыцари Севера
Автор выражает сердечную благодарность генеральному директору ООО «Уренгойгазпром» Риму Султановичу СУЛЕЙМАНОВУ за помощь в издании этой книги


Частный человек (Константин Носилов)
"Особенность, «частность» открытия Сибири Анатолием Омельчуком заключается в том, что он способен разыскать и рассмотреть, казалось бы, мелкие исторические подробности былого. Факты, события, деяния, которые другие бы не заметили, прошли мимо, или не считая их достойными пера, или по духовной слепоте не обратив на них внимания. Но, собранные вместе, они представляют великолепную и необходимую инкрустацию Герба Сибирского, без которого он был бы намного беднее".
Валентин Распутин

От первого лица
И вот когда прочитаны и перечитаны сотни страниц его рассказов и очерков, путевых впечатлений и заметок, перелистаны многие документы, перелопачены сотни старых книг и журналов, когда можно стряхнуть с рук желтую пыль обветшавших газетных страниц, когда можно наконец-то свободно вздохнуть, потому что узнал о нем все, что только и можно было узнать, вот здесь-то и поджидает неожиданный вопрос: кто же он — твой загадочный герой? Чем больше ты узнавал о нем, тем больше он скрывался от тебя, хотя, казалось бы, вовсе и не задавался подобной целью.
Как не появиться невольному вопросу, что мы можем вообще узнать о человеке, жизнь которого даже как бы выставлена напоказ, который написал о себе столько, что хватило бы нескольким биографам. Будет ли наше знание полным, или ему суждено лишь чуть-чуть приоткрыть завесу над человеческой личностью, а та, неразгаданная часть будет по-прежнему манить, заставлять искать, мучиться, снова искать?..
Мне нравится один из портретов этого человека. Наверное, не самый лучший и уж наверняка не самый законченный. Художник оставил на белом листе чистые места, не заполнил пространство, он, кажется, боялся определенности, боялся, что сугубая конкретность портрета сделает его неточным. Не подсказывает ли этот портрет, что исчерпывающая законченность пространства или биографического фактажа вовсе не свидетельствует об исчерпанности сути человеческой личности? Может, человеку, как всякому неисследованному континенту, необходимы свои белые пятна, которые и манят, и привлекают к себе, и заставляют искать?
Можно говорить о нем в апологетическом жанре, найти превосходные степени лестных эпитетов. Выдающийся путешественник. Замечательный писатель. Яркий публицист. Неистовый энтузиаст освоения Севера.
Он добровольно уезжает на полярный архипелаг Новая Земля, проводит три суровых зимовки, организует там первую российскую метеонаблюдательную станцию — арктический стационар, прообраз будущих отечественных полярок.
Он в труднейших условиях ведет плодотворные поиски экономичных путей сообщения через Полярный Урал, чтобы соединить Сибирь с морскими путями Европы. На протяжении всей жизни ратует за развитие забытых северных окраин.
Он четыре с половиной десятилетия своей литературной и публицистической деятельности страстно обличает национальную политику царского самодержавия, рисует симпатичные образы полярных аборигенов, призывает к гуманному обращению с угнетенными «дикарями Севера», раскрывает юному русскому читателю всю красоту, привлекательный колорит Севера и оригинальный мир северного человека, по существу, знакомит читающую Россию с ее дальним Севером.
Он, выбирая места, где не ступала нога человека, совершает трудные путешествия, охватившие Северный Урал, Печорский край, полуостров Ямал, Среднюю Азию и Дальний Восток.
Он вкладывает свои средства в проект, который позволял полярным мореходам сократить трассу Северного морского пути на две тысячи миль, что способствовало бы развитию связей между развивающейся Сибирью и промышленной Европой. Он организует первую советскую экспедицию на заполярный полуостров Ямал.
Он оставил свой след в минералогии, географии, гидрометеорологии, этнографии, антропологии, геологии.
Среди тех, с кем он поддерживал связи, — Антон Чехов, Элизе Реклю, Александр Попов, Фритьоф Нансен.
Нет, нет, они не специально собраны, эти хвалебные эпитеты. Это — правда.
Но…
Забытый странствователь, чьи путешествия практически ничего не дали науке. Состоятельный провинциал, сибаритски прожигавший жизнь в приятных прогулках по планете. Средней руки беллетрист, к произведениям которого утратили интерес даже историки литературы. Дилетант, который так и не стал профессионалом в точных науках. Прожектер, не понимавший условий, в которых жил.
И это тоже о нем. И тоже — правда?
А может, правда не в этих крайних мнениях, а, как всегда, — в золотой середине?
Но ведь это не просто его характеристики. Это — и наше отношение к его делам и книгам. Как мы оценим — выдающийся или посредственный. Это — отношение времени к нему. Отношение времени к любой человеческой личности. Когда задумываешься о нем, непременно задумаешься о себе: а что сам — каждый из нас — оставит после себя? Нет, не человечеству. Времени. Что оставляет времени после себя человек?
Он и выдающийся, и средний, и посредственный. В нем все это есть, как во всякой живущей и противоречивой в своей жизненности личности. Но его незаурядность поднимается над его заурядностью. В его жизни было главное — попытка. Человеку от природы даны разные возможности, но один покорно смирился с тем, что ему предназначила судьба, другой же, словно не ведая о своем «потолке», пробует пробиться через него то в одном, то в другом месте.
В нем жил талант искателя, привлекательное человеческое качество неутолимости духа, неудовлетворенность ищущей натуры. Даже если оценивать то, что он сделал, по-разному — нестеснительно дерзко или провинциально скромно, — даже в этих рамках должно сказать, что подвиг своей человеческой жизни, свой жизненный путь Константин Дмитриевич Носилов прошел смело, дерзновенно, поэтому-то и сумел, успел немало.
Понимая, что одним определением далеко не исчерпывается его деятельная сущность, буду все-таки называть его так — писатель. Он был прежде всего пишущий человек, и все, что бы ни делал, старался запечатлеть на бумаге. Это было его способом действия, способом влияния на действительность. Не единственным, но главным.
И все же непонятному року оказалась подвержена его посмертная судьба. Я взялся за исследование жизни нашего замечательного земляка, возможно, только потому, что прямо-таки по сердцу резанула несправедливость той рубрики, которая стояла над газетной заметкой, посвященной ему, — «Забытые имена». Его имя не один десяток лет было, что называется, и на виду, и на слуху; и вот быстротечное время делает все, чтобы унести из памяти потомков подвиг человеческой личности, обаяние его непоседливой и противоречивой натуры. На камнях, на которых он хотел оставить свои знаки, — только тени, только смутное, размытое подобие того, чем он стремился обозначить свою жизнь.
Как ни трудно смириться душе с этим мертвым и несправедливым словом «забытый», разумом осознаешь, что для исторического забвения, забывания дал повод и сам Носилов. Недаром имя плодовитого писателя мы скорее отыщем в комментариях к Чехову и Толстому, в примечаниях и сносках к описаниям нынешних полярных путешествий, чем в истории отечественной литературы, в летописи освоения Севера. В своих книгах Носилов предельно автобиографичен, но из его очерков можно узнать лишь о его кочевом житье-бытье где-нибудь на полярном архипелаге, в таежной сибирской глухомани или в голых казахских степях. Он подробно рассказывает о том, что видел, о людях, с которыми встречался. Но, ведя повествование от первого лица, он умудряется ничего не сказать о себе, как бы априори считая, что жизнь его души неинтересна читателям.
Не существует даже беглой автобиографии писателя. В провинциальной газете мне привелось читать лихо написанный очерк «Архиважное задание». Казалось бы, можно лишь порадоваться, что к его имени вернулись, но радость преждевременная — вся деятельность Носилова в очерке подана с явно недоброжелательных позиций, он представлен в роли безответственного авантюриста, выступавшего с сомнительными и несвоевременными прожектами. Любить насильно не заставишь, действительно, кое от каких его проектов веет несвоевременностью, но уж благородство-то замыслов, перспективнейшую мысль освоения российского Севера — как их-то не заметить, не оценить? Подобную недоброжелательность можно объяснить только отсутствием сколько-нибудь достоверной биографии писателя.
Специально оговариваюсь — «сколько-нибудь достоверной». О полной говорить преждевременно. У познания, впрочем, свои парадоксы: чем больше я узнавал о нем, тем, казалось, туманнее становилась эта фигура. Отсутствующая психологическая мелочь, какой-то непроясненный штрих характера смазывали портрет. Хотя общий абрис, хотелось бы надеяться, прояснился.

Манящие дали

Здесь как бы сходятся европейски стесненная компактность пространства и сибирское безграничное раздолье. Здесь ощутимо близко соседство станового Уральского хребта. Столкновение пространств — вот что придает особую значимость этим не особо примечательным зауральским местам.
Всхолмья и поля, перелески и лесочки, прячущиеся не то в оврагах, не то в узеньких долинках. В такой симпатичной низинке притаилось и село Маслянское. Я добирался к нему по шадринскому тракту; дорога идет верхом, поэтому и увидел я село впервые вот так — сверху. Но маслянский уроженец Костя Носилов — он-то мир познавал снизу. Он сначала увидел реку, берег реки, холмы, заслоняющие маленький его горизонт, и только потом взобрался на ближайшую вершинку, чтобы увидеть родное село внизу.
Так мы начинаем познание мира — с родной речушки, с холма, с овражной долинки. Жизнь заставит подняться на высокие горные пики, на полярные ледники, приведет в легендарно-библейские пустыни, разверзнет пучину ледовито-свинцовых вод, чтобы человек навсегда запомнил эти уютные долины, овраги, перелески, родное сельцо в уютной ладошке между речкой и холмом.


«Собравши шумную обычную ватагу, с корзинками в руках, с краюхами и шаньгами за пазухой, с батожками в руках, при помощи которых легче было разыскивать грибные сокровища, вооружившись перочинным ножичком, я отправлялся в березовый лес гожей погодой. С шумом, гамом, с веселыми разговорами мы выходили из нашего переулочка, быстро проходили полевой дорожкой весь выгон с болотистыми кочками и надоедливыми пигалицами, которые знали нас за давнишних врагов, разоряющих их гнезда, немного затихали невольно, проходя мимо самого кладбища, и припускали во весь дух, завидев, наконец, высокую березовую рощу, и живо добегали до ее опушки… Что за роскошь была высокая, покатистая, с зеленою травкой межа, с самыми разнообразными осенними листочками, цветочками, с видом на далекий неподвижный сосновый лес, на далекое, словно потонувшее среди полей село с высокою белою колокольнею и с видом проезжей, оживленной теперь, в страду, дорогой. Корзинки были почти наполнены; кто-то нашел ежа; кто-то разыскал на ветке гнездышко и забрал его с собой вместе с березовой тонкой веткой».
Непритязательные, сладкие картины детства. Утверждают, что все настоящие писатели «выходят» из своих воспоминаний и детских впечатлений. Детский взгляд Носилова пристален и зорок, мягок и добр.
Даль…
Расстилающиеся впереди и вокруг манящие дали — вот где рождался будущий путешественник. Как силен этот заманивающий призыв — он может определить жизнь на годы.
Белая колокольня в детском рассказе «Бродяга» помянута не просто как путеводный ориентир в ребячьих странствиях-плутаниях.
Колокольня — это дом. Это отец. Мама.
Константин Носилов — из семьи потомственных сельских священников.
Среди его близких друзей, соратников и знакомых немало бывших семинаристов, поповских детей. Знаменитый изобретатель радио Александр Попов, писатель Порфирий Инфантьев, математик Иван Первушин, книгоиздатель Дмитрий Тихомиров, его биограф Владимир Бирюков, Павел Бажов… Чем объяснить нематериалистический феномен поповской одаренности и просвещенности? Не пресловутой ли близостью ко всевышнему? Уж не сподобил ли он племя поповское своей благодатью? Среда священников вырастила, выпестовала не одно российское дарование. Нужно бы отметить одну черту, особо отличающую сельское российское духовенство: его близость к народу. Хотя и звал незамысловатый дьячок в горние заоблачные выси, но был он со своими многочисленными чадами и домочадцами куда ближе к народу, чем дворянский демократ или даже народник-разночинец. Сельский поп своими глазами видел неприкрашенную нужду, да и сам порой черствой коркой с трудом разживался. С нужды и голодухи и вырастали демократы в рясах.
Главой семьи, как и полагалось в этой своеобразной среде, был Дмитрий Иванович Носилов. С сохранившейся фотографии смотрит на вас властный, дородный старец. Отец плотен, среднерост, лицо простоватое, покрытое пристойной сану бородой. Сохранил здравый ум до смертного часа, а прожив 87 лет, и в преклонном возрасте обладал крепким здоровьем, сберечь которое помогли ему воздержания, не особо популярные в его среде: вина не пил, табака не курил. Был Дмитрий Иванович скуповат, карманными деньгами детей не баловал. Отцовские накопления еще при жизни Дмитрия Ивановича перешли к Константину и в основном были потрачены на экспедиционные цели. У отца Носилов научился расчетливо тратить каждую копейку, потому что иных источников состояния у него не было, а замыслы в голове рождались один другого грандиозней.
Дмитрий Иванович был склонен к писательству, но не к фантазийно-графоманскому, а к сугубо практическому: изо дня в день тщательно заносил в тетради описания текущих дней своих. Жаль, что тетради этого педанта не сохранились — быт семьи сельского священника, со всеми его нуждами, расходами, требами и праздниками, был им описан эпически и подневно. Впрочем, и в манере сына присутствует эта дотошная, основательная описательность, хотя, конечно, сын далеко ушагал от отца по беллетристической тропе.
Мать — Иуния Васильевна — тоже из потомственной семьи священников. По отзывам тех, кто встречался с нею в поздние годы ее жизни, была женщиной мягкой, сострадательной, робко, как могла, сражалась с домостроевской суровостью мужа.
Часто так сходятся — лед и пламень. В этой семье сошлись лед домостроевского порядка и пламень материнского добра. И отцовские, и материнские черты уживались в характере Кости.
Но все же не родители, пожалуй, определили суть наклонностей и стремлений сына. Ему повезло на дедушку, материного отца — Василия Симоновича Симоновского. Несмотря на духовный сан — священник из деревушки Ичкиной (это в 25 верстах от Маслянки), — он не постеснялся на чердаке своего дома оборудовать обсерваторию с единственным, возможно, на всю православную округу телескопом. Ох уж эти оригиналы — русские батюшки! Пожалуй, только в их заросшие головы и могла прийти мысль о том, чтобы с помощью телескопа удостовериться в бытии бога. А может, чтобы усомниться?
Вместе с любознательным внучком Василий Симонович частенько обозревал звездные окрестности родного края. Надо полагать, дедовская пристройка-обсерватория была едва ли не самым любимым местом маленького Кости. С детьми дед всегда умел ладить: за неимением школы в приходе он прямо в своем доме устроил учебный класс, где и обучал смышленую деревенскую ребятню началам грамоты. Добрейшая душа, он позволял ученикам забираться в сад, собственноручно разбитый им у дома, дочиста обирать кусты малины, крыжовника, смородины, вызывая этим сердитое ворчание скуповатого зятя.
Держал дед Василий в ягодном саду и журавлей с подрезанными крыльями. Любил богобоязненный естествоиспытатель побродить в окрестностях просто так, созерцая прекрасный в естественной безукоризненности мир. Юному спутнику он рассказывал о величии всевышнего, явившего себя в великой природе, но религиозная риторика, пожалуй, больше шла оттого, что дедушка не всегда находил нужное «светское» слово.
Иногда и взрослый Носилов в своих рассказах вдруг впадает в преувеличенную экзальтацию — наверное, потому, что тоже не может отыскать нужное простое слово. Здесь слышатся отголоски его прогулок с дедушкой, который всю мудрость и прелесть окружающего мира объяснял кратко — божий мир. Мир, где существует природно-разумное начало, та изначальная мудрость, которая не оставит человека в его противоборстве с миром.
«— Человек, который любит природу, — самый счастливый, — вспоминал много позже внук слова мудрого деда.
— Я хочу быть счастливым, дедушка, — робко отвечаю ему я, прижимаясь.
— Тогда люби и будь счастлив. Люби малого и слабого, люби сильного и злого, люби лес, цветы, люби птицу, всякое пресмыкающееся, потому что все создано… любовью, и нет ничего на свете, чего бы не мог любить человек».
Дедушке Василию посвятил пишущий внук один из лучших своих рассказов — «Дедушкины журавли».
Впрочем, в семье, видимо, традиционно существовал культ природы. Даже строгий отец теплел сердцем, когда многочисленным детям (Иуния Васильевна родила их одиннадцать, но до зрелого возраста дожили только две Костины сестры и три брата) рассказывал о величии живущего и сущего, благоговея перед каждой травиночкой и птичкой.
В рассказе «Волки» Носилов вспоминает трагикомический эпизод, как его мать, положив револьвер в дамский саквояжик, решила сопровождать сыновей, которые соскучились по дедушке. Необходимо было переехать Волчью падь, которая среди местного населения пользовалась мрачной репутацией. В пади лошади понесли, дети перепугались, и только бесстрашная матушка, угрожая крохотным револьверчиком хищным хозяевам пади, не потеряла присутствия духа.
Для понимания биографии Носилова, пожалуй, программное значение имеет рассказ «Мои первые путешествия». Написан он уже зрелым писателем, который, видимо, и сам искал исток того, почему его жизнь получилась столь бурной, что в его характере послужило тому причиной.
«Я как только стал помнить себя, страшно любил свободу».
На трепетный вопрос отца, каким видит сын свое будущее, Костя ответил не задумываясь: «Хочу быть странником».
Отец, понятно, вздохнул: он-то хотел видеть сына на амвоне. (Мечтам сурового Дмитрия Ивановича не суждено было осуществиться: ни один из сыновей по отцовской стезе не пошел.)
«Я мечтал о свободе путешествия», — так позднее признавался Константин, чья родная деревня находилась на Сибирском тракте
— и манила эта дорога вдаль: и направо — в Сибирь, и налево — через Урал в Европу. Летели по тракту форсистые кареты, незамысловатые дроги и телеги, плелся пеший люд. В Сибирь топали толпы обуреваемых надеждами переселенцев, а навстречу им плелись — обратно в «Расею» — понурые неудавшиеся сибиряки. Всякий идущий вызывал у мальчика интерес, не смущал даже нищенский вид незадачливого странника, жалкие отрепья, казалось, скрывали какие-то неосуществленные желания, попытку новой жизни.
«Что за прелесть эти огороды и гумна! Репейник казался мне настоящим тропическим лесом, словно где-нибудь в далекой Африке, о которой я уже знал по учебникам, горы соломы — настоящими горами и возвышенностями какого-нибудь уральского хребта, овин с запыленными жердями и дремлющими летучими мышами — каким-то странным обиталищем неизвестной чуди».
Это так по-детски естественно: забросить подальше школьную азбуку, забраться в привлекательную дедову пристройку, убежать в лес, прятаться по чужим огородам. Но для кого-то это и обрывается с детскими годами. Для Кости Носилова его детское кредо — ходить, ездить, смотреть, учиться, запоминать — определило всю дальнейшую жизнь.
Домашние звали Костю бродягой. Он заслужил это прозвище после первого путешествия на Шадринскую ярмарку. Часто наблюдая, как с юга тянутся одногорбые казахские верблюды, груженные широкими мешками с соблазнительными арбузами, он замирал в искусительной истоме — так невыразимо притягательно, так неотвратимо заманчиво было это завораживающее шествие. И однажды мальчуган не выдержал и сомнамбулически двинулся за пылящим обозом. Но для того чтобы выйти на дорогу, требовалось миновать жуткий — с волками! — бор. Маленькое сердечко выбивалось из груди, но, преодолевая страх, Костя шел вперед. Он выбрался на дорогу, дождался очередного верблюжьего каравана и с ним пришел на ярмарку, но здесь случайно наткнулся на отца, который, конечно же, и не подозревал о подобной самостоятельности. Пока «под конвоем» Костя добрался до дома, безутешная мать, узнав о том, что сына видели в опасном бору, рыдала и мысленно прощалась с ним, растерзанным волками.
Позднее волки нападали на палатку одинокого полярного путешественника, преследовали его кошеву, резали его упряжных оленей, самому ему приходилось вступать с ними в единоборство. Но Носилов никогда не расскажет о своих страхах, какие бы опасности ему ни приходилось преодолевать, среди ли вечных льдов полярного океана, среди ли острых скал Северного Урала, в буреломах сибирской тайги или в испепеляющей пустыне Палестины. Наверняка страх этот был, ибо нет человеческого сердца, которое не дрогнет перед опасностью. Но он — не в том ли жутком бору? — начал преодолевать этот естественный страх. Как путешественник Носилов родился в детские годы, в родных краях, где, казалось бы, мало что могло побудить к дальним странствиям, к тому ощущению свободы и счастья, которые дарит человеку только познание родной земли.

В монастырских стенах

У экономного и бережливого, но многодетного Дмитрия Ивановича большого выбора, где учить сына, не было. Азбуку попутно с деревенской ребятней преподал внуку дедушка Василий, а дальше путь грамоты вел в недальнее Далматово с его знаменитым монастырем и духовным училищем. Здесь десятилетнему отроку предстояло учиться четыре класса.
Училище, естественно, расширило духовный кругозор сельского мальчика — кроме забав, охоты, к которой он пристрастился в Маслянке, в его жизнь вошли новые интересы. Понятно, много Далматово дать не могло, хотя и было не самым заурядным селом. Известно, что родом отсюда автор известной на всю Россию песни «Среди долины ровныя», не последний российский поэт А.Ф. Мерзляков. Выпускником далматовского училища был местный уроженец крестьянский сын А.Н. Зырянов, занимавшийся сбором фольклора, археологическими и этнографическими разысканиями. В годы, когда Костя посещал училище, Александр Никифорович жил в селе, и наверняка его не раз встречал будущий путешественник. Зырянов первым из здешних интеллигентов был награжден серебряной медалью Русского географического общества «за постоянно доставляемые интересные сведения о Шадринском уезде Пермской губернии». Не видел ли этой медали наш не очень послушный школяр? Во всяком случае, пройдет немного лет, и он потянется к этому обществу, станет не только действительным его членом, но и деятельным сотрудником. Известно, что Зырянов часть своей богатой библиотеки передал в дар городу Шадринску. На исходе жизни то же самое сделает и Константин Дмитриевич. Возможно, это случайное совпадение. Возможно, пример старшего товарища. В юношеском возрасте наша память всегда острее, сердце отзывчивее на доброе, и иногда всю жизнь человек стремится сделать то, о чем мечтал в эти чистые годы.


Урал в те годы был небогат на интеллигенцию, так что каждый интеллигентный человек в уральских горах был на особом виду. От Зырянова начинается добрая традиция основательного уральского краеведения — она связана с именами фольклориста, диалектолога и археолога Владимира Павловича Бирюкова, Константина Николаевича Донских. Упоминаю эти имена, потому что Бирюков — автор неизданной биографии Носилова (хранится в Свердловском архиве), много для изучения биографии писателя сделал и Донских, его очерк, опубликованный в альманахе «Исетский край» (выпускался Далматовским обществом краеведения), пожалуй, наиболее основательная биография Носилова.
Трудно сказать, что учение было праздником для непоседливого мальчугана, привыкшего к простору и свободе. Но он — характером в отца, его на протяжении всей жизни отличало тщание и трудолюбие.
Пролетели четыре года, и снова, вызывая неизбежные слезы матери, надо собираться школяру в дальний путь. Дмитрий Иванович снова не мудрствовал лукаво — отдал Костю в Пермскую духовную семинарию, которую в свое время оканчивал и сам. Славу любого учебного заведения определяют его выпускники. По этим критериям семинария в Перми была не на последнем месте. В тридцатом выпуске числится не кто иной, как Дмитрий Наркисович Мамин-Сибиряк, в тридцать пятом, вместе с Носиловым, — Александр Степанович Попов. Чуть позже оканчивал семинарию Павел Петрович Бажов, а чуть раньше — математик в рясе, корреспондент Парижской Академии наук Иван Михеевич Первушин. В числе семинарских выпускников — сибирский книгоиздатель-просветитель Петр Иванович Макушин, известный археолог и медик, один из основателей первого сибирского университета в Томске Василий Маркович Флоринский, писатель и врач, автор знаменитой книжки «На Карийской каторге» Владимир Яковлевич Кокосов.
Однако существовали здесь и бурсацкие порядки: сыск, слежка, зубрежка. Свежий ветер естественно-научных истин за прочные стены богословской обители, конечно же, не проникал. Единственная отрада — в распоряжении бурсаков находилась неплохая библиотека. Может быть, только благодаря библиотеке ученики семинарии и не утратили здравого отношения к миру; за богословскими канонами и догмами не забыли подлинных истин жизни: известно, что из соклассников Носилова вышло восемь врачей, ученые-естественники, не говоря уж о великом Александре Попове. (Кстати, о дальнейших контактах Носилова и Попова известно немного: несомненно лишь то, что Носилов связывался по радиотелеграфу с Александром Степановичем, постоянно пропагандировал радио).
Сюжеты бурсацкой жизни тяжеловаты для прелестных воспоминаний о юности. Оставалась одна радость…
«На каникулах (это из рассказа «На лабазе». — А.О.) вместо того, чтобы ехать за шестьсот верст (часто обозом) к родителям, я предпочитал забраться куда-нибудь в глухую лесную деревушку Зауралья и там провести половину лета… Я действительно как-то погружался в окружающую природу… Шляешься весь день с краюхою хлеба в кармане и воротишься домой в квартиру свою такой усталый и счастливый». Перед юным семинаристом, как он сам пишет, «раскрывалась огромная книга природы».
Полный курс семинарских наук длился шесть классов — тринадцать учебных лет. Носилов весь курс не одолел — отучился одиннадцать, не окончив четвертого класса. Эти классы считались общеобразовательными, основное богословие откладывалось на завершающие два годы. Не оканчивать семинарию считалось скорее правилом, нежели исключением. Так, в выпуске, в котором учился Носилов, насчитывался 41 семинарист, но 26 из них, как и Константин, свое образование оборвали на четырех классах.
Бирюков, сам выпускник Пермской семинарии, считал, что Носилов покинул семинарию не по своей воле. Биограф оспаривал «Справочную книгу всех окончивших курс Пермской духовной семинарии» (издана в 1900 году к столетию семинарии), где утверждается, что Носилов вышел из семинарии в 1877 году, после окончания четвертого класса. Бирюков считал, что Носилов был решительно не согласен с семинарскими порядками, «родители его неоднократно получали из семинарии жалобы на недисциплинированность». Спустя четверть века в семинарии Костю Носилова, по утверждению Бирюкова, помнили. Помнили, естественно, не за покорность, а за строптивость.
Взрослый Носилов был верующим человеком, поэтому без основательных документов придерживаться бирюковской версии, что девятнадцатилетний Константин Носилов сознательно пошел против семинарских порядков, вряд ли стоит, как бы привлекательно ни выглядела эта бунтарская, богоборческая версия.
Так или иначе, но систематическое образование завершено, дальше пойдет сплошное самообразование.

Время выбора

Слишком мало известно о молодых годах Носилова, а ведь как раз в эту пору окончательно сформировался будущий путешественник и писатель. Именно в эти годы он сформулировал свои жизненные цели, в бурсацких традициях обозначенные пренебрежительно: «Порча бумаги и бродяжничество». Да, будущие сельские батюшки эти занятия могли определять только так.
Два следующие после семинарии года в биографии Носилова, пожалуй, самые темные и непонятные. 1877 год — закончена (либо невольно брошена) семинария. 1879 год — «Казанский биржевой листок» публикует в своем № 68 носиловскую заметку «Береговые залежи камня на реке Кама». Заметка сугубо геологическая. И в своем журналистском дебюте — «Путевые заметки» (они были опубликованы чуть раньше в только что открытой газете «Екатеринбургская неделя»), о поездке в камский Орел-городок — Носилов тоже обращается к геологической теме. Возникает вопрос: как за два года семинарист превратился в геолога?
И Бирюков удивляется, как богослову-семинаристу за два года удалось стать основательным геологом. Самоуком? Но Бирюков предполагал, что до лета 1879 года деятельный молодой человек живет в родительском и дедовском домах, «пропадая на охоте, просто бродяжа по окрестностям». Охотник и стрелок Константин непревзойденный, настоящий искусник ружья, но с охотничьими знаниями в кастовый журнал русских геологов — «Горный журнал» — не попадешь. А может, как и во время каникул, молодой Носилов не появлялся дома?
Что скрывает загадочное тире в этих датах — 1877–1879? Не простые, а ключевые годы, но для нас они затянуты сплошным мраком неведения. У пермского краеведа И.Г. Остроумова есть замечание, что после ухода из семинарии Носилов уехал на горные прииски Северного Урала. Однако сам Носилов в статье в «Горном журнале» несколько лет спустя напишет, что геологические разведки он начал только летом 1879 года. Он упомянет фамилию горного штейгера — «благодаря содействию Фон-Таль». Этот уральский горный немец — не геологический ли учитель Носилова? Просто так его фамилию упоминать не имело смысла.
В семинарии, понятно, курс геогнозии не преподавали. Можно, правда, сослаться на то, что Попову отсутствие семинарского курса радиотехники не помешало изобрести радиоприемник. Попов из Перми направился в столичный университет, а вот чем после ухода из семинарии занимался наш герой?
Остановимся на том, что загадочное тире скрывает за собой два напряженнейших года, когда вовсе не на охоте, а с фон Талем или с кем-то другим Константин набирается геологических знаний, основательного уральского опыта. Горная школа Урала была тогда столь серьезна, что даже этих, по нынешним понятиям дилетантских, знаний Носилову хватило, чтобы профессионально выступать с геологической трибуны в «Горном журнале».
Донских утверждает, что из семинарии Носилов исключен, как неуспевающий по богословским предметам, вся затхлая атмосфера этого заведения угнетала, противоречила его мыслям о неустанных путешествиях. Но ведь семинария не готовила землепроходцев, ей требовались благонамеренные священники, поэтому устремления юного семинариста встречали не только едкие усмешки, но и откровенное глумление. Приходится удивляться, почему Носилов не стал последовательным атеистом.
Исключение из семинарии повлияло — эту мысль проводит М.Д. Янко — на непринятие в Санкт-Петербургский университет. Но была ли попытка поступить в университет?
Впрочем, Янко не всегда утруждает себя поиском доказательств, биография пишется в привычном панегирическом стиле — как будто мы имеем дело не с человеком, формирование которого проходило в поповской среде, в условиях царского режима, а с закаленным демократом, правоверным правдоискателем, последовательным естествоиспытателем. А эти вопросы — почему он занимался тем или иным делом, что лежало в основе не всегда профессиональных, но серьезных и сложных занятий, что заставляло не чай пить на уютной даче, а бесстрашно залезать в болотные, глухие таежные, безлюдные тундровые места? — этими вопросами постоянно приходится задаваться и мучиться, когда изучаешь носиловский жизненный путь. Да, беспокойная натура, но этот простой ответ полностью не осветит и юношеские его метания, и зрелые занятия.
Именно потому, что не всегда возможно определить побудительный мотив, жизнь Носилова и представляется чередой загадочных тире, многозначительных, но непроясненных многоточий. Биография — это, наверное, всегда пунктир, а не четкая линия.

Бесстрашие дилетантов

Надо полагать, что уже в семинарии Константина основательно захватила идея стать геологом. На Урале подобная мысль не выглядит экстравагантной.
Геологическое наследие Носилова невелико, но все же и не столь незначительно, чтобы его не заметить. Непродолжительное, правда, время он являлся деятельным корреспондентом авторитетного издания отечественных геологов — «Горного журнала». В четвертом томе этого журнала за 1883 год помещена носиловская статья «Геологические наблюдения в Ляминской и Вагранской дачах Верхотурского уезда Пермской губернии». В следующем году журнал публикует его письмо о буссольной съемке реки Сыгвы и статью «Месторождение сферосидерита на р. Оранце, притоке р. Печоры».
По стилю заметно, что недавнему ученику духовного училища доставляет огромное удовольствие изъясняться сугубо конкретным языком профессиональных ученых:
«В низменных болотистых местностях, часто вблизи песчаниковых выступов и возвышений, среди логов и ложбин, образовавшихся от размыва осадков, образуются выступы солонцоватой воды, с запахом сернистого водорода…».
Однако природный наблюдатель-беллетрист уже тогда проклевывался в нем:

«Особенно выступы вод, или «нажимы», как их называют местные жители, любят домашний скот и лоси, олени, которые приходят часто лизать глину и пить солонцоватую воду. Эти «нажимы» иногда легко найти в лесах по тропинкам, проторенным оленями».
Что искал молодой исследователь? В его работах можно найти описание диоритов, сферосидеритов, горного хрусталя. Среди громаднейших известняковых скал на Сыгве ему попадались вкрапления медной сини и зелени, в пяти километрах выше устья реки Маньи он обнаружил меднорудное месторождение, «очень солидное», до 65 саженей простирания вдоль речного берега. Конечно же, больше всего Носилова, как всякого романтично настроенного искателя, привлекал блеск уральского золота. То в жилах кварца мрачноватых береговых обнажений священного озера остяков Елбын-Тур он обнаруживал признаки благороднейшего металла, то отмечал, что на притоках реки Ляли фартовые старатели добывают до пятнадцати золотников на сто пудов песка. На реке Полья Носилов, обнаружив россыпи золотоносного песка, считал, что возможна их промышленная разработка.
Им составлена детальная карта бассейна Северной Сосьвы и Сыгвы (Ляпина). На пространстве в 500 верст показаны те горные породы, которые неутомимый путник наблюдал в многочисленных — летних и зимних — маршрутах. На восточном склоне Полярного Урала и на западном он производил «постоянно съемку планов, определение склонения пластов горных пород», собирал коллекции.
Представляя отчет в Санкт-Петербургское минералогическое общество (был принят в его действительные члены в 1885 году после полярно-уральских скитаний, причем фигурирует в документах престижного общества как «потомственный почетный гражданин Пермской губернии»), Носилов обобщал:
«Результатом всех рекогносцировок экспедиции было открытие трех месторождений медных руд, пяти золотосодержащих россыпей с достаточным для разработки содержанием золота, двух месторождений железных руд; месторождение каменного угля, серного колчедана, графита, белой огнеупорной глины и соли. Полярный Урал… является вполне доступным для горнозаводской промышленности и по экономическим своим условиям в значительно лучших условиях для организации дела, чем Северный».
Носиловский вывод, несомненно, спорен и, пожалуй, прежде- времен. Думается, свои возможности начинающий минералог объективнее оценивал в статье в «Горном журнале»:
«Я имел в виду только указать на фактические данные, подмеченные мною в продолжение двухлетних разведочных работ. Окончательный вывод я предоставляю делать лицам, более меня компетентным, и надеюсь, что труд мой пригодится как сырой материал».
Однако на чрезвычайном заседании минералогического общества «сырые» выводы Носилова были восторженно одобрены: «Полярный Урал дает большие надежды на горнозаводскую промышленность. Солидная отечественная геологическая организация впервые конкретно ставила вопрос о разработке богатств края.
Понятно, сегодня интересны даже не сугубо геологические результаты, полученные Носиловым, а вот эта его способность привлекать внимание современников к неизведанным местам.
Почему, спрашивается, журнал горных профессионалов печатает явно дилетантские, написанные, правда, в наукообразной форме, заметки? Привлекали не сами, возможно, сомнительные, открытия, а край, до которого нога отечественного геолога в то время не дошагала.
С точки зрения профессионального геолога выводы Носилова грешат поверхностностью. Но делались они с совершенно благородной целью: рекламы края, популяризации его богатств. Это вполне отвечало требованиям времени: не зря же минералогическое общество столь несолидно торопилось поверхностные исследования закрепить в качестве геологической истины.
Носилов, здраво понимая свою «сыро-сырьевую» роль, торопился послать в столичные геологические музеи «чудные обнажения» — образцы горных полярно-уральских пород. А вот это имело подлинно научное значение. Известно, что его коллекции верхнеюрских и нижнемеловых окаменелостей попали в горный институт, их изучением занялись знаменитые геологи С.Н. Никитин и Д.В. Соколов, а в Московском государственном университете — академик А.П. Павлов, живо интересовавшийся всем, что было связано с самым дальним Уралом.
Одно геологическое открытие Носилова, хотя оно не связано с блеском золота или другой практической пользой, было признано тем же академиком А.П. Павловым, который на IX съезде Общества русских естествоиспытателей и врачей (1910) в докладе о мезозойских окаменелостях признал приоритет Носилова, впервые отметившего распространение мезозойских отложений в Ляпинском крае.
Выдающийся советский географ, большой знаток Урала профессор Б.Н. Городков, оценивая геологический вклад Носилова, писал уже в советское время, что Константин Дмитриевич несколько преувеличивал масштабы своих открытий. Но они не прошли бесследно для отечественной геологии. Да и тот факт, что специалист вспоминает о дилетантских маршрутах спустя сорок лет, говорит сам за себя. Маршруты Носилова предвещали системные исследования горных богатств Полярного Урала. Энтузиазм неистовых дилетантов никогда не бывает бесплоден. Известно, что вакуум профессионального невмешательства всегда заполняется инициативным энтузиазмом.
Один из биографов, М.Д. Янко, утверждает, правда, без ссылок на документы, что с 1879 года Носилов служил геологом на Богословских заводах. Похоже, что так и было на самом деле.
Профессиональные геологические навыки у Носилова заметны. Можно полагать, что он какое-то время вполне серьезно задумывался о горной карьере. И сам, куда бы ни заносила его беспокойная судьба, никогда не обходил вниманием то, что видел под ногами. Минералог, хотя и не ставший профессионалом, в нем жил. К сожалению, нигде в своих писаниях он так толково и не объяснил, почему же не стал геологом, что заставило его отказаться от этого надежного хлеба. Ведь геолог — такой же великий ходок, путник- исследователь, каким он видел себя и каким стал.
Носиловские метания, юношеские особенно, можно объяснить только предположительно, гипотетично.

С первой попытки

14 января 1884 года состоялось заседание совета Русского географического общества. Процитируем этот документ хотя бы потому, что достоверных документов в биографии Носилова не так много.
Вот что зафиксировано в журнале заседания:
«Доложено: ходатайство К.Д. Носилова и Федора Николаевича Панаева о признании их членами-сотрудниками.
Постановлено: ходатайство г. Носилова удовлетворить согласно засвидетельствованию секретарем общества характера деятельности г. Носилова, ходатайство же г. Панаева отклонить согласно отзыву А. И. Воейкова, имевшего случай ознакомиться с его трудами».
(Я не выпустил в документе все связанное с совершенно неизвестным мне г. Панаевым только для того, чтобы подчеркнуть, что тогдашнее географическое общество весьма строго подходило к приему членов.) Чем же заслужил Носилов высокую честь — тогда членов РГО было ненамного больше, чем членов императорской Академии?
Ответ дает журнал общего собрания императорского Русского географического общества от 7 марта того же 1884 года, заседание которого вел вице-президент РГО знаменитый Петр Петрович Семенов (тогда еще не Тян-Шанский): «По открытии заседания секретарь общества доложил собранию о поездке члена-сотрудника К.Д. Носилова по рекам Сосьве и Сыгве и через Щекурьинский проход через Урал на Печору».
Доклад вполне заслуживал внимания членов клуба великих русских пешеходов. Североуральская экспедиция Носилова продолжалась 28 месяцев, маршрут вел по пустынным, чаще всего безлюдным местам, молодому путешественнику приходилось преодолевать массу мыслимых препятствий: горы, болота, таежные дебри, тундровые пространства. Летом — комары и тяжелый болотный зной, зимой — морозы, пурга, весной и осенью — затяжные распутицы.
Судя по имеющимся документам, Носилов вступил в сношения с географическим обществом еще в 1882 году, написав тогдашнему секретарю РГО В.И. Срезневскому о своих исследованиях на Среднем Урале. Это письмо сохранилось и приведено в восемнадцатом томе «Известий императорского Русского географического общества», в третьем выпуске за 1882 год.
«На Северный Урал прибыл 14 апреля 1879 года, — докладывал Носилов. — Целью этой поездки было произвести наблюдения этнографические, геологические, географические, исследовать вопрос о возможное™ судоходства по данным рекам (Сосьве, Лозьве, Ляле. — А.О.), что я считал единственным толчком для развитая упадающей горной промышленности Севера, собрать ботанические и зоологические коллекции». Из письма Срезневскому узнаем, что начинающий исследователь производил археологические раскопки курганов, собирал статистические сведения о народонаселении и его быте, в вершине Лозьвы вел гидронаблюдения, картировал рельеф местности по течению Северной Сосьвы вплоть до городка Березова.
Естественно напрашивается вопрос: где он всему этому научился? Когда? Столь же естественно поражает и бесшабашная — юношеская? дилетантская? — грандиозность планов, их необъятная комплексность.
Учтем, что это были отнюдь не бумажные замыслы. Приехав в столицу, Носилов свои геологические коллекции передает в музей горного института, этнографические — в Санкт-Петербургский университет, в географическое общество попали карты, материалы гидрологических и метеорологических наблюдений. Заявления юного путешественника сопровождались вполне конкретными делами.
Срезневский одобрил намерения зауральского корреспондента, поэтому зимой 1882 года Носилов представил в общество проект новой экспедиции. Потребовалось его присутствие в столице, некоторое время он улаживал там дела, запасался научным снаряжением и инструментарием. Шло интенсивное общение с теми членами общества, которые могли дать необходимые советы и наказы. Из Петербурга Носилов выехал в Пермь, через Екатеринбург попал в Тобольск и в начале июля был в Березове. Выданный в обществе барометр — по тем временам универсальный инструмент северных исследователей — подвел: хотя его ремонтировали в Казани и Екатеринбурге, в самый решающий момент, на Северном Урале, барометр отказал.
Стационарной базой для дальнейших странствований Носилов избрал устье реки Щекурья. Здесь имелся деревянный дом промысловиков, который он приобрел и 24 июля торжественно объявил его метеорологической станцией, ибо устроил ее, как полагалось по инструкции Главной физической обсерватории. Место выбрано весьма удачно: так называемое Ляпинское Пятиречье — четыре реки веером поднимались в разных направлениях в горы Полярного и Приполярного Урала, а одна — Северная Сосьва — выводила назад, к обжитому Березову. Уже выбор места подтверждает, что начинающий путешественник обладал интуицией, характерной для бывалого следопыта.
Что такое путешественник? Практик-романтик. Человек, который соединил в себе романтическую необузданность увлечений и замыслов, страстную любознательность и житейскую практическую приспособленность к необычным условиям. Конечно, юношеский охотничий опыт Константина Носилова не следует сбрасывать со счетов, но его северные экспедиции, понятно же, не охотничьи прогулки, а странствия совершенно иного порядка.
Как-то странно получается: незаметно для себя, а для нас про- сто-таки непонятным образом Носилов к 24 годам, ко времени начала североуральского путешествия, которое раскрыло ему двери в общество российских географов, становится и многое знающим, и многое умеющим человеком.
Не имея подтверждающих документов, обойдемся одной версией, которая, на мой взгляд, способна объяснить все недоумения: Константин Носилов отроду был талантливым странствователем. Это тот же дар, тот же талант: забираться в глухие углы отчизны и не пропасть там, где в далекой оторванности от человеческого жилья опасности подстерегают на каждом шагу. Упоминаю об этом таланте, чтобы, отправляясь в долгую дорогу его жизни, помнить, что наш герой складывал себя сам, работал над собой, сам формировал характер. Человек, сделавший себя. Только это одно — немаловажное качество, а ведь у Константина Носилова мы отыщем немало и других достоинств.
Избушка в устье Щекурьи (понятно же, простая, неказистая охотничья избушка, кто в такой глуши взялся бы строить лесной терем), титулованная Носиловым метеорологической станцией, была первым в здешних краях научным учреждением и первым в высоких сибирских широтах метеорологическим заведением. Кроме этой избы, на всех огромных просторах Сибири не было в 1882 году на этой широте или севернее подобного учреждения.
Носилов не всегда был последователен и не всегда (даже чаще всего) доводил дело до конца. Но он — начинал, а это немаловажно: начать, начать там, куда не скоро придут последователи, преемники.
Бывалость юного путешественника проявлялась и в том, как он четко и умело заводил контакты с местными обитателями. Их было совсем немного, здешних северян, поэтому и следовало заручиться их поддержкой, чтобы рассчитывать на помощь. В своем отчете географическому обществу он чуть-чуть преувеличивает степень своего влияния, но ведь Константин еще молод. С первой попытки он сумел добиться большого понимания, тесного сближения.
«По прибытии моем сюда инородцы сразу стали ко мне в самые дружелюбные отношения, которые я поддерживаю прививкой оспы, медицинской помощью (когда успел научиться этому? — А.О.) и частыми визитами в их юрты, где за угощением сырой рыбой и мясом много толкую с ними. Они очень любознательны, гостеприимны и откровенны; часто приезжают ко мне пить чай, а если случается, что кто-нибудь болен или даже и не болен, но я начинаю уверять в том, что он болен, то они под предлогом исследования болезни позволяют делать антропологические измерения и только стесняются, когда я близко и пристально смотрю в глаза для определения их цвета. Мне часто также приходится разбирать их ссоры. Они требуют этого, считая меня за «Хонпотрус», т. е. «Царского писаря».
Мне бы хотелось надеяться, что среди читателей этой биографии отыщется молодой человек 24-летнего возраста с аттестатом зрелости современной школы. Может ли он себя представить в столь необычном окружении, хорошо умеющим устроиться в глухой сибирской тайге, быстро вошедшим в контакт с жителями, из которых мало кто понимал русское слово? Видимо, прошлого века человек быстрее становился самостоятельным, умел надеяться только на себя. Не утрачивается ли эта традиция раннего становления мужского характера?
Уж Носилов-то умел полагаться на самого себя. Его никогда не сопровождали большие обозы, отряды проводников, как это случалось с иными знаменитыми отечественными путешественниками. Он скорее странствователь-одиночка, хотя, конечно, не всегда шел один. Но когда пускался в одиночный путь, всегда в любом почти необитаемом месте он мог найти аборигена, добиться его расположения и получал надежного проводника, не просто каюра, а соратника.
Пример Носилова, как и пример вообще русских североведов, доказывает, как много может — даже один! — человек на Севере.


"Русс-пауль" — русский форпост


Одинокую избушку в щекурьинском устье редкие здешние жители — рыбаки и охотники — окрестили «Русс-пауль». Название переводится прозаически: «русская деревня», но наверняка это не просто обозначение местожительства доброжелательного русского. Точнее перевести так: русский форпост.
Единственный обитатель «Русс-пауля» ни единого дня не сидел без дела. Оборудовав метеорологическую избушку, он предпринял первую экскурсию по щекурьинскому притоку — реке Чертынья, где в береговых обнажениях собрал коллекцию образцов юрских пород и «убедился, что находится близ рубежа кристаллических пород с осадочными». В следующем маршруте он обнаружил кристаллические породы и нашел золотоносную россыпь. Десяток дней ушел на то, чтобы снять на план 250 верст сыгвинских берегов.
Августовские ночи коротки, и, не устраиваясь на ночлег, Носилов в вершине Сыгвы осмотрел «замечательное по величине» святое озеро здешних остяков, самоедов и маньсов (Носилов называл вогулоз маньсами, по их самоназванию, и положил начало традиции — она привьется только в советское время — именовать коренных северян не придуманными кличками, а как того требовала народная традиция) Елбын-Тур. «Инородцы считают озеро святыней, коснуться которой они не могут под страхом смерти, рыбы в озере никто не ловит, и потому ее в нем много».
На Елбын-Туре и застигла путешественника ранняя приполярная зима. Ближайшие вершины сразу нахлобучили белоснежные шапки. Свинцовые волны Сыгвы обещали близкий ледостав. Путешественнику пришлось спешить: он намеревался поработать на реке Манье. Последняя геологоразведочная экспедиция горного штейгера М.Протасова работала в этих широтах Урала четыре десятка лет назад, она как раз дошла до устья Маньи. Носилов хотел связать свои исследования с результатами протасовских изысканий. Примечательны два момента: значит, он рылся в геологических архивах и отыскал материалы Протасова. И второе: стремление связать геологические исследования, хотя бы и разделенные полувеком, говорит о задатках хорошего геологического профессионализма. Искренне жаль, что Носилов отошел от сугубой конкретики в исследованиях Урала, возможно, это — будь он более последователен да проводи геологические маршруты с той неутомимостью, с какой проводил все дальнейшие экспедиции, — могло сделать его крупной фигурой не только в уральской геологии.
Зарядили холодные дожди, характерные для конца августа на Приполярном Урале, начинались заморозки, и волшебные изморози быстро сменились настоящим снегопадом. Но лодка исследователя неостановимо стремилась вверх. Только в небольших юртах Искорских Носилов разрешил себе денек передохнуть, чтобы с новыми силами продолжить путь к устью Маньи. В Искорских манси снабдили его длинной душегубкой, управляемой длинными шестами, — течение горной реки свирепело, становилось стремительным, никакие весла не помогали. Надвигались дальние горы, скалистые берега реки образовывали причудливые пещеры. Протасовская шахта основательно обветшала, пряталась в молодых ивняковых зарослях, сама Манья за прошедшие годы сменила русло, однако Носилов довольно быстро отыскал шахтный ствол, где была найдена самая дальняя по тем временам уральская медная руда. В нескольких верстах от ветхой шахты он и сам обнаружил пять мощных пластов крапчатой самородной меди. Однако погода не оставила шансов на детальный поиск. «Ненастье и холод не только не позволили сделать нивелировки и исследования месторождений, но даже заставили поскорее спуститься, чтобы не быть затертыми льдами за сто верст от юрт».
Погодный просвет дал ему возможность «рискнуть проникнуть» до реки Лобсынья, знаменитой своими аммонитами. Он успел обернуться с этой геологической экскурсией за четыре дня. Она могла плохо закончиться, эта поездка к знаменитым аммонитам. Но он об этом эпизоде сообщает скупо: «…воспоминание о бывшей у меня тут стычке с медведицей, поранившей мне правую руку, останется навсегда в моей памяти».
Как же он умудрился пожать лапу лобсыньинской «хозяйке», он так никогда и не рассказал подробно. Но то, что присутствия духа и в этом случае, и в других подобных он не терял, ясно.
Стояли приличные морозы, по реке вовсю шла шуга, а он раненой рукой управлял шестами да еще умудрился не бросать поверочную съемку и продолжал метеорологические наблюдения. Последние версты он плыл, не останавливаясь на ночлег, — подгонял наступающий на пятки ледостав, да и мысль, что если он застрянет здесь, то на несколько месяцев, пока не установятся зимние дороги.
В селении Саксонипауль ледостав все-таки нагнал его. Не успел путешественник вытащить на берег душегубку, как река встала. До базы ему пришлось добираться сначала на собачьей, а потом на оленьей упряжке. К тому времени, когда он достиг «Русс- пауля», снега навалило с полметра. Форпост, удобный в летнее время, оказался малоприспособленным для здешней зимы. Пришлось оставить холодную зимовку; он перешел в церковь ближнего села Щекурьинского, а потом нашел подходящую квартиру в Саранпауле, куда и перенес метеостанцию.
Все тогдашние экспедиции в северные места работали сугубо сезонно: снегопад ли, ледостав ли — путешественники ставили точку на научных исследованиях и спешили к теплу обжитых мест. Однако Носилов в цивилизованное тепло не торопился. Его планы были иными — он и здесь выступал пионером, организуя стационарно-круглосуточные наблюдения. Наступившая зима не прервала его исследований. В разгар ноябрьских морозов он начал этнографический объезд близлежащих оленеводческих чумов и за полмесяца побывал в 46 стойбищах. Этнографические сборы оказались не просто хорошими, а превосходными, ведь здешние места для зимовки оленьих стад выбирали и ненцы, и ханты, и манси. По богатой этнографической коллекции складывалось точное представление и о традиционном образе жизни каждой народности, и о взаимоотношениях и взаимовлияниях, которые наглядно проявляются в таких стыковых районах.
И снова, смущая доверчивых северян, исследователь глубоко заглядывал в их глаза: в его программу входили антропологические исследования. Геологических разведок он не прекращал: «Я успел до 23 декабря сделать несколько поездок вблизи Саранпауля; в одну из этих поездок открыл месторождение прекрасной охры».
Из ученого отчета географическому обществу можно выловить некоторые сюжеты будущих очерков: понятно, он пока увлечен сугубо научными делами, но все, что попадает на пути интересного, внимательный взгляд не пропускает. Так, в Сортынье он присутствовал при сборе ясака с «инородцев», где «ярко выясняется как их экономическое, так и социальное положение».
Прибытие в Сортынью торговцев дало исследователю редкую возможность — перебраться по одному из проходов Полярного Урала из Азии в Европу. В отчете привлекают слова «давно желанный случай»: «14 января представился мне, наконец, давно желанный случай осмотреть так называемый Щекурьинский проход, по которому идет дорога с р. Ляпин (Сыгва) на р. Печору». Оказывается, у молодого исследователя уже давно существует четкий план исследований на Уральском Севере. Все, что он совершает, происходит не спонтанно-импульсивно, его действия глубоко продуманы, распланированы. К странствиям по Полярному Уралу он готовился давно и, судя по познаниям, тщательно.
Существовало восемь трансконтинентальных проходов через Северный и Полярный Урал. Почему же Щекурьинский Носилов считал особо желанным? Это мы выясним чуть позже, сначала необходимо преодолеть полярные горы, тем более что «этот транзитный путь зимою настолько опасен и затруднителен, что в него отправляются не иначе как цельным караваном с чумом и стадом оленей».
Такой караван и двинулся из Сортыньи на запад, в Европу. Особенную ценность составляли 12 возов оленьих шкур, которые везлись в Ижемское, где действовал кустарный заводик по выделке замши.
Дорога для носиловских спутников была нахоженной, их не остановило даже то, что на перевале разразилась пурга, а неблагоприятный западный ветер нанес такие облака, в кромешной мгле которых погрязли не только вершины, но и горные подножья.
«С рассветом мы тем не менее двинулись в дальнейший путь. За туманом я мог только наносить на план русло р. Щекурья, по которой все еще тянулась дорога, и крайне досадовал, что не могу видеть те горы, которые вчера так красиво выделялись на горизонте. Вскоре пошел снег и окончательно скрыл ближайшие, почти отвесные гранитные стены ущелья, по которым мы двигались».
Как не отметить самоотверженность молодого исследователя — он не думает об опасностях пути, а только о том, чтобы продолжить наблюдения.
«Хребет и дорога через него тянулись всего три версты. На средине был водораздел, две скатывающиеся с противоположных гор речки скоро терялись в пропастях. Ветер тряс нарты, хлопья снега забрасывали караван; двое зырян на лыжах шли впереди, ощупывая дорогу; все это сильно задерживало движение. Далее мы нашли такое ненастье, которое редко можно испытать где- либо, кроме западного склона Урала».
Северный интернациональный караван — среди оленеводов можно было увидеть и ханты, и ненца, и коми — умудрился все же добраться до лесной юрточки на берегу реки Патэк. Из рассказов разноязычных спутников Носилов понял, что географическая граница двух континентов играет роль своеобразного экономического рубежа, чем и старались воспользоваться разворотливые и предприимчивые местные обыватели. Оказывается, в Европе, на Печоре, стоимость пуда хлеба достигала двух рублей, в то время как в сибирской стороне пшеничка ценилась дешевле в три-четы- ре раза. На этой разнице и играли отчаянные полярные маклеры: они закупали хлеб в нижнеобском селе Мужи, чтобы с выгодой продать его в селах на Печоре, рисковый переход через Полярный Урал стоил тех полутора рублей, которые печорцы приплачивали за каждый сибирский пуд.
Одинокая юрта принадлежала одному из этих бесстрашных здешних бизнесменов, который гонял обозы в Сибирь за хлебом и оленьими шкурами.
Переход через водораздельный хребет оказался не самой главной опасностью: пурга и обильный снег, которые так и не прекращались, сделали дальнейший путь непроходимым. Зырянская «парма» — болотистые низины, вперемежку с глухими ельниками, без ягельных пастбищ — представляла серьезную опасность для оленьих упряжек. В глубоких рыхлых снегах груженые нарты вязли. Среди бывалых каюров начались разногласия: осторожные призывали вернуться назад. Молодой путешественник часа два выслушивал аргументы спорящих, но решительно покинул заваленную снегом нарту, чтобы двинуться вперед. Путешественника формируют такие опасности.
Увязая в снегах, караван двигался вперед. Возы делали не более версты в час, но упряжки не останавливались. Не остановились они и в самом опасном месте — у подножья горы Сабля. Каюры рубили елки, подкармливая хвоей изнуренных долгой дорогой и глубокими снегами оленей. По пути там и тут торчали из снега рога павших оленей — предыдущие караваны были не столь удачливы. Несколько суток пути без ночевок, и караван оказался у цели — в селе Оранец на Печоре.
Носилов долго не задержался и через шесть дней с обратным караваном двинулся назад. Обратный путь был не легче, но — бывалый путешественник! — все сложности он обрисовал одной фразой: «Я выехал обратно и перевалил Урал в сильнейший ветер и буран. 5 февраля я был снова в Саранпауле».
Дорожные приключения были не самоцелью, хотя, возможно, льстили самолюбию недавнего семинариста.
Канал — тоннель?
Это выяснится чуть позже: главными Носилов считал не этнографические исследования, не антропологические, не какие-то другие, а гидрографические. Его речные промеры преследовали далекие цели. Известно, что еще летом 1879 года он начал регулярные исследования на строптивой реке Ляле. Чуть позднее, встав за лоцмана на нос небольшого пароходика с элегантным именем «Эмилия», он довел его до деревни Денисовой, а назад спускался с баркой на буксире, груженной материалами. Тем же летом он сплавлял по Ляле лес для строящегося рудника Сосьвинских заводов. Все это делалось для того, чтобы позднее в научном журнале сделать вывод:
«Вышеприведенного вполне достаточно, чтобы признать р. Лялю до устья р. Лобвы способной для судоходства мелкосидящих судов, с грузом от 5 до 7 тыс. пудов».
В те времена в глухой сибирской тайге, в междуречье Оби и Енисея, гремела стройка, о которой распинались все урало-сибирские газеты. Под эгидой Министерства путей сообщения велось сооружение соединительного канала по притокам великих сибирских рек — обской Кети и енисейского Сыма, которые бы прочно соединили не просто Обь и Енисей, а два крупных сибирских района. Лоцманство на Ляле было не пустым бравированием, Носилов
уже тогда загорелся идеей соединить бассейны рек Оби и Печоры. Таким образом енисейский край соединялся бы уже не только с Обью, но и с европейской Печорой. Канал в горах Полярного Урала? Водный тоннель? Нет. Носилов остановился на варианте рельсового пути. Исследования западных притоков Оби и восточных — Печоры нужны были для того, чтобы «подпереть» рельсовую дорогу водными подходами. Уже в первых научных работах Носилов высказал мысль, что исследуемые им места представляют «большой интерес для горнозаводской промышленности своими природными богатствами и водными путями сообщения Урала с Сибирью». С первых экспедиций он всегда имел в виду реальную пользу для тех краев, где путешествовал, прежде всего для Урала, Сибири, Севера.
Гидрографические исследования обнадеживали молодого прожектера. Северную Сосьву он нашел судоходной до устья Сыгвы, промеры показывали глубину не менее шести футов. По Сыгве судами небольшого размера можно было пройти на пятьдесят верст к горному хребту, к юртам Хорумпауль. Печорский приток Щугор тоже позволял приблизиться к горам с западной стороны. Оставалось 147 верст горного пространства, где следовало проложить стальную колею. Этот путь у Носилова получил исторический титул — «проход князя Семена Курбского». Еще в 1499 году князь Семен Курбский предпринял государственную русскую экспедицию за Урал для «приведения к ясаку остяков, вогулов и самоедов». Княжеская дружина быстро прошла по этому проходу с Печоры на Сыгву.
Отдадим должное обстоятельности молодого изыскателя: он не остановился на единственном, первом варианте. Зимой 1884 года примерно в таких же условиях проверены и другие проходы, в частности Войкарский: начавшись у впадения в Обь реки Войкар, он проходит речной долиной, поднимается по широкому горному ущелью и достигает реки Усы. Однако Войкарский путь оказался на несколько верст длиннее.
Через год, выступая на заседании географического общества, Носилов говорил, что «соединение рельсовым путем бассейнов рек Оби и Печоры не представляет технических затруднений… имеет за собой большие выгоды, заменяя рискованный путь через Карское море из Обской губы».
Это написано в те времена, когда Носилов еще не омочил ног в водах Ледовитого океана. Своему первому железнодорожному проекту Константин Дмитриевич остался верен всю жизнь.
Интерес к стальному пути через Северный Урал, который был вызван его экспедицией у мыслящей части уральского и северного общества, никогда не пропадал, в печати постоянно обсуждались новые проекты. Особенно густо они пошли в начале XX века, когда строительство Транссибирской магистрали ощутимо повысило интерес к зауральским богатствам. Все проекты, пожалуй, страдали единственным недостатком — вряд ли могли быть осуществлены. Но они представляют интерес хотя бы потому, что показывают, в каком направлении тогдашняя общественная мысль старалась пробудить Сибирь и северные края от летаргического экономического сна. В 1909 году столичный инженер С. Турбин опубликовал в «Известиях Архангельского общества изучения Русского Севера» статью «Водный путь Обь — Архангельск». Инженер считал возможным устройство сплошного водного пути, который бы соединил Обский бассейн с Печорским, а Печорский, в свою очередь, — с Северодвинским. Соединение Оби с Архангельском, а в дальнейшем и с Санкт-Петербургом, выход Сибири к Белому морю, к европейскому «окну», принес бы зауральскому краю огромные выгоды. Турбин, естественно, считал этот проект технически осуществимым.
Носилов откликнулся на турбинский гидроэкономический бред статьей в газете «Московские ведомости» «По поводу водного пути с Оби на Печору». Не переменил ли он взглядов на свою раннюю идею?
Нет. Он держался последовательно. Не отвергая любого варианта сообщения Сибири с Европой, в том числе и водного, Носилов заявлял категорически: «Соединение водным путем Оби и Печоры немыслимо». Отвергнув турбинский проект, Носилов напоминал читателям «Московских ведомостей» свой давнишний вариант:
«Водораздел, которым триста лет тому назад удачно воспользовался для прохода князь Курбский со своими войсками, чтобы завоевать нам Березовский край, я и избрал, ознакомившись с другими водоразделами, в 1884 году для обследования с целью соединения Оби с Печорой водным путем…».
(Таким образом, только через двадцать пять лет становится известным, что начальным замыслом у Носилова был водный вариант, о нем не говорилось на заседании в географическом обществе, потому что мысль была отброшена прямо в ходе исследований. Вот почему Носилов посчитал необходимым высказаться по турбинскому проекту, понимал, что Турбин, повторяя его печальный опыт, изобретает неходовой велосипед.)
«Я, отбросив мысль соединить Обь с Печорой водным путем, остановился на этом водоразделе только как на единственном удобном для проложения рельсового пути, который мог быть тут устроенным без особых затруднений в техническом отношении».
Носилов по-прежнему считал, что удобнейшим остается вариант железнодорожной колеи от юрт Хорумпауль на сосьвинском притоке Сыгве до села Усть-Щугер у впадения Щугора в Печору. Железная дорога могла действовать круглогодично, тогда как срок канального сезона — не более пяти месяцев. По мысли Носилова, строительство железной дороги повлекло бы и сооружение крупного порта на Печоре, предположительно в районе знаменитого Пустозерска, что «в стратегическом отношении еще выгоднее, чем иметь один порт на Северном Ледовитом океане» — Архангельск.
Рельсовый путь по проходу князя Курбского, считал полярный ревнитель, «единственный естественный выход, кроме Северного морского пути, к которому мы когда-нибудь придем окончательно для вывоза хлеба из Сибири в Европу, и чем скорее мы осуществим его, без лишних затрат, тем будет лучше».
В «Московских ведомостях» приведены подробности, которые Носилов обнародует впервые. Оказывается, после североуральской экспедиции он не только делал научные сообщения для русских географов, но и предпринимал практические шаги. Будучи в Санкт- Петербурге, 26-летний изыскатель-самоучка пробился на прием к министру путей сообщения. Без рекомендаций влиятельных членов РГО не обошлось, но и — надо полагать — молодой энтузиаст был напорист, настырен, если добился доклада министру К.Н. Посьету. Министр, по словам Носилова, изысканиями «крайне интересовался». Но при этом «крайнем интересе», видимо, и остался. Лишь четверть века спустя на Северный Урал собралась экспедиция Министерства путей сообщения, однако носиловскими рекомендациями она не воспользовалась. Автор проекта вынужден был признать министерскую затею «рискованным предприятием», которое в корне подорвало бы радужные надежды на путь из Сибири в Европу. Пророчество осуществилось: министерское предприятие, как это не раз бывало в чиновных ведомствах, благополучно провалилось.
Пройдет еще десяток лет, и Носилов сядет подводить свои полярные итоги. Он вспомнит свой проект и ничего не изменит в нем: село Ляпин — село Щугер, связь двух водных систем.
Но сорок лет ничего не дали практическому осуществлению этой железнодорожной идеи, каким бы ярым приверженцем ни оставался Носилов. Правда, был период, когда появились некоторые надежды.

Украденная слава?

В его книге «У вогулов» (1904) помещен очерк «По следам князя Курбского» с подзаголовком «Из путешествий по Северному Уралу».
Отметим длинную фразу:
«Труды эти не пропали даром: в ту же осень (имеется в виду осень 1884 года. — А.О.) я встретился на Сабле-горе с известным деятелем Севера Александром Михайловичем Сибиряковым, который разыскивал нечто подобное, разуверившись в возможности плавания через Карское море к Сибири; я показал ему свой труд в виде черновых набросков плана, и он выпросил у меня карту этого пути, по которому скоро устроил грунтовую дорогу с Печоры на Ляпин».
Речь идет о знаменитом Сибиряковском тракте, который некоторое время действовал на Северном Урале, решая вопросы экономических взаимосвязей между печорянами и нижнеобцами. Носилов мог считать себя вдохновителем первой действующей транспортной магистрали через Северный Урал, хотя это был не рельсовый, а смешанный, речно-волоково-оленно-лошадный путь.
Писатель сразу увидел и издержки осуществления, даже в таком убогом виде, своего проекта. В том же очерке, сообщая о впечатлениях более позднего времени, он признавался:
«Я оказал, кажется, плохую услугу своим дикарям, новый путь дал, правда, им громадный заработок, так как они стали перевозить на оленях стотысячные грузы, но лишняя копейка избаловала дикарей — они стали пьянствовать и попали в конце концов из одних рук березовских кулаков в другие».
Из очерковых отрывков можно понять, что к строителю тракта, знаменитому Сибирякову, Носилов относится с полагающимся пиететом.
Но у современного уральского краеведа Юрия Курочкина можно прочесть: «Оборотистый промышленник Сибиряков опережает молодого исследователя — слава достается ему…».
Откуда такие сведения? В принципе, со своим североуральским трактом Сибиряков потерпел фиаско: дорога не принесла ожидаемых дивидендов и поспособствовала финансовому краху сибирского миллионера. Можно ли говорить о славе банкрота? За трактом, правда, закрепилось имя — Сибиряковский, а не Носиловский. Слава, впрочем, как и сам тракт, недолговечная.
Второй вопрос: как юный и тогда несостоятельный Носилов мог устроить миллионное дело, которое и всесильному миллионеру Сибирякову оказалось не по карману?
Откуда берут исток сведения о неприязни, причем неприязни активной, Носилова к Сибирякову? Фигуры эти в истории исследования Урала интересные, так что есть резон основательнее вглядеться в их взаимоотношения и противоречия. Вчитаемся в очерк.
«Когда это открытие, этот путь приехал взять для эксплоатации известный меценат севера Сибири А.М. Сибиряков, я был так рад этому, что покинул край уже в полной уверенности, что этот человек с его громадными средствами и образованием докончит то дело, которое я начал, чтобы поддержать и спасти этих несчастных пасынков природы. Я покинул этот край в 1886 году и с тех пор о нем только слышал и читал из газет лестные отзывы о деятельности там г. Сибирякова».
Вполне сочувственно Носилов цитирует архангельского губернатора Голицына («Обозрение Архангельской губернии»):
«Сибиряков человек коммерческий, да и самая торговля не филантропическая затея; легко может случиться, что все население края окажется всецело в полной зависимости от Сибирякова или же его приказчиков».
Но в носиловском комментарии, опубликованном в 1904 году, уже слышатся первые раскаты грома осуждения:
«Князь Голицын, оказывается, был совершенно прав, относясь к нему (Сибирякову. — А.О.) так осторожно, что написал… такие слова, которые, помню, меня тогда обидели за г. Сибирякова».
Таким образом, если в середине восьмидесятых годов Носилов считал обидными, на его взгляд, нападки на северного мецената, то двадцать лет спустя эти нападки признает уже совершенно справедливыми. Что тому причиной? Может быть, запоздалое сожаление, что Сибиряков из-под носа украл если не дорогу, то идею дороги по проходу князя Курбского?
Но вовсе не обиженное честолюбие в основе этой досады, причины куда серьезнее. «Вогулы одной реки Сосьвы уже должны г. Сибирякову не один десяток тысяч рублей, когда все их имущество вместе взятое не стоит и десяти тысяч… Широкий кредит, открытый торговлей Сибирякова, их окончательно соблазнил». Сибиряков поставил «инородцев» в тяжелое положение. Носилов приводит лишь одну цифру, в качестве показателя взят основной продукт питания — хлеб. Если в Березове мука за пуд идет по 40–50 копеек, то Сибиряков вдали от Березова монопольно продает ее уже за 70–80 копеек. «Подобная же дороговизна и во всем другом, что привозят пароходы Сибирякова».
Известно, что Александр Михайлович очень многое сделал и для развития Сибири, и для исследований Севера, арктического морского пути, навечно занеся свое имя в полярную историю России. Надо полагать, Носилову было трудно — даже для самого себя — разрушать столь признанный авторитет. Ведь их было в те времена слишком немного, радетелей Севера.
Но не задаваться этими вопросами он просто не мог:
«К чему такие долги сделала фирма Сибирякова?.. Объяснить это желанием помочь вогулам со стороны такого мецената трудно, потому что он коммерческий человек, а филантропия с коммерцией стоят на разных дорогах; объяснить это желанием вывести из края конкуренцию других торговых людей было бы нежелательно, обидно, хотя некоторые и говорят в пользу последнего предположения».
Этот эпизод — редкий пример принципиальности, когда Константин Дмитриевич пошел на разрыв — пусть не личный, но духовный разрыв с признанным авторитетом. Не личные мотивы побудили его, а последствия Сибиряковской «цивилизации» в инородческой среде настроили его враждебно к Сибирякову. Носилов шел от дружелюбия и приязни к осторожной критике, а потом и к острому неприятию.
Необходимо отметить, что Юрий Курочкин в своих утверждениях опирался не на печатные работы Носилова, а на его неопубликованную большую рукопись, которая датируется 1918-м годом. Отрывок из главы «В поисках пути из Сибири в Европу» действительно подтверждает, что былой пиетет основательно поблек.
«Этой концессией Сибиряков обязался провести здесь между р. Сыгвою и р. Печорою рельсовый узкоколейный путь, но, как многое, что предпринимал этот общественный деятель, это ему не удалось осуществить, и он ходатайствовал о замене рельсового пути трактовой шоссейной дорогой… Он ограничился только устройством просеки и такой грунтовой дороги, по которой никто не соглашался ездить и по которой даже сам концессионер ездил в летнее время не иначе, как верхом, или даже в лодке, впрягая в нее лошадь».
Едкости серьезно прибавилось, характеристика ядовита, особенно если помнить, что в 1884 году автор чувствовал по тем же поводам настоящую радость. Но это скорее говорит о том, что естественное к старости брюзжание было не чуждо и Константину Дмитриевичу.
Простительные слабости, жаль лишь, что им подвержены люди, вся деятельность которых выше обывательских обид.

Вслед отважным русичам

Во время зимнего перехода Носилов, естественно, не мог заниматься археологическим старательством, но летом того же 1884 года еще разок решил пересечь Уральские горы с востока на запад. Легче ли зимних летние экспедиции в этих суровых краях?
Во время охотничьей вылазки Носилов обнаружил постройки, изумившие его:
«Передо мной в кустах обугленная временем, бревенчатая, вся темная постройка, и все так поросло травой, так затянуло кустарником, что видны только стена, маленькое оконце и часть повалившегося частокола… Я подумал, что я попал на капище вогулов, но потом скоро пришлось мне убедиться: постройка представляла из себя старую бойницу-крепость, и когда я осторожно туда проник, то в ней оказались две низенькие полукруглые двери и выше потолка кругом по стенам полати, которые явно служили жителям этой странной крепости местом сражения, потому что повсюду в стенах их, выдавшихся на улицу, были проделаны маленькие отверстия, в которые вставлялись старинные «пищали». Несомненно, передо мною была старинная русская крепость, этой крепости было ровно триста лет».
Как выяснил Носилов, здесь действительно находилась крепость с гарнизоном казаков, которые помогали царским чиновникам собирать пушной ясак. Вольный таежный народ не особо стремился платить государству дань, поэтому казаки не зря поставили прочный тын. По словам слепого старика-вогула Саввы, много знавшего о здешней старине, местные племена не раз восставали против писарей и старшин, которые заботились не столь о казне, сколь о своей мошне.
«Русские недаром, хотя и мало их, сидят взаперти, — рассказывал Савва, — смотришь, постреляют их стрелами, побегают самоеды около тынка с гиком и криком, а взять не могут, и переловят их русские, и станут учить, как воевать против русского государя».
Носилов испытывал особую тягу к полярно-уральским горам ему не терпелось и летом пройти испытанным путем. Найдя «услужливого» проводника из местных, как только закончилось вешнее половодье, он отправился в путь. Первая попытка обернулась неудачей, они попали в болото, едва вытащили за хвост лошадь и вынуждены были вернуться. Носилов решил попытать счастья на другой тропе — от стойбища Хорумпауль. Как раз подгодилась барка, которая спускалась по Северной Сосьве, на ней путешественник и добрался до исходной точки. Он нашел трех рослых вогулов — здешние силачи всего за три рубля в день, несмотря на разгар рыболовного сезона, согласились проводить «русского бояра» через горы. Пеший переход по горным кручам, лесным завалам, болотистым низинам оказался тяжелее, чем зимой. «Через пять верст такого путешествия, — признавался позднее писатель, — чувствуешь, что в глазах начинает кружиться». И летом Носилов продолжал неизбежно регулярные наблюдения: «Нужно не только двигаться, но еще работать: нужно навести буссоль и взять угол направления, нужно расспросить, как называется эта речка, как зовется эта гора, и все это записать в свою дорожную книжку голыми руками, в минутную остановку, когда на них сидят уже комары».
Комары помянуты не случайно — бич низменных предуральских мест, комары искусывали путников до безумия. Проводники бросили двух ослепших от укусов собак. «Над нами, кругом нас что-то ужасное, миллионы комаров, как столб, кружатся в воздухе над нашим становищем… тысячи их ходит по нашим спинам, плечам и кружатся в воздухе, и лезут в рот, уши, нос, всюду». Только горные обдуваемые перевалы спасали путников от напасти. От комаров в этих гнилых местах погибали заблудившиеся дети и женщины. Однако в горах маленький отряд поджидали и другие испытания: еще лежал снег, по ночам подмораживало, днем дорогу преграждал непроницаемый туман. В тумане было невозможно определиться, нельзя разжечь огонь, вскипятить чай. Сырая морось напрочь промочила одежду, она сделалась тяжелой. Даже проводники, бодрости которых Носилов постоянно удивлялся, приуныли. Несколько часов в томительном ожидании, зато, когда ветер и солнце прогнали непроницаемую завесу, увиденное вознаградило путешественников за испытанные невзгоды. «Горы раздевались и срывали перед нами свою вуаль, и вот перед нами чудная панорама гор Урала, облитых солнцем, и с такой чудной свежей зеленью после дождя, в таком ореоле сияния солнца, с таким голубым небом Италии, словно мы и в самом деле видели все это во сне, а не наяву». Небольшая экспедиция вышла к вершине Тельпосиз, к водоразделу, где одни реки текли на восток, в Сибирь, чтобы принести свои воды в Обь, а другие на запад, в Европу, в Печору. «Эта высочайшая возвышенность Урала образовала собой ту долину, которая здесь порвала Уральский хребет и образовала естественный проход со стороны Сибири к Печоре… Действительно, — снова отметил Носилов, наблюдая впечатляющий альпийский вид, — это удобнейший естественный проход с пологим подъемом, горы словно нарочно здесь расступаются, давая выход».
Проводники показали Носилову «несколько ям, которые остались от князя Курбского, в этих ямах находили ядра, пули, уголь и деньги, но теперь там уже все вырыто и заросло травой».
Где же хранятся карты Носилова, сделанные во время этой экскурсии, с отметками, где можно искать следы дружины Семена Курбского?
Ведь с этого княжеского похода начинается русская колонизация Сибири. Сразу после окончания похода «тишайший» царь Иван Третий к своим многочисленным титулам добавил и этот — «Великий князь Обдорский».
Жаль, что археологические интересы Носилова не оказались глубокими, у него был хороший шанс разыскать неутраченные свидетельства доермаковского похода в Сибирь. Но даже этот эпизод с поиском «городков» русских путешественников-воителей показывает, насколько любопытен был Носилов, он всегда — по- современному говоря — комплексно подходил к изучению края.
«Какая мрачная, неприветливая река, — ужасался путешественник, увидев летний Щугор, — каким холодом от нее несет, несмотря на полдень и сияющее солнце». С мрачным нравом Щугора исследователю еще придется столкнуться. Договариваясь с проводниками, Носилов рассчитывал, что они переведут его через горы, а здесь он найдет рыболовов-зырян и до села Печорского доберется с их помощью. Проводники торопились назад — уходило рыбное промысловое время, когда манси заготавливают припасы на зиму. Путешественник остался один в безлюдных предгорьях.
«Мое положение становится критическим, — заносит он в дневник. — Идти обратно в эту страну вогулов, не докончив дела, мне не хочется, между тем нет никого, кто бы меня взялся проводить на Печору». У путешественника на исходе припасы, можно рассчитывать только на ягоды, грибы, дичь.
Носилов решается — он продолжит путь по незнакомой таежной стране, по горной капризной реке в одиночку. Слажен плот из сухостойного леса. Течению стремительной реки противопоставлены пять в сажень длиной бревнышек, искусно скрепленных парой специальных деревянных «игл». Рулевое оборудование — два тонких шеста. Прямо в бревно посередине плота Носилов врезал буссоль, из камня сделал подобие плиты, на которой собирался кипятить чай. Крохотный плот понесся вниз по водной стремнине. Путешественник не раз оказывался на волосок от гибели: плот попадал на валуны, мели, в узкие «прижимы» между отвесными скалистыми берегами. Порой только суматошное счастье, покровительствующее всем бесшабашным и отчаянным, спасало не особо умелого плотоводца. «Вдруг налетаю на камень, мой плот становится в вертикальное положение, я схватываюсь за кол и лечу прямо в воду. Мгновение я думал, что уже тону, но плот мой ни с места, вижу — он засел крепко на камни, и в то время, когда его половина наверху, все мои сухари, буссоль и прочее в воде, и я сам держусь только за колышек, который меня спасает». Таких моментов было немало. Впору прощаться с жизнью, но, как только очередная опасность проскакивала, исследователь продолжал снимать план реки, описывал горные обнажения, а при случае собирал и горные образцы. В этом путешествии — весь Носилов: риск, простор, стремнина и свобода, и он — летящий навстречу очередной опасности. Кто положил бы камень на могилку этого безумца, случись что?
Ночью он не мог как следует отдохнуть: несмотря на июль, белые ночи стояли холодные, близкая река несла сырость. В продовольственном мешке осталась жалкая горстка мокрых крошек. Даже верный спутник путешественника пес Лыско приуныл, «и тому было нелегко переносить одиночество в этой стране без человека».
Человеческого присутствия ничего не предвещало. Чем дальше плот удалялся от гор, тем больше человека и его собаку донимал гнус, комаров сменили мошки и оводы. «Я не узнавал свои опухшие руки; в этот день мои волосы были полны убитых насекомых, в этот день моя спина, казалось, была вся прокусана и тело зуди- лось, ныло, болело так сильно, что я готов был не только лезть в воду, но даже в огонь… В этот день мой дневник до сих пор представлял из себя грязные, кровавые страницы, и почерк руки такой странный, словно я находился в самом нетрезвом состоянии».
Только на четвертый день плавания путешественник заметил рыбацкий стан. Зыряне гостеприимно встретили путника, сытно накормили, отремонтировали побитый плот, однако проводника выделить не могли: слишком дорог промысловый день. Носилов вынужден был отправиться один, даже без Лыска, которому, кажется, изрядно наскучило опасное путешествие. Когда Щугор вынес плот на простор Печоры, ударила сильная гроза, поднялся шторм. После долгих мытарств плот все-таки прибило к берегу, путешественник, по его словам, «готов был расцеловать мокрую, грязную глину». Жители села Печорского по достоинству оценили мужество путешественника: исторический плот перетащили и поставили в церковную оградку.
В книге «У вогулов», как бы подводя итог североуральским странствованиям, Носилов написал проникновенно-выстраданные слова:
«Любопытная, дикая еще до настоящего времени страна; я как теперь вижу перед собой твои бедные, но радушные юрты и твоих улыбающихся и кивающих головой дикарей, которые встречали меня ласковым «пайся» и провожали целой толпой, говоря: «и ос емас улум» дружным, радушным, подкупающим голосом. Сколько раз я останавливался в очаровании перед твоими деревянными, бревенчатыми, старенькими юртами, спрятанными в ветвях елей… сколько раз я приходил в очарование от твоих торных тропинок, убегающих в чащу леса… Очаровательный, дикий край, где на каждом шагу было все новое, где на каждом шагу все говорило мне, что это новая, неведомая еще для нас интересная жизнь и в далеком прошлом, и в настоящем, где становилось, глядя на нее, страшно за ее будущее с этой открытой, доброй душой дикаря и с его неопытностью…».

Неожиданный знаток

Наверное, следует обратить внимание, как объемно, емко работал молодой исследователь. Задатки незауряднейшего путешественника он выказал уже в этой своей первой большой экспедиции в суровый, труднодоступный и прекрасный край — Северный Урал. Не всем этим задаткам суждено было реализоваться, но как много на географической стезе он мог сделать. Носилов как-то решительно скоро стал действительным членом престижных отечественных обществ — географического, минералогического, Вольного экономического. Члены-учредители, видимо, сразу распознали в уральском самородке его незаурядные задатки.[image]

По результатам североуральских путешествий он написал еще две статьи, где выступает в новом даже для себя качестве. В 1885 году читал в обществе любителей естествознания, антропологии и этнографии доклад «Антропологический очерк вогулов». И здесь он идет непроторенным и нетрафаретным путем, ибо до него антропологией вогулов никто не хотел заняться. Как вспоминали знающие специалисты, только в 1879 году на антропологическую выставку в Москве в качестве экзотической диковинки доставили вогульскую семью, которая потом за небольшую научную плату прошла специальное антропологическое обследование. Что дал науке Носилов как антрополог? Сошлемся на мнение знатока предмета С.А. Руденко, который позднее подтвердил точность носиловских измерений: данные по росту уральских вогулов вполне совпали. Манси — носиловские проводники и друзья — народ невысокий: как показали его исследования, их средний рост не достигал и 160 см. Руденковская статья опубликована в «Бюллетене Академии наук» ровно через тридцать лет после носиловского путешествия. Можно уважительно констатировать, что спустя три десятилетия наблюдения дилетанта-пионера были еще в научном обороте, приносили пользу естествознанию.
Все творчество Носилова этнографично, но в качестве чистого этнографа он, пожалуй, выступил всего однажды, и тоже после североуральской экспедиции. В «Сборнике материалов по этнографии», издаваемом при Дашковском этнографическом музее, в выпуске за 1888 год (редактировал известный этнограф академик В.Ф. Миллер) опубликована статья Носилова «Юридические обычаи маньсов». В небольшом предисловии к статье (написанном, вероятнее всего, Миллером) Носилов характеризуется «как знаток нашего Севера». Статья же — несколько беллетризованный пересказ традиционных обычаев, «которых этот народец придерживается до наших дней». Молодой этнограф, пожалуй, несколько идеализирует межродовые отношения: «Нищенство неизвестно инородцу. Если у бедного сироты и калеки нет родства, то его пропитывает селение поочередно по неделе, причем пропитываемый пользуется столом и постелью наравне с хозяевами». Характер юридических взаимоотношений, конечно, был гораздо сложнее. Впрочем, эта статья больше говорит о самом авторе, чем о народе. Носилов настроен слишком благожелательно, настолько, что это мешает точности исследователя. Его друзья-таежники отличались благородством, однако, естественно, до юридических идиллий было далеко. Но снова Носилов первым среди исследователей вогулов затронул специфический вопрос: юридический аспект их отношений.
При всяком удобном случае из своих дальних странствий Носилов привозил что-нибудь этнографически экстравагантное. Так, «Известия РЕО» сообщали, что «член-сотрудник Носилов передал в дар обществу два медвежьих зуба, носимые остяками на поясе и считаемые талисманами от болезни спины».
Готовя эту книгу, я обратился к ведущим специалистам, которые занимаются изучением сибирских угров, в частности манси. Вопрос был единственным: интересный ли этнографический источник очерки и наблюдения Носилова?
Доктор исторических наук, известная исследовательница Сибири Зоя Петровна Соколова написала:
«К Носилову отношусь хорошо: мне нравится его отношение к манси и то, как он пишет. Недостатки — результат эпохи. Я на него ссылаюсь в своих монографиях».
К этому мнению присоединились и специалисты из Томского государственного университета — доктор наук Надежда Васильевна Лукина и кандидат наук Владислав Михайлович Кулемзин.

Плодородная мерзлота

Необыкновенно — необыкновенно для столь молодого исследователя — плодотворной оказалась его первая научная экспедиция. Ее серьезные и — самое главное — разноплановые результаты заставляют задуматься: по какому из намеченных путей пойдет одаренный, перспективный ученый? Многообразие интересов, столь естественное в молодом возрасте, рано или поздно должно было вылиться в один, пусть широкий, но стойкий интерес. Этнография? Антропология? Метеорология? А может, гидрология? А не рудное ли все-таки дело? На чем он остановит свой любопытствующий взгляд?
И еще об одном плодотворном увлечении Носилова в североуральской экспедиции.
Но сначала одна цитата:
«…Мы весьма далеки от того, чтобы согласиться с Носиловым, будто возможно на севере Тобольской губернии земледелие. А между тем в своем отчете о путешествии на север в 1883 году он утверждает, что возможно земледелие даже между Березовом и Обдорском. Странный вздор!».

Так писал в 1895 году автор книги «Поездка на Северный Урал» тобольский журналист Н. Подревский.
Мы вовсе не перепрыгнули во времени, ибо опыты полярного земледелия Константин Дмитриевич начал именно в «Русс-пауле», а позднее перенес их в Саранпауль. О результатах он докладывал в собрании Вольного экономического общества, чуть позднее в трудах этого общества в сокращении дан этот доклад «Опыт посева хлеба и овощей на Полярном Урале экспедицией Носилова в 1883 и 1884 гг.».
Оказывается, Носилов — какая предусмотрительность для столь молодого человека! — еще только собираясь на Северный Урал, связался с Вольным обществом и предложил произвести опыты посевов хлебных зерен и овощей не где-нибудь, а на широте 65 градусов.
Если и в 1895 году журналист Подревский (а он тоже ратовал за освоение Сибири) считал носиловские опыты «странным вздором», то надо понимать, что носиловское предложение выглядело крамольным даже для членов общества, которые много старались для улучшения земледельческой культуры в пределах Российской империи. Рискованным пределом земледелия в Западной Сибири считалось село Самарово у впадения Иртыша в Обь, дальше предполагалась неплодоносящая вечная мерзлота.
«Я имел в виду определить, возможно ли в этих градусах северной широты организовать хлебопашество и огородничество, что кроме научного интереса в случае благоприятных результатов, — формулировал свои земледельческие намерения Носилов, — может служить поддержкой и первым шагом к культуре инородцев этого края — маньсов (вогул), которые… от материальной нужды стали вырождаться».
В этой цитате поражает не просто гражданское благородство. Давайте удивимся: когда успел Носилов проникнуться не сострадательной, но столь деятельной заботой о нуждах северных аборигенов? Ведь окружение, в котором ему приходилось вращаться, если о заботе и разглагольствовало, то, конечно, не утруждало себя деятельными хлопотами, тем более о забытых богом и царем «инородцах».
Эпоха народников-подвижников прошла.
Но, может, пройдя для столиц, она затронула душу молодого провинциала? Может, отголосок сходящей с политической сцены благородной идеи определил на какое-то время действия нашего героя? К сожалению, он только декларирует задачи, но нигде, ни в одном из опубликованных своих произведений не рассказывает о побудительных причинах. Наверное, можно говорить о его врожденном благородстве, которое особо начало проявляться после того, как он покинул тяжелокаменные стены семинарии и вырвался на вольный воздух северных просторов.
Как хотелось бы знать больше о периоде, когда формировался не просто страстный странствователь, но и гражданин Носилов, однако скупость первоисточника позволяет только предполагать о причинах его душевных движений.
Вольное общество отечественных аграрных экономистов помогло неутомимому провинциалу, справедливо полагая, что всякая новая идея начинается «странным вздором», а заканчивается большой пользой. Кроме отечественных семян Носилову были отосланы более стойкие к северным условиям — норвежские. Осенью Константин Дмитриевич сеял рожь на берегах Северной Сосьвы и Сыгвы, весной следующего года посадки проводил в селе Сосьвинском и Саранпауле. Для ржи пионер северной целины выбрал скат берегового холма, покрытого лесом, для овощей — открытый берег реки. Чтобы результаты имели не просто практический, но и научный интерес, Носилов регулярно измерял температуру воздуха и почв. (Когда научился он научной дотошливости и тщательности?)
Первыми результатами полярный земледелец остался доволен: снятая перед заморозками рожь дала полные зерна. Ячмень дозрел ко второму сентября, но уродился слабовато. Через девять дней снял и овощи — хорошо уродились картофель, редька, репа. Только овес погиб в первый же иней.
«В нынешнее лето, — завлекал Носилов притихших членов Вольного экономического общества, — я намерен сделать опыт в больших размерах и посадить овощи в селении инородцев, которым особенно нравятся картофель и репа. (Он постоянно подчеркивал «.инородческий» уклон своих земледельческих экспериментов. — А.О.) В надежде, что мои опыты будут полезны для инородцев, которые сильно желают посевов».
Документов о дальнейших носиловских опытах нет, но даже по ядрености характеристики Подревского можно предположить, что его опыты и идеи обсуждались в Сибири ожесточенно и в яростных дискуссиях непарламентскими выражениями не брезговали.
Константин Дмитриевич не стал подлинным пионером полярного земледелия. Эту роль, как и многие другие свои первопроходческие роли, он добровольно уступил тем, кто всю жизнь посвятил годам трудных экспериментов. Но приоритет его необходимо признать: рискующий первым рискует быть непонятым современниками, ибо предпринимает неожиданное, ошарашивающее всех. Да и то нужно помнить, что Носилов начал опыты в те времена, когда не существовало никакой системы снабжения северян свежими продуктами: овощи, даже вездесуще-неприхотливая картошка, на Север практически не завозились. Не существовало сухого картофеля, овощные консервы в массовых количествах не изготавливались. Пищевой рацион северянина оставался скудным, он вынужденно обходился лишь естественными подношениями природы: ягодами, грибами, кедровыми орехами.
Наверное, нынешним северянам, обеспеченным привозными или выращенными на северной земле овощами круглый год, трудно понять революционную сущность исследований Носилова, их перспективную деловую нацеленность. Академик И.Г. Эйхфельд, человек, за которым закрепился титул «пионера полярного земледелия», надо полагать, в свои молодые годы знал об опытах Носилова.
Носилов завел активные отношения с научными обществами в двух российских столицах и, бывая там, непременно выступал с докладами, которые часто носили сенсационный характер. Конечно же, не мог он миновать и самой ближней научной организации — знаменитого УОЛЕ — Уральского общества любителей естествознания. Первое письмо президенту этого общества Онисиму Егоровичу Клеру датируется 1883 годом, помечено оно Северной Сосьвой.
Связи с этим обществом в семье Носиловых сложились давно. И Дмитрий Иванович считался корреспондентом этого общества — посылал в Екатеринбург собранные им метеоданные. Имел связи с Клером и любимый Костин дедушка, астроном в рясе Василий Симонович. Общество рассылало всем более-менее просвещенным уральцам специальные бланки для метеорологических и фенологических наблюдений.
Когда в 1883 году Носилов приехал с Северного Урала в зимний Екатеринбург, он привез для музея общества коллекции по этнографии манси, сделал на регулярном заседании большой доклад о результатах экспедиции и тотчас был избран членом-корреспондентом УОЛЕ. Через десять лет общество преподнесет 35-летнему Носилову приветственный адрес, в котором особо отмечены его заслуги в изучении Уральского Севера и сопредельных ему мест.
А заканчивал североуральскую экспедицию Носилов в Печорском крае. О том, чем он на Печоре занимался, можно судить лишь по рассказам и очеркам, опубликованным позднее в его беллетристических книгах, по газетным статьям и воспоминаниям. И здесь он продолжал исследования водных путей. В 1885 году в известной сибирской газете «Восточное обозрение» публикуется его большая агитационная статья «Изыскание пути по соединению Обского и Печорского бассейнов», в которой Носилов сибирякам предлагал те же идеи, что высказывал и деятелям столичных научных обществ.
Но надо отметить вот какую характерную деталь: если на восточном склоне Северного Урала трудился исследователь Носилов, то на западном уже, скорее всего, складывался писатель Носилов. Сложные процессы происходили в этом молодом человеке, они заставили его от активной, прямо-таки лихорадочной деятельности перейти к более созерцательному образу жизни. Понятно, не сразу — запал еще не пропал, но созерцатель, кажется, складывался именно в печорских лесах.
«И хочется остаться тут, погрузиться на время в этот мир, насладиться его картинами, надышаться его свежим, ободряющим воздухом лесов, забыть все, сделаться на время счастливым, хотя первобытным человеком… И я, лежа теперь на нарах вместе с охотниками, словно в первый раз вглядывался в этот темный, еще недавно казавшийся мне мертвым лес, удивлялся, какой я был слепой, не заметив раньше этой жизни… Так в предсмертном ужасе замечает человек, проживши уже жизнь, как он прошел мимо счастья своего, не видя красот и прелести природы, жизни».
Это большая цитата из рассказа «Керка», где он живописует быт и промыслы печорских охотников-зырян. Керка — неудобная, темная лесная избушка промысловиков, их временная зимняя база. Вместо печки — дымящая каменка с прокопченным котлом, в окошках вместо стекол — льдины. Широкие вместительные нары, дверь, как западня в курятнике. И везде, где только можно, сушатся шкурки добытых белок, куниц, лис-огневок. Выслушав вечерние жалобы спутников на то, что исчез зверь в лесах, «не велики наши промыслы», среди неистребимого запаха махорки, сала, шкур, онучей, пота, умостившись на просторных нарах в этой жалкой, вонючей керке, будущий писатель думал о жизни тяжелой, но простой и здоровой.
В другом рассказе, «Инок», также связанном с печорскими воспоминаниями, встретятся абзацы, которые напоминают гимны природе.
«Лес… Сколько чудных минут я провел в тебе в своей бедной жизни; сколько раз ты излечивал мое тяжелое уныние; сколько раз ты заставлял любить человека!.. Больны ли вы, — советует автор, — идите туда: он излечит больное ваше тело. Несчастны ли вы, идите лечить туда сердечные раны. Счастливы ли вы, идите туда, чтобы полнее было ваше личное светлое счастье!».
Он восклицает:
«Любите лес, в нем Бог. Лес — это храм для молитв».
Кажется, его устами говорит дедушка Василий.
Но биографу в этом отрывке следует обратить внимание на слова автора о «тяжелом унынии». Даже в молодости, если что-то слишком угнетало его, он искал спасения в лесном «храме», в мыслях о простой жизни. Носиловские мысли о природе — духовном исцелителе человечества — вряд ли оригинальны, но за лозунгом «назад к природе» стоит вся его беспокойная жизнь. Он и в арктических льдах, и в библейских пустынях, в скучных степях и на опасно стремительных реках успокоения не отыскал.
Можно по-разному оценивать писательский стиль Носилова, но не заметить любви в его строках попросту невозможно. Эти строки ему также навеял Печорский край.
Здесь он оставил немало друзей. Печорской базой у него считалась небольшая деревушка Щекурья, своего рода «почтовый ящик» исследователя, куда доставляли всю многочисленную корреспонденцию провинциального путешественника от ученых обществ с затейливыми печатями и гербами.
Когда известный французский путешественник Шарль Рабо в начале девяностых годов отправился на Уральский Север, то пользовался исключительно носиловскими рекомендациями: от Щекурьи постоянный носиловский проводник — вогул Савва, «маленький, худощавый, черноволосый, без усов мужичок, с короткими косами, заплетенными в порыжевший шнур, с торопливыми движениями, бойкими добрыми глазами, тоненьким голоском», — благополучно перевел и парижского любознатца с Печоры через Урал, и, как не без гордости отмечал Носилов, «мне было приятно впоследствии видеть своего приятеля в его труде об этом путешествии (в книге Ш. Рабо. — А.О.), которого он запечатлел и на желатине».

Урал неповторимый

Итак, завершены и первая экспедиция, и первый этап деятельности начинающего путешественника, связанные с его исследованиями Северного Урала. По научным результатам, по запасу впечатлений, по приобретенному опыту этот этап, пожалуй, имеет решающее значение в жизни Константина Дмитриевича. Ему всего двадцать восемь лет, но за годы уральской эпопеи он успевает многого добиться; заработан авторитет способного путешественника и исследователя, на него надеются ведущие сотрудники научных обществ, для которых Носилов как дар с неба, ибо трудно найти столь бескорыстного энтузиаста для забытых богом российских окраин.
Он писал о «золотом» Урале, но, конечно, имел в виду не только драгоценный металл.
«Сколько его, этого золота, еще в горах этого обширного Урала, сколько его таится по золотым речкам и ручьям, сколько оно еще обещает в будущем русскому человеку в виде заработка и наживы, сколько оно еще сулит самой России силы и могущества, чтобы быть первой страной на свете?».
Уже на исходе жизни Константин Дмитриевич продолжил свой гимн Уралу, который он не переставал петь, начиная с памятной первой экспедиции.
Приведу длинную цитату из его предисловия к книге «Урал, северный, средний, южный». Слова любви никогда не устаревают:
«Урал — вот край, редкий, почти единственный в России по красоте природы и богатству ее и разнообразию, край, который


только ожидает к себе туристов, чтобы дать им неисчислимые наслаждения, чтобы доставить им редкие удовольствия и показать, насколько богата, насколько очаровательна, насколько разнообразна его природа.
В этом отношении он может решительно удовлетворить всякого… — будь то ученый путешественник, исследователь с геологическим молотком, ботаническою папкою, энтомологическим сачком, будь то художник с кистью и альбомом, будь то писатель с записною книжкою и карандашом, будь то коммерсант, делец, изучающий экономическое положение России, будь то просто любитель природы, свободный человек, которого интересует его богатая, разнообразная, обширная родина, который любит Россию…
Урал… Да найдется ли что еще подобное, очаровательное, разнообразное, богатое, увлекательное и поучительное в России?
Урал… Да найдется ли что подобное… чтобы познать свою Россию?».
Носилов первым сравнил Урал со Швейцарией, но он не унизился до того, чтобы называть его «второй Швейцарией», как это принято порой среди современных туристов и журналистов. Он писал с присущей уральской гордостью:
«Для русского человека Урал давно уже считается лучше этой чужой Швейцарии».
Превосходно, когда мы любим отчий край. Но когда мы остаемся верны ему, даже сравнив с чужими красотами, не преклонившись перед ними, — мы патриоты вдвойне.

Палестиское отклонение

Куда же направляется после удачного научного дебюта Константин Носилов?
По непредсказуемости его новый вояж выглядит нелепой экстравагантностью. Носилов едет в Палестину, в Иерусалим, чтобы провести там Рождество.
«Я первым делом исполнил свою заветную мечту быть в Палестине, — говорит герой рассказа «Отец Августин». — И я был там, я любовался ее пальмами и роскошной растительностью, я наблюдал бедуинов, жителей этой чудной, таинственной страны, я замирал на пути, видя словно знакомые с детства еще картины».
Кажется, автор поделился с героем собственными мечтами и личными впечатлениями? Куда только не заносят заветные мечты впечатлительного провинциала!
Впрочем, новое путешествие вряд ли связано с религиозным экстазом паломничества к христианским святыням. Такие непредсказуемые зигзаги — с Северной Сосьвы в Палестину — можно объяснить проще, если знать, что в Иерусалиме работает земляк. Да-да, начальником духовной миссии в центре трех религий работал уроженец села Батуринского Шадринского уезда (кстати, в это село в 1892 году перевелся Дмитрий Иванович) архимандрит Антонин, в миру Капустин. Надо полагать, что заурядного попа в центр мусульманства, иудаизма и христианства не послали бы. Знаменитый земляк отец Антонин действительно был человеком огромной эрудиции и больших ораторских и проповеднических способностей. Общение с таким земляком, конечно же, привлекало Константина Дмитриевича.
Есть прекрасный снимок молодого Носилова в арабском бурнусе. У посетителя православных святынь пытливый взгляд, любопытство ищущего разночинца. Сохранилась еще одна фотография. Кто-то снял его на палестинской улочке, где он в котелке, при тросточке, в темном пальто. Из-за стен глинобитных жалких построек выглядывают любопытные дети.
Впрочем, на этом снимке необязательно Палестина. Вполне возможно, что и Турция. Известно, что из Иерусалима Носилов отправился в Стамбул. Его книга «На Новой Земле» открывается такой вальяжно-неброской фразой:
— На Новую Землю я приехал прямо из-под роскошных пальм теплого Египта.
Значит, дальше следовал Египет.
Но эта фраза — единственное свидетельство посещения им страны знаменитых пирамид.

Арктический новобранец

Знойно-южный вояж — заслуженный отпуск после североуральских трудностей. К тому же сразу за роскошным пальмовым теплом следует экспедиция на Новую Землю. Подобные экспедиции — отчаянные в своем безумном замысле — возможны только в молодые годы. То, что сделал Носилов на Новой Земле, пожалуй, не вписывается ни в какие героические рамки и не имеет — на то время — прецедента. Его новоземельские исследования — этап в изучении не только этого арктического архипелага, но и всей российской Арктики.
Но вот очередная носиловская загадка, очередная странность исторического летописания. Носилов первым в Российском государстве организует на Новой Земле стационарные метеонаблюдения, устраивает для себя суровейшую трехлетнюю зимовку. Можно долго листать страницы истории отечественной полярной метеорологии, но до 1887 года не отыщешь ничего подобного или хотя бы похожего. Тогдашняя полярная наука такого примера не знала, и метео-, и радиостанции на островах Ледовитого океана отечественные ведомства начали создавать значительно позже. Но почему же имя Носилова у историков метеорологии особым признанием не пользуется? Солиднейшая четырехтомная «История открытия и освоения Северного морского пути» о других инициативах Носилова хотя бы скупо информирует, однако новоземельскую зимовку полностью игнорирует. В многостраничной книге Н.Н. Матусевича и А.В. Соколова «Новая Земля» (Вологда, 1927) новоземельскому пионеру посвящена всего одна строка. Летописцы освоения Новой Земли оценивают — по достаточно еще свежим следам — роль Носилова положительно: «Возможность постоянной жизни на Новой Земле подтверждалась теперь ссылками на опыт известного путешественника Носилова». И ни словечка об этом опыте… Может быть, считалось, что этот опыт широко известен и распространен?
Обстоятельный профессор В. Визе в книге «Моря Советской Арктики» тоже вроде Носилова не забывает:
«В конце восьмидесятых и начале девяностых годов прошлого столетия Новую Землю несколько раз посетил путешественник К.Д. Носилов. Он зимовал на Новой Земле и пересек южный ее остров».
Вот так, скромно: посетил.
Другим исследователям архипелага, шедшим уже по следам Носилова, Визе посвятил значительно больше места. Даже тем, кто оказался там почти случайно.
Именно с этой экспедиции Носилов почему-то постоянно начинает попадать в «полосу отчуждения», о его роли предпочитают обстоятельно не говорить, упоминают мимоходом. Почему?
Наверное, все это можно объяснить ведомственными амбициями. Подводит нашего героя то, что он был вольным исследователем, профессионально к соответствующим департаментам не принадлежал, поэтому-то, ничтоже сумняшеся, и выносился ведомственными историографами за скобки. Не попав в герои определенного ведомства, он и пропадает в мертвой зоне забвения. И получается: геолог — не геолог, этнограф — не этнограф, полярник — не полярник. Более-менее приняли его в свою среду только пишущие.
Возможно, ученому Носилову помешало то, что в начале двадцатого века, когда одна за другой выходили книги о его полярных путешествиях и приключениях, помешала именно эта, отмеченная В. Визе, беллетристика. Летописцы и историографы, вероятно, полагали, что сам Носилов достаточно оценил свои подвиги и много поведал о них.
Из научных работ на новоземельском материале известна только одна статья Носилова «Течения и положения льдов Карского и Мурманского морей за 1887 и 1888 годы», опубликованная в журнале «Русское судоходство». Статья говорит о том, что научных исследований Носилов не бросил, но вряд ли уже придавал им такое значение, как раньше.
К чести В. Визе надо сказать, что другую свою книгу — «Климат морей Советской Арктики» — он прямо начинает ссылкой на Носилова:
«Тридцать шесть лет тому назад русский путешественник на Новой Земле К.Д. Носилов писал: «Можно не ошибаясь сказать, что в полярных странах человек всю свою жизнь проводит под давлением атмосферных явлений и ими руководится вся его жизнь, вся его деятельность».
Экспедиция Носилова на Новую Землю связана с обществом, куда менее известным, чем, скажем, географическое или минералогическое. Именно Общество спасания на водах в 1887 году организовало первую колонию на Новоземельском архипелаге. Чтобы понять ситуацию во всей сложности, необходимо хотя бы немного сказать об истории освоения архипелага двух арктических морей — Баренцева (или, как его называли во времена Носилова, Мурманского) и Карского.

Уместно вспомнить горькие слова Виктора Шкловского:
«Полярные моря — старые наши моря. Они объезжены еще новгородцами.
Крестами отмечены их берега.
Моря эти украшены именами людей, которые их открывали.
Героизма, умения бороться было много — не было желания освоить край у правительства».
Подобным образом обстояло дело и с Новой Землей. Конец века для арктического архипелага был сложной порой. Если еще в середине века у его скалистых берегов промышляли тюленя, белого медведя и другую полярную живность до сотни поморских карбасов за сезон, то к моменту появления Носилова сюда подходили считанные карбасы самых рисковых промышленников. Вакуума не терпит даже Арктика: новоземельские скалы и воды зверем не оскудели, потому сюда и заторопились верткие суденышки хватких полярных бизнесменов из Норвегии. С каждой новой навигацией норвежские зверобои вели себя все более уверенно, если не нагло, начиная убеждать общественное мнение, что эти исконные, русскими открытые полярные земли чуть ли не по праву принадлежат им. Когда же речь зашла о водружении государственного флага, лишь тогда неразворотливое царское правительство вынуждено было обратить внимание на забытое владение.
Один из князей царской фамилии нанес символический визит на арктический русский берег. На этом демонстрация государственной твердости и закончилась. Дело колонизации поручили общественной организации со всеми вытекающими последствиями: необязательностью, тянучкой, бюрократизмом. Общество спасания на водах предложило два варианта заселения безлюдных островов: поморский и самоедский. Победила точка зрения, что самоеды Большеземельской тундры более приспособлены к суровым условиям архипелага, только они могут выжить здесь и вести промыслы. Впрочем, с самоедами всегда было легче — меньше спросу за «инородцев»: если вымрет несколько десятков переселенцев, это всегда можно списать на «естественное» вымирание. Кое-как обществу удалось наладить регулярные рейсы пароходов на Новую Землю. Щекотливое дело переселения двигалось туго: со скрипом крутилась бюрократическая машина, условия жизни на Новой Земле не особо прельщали даже терпеливых ненцев.
Не сыграли ли три зимовки Константина Носилова решающей роли?
Есть и еще один вопрос: когда Носилов узнал о новоземельских проблемах, от кого, почему загорелся? Появился-то он на негостеприимных полярных берегах, как помним, прямо из-под «пышных пальм Египта». Каким-то невероятным образом он всегда умеет ускользнуть от упоминания побуждающих его мотивов. Египет так Египет. Новая Земля так Новая Земля. Повлекло ли его в арктическую даль только стремление испытать себя? Но ведь имелись, наверное, четкие, конкретно сформулированные цели? Может быть, он, как иные нынешние писатели, поехал на полярную зимовку, чтобы поднабраться впечатлений для будущих беллетристических упражнений?
Но вряд ли тогда он с достаточной серьезностью думал о писательской будущности. Первый рассказ — именно на новоземельском материале — «Русская мысль» опубликует только через восемь лет.
Может, просто тяга к странствиям?
Но не слишком ли просто так объяснять сложные мотивы носиловских желаний и намерений?
Так или иначе, но он на Новой Земле. И факт его пребывания на этой безжалостной земле предвещает рождение писателя, с появлением которого полярная тема в российской литературе получает полноправное звучание.

Архипелаг мужества

Экспедиция стала серьезнейшим испытанием для молодого характера. Уже зрелым человеком Носилов, пожалуй, не без ужаса вспоминал:
«Несмотря на то, что я прожил, исследуя этот остров, три года на нем, я никогда не чувствовал жути такого одиночества, когда человек чувствует себя оторванным будто бы навсегда от света, уже за рубежом своей жизни… Вам кажется, что вы нарушили что-то стихийное, вечное, мертвое. Вас словно обнимает вечная тишина… Невольно человек как-то робеет, унижается, чувствуя себя ничтожеством перед этим величественным, вечным созданием природы: и это первое впечатление остается с вами до тех пор, пока вы не покидаете этот полярный остров и снова не увидите зеленый лес, низменный берег, мягкую землю, оттенки разных цветов после всего двух-трех цветов этого острова: черного — камня и белого — снега и льда».
Впрочем, в этих строчках больше запоздалого испуга, потому что вся новоземельская зимовка — подвиг спокойного мужества,
воспринимаемого не как личная храбрость, а как естественная неизбежность быта исследователя.
Ко времени прибытия Носилова на Новую Землю колония на архипелаге насчитывала десять лет существования. Стараниями архангельского губернатора Н.А. Игнатьева было основано становище в Малых Кармакулах на берегу пролива Маточкин Шар. Колония представляла собой крохотное поселеньице — сторожевая будка на вершине, длинный рубленый барак общежития самоедов-колонистов, здание приюта Общества спасания на водах, склады да банька.
Регулярный пароход «Великий князь Владимир» 11 июня 1887 года отчалил от Архангельской пристани и взял курс на Новую Землю. Молодцеватый, щегольски одетый молодой человек старался реже покидать палубу: как-никак первая встреча с Ледовитым океаном.
Носилову повезло на спутника. Хотя на первый взгляд отец Иона — священник Корельского монастыря в Архангельске — выглядел слишком скромно и непритязательно, простонародность четко читалась на его лице. Но отправлялся батюшка на Новую Землю не впервые, знал тамошние условия и выказал себя человеком расторопным. Он ехал на архипелаг в качестве заведующего инородческой миссией.
«Великий князь» — лето выдалось теплым, и льды на пути не встретились — вошел в Маточкин Шар и бросил якорь на траверзе становища. Гористый берег пролива, скудные серые домишки на взгорье, возвышающийся над строениями крест над храмом — здесь предстояло Носилову провести три долгие полярные зимы.
Он ехал сюда «для научных наблюдений». Это, как и прежде, картирование местности, сбор метеоданных (для этой цели матросы построили специальный метеопост), регулярные наблюдения за морем — приливами, отливами и льдами. В кают-компании приюта естествоиспытателю выделили специальную комнату, где он препарировал охотничье-зоологические трофеи: местных животных и птиц, чучела которых позднее попали в российские и уральские музеи. Проводил Носилов и геологические маршруты.
По сохранившейся фотографии «Мой кабинет на Новой Земле» можно составить представление, что путешественник устроился на острове не без некоторого полярного комфорта. Кабинет немного загроможден, тесноват, но здесь вместились стол, комодик, железная кровать, на стене — фотографии, картины, карты, пара отличных ружей, на столе — научные приборы, барометр, фотографии родных. Может, единственный раз в жизни здесь он очень тосковал по родным: «Все дорого становится сердцу, так все живо стоит перед глазами».
Только герань в горшке на подоконнике напоминала о том, что существуют где-то зеленеющие под солнцем земли.
Домой он писал одно письмо за зиму — писать больше не имело смысла: ведь пароход все равно придет один раз в год. Но в обязательном письме отцу с отцовской добросовестной дотошностью описывался целый год жизни маленькой колонии: кто у кого родился, кто умер, кто женился, кто думает посвататься, кто как и где зимовал, кто разбогател на счастливом промысле тюленей, кто от болезни, старости или немощи запустил промыслы, на кого нападали ошкуи, кто заблудился и счастливо выпутался из приключения, а кто пропал в пургу, кто вывалился из лодки и… остальные события в жизни обитателей ледового острова. Их было, этих обитателей, очень немного, десятков семь-восемь, поэтому Носилов быстро вошел в круг их забот и нужд. Здесь Носилов нашел верных и добрых помощников, которых, конечно же, следует считать настоящими друзьями. Первым среди них, безусловно, был Фома Вылка.
Свой первый беллетристический этюд в журнале «Русская мысль» Носилов начинает эпически:
«Я знал одного самоеда, который был популярнее другого общественного деятеля и был известен не только в своей тундре, но даже за границей ее и даже за настоящею «заграницей» — его знали многие путешественники, ученые, моряки, мало того, его знали даже высокопоставленные особы, посылавшие к нему особые миссии. О, если бы знал этого самоеда бессмертный Шатобриан, он воспел бы его своим чудным пером».
Но, вспоминая Шатобриана, Носилов вовсе не стремился к высокому штилю возвышенного романтизма. Простота и безыскусность, которые сразу определились в его общероссийском литературном дебюте, естественно и выпукло передавали то ежедневно привычное мужество, по законам которого приходилось жить добровольным невольникам (или невольным добровольцам?) арктического острова.
Фома — первый поселенец архипелага — был человеком незаурядным: он самостоятельно обучился грамоте, когда жил еще в Большеземельской тундре, и даже на остров привез вымененный у печорских зырян ветхий засаленный псалтырь, который самоотверженно читал «с замечательным терпением».
Заметим попутно, что на Новой Земле Носилов в совершенстве выучился ненецкому языку, хотя бы потому просто, что самоеды- колонисты русского языка не знали, а толмач Фома не всегда оказывался под рукой.
«История одного самоеда» — беллетристический гимн мужеству первого колониста Новой земли. Носилов повествует об одной из первых зимовок Фомы на архипелаге. С сыном-подростком и женой Вылка отправился на карскую сторону острова на охотничьи промыслы. Но в ту зиму дикий олень ушел с карского побережья, а тюлень исчез из прибрежных вод. Прожив впроголодь несколько недель, Фома понял, что спасти семью может только возвращение в становище. Голодные, в пургу, они начали путь назад. Собаки пали и были без лишних размышлений съедены. По дороге Фома вынужден оставить в снежном домике и изнемогшую в пути жену.
«Он оставил ее еще живую на карском берегу, предварительно закопав ее в снегу с собачкой, укрыв там шкурами, которые она ела вместе с собачкой, и сказав ей: что если они дойдут до колонии, то барин (имеется в виду Носилов. — А.О.) спасет ее, пославши отыскивать».
«Барин» действительно организовал поиски, и спасатели нашли старуху промысловика еще живой, выходили ее. Спасся и старик, а вот для 15-летнего сына Юдика путешествие оказалось роковым.
Фома стал для молодого зимовщика чем-то гораздо большим, нежели просто проводником в бесстрашных маршрутах.
«Это был образованнейший человек на Новой Земле, — пишет о нем Носилов в рассказе «Белые ночи». — И я пасовал перед ним, его университет — природа — был неизмеримо выше моего образования, и мне даже стыдно становилось, что я столько времени просидел за книгами…».
Это вовсе не самоуничижительные психологические выверты, характерные для русского интеллигента, а понимание высшей науки природы и «диких» ее «профессоров», образованность которых и в знании природных законов, и в неуклонном следовании им.
«Когда мы доживем с вами, читатель, до этого природного университета и чем мы заменим его в наших городах, чтобы сравниться хотя бы немного с этим дикарем?.. Никогда. Потому что мы исказили свою жизнь, потому что мы только искажаем самую природу; и жизнью, и образованием, и наукой, и искусством, и ищем свое счастье в этом искажении, когда оно все — в природе».
В новоземельских записях уже явственно прослушиваются толстовские мотивы приоритета природы перед человеческой цивилизацией. Но где, как не на беспощадно-суровом острове, и осознать приоритет природного знания перед приобретенным образованием?
Пожалуй, именно Фома Выл ка разбудил в Носилове дремлющего писателя. В рассказе описан момент, который прямо указывает, как из простого слушателя Константин превращался в будущего писателя:
«Я подливал ему тогда вина в чай, отставлял еще дальше лампу и, отодвигаясь вглубь дивана, старался сам сесть так, чтобы мне не видно было его лица, чтобы не выдать порой выступающих слез и в то же время запомнить рассказ, уловить те удачные выражения, ту простоту, которые были так трогательны, так хватали за душу».
Состояние, знакомое каждому пишущему, когда происходит отстранение писателя от человека, когда еще слушаешь живого собеседника, а сам уже пытаешься создать его образ.
Нигде и никогда больше Носилов не испытал таких сложностей, как на Новой Земле. Главным образом это были не те погодные опасности, которые неизбежны на полярном острове.
«На столе одиноко горит лампа. Она осветила темную скатерть, кровать, замерзшее окно, два стула… Я вижу это при том же освещении вот уже два месяца, и мне хочется найти что-нибудь новое, что бы заняло ум. Я беру лампу, поднимаю ее и подхожу к стене. Там лежат на полке книги — я давно их не могу уже читать. Я поднимаю лампу выше и осматриваю стены: с них сурово, словно мертвецы, глядят на меня портреты моих родных, знакомых; я даже не могу узнать их, они мне не дороги, даже не пробуждают воспоминаний».
Жизнь предоставила ему немало случаев испытать себя, но здешние испытания оказались самыми жестокими. «Я приехал на Новую Землю с большой отвагой и с самой беззаветной готовностью исследовать этот полярный остров».
Так начинает он свои полярные записки. И отвага, и беззаветность понадобились ему, но куда больше пригодились терпение, сила духа, умение брать себя в руки, все то, чему он так завидовал у прирожденных, таких, как Фома Вылка, полярников.
Наверняка с Новой Земли уезжал совершенно иной Носилов, такой опыт для души не проходит даром. Бесстрашие самоедов передалось и ему. А может, Новая Земля заставила Носилова изменить стиль жизни: не показалось ли суетным жить так, как он жил раньше, когда существуют высшие ценности: вечная, беспощадно обнаженная в своей суровости природа Севера? Новоземельские зимовки делят его жизнь почти пополам: если в первой больше действий, то во второй — размышлений.
Во время зимовок предпринято несколько самостоятельных экспедиций, каждая из которых составила бы честь любому путешественнику, а у него они как-то стушевались, скрылись в общем героическом бытии.
«Только путешественнику ведома страсть, не позволяющая видеть равнодушно географическую карту, — предваряет он очерк «По берегу Карского моря», — на которой топограф штрихами означил необследованные области».
В одном из маршрутов Константин Дмитриевич решил нанести на карту триста верст незакартированного пространства на карском берегу Новой Земли. Для «экскурсии», как скромно он обозначал свое опасное предприятие, было выбрано время, когда полярная макушка земли повернулась к солнцу, начинала проявлять себя робкая полярная весна. В спутники Носилов отобрал бывалых следопытов и незаменимых, как оказалось, помощников Андрея Тайбарея и Константина Вылку. Груз ограничили необходимым съемочным инструментом. Собачьи упряжки прошли берегом «полярного Босфора» — пролива Маточкин Шар, «естественной расселины, разломившей на две части остров», потом двинулись к полуострову Крашенинникова, к заливам Незнаемому и Чекина. До места съемки пришлось преодолеть почти пятьсот верст гористого пространства. В истории исследования Новой Земли подобный поход предпринимался впервые.
«Нужно было торопиться вперед, в те неизвестные страны, даже контуры которых не отмечены топографом».
Когда путешественники достигли цели, началось настоящее пиршество первооткрывательства. Они ступали по земле, которая еще не имела хозяина, на их долю выпала поистине божественная миссия нарекать все встреченное на пути.
«Гобе-го», — говорил Андрей, указывая на остров, видневшийся невдалеке от берега, и руководитель наносил на карту «рукавицу-остров».
«Пирче-сале», — показывал Константин Вылка, и на карте «луце» (русского) путешественника появлялся «высокий мыс».
«Мои проводники в восторге от этого, — заносит Носилов в дневник, — и довольны, что их первое путешествие, проникновение со мной в эти новые области полярной земли будет жить в памяти их потомков в виде этих названий».
Земля неизведанная казалась богатой и щедрой: проводники постоянно стреляли диких оленей, белого медведя на полыньях было больше, чем, по замечанию Андрея, куропаток. «Всюду жизнь, даже там, где ее не ожидаешь». Донимало путешественников полярное бедствие — нескончаемое солнце, оно опаляло глаза боковым, отраженным от сверкающего снега сиянием.
Носилов вел не просто съемочные, но и геологические (правда, поверхностные во всех смыслах) наблюдения.
«Осматривая береговые обнажения, я случайно наткнулся на свинцовый блеск, который без слов говорит, как богат этот остров рудами».
Кроме свинца заблестели для первого новоземельского геолога каменный уголь, колчедан и даже россыпное золото. Правда, он, видимо, опять торопился делать обобщения. Наверное, богатства открываемой им земли казались ему неисчерпаемыми.
Да и увиденные пейзажи создавали впечатление, что он оказался на земле первобытно щедрой, только-только созданной Богом.
В его дневниках часты сожаления, что он не художник: «Нужна кисть художника, чтобы передать этот цвет; нужен глаз художника, чтобы схватить все эти оттенки!.. Какая чудная картина, если бы ее перенести на полотно кистью талантливого художника! Но — увы!».
Чем объяснить постоянные «художнические» ахи? Конечно, это признание слабости, если не бессилия своего пера, неумения передать величие представшей перед ним картины, но еще и преклонение перед этой природой, которую дано увидеть, вернее, даровано увидеть не каждому.
«Что-то вечное было в этой картине, которою подарил меня Карский берег в минуты расставания».
На карту нанесена восточная сторона новоземельского побережья вплоть до полуострова Крашенинникова. Путь вперед был нелегким, но дорога назад превзошла пережитые испытания:
«Мы вязли в глубоком, рыхлом снегу; тонули в занесенных снегом трещинах и засыпали не раз под снежную весеннюю бурю, заносимые сугробами… Нечего и говорить, что нас преследовал голод во все время пути — страшный голод, когда не видишь вокруг себя целыми сутками ничего, кроме снега, льда и камня холодного, когда покоряешься уже какому-то изнеможению от голода и готов сунуться в снег и там навеки забыться».
Трудный путь настолько обессилил их, что впервые и единственный раз Носилов бросил по пути не только вещи, без которых можно было обходиться, но и собранные коллекции. К Малым Кармакулам они добрались только со свитками карт. «У нас помутилось в уме и в глазах, мы уже отчаивались достичь Маточкина Шара и обрекали себя на дальнейшие лишения, еще горше этих… И порою казалось — приди смерть, мы отдались бы ей как неизбежному в жизни, без сопротивления».
В описании опасностей Носилов никогда не был силен, но в этих строках есть та естественная сила, которая заставляет читателя сопереживать, понять прочувствованное самим путешественником.
Невольно задаешься вопросом: ради чего все это?
Из любви к странствиям? Но ведь странствовать можно куда комфортнее и приятнее.
Ведь его никто не посылал, он шел сам, добровольно, над ним не висел меч служебного долга или ведомственной ответственности. Его никто не мог попрекнуть напрасно проедаемым жалованьем.
Не тяготел над этим вечным добровольцем и научный долг.
Личное безрассудство?
Любительские игры со смертью?
«Мы не открыли полюса, — писал он подкупающе просто, — мы не нашли новых островов и стран; но мы нашли еще кусочек земли, который несомненно даст впоследствии хлеб человеку».
Он верил в то, что и его съемки не пропадут втуне для человечества, и его геологические открытия рано или поздно пригодятся. Но, конечно, прежде всего подкупает не эта дилетантская самоотверженность, а его внутренний, не на публику рассчитанный риск. О нем тогда не кричали газеты, он не мог рассчитывать на чью-то похвалу и награду. Естественной скромности учили те люди, среди которых ему посчастливилось — это он поймет чуть позже — жить на Новой Земле.
Один из его проводников — Андрей Тайбарей — оставил жену с двумя детьми и парой собак на берегу Маточкина Шара, чтобы беспрепятственно указывать дальнейший путь исследователю. Все время экспедиции отважная молодая женщина содержала себя сама, стреляя тюленей; ее донимал ошкуй — белый медведь, повадившийся свежевать заготовленных ею тюленей, а она не могла его застрелить — испортился ружейный кремень. Женщина не упрекнула мужа, наоборот, «самоедка была даже довольна. Она гордилась таким доверием».
Не изменила она настроения и во время опасно долгого отсутствия мужа: «Мы нашли немного только осунувшуюся от забот женщину; дети были веселы, как птички».
В такой компании нетрудно выучиться скромности мужественных людей.
Беллетристика Носилова выгодно отличается от современной героической арктической прозы: и у него мы найдем описание свирепой пурги, роскошного северного сияния, невероятных морозов, но он просто констатирует, регистрирует их, не пытаясь придать им излишне героическое звучание. Наверное, потому, что его друзьями были самоеды-колонисты, для которых мороз и пурга — не событие, чтобы сообщать о нем с особым пришептыванием.
В залив Чекина, между мысом Входным и заливом Медвежьим, впадает ручей Носилова. На берегу Маточкина Шара есть гора Носилова. Может, это и скромный, но зато вечный памятник давнему мужеству нашего героя. Не случайно имя Носилова увековечено на полярном архипелаге. У трудной участи первопроходца есть и свои отрадные мгновенья.
На вторую зимовку Носилов взял с собой из Архангельска трех поморов — хотел воскресить поморский вариант колонизации Новой Земли. В третью зимовку в колонии появился фельдшер. Вот, пожалуй, и все небогатые события внешней жизни колонии. Да еще, если вспомнить, во вторую зимовку от цинги умер повар скитских монахов.



Класс у Северного полюса

Об отце Ионе уже упоминалось. Вместе с ним Носилов стал основателем самой северной на нашей планете школы. Школы самоедской.
Русская полярная цивилизация частенько выбирала своим провозвестником человека в рясе. Вряд ли самый удачный выбор — но под рясой чаще всего скрывался русский человек. Как выкинуть, зачеркнуть подвиг этих безымянных первопроходцев?
Носилов о своей школе сообщал не без гордости: «Действительно, самая северная, потому что ни на о. Шпицбергена, ни в Гренландии, ни на других островах Полярного моря нет так близко к полюсу школ, и эта школа самая ближайшая его соседка».
Так как в полярном общежитии было тесновато и другого помещения попросту не имелось, под школьный класс приспособили жилую комнату батюшки-миссионера. Ни у смиренного Ионы, ни у его добровольного ученого друга педагогического опыта не было, но они заменяли его энтузиазмом и старанием.
«Мы живо принялись за обстановку нашей школы: картины, какие только у нас были, поразвесили по стенам; карты распяли тут же; из заголовков газет вырезали подвижные буквы, выкрасили доску охрой».
Миссионер представляется нам религиозным нетерпимцем, который ведет за собой толпы беспощадно-жадных колонистов, чтобы оборотистее обобрать бедных — африканских ли, амазонских, североамериканских — аборигенов. А что делают наши простодушные бескорыстцы? Сами теснятся, зато устраивают школу для полярных язычников. Характерный штрих для понимания русского характера.
Новоземельских самоедов не пришлось агитировать: необычное убранство класса, вся красочность и наглядность служили неотразимой приманкой, так что с первого урока первый полярный клуб грамоты стал настоящим народным университетом. Состав учащихся привел бы в шок сегодняшнего педагогического методиста: зрелые мужчины в малицах держали на коленях сыновей, вперемежку сидели пожилые самоедки и молодицы с грудными детьми. Школьная программа также повергла бы в ужас педагогические авторитеты: кроме русской азбуки изучали биографию богородицы, арифметику — на пальцах, по картинкам из атласа — зоологию, орнитологию и даже энтомологию. Новоявленным педагогам пришлось столкнуться с трудностями, с которыми потом сталкиваться будет всякий северный учитель — в ненецком ли чуме, в чукотской ли яранге, в хантыйской юрте или вогульской землянке. Коренные северяне не имели представления о многих вещах, которые столь обычны для нас: конечно же, новоземельский самоед не мог знать, откуда берется, как произрастает хлеб, что такое заводы и железные дороги и остальные прелести промышленной цивилизации. Жаль, что Носилов не написал о северной педагогической практике подробнее: наверняка получилась бы полезная книжка для первых советских педагогов, которым пришлось заниматься северным ликбезом в ту пору, когда новая власть создавала письменность на языках народов Севера.
Школа имела небывалый успех. Может быть, интуитивно, но верно для преподавания было выбрано время глухой полярной ночи. Учебные занятия необычным образом разнообразили глухую скуку зимнего безделья, не отнимая времени у работы и промыслов.
«Училась у нас даже кривая бабушка-старушка и была самым веселым слушателем, и хотя плохо понимала грамоту, но зато чудесно всех передразнивала, кто как читает и учит».
Как бы экстравагантно-дилетантски ни выглядела самая северная школа, многие ее ученики были вывезены на материк, в Архангельск, где Носилов проводил для них экскурсии. Обратным рейсом регулярного парохода новоземельские отличники, многие из которых впервые видели Большую землю, вернулись на родной остров.
Позднее (Носилова на острове уже не было) на Новой Земле появилась настоящая школа — для нее выстроили домик на горке, там имелись даже библиотека, настоящий глобус и школьные карты. Незаметный подвижник Иона продолжал педагогические опыты. Он поддерживал связи с бывшим педагогическим соратником и писал ему о своих приключениях. Одно из писем послужило поводом для интересного носиловского рассказа.
Самую северную школу ревизовал «хозяин» здешних мест.
«С ревизора, — писал, демонстрируя хорошее чувство юмора, отец Иона, — разумеется, сняли шубу, и так как он убит был при исполнении обязанности, быть может, был командирован нарочно ледяным министерством с самого полюса для ревизии этой школы, то шубу его подарили достойному учителю — батюшке — на память».
Позднее новоземельский просветитель попривык к неожиданным «ревизорам» ледяного министерства просвещения. Надо ли уточнять, что это шалили белые медведи, которым особо приглянулся одинокий домик школы на горке?
Новоземельского лета в его расцвете Носилов не видел, не успевал; на лето, как только приходил регулярный пароход, он собирался на материк, в Москву, в Петербург, улаживал там необходимые дела, связанные с зимовкой. Надо полагать, что их набиралось немало. После первой зимовки он успел заехать в Екатеринбург, где прочел несколько лекций.
«Я был осчастливлен таким редким вниманием слушателей моих лекций, которое надолго останется в моей памяти. Просвещенное общество и слушатели отнеслись с живым интересом к делу просвещения самоедов Новой Земли».
Больше судьба не представляла Носилову шанса заниматься педагогической деятельностью, хотя в его книгах встречаются специальные очерки: «Вогульская школа», «Остяцкая школа», «Киргизская школа». В них он рассказывает о том, как поставлено педагогическое дело на глухих окраинах России. Внимание к этому у него было последовательным: иной наблюдатель просто-напросто мог не заметить начатков инородческого просвещения. Неслучайность этого интереса в конце концов привела его к знаменитому педагогу старой России Д.И. Тихомирову. Не случайно и то, что большинство книг Носилова — детские. Он любил детей, никогда не обходил их вниманием, именно в книгах проявился его нереализованный учительский талант.
В одном из лучших рассказов писателя «Голод» среди героев мы видим маленького сынишку носиловского проводника охотника Константина Вылки — Чыко (или Тыко). Самому Чыко посвящено не так много строк, но они рисуют впечатляющую картину сурового детства будущего художника и государственного деятеля. Глядя на голодающего Чыко, Носилов вспоминал, что детские смерти слишком часты, почти обыденны на холодном острове, и добавляет безжалостный штрих к новоземельскому бытию: «Маленьких здесь хоронили прямо на снегу, и песцы обгладывали их трупы».
Такая же судьба могла постигнуть и бедного Чыко. И мир бы лишился замечательного самородка, первого ненецкого художника Тыко Вылко.
Ненецкий мальчишка выживет, перенесет суровые дни, здесь же, народном острове, встретится с путешественником и революционером Владимиром Русановым, станет его лучшим проводником. Русанов привезет своего талантливого каюра в Петербург, и прожженные знатоки удивятся и ахнут, увидев вроде бы незатейливые картинки, нарисованные Тыко. Но столько в них свежести восприятия, истинной поэзии и народной мудрости, что самые искушенные будут поражены. Это стало и открытием гениального самородка, и открытием ненецкой художественной культуры.
Тыко Вылко проживет долгую и счастливую в своей плодотворности жизнь. Претерпя всяческие невзгоды, он организует своих земляков и будет налаживать на полярном архипелаге жизнь по-советски. Встретившись с ним, всесоюзный староста Михаил Иванович Калинин назовет его «президентом Новой Земли», ибо островитяне три десятилетия подряд избирали его председателем островного Совета. «Великий самоед» станет и зачинателем ненецкой литературы, напишет первые повести о суровой жизни полярных аборигенов, он же начнет переводить для своих земляков на родной язык стихи Пушкина и Лермонтова, запишет ненецкие героические сказания.
Биографы Тыко Вылко почему-то не обратили внимания на носиловский рассказ, а ведь Константин Дмитриевич принял деятельное участие в судьбе будущего «президента».
…Но, завершая рассказ о новоземельской эпопее Носилова, не считаю себя вправе умолчать об одном эпизоде, свидетельствующем о противоречивости моего героя.
После окончательного возвращения с Новой Земли в 1891 году в осеннем Крыму Носилов встретился с печально знаменитым обер- прокурором Святейшего Синода К.П. Победоносцевым. Разговор у них, понятно, шел не о проблемах развития Севера, а о рутинных вопросах распространения христианства в «языческих» краях. Глава российских мракобесов «весьма сочувственно встретил наше желание и выразил готовность поддержать это выгодное и удобное дело для скита своим широким влиянием». Носилов всеми возможными средствами хотел содействовать развитию жизни на полярном архипелаге. В тогдашней России не существовало сил, заинтересованных в развитии полярной окраины, поэтому-то и пришлось ему обращаться к столь непопулярной, но власть предержащей личности.

В полосе отчуждения

Позади еще одна — на этот раз полярная — эпопея, сенсационно долгая и трудная, какой не может похвастать ни один просвещенный русский.
Зимовка не осталась незамеченной. О Носилове пишет русская пресса. Популярный журнал «Вокруг света» помещает снимок его зимовья на архипелаге. Из журнальной хроники можно узнать, что Константин Дмитриевич открыл три острова у берегов архипелага и один из них назвал своим именем — вполне допустимое человеческое честолюбие. Это же сообщение повторяет и лондонский журнал «Природа», присовокупляя от себя, что, возвратившись после первой зимовки, господин Носилов доставил в Архангельск превосходные зоологические коллекции и уникальный полярный гербарий. Не прошли мимо замечательной зимовки географические бюллетени в других европейских странах. Брауншвейгский «Глобус» информировал немецких читателей, что Носилов намеревается провести на Новой Земле несколько лет для выяснения ее природных богатств и заселения архипелага печорскими зырянами. Парижский «Тур ди монд» подводит итоги новоземельских зимовок. Знаменитый «Петерманн» — старейший немецкий географический журнал — заостряет внимание на носиловских намерениях составить точную карту побережья архипелага.
Понятно, что таких сообщений было гораздо больше, чем можно отыскать сегодня, но можно ли из этого делать вывод, что Носилов возвращается в материковую Россию европейской знаменитостью? Может быть, действительно все происходит так, как пишет об этом Юрий Курочкин?
«Вскоре он известность… Издатели ловят его на ходу за полу сюртука, чтобы получить от модного автора новое произведение об экзотическом Севере».
Но до «модного» Носилову еще очень и очень далеко; непохоже, что в столицах его встречают как триумфатора. Он, конечно, известен в научно-географических кругах, но не более. Хотя в действительности заслуживал известности куда большей, чем просто заметочки в парижских, лондонских, берлинских бюллетенях и провинциальных российских журналах и листках.
Существует одно парадоксальное, но почти непреложное для путешественников правило. Сделал ли Носилов для изучения российского Севера меньше, чем, скажем, Владимир Русанов, Георгий Седов или Георгий Брусилов? Не думаю. Их полярные заслуги соизмеримы. Но экспедиционной практике Носилова недостает опасной сенсации, смертельного приключения, наделавшего всемирного шума. Арктического мученика из него не получилось, его экспедиции казались слишком «благополучными» — он, возможно, излишне основательно был подготовлен к полярным переплетам, действовал рискованно, но разумно, не заходя за границу дозволенного природой. Арктика, даруя жизнь своим отважным исследователям, взамен часто отнимает славу.
Мудрено современникам было пропустить столь неординарное путешествие. Но традиция забвения, к сожалению, сопутствующая Носилову, так и не преодолена. С этой исторической несправедливостью хочется поспорить, хотя бы потому, что у историков на виду, на языке одни и те же имена. Наверное, это неплохо, но часто героизм одних преувеличивается за счет других.
Откроем популярные «Очерки по истории географических открытий» И.П. и В.И. Магидовичей — книгу, что называется, повседневного пользования. В новоземельских главах обстоятельно-хрестоматийного труда имени Носилова нет. Читаем: «Капитан Эдуард Йоханнесен в конце июля 1869 года пересек совершенно свободное ото льда Карское море от Маточкина Шара до Ямала и прошел затем на север до 75-го градуса северной широты… Он обогнул с севера Новую Землю и уточнил карту ее северного побережья».
Невежливо отрицать исследования норвежского китолова, который из нужд практического бизнеса попутно кое-что сделал и для изучения архипелага. Но обидно, что такой сугубо «попутный» поход заносится в историю отечественной науки, в то время как сознательный подвиг нашего соотечественника столь же сознательно — иначе сказать трудно! — забывается. Историческая реанимация никому не нужна, но, когда мы забываем истинных героев, теряем от этого прежде всего сами. Историческое беспамятство опасно прежде всего забывающим.

Путешествие к лесным людям

Где жил Носилов, вернувшись с Новой Земли? Даже это неизвестно. Скорее всего, у родителей в Батуринском, куда Дмитрий Иванович перебрался в 1892 году.
Но в родных палестинах Константин Дмитриевич долго не засиживался.
«…В конце зимы 1892 года один мой знакомый предложил мне поехать вместе с ним к вогулам, жившим на реке Конде и ее притоках в непроходимых лесах и дебрях сибирской тайги. Сам он


ехал туда по поручению ученых людей для того, чтобы познакомиться с жизнью, нравами, обычаями и верованиями этого лесного, мало известного народа».
На сей раз цитируется не сам Носилов. Здесь он выступает в роли «одного моего знакомого», рассказывает о нем Порфирий Павлович Инфантьев, именно этими строками открывая свою книгу «Путешествие клееным людям», которая вышла в 1898 году.
Только из этой книги и можно узнать, что в 1892 году Носилов предпринимает очередное путешествие на Северный Урал. Видимо, он уже пришел в себя после новоземельских зимовок и забыл полярные кошмары в родных местах. Из сообщения Инфантьева явствует, что, как обычно, Носилов едет в путешествие с научными целями, «по поручению ученых людей».
Инфантьев, к сожалению, немного рассказывает о спутнике — инициаторе их совместного путешествия. Зато имеется возможность взглянуть на быт северных экспедиций свежим взглядом путешественника, менее искушенного, чем Носилов.
«Путешествие наше наконец начинало ужасно надоедать и утомлять. Здешние места очень унылы и однообразны. В особенности утомительным кажется путешествие на такой сравнительно маленькой лодке, как наша. Почти не поворотиться, не пошевелиться. Сиди и лежи себе, как больной в постели».
Вот другое «романтическое» приключение. «Духота в избушке была страшная; но так как я был сильно утомлен, то, не дожидаясь, пока очередь единственного самовара дойдет до нас, забрался на верхние нары и тотчас же уснул. Однако сон мой не был продолжителен. Проснувшись, я почувствовал, что тело мое горело точно в огне: нары были переполнены блохами и клопами. Промучившись всю ночь в духоте и изъеденный докучливыми насекомыми, я вышел поутру на свежий воздух».
Это пишет путешественник-неофит. Носилов так откровенно никогда не жаловался, но из инфантьевских горестных замет яснее осознается, что вся романтика дальних странствий при ближайшем рассмотрении состоит из таких то утомительных, то томительно-скучных, то опасных эпизодов. Это позднее память услужливо забывает утомительную рутину любого путешествия, оставляя лишь незабываемо интересное. Пышные ли пальмы Египта, голые ли скалы Новой Земли, лодка ли на вогульской реке или нарта в ямальской тундре — не позавидуешь путешественнику в его неприхотливом, тяжелом быте.
Из замечаний Инфантьева яснее становится и просветительский смысл носиловских книжек: он разрушал «дикие» легенды о народах Сибири. Экспедиции и книги Носилова — это смывание «белых пятен», если не на географической карте, то в сознании общества. Он как бы знакомил своих современников между собой, рассказывая о тех, кто не мог в силу разных обстоятельств рассказать о себе.
«Про вогулов рассказывали, — предваряет книгу о путешествии к лесным людям Инфантьев, — что это народ совершенно дикий… что живет он грязно и бедно в своих лесных хижинах, называемых юртами, одевается в звериные шкуры; что пищу себе вогулки варят в тех же самых котлах, в которых моют грязные детские пеленки… Да и многое другое рассказывали про вогулов…».
Заметим, что эти слухи пересказывает вполне интеллигентный человек, пострадавший за прогрессивные убеждения (у нас еще будет повод вспомнить носиловского спутника в кондинском путешествии), значит, ему еще предстоит избавляться от досужих представлений, которые распространялись тогда о лесных людях.
Вот что писал (уже в двадцатом веке!) участник не какой-нибудь, а академической экспедиции на Полярный Урал:
«То, что мы видели и наблюдали из жизни остяков, не поддается описанию. Мало читать об остяках, чтобы судить о крайней степени и дикости, надо все это видеть воочию. Скорее звери, чем люди».
Книги Носилова призваны были разрушать эти не просто досужие, а опасные для духовного здоровья нации «академические» слухи.
Чтение Инфантьева позволяет сравнить на близком материале вогульские очерки Носилова. При сравнении с инфантьевской прозой особенно четко понимается, что Носилов в своих произведениях гораздо глубже, лучше знает местную жизнь, останавливает свое внимание на характерных, а не поверхностных особенностях жизни таежных обитателей. Действительно, его достоинства познаются в сравнении.
А в замыслах Носилова после кондинских походов (он провел в верховьях реки не только летние, но и зимние месяцы) новый грандиозный замысел — путешествие на далекий полуостров Ямал.

Притяжение Ямала

Свою шхуну, которая служила ему утешением на старости лет, Константин Дмитриевич назвал «Ялмал» (именно так писалось имя знаменитого полуострова в те годы). Этот факт говорит о многом, прежде всего о том, что значил для него этот заполярный полуостров.
Но и ямальское путешествие приводит нас к очередному носиловскому парадоксу.
В 1913 году «Известия Русского географического общества» очередной сборник отдают монографии Б.М. Житкова «Полуостров Ямал», в которой ученый систематизирует итоги своей экспедиции на полуостров в 1908–1909 годах. Монография основательная, представительная, ведь знаменитый отечественный зоолог провел на Ямале две зимы и одно лето и своей монографией открыл ученому миру России далекий, глухой, заповедный уголок.
Читатель, наверное, уже догадался, что таким первооткрывателем мог стать Носилов. Мог. Но почему-то не захотел. Его первая ямальская экспедиция по времени была чуть покороче, но по охвату территории и по сложности преодоленных препятствий нисколько не уступала житковскому маршруту. Но Носилов, кажется, уже окончательно отходил от научных исследований, видимо, полагая, что они непрофессиональны, дилетантски неосновательны. Он ограничился беллетристическим освоением очередной новой земли, хотя научных сборов никогда не прекращал. Знание условий полуострова позднее поможет ему в практических делах. Ямальская экспедиция Носилова не стала событием в арктической географии, как, скажем, житковская. (Кстати, Житков, перечисляя своих немногочисленных предшественников, тоже «забывает» Носилова, хотя ясно, что о ямальских странствиях Константина Дмитриевича мог читать и в «Новом времени», и в «Московских ведомостях», и в журнале «Вокруг света»… В очередной раз наш герой запамятован.) Носилов был одним из первых исследователей глубинки Ямальского полуострова, первым пришел туда, куда впервые ступала нога просвещенного русского человека, да и вообще русского. Если берега Ямала сносно описали гидрографы корпуса флотских штурманов, то «сердце» полуострова оставалось исследователям недоступно. В том же 1894 году в водах Обской губы, омывающей Ямал, работали гидрографы знаменитого полярного адмирала Андрея Вилькицкого — в летописи Арктики его экспедиции посвящены целые страницы, носиловскому маршруту — ни строчки…
Каждая экспедиция на Ямал начинается с Обдорска.
В двадцать восьмом номере «прибавлений» к «Церковным ведомостям» за 1894 год опубликован большой очерк Носилова «Из путешествия на полуостров Ямал», подписанный так: «Париж, 23 апреля 1894 года». Вот что в столице Европы вспоминалось Носилову об Обдорске:
«На самом Полярном круге, пересекающем величественную реку Обь, стоит старинный казацкий городок Обдорск, бывший оплот дружины Ермака (пожалуй, Носилов преувеличивает обдорскую роль знаменитого атамана. — АО.), остающийся и доныне самым крайним селением русских в этом пустынном крае остяков и самоедов. Расположенный на возвышенном, красиво выдающемся берегу реки Полуй, в виду громадного разлива реки Оби, в воды которой смотрится с запада седой Урал, почти все лето покрытый снегом, этот полярный городок, ныне простое село, производит отрадное впечатление среди бедной природы Севера. Мне два раза привелось посетить Обдорск: и зимой на оленях, и прошлым летом на лодке, и каждый раз, приближаясь к нему со стороны Оби, я любовался его красивым местоположением, словно нарочно созданным для того, чтобы царить над этой пустынной тундрой».
Научных отчетов о ямальской экспедиции Носилов на сей раз совсем не делал. Общая сводка этого путешествия изложена им в статье «Из путешествия на полуостров Ямал», но опубликована в таком издании, где о науке речи и не могло идти — в «прибавлениях» к безупречно ненаучным «Церковным ведомостям». В статье многовато миссионерской риторики.
Ямальскому путешествию, пожалуй, не повезло особо. Спустя восемь лет после экспедиции популярный журнал «Русская мысль» опубликовал носиловский очерк «Из истории Далекого Севера. Прошлое Обдорска». Это, наверное, один из самых слабых материалов Константина Дмитриевича. Трудно представить, что это курьезное собрание пошлейших северных анекдотов, рассчитанных на дремучую обывательщину, подписано именем крупнейшего знатока северных обычаев. Носилов с серьезнейшим видом пересказывает бред некоего потомственного обдорского старичка. Казацкий служилый наследник, видимо, нагонял страхов на приезжего путешественника и, надо признаться, немало в этом преуспел, а уже совместно они нагнали северные страхи на читателя «Русской мысли»:
«— Разве действительно самоеды приносили человеческие жертвы? — спрашиваю я. (Этот наивный вопрос о людоедстве задает человек, знающий обычаи ненцев не с чужих слов. — А.О.)
— Что вы! Это было у них самое обыкновенное. Не только жертвы, но и так просто зарежут человека и поедят его.
— Да неужели!
— Уверяю вас, поедят: так и сварят в котле и слопают, окаянные.
— Неужели!
— Уверяю вас, волочат, тут живо отыщется и жертва — какая- нибудь несчастная сирота-девочка, и сердце вынут и положат перед ним на палочку, в тарелочке, тут и кровь добудут».
И сведущий автор в ответ на эти бредни, кроме изумительно-простодушного «неужели», возразить не может, добросовестно все услышанное без авторских комментариев пересказывает.
Поздновато критиковать автора спустя столетие, и, может быть, лишь одно оправдывает Носилова: как всякого российского газетчика, его попутал вездесущий бес обывательской сенсационности, когда ради читательского внимания, ради красного словца… Носилов, правда, закладывал не отца, а своих тундровых друзей, устраивая им репутацию людоедов и жертвопоклонников, а «Русская мысль» придавала этим безудержным полярным фантазиям авторитет объективности. Без злого вроде умысла Носилов пересказывает побасенку об обдорском сотнике Какаулине, которому гостеприимный самоедский старшина, в чум которого заглянул чиновный гость, якобы принес на заклание прелестную жертву, свою дочь, «верно показалось мало ему, что ли, заколоть для гостя оленуху-важенку».
Конечно, много разного мог нагородить словоохотливый казацкий потомок любопытствующему заезжему барину, но следовало ли серьезному писателю доводить небезобидные шовинистические бредни до читателя журнала, в названии которого присутствует слово «мысль»?
Факт не очень приятный. Может, не следовало останавливаться на нем? Но я сразу предупреждал, что не хотел бы писать «житие святого Константина». Носилов во многом оставался верноподданным сыном своего времени, со всеми предрассудками, характерными для него. Конечно, можно кое-что пропустить, «не заметить» в жизни нашего героя, но не станет ли он понятнее в полнокровной своей противоречивости?
Благоверный сын времени. Этим и интересен.
В том же очерке «Прошлое Обдорска» Носилов нагоняет страха на «мыслящего» читателя, живописуя убийства стариков самоедов на специальных «съездах», пересказывает обывательскую версию «возмущения Ваули» — известного в ямальских тундрах восстания хантыйской бедноты под руководством оленевода Ваули Пиеттомина.
Очерк, к сожалению, не единственный в творчестве Носилова. Чести подобные произведения ему, понятно, не делали, хотя и поколебать авторитет знатока Севера вряд ли могли.
Пройдет два десятилетия, прежде чем станет понятным, насколько плодотворной была ямальская экспедиция, какие интересные мысли, грандиозные замыслы одолевали Носилова. Станет известно, что по Ямалу он шел намеченным четким маршрутом, а не двигался, как предложит попутный тундровый каюр. Носилов пересек полуостров с запада на восток, прошел давним путем древних российских поморов по «мангазейскому ходу» — волоку, исследовал речные пути. Но об этом речь позже, когда очередь дойдет до носиловского канала. Вся его деятельность на последнем этапе жизни была связана именно с Ямалом.
Мыслями он постоянно возвращался сюда, много думал о судьбе края.
«Меня почему-то всего более тянет в такие места нашей обширной России, не знаю, потому ли, что они так забыты, так бедны, что возбуждают невольное сострадание, или потому, что они так неизвестны, что возбуждают любопытство».
Эти носиловские слова можно поставить эпиграфом ко всем его многочисленным экспедициям, но записаны-то они в дневнике путешественника по Ямальскому полуострову. Здешние края заставили его сформулировать свои намерения определенно четко.
Конечно, его ямальские материалы — это не только добросовестные записи небылиц подвыпивших обывателей, но и зоркие наблюдения, здравые суждения, гневные выводы. Носилов, например, рисует жуткую картину голода в междуречье Турухана и Таза, голода, который доводит до сумасшествия.
Не проходит Носилов мимо такого социального зла, как спаивание «инородцев». Всякий отправляющийся на рыбные промыслы торговец, по его наблюдениям, «запасается обыкновенно не одной бочкой спирта, чтобы спаивать и обирать инородца».
«Каким ужасным стал этот край! — восклицает писатель в другом рассказе. — Нужно что-нибудь для него сделать». Но что сделать, Носилов не знал, ясного пути не видел и начинал искать выход вовсе не там, где следовало бы. «Мы совсем для Юга забыли наш Север»;. Конечно, Север забывался вовсе не по причине южных забот. Юг был угнетен не меньше. Видно, что писатель прямо-таки мечется, чтобы найти объективные причины бедственного положения северян. Пожалуй, он был близок к действительному пониманию вещей:
«В тундре идет беспрестанная гражданская война, которая нам совсем неизвестна».
Но где опубликованы эти революционные слова? В церковном журнальчике «Православный благовестник».
Видно, из ямальской экспедиции Носилов возвратился раздираемый противоречиями, его душа рвалась на Север, боготворила этот край испытаний, и в то же время он видел, что больше, чем суровая природа, северян испытывает на прочность бесчеловечная сущность режима. Противоречия эти усугублялись тем, что Носилов выхода из ситуации не видел: «Нужно что-нибудь для него сделать». Но что?
Вот вопрос, на который он не нашел ответа. Но ведь никогда не успокаивался, всегда искал.
В своих ямальских записках он пропел гимн северной, снежной душе русского человека, гимн, с которым согласится всякий, кто давно живет и работает на Севере, кто прочно полюбил этот край, для кого носиловские слова и сегодня актуальны и современны: «Мы привыкли к борьбе, к Северу, она не уживается долго на изнеженном юге и когда-нибудь снова воротится на Север, благодаря которому, быть может, наш народ так и силен духом: здесь он воспитался в борьбе, вечной борьбе с природой».

Парижские тайны

Что дальше после очередной трудной экспедиции предпримет, куда направит свои стопы уже зрелый исследователь?
Я знаю ответ, потому что изучил канву его жизненного пути.
Читателю куда сложнее — ибо ответ и на этот раз непредсказуем. Задумаемся над парадоксом: из духовной семинарии — в практические геологи, затем — в научные исследователи. Путь его, казалось бы, выпрямляется, делается логически предсказуемым, этапы как бы вытекают один из другого: Новая Земля после Северного Урала, Ямал после Новой Земли. Случаются, конечно, и стихийные выверты — Иерусалим, к примеру, но и они укладываются в рамки непоседливого, необузданного любопытства.
За плечами солиднейший багаж полярных исследований и наблюдений. Что дальше?
Носилов едет учиться. В Париж. В Сорбонну. Парижскому студенту уже под сорок.
Он если и не сложившийся ученый исследователь, то сложившийся путешественник. Зачем, к чему ему европейская школа географии, которой славится Сорбонна? Вывод напрашивается единственный: Носилов понял, что у него нет системы взглядов, и решил восполнить пробел в образовании, чтобы продолжать исследования на серьезной основе.
Казалось бы, только так и нужно истолковывать этот шаг. Но и здесь нас поджидает очередной парадокс.
С носиловским Парижем масса неясностей. Неизвестно даже, чему он учился и у кого. В 1939 году в Свердловске вышла книга «Северные рассказы» Носилова. Составителем, редактором и автором предисловия была известная на Урале очеркистка и литературовед К.В. Рождественская, кстати сказать, уроженка Далматовского уезда. Именно она, рассказывая в предисловии о своем тогда уже забываемом земляке, написала, что в Париже он учился у знаменитого Элизе Реклю. Через три десятка лет легенду повторит и Юрий Курочкин. Да и наиболее сведущий биограф К. Донских сообщает, что сорокалетний студент учился у Реклю в Париже.
Странно рождение легенды. Достаточно заглянуть в расхожий энциклопедический справочник, чтобы узнать, что знаменитый коммунар и выдающийся ученый-геолог Реклю сразу после разгрома Парижской коммуны был выслан из французской столицы и до самой смерти на родине не появлялся.
Где же и у кого тогда учился Носилов? Учился ли он вообще у прославленного французского путешественника?
Известно, что в своих широко популярных трудах Реклю использовал метеорологические наблюдения Носилова на Новой Земле. Причем он пользовался теми данными, которые в русских печатных изданиях не публиковались. Ясно, что Реклю получил эти данные из первых, то есть носиловских рук. Таким образом, Носилов, безусловно, был знаком с Реклю. Но если он у него учился, то только не в Париже.
В Брюсселе, и именно в 1894 году, в Новом свободном университете начал работать Географический институт, избравший девиз: «Жизнь нам дана бесплатно — школа должна быть бесплатной». Основателем института, в котором не хватало профессоров, да и слушателей было негусто, и был всемирно знаменитый мыслитель, доброволец Национальной гвардии коммунаров, пленник версальцев, вегетарианец, фурьерист, муж американской негритянки — Элизе Реклю. Если Носилову суждено было учиться у него, то именно в Брюсселе. Можно предполагать, что были только встречи двух заинтересованных собеседников — путешественников по «диким» полярным и тропическим окраинам мира. Институт Реклю, кстати, дипломов не выдавал, так как и экзаменов там не практиковалось.
Учился Носилов, скорее всего, у других учителей. Вот свидетельство уральского ученого М.О. Клера:
«Чувствуя недостаточность своей научной эрудиции, Константин Дмитриевич отправился в Париж, где в Сорбонне и в College de France изучал циклы естественно-географических наук».
Можно привести цитату из письма И.М. Первушина Клеру- отцу: «Скука его одолевала… Друзья звали его во Францию. Но он поставил себе задачу описать полуостров Ямал между Обью и Карским морем в качественно историческом и географическом отношении, чтобы получить ученую степень от Сорбонны, где он учился две зимы — 1894/95 и 1895/96, после зимы 1893/94, проведенной в Женеве».
Иван Михеевич писал 20 декабря 1896 года, две недели спустя после визита к нему Носилова. Писано это, несомненно, со слов самого сорбоннского студента и раскрывает его профессионально-научные планы, правда, так и не осуществившиеся. Доктором Сорбонны Носилов не стал.
С Парижем связан интересный эпизод, о котором позднее рассказывал сам Носилов в газетном очерке о вице-адмирале Н.И. Скрыдлове. Это был знаменитый, сделавший в то время сенсацию «Русский скандал». В пересказе Носилова дело выглядело так. В парламенте Второй республики некий депутат критиковал Россию, как якобы ненадежную союзницу. Непарламентских выражений француз не жалел. Из ложи публики поднялся подтянутый моряк (это и был будущий адмирал Скрыдлов) и, перекрыв прения, произнес пылкую, яркую и убедительную речь в защиту России. Убедительные аргументы неожиданного «содокладчика» произвели замешательство среди недружественных России парламентариев. Русофобы не нашли лучшего довода и вызвали полицию. Носилов с друзьями-студентами тоже находился в гостевом ярусе, они силой, дабы избежать неизбежного скандала, вывели пылкого, но опрометчивого оратора боковым выходом. Сделали это своевременно, успев убежать от ищеек и журналистов. Обсуждение актуального вопроса «Россия и Франция» было продолжено за столиком подвернувшегося кафе, где русские сделали вид, что не имеют никакого отношения к парламенту.
Бирюков, как и Рождественская, утверждает, что Носилов слушал лекции у Реклю. Но где? Стоит предположить, что какое-то учебное время уралец провел в Брюсселе. Встреча с таким человеком, как Реклю, — большая удача для всякого. В жизни Носилова будут еще Чехов, Лев Толстой, Нансен… Реклю стоит в этом ряду.
География конца прошлого века — наука революционеров. В 1882 году в Лионе правительство Франции вело шумный процесс против партии анархистов, вождями которых признаны два великих географа — русский князь Петр Кропоткин и Элизе Реклю. «Анархизм» самого Реклю проявлялся в том, что он буржуазному укладу жизни противопоставлял нормы «естественного» бытия. Вечный пассажир третьего класса, подолгу не менявший простеньких костюмов, великий хлебосол и альтруист, «изможденный старик с апостольским ликом» был замечательным тружеником. В маленьком домике на брюссельской рю ду Лак не всегда можно было сытно поесть, но на скромное вегетарианское угощение, доброе слово и компетентный совет можно было рассчитывать неизменно. Именно там, на рю ду Лак, и могла состояться встреча русского полярника с автором знаменитых философско-географических сериалов, который по-детски мудро и наивно задавался извечными вопросами бытия человека на планете Земля.
«Если Земля представляется логичною и простою в бесконечной сложности ее формы, то неужели обитающее на ней человечество есть не что иное, как хаотическая масса, движимая случаем, без цели, без доступных осуществлению идеалов, без сознания своего назначения?».
Секретарем у Реклю был знаменитый брат знаменитого ученого Лев Мечников. Реклю, который даже выучился писать по- русски, русским симпатизировал.
В пропавших бумагах Константина Дмитриевича не было ли мемуаров о парижских встречах? Многозначно это тяготение маслянского уроженца к таким фигурам, как Реклю.
Впрочем, диплом французского колледжа вряд ли бы ему пригодился. Вот еще один, очередной, совершенно нелогичный (или мы так и не прониклись логикой чужой жизни?) носиловский шаг. Покрутившись в Женеве, Париже, возможно, Брюсселе, ученик Сорбонны и Реклю возвращается в Россию, чтобы надолго осесть в зауральской глуши.
Пополнив эрудицию в европейской школе, пообещав Первушину и, скорее всего, своим парижским профессорам написать диссертацию о полуострове Ямал, Носилов для себя делает вывод, что научная стезя явно не для него. Его ждет другое поприще.

Дебют с "самоедом"

Может показаться странным, но мы не знаем, кем же считал себя сам Носилов. Четко и определенно он о себе нигде так и не высказался. А ведь авторское признание очень важно — оно позволяет выделить в человеке главное. Может, он боялся четким определением «заузить» себя? Или оставлял нам, потомкам, разбираться — кто же он?
Но куда же сразу после Парижа? Об этом можно узнать из журнала «Естествознание и география», который напечатал серию его очерков «По юго-западной Сибири». Очерк первый так и назван — «От Ла-Манша до Урала» — и открывается словами:
«Я каждый год посещаю какие-нибудь уголки Сибири. Она интересна. Она интересна и в своих полярных льдах, и в своих северных необозримых тундрах, и в непроходимых глухих лесах со всей ее разнообразной, порой чудной природой, со всеми ее разнообразными дикарями, со всей ее жизнью. Алтай, степь, новый край брали свое; мысль чаще и чаще уносилась к Сибири, и в половине июня я покинул Дьепп и направился в путь».
Вернувшись из поездки по Восточному Алтаю, Носилов решает основательно осесть. Еще в 1892 году отец переведен в село Батуринское. Это гораздо дальше от Шадринска, чем Маслянское, и Носилов-сын решил обосноваться поближе к городу. Он начинает сговариваться о строительстве дачи в десяти верстах от Шадринска. После путешествия на Ямал дача получит название «Находка» — в честь бухты, открытой Носиловым в Обской губе, удобной гавани для речных и морских судов. Дача строилась основательно, здесь есть все, чтобы владелец спокойно мог заниматься трудом, который станет главным делом его жизни. В родных пенатах Носилов основательно занялся писательством.
Книги за ним уже числятся. Впервые авторское честолюбие было удовлетворено в 1884 году, когда в типографии известного
С. Суворина вышла его книжка «С Оби на Печору». Это действительно книжка. В ней всего девять страничек и один лист карты. Ее можно принять за проходной эпизод в жизни начинающего путешественника, экспедиция которого заинтересовала «самого» Суворина — влиятельнейшего по тем временам газетчика и издателя.
Случайный эпизод…
Пройдет десять лет, прежде чем появится вторая книжка Носилова. Тоже — книжица… Правда, она вдвое больше «первенца», в ней уже два десятка страниц и рисунки. Синодальная типография в Петербурге издала отдельной брошюркой его путевые записки «Из путешествия на полуостров Ямал». Сенсационное, привлекающее публику путешествие влекло за собой издательский выпуск.
Но своим литературным дебютом Константин Дмитриевич считал «Историю одного самоеда», которую в двух номерах опубликовал В. Лавров, редактор влиятельного журнала «Русская мысль». Это действительно один из лучших, сильных его рассказов, в котором колоритно нарисован мужественный, своеобразный характер самоеда Фомы Вылки.
Собираясь в гости в Батуринское, Носилов прихватил с собой несколько оттисков с рассказом. Один из оттисков он, по пути заехав в Каргополье к соученику по Пермской семинарии
Н. Боголепову, подарил с почтительной надписью — единственное свидетельство его авторской радости. (Зятем каргопольского священника стал В.П. Бирюков, в его архивах и сохранился этот редкий носиловский автограф).

Портрет в дачном интерьере

Для дачи Носилов арендовал у крестьян деревни Боровушки две десятины пустоши. Сюда он перевез отцовский дом из Маслянки — до родной деревни по берегу Исети всего пять километров. Перестройку вел самолично: из кухни сделал парадный вход, пристроил крытую веранду с резными пилястрами. Стены дома покрасил в голубой — цвет полярного неба, снегов, моря и льдов.


Голубое оттеняли белые наличники затейливо изукрашенных окон. Домик среди солнечных сосен выглядел лесным подарком, нарядной игрушкой.
Границу пустоши Константин Дмитриевич обсадил серебристыми тополями, устроил аллею тенистых вязов, посадил царицу полярных лесов — лиственницу. У соседа-садовода закупил «породистые» яблони. На исетской проточке Носилов разводил невиданных в здешних водах рыб. Он вел жизнь культурного земледельца, следил за своим домом и усадьбой. Все предпочитал делать сам. Он был из породы тех, кого в народе называют работящими.
Выбор места для дачи диктовался не только близким соседством Шадринска. Главный критерий выбора — родная Исеть. Позднее Носилов обзавелся собственной флотилией, купив за пять тысяч рублей яхту «Салетта» и паровой катер. Чтобы от порога дачи вывести их на просторы Исети, он самолично каждой весной копал длинный канал.
Пожалуй, сейчас самое время вглядеться в нашего героя попристальнее, пока он основательно усаживается за письменный, вывезенный из Маслянского, широкий отцовский стол.
Он уже зрелый человек, заканчивает четвертый десяток своей жизни. В ней есть что вспомнить, есть о чем рассказать, этой жизни можно позавидовать, так она богата и насыщенна, хотя в ней присутствует некая провинциальная несобранность, ей, возможно, не хватает более четкого организующего начала. Зато в ней есть то, чего не всегда хватает размеренно целеустремленной, заданной судьбе — право на попытку, право на риск. Константин Дмитриевич своей судьбой распоряжается так, как ему кажется целесообразным, не особо задумываясь, как будут рассматриваться его нелогичные метания и разноречивые стремления. Он живет свою жизнь.
Примерно к этому времени относится один из его лучших фотопортретов. Он сфотографирован в меховой дохе с дорогой изящной двустволкой в руках — всегда любил хорошие ружья, имел неплохую коллекцию и русских, и европейских образцов. Негустые волосы с пробором выделяют высокий лоб, под широким разлетом бровей — внимательный, устремленный вперед взгляд. Но в этом взгляде нет четкости, заданной жесткости, хотя поначалу можно предположить, что перед нами весьма целеустремленный человек. При внимательном рассмотрении вдруг обнаруживаешь в этом взгляде неизжитую мечтательность, какую-то женственную волоокость. По этому взгляду можно судить, почему вроде бы четкий его путь так внезапно прерывался непонятными метаниями, рывками в сторону. Четкий, организованный отец и мягкая, непоследовательно добрая мать прочно, органично жили в его сложной натуре. Отцовской последовательности ему, наверное, не хватало всю жизнь. Но характер у него был, при всех своих противоречиях, цельным.
Константин Дмитриевич роста выше среднего, сложения основательного, плотного, редкостно вынослив — порукой тому экспедиции, которые без подобной выносливости совершить невозможно. Работал одинаково хорошо зимой, летом, вечером, утром, ночью. Писал много, очень не любил, когда отрывали, и, если в доме бывали гости, умело ускользал за свой желанный стол. Работа была потребностью, а не долгом и не прихотью. Он как начал работать на Среднем Урале, так и не переставал. В труде любил регулярность, никогда не рассчитывал на импульсивное вдохновение. Следил за своим здоровьем, иначе просто не мог бы в любой момент сорваться в очередное путешествие. До конца жизни оставался бодр и жизнерадостен, не в пример своему земляку-коллеге Д.Н. Мамину-Сибиряку, который в конце жизни не только потучнел и обрюзг, но и поутратил оптимизма. Относился к труду пишущего серьезно, как профессионал обращал постоянное внимание на писательское оснащение. У него имелась пишущая машинка с четким шрифтом, всегда заправленная разноцветными копирками, а в конце жизни приобрел редчайшую по тем временам новинку — диктофон. Рядом с машинкой всегда стояла лампа, почему-то именовавшаяся «докторской», она давала уютный свет, создавала творческое настроение. Дома любил ходить в халате. Как всякий много путешествующий, любил домашний уют и порядок, когда каждая вещь всегда на месте. Сувениры, которые привозил из дальних странствий, его кабинет не загромождали, а только намекали на разносторонние интересы хозяина. Стены украшали великолепные полярные пейзажи Александра Борисова, человека, который восхищал Носилова и как художник, и как беззаветный исследователь Арктики. Данью провинциальному модернизму было аллегорическое полотно шадринского живописца Н. Грищенко — обнаженная женщина стояла за рулем корабля, на штурвале которого по-французски было начертано: «Монд» («Мир»). Аллегорию следовало понимать так: ведя корабль жизни, женщины правят миром.
По отзывам, был отчаянным спорщиком, легко ввязывался в любую дискуссию. Но часто вместо логики аргументов предпочитал беспроигрышный тон бывалого путешественника, знающего больше собеседников.
Особое пристрастие имел к фотоаппаратам. Пользовался ими профессионально, многие книги иллюстрировал собственными снимками, качество их превосходно, это заметно и сейчас. А ведь в каких условиях ему приходилось снимать! На Новой Земле, чтобы держать выдержку фотозатвора, нужно было иметь человеческую выдержку.
В рассказах часто упоминается желатин — ведь тогда желатиновая пластинка была основным фотоматериалом. («У меня не было кисти, а был только желатин, на который я и увековечил ледяной памятник этой пустыни».) У него, видимо, было «желатиновое» зрение, он всегда помнил о фотокамере и готов был пустить ее в дело в любой момент.
В путешествиях писал карандашом, мелко, но всегда отчетливо, как будто заботясь о будущем читателе. В глухих юртах (отмечает это в рассказе «Соболек») за неимением стальных писал гусиными перьями.
Почерк у него быстрый, отрывистый, штриховой. Почерк — барометр души, в молодости Носилов жил быстро, именно так — штриховато. Жил, чувствовал и думал. Юрий Курочкин отмечает: почерк тонкий, изящный, почти бисерный. Я бы добавил — твердый, выдающий четкость и точность мысли пишущего.
В путешествиях своих был удивительно педантичен, готовил тщательный план, составлял полный реестр задач, всего, что собирался сделать, готовил материалы, для этого много читал специальной литературы, делал выписки, накапливал «досье», связывался с научными обществами и специалистами, выписывал инструментарий, делал запросы в соответствующие ведомства вплоть до министерств и министров, изучал историю маршрутов, всегда брал у местных чиновников необходимые справки и материалы. Все это подтверждает капитальность его экспедиций.
У него было прирожденное чутье на знающего проводника, его каюры всегда очень ловки, умны, умелы — вогул Савелий, самоед Константин Вылка. Умел ценить выдающиеся способности этих людей, их природный ум, бесстрашный характер, те качества, которые позволяют выжить в нечеловеческих условиях.
Хотя умел работать в архивах и музеях, все же скуке музеев, библиотечной и аудиторной пыли предпочитал жизнь и будни вольного путешественника. Во всех экспедициях вел обстоятельные полевые дневники-книжки, обязательно в клеточку — для черчения карт, планов местностей и рельефов.
Как всякий пишущий, сам любил получать письма. Отвечал добросовестно, по существу, не знал незначительных корреспондентов, всех — от простого самоеда до Фритьофа Нансена — уважал.
Несмотря на то что воспитывался в нормах строгой матримониальной морали, большую часть жизни провел холостяком. Романов со светскими барышнями, кажется, не заводил. Матерью его детей стала простая кухарка Дарья Никитина. Среди редких женских образов в его рассказах авторской приязнью пользуются женщины смелые, отчаянные, жизненно-практичные. Женский его идеал расшифровывается однозначно.
К концу жизни Константин Дмитриевич стал абсолютным трезвенником, что вообще соответствовало его представлениям о деятельной жизни. Однако в северные путешествия спиртное с собой брал. В рассказах о Новой Земле еще мелькают строки о «живительном глотке» коньяка. Водка в его жизни не играла существенной роли, и его пример еще раз показывает, что отчаянная широта русской души, удальство русского характера никогда не строились на хмельной основе. Носилов рисковал на трезвую голову.


Писательские открытия

Новоземельские рассказы и очерки, цикл которых открывала «История одного самоеда», — заглавные в творчестве писателя. Суховатый язык рассказчика передает весь трагизм ситуации. Более сильные, выразительные средства, пожалуй, повредили бы передаче драматизма непридуманного действия. Очень хорошо, что реалист пересилил в восторженном Носилове, и он не ударился в невоздержанный романтизм. Величественный в своей неказистости Фома получился естественно-выразительным.
Судьбе маленького сына Фомы — Юдика — Носилов посвятил отдельный рассказ, который вызвал неподдельное восхищение Павла Бажова: «Я читал рассказ Носилова «Юдик» ученикам в школе. Он великолепно умел пробудить в людях сочувствие к обездоленным, а значит, воспитывать в человеке человеческое». Бажовское прочтение стоит многого. Он принимал у Носилова главное — верность гуманной правде жизни.
В «Юдике» это свойство носиловского таланта — неназойливо воспитывать в человеке человеческое — проявляется особенно последовательно. Он любовно выписывает характер 15-летнего под- ростка-полярника, талантливого художника-самоучки, который ревностно помогал исследователю изготавливать чучела полярных зверей и птиц.
Способным оказался юный «дикарь» и к грамоте. Чтение, которому его обучил Носилов, оказалось для мальчика вторым рождением, ведь в своей жизни, кроме моря и скал родного острова, он ничего не видел. «Бедняга страшно желал, рвался увидеть свет, — безыскусно описывает его стремление писатель, — быть может, воображая, что он так же всюду хорош, как его полярная чистая бескорыстная родина с разнообразием и вольной жизнью дикаря».
Судьба юного полярного самородка оказалась трагической: после невероятно трудного похода на карскую сторону Юдик уже не смог оправиться от тяжелой болезни и умер на руках матери. И в этом рассказе, не декларируя открыто, Носилов подводит читателя к выводу, что колонисты-ненцы на этом острове брошены на произвол беспощадной судьбы.
Едва ли не самый психологический рассказ Носилова, чье творчество особым психологизмом не отличается, еще одна история из жизни на Новой Земле — «Голод». Приводится страшный по своей сути рассказ старика Уучея, который поведал заезжему путешественнику о том, до чего доводил голод обитателей острова. Здешний шаман предупредил мужчин стойбища, что избавление от голода в одном: человеческой жертве.
«Только это он сказал нам, бабы завыли, присмирели и головы повесили, и девка (в чуме Уучея жила сирота. — А.О.) завыла.
— Зачем завыла? — удивился я. (Носилов ведет рассказ от своего лица. — А.О.)
— А затем завыла, что догадалась, что мы ее давить будем.
— Как давить? — не понимаю я и спрашиваю.
— А так — шайтану! В чуме никого не было подходящего: ребят нельзя, бабу тоже жалко, а девке все равно помирать — одна- одинешенька на белом свете.
Я даже не верил своим ушам, слыша из уст своего добродушного приятеля, но он был серьезен в этом откровенном рассказе, да и нечего было шутить в таком положении.
— Что же вы, задавили ее шайтану? — спрашиваю я, боясь даже своего вопроса.
— Нет, отвертелась: на счастье ее пришел зверь».
Психологически обстоятельно Носилов описывает ситуацию, в которую попал волею случая. Беспрестанно выла знаменитая новоземельская бора, и обитатели чума оказались в снежном плену, закончились припасы. Ночью тайком дети грызли сухари из припасов путешественника, старуха готовила варево из изрубленных обглодков оленьих и медвежьих костей, припрятанных запасливой матерью Вылки. «В чуме холодно, сыро, неуютно, вместо огня — едкий дым, унылое молчание по вечерам, постоянный, на неделю, стон бури, ее жалобные напевы». То, что издали нам видится экзотикой дальних странствий, при ближайшем рассмотрении всегда оборачивается тяжелыми будничными испытаниями. Призрак реальной смерти витал над засыпанным чумом — за недолгую историю самоедского обживания Новой Земли здесь не однажды находили мертвые чумы, обитатели которых вымерли от голода.
Наконец пурга выпустила на охоту Носилова, ставшего единственной надеждой семьи ненца, потому что сам хозяин подвернул перед бурей ногу и промышлять не мог. Невезенье подстерегло обычно удачливого охотника, он подстрелил двух чистиков, но один упал на недоступную скалу, другого успел утащить песец. Недоумевающие глаза голодных детей встретили охотника, но пурга снова перекрыла дорогу из чума. Писатель достигает предела человеческой откровенности и высокого писательского психологизма. Когда пурга снова затихает, Носилов бежит и бьет дробью снежных жаворонков. «Картина была ужасная: всюду кровь и голое мясо, и переломанные крылышки, несчастные еще чирикали и бегали, и я стал ловить их, душить, словно обезумев при виде крови». Оправданием этой жестокости были голодные, на пороге смерти, люди. «Дети, Вылка, жена его, казалось, даже слепая бабушка и та так и замерли при виде этой ничтожной добычи, но бедные люди поняли, для кого это сделано».
Присущая писательской манере искренность в рассказах, подобных «Голоду», «Истории одного самоеда», приобретает характер беспощадной правды, жестокой откровенности, присущей только высокому искусству. Отмечаешь у писателя характерную черту — его неиссякаемое жизнелюбие, рожденное теми испытаниями, которые выпали на его долю и на долю его далеких друзей. «Жизнь, солнце, счастье, движение — кругом все говорило о весне, о празднике, и хотелось любить…» — так заканчивается этот психологический рассказ.
Не накормив голодную семью «ничтожными» жаворонками, Носилов бежит на льды моря и там подбивает лебедя. «Страшный ужас сменяет мимолетную радость, и мне приходит на ум поверье нашего народа, что над убившим лебедя висит несчастье, и мне кажется, что оно уже тут, около, и я даже оборачиваюсь к скале и чувствую в себе холод. Неприятный холод ужаса приближающегося несчастья, предчувствия его. Но вдруг я словно вижу Тыко, его сестру Неволю, бледных, голодающих, поджидающих меня, и — миг один, я схватываю птицу и безжалостно тащу ее, тащу трепещущую, бегу в чум, забывши все…».
Рассказы Носилова, как правило, очерковы и со временем обретают достоинства документов, на основе которых составляется представление о тех или иных исторических событиях. Так бытописание в силу верности тона, жестокой откровенности рассказчика незаметно превращается в летописание.
Носилов — писатель ситуации, при всем уважении к нему не скажешь, что он мастер характера. Его герои запоминаются не потому, что автор нарисовал их образно, ярко, художнически верно выделив колоритное в характере. Он только следует правде достоверного характера, чаще всего описывая личности сильные, эта верность рисовки и придает его портретам образную силу. Успех к нему приходит только тогда, когда в поле его зрения оказывается незаурядная личность, и даже скупых художественных средств оказывается достаточно, чтобы родился сильный, запоминающийся характер. Если цикл новоземельских рассказов можно считать его несомненной удачей, то лишь потому, что среди товарищей по новоземельским зимовкам у писателя не было невзрачных людей.
Материал для творчества он черпал из своих запоминающихся экспедиций — на Северный Урал, на Новую Землю, на Ямал. Если приплюсовать к этому детские впечатления, можно смело утверждать, что формирование писательского багажа к началу двадцатого века завершено.
Несколько особняком в творчестве Носилова стоит его рассказ «Вешний лед». Его опубликовала в своем журнале «Современный мир» М.К. Куприна, и некая схожесть в сюжете сразу заставляет вспомнить знаменитую купринскую «Олесю». Но рассказ Носилова интересен не только литературными реминисценциями. Здесь есть не особо присущая Носилову легкость, даже изящество, он обращается к любви, обычной человеческой любви, которую на страницах его очерков практически не встретишь. Это рассказ о любви путешественника к юной лесной красавице, «красивой дикарке». Суть этой любви метко и мудро выразил старый вогул, постоянный проводник молодого путешественника:
«— Вешний лед ненадежен…»
«Когда я, поздно вечером, сидел с ней у ее пылающего каминчика, подкладывая дрова, и любовался ею при свете огня, она казалась мне еще прекраснее, чем там, в таинственном лесу, где у нее белело личико от снега. Шалунья, своенравная, капризная девушка в лесу — она была в юрте внимательной, нежной хозяйкой, говорила тихим голосом, о чем-то временами даже задумывалась, а когда пела мне свои непонятные песни, под аккомпанемент гуслей в виде лебедя, — на ее темных, больших глазах блестели слезы…».
Это была любовь экзотичная.
«Она вырвалась из моих объятий, и я с горечью взводил курки, обещая мысленно напоить ее свежей кровью».
Где еще в литературе отыщется такой Ромео, который мечтает напоить свою возлюбленную кровью дикого таежного оленя? Но, может, оленья кровь — напиток любви лесных людей?
«Я превращался в дикаря. Мой проводник сожалел, что мы не продолжаем путешествия».
Но недолго длилось лесное счастье. Свободная, беспечная, своенравная и капризная, как речной ветер, девушка оставила путешественника.
«Я спросил ее, за что она разлюбила меня, кого она любит?
Она просто, спокойно ответила:
— Я бегаю теперь к верховью Конды… Там ловим мы, с другом моим, рябчиков…».
В концовке рассказа есть то изящество, которое всегда отличает истинное искусство, дыхание подлинной жизни, подлинного чувства: «Мне изменила девушка — так же легко, как полюбила».
Сюжет не просто привлекательный, но — красивый, однако обычная и здесь очерковость делает рассказ событием только для читателей «Современного мира» и лишь заставляет вспомнить уверенную купринскую легкость в «Олесе».


В 1892 году Константин Дмитриевич совершил путешествие на Северный Урал, к кондинским вогулам. Кажется, это единственный случай, когда он отправлялся в путь не один.
Нам, пожалуй, пора рассказать о друзьях Носилова, о круге его знакомств, о тех людях, которые его окружали. Скажи мне, кто твой друг…
По складу характера Константин Дмитриевич явно был человеком, как бы сейчас определили, коммуникабельным, был обязателен, умел ладить. Но общительность и углубленные занятия, возможно, мешали установить дружбу особо прочную, крепкую, на всю жизнь. Все же отыщется несколько человек, которых можно назвать его приятелями.
Среди них и спутник по путешествию на Конду — Порфирий Павлович Инфантьев. О нем стоит сказать особо, может быть, чуть больше, чем это положено по конструкции книги. Необходимость диктуется еще и тем, что этот замечательный уралец так же основательно забыт, как и его друг Носилов.
Они были дальними родственниками: брат Инфантъева Клавдий был женат на сестре Носилова Лидии Дмитриевне.
Отец Порфирия Павловича служил протоиереем в селе Варлаково Челябинского уезда. Но Порфирий пошел по светскому пути, окончил Троицкую гимназию, потом в Казанском университете слушал лекции на юридическом факультете. Из Казани переводится в столицу, в университете близко сходится с народовольцами. Однако нужда заставила его принять предложение состоятельной семьи, и гувернером он уезжает в Швейцарию. Между уроками состоятельным отпрыскам он успевал слушать курс лекций в Женевском университете. Это происходило гораздо раньше, чем в Европу попал Носилов. Надо сопоставить эта даты — сразу после совместного путешествия по Конде Носилов уезжает в Сорбонну. Может быть, здесь не обошлось без влияния Инфантьева, который соблазнительно рассказывал о европейских университетах, о демократических порядках в странах Старого Света.
Однако гувернерство закончилось для Инфантьева весьма неожиданно: после завершения контракта при переезде через границу он был арестован прямо в русской таможне.
Инкриминировалась ему не какая-нибудь легкомысленная контрабанда: почти на год он был заключен в Варшавскую цитадель по подозрению «в подготовлении бомб в Цюрихе». Царские жандармы ничего не доказали, но свое подозрение посчитали достаточным, чтобы «до решения дела» женевского университетского вольнослушателя выслать на родину, за Урал. Тюремные приключения несостоявшегося бомбометателя на этом не закончились, летом 1890 года он по этапу был отправлен в Петербург и еще целый год томился в знаменитых «Крестах».
«Вся разница между Россией-тюрьмой и «Крестами» заключалась лишь в размерах».
По этой смелой фразе можно судить, что Инфантьев революционности своей не растерял, и если полиция не могла доказать его личное участие в изготовлении бомб, то она прекрасно понимала, что имеет дело с убежденным революционером. Примечательная фраза взята из книги Инфантьева «Кресты», которая успела проскользнуть рогатки царской цензуры в относительно либеральном 1907 году.
Из «Крестов» Порфирий Павлович был выпущен в 1891 году, попал в Оренбургскую губернию, а затем вернулся на родину. По свидетельству современников, «крестового» пленника родственники остерегались. Это и понятно, трудно представить, чтобы поповская провинциальная среда поняла, да еще и приветила царского узника. Это отмечает гражданскую смелость Носилова, который не побоялся предпринять совместное путешествие с «подозрительным» революционером.
В Оренбурге под псевдонимом П. Павлович Инфантьев издал книжечку стихов «Огоньки». Но основной свой хлеб зарабатывал черновой журналистикой, писал в «Русские ведомости», «Урал», сотрудничал в газете «Оренбургский край». После отъезда из родных мест был секретарем редакции «Записок Новгородского губернского земства». Обремененный семьей, он скитался по городам России, лишь на два года вернувшись за Урал, в Ирбит. Последние годы странствующий уралец провел в Петербурге, он выпускал журнал «Заветы», в котором печатал произведения Ивана Бунина и запретного Горького. Умер Инфантьев в 1913 году.
Есть что-то удивительно схожее, перекликающееся в их судьбах. Вечная тяга к странствиям. Разносторонность интересов. Непоседливость. Какой-то провинциальный, живой интерес к жизни, желание многое увидеть, узнать, попробовать себя во многом. Перу Инфантьева принадлежит книга «Камчатка. Ее богатства и население». Позднее, в конце жизни, Носилов, собравшись обобщить полярные наблюдения, возьмет за основу «сценарий», конструкцию «Камчатки»: примется обстоятельно описывать строение поверхности, климат, состояние земледелия, промыслы, пути сообщения, население Дальнего Севера Тобольской губернии.
Написал Порфирий Павлович и этнографо-беллетристический двухтомник «Жизнь народов России», в котором живо и доступно рассказал о жизни эскимосов, бурят, гиляков, орочей, юкагиров и других малых народов Сибири, Дальнего Востока, Средней Азии, которые редко привлекали внимание пишущих. У Инфантьева тот же талант, который Бажов отметил у Носилова: воспитывать человеческое в человеке, возбуждая сострадания к угнетенным. Все рассказы написаны по личным впечатлениям. Порфирий Павлович также стремился в глухие и малодоступные места, к карагасам, гольдам, вотякам. Они как бы соревновались между собой, путешествуя по малоосвоенным местам.
Повесть «Около шайтанов» Порфирий Павлович посвятил Носилову. Среди произведений Инфантьева — водевиль «Амур напроказил», перевод комедии Альфреда де Мюссе «Грезы молодых девушек», рассказы «Полярный Робинзон», «В амурской тайге». Однако самое известное его произведение, пожалуй, фантастический рассказ «Путешествие на Марс». Бирюков вспоминает, что в детстве зачитывался этим рассказом, он называет его «романом». На книге стоял автограф Порфирия Павловича, который подарил томик брату-дьякону. Тихий добряк Клавдий Павлович давал читать скандальное произведение, но, кажется, стеснялся крамольной «известности» брата. Провинциальное сознание марсианские путешествия переваривало туго. Такие люди, как Инфантьев, Носилов, выбивались из среды, не всегда понимались близкими.
Известие о смерти земляка пришло в Зауралье только через месяц. 5 октября 1913 года челябинская газета «Голос Приуралья» напечатала некролог, посвященный П.П. Инфантьеву. В талантливом узнике «Крестов» почитатели отметили его «добро души», дав оценку пройденного пути: «честно прожитая жизнь».
К сожалению, этот честный путь не нашел своего исследователя. Биографию дяди собирался написать известный советский писатель-маринист Вадим Инфантьев, но не успел. Известно, что Павел Бажов обращался к известному уральскому литературоведу И.А. Дергачеву, просил обратить внимание на П.П. Инфантьева:
«Самобытная фигура, но никто так и не занялся. А писатель оригинальный».
Не грех вспомнить хотя бы то, что Порфирий Павлович — основоположник уральской научной фантастики, ныне столь популярной.
О совместном путешествии по Конде Порфирий Инфантьев написал книгу «Путешествие к лесным людям». В стиле у них немало общего с Носиловым, но, пожалуй, Порфирий Павлович бескомпромисснее, когда дело касается социального угнетения коренных сибиряков. Он резко громил тех, кто сделал Сибирь краем нищеты и бедности:
«Мелкие торгаши, кулаки, наезжающие на Конду, являются настоящими кровопийцами среди вогулов со своими мошенническими проделками и спаиваньем инородцев».
…Колоритная фигура и священник села Мехонского, читавший на английском и французском языках математические произведения Пьера Ферма, Лежандра, Эйлера, хороший знакомец гениального русского академика Пафнутия Чебышева. Математик в рясе не просто добросовестно штудировал фолианты европейских знаменитостей — изучая натуральный ряд чисел, он опередил знаменитого Э. Люка. В математике девятое совершенное число (сумма его делителей равняется самому числу) называется определенно: число Первушина. Иван Михеевич Первушин был скромным священником в Мехонском. Он, как и Носилов, только значительно раньше, прошел курс Пермской духовной семинарии, позднее закончил семинарию в Казани. Нужда не позволила Ивану Михеевичу получить более широкое образование. Вероятно, мы бы имели фигуру в русской науке, равнозначную уральцу Александру Попову. Русский корреспондент Парижской и Барселонской академий оставался сельским батюшкой до конца жизни.
Носилову мы обязаны тем, что знаем об этом необыкновенном уральце достаточно много. В 1896 году Константин Дмитриевич специально поехал в Мехонское, а затем в приложении к газете «Новое время» опубликовал очерк «Священник-математик». Он рисует одаренного русского самоучку, одержимого тягой к математическому совершенству. Увлечение преобразило его облик: благородная седина, отстраненный взгляд, всклокоченные волосы делали из него не благопристойного священника, а увлеченного профессора. Он выписывал десяток столичных и иностранных журналов, был в курсе новостей не только научных, но и политических, литературных. Но на амвон он поднимался проповедовать не совершенство чисел, а скрашивать несовершенство человеческих отношений.
«Этот скромный, безвестный труженик науки, который работает всю свою жизнь не для чего-нибудь, как ради только одной бескорыстной чистой науки, — восторженно писал о нем Носилов. — Это какая-то кипучая натура, которая словно боится день один потерять в своей жизни, чтобы не отметить его своей работой, чтобы что-нибудь не сделать для науки или пользы общества. И все это без гроша вознаграждения… Откуда он черпает силы, чтобы при всей своей скромной жизненной обстановке, при всей умственной бедности окружающих людей сохранить в себе до старости лет любовь к науке?».
Эти странные русские, которые из грязи замшелого провинциализма тянутся к чистым звездам! Как тут не вспомнить великого провинциала Циолковского. К сожалению, мировоззренческие взгляды Первушина неизвестны. Но возникает вопрос: чем был для него Бог? Уж не неким ли совершенным математическим идеалом, совершенным числом, которое еще не постигнуто мыслящим, ищущим человеком?
Отсвет слов, сказанных о Первушине, падает и на самого Носилова. Ведь и в нем та же кипучесть натуры, боящейся прожить единый день бездарно, бескорыстная, может быть, безответная, любовь к науке.
Кроме носиловского очерка мы располагаем (редкий случай) письмом самого Первушина об их встрече. Текст хранится в фонде
В.П. Бирюкова в Государственном архиве Свердловской области. Иван Михеевич писал 20 декабря 1896 года главе екатеринбургских естествоиспытателей О.Е. Клеру. Письмо посвящено летнему визиту Носилова.
«Носилов ночевал у меня, пробыв со мной часов 20; я тогда прихварывал и кое-как двигался и говорил… В селе Батуринском скука его одолевала… друзья звали его во Францию, но он поставил себе задачу описать полуостров Ял мал… Нынче он ночевал у меня две ночи на 4 и 5 декабря… Итак, с 10 час. во вторник до 9 час. в четверг К.Д. провел у меня 35 часов. Об Ялмале он писал за 1895 год в «Ведомостях» (трех номеров)… теперь он проедет 1200 верст на лошадях и на оленях. В октябре, как замерзнет тундра, а возвратиться должен через одиннадцать месяцев. Адрес: в Обдорск с передачей на полуостров Ялмал К.Д. Носилову».
Письмо свидетельствует о давних, вернее всего эпистолярных, связях двух замечательных уральцев. Жаль, что и этих писем не сохранилось. Порой мы сердимся, что наша жизнь обставлена большим количеством бумаг. Можно прожить богатую, незаурядную жизнь, такую нестандартную, как у Носилова, но остаться загадкой для потомков только потому, что слишком ничтожное число бумаг свидетельствует об этой жизни. Когда исчезают эти листки — запечатленные страницы жизни, образуются провалы в биографии замечательных людей.
Доброжелательные, дружеские отношения сложились у Константина Дмитриевича с известным уральским писателем Дмитрием Наркисовичем Маминым-Сибиряком. Они были знакомы еще по семинарии в Перми, правда, Мамин пришел туда на пять лет раньше. Судя по всему, между ними велась переписка, но в Государственном литературном музее сохранилось только три письма. Первое датировано 26 февраля 1890 года, а последнее написано в апреле 1911 года, уже смертельно больному Мамину. Промежутки времени слишком велики, явно были и другие письма. Но где они? В сохранившемся письме Носилов пишет о Мамине-Сибиряке как о «самом дорогом и милом земляке», благодарит за гостеприимство. Сохранился и автограф Мамина-Сибиряка, который на своей книге «Из уральской старины» 19 января 1910 года написал Константину Дмитриевичу — «Дорогому земляку и землепроходцу». Одним словом выражено неподдельно уважительное отношение к товарищу по литературному цеху. Как никто другой, Дмитрий Наркисович сумел точно выразить сущность деятельности Носилова, и это маминское «землепроходец» нужно непременно помнить и уважать.
Известно, что Дмитрий Наркисович с восхищением отзывался о намерениях Носилова вести планомерное освоение Новой Земли. Видимо, Константин Дмитриевич после новоземельских зимовок не однажды делился с Маминым своими планами. Близкими друзьями они не стали, но поддерживали добрые, приятельские отношения, были в курсе событий, интересовались делами друг друга.
Когда изучаешь скупые данные, создается впечатление, что Носилов предпочитал жизнь анахорета, и хотя знакомых, в том числе знаменитых, у него немало, все же старался держаться в сторонке, не особо обременяя себя дружескими обязательствами. Этакий деятельный одиночка.
Скорее всего, это не так. Об этом можно судить хотя бы по отношениям Носилова с деятелями Уральского общества любителей естествознания. Хотя он и был избран почетным членом этого общества, но деятельность вел вовсе не почетную, а рядовую, не ставя себе в заслугу свои знаменитые экспедиции. К сожалению, сведений об этих отношениях тоже сохранилось не слишком много, но и по отрывкам, какими располагаем, эти отношения были регулярными, насыщенными, обоюдно заинтересованными. Первое письмо президенту общества Онисиму Егоровичу Клеру Носилов написал в 1883 году с Северной Сосьвы. Для большой Сибирско-Уральской научно-промышленной выставки, которую общество готовило в Екатеринбурге в 1887 году, Носилов собрал северные экспонаты. Посетители краеведческого музея в Екатеринбурге могут и сегодня видеть в постоянной экспозиции калданку, которая находится здесь более ста лет. «Хозяина» калданки долго не могли определить, и лишь недавно сотрудники музея нашли документы, что Носилов продал эту лодочку музею за тысячу рублей. Калданочка действительно сделана на века, хотя, правда, немного рассохлась. (Именно эта калданка заинтересовала знаменитого Фритьофа Нансена, который проездом с Дальнего Востока в октябре 1913 года останавливался в Екатеринбурге. По свидетельству Модеста Клера, лодка вызвала у Нансена «большой интерес», он обмерил ее, сделал описание и фотоснимки.) Видно, что Носилов выбирал выставочный экспонат с толком, предвидя его долгую музейную службу. Можно задаться вопросом: не слишком ли дорого он запросил за обычную калданку? Но нужно помнить, что экспедиции в глухие места Урала и Сибири Носилову никто не оплачивал.
Финансовые затруднения у путешественника появлялись постоянно. В письме к А.А. Миславскому, тогдашнему вице-президенту УОЛЕ, 5 октября 1897 года, отправляясь из Березова в 0бдорск, Носилов сообщал о затруднениях и напоминал, что общество не выслало ему 200 рублей за доставленную им шкуру моржа. «Этого я никак не ожидал, — обижался путешественник, — и мне остается только рассчитывать на вашу любезность, что Вы наконец побудите Общество или послать мне деньги, которые, к слову, мне очень нужны для путешествия по Ямалу, или ответите».
Можно привести также нигде не публиковавшееся письмо О.Е. Клеру, датированное 10 августа 1900 года. Оно написано в вагоне сибирского поезда.
«Многоуважаемый Онисим Егорович.
Любезное письмо Вашего общества нагнало меня на дороге в Китай, куда я выехал, побуждаемый последними событиями на Востоке.
Библиотека о. Ивана Михеевича (Первушина. — А.О.) хранится у наследницы его, дочери Софьи Ивановны Первушиной, в с. Мехонском. Но рукописи математические некоторые, пространный метеорологический дневник за 30 лет, дневник и кой-что из переписки хранится и осталось у меня на даче.
Все это я перешлю Вам, как только возвращусь из путешествия, которое я не думаю, чтобы долго продолжалось, но за библиотекой Вам советую обратиться непосредственно к наследнице, так как я по случаю отъезда не могу принять на себя труд ее Вам доставить. Я думаю, что вы откликнитесь (общество) скорее.
Поручить же мне кому-либо пересылку библиотеки решительно теперь невозможно.
Весь ваш Носилов».
В 1900 году как раз умер «мехонский академик», и Носилов принимал деятельное участие в сохранении его наследия.
Еще одно письмо Клеру подтверждает, что, где бы ни находился Константин Дмитриевич, жизнь он вел деятельную. Хотя письмо отправлено с дачи «Находка» 7 апреля 1911 года, Носилов вспоминает свою столичную жизнь.
«Многоуважаемый и дорогой Онисим Егорович.
На обеде у строителя музея Александра III Ф. Свиньина 23 числа прошлого марта меня просил известный Вам проф. Глинка передать Вам сердечный его привет и вместе с тем справиться: будет ли его работа в Вашем общественном издании. Он послал ее уже давненько, кажется в Ваш юбилей, и до настоящего времени не имеет сведений. Мы горячо вспомнили Вас с ним и даже познакомили с Вашей деятельностью иностранца на Урале на поприще науки — М.О. Меньшикова, коллегу моего по «Новому времени». Вероятно, вы сами известите его относительно его работы. Я все еще не исполнил Ваше желание иметь мои книги и брошюры, ожидая случая лично свезти их в Екатеринбург будущим летом. Думаю, что это будет исполнено. Вот уже, кажется, три-четыре года я никак не имею случая познакомиться с Вашей дочерью Христиной Онисимовной: в Шадринске я редко бываю, общества избегаю, а так решительно не найду случая представиться. Не познакомите ли Вы меня с Христиной Онисимовной? Я знал ее еще ребенком и рад бы был отплатить ей за Ваше радушие и гостеприимство.
Примите мои сердечные поздравления по случаю праздника и верьте в мои лучшие к Вам чувства. Ваш К. Носилов».
По письму можно понять, что с Клером у них давние дружеские, но не без некоторых омрачений связи, иначе почему бы «находкинский адресат» просил верить в «лучшие» чувства?
В письме Клеру нельзя не обратить внимания на фразу — «общества избегаю», но в контексте ее можно понять так: Носилов избегал официального общества потому просто, что не хотел играть роль провинциальной знаменитости.

Великие адресаты

Была в жизни Носилова переписка, которая поднимает его в наших глазах сразу на порядок.
Как высоко ни оценивать его заслуги, это средний российский писатель, у которого была своя оригинальная тема, но в то же время все шансы не попасть в поле зрения историков литературы. Но он был корреспондентом Антона Павловича Чехова, и это заставляет пристальнее вглядеться в уральского писателя. Вглядеться чеховскими глазами — что великий беллетрист заметил, нашел в своем эпистолярном собеседнике. В последние годы жизни Антон Павлович свою приязнь дарил чрезвычайно разборчиво.
Прежде всего следует разобраться, была ли личная встреча. Из неясных намеков Донских и Бирюкова можно предположить, что личное знакомство произошло. Но, видимо, все же нет, хотя и приглашали друг друга: один — в Ялту, где истово занимался


своим крымским садом, другой — на кумыс в ближнюю казахскую степь.
К концу марта 1897 года относится чеховская телеграмма А.С. Суворину: «Пришлите имя, отчество, адрес Носилова».
С чем это связано? Скорее всего, с тем, что тремя днями раньше в приложении к «Новому времени» напечатан носиловский очерк «Театр у вогулов». Именно этот очерк и привлек чеховское внимание. Спустя неделю, четвертого апреля, в письме Суворину замечание, явно навеянное прочитанным очерком: «Если в чем чувствуется недостаток, так это только в народном театре…».
В «Дневниковых записях» весной 1897 года Чехов пишет:
«С 25 марта по десятое апреля лежал в клинике Остроумова… 28 марта приходил ко мне Толстой JI.H. Говорили о бессмертии. Я рассказал ему содержание рассказа Носилова «Театр у вогулов» — и он, по-видимому, прослушал с большим удовольствием». В той же записи чуть ниже: «Между «есть Бог» и «нет Бога» лежит целое громадное поле, которое проходит с большим трудом мудрец».
Чехов запомнил Носилова именно по «Театру у вогулов». Их переписка возобновилась летом 1901 года. Перед этим, 9 июля, Антон Павлович просит старшего брата Александра, сотрудника газеты «Новое время»: «Отче, будь так добр, узнай в конторе «Нового времени», как зовут (как имя и отчество) сотрудника «Нового времени» К. Носилова. Узнай и скорейше сообщи мне в Ялту, где я в настоящее время нахожусь».
Имя и отчество деликатному Чехову понадобились для того, чтобы пригласить Носилова в Крым, в Аксеново. Надо понимать, случайного человека Чехов вряд ли бы пригласил отдыхать рядом с собой. Дела не позволили Носилову выехать в Крым, он написал об этом позже: «А как хотелось мне с Вами лично познакомиться и посоветоваться, где печатать и издавать свои работы». И чуть дальше: «…глубоко признателен Вам за дорогие для меня Ваши письма».
Больной Чехов дает уральскому коллеге совет, о котором его просил Константин Дмитриевич:
«Многоуважаемый Константин Дмитриевич, Вы писали мне как- то, что собираетесь издать свои сочинения. Если Вы еще не решили окончательно, в какой именно типографии будете печатать Вашу книгу, то, приехав в Петербург, побывайте у представителя книжной фирмы «Знание» Константина Петровича Пятницкого. Я уже говорил с ним о Вас. Эта фирма, как мне кажется, для Вас подходящая. Она издала много хорошего, между прочим, Горького.
Желаю Вам всего хорошего, поздравляю с праздником, искренне преданный А. Чехов.
В «Знании» верховодят очень порядочные люди. Книга Ваша пойдет прекрасно».
Еще раз поразимся деликатности, интеллигентной щепетильности Чехова, когда дело касается другого человека. Антон Павлович, судя по письму, достаточно хорошо знаком с творчеством Носилова, иначе бы не вел разговор с Пятницким. Он считает Носилова человеком своего круга, своих убеждений, полагая, что книга Носилова написана в лучших традициях «Знания», ее место рядом с Горьким: «Книга Ваша пойдет прекрасно».
Читателем Чехов был придирчивым, пустых авансов не выдавал, значит, основательно полагал, что носиловская рукопись найдет читательскую поддержку. Чеховские отзывы о носиловском творчестве — самые лестные, высокие, но почему-то мнение авторитетнейшего читателя (и почитателя носиловского таланта) не принималось в расчет.
Носилов не замедлил ответить из Шадринска:
«Не знаю, как Вас благодарить за Вашу любезность, с которой Вы отнеслись к моей просьбе замолвить свое словечко в конторе «Знание», не зная даже меня лично. (Все-таки не были знакомы. — А.О.) Я воспользовался Вашим указанием и ныне уже посылаю туда материалы для издания. Спасибо Вам!».
К сожалению, неизвестно, о какой конкретно рукописи шла речь в переписке. Но в 1903 году у «чеховского» книгоиздателя
А.С. Суворина вышел солидный, блестяще оформленный том очерков и набросков «На Новой Земле».
Вполне допустимо предположить, что «за кулисами» этого издания и стоял Антон Павлович — Александр Степанович Суворин был не только книгоиздателем, но и личным другом Чехова. В письмах Антона Павловича подкупает, понятно, ненавязчивая поддержка, редкая деликатность и тонкое умение внушить уверенность начинающему писателю. Ведь Носилов тогда вовсе еще не популярный беллетрист, которого хватают «за фалды» процветающие издатели.
«Ездил в Киргизскую степь навестить голодающих переселенцев и киргизов и только вчера нашел Ваше милое письмо на столе своего кабинета, — пишет Носилов 16 августа 1901 года. — Как жаль, что запоздало немного, иначе перевалить Урал для меня было бы одно удовольствие, а пожать вам руку в кумысном курорте — другое. А теперь Вы так далеко. Однако я не буду терять возможности лично с Вами зимою увидеться, если Вы к Рождеству будете около Москвы или Петербурга».
Особенно тесными отношения двух коллег не назовешь, но чеховское уважение особым светом освещает творчество уральца.
Другим великим читателем уральского беллетриста был, как это явствует из дневниковых записей Чехова, J1.H. Толстой.
Великий Лев не только «прослушал» чеховское чтение носиловского очерка. Кто помнит его «безумный парадокс» «Что такое искусство», наверное, обратил внимание на большую скрытую цитату из носиловского очерка. (Кстати, Чехов называет его «рассказом», и, видимо, здесь не просто смешение жанров, а оценка носиловской вещи.) Цитату, пожалуй, стоит привести целиком, чтобы понять, что же привлекло Льва Николаевича, исповедующего кредо «настоящее искусство бывает скромно», в незамысловатом вогульском народном действе, подмеченном и описанном Носиловым.
«Недавно я прочел рассказ о театре у дикого народа вогулов. Одним из присутствовавших описывается такое представление: один большой вогул, другой маленький, оба одеты в оленьи шкуры, изображают — один самку оленя, другой — детеныша. Третий вогул изображает охотника с луком и на лыжах, четвертый голосом изображает птичку, предупреждающую оленя об опасности. Драма в том, что охотник бежит по следу оленьей матки с детенышем. Олени убегают со сцены и снова прибегают. Такое представление происходит в маленькой юрте. Охотник все ближе и ближе к преследуемым. Олененок измучен и жмется к матери. Самка останавливается, чтобы передохнуть. Охотник догоняет и целится. В это время птичка пищит, извещая оленей об опасности. Олени убегают. Опять преследование, и опять охотник приближается, догоняет и пускает стрелу. Стрела попадает в детеныша. Детеныш не может бежать, жмется к матери, мать лижет ему рану. Охотник натягивает другую стрелу. Зрители, как описывает присутствующий, замирают, и в публике слышатся тяжелые вздохи и даже плач. И я по одному описанию, — заключает Толстой, — почувствовал, что это было истинное произведение искусства».
Помня, что толстовская работа о сущности искусства вышла в 1898 году, надо признать, что философ Толстой использовал носиловский материал с оперативностью газетчика.
Может, Носилову просто повезло, что его очерк очень кстати и вовремя попал на глаза величайшим писателям России, заинтересовал их, подтвердил их размышления, над которыми они мучались в этот момент? Чехов — о трудном пути мудреца, приходящего к отрицанию бога. Толстой — о сущности, существе подлинного, истинного искусства.
Наверное, элемент подобной случайности отвергать не следует. Но не нужно и отрицать талант Носилова, который не просто подметил, но живо описал вогульское действо. Ведь Чехов и Толстой читали не просто этнографическое описание, а настоящий, говоря словами Чехова, «рассказ». Чехова эта беллетристика заставила запомнить имя автора, а Толстого — суть описываемого действия.
Порфирий Инфантьев, с которым Носилов совершал кондинское путешествие, тоже был зрителем в вогульском театре. В «Путешествии к лесным людям» он оставил описание увиденного, и можно сравнить, что и как увидел Инфантьев, и то, как увидел и описал Носилов. У Инфантьева вогульское действо заняло мимоходных полстранички сухого сообщения, ничем не выделяющегося из описательно-повествовательного фона. Инфантьев не прошел мимо, добросовестно зарегистрировал. Но не больше.
Носилов же факту первобытного искусства придал именно то значение, которое и привлекло внимание Толстого. Вряд ли бы по лаконичному пересказу Инфантьева Толстой уловил в вогульском спектакле художественное событие планетарного масштаба. Для этого годился только заинтересованный, живой взгляд Носилова, то не всегда заметное писательское достоинство, которым обладал Константин Дмитриевич, — сердечная зоркость, умение увидеть в заурядном действе приметы большой культуры. Его очерк нес в себе уже заряд будущих- толстовских размышлений о сущности искусства.
Благодаря носиловскому очерку, трансформированному восприятием толстовского гения, маленький северный народ вогулы, которых иначе-то и не называли как «дикарями», получил — в ряду других народов — право творца мировой культуры человечества. Ведь слову Толстого весь мир внимал благоговейно.
Если и есть в судьбе простого носиловского очерка какая-то случайность, то под ней таится глубокая закономерность, неизменно проявляющая себя.

Соратник просветителей

Столь же неслучайным было сотрудничество Носилова с замечательными русскими педагогами Дмитрием Ивановичем и Еленой Николаевной Тихомировыми.
За свою жизнь Носилов издал более полусотни (считая переиздания) беллетристических книг. Большинство из них выходило под грифами тихомировских издательских серий — «Юная Россия», «Библиотека детского чтения», «Библиотека для семьи и школы», «Учительская библиотека».
Тихомировские книжки (они выпускались в дешевых, «народных» переплетах) расходились по всей России, часто на них стоял разрешающий гриф: «допущена в ученические библиотеки низших учебных заведений», и это служило пропуском во все города и веси огромного государства. И если юная Россия знала что-то достоверное об отечественном Севере, то чаще всего именно из книг Константина Носилова. Писатель тесно сотрудничал с Тихомировыми с начала века вплоть до революции. Период, когда он был всероссийски известен, — это «тихомировский» период его писательской биографии. Есть резон хотя бы коротко рассказать о тех людях, которые много сделали для популяризации его творчества, способствовали распространению достоверных знаний о Севере.
На снимке в юбилейном сборнике, посвященном Тихомирову, у юбиляра — белая менделеевская борода, пышная волна зачесанных назад длинных волос, по-капитански дальнозоркий взгляд. Он тоже сын сельского священника, представитель второй волны отечественной интеллигенции. Дмитрию Ивановичу пришлось одолевать дремотную скуку духовного училища, потом он попал в учительские классы в Петербурге, которые закончил первым учеником. Вся его деятельность была связана с начальным образованием — он написал «Азбуку правописания», «Букварь», популярнейшую книгу для чтения «Вешние воды», издал элементарный курс грамматики, составил хрестоматию «Из истории родной земли». Это весьма популярный автор, книги, написанные им, издавались миллионными тиражами — огромными по тем временам. Для пропаганды демократических воззрений Тихомиров издавал журналы «Педагогический листок» и «Детское чтение». Педагогическая деятельность Дмитрия Ивановича была отмечена золотой медалью Всемирной выставки в Париже (1900), его опыт изучали учителя Северной Америки.
Пожалуй, в издательских делах семейной фирмы заправляла Елена Николаевна. Происхождением она из древнего рода князей Оболенских, но светской жизни не вела. С юности увлекшись народническими теориями, учила бедняков, старалась жить скромно. Дмитрий Иванович нашел в ней активную соратницу. Она открыла книжный магазин «Начальная школа», потом приобрела старый популярный журнал «Детское чтение». Полностью разделяя прогрессивные воззрения мужа, вела издательское дело энергично, вдумчиво, системно, стараясь прививать подрастающей России добрые чувства, любовь к природе, и, что самое главное, в книгах, которые выходили в Москве, в типографии Русского товарищества на Чистых прудах, она старалась показывать живую, неприкрашенную жизнь. Книги продавались по доступным ценам, издавались быстро и скоро попадали к читателю. Дело было поставлено на широкую ногу, только за пять лет вышло сто названий книг с эмблемой тихомировского издательства.
Появление Носилова пришлось на расцвет их дел. Тихомировы были людьми строгих, непоколебимых принципов. И в зрелые годы Елена Николаевна сохраняла убеждение, что человек должен жить скромно и помогать бедствующему. На портрете у нее лицо строгой классной дамы, оно вряд ли особо привлекательно: тонко сжаты губы, широкий нос, под глазами мешки, жиденькие волосы. Только убежденность, светящаяся в глазах, и неистребимая уверенность в правоте избранного пути делали ее лицо выразительно-красивым. Столь же беззаветная увлеченность отличала и ее мужа, он умел зажигать, убеждать других. Дмитрий Иванович, как профессиональный педагог, говорил звучно, ясно, был прост в обращении и простонародно находчив.
Надо полагать, что Носилов нашел в этой чете единомышленников. К сожалению, снова нет ни одного документального свидетельства их взаимоотношений, кроме, естественно, книг, изданных с тихомировской маркой. Да еще одно. К 35-летию деятельности Дмитрия Ивановича в 1901 году в Петербурге был издан большой сборник «На трудовом пути». Константин Дмитриевич отдал для сборника, сбор от которого шел в пользу бедных детей, рассказ «Белый гость». Он в очень привлекательной писательской компании: рядом с Чеховым, Елпатьевским, Телешовым, Буниным, Куприным. Подбор имен говорит и о популярности педагога Тихомирова.

Открытие Севера

Настало время прочесть книги Носилова и рассказать, что за писатель появился на литературной сцене России. Писатель если не популярный, не властитель дум, то достаточно широко известный.
Не сохранилось сведений, как воспринимались рассказы Носилова тогдашней читающей публикой. Тем более интересно свидетельство В.П. Бирюкова, который, учась в гимназии в Камышлове, читал журналы «Детское чтение», «Детский отдых», «Родники» и запомнил прежде всего рассказы земляка — именно из детской читательской привязанности потом и вызрело желание заняться биографией Носилова.
Творчество Носилова проанализировано слабо и недостаточно. Оценки, как правило, скромны, как будто литературоведы стесняются признаться в своих симпатиях, вроде занимаются писателем-земляком не по душевной необходимости, а по казенной надобности.
Как будто неизвестны высокие оценки Толстого, Чехова, Ма- мина-Сибиряка, Бажова…
Тем убедительнее звучит признание курганского литературоведа Михаила Янко: «В писателе слились воедино пытливость исследователя, страсть охотника и впечатлительность поэта».
Пытливость и страсть видны каждому, но не всякий читатель замечает эту впечатлительность поэта, художественную убедительность носиловских новелл.
Все беллетристическое творчество Носилова поддается довольно нехитрой классификации. При всем многообразии тем, которые затрагивал Константин Дмитриевич, он, в общем-то, не сбивался с трех хорошо знакомых ему тропинок. Первая — воспоминания деревенского детства. Вторая — рассказы бывалого человека, много повидавшего на своем веку. Третья, если выделять ее особо, — тропа страстного охотника. Все, что выпадает из этой прокрустовой схемы, в его творчестве принципиального значения не имеет. Можно подразделить его творчество и по читательскому признаку — большинство книг написано для юных читателей. Специально «взрослых» у него, пожалуй, всего две книги. Обе — «На Новой Земле» и «У вогулов» — издал А.С. Суворин.
Большое количество изданных книг не должно вводить в заблуждение, что Носилов отличался исключительной плодовитостью. Вовсе нет. По сравнению, скажем, со своим земляком Маминым-Сибиряком он вообще выглядит скромно. В это число ведь включаются девять изданий сборника «В снегах», десять выпусков рассказа «Таня Логай», четыре издания сборника рассказов и очерков «В лесах», три издания «В горах Хингана». Часто носиловскую книжку составляет всего один рассказ: «История одной полярной зимовки», «Юдик», «Горе-рыболов». Нередко писатель варьирует знакомый сюжет, пересказывает его для детей. Когда проведешь такую нелитературоведческую ревизию, придешь к выводу, что Носилов не разбрасывался, не был всеяден, скорее наоборот — разрабатывал единственную «жилу». Он никогда не замахивался на крупные жанры, писательское дыхание его было коротким. Это не недостаток: из его сюжетов можно накроить немало повестей и романов, но он придерживался своего принципа, писал только о том, что хорошо знал. Возможно, богиня фантазии не часто парила в его писательском кабинете, но ведь то, что он видел за многотрудную жизнь, для многих поистине фантастично.
Если читать все книги подряд, скоро начнешь узнавать героев — они связаны и местом действия, и временем. Если задаться целью, можно проследить, как один рассказ как бы «вытекает» из сюжета другого.
Сдается, наш автор молился одному богу — достоверности. Диапазон его проникновения в действительность неширок, но это его, носиловский мир.
Что в своем активе имела русская литература до Носилова на Севере? Об «инородческом» Севере, Севере национальном, Севере малых, забытых, заброшенных, вымирающих племен?
Практически ничего.
Царскими властями северный «инородец» был забыт, не освоен он и отечественной беллетристикой.




Образы «парий Севера», конечно, мелькали в редких этнографических очерках, в заметках, путевых наблюдениях писателей, заглянувших на окраины империи. Вспомнить можно, пожалуй, только короленковский «Сон Макара». Популярный северник Н. Тан (Богораз) со своими «Чукотскими рассказами» вышел на литературные подмостки одновременно с Носиловым, на рубеже веков, но не издавался столь широко.
Тихомировы предоставили Носилову своего рода монополию на полярную тему. Это была не искусственная монополия — конкурентов у Носилова попросту не имелось. Русские писатели вроде бы и не боялись морозов, но в высокие широты не спешили. Носилов же досконально знал незавидную, но мужественную жизнь аборигенов, поэтому и стоит у начала новой темы в отечественной литературе.
Фома Вылка, герой «Истории одного самоеда», не столь известен, как, скажем, Дерсу Узала. Но это герои одного порядка, причем именно Носилов вывел на литературную сцену нового, подлинно народного героя. Его подвело слишком точное следование правде жизни — по природе своей он очеркист, поэтому не создал крупный художественно обобщенный образ. Но начинал живописать не жертву, а первоосвоителя Севера именно он. Он увидел в этом оборванном, грязном, нечесаном, полудиком «инородце» настоящего героя суровой жизни. Для такого видения требовалось зоркое писательское зрение. Сквозь мишуру беллетризма, которой многовато в его сюжетах, нужно не забыть увидеть тот главный гуманный смысл, который несут эти рассказы. Он не просто сострадательно показывал «инородца». Ведь сколько силы воли проявил тот же Фома, приняв решение обживать необитаемый арктический остров, прекрасно сознавая, что за жизнь ему придется бороться куда больше, чем в большеземельских тундрах. В поведении Фомы присутствует северный фатализм, он вроде смиряется с непреклонной судьбой, но в его поступках проявляется высшая мудрость смирения, которая приходит только тогда, когда надо положиться на природу.
Книги Носилова возбуждали интерес к полярным российским окраинам. И ведь те, кто начинал советское освоение Арктики, кто вел во льды «Красин» и «Сибиряков», кто совершал межконтинентальные перелеты, моряки и авиаторы, они, конечно же, в свои школьные годы читали книги Носилова из библиотеки «Детского чтения». Свою арктическую роль его тоненькие, дешевые книжки сыграли.

Читает «Юная Россия»

Если верно утверждение, что любой писатель родом из детства, что писателя делают детская зоркость и взрослая память, то у Константина Носилова были блестящие задатки стать писателем выдающимся. Этот аванс прочитывается в его детских рассказах.
Их немного, но при их чтении вспоминаются и толстовское, и горьковское «Детство», и «Детство Темы» Гарина, и «Детство Никиты» Алексея Толстого. В классически безоблачном для всех детстве Носилов сумел найти пусть скромные, но свои краски.
Особенность носиловских рассказов — ребенок в них непременно присутствует. Если даже роль главного героя там отведена взрослому, детское присутствие ощутимо.
Но и детским писателем его вряд ли назовешь. Вот такой парадокс. Он писал о детях и для детей, но вовсе не детским слогом, не меняя манеры.
Хорошо это или плохо? Похвально то, что Носилов искусственно не старался выбиться из тех рамок, которыми его талант ограничила природа: писал, как умел, не насилуя себя, не приноравливаясь. Может быть, ему так удаются детские рассказы, потому что он помнил свои первые столкновения с жизнью, когда неосознанно, но начинаешь понимать, что в этом безоблачном мире много странного, тяжелого, непонятного, когда начинаешь догадываться, что прожить хорошо — это вовсе не значит прожить легко.
Характерен в этом отношении рассказ «Бродяга». Есть в этом рассказе и замечательная июльская гроза, и грязная деревенская девчушка Дуняша, и мудрый, добрый бродяга, который, как всякий странник, возбуждает в деревенской ребятне повышенное внимание. Вместе с автором читатель как бы чувствует обжигающий вкус картошки, поданной стариком детям, видит страшноватый для детского глаза облик. Присутствует в этом рассказе и мудрая мать, которая позволила сыну встречаться с ссыльным бродягой, не побоялась, сердцем поняв, как много значит диковатый старичок для впечатлительного мальчика. И, конечно же, есть неизбежная детская тайна, которая придает этой поре жизни то очарование, которое мы, утратив, потом пытаемся уловить всю оставшуюся жизнь.
«И я повинился матери в тайном свидании со стариком-бродяжкою, но она не упрекнула меня ни единым словом, а словно обрадовалась еще этому, принимая стариковский подарок. (Старый скиталец кормился тем, что искусно плел корзинки из соломки. — А.О.) Это меня ободрило, и когда я на другой день отправился к этому старику, она завернула мне такой сверток, что я пустился бежать, чтобы обрадовать старика этой посылкой».
В рассказах бродяги отыщется исток многих носиловских интересов. Возможно, уже при письме, домысливая что-то задним числом, он приписывал памятному собеседнику то, что еще только вызревало в детской душе, но если мальчик тянулся к бродяге, то, наверное, потому, что бродяга выбрал для посева благодатную почву, зерна падали как раз туда, где их ждали.
«Он много мне рассказывал, и рассказы его были полны наблюдательности; и передо мной словно живая вставала в воображении эта Сибирь с ее странным разнообразным народом, со странными обычаями людей, населяющих ее на тысячи верст расстояния. А когда он начинал говорить про зверей, вспоминая свои встречи с медведями, волками, даже страшно было его слушать. Это был какой-то герой, только в рубище».

Не в бродяге ли исток и носиловских бродяжеств-странствий, не всегда понятных, стихийных и непредсказуемых?
Пройдет и сто, и двести лет, но останутся все понимающие матери, рисковые друзья-мальчишки и случайные мудрые бродяги, которые неожиданно надолго определяют наш жизненный путь.
Из незамысловатой обыденности в рассказе «Бродяга» вызревает тема вечности.
«С этого времени я стал посещать старика почти ежедневно. Он полюбил меня, и я проводил с ним почти целые дни за плетением корзиночек, слушая его рассказы.
И что это были за рассказы — интересные, неторопливые, полные неизвестной мне жизни! Я словно учился у этого старика географии, расспрашивал его подробно о разных людях, заставлял его рассказывать про природу, их окружающую, про зверей и птиц, про то, как живут люди в лесах, про то, как они катаются там на быстроногих диких оленях…».
Рассказ опубликован в марте 1916 года в журнале «Юная Россия», это одно из самых поздних его беллетристических произведений. Но как поразительно близко в писательской памяти его далекое детство, как не просто четки детали, а психологически точны ощущения давней поры. Невольно пожалеешь: возможно, именно на «детском» пути Носилова могли ожидать крупные писательские удачи.
Но на большое повествование у Носилова, вероятно, не хватило душевного замаха, хотя осталась книжка «Золотое время», в которой и собраны симпатичные рассказы из собственного детства: «Волки», «Никифоровна», «За саранками», «Сестра Оля», «Мои первые путешествия», «На колокольне».
Книга тоже поздняя. Строго говоря, трудно рассуждать об эволюции Носилова как художника-прозаика. Путь его был достаточно ровен, без заметных взлетов и неудач. Возможно, это свидетельствует о скромности его таланта, но вот то, что в конце этого творческого пути стоит едва ли не лучшая в художественном отношении книга «Золотое время», говорит о том, что творческий потенциал был далеко не исчерпан. Можно предположить, что писателем он стал потому, что его слишком давил, даже угнетал запас жизненных наблюдений. Но под конец жизни Носилов, кажется, расписался — практика писания разбудила в нем художника, настоящего творца.
Но — ненадолго. Или он снова не сумел воспользоваться до конца дарованным ему?
Один из лучших детских рассказов Носилова «Таня Логай». Он рассказывает о четырнадцатилетней героине Новой Земли, полярной амазонке, страстной охотнице, которая в свои четырнадцать лет дважды выходила победительницей в единоборстве с белыми хозяевами арктических льдов.
Покидая Новоземельский архипелаг, автор мог только предполагать, как сложится жизнь его героини. Понятно, что трудно. Но такой характер не мог затеряться в жизни.
Сложно сказать, чем подкупает этот очерк-рассказ, в нем вряд ли отыщешь особые художественные красоты, но он носиловский, потому что автору удается самыми безыскусными средствами точно передать редкий встреченный им в жизни характер.
Не случайно этот рассказ так часто переиздавался, а под названием «Храбрая Таня» был выпущен уже после смерти писателя. Дата переиздания — 1942 год — заставляет обратить внимание на то, что образы, созданные Носиловым, простые в своей героичности (или героичные в своей простоте?), оказались весьма созвучными эпохе, когда пришла година сурового испытания для нашего народа…
В детских рассказах, как серьезный мастер, Носилов никогда не сюсюкает, не подлаживается. У него качество настоящего художника — быть беспощадным к героям, не устраивать счастливых концов там, где их не могло быть.
Показателен в этом отношении рассказ из уральской старины «Катя Богданова», где Носилов позволил себе пофантазировать на тему, как было открыто первое уральское золото. Редкий для него случай, когда писатель описывает не увиденное собственными глазами, а берется пересказывать услышанную легенду. Бедную маленькую первооткрывательницу случайного самородка, бедняцкую дочку Катю, нечаянно попавшую в круг ожесточенных интриг, вместо вознаграждения ждала жестокая порка, доведшая ее до беспамятства.
Мы помним, что жестокий конец рассказа «Юдик» поразил Бажова. Но в этой беспощадности — особый гуманизм Носилова: когда страдают дети — значит, в человечестве что-то неблагополучно. Он не позволял себе проходить мимо юного человеческого страдания.
У документалиста Носилова был не беспристрастный, как может показаться, а добрый взгляд. Он всегда не забывал заметить среди встреченных им людей детей. Вот загнанный трудолюбец Галейко, вот нищие, жалкие, грязные лесные зверьки — пятилетний мальчонка и двухлетняя девчушка — внуки брошенного на произвол судьбы слепого старого вогула, дедушки Саввы. Пятилетний внучек уже помогает беспомощному деду. Вот чувства автора, лицезрящего малоприглядную картину нищеты и разорения: «Я сразу почувствовал себя дома среди этих людей, которые подкупили меня своим радушием и гостеприимством».
Носилов радовался, увидев человеческое там, где, казалось бы, жить можно только по звериным, диким законам.
Особое подразделение в «детской» линии Носилова занимает школьная тема. В сборнике «Среди наших инородцев» (издание журнала «Родник», 1903) половину книги составили школьные очерки: «Киргизская школа», «Вогульская школа», «Школа у остяков», «Самоедская школа». Это своего рода «социальный заказ» издателей Тихомировых: они просили своего автора не проходить мимо тех редких огоньков просвещения, которые хотя и тускло, но благодаря усилиям беззаветных энтузиастов все же светили и на далеких окраинах России.
«Когда я, сойдя с крыльца среди толпы учеников-вогулов, — пишет Носилов в очерке «Вогульская школа», — направился по тропинке к юртам, мне показалось, что стало светлее в этом лесу и отраднее в этой глухой чащобе».
В очерке «Школа у остяков» он описывает помещение Кондинского монастыря, в котором устроила школу алтайская калмычка Нина, которая приехала в кондинскую глушь «послужить бедным остякам…». «Как она уж учила там, я уже не знаю, но догадываюсь, что нужно иметь особенную страсть и привязанность к детям, чтобы решиться целое лето жить в грязной, вонявшей рыбой хижине».
Чувства его, когда он сталкивался с людьми, которые хоть чем- то хотели облегчить жизнь «инородцев», были однозначны:
«На душе такое чувство, что я готов был пожать первому встречному руку, поздравляя его с зарей новой, лучшей здесь жизни».
До «зари», пожалуй, еще далековато, но когда очень хочется, можно принять за нее слабый отблеск дальних зарниц.
Вместе с учителями, с которыми он встречался в путешествиях, Носилов был горячо убежден, что голове «инородца» грамота вовсе не противопоказана. Школьники-остяки, например, по словам учительницы, «охотно учатся русскому и привыкают к русскому языку, хотя, по-видимому, им сначала тяжела эта неволя». Нина составила для школьников простейшую остяцкую грамматику. Что не по силам казалось громаде отечественного бюрократизма, приходилось выполнять тщедушным добровольцам просвещения. Носилов сам видел, как ее ученицы читали книжки взрослым: «грамотные» юрты и выглядели чище. Писатель подарил юным грамотеям и свои книжки. Мы не знаем, какие точно, но зато известно, что и среди «инородцев» у него были читатели. Это нужно учесть особо, потому что, в общем-то, творчество Носилова практически неизвестно ненцам, манси, ханты, о предках которых он писал: когда широко издавались его книги, эти народности почти поголовно были неграмотны. Когда же в северные тундры пришла грамота, книги Носилова уже практически не издавались. А в «Северной антологии», собрании того, что писали русские писатели о северных народностях (издание такой книги давно напрашивается), Носилову, понятно, следовало бы отвести почетное место.
В селе Нахрачи, маленькой вогульской деревушке, — «полтора десятка маленьких юрточек с несколькими русскими домами, где живет священник и русский торгаш и где помещается волость и станция для приезжающих чиновников и начальства», Носилов встретился с учительницей из Березова. Она жила «убого, бедно, но чисто». В школе имелась библиотека общей стоимостью 16 рублей, а молоденькая учительница могла себе позволить единственное развлечение — лыжные прогулки. Она считала своих несмышленых учеников способными, называла их своей надеждой. Заезжему беллетристу она со смехом рассказывала о тех простых вещах, которые вводили в недоумение юных таежников: «Детей- вогулов сначала очень смущали часы: им все казалось, что там сидит кто-то, и только после того, как им показали механизм и объяснили, что тут нет ничего сверхъестественного, они, видимо, успокоились и не стали вздрагивать и пугаться громкого боя».
«Школьные» рассказы Носилова — как они ни малочисленны — выделяются в его беллетристическом наследии. Есть в них нечто щемящее, проникнутое тоской интеллигента, живущего в безграмотной стране, тоской, связанной с надеждой на то, что скоро в родной стране что-то должно измениться, и он ловит слабый лучик, который укрепляет его надежду.
Эти рассказы не потеряли своего значения и как исторический источник. Север не имел традиции просвещения, поэтому интересно всякое свидетельство о том, как грамота делала первые шаги в дремуче-безграмотных краях. Носилов не называет фамилий своих юных героинь, рыцарски бросившихся на борьбу с полярной тьмой невежества. Но они, безымянные, остаются в памяти читателя — представительницы славного племени российского учительства, которые во все времена не ведали преград и даже в приполярную тайгу, на ледяные арктические острова несли свет доброго и вечного.

Влюбленный охотник

К детским рассказам примыкает значительный цикл новелл о животных. Сегодня трудно понять правильно чувства охотника, скажем, конца предыдущего века — он нам кажется безжалостным истребителем всего живого, родоначальником того процесса, который привел к печальным Красным книгам. Но — как бы разобраться в этом парадоксе? — писатели-охотники оставили, пожалуй, самые тонкие описания характеров животных.
Вот «Яхурбет» — рассказ о собаке-водолазе, трагически погибшей в пургу. Верность зрения в рассказах о животных настолько точна, что звери у Носилова иной раз характернее, нежели люди. Яхурбет — символ собачьей верности, в новоземельских скитаниях он постоянно сопровождал, не покидая ни на один шаг, «даже ночью следил за моими движениями».
Как натуралист Носилов всеяден. Вот клуша из одноименного рассказа — полярная чайка — привязалась к спасшим ее людям, вернулась к ним на следующий год. Из нескольких фраз становится понятно, что значит для зимовщиков любая живая, тем более крылатая душа.
«В этот год выпала тяжелая зимовка: зима стояла суровая, льды еще с осени затерли наш залив, и мы едва дождались, когда показалось солнышко… При виде соседки по колонии (клуша вернулась. — А.О.) у меня даже слезы выступили на глазах, и как-то горько сделалось от этой тяжелой и скучной зимовки».
Рассказывая о себе, Носилов таких признаний обычно не делал. Здесь особенно важен эпитет «скучная» — полярное мужество как раз в том и заключается, чтобы вынести тяжелейшую скуку долгих темных месяцев. Видимо, прилет клуши высек в этой кремневой душе искру сентиментальной искренности.
Звери и птицы — «герои» его очерков и рассказов — нужны Носилову, чтобы высказать сокровенные мысли о том, что он считал главным для человека и человечества.
«Я часто думаю о том, какая была бы счастливая жизнь, — признавался он в «Клуше», — если бы ни птица, ни зверь не видели врага в человеке. Я уверен, что это может быть так, когда человек полюбит природу».
В рассказе «Ворона», воспевая вездесущую и несправедливо обижаемую защитницу леса и вестницу весны, опрятную санитарку, Носилов незаметно переходит к рассказу о тундровом одиночестве, о трех покинутых стариках, о чуме, где годами стоит тишина, и только вороватый воробей разнообразит эту гнетущую жизнь.


«После каждой такой поездки на остров, — осознает автор рассказа «Птичий остров», — мне уже было не так скучно в моем одиночестве, словно я побывал где-нибудь в обществе или повидался с близкими людьми».
Сказано просто, но именно в этой простоте сила убедительности. Палитра мастера становится тонкой, мелькают изящные, японской поэзии, образы: «Цветочки мака, низенькие здесь, как вся растительность на этом полярном острове, красиво оттеняют каждый камешек».
Из этого рассказа мы узнаем и об одном из увлечений полярного путника. Если существует клуб уральских фотоохотников, то, может быть, стоит выписать Носилову, хотя бы и задним числом, членский билет за «номером один». Носилов имеет на это все права. Фотоохоту он вел не где-нибудь, а в полярных широтах, выступая и здесь пионером нового дела.
«Я долго засиживался, долго следил, как птица-топорик, сначала спугнутая, кружилась около меня; я даже, случалось, прятался от нее между кочками и камнями со своим фотографическим аппаратом, чтобы дождаться того времени, когда она снова выстроится в ряды где-нибудь поблизости на выступе камня и снова займется своим делом, — красивая в своем наряде и оригинальная по своим милым движениям, — чтобы наблюдать ее, уловить минуты ее свободной мирной жизни».
Многие книги Носилова иллюстрированы его собственными, часто уникальными фотографиями. Даже собираясь на охоту, Носилов всегда брал с собой фотоаппарат. А ведь это только восьмидесятые годы XIX столетия, практика фотографирования еще не очень богата. Но в нем жил уже, нарождался истинный фотохудожник: он и мыслил часто фотообразами, непременно помня, как увиденная им картина будет выглядеть на снимке.
Особой авторской привязанностью пользуются белые и бурые герои его рассказов — медведи. Трагическую историю маленьких медвежат, подаренных ново-земельским колонистам отважной Таней Логай, поведал он в рассказе «Наши инженеры». Забавные медвежата служили увеселением всей колонии, разнообразя ее немудреную жизнь, особенно ублажая «инженерного» (медвежат за их безмерное любопытство к носиловским метеорологическим приборам прозвали «инженерами») кормильца — поваренка Мишку.
С всеобщими любимцами произошла беда — их покусали бешеные песцы, и Носилову ничего не осталось, как сделать из них чучела и отвезти в столичный зоологический музей.
Есть у Носилова и жестокий рассказ «Пуночки». Распутица захватила молодого путешественника в зырянском селе на Печоре, он случайно стал свидетелем жестокого действа — детишки ловили снежных жаворонков-пуночек: «купец просит… ему шкурки надо… грош дает». Герой рассказа стал платить «гроши» за то, чтобы выпустить птиц на волю. «Весь этот день я покупал птичек и выпускал их в окно». Рассказ — жестокий до натуралистичности, автор, не щадя читательских чувств, рисует неприглядную картину: дети губят птиц. Но эта жестокость манеры художественно обоснована — Носилов показывает не экологическую, а социальную трагедию: безвинных пуночек уничтожают не просто дети, а дети голодные, зарабатывающие пищу этой жестокостью. «Это было их детским промыслом, жестоким детским промыслом».
Очерки о животных имеют и сугубо познавательное значение. Вот большой очерк «Песец», опубликованный в четырех номерах журнала «Естествознание и география», после очередного путешествия на полуостров Ямал. Это очень поэтический очерк о белой полярной лисице, но скорее — о взаимоотношениях тундровика и песца. Носилов с истинно бремовской наблюдательностью рисует характеры знакомых песцов — то милого воришки, экспроприатора продуктов, то бесшабашного хищника, то хитрого обманщика.
«Я залег за самый возвышенный камень сопки и выставил аппарат (моментальную фотографическую камеру. — А.О.) в ожидании милого позитера. Не тут-то было, казалось, он видел проделку мою из щелей камней, и сколько я ни лежал на голом камне, остужая грудь и цепенея от сырости влажного воздуха, который заменяет собой лето {дело происходит на Новой Земле. — А.О.), песец не показывался и даже ворчал».
Старый номер давнего журнала с носиловским очерком о песце я показал современному исследователю — решил провести небольшую экспертизу писательского материала на актуальность. Экспертом выбрал научного сотрудника Салехардского стационара Института экологии растений и животных, крупнейшего специалиста как раз по экологии белого песца кандидата биологических наук
В.Ф. Сосина, попросив говорить без оглядки на писательский авторитет и давность исследований. Вячеслав Федорович признал дилетанта-естествоиспытателя наблюдательным. Носилов (по меркам 1909 года, когда был опубликован очерк) обобщил все тогдашние знания о песце и таким образом оказался единственным в то время авторитетом в этой узкой области зоологии. Хотя, как для всякого дилетанта, отметил Сосин, его исследованиям характерны отсутствие точных данных, привязки и регулярности наблюдений. (Наверное, это вообще присуще всей исследовательской деятельности Носилова, хотя он и стремился к дотошно-точной научности.) Носилов описывает полярно-уральского, ямальского и ново-земельского песца. «Подобных исследований не был ни до, — со вздохом признался Сосин, — ни после Носилова». Никто из отечественных зоологов так и не удосужился забраться на Новую Землю, чтобы исследовать тамошнего песца. Впрочем, Носилов слишком часто ссылается на информаторов-самоедов, практически безоговорочно доверяя им. Как писатель он мог себе это позволить, как исследователь — должен был непременно перепроверить.
Компетентное мнение позволяет взглянуть на нашего героя глазами современного ученого. Особенно заинтересовали Сосина носиловские сведения о черном гусе — неистовом враге песца на полуострове Ямал.
— Не черная ли это казарка? — задался он вопросом. — Или казарка белошеяя, которая сегодня дальше Новой Земли и не распространена? А может, вообще неизвестный и вовсе исчезнувший вид северных гусей?
Слушая своего собеседника, я отметил про себя деталь: помимо всего прочего, строго документальные носиловские очерки могут быть использованы как источник, особенно в том, что касается истории освоения Севера. Но ведь, оказывается, естественно-беллетристические новеллы Носилова — неплохой свод исторических сведений для зоологов, экологов, биологов. Он сообщает поистине уникальные сведения из тех уголков земли, где о системных научных исследованиях тогда еще не шло и речи.
Из путевого очерка «Тундра и ее обитатели» можно узнать, например, что во время очередного путешествия на Ямал Носилов наблюдал в карских водах акул, громадных моржей, белых дельфинов, гренландских тюленей, китов.
Для экологов сведения редчайшие.
Вот портрет монументального моржа-вожака, сегодня исчезнувшего из ямальских вод:
«Он лежит у самой воды, готовый при первом шуме, при первом подозрении броситься в воду и дать сигнал к обороне; он часто просыпается, поднимает громадную голову, приподнимается на толстых, широких ластах и порой, заподозрив что-нибудь подозрительное, подолгу остается, не шевелясь, в одной красивой позе, с повешенными клыками, с раздутыми усами, с гордым видом, не столько доверяя своему слабому, подбитому солнцем зрению, сколько обонянию и слуху».
Очерк иллюстрирован отличными авторскими снимками (не зря потрачено время и испытано терпение), отпечатанными известным московским мастером П. Метцгером. Если учесть, что в этих же номерах журнала «Вокруг света» печатались материалы о Турции, Сахаре, Алжире, Трансваале и Абиссинии (это происходит в 1896 году, когда, по словам журнала, «девятнадцатый век готовился умирать»), очерки Носилова открывали отечественному читателю новую, почти как и Сахара, экзотическую страну — Ямал.
В тех же номерах «Вокруг света» его имя рядом с Луи Буссенаром, Андрэ Лори, Жюлем Верном, Робертом Льюисом Стивенсоном, Редьярдом Киплингом. Под одной обложкой они оказались с земляком Дмитрием Маминым-Сибиряком, который в популярном журнале опубликовал повесть «За драгоценными камнями».
Соседи по «Журналу для всех» — Иван Бунин, Андрей Белый, Константин Бальмонт.
В других журналах и сборниках его рассказы рядом с произведениями Николая Телешова и Сергея Елпатьевского, Николая Златовратского, Александра Куприна.
Упоминая эти имена, как бы не впасть в соблазн сопоставить их таланты с дарованием Носилова. Но он был — и это следует подчеркнуть — равноправным участником литературного процесса, в котором властвовали законодатели тогдашней литературной жизни.


Терпеливый героизм

Пора переходить к основному наследию Носилова, к тем рассказам, новеллам и очеркам, в которых он выступает как бывалый путешественник, опытный следопыт, знающий человек, искушенный полярник. Хотелось бы посмотреть на эти рассказы вот под каким углом зрения: сможет ли найти в них интересное для себя современный читатель, есть ли в них вневременной интерес? Носилов открывает для своих современников Дальний Север, полярную Россию. Заслугу можно не забывать, припоминать при случае, но часто, кроме забываемого имени, мы ничего не вспомним. Наверное, не нужно винить забывчивое человечество — оно выбирает лишь то, что имеет на это бессмертное право. Искусственное возбуждение интереса приводит к кратковременному воскрешению из небытия. Реальность жизни в ее протяжении не жестока, а безжалостна. Тлену времени может противостоять лишь живая сущность наследия, которое оставил после себя человек.
Есть ли «живая сущность» в литературном творчестве Носилова? Вопрос, который, видимо, следовало поставить в самом начале, в первом абзаце этой книги.
Я бы покривил душой, если бы сказал, что все написанное Носиловым читал с нескрываемым интересом. Его длинноты, боюсь, навевали скуку не только на меня, но и на современного ему читателя, автора не спасает даже то, что он описывал места экзотически интересные.
Могут вызвать ироническую улыбку его расхожие сентенции. Не блещут особой оригинальностью взгляды, которые он высказывал в таких «непогрешимых» изданиях, как «Церковные ведомости» или «Пастырский собеседник», одолевать этот официоз требовалось лишь для того, чтобы выудить недостающий биографический факт или любопытную деталь из его путешествий.
Признаюсь честно, нет нужды преувеличивать роль Носилова как писателя. Его жизнь достаточно интересна и занимательна и вполне заслуживает исследования и описания. Эта яркая судьба заставляет задуматься, задуматься и о себе, потому что в носиловском случае мы сталкиваемся с ярким примером, как провинциальный даровитый юноша сам, самостоятельно делает себя, выращивает из себя личность серьезного масштаба. Ведь мы не заикнулись о гипотетической альтернативе, варианте его судьбы. Мог бы он, подобно отцу, стать сельским священником, проповедовать


любовь к ближнему и уважение нищего к богатому, потеряться в провинциальной среде? Вполне. И даже в анналах Уральского общества любителей естествознания, имевшего богатый актив нештатных помощников, затерялось бы его имя. В провинциальном небытии пропали его многочисленные братья, сестры, однокашники. Он делал себя сам, и пример подобной человеческой состоятельности всегда во все времена поучителен. Надеюсь, мой читатель там, где даже не хватало документированных аргументов, понял авторскую мысль, что это биография человека, который устроил себе жизнь нелегкую, опасную, но интересную.
И все же должен сказать предельно откровенно: писатель Носилов забыт незаслуженно. Не думаю, что нужно издавать собрание его сочинений, но томика избранного он достоин. Носилов в качестве компетентного советчика и поводыря вполне бы пригодился. Не обладая талантом особого психологизма, он все же сумел передать ощущения и настроения человека, столкнувшегося с непознанной стихией северного притяжения и полярного отталкивания. Как всегда, подкупает искренность писателя, много повидавшего в жизни.
«Страшное это состояние душевное — в полярную ночь, когда человеку кажется бесцельною жизнь, когда ему кажется, что никогда уже не проглянет для него яркое солнце, когда ему кажется, что для него все уже кончено на земле… В полярную ночь, особенно когда нет возможности даже прогуляться возле хижины, страшно, тяжело и скучно: стараешься спать, но сон летит от тебя, спускаясь к тебе только на короткое время, вместо сна какая-то дремота». Так он дневниково-достоверно описывает состояние трех поморов в «Истории одной полярной зимовки». В этом рассказе Носилов берет драматический сюжет, создает героические характеры. Но — не правда ли? — странный героизм нам показывают. Наверное, в северных приключениях читатель ищет и чаще всего находит занимательный драматизм, столкновение страстей, яркий конфликт. То, что описывает Носилов, возможно, скучней, но зато — достовернее. Это героизм повседневного полярного существования, писатель не впадает в игрушечный оптимизм, в игру в героизм. Прочитав полярные, особенно новоземельские очерки и рассказы Носилова, всякий его читатель выведет одну, но бесспорно полезную мысль — Север от человека требует героизма особого свойства, свойства долговременного — героизма терпения. Геройство, героический поступок — действие мгновенное, вспышка всего лучшего в человеческом характере. Для полярных условий требуется долговременное притяжение сил, лучших сил в человеке.
Почему и сегодня — при масштабном освоении полярных территорий — столь много беглецов с Севера? Социологи приводят тревожащие цифры — новичок покидает Север, как правило, уже на первом году. Почему? Да потому просто, что новичок не настроен, не подготовлен той же литературой, которую он не читал о Севере, на долговременность высшего проявления своих сил. Героизм терпения — вот первый завет Носилова, писателя и знатока Севера. Как всякий урок, возможно, он преподан излишне наставительно, но для северного долготерпения требуются именно такие уроки.
Носилов не умиляется, не собирается утешать читателя, всегда остается верен тому, что видит.
«Кругом — безжизненные холодные темные горы, кругом один камень и снег даже в летнее время… кругом — одно безмолвие страшное, и впереди одно одиночество».
Наверное, он сам, подобно героям «Истории полярной зимовки», в таком свете увидел впервые Новую Землю.
Вполне еще восторженный молодой человек, он, наверное, мог прибавить розовой краски, экзотически-полярного малинового звона, но за писательским столом он оставался неизменно честным. Он писал этот рассказ для читателей «Юной России», но кавычки можно убрать, еще раз похвалив автора за то, что юной России он старался говорить правду, не глянцуя полярные картины.
«Заблудившийся даже на час человек сходил с ума от одного сознания, что его окружает мертвая природа».
«Жутко в этой тишине при виде мертвой заснувшей картины, словно вы в первый раз проникаете сюда с сотворения этого острова и присутствуете при акте смерти природы. Не горы, а кладбище какое-то величественных гор, над которыми — вечный покой и вечное гробовое молчание».
«Вы один на этой земле».
В мрачных новоземельских описаниях Носилов достигает поистине библейской эпичности — как точно проговорено: могила солнца, смерть природы. Таковы полярные контрасты. Здесь жизнь и смерть отделяет один шаг. Юная красавица Новой Земли Таня Логай спасла его от верной смерти, когда он заблудился: «Этот случай так повлиял на меня, что я еще во сне вздрагивал и вскакивал от ужаса, видя себя еще среди мрака и равнины».
На архипелаг пала знаменитая новоземельская бора.
«Мы добыли огня, в комнатах хотели было заняться обычным делом, чтобы отогнать грустные мысли о буре, которая пугала своей неизвестностью; но заняться чем-то решительно было невозможно (это деятельному-то Носилову! — А.О.): тревога, беспокойство, ожидание чего-то неприятного невольно овладели всеми».
Взгляд Носилова на Север может показаться мрачноватым, даже угрюмым.
«Всех давит эта вечная тьма, — замечает он в «Белом госте», — всех давит эта вечная на плечах шуба, все давит эта постоянная замкнутость, и мы, как сонные, ходим друг к другу, не имея ничего нового сказать, потому что все уже переговорено тысячу раз за зиму, не смея даже взглянуть друг другу в глаза, чтобы не обнаружить, как нам тяжело, как грустно…».
Подборка подобных цитат если и не отпугнет, то вряд ли привлечет внимание к Северу тех, кто собрался испытать здесь свой характер. Но это лишь первое впечатление, это не мрачный, а реальный взгляд («Простим угрюмство — разве это / Сокрытый двигатель его? / Он весь — дитя добра и света…»), и более того, это взгляд неравнодушного, а любящего, влюбленного в этот тяжеловатый для человеческой психики край.
«Он любит свою тундру, — рассказывает Носилов о своем герое-ненце, — он связан с ней всем своим существом и, даже умирая, просит положить его на ее холодную землю, среди ее пустынь, где гуляет только один свободный ветер».
Так, сыновне, любит и Носилов эту суровую землю. Мучаясь от бессилия, что не может запечатлеть всех ее красок, стараясь найти точные слова, он хочет выразить ее невыразимо странную прелесть.
«Боже, как хорошо было это утро светлого праздника, как чудно вдруг ожила природа Севера, какой незабвенной сильной волной ощущений влились в душу впечатления».
«Эта милая повсюду природа, кажется, сделает всякого и сильным, и веселым, и любящим, и молодым…».
«И помню, что я долго еще бродил между болотами, кочками и озерками, наблюдая новую для меня жизнь и полярную весну и, вероятно, представляя из себя странную фигуру — в одной рубашке, с непокрытой головою, только что пробудился и выполз из чума на улицу, — что ко мне, наконец, прискакал на оленях в санках пастух, чтобы, вероятно, убедиться, в здравом ли я состоянии».
Эти пейзажи пробуждали «цветной» взгляд писателя: «Вот и чум, розовый сегодня при лучах солнца».
Розовый чум — это носиловский образ тихих, но западающих в душу красок Севера.
Человек, живущий на Севере, но знающий и другие края, к суровой своей земле всегда относится неоднозначно, ибо и жизнь здесь так же неоднозначно хороша или плоха. Вероятнее всего, борется постоянно с желанием покинуть Север ради других, более обихоженных солнцем мест. Вот это вечное, можно даже сказать, диалектическое движение души северянина, наверное, первым подметил Носилов. Однако затем это противоречие было в расхожей полярной беллетристике другими авторами незаметно то ли забыто, то ли размыто в угоду сугубо героическому пониманию жизни на Севере. Возможно, поколение сегодняшних освоителей северных окраин сталкивается с издержками именно такого, неверно однозначного подхода, и былой романтизм устремлений не выдерживает испытания жестокой действительностью.
Мы здесь сталкиваемся с распространенным явлением, когда забываем уроки литературы, которая на самом первом этапе подсказывала, нащупывала верный путь. Забывается не просто конкретный писатель Носилов, но тот кусочек опыта человечества, который ему удалось заметить и обобщить.

Мир северянина

Если меня постоянно выносит за рамки литературоведческого анализа творчества Носилова, то лишь потому, что он был пионером русского практически реального понимания национального Севера. Это необходимо обозначить: в отечественной литературе действует сильный отряд писателей-северян, представленный всемирно известными именами: чукча Юрий Рытхэу, нивх Владимир Санги, манси Юван Шесталов, ненка Анна Неркаги, юкагир Семен Курилов, ханты Роман Ругин. Они принесли тонкое, точное, национальное понимание феномена Севера. Носилов же передавал точное восприятие Севера русским человеком. Оно могло появиться только потому, что он сумел понять, воспринять мироощущение коренного северянина, аборигена — ненца, ханты, манси, селькупа. В очерках и рассказах он по тогдашней привычке не стеснялся употреблять оскорбляющего термина «дикарь». По существу же, людей, рядом с которыми долгое время жил, помощью которых пользовался, которые спасали его в трудное время, он, понятно, никогда «дикарями» не считал. Под расхожим словом у Носилова действует смышленый, расторопный и, главное, прекрасно понимающий опасную северную природу человек.
«Читатель удивится поэзии рядом с самоедом. Но это так. Какая душа человека не отзовется красоте природы Севера, ее таинственности, какой человек останется тупым, равнодушным перед первобытной природой? Вы, как первобытный Адам, шествуете по этой голой земле, наблюдая кругом нетронутую человеком природу, и что-то возвышает вас, сливает с этою природою… В вас просыпается инстинкт ваших предков, может быть, таких же дикарей, как самоеды Севера, — инстинкт, который заглушила жизнь, оторвавшая вас давно-давно от этой милой и чуткой природы».
Конечно, в этих пассажах слышатся отголоски теорий о «золотом времени» первобытности, слиянности человека с первородной природой, но ведь пишет это человек, не умствующий в своем домашнем кабинете, а на себе испытавший «дикарскую» жизнь. Он рисует реальные достоинства аборигена Севера, не возводит его на придуманный пьедестал. Самоед или остяк, описанный без привычных для того времени предрассудков, сам возвышается в своем естественном величии. Понимание жизненных принципов северного аборигена происходило потому, что Носилов ехал на Север не учить, как это чаще всего бывало, а учиться, вынужден был учиться той полярной мудрости, без которой здесь невозможно выжить.
Старый самоед, герой рассказа «На родине Окотетто», «решительно не понимал меня: как можно жить даром, отдыхать, когда все работают и бьются до самой своей смерти?».
Характерный штрих. Как часто путешественники, сталкиваясь с такой «непохожестью» образа жизни, торопились отнести это к «примитивности» мышления северян. Носилов же всегда задумывался, что лежит в основе этой непохожести, стремился дойти до истока. «Движение души», — слова Носилова, он первым начал заниматься этими движениями души северянина, когда его предшественники останавливались на необычных одеждах, непривычных нравах и обычаях полярных аборигенов. Всем своим творчеством незаметно, но последовательно и настойчиво Носилов способствовал, чтобы в обществе, зараженном шовинистическими и великодержавными предрассудками, утверждалось уважение к мужественному жителю Севера.
«Дикарь сознательно, быть может, даже с радостью покоряется вечному закону природы, встречая равнодушно смерть, как привык он к опасностям в жизни…».
Из этого художнического понимания души «инородца» рождалось и отношение Носилова-гражданина к проблемам национального и социального угнетения аборигенов Севера.
С первых своих выступлений в печати Носилов занял однозначно определенную позицию. Как всякий буржуазный интеллигент (скорее либерал, чем радикал), он не знал кардинального решения проблемы, предлагаемые им варианты нерешительны, расплывчаты. Но в своей критической позиции Носилов последователен на протяжении всей жизни. В этом отношении ранние произведения неотличимы от поздних, мудрая взвешенность зрелых суждений дополняет молодую запальчивость.
В очерке «Через десять лет» из книги «У вогулов» есть выстраданное авторское признание:
«Они (вогулы. — А.О.) жаловались на русских купцов; жаловались на свое ближайшее начальство; жаловались на то, что у них отнята самостоятельность и свобода; жаловались так горько, так искренно, так справедливо, что я, рискуя собственной безопасностью, решился вырвать их из рук купцов, из вечных долгов и стать в защиту их от их начальства. Но это слишком дорого мне досталось. Местные купцы не раз подкупали тех же вогулов застрелить и отравить меня. На меня сыпались доносы местному губернатору; в меня даже стреляли…».
Такой свидетель, как Носилов, в недосягаемой сибирской глухомани обнаглевшему промышленнику действительно был не нужен.
Реальным оружием Носилова оставалось перо. Он беспощадно рисует неприглядные сцены насилия. Молодой вогул Кузьма Пакин решительно отказался платить несправедливый ясак, и тут же «как на преступника, накинулись на него начальство и купцы, старшина уже распорядился принести розог, в избе показались березовые вицы…». Благодаря вмешательству Носилова старика Никиту освободили от уплаты долгов: как оказалось, уже десять лет он платит ясак зря — возраст освобождал его от налога. Лучшие сцены в очерке «Через десять лет» перекликаются с обличительными страницами «Записок охотника».
«Гул, гам, драки, ссоры, таскание за волосы, крик и плач покинутых матерями детей, вой собак, открытые двери юрт, выбитые стекла, валяющийся на траве народ, женщины, ползающие по берегу на четвереньках, бесстыдство девушек, грубые шутки парней, разврат, русская ругань в устах даже женщин и площадная брань мужиков, все это так поразило меня, что я долго не мог прийти в себя».
Вот они, плоды «цивилизации», которые несла на окраины государства свое великодержавное свинство, доводила народы, нуждающиеся в поддержке, до дикого скотства. Дикими были не сами народы, дикими их делал строй.
«Опять выступать в защиту дикаря? — задается вопросом Носилов. — Кажется, что да; только теперь надо его защищать от цивилизации, как это ни грустно и горько».
«Мне кажется, стань я на место вогула, живи я в его грязной, бедной, темной, с одним брюшинным окошечком в лес юрточке, ходи я вечно по этому мрачному лесу, мерзни я вечно на воде в долбленом челноке, слушая только вой леса, стук черного траурного дятла да дикий хохот и плач филинов — право, кажется, я был бы таким же вогулом, с такой же душой».
Следы повсеместного и повседневного, обычного угнетения Носилов замечал всегда.
Вот описание разгульной Обдорской ярмарки, куда съезжались ненцы из самых дальних, приморских тундр. «Торг производился со страшным ущербом для самоеда и громаднейшей выгодой для торгаша». Не особо изощряясь и не мудрствуя лукаво, состоятельные обдоряне зазывали тундровика в гости, спаивали, обчищали и выгоняли на улицу. Этакое «гостеприимство» шло по всей Сибири.
Неистовый в своем искреннем обличении Носилов, как всякий либеральный интеллигент, беспомощен в «рецептах» исправления положения. Отметив, что «вогулы очень умный, наблюдательный и при этом веселый народ», Носилов тем не менее соглашается с идеей русификации самобытного народа, в этом видит приемлемый путь выживания племени. Этот интеллигентствующий «колониализм», это гуманистическое русификаторство — боль неверия, крик бессилия, трагедия бесперспективности, которую, конечно же, переживал не только Константин Носилов, но и всякий задумывающийся русский интеллигент.
Не будем искать у него того, чего не найдем. Вспомним, когда приходит срок и надо кричать «караул!», мы не затрудняем себя поиском точной и изысканной фразы, предполагая, что нас поймут, что изысканные слова только затруднят понимание, оттянут время. Часто Носилов обходится этим захлебывающимся, но исчерпывающе содержательным «караул», бескомпромиссно выражая свое отношение к тому, что увидел. Он торопился высказать современникам — взахлеб — то, что увидел. И то хорошее, что он видел в полярной России, и то, с чем не могла мириться его совесть российского гражданина.
Его гневный, захлебывающийся голос был услышан современниками. И Чеховым. И Толстым. И Бажовым.

«…слог, и настроение…»

Но пресса того времени не особо замечала книги Носилова, был, в общем-то, отмечен только носиловский дебют. Книжки «Недели» откликнулись на «Историю одного самоеда» заметкой «Пионер Новой Земли», на семнадцати страницах пересказав сюжет очерка. В «Историческом вестнике» Б. Глинский в статье «Заброшенный край» выделяет Носилова на скудном фоне пишущих о Севере. Через два года тот же «Исторический вестник» (А. Круглов) ставит Носилова в один ряд с такими популярными «северниками», как С. Максимов, М. Сидоров, В. Латкин, В. Данченко.
Более высоко ценили Носилова земляки. Газета «Урал», откликаясь на выход книги «У вогулов», назвала автора «талантливым бытописателем вымирающих инородческих племен». Автор рецензии восторженно отмечал мастерство земляка: «Поэтичнее некоторых его этюдов трудно себе что-нибудь представить. И слог, и настроение оригинальны у него всегда».
Позднее критика как-то снисходительно проходила мимо всего, что печатал Носилов, его творчество не проанализировано до сих пор. Попытка сделана кандидатом педагогических наук доцентом Курганского государственного педагогического института М.Д. Янко в «Ученых записках КГПИ» в статье «Очерки и рассказы К.Д. Носилова». Скорее это не литературоведческий, а политико-социальный анализ, приуроченный к 100-летию со дня рождения Носилова. С анализа мастерства писателя критик сбивается на разбор действий его героев, социальной ситуации. Носиловское творчество М.Д. Янко в основном интересует как источник сведения по социальной истории народов российского Севера. При всем том у него есть интересные замечания, касающиеся мастерства Носилова, и, солидаризируясь с ними, хочу их процитировать: «Активным действующим лицом очерков и рассказов Носилова почти всегда выступает сам автор. Писатель в Носилове неотделим от исследователя, занятого мыслью служить людям своими открытиями… Фактичность и жизненная достоверность — характерные особенности очерков и рассказов писателя… Введение в повествование дневниковых записей, воспоминаний делает изложение убедительным и конкретным».
Сделав общие посылки, М.Д. Янко переходит к автобиографическому циклу рассказов: «Следуя традициям С. Аксакова, JT. Толстого, Н. Гарина (странно, носиловские вещи почему-то сразу ассоциируются с «детскими» вещами этих крупнейших писателей. — А.О.) в изображении детской души, Носилов, однако, во многом своеобразен». Но «в автобиографических рассказах Носилова нет глубокого изображения «диалектики души» ребенка. Они кажутся рассчитанными на впечатлительного читателя с обывательским кругозором». Как ни сильно последнее замечание, критик, возможно, прав, но вряд ли стоит упрекать Носилова в сознательном расчете на читателя-обывателя; просто там, где не хватало дарования показать сложную диалектику растущей детской души, автор прибегал к внешним эффектам, которые привлекают читателя с не особо взыскательным вкусом.
Янко проводит и анализ языковых достоинств и недостатков носиловских произведений:
«Большинство произведений Носилова написано чистым, красочным языком, напоминающим лучшие страницы произведений Чехова, Короленко, Мамина-Сибиряка. (Сравнивать с Чеховым — все же слишком смело. — А.О.) Сжатость и лаконичность языка носиловских очерков сочетается в его рассказах из северного быта с развернутой фразой, переходящей в эмоциональный период. В языке Носилова слышна мелодия народной песни, проступает ритмика народной сказки, видна пословичная сжатость и выразительность фразы… Описания природы полны лиризма, они воспринимаются как стихи, просятся на музыку. (Янко часто не хватает чувства меры, его комплиментарность иногда переходит в крайность и, кажется, продиктована лишь тем, чтобы привлечь внимание к забытому земляку. — А.О.) В пейзажных картинах Носилова, выдержанных в гоголевских традициях, видны и восхищение природой, и светлая радость человека, наслаждающегося жизнью»…
Обстоятельная работа М.Д. Янко, пожалуй, лучшая из посвященных творчеству Носилова. Одна из мыслей литературоведа не потеряла актуальности и по сей день: «Издание сборника избранных произведений КД. Носилова будет прекрасным подарком для нашей пытливой, стремящейся к знаниям молодежи». Думается, не только для молодежи.

Пером репортера

…Душан Маковицкий, врач и друг Льва Толстого, в своих «Яснополянских записях» свидетельствует, что в феврале 1907 года «за чаем Л.Н. вспоминал, что читал в «Новом времени» 31 января Носилова из Баку. Как толпа убила двух экспроприаторов. Л.Н.: это ужасное событие. Это тип людей, которые не могут удержаться, их энергия так сильна».
Если поискать, в записях Маковицкого мы еще раз наткнемся на имя Носилова. Март 1905 года:
«Дунаев читал вслух из «Нового времени» от 25 марта «По Гурии». Л.Н. слушал очень внимательно длинное чтение, был взволнован, лицо посинело, как у больного».
«По Гурии. Озургетгы» — очерк Носилова.
Пожалуй, многие пишущие позавидовали бы такой реакции, тому впечатлению, какое производит их газетная статья на такого великого читателя, как Лев Толстой. Даже из этих цитат очевидно, что публицист Носилов производил на современных ему читателей сильное впечатление. Носилов-публицист — это целая эпоха. Трудно найти в дореволюционной уральской журналистике имя, которое бы столь часто появлялось на страницах петербургских и московских газет. Носилов начал свой журналистский путь с «Екатеринбургской недели» и никогда не порывал связей с уральскими и сибирскими газетами. Среди изданий, в которых он публиковался, — «Восточное обозрение», «Урал», «Уральская жизнь», писал он в газеты Тюмени, Тобольска, издания других сибирских городов. В его биографии отмечен интереснейший факт. Константин Дмитриевич постарался для города, который мог считать родным, — Шадринска. Этот город своей газеты не имел. В 1904 году началась русско-японская война, а Носилов в качестве корреспондента «Нового времени» отправился на театр военных действий. Он организовал в Шадринске издание телеграмм Российского телеграфного агентства (РТА). Так Шадринск получил свою газету. Просуществовала она, правда, короткое военное время, но издательские традиции были заложены.
О том, с каким вниманием он относился к местным изданиям, свидетельствует и такая деталь: в 1902 году Носилов в «Урале» поместил первый месячный метеорологический прогноз по Уралу с 18 апреля по 18 мая. О тщательности можно судить хотя бы по тому, что прогноз делался не только по всему Уралу, но и по отдельным климатическим районам — Екатеринбургскому, Пермскому, Уфимскому, Златоустовскому. Сеть метеостанций на Урале тогда была чрезвычайно слаба и неразвита, для полноты климатической картины не хватало наблюдений полярных станций, которых Россия еще не имела. Если Константин Дмитриевич взялся за это дело, то, надо полагать, считал себя достаточным знатоком уральской погоды. Опыт, скорее всего, был удачным, ибо и позднее Носилов выступал в роли климатического оракула.
Кроме многочисленных путевых и этнографических заметок в местных газетах Носилов публиковал проблемные статьи, заслужив славу пламенного полемиста. Так, в «Уральской жизни» он часто выступает по проблемам развития железнодорожного транспорта на Урале: «Для чего нужна Тавдинская дорога?», «Железнодорожные перспективы», агитирует за скорейшее строительство линии Пермь — Кунгур — Шадринск — Курган, ветки Синарская— Шадринск, дискутирует, куда вести линию — на Курган или на Мишкино, дает хлесткие ответы шадринским прожектерам — высмеивает инициаторов еще одного грандиозного проекта. В «Письме из Шадринска» он с удовольствием отмечает, что борьба за дорогу Синарская — Шадринск закончилась успешно: «население найдет себе заработок для прокормления».
Он считает нужным выступать не только по сугубо местным транспортным проблемам. В августе 1911 г. Носилов возражает некоему Стрижову по поводу проекта Чердынского земства, защищая проект Урало-Беломорской железной дороги, ибо север Урала таит в себе «богатства недр и огромные нетронутые лесные массивы».
В местных газетах Константин Дмитриевич рассказывает о замечательных современниках, с которыми его сводили жизненные пути: публикует воспоминания о знаменитом парижском скандале и его «герое» вице-адмирале Н.И. Скрыдлове, о профессоре Томского университета Н.Н. Топоркове — строителе великолепной лечебницы для душевнобольных, о пермском краеведе Д.И. Смышляеве.
Много публиковался Константин Дмитриевич в «Московских ведомостях», но главное — это, конечно, та газета, по которой узнали о нем и Чехов, и Толстой. Носилов называл себя сотрудником «Нового времени», Чехов, разыскивая его адрес, обращался именно в ее контору. Но нет подтверждающих документов, чтобы считать Константина Дмитриевича редакционным сотрудником, — он наверняка не закабалял себя штатными рамками. Известно, что Мамин-Сибиряк также считал себя сотрудником нескольких петербургских изданий, хотя в штате этих газет не состоял. Вольная жизнь разъездного публициста удобнее. На театр русско-японских военных действий Константин Дмитриевич выезжает в качестве полномочного представителя «Нового времени», по заданию газеты он предпринимал путешествия на Кавказ — в Батуми, Баку, на Каспий. Именно из кавказской командировки он привез взволновавший великого Толстого очерк «По Гурии». Известны адреса и других «нововременских» командировок — Ашхабад, Персия, Туркестан, Ташкент, Мурман, Белое море, Казахстан. Желания публициста и газеты совпадали.
Кому отдал перо уральский публицист? Ко времени прихода туда Носилова «Новое время» растеряло свои либеральные и утрачивало честно-консервативные позиции. Издатель «Нового времени» А.С. Суворин все более правел, искушаясь в правоверном монархизме. Должно отличать позицию Носилова от нововременской линии. Константин Дмитриевич, давний читатель «Нового времени», как личность формировался в то время, когда газета переживала расцвет влияния и популярности в среде думающей российской интеллигенции. Вряд ли он не заметил махрового поправения, но, как многие заблуждающиеся люди, полагал, что газета вернется к начальным истокам. Таким образом, он задавался невыполнимой целью «исправить» направление газеты. Суворина подобная позиция устраивала. Будучи редактором газеты более чем проправительственной, он хотел, чтобы у «Нового времени» было оппозиционно-либеральное лицо. Тем более что о сибирских и отдаленно-северных вопросах Суворин позволял писать в либеральном духе.
Библиография газетных статей Носилова, которую создал К.Н. Донских, насчитывает более семисот названий. Большинство из них — статьи в «Новом времени». К сожалению, библиография во многих случаях неточна, но представление о том, что волновало Носилова, составить можно. Писал ли он о колонизации Северной Сибири, в защиту ли вымирающих, о продаже казенных земель, о «наших» делах в Персии, о том, как устраивают переселенцев и отчего бунтуют крестьяне, он всегда оставался верен демократическим позициям, которыми проникнуты и его книги. Даже названия статей свидетельствуют о том внимании, которое придавал
Носилов окружающим его бедствиям: он пишет «с голодных мест», о «жестоких нравах деревни», падеже скота в Зауралье, чуме в Западной Сибири, о невинно осужденных, об инвалидах в деревне, административных погромах, продовольственных мытарствах.
Как публицист он представлял опасность не только для купчиков, которые жирели на беспощадной эксплуатации в глухоманной Сибири и собирались пристрелить его. «Пик» носиловской радикальности в публицистике, естественно, приходится на годы первой русской революции. Постоянные темы этого времени: «К причине крестьянских беспорядков», «На голодовке в России», «Как судятся наши крестьяне», «Новая смута в деревне», «Бескормица», «Бюрократическая опека», «Тяжелый год». Позже революционность пошла на спад, в статьях стали преобладать вопросы хозяйственные: «Коневодство», «С башкирских мест», «Железнодорожные порядки»…
Сын своего времени, Носилов оставался последовательным в своих взглядах и не торопился менять их. Об истории одной носиловской публикации рассказывал шадринский краевед Леонид Осинцев:
«Когда Константин Дмитриевич жил под Шадринском, к нему часто приходили крестьяне близлежащих деревень, рассказывали о своих бедах и заботах, просили совета или помощи. И вот весной 1912 года молодая женщина из деревни Погорелка обратилась с просьбой телеграфировать на Ленские золотые прииски запрос о судьбе мужа, показав писателю его письмо. «Дай бог выбраться к весенней работе домой с этих приисков, — писал жене шахтер- горняк. — Работал всю зиму, а заработка, пожалуй, не хватит на дорогу. Против прежних лет дело совсем здесь стало плохо — притесняют без всякого сожаления… Все, что выработаешь, уходит на харчи: дороговизна страшная и придирки». Запрос писатель сделал, а вскоре подготовил и напечатал в одной из газет в апреле 1912 года корреспонденцию «К событиям на Ленских приисках». Публицист использовал в статье сведения, полученные раньше из бесед с рабочими, которые возвращались с приисков и жаловались на невыносимые условия труда там. Он писал о том, что поразивший Западную Сибирь голод 1911 года погнал на заработки, в том числе и на прииск, десятки тысяч крестьян, которые соглашались работать на любых условиях. Компания золотопромышленников захотела избавиться от «дорогих» для нее рабочих, договоры с которыми были заключены до наплыва дешевой силы. Как справедливо заметил автор, велась «биржевая игра на голод».
Слабое место публициста Носилова — выводы. Носилов возмущен не столько тем, что ленские капиталисты расстреливают рабочих, а тем, что они не опубликовали списки погибших, считают излишним отвечать на запросы родственников.
Но чаще всего сам материал, который анализировал Носилов, имел взрывную силу, а публицист не чурался остро-опасных тем.
Наверняка он прекрасно понимал все несовершенства современной ему жизни, видел вопиющие ее язвы, боролся с ними, как считал нужным, но другой социальной системы, которая могла бы заменить этот прогнивший строй, пожалуй, для России не представлял.
Актуальной темой для Носилова оставалось освоение Севера. Он быстро откликался на волнующие всех трагические полярные экспедиции. Написал статью памяти Эдуарда Толля, выступил с острой статьей «Где Седов?». Пропагандировал творчество большого русского художника, певца российской Арктики Александра Борисова. (Кстати, этот художник на одном из своих блестящих этюдов изобразил «Домик Носилова на Новой Земле».
Журналистом, если оценивать профессиональные качества, Константин Дмитриевич был отважным, не боялся ехать в самое пекло: добирался в Китай к участникам восстания «Большого кулака», своими глазами видел события на КВЖД (Китайско-Восточной железной дороге), писал из окопов русских солдат в Маньчжурии, попал в гущу событий в бунтующей Гурии, забирался в голодающие деревни, в края, где свирепствовала чума. Корреспондентом Российского телеграфного агентства принимал участие в событиях Первой мировой войны. Реакцию читателя Толстого будем считать высокой оценкой репортерских способностей уральского корреспондента.
Упомяну один факт: тридцатидевятилетний Носилов попадает в знаменитый «Брокгауз», в 21-м томе энциклопедического словаря Ф.А. Брокгауза и И.А. Ефрона помещена небольшая биографическая справка об исследователе Севера К.Д. Носилове, перечислены его работы. Для начала в общем недурно. Однако позднее ни в одном известном энциклопедическом словаре имя Носилова уже не появится.
Опять загадка? Чем провинился выдающийся уральский энтузиаст перед теми, кто формирует нашу именную память? Положим, в науке он вроде бы остался дилетантом, служил сиюминутной ее пользе. Ну а десятки его книг, изданные невиданными в тогдашней России миллионными тиражами, настоящее открытие для читающих россиян арктического уголка родины? Разве о них можно забыть?
Хорошо, написали хотя бы так, уничижительно — «второстепенный, провинциальный писатель». Так ведь и этого не удостоен. Никак. Становился все более знаменитым и все более неизвестным… Как бы стороной проходила эта своеобразная судьба. В первой советской литературной энциклопедии о нем ни слова. А ведь десяток лет и минул-то после его смерти, еще не стерлось из памяти его имя, современники его живут, здравствуют, работают в литературе. Но нет… И во всех других и литературных, и простых энциклопедиях, справочниках найдем Носау-Нотовича — и никакого упоминания о Носилове. Если даже специально задаться целью и последовательно вычеркивать, и то результата не добьешься. Не слишком ли мы щедры в своей беспамятливости, беспощадны к незаурядному человеку? Да, Русь на таланты богата, но даже она в своей талантливой беспредельности теряет, когда лишается одного, другого… Для меня навсегда останется непонятным, почему мы вычеркивали из памяти этого человека, который в иной стране составил бы национальную славу.
В 1913 году Носилов встретился в норвежском городе Бергене со всемирно известным Фритьофом Нансеном. Нансен был слишком занят, весьма избалован визитерами и уделил уральцу скромное время. Хотя поводов для разговора у двух полярных героев имелось немало, к этому времени Константин Дмитриевич уже сформулировал интересный полярный проект. Но… Нансен был занят…
Носилов о Нансене отзывался без положенного пиетета, отчаянно спорил, аргументированно возражал. Был невежлив? А может, просто понимал, что, будь судьба благосклоннее к нему, и его могла ожидать европейская, если не всемирная известность? Новоземельские зимовки, пожалуй, стоили путешествия на «Фраме».
Сам-то Константин Дмитриевич свою роль в полярной истории сознавал. Почему же, чтя чужих героев, чтя их преувеличенно, забываем собственных, забываем перед их подвигом благодарно склонить голову?

Непоседливый домосед

Мы оставили Константина Дмитриевича за письменным столом в его затейливом домике в сосновой роще на берегу исетской протоки. Основательно занявшись писательством, он не оставил своего желания как можно больше увидеть на этой планете. Позднее его дальние поездки вряд ли можно называть экспедициями или путешествиями, скорее это творческие командировки за материалом для новых книг и газетных комментариев. Как всегда, Носилов выбирает адреса дальние, места труднодоступные. Первый такой сугубо литературный маршрут — к киргизам, по современному Казахстану, на Алтай. Он проехал от Омска до Павлодара, дальше к Семипалатинску, Усть-Каменогорску, объехал прииски северо-западного Алтая.
«Я видал чумы самоедов, я видал хижины вогулов в дремучем сибирском лесу, я видал рыболовные избушки остяков, я видал жалкие хижины печорских зырян, которые они строят в лесу для охоты за зверем, я видал земляные тупы лапландцев, лопарей и, смотря теперь за зимовками киргизов, невольно сравниваю их с теми…
Сколько задач для русского человека в таких краях, — восклицает Носилов, — сколько труда для него, чтобы сделать более удобной жизнь таких бедных детей природы!».


Как и в холодных тундрах, в знойной степи его привлек простой народ, сердце путешественника всегда широко раскрыто для ответного чувства, он умел уловить душу народа, понять ее в незатейливых и бесхитростных проявлениях.
В очерке «Вдоль Сибирской дороги» мы найдем ответ на то, почему Носилов в течете всей жизни столь темпераментно ратовал за прокладку стальных магистралей. Он увидел, как железная дорога преобразовала хорошо знакомый ему Челябинск, который помнился ему деревней, существовавшей за счет ярмарки. Носилов наглядно убедился, сколь благотворно для благоденствия края влияние железной дороги. Пример Челябинска всегда вставал перед ним, когда он агитировал за прокладку дорог на севере России.
Не было года, который можно назвать «сидячим», — непременно Константин Дмитриевич выезжал по литературно-публицистическим делам. Приблизительная схема, которую можно составить по газетным публикациям и известным свидетельствам, говорит о том, что жар путешествий никогда не угасал в этой беспокойной груди. 1898 год — снова Ямал, 1899 — Алтай, Восточный Казахстан. Первый год нового, двадцатого века — Носилов в связи с событиями на КВЖД отбывает на Дальний Восток — в Маньчжурию и Монголию. 1904 год — русско-японский фронт. Год первой революции насыщен поездками: сначала это Кавказ — Гурия, Батум, Баку, потом Туркестан, вероятнее всего, посетил он и Персию, позднее отправился на север, был в Котласе. На следующий год — снова Туркестан плюс Новороссийск. 1907 — еще раз Кавказ. На следующий год — Каспий, а чуть позже — Белое море. На 1909 год приходится очередной визит на Ямал — в это время на полуострове работала большая экспедиция известного отечественного биолога профессора Б.М. Житкова. Встреча двух любителей экзотических путешествий вполне вероятна, но не зафиксирована.
1910 год отдан Дальнему Востоку — Амур, Монголия. Прослеживается некая тенденция, пристрастие к определенным районам, где регулярно любит бывать Носилов: Кавказ, Средняя Азия, Дальний Восток и столь же дальний Север.
1911 год — его снова поманила Палестина, вероятнее всего, именно в этом году побывал он и в Греции, но о земле древней
Эллады не оставил никаких заметок. Перед началом войны он впервые едет на европейский Север, где происходит не совсем удачная встреча с Нансеном. В 1914 году предпринимается большое путешествие на сибирский Север, отмечены точки его пребывания — Тюмень, Самарово, Березов, Обдорск. Год 1916-й — снова север Европы, в норвежском Лофотене он завидует, как хорошо поставлено рыбное дело в Норвегии: разворотливые норвежские рыбные бизнесмены кормят Россию «королевской» селедкой, в то время как голодающий у рыбных богатств Мурманск замирает. О Швеции Носилов остался не очень высокого мнения, рассерженно ругает железнодорожные порядки, совершенно не испытывая почтения к хваленому европейскому сервису. Впрочем, достается и русским таможенным чиновникам — они не могли наладить добросовестный путь, очень важный в условиях войны с Германией.
В эту же поездку на Мурмане с ним происходит один характерный эпизод. С присущей ему репортерской страстью он захотел проехаться на дрезине по только что проложенной, свеженькой колее железной дороги на Романов (Мурманск). Дрезина, на которой они ехали, потерпела аварию, Константин Дмитриевич жестоко пострадал, болел, травма долго напоминала о себе, но домой он сообщал, что жив-здоров, в полном здравии и занимается делами. Носилов никогда не преувеличивал, а наоборот, преуменьшал степень риска, которому обыкновенно подвергался.
На грозный 1918 год приходится последняя экспедиция неутомимого путешественника, ею он отметил свое 60-летие — это поездка на Ямал, о которой особая речь. Последние годы жизни Константина Дмитриевича насыщены переездами, снова будет и Восточный Казахстан, и Шадринск, и Москва, и кавказское побережье Черного моря.
Он любил уют мирного дома на берегу родной реки так же, как неуют своих всегда очень хлопотных и рискованных поездок. Две противоречивые страсти мирно уживались в нем — он должен был обязательно наездиться, чтобы вернуться под тенистую сень любимых исетских сосен, хорошо отдохнуть на берегах Исети и снова отправиться в дальнее опасное странствие.

Напролом или в обход?

В. Бирюков утверждает, что свою теорию каналов Носилов вывез из Франции. Возможно, французское влияние действительно было, Константина Дмитриевича кто-то даже назвал шадринским французом — за восприимчивый норов, жизнерадостный характер, бодрость. Его не могла не поразить широкая сеть каналов в Европе, и «зауральский француз» пытался наложить эту сеть на многоводную, многорекую Сибирь. Для тогдашней Сибири каналы были нехарактерны (например, широко разрекламированный в печати
Обь-Енисейский, который до конца так и не довели). Носиловские канальные «безумства» (начиная с канала через Северный Урал) — это его глубокая убежденность в том, что с их помощью можно решить сибирские экономические проблемы.
С этих позиций и надо рассматривать его идею. Конкретная попытка довести свой замысел до конца переводит Носилова из дореволюционной России в Россию Ленина. Носилов решил пойти ва-банк на Ямале, используя для этого возможности советской власти.
Но прежде чем начать рассказ о ямальском канале, нужно вспомнить и чуть-чуть углубиться в историю «взаимоотношений» Константина Дмитриевича с идеей Северного морского пути. В этих взаимоотношениях немало парадоксального. С Карским морем; за которым на долгие годы закрепился нелестный титул «мешка со льдом», Носилов познакомился, зимуя на Новой Земле, когда предпринял с Фомой Вылкой поход из Малых Кармакул на карскую сторону. Возможности этого моря он знал хорошо не с чужих слов, единственная научная работа, которую он привез с Новой Земли, касалась как раз гидрологии Карского моря, где он обобщал наблюдения за карскими льдами.
«Карское море едва ли скоро будет представлять из себя морской путь в Сибирь».
И еще одна цитата, авторства которой пока, до времени, не будем раскрывать:
«Ледоколы вице-адмирала Макарова — прекрасная вещь, но только не для этого моря. Я вполне разделяю его надежды на них, но только не тут, не в этом капризном, еще неизвестном нам море».
Написаны эти слова и опубликованы в 1896 году, к тому времени Северный морской путь от портов Европы до устьев Оби и Енисея почти регулярно действовал уже два десятка лет. В этом контексте антиледокольные выпады можно приписать завзятому ретрограду, косному чиновнику, ярому противнику освоения Северного морского пути — важнейшей национальной магистрали.
Но за год до этого тот же автор писал прямо противоположное:
«Было бы желательно нам иметь своих капитанов для провода судов по Карскому морю и не возлагать больших надежд на чужих. Это давно пора сделать уже по одному тому, что Карское море — наше море».
Думаю, что не особо запутал читателя. Все цитаты принадлежат Носилову, и по ним можно понять, что отношение к трассе по Северному Ледовитому океану у него было неоднозначным. Но это, пожалуй, только на первый взгляд.
Был ли оппонент знаменитого адмирала Макарова последовательным противником освоения Северного морского пути? Характерно его полемическое выступление «По поводу открытия морского пути в Сибирь». В 1896 году в Лондоне на заседании Англ о-Русского географического общества выступил популярный в те времена полярный капитан Иосиф Джозеф Виггинс, немало сделавший для изучения Карского «ледового мешка». Однако скромности англичанину явно недоставало, и честь первопроходца Карского моря с подлинно британским высокомерием он приписывал исключительно своей персоне. Нашлись в России «широкие» патриоты, которые безоговорочно признали виггинсовский приоритет, отбросив и забыв трехсотлетнюю историю русско-поморских плаваний. Журнал «Естествознание и география», постоянным автором которого считал себя Носилов, опубликовал отчет с лондонского банкета. По поводу отчета Носилов и взялся за перо, отправив в редакцию открытое письмо. Приведя многочисленные документы о русских исследователях моря Студеного, Константин Дмитриевич обоснованно заключал:
«Новейшая история мореплавания в Карском море доказывает, что морской путь в Сибирь имеет, помимо капитана Виггинса, других претендентов на почетное имя исследователей этого моря, которым мы обязаны тем, что этот путь вот уже несколько лет продолжает бороздиться нашими торговыми и военными сторожевыми судами». Особо отметил Носилов роль полярного ревнителя промышленника Михаила Константиновича Сидорова: «…который так любил Север, так покровительствовал всякой отрасли его промышленности, так много трудился для него, так много жертвовал на его нужды и лично принимался не раз за его исследования, так пропагандировал морской путь в Сибирь, что… без лишних слов ясно видно, что капитану Виггинсу уже оставалось немного доказывать после других и что Сидоров уже ни в коем случае не мог быть его последователем».
Понятно, доказывая русский приоритет, Носилов не мог оспаривать, что «Карское море способно для судоходства».
Секрет заключается в том, что за отрезок времени между двумя публикациями Носилов весной и летом 1897 года проделал очередное путешествие по полуострову Ямал, проехав на оленьей упряжке почти две с половиной тысячи верст. Во время тундрового странствия он отыскал древний поморский путь, который соединял западное и восточное побережье Ямальского полуострова. Поморский волок, или, как его называли, «мангазейский ход», сразу и надолго завладел его воображением.


«Этот путь я только что этим летом отыскал и исследовал, и нет никакого сомнения, что он, обладая всем, чтобы быть удобным и дешевым, скоро будет единственным путем в Сибирь и совершенно исключит плавания по Карскому морю».
«Зауральский француз» вспомнил виденные в Европе каналы, которые в свое время заворожили его, и он загорелся идеей устройства ямальского канала. Но прежде чем утвердить идею канала, внедрить ее в умы общественности, нужно ниспровергнуть оппонентов. А противники оказались серьезные, и опровергать Носилову пришлось даже не их, а саму идею Северного морского пути. Константин Дмитриевич не кривил душой, «свой путь» — ямальский канал — он считал «более коротким, удобным, безопасным, прямым».
Когда Носилов путешествовал по Ямалу, адмирал Макаров совершал полярный маршрут по Карскому морю, по Енисею он поднялся до Красноярска и, выступая там в сибирских городах, агитировал за строительство мощных ледоколов, которые могли бы проложить путь во льдах Северного океана, а там уже можно напролом пробиваться и к Северному полюсу.
«Увлекаться вообще приятно, — ниспровергал конкурирующий макаровский вариант сухопутный каналофил, — благодаря увлечениям самое трудное, несбыточное порой дело становится возможным; увлечения разгоняют сомнения, но разгонят ли увлечения сибиряков льды Ледовитого океана, я что-то сильно сомневаюсь».
«Карское море — не кронштадтская лужа, — добавлял Носилов для убедительности, — льды не такие, как там; торосы громадны; лето совсем не походит даже на лето около берегов Новой Земли, хотя она еще севернее, и прежде чем что-либо проектировать, нужны годы исследований».
Чтобы усилить контраргументы, Носилов перерыл новоземельские метеодневники. Он обоснованно утверждал, что навигация в Карском море может начинаться гораздо позже, чем полагает его оптимистический оппонент в чине вице-адмирала. Ведь еще в июне носиловский оленный караван продолжал путь по морским льдам, пробиваясь от устья реки Юрибей к мысу Харасавэй. Вспоминая о «невероятном, ужасном» напоре льдов, который он наблюдал в проливе Маточкин Шар, Носилов предостерегал:
«Движения ледяных полей… легко могут уничтожить самый сильный ледокол и следующую за ним флотилию торговых судов».
Мы знаем, что в споре двух энтузиастов освоения Арктики прав оказался решительно рискующий Макаров, его ледокол «Ермак» сумел устоять и в споре с грозной стихией Арктики, и в споре с адмиральскими оппонентами. «Наследниками» российского ледокольного первенца стали советские атомоходы, которые ломают не только слабые августовские льды, но и в разгар полярной зимы проводят морские транспорты к тому же мысу Харасавэй, куда на оленьих упряжках когда-то добирался Носилов.
Спор двух патриотов Севера разрешило время — Макаров оказался дальновиднее, он мыслил рискованно и победил. Позиция Носилова выглядит менее привлекательной хотя бы потому, что она оказалась проигранной. Возможно, она выглядела и ретроградной, мешая осуществлению дерзких намерений ледового адмирала. Но Носилов боролся за свой вариант. Его попытка принесла новые знания об Арктике, а новые знания никогда не бывают бесполезны, иногда это научный груз «до востребования», ведь не всегда известно — сегодня или через десятки лет опыт исследователя будет востребован человечеством. И в этом смысле в яростном споре Макаров — Носилов победивших-проигравших не было. Не бывает проигравших, когда выигрывает человечество.

"Мангазейский ход"

Ямальский канал занял в жизни Носилова солидный отрезок времени — более двадцати лет, почти треть его жизни. Наверное, следует вкратце углубиться в историю вопроса, это поможет увидеть основательность носиловских намерений, ведь он подходил к проблемам всесторонне. Вот что он выяснил, изучая древности поморского волока.
«От Печоры до Мутной реки и до Мангазейской страны доходят на лодках, называемых кочами, в семь недель. В этом месте находится волок, по которому эти лодки или суда перетаскиваются людьми. Из Мутной реки они, перейдя по этому волоку, входят в Зеленую реку. По Зеленой реке в Обь — три недели ходу на веслах, хотя идут все время по течению, но при попутном ветре требуется не более трех суток. От Оби до Тазовского острога — одна неделя ходу».
По стилю цитируемого документа можно предположить, что это старинный поморский «дорожник» — лоция, — который подсказывает мореходам, каким образом через полуостров Ямал добираться из Карского моря в Обскую губу, чтобы попасть в богатую Мангазейскую страну.
Это не совсем так. Цитата приведена из донесения английского торгового агента Джона Меррика. Датирована депеша 1611 годом. Впрочем, донесение составил не сам агент, а переводчик английской экспедиции Ричард Финч, который, вероятнее всего, заполучил эту полярную лоцию не вполне законно. Сами-то английские экспедиционные торговцы не смогли добраться не только до Мангазеи, к которой так стремились, но и до Ямала. Позднее о ямальском «наволоке» оставил письменные свидетельства капитан Джосия Логан, который жил в русском городе Коле, а также его помощник Вильям Порсглоу. Все они единодушно свидетельствовали, что между реками Мутной и Зеленой имеется возвышенный водораздел, который русские поморы одолевали волоком.
Ссылаться на англичан приходится лишь потому, что они, добросовестно переписав поморские дорожники, опубликовали их и таким образом попали в анналы полярной истории. Отчаянные русские поморы, заботившиеся больше о деле, чем о славе, проходят в этой истории по списку безымянных. Но если англичане, до Мангазеи не добравшись, так хорошо были осведомлены о походах к ней, то уж для русских-то бывалых мореходов ямальский волок был хорошо ведом.
Казалось, никакого труда не потребуется, чтобы восстановить маршрут русских поморов. Но перед исследователями, которые три столетия спустя решили реконструировать «мангазейский ход», возникли неожиданные трудности. Карт полуострова Ямал практически не существовало, ненцы — коренные жители этих мест — названий рек Мутная и Зеленая не знали. За разгадку неожиданно усложнившегося вопроса взялся молодой русский гидрограф
А.М. Филиппов. Он сопоставил поморские документы, английские источники и отечественный картографический материал.
«Старинная Мутная река тождественная с рекою Мордою наших теперешних карт», — сделал он вывод.
Поиски Зеленой к определенным результатам не привели, по ориентировочным координатам Филиппов вывел, что это река Сеяха, впадающая в Обскую губу. Так в сетку точных географических координат наконец-то попал старинный русский волок, на который с вожделением смотрели английские купцы. Теоретические выводы Филиппов решил подкрепить свидетельствами современных исследователей Ямала. Таких исследователей оказалось… всего один. Да, да, Константин Дмитриевич Носилов. На филипповский запрос ему было что ответить. Он вспомнил одно из первых ямальских путешествий:
«Я ехал на полуостров, чтобы найти этот исторический путь, что я и сделал. Но река Мутная оказалась маленькой речонкой, Зеленой вовсе нет, и путь оказался гораздо севернее, по другим рекам, через устье реки Морды. Волок тоже не между реками, а между озерами, целой системой озер, и всего шестьдесят сажен».
Ободренный Филиппов послал Носилову свои расчеты, тексты русских и английских старинных документов, копию с карты северной России (1633 года) известного Исаака Массы. Но, как пишет Филиппов, на новый запрос он не получил от Носилова «удовлетворительного ответа», поэтому прекратил переписку и поспешил сделать вывод, что Носилов попал на Мордыяху «случайно». Молодой исследователь явно ошибался. Весь ход дальнейших событий опровергает эти подозрения. Носилов, видимо, не хотел преждевременно раскрывать всех своих намерений. Известно, что в марте 1902 года редактору «Исторического вестника» С.Н. Шубинскому Носилов сообщал, что у него на руках «документы новгородцев, шедших через Ямал», но, кажется, Носилов не собирался отдавать их в чужие руки.
Подытожим этапы интереса Носилова к ямальскому вопросу: 1897 год — год путешествия на Ямал с четко определенной целью «найти этот исторический путь». 1904 год — в «Записках по гидрографии» Филиппов публикует заметки, ссылаясь на Носилова, тем самым подтверждая, что Носилов по-прежнему интересуется этим путем. По не совсем понятным причинам Носилов не хочет ясно ответить на вопросы Филиппова. В 1909 году в «Новом времени» и «Московских ведомостях» Носилов много пишет о канале… но Обь-Печорском. Он доказывает необходимость соединения рек, текущих в бассейны Оби и Печоры, чтобы соединить две транспортные магистрали, столь важные для развития российского Севера и Сибири.

Полярная концессия

«Северный канал» вновь всплывает в 1912 году, когда Носилов публикует под таким названием статью в «Новом времени». Именно к этому времени четко оформились его намерения. Настолько четко, что он даже не останавливается перед признанным авторитетом Ф. Нансена. «Результаты поездки Нансена на пароходе «Коррект», его доклады в Сибири и в Петербурге по этому поводу о нашем Северном морском пути, — писал он в «Московских ведомостях», — его выводы, высказанные им в ученых наших обществах по поводу этого жгучего вопроса о морском пути в Сибирь, — все, что мы узнали в это лето и в эту навигацию, лично меня еще раз приводит к заключению, что мы должны искать путь в Сибирь в другом направлении, а не через Карское море».
Носилов начинает действовать. В 1915 году практически все сибирские газеты сообщали о том, что «высочайше», то есть царским распоряжением, утверждено положение Совета министров о предоставлении концессии путешественнику Носилову на устройство речного водного пути через полуостров Ямал между Обской и Байдарацкой губами Карского моря. Вспомнив тогдашние бюро-



кратические порядки и сложности, связанные с начавшейся войной, поймем, что три года потребовалось на то, чтобы добиться права на концессию.
Как ни парадоксально, свою роль сыграла именно война.
Царское правительство лихорадочно искало альтернативные пути сообщения и все чаще оглядывалось на свой арктический фасад.
Уральский энтузиаст со своими проектами пригодился как раз кстати.
Экспедиция 1914 года сыграла решающую роль: прямо на месте будущий концессионер уточнил некоторые детали проекта. Он забраковал вариант старинного поморского волока, считая систему Зеленая — Мутная «совсем неудобной для речного судоходства», а нашел водный путь надежнее — южнее. Носиловский вариант ямальского канала, по сообщениям сибирских газет, выглядел таким образом:
«Не обходя на судах, следующих из Западной Сибири по Обскому и Енисейскому бассейнам к европейским портам, полуострова Ямала и совсем оставляя ледяное Карское море в стороне, буксировать суда из Обской губы в губу Байдарацкую через реку Салетта (Лымбони по-самоедски), озеро Талын-то, лежащее на водоразделе Ямала, реку Тыловку и… Юрибей».
Этот вариант Северного морского пути, по мысли Носилова, не только сокращал на две тысячи верст расстояние, но и, главное, совершенно исключал встречу кораблей с могучими льдами Карского моря, основным препятствием регулярного пароходного сношения торгующей Сибири с Европой.
Журналист Вадим Летов (сотрудник газеты «Известия») опубликовал большой очерк «Архиважное задание». Вся деятельность Носилова в материале подана с исключительно недоброжелательных позиций, он представлен в роли безответственного прожектера и авантюриста, выступающего с сомнительными идеями. Затея с ямальским каналом Летовым хлестко характеризуется как «обдорская Панама». Сравнение неуместно хотя бы потому, что Носилов ничьих денег не присваивал, акций не разворовывал, казну не обчищал. Но вопрос об авантюризме поставлен. Может быть, действительно Константин Дмитриевич азартно ставил на заведомо проигрышное дело, стремясь сорвать какие-то мифические дивиденды? Носилов был уверен, что предлагает оптимальный и, главное, безопасный, надежный путь для отечественного судоходства. Только в 1912 году у полуострова Ямал произошли две трагедии, потрясшие буквально весь мир, — потерпели бедствие корабли «безумно отважных» Владимира Русанова и Георгия Брусилова. Обе экспедиции погибли, еще больше укрепив Носилова в верности идее ямальского канала. Он предлагал безопасную альтернативу.
Гибель русановского «Геркулеса» и брусиловской «Св. Анны» подтолкнули его — ведь с памятного 1897 года прошло полтора десятилетия. Нет, вовсе не авантюризм, а акт солидарности, которой славились все исследователи Арктики, — вот что такое его концессия. Он не обманывал никого, прежде всего не хотел обманываться сам, когда убежденно втолковывал многочисленным интервьюерам, осаждавшим его в те годы:
«Все попытки исследовать это ледяное море научными и частными экспедициями тоже, как известно, не имели успеха. Ни профессор Норденшельд, ни знаменитый норвежец Нансен, ни даже наша экспедиция морского министерства (сколько гордости в этом простеньком «даже наша». — А.О.), работавшая несколько лет в море, под начальством известного вице-адмирала Вилькицкого, не доказали нам, что это море свободно для мореплавания. Не помогли этому и устроенные морским нашим министерством радиотелеграфные станции, на которые возлагали столько надежд. Море это осталось таким же загадочным, как оно было… столетия».
Возможно, Носилов несколько преуменьшал заслуги Вилькицкого и Норденшельда, но в 1916 году это понятно — слишком еще на сердце печальная участь Седова, Русанова, Брусилова.
То, что Носилов ищет запасной, безопасный вариант, — акт внутреннего благородства.
В 1916 году он организовал свою самую масштабную ямальскую экспедицию. О том, какую деятельность пришлось развернуть, говорит хотя бы факт, что омский генерал-губернатор освободил от воинской повинности рабочих, нанятых Носиловым для участия в экспедиции. Морское министерство снабдило экспедиционный караван радиотелеграфной станцией, из Петербурга в Омск по железной дороге была доставлена американской постройки морская яхта «Галяэлия». В Тобольске Носилов приобрел шхуну, которая получила многозначащее имя «Юрибей» (по реке Юрибей пройдет основная трасса его трансъямальского пути), зафрахтовал два парохода и баржу, на которую погрузили двухгодовой запас провизии (ее, кстати, выделили специальным распоряжением генерал-губернатора, в том числе дефицитные по военным временам сахар и спирт), строительные материалы, комплект целого дома. Главной ударной силой экспедиции считался топографический отряд, который возглавлял инженер И. Эльпорт. Входил в экспедицию зоолог, рабочих и служащих насчитывалось два десятка.
Носилов выступал не просто в роли организатора экспедиции, а как директор-распорядитель основанного им акционерного общества. «Новое время» сообщало, что товарищество «брало на себя обязательство как финансировать предприятие, так и устроить водный путь и открыть для общего пользования».
Караван двинулся на север только 12 сентября (поздний для полярной навигации срок выхода свидетельствует о том, сколько сил и времени пришлось потратить директору-распорядителю), поэтому на первый сезон задачи ставились скромные: построить у входа в Обскую губу на мысе Ям-сале станцию с тем, чтобы в навигацию 1917 года приступить, начав от мыса Салетга, к устройству двухтысячеверстного речного пути. Окончательный проект ямальского канала выглядел (по свидетельству «Нового времени») так:
«Весь путь будет заключаться в следующих пунктах: у мыса Каменного будет оборудована пристань Обская, с зданиями и нужными приспособлениями для остановки и ошвартовки судов, на водоразделе Ямала на оз. Талын-то будет оборудован канал длиною в 36 сажен, на р. Салетта и в северной вершине р. Юрибея будут устроены шлюзы, с расчетом пропуска судов грузоподъемностью до 75000 пудов и осадкою в пять футов, и, наконец, у мыса Морра-сале будет устроен порт Ямал, где находится словно нарочно созданная к услугам этого пути гавань, глубокая и просторная у о. Литке, где могут останавливаться морские суда с самой глубокой осадкой».
Носилов оптимистично полагал, что если не в 1918, то в 1920 году уже точно ямальский канал сможет быть открыт «для всеобщего пользования».
Директора-распорядителя единственно смущала краткость полярной навигации, которая в самом счастливом случае могла продолжаться четыре месяца. Зато он рассчитывал на дешевизну провоза — по его расчетам, пуд груза от Иркутска до Лондона стоил бы не больше трех гривенников. Канал позволял с невообразимой раньше скоростью возить и сибирскую пшеницу, и лес, и руду. Он ориентировался на заграничный рынок — Носилов специально подчеркивал, что новый экспортный путь «не обесценивает ни труда земледельца Европейской России, ни ее промышленности». По его мысли, развитие хозяйства в Сибири не составило бы конкуренции крестьянам и промышленникам Центральной России.
Мы вправе задаться вопросом, где сын сельского священника, писатель без серьезных финансовых источников, раздобыл средства для создания акционерного товарищества?
Носилов был достаточно состоятельным человеком хотя бы уже потому, что ежегодно выпускал по нескольку книжек, регулярно сотрудничал в «Новом времени», гонорары в котором выплачивали достаточно высокие. Состоятельный, но не богач. Надо полагать, что в полярное товарищество Носилов привлек влиятельных промышленников, которых нетрудно было отыскать и на Урале, и в столицах, — в условиях войны вклады в северные предприятия были надежнее. Собранных средств оказалось явно, как покажут дальнейшие события, недостаточно.
С первых шагов в товариществе начались разлады. Журнал «Русское судоходство» в декабрьской тетрадке, сообщив, что «в правительственных сферах проект встретил полное сочувствие, причем ведомствами было оказано всевозможное содействие», здесь же публикует информацию, которая противоречит сообщению «Нового времени»:
«Предприятие финансируется группой капиталистов и организовано на правах товарищества. Во главе предприятия стоит некий г. Эльпорт, с которым у Носилова завязалась газетная полемика».
Вел ли плохо дела директор-распорядитель или что-то еще произошло, но совершенно непонятно, почему начальник топографического отряда взял на себя полноту власти. Еще один характерный вопрос задает «Русское судоходство»: «Интересно знать, какой банк финансирует данное предприятие и почему произошла размолвка с его инициатором Носиловым?».
Вопрос до сих пор остается без ответа. «Подноготную» этой экспедиции помогают понять недавно разысканные рапорты Березовского уездного исправника Тобольскому гражданскому губернатору. В ноябре 1916 г. исправник Ямзин, который своими рапортами писал своеобразную полицейскую летопись полярного предприятия, доносил начальству в Тобольске:
«Все рабочие представляют из себя просто какой-то сброд случайно набранных людей, совсем не знакомых и не подготовленных для трудной экспедиции на север. Всех их — 14 человек, в числе их два мальчика и две женщины. Все они, как видно, поступили, польстившись на большое жалованье, некоторые получают — по 120 руб. содержания в месяц.
Никаким уважением среди них Эльпорт не пользуется, и нет ему никакого прозвания, кроме названия — «жид». Так относится к нему и помощник Фон-Зиберг, душа всей этой компании. Все они, кажется, задались целью «выдавлять» из этого «жида» деньги, так, нисколько не стесняясь, они сами говорят».
А вот предыдущий рапорт исправника Ямзина на бланке департамента полиции. Казенный язык суровой прозы быта.
«Казалось бы, что К.Д. Носилов и юридически, и фактически должен быть хозяином означенного предприятия вообще и организованной экспедиции в частности. Носилов пытается рекомендовать себя в данном деле в таком именно смысле, заявляя, что для финансирования и осуществления предприятия им организовано товарищество под фирмою «Торговый дом И.И. Эльпорт и К».
Но, как оказывается, против Носилова в означенном предприятии… протестует названный выше еврей Эльпорт, выступивший даже по этому поводу со своими письмами на страницах «Сибирского листка» (изд. в Тобольске) и «Сибирской торговой газеты» (изд. в г. Тюмени). Эльпорт категорически заявляет, что Носилов не может считаться ни организатором предприятия, ни еще менее — экспедиции. Он-де является подставным лицом для получения концессии, которую он, Эльпорт, как еврей не мог получить на свое имя; за свою услугу и за особый нотариальный договор, поставивший его, Эльпорта, во главе экспедиции, Носилов получил от него 20000 руб.
На этом, по словам Эльпорта, строго говоря, роль Носилова и кончается… Фактически во главе дела стоит Эльпорт, финансирующий предприятие в размере 96 %, — на образование основного капитала в 50000 р. он вложил 48000 р., тогда как Носилов и Терновский всего лишь по 1000 р., причем действительно Эльпорт дал Носилову «за известные заслуги» 10000 р. в момент подписания договора, обязуясь уплатить остальные 10000 р. в ближайшем будущем в два срока. Что касается целей экспедиции, то истинный характер их весьма сомнителен».
Может, полицейский исправник отчасти прав. Для святых замыслов, как правило, находятся исключительно грешные исполнители.
В это время «Новое время» публикует один из лучших портретов Носилова — оригинальный рисунок с натуры Н.И. Кравченко. На нем 58-летний писатель угрюм, мрачно решителен, напоминает суриковского Меншикова в Березове. Какие заботы угнетали его?
Может быть, ему показалось, что в своей жизни он не сделал реального, конкретного, крупного дела, решительно поставил на ямальский канал, но осуществление главного дела его жизни тормозилось? Он рассчитывал на более короткие сроки, торопил события, но всякому делу нужно свое время. Гражданский энтузиазм и предприимчивость капиталиста — вещи разные.
Хорошо журналисту Летову с высоты нашего времени судить его, мы-то уже знаем приговор истории. Мы-то знаем, а Носилов? Он-то живет, он борется, еще верит в счастливую свою звезду. Кто знает, что он заблуждается? Когда надо действовать, следует ли сомневаться? Можно ли подозревать его в том, что, защищая, он не верит в жизнеспособность своей идеи? Зачем автоматически зачислять в ретрограды человека, если в противовес ныне утвердившейся идее он предлагал свою, в которой тоже немало полезного?
Как бы то ни было, в 1918 году Носилов прибывает в Обдорск и следует по делам канала до бухты Находка. К сожалению, о его занятиях в 1918 году мы не знаем ничего определенного, кроме того, что он своей идеи не бросил, продолжает ею заниматься.
Сын буржуазного века, Носилов не мог относиться к советской власти однозначно положительно. Он видел язвы самодержавных порядков, но полагал, что они вполне излечимы эволюционным путем. Против новой власти Носилов не выступал, его осторожное, настороженное отношение проскальзывает лишь в мелочах. Описывая Обдорск 1918 года, он отмечает в толпе, пришедшей встречать экспедиционный пароход, «серые шинели неизбежных и здесь товарищей». Вряд ли это определение особо доброжелательно. Совдеповский Обдорск ему активно не понравился, и, рассказывая о разгромленном музее, Носилов сообщал:
«Такова участь, должно быть, всех добрых начинаний на этом Севере, который еще не дорос до того, чтобы заниматься искусством и наукой».
Он еще не понимает, что новое приходит не сразу, а рождается в муках, он пока не верит, что эта «неизбежная» серая шинель, а не правоверный миссионер выведет Север из культурного и промышленного забытья.

Ленинский декрет

С советской властью его помирила идея ямальского канала. Он постучался в советские двери и — возможно, неожиданно для себя — вместо отказа получил одобрение и ободрение. Владимир Ленин буквально ухватывался за всякую деловую, конструктивную мысль, которая была направлена на развитие северных окраин.
Носилов вышел — это произошло чуть позже, когда Константин Дмитриевич уладил семейные дела, — прямо на Председателя Совета Народных Комиссаров. Мог ли Константин Дмитриевич лично встречаться с Лениным? В ленинской двенадцатитомной «Биографической хронике» упоминания о такой встрече нет. Наверное, в данном случае можно положиться на К.Н. Донских, биографа и младшего друга Носилова. Он на этот вопрос отвечает уверенно:
«Последние годы К.Д. Носилова всецело были посвящены новым изысканиям и подготовкам к североморским экспедициям. В 1921 г. он делал в связи с этим доклад в Кремле, на котором присутствовал В.И. Ленин, сочувственно относившийся к смелым идеям и проектам отыскания североморского пути».
Не верить Донских трудно — он хорошо знал Константина Дмитриевича, много общался с ним в последние годы жизни Носилова на Урале. В этом коротком отрывке следует обратить внимание на слова о Ленине: «Сочувственно относившийся к смелым идеям и проектам отыскания североморского пути».
Ведь это цитата из Носилова. Донских, по всей вероятности, передает слышанные им от Константина Дмитриевича слова о позиции Ленина.
Значит, они нашли взаимопонимание, общий язык — буржуазный интеллигент и руководитель революционной России?
Однако утверждение Донских следует проверить, найти более точное подтверждение. Здесь пока большой простор для поиска. Донских ссылается на отчет о носиловском докладе, который якобы опубликован в газете «Известия». Однако шадринский краевед Л.П. Осинцев, который добросовестно и тщательно проштудировал подшивки «Известий» того времени, никакого отчета не обнаружил.
В.П. Бирюков о встрече с Лениным не упоминает, но сообщает, что в 1920 году Носилов заходил к нему в Шадринский музей, «выполняя правительственное задание», а в сохранившейся справке, которую он выдавал кому-то в декабре 1928 года (по свежим еще следам), Бирюков пишет:
«Проработав конец 1919 и начало 1920 года, К.Д. из Шадринска по вызову Центральной власти выезжает 12 мая в Москву для участия в работе по Северному морскому пути».
М.О. Клер, делая 24 сентября 1958 года доклад на торжественном заседании, посвященном 100-летию выдающегося уральского писателя, ученого, путешественника, по этому поводу говорил:
«В 1920 году (Клером в черновике зачеркнуто и поставлено — 1921. — А.О.) Носилов делал доклад в Москве на совещании по проблемам Великого Северного морского пути».
Клер также лично был знаком с Носиловым. Пока не найдены совершенно точные документы, мы можем говорить об этой важной встрече только по косвенным свидетельствам. Если встреча даже и не состоялась, если все же это пока не подтвержденная «ленинская легенда», все же вождь революции с проектом Носилова, несомненно, был знаком.
6 апреля 1921 года Совет Труда и Обороны принимает специальный декрет. Есть резон привести этот документ, ибо язык носиловских намерений переложен в нем на язык четких деловых ленинских формулировок:
«Исходя из неотложной необходимости создания Великого Северного пути из Сибири в Европу и в наши северные порты для экспорта леса, хлеба, рыбы, мяса, пушнины, жировых продуктов, богатств недр и поверхности земли, принимая во внимание предстоящую колоссальную колонизацию Сибири и учитывая государственное значение Сибири, Совет Труда и Обороны постановил:
1. Поручить ВСНХ организовать Ямальскую экспедицию.
2. Поручить ей обследовать:
а) Ямальский, затем Мангазейско-Туруханский водные пути;
б) подходы к ним по Обской, Байдарацкой и Тазовской губам;
в) возможность устройства порта у мыса Морра-Сале;
г) устройство железнодорожных гужевых путей через местные водоразделы…
…6. Всем учреждениям РСФСР предписывается оказывать полное содействие экспедиции.
Председатель Совета Труда и Обороны В. Ульянов (Ленин) подписал этот декрет 8 апреля 1921 года».
Неутомимая деятельность Носилова повлекла за собой принятие важнейшего декрета, который касался проблем изучения советского Севера.
В ленинских документах, касающихся Сибири, есть телеграмма, датированная 4 сентября 1921 года. Отправлена она в два адреса — Новониколаевск и Омск, в Сибревком. Председатель Совета Народных Комиссаров предлагал «срочно принять меры, чтобы местные власти не задерживали в Омске Ямальскую экспедицию, оказывали полное содействие отправлению ее к местам работы в боевом порядке». Ильич категорически приказывал сибирским товарищам: «Исполнение телеграфируйте».
Но чем занят в это время сам вдохновитель грандиозного предприятия? Ответить трудно из-за отсутствия документов. Поэтому две находки шадринского краеведа Л.П. Осинцева чуть-чуть проясняют ситуацию. Обнаружены они в подшивках уездной газеты 1921 года.
11 мая шадринский «Деревенский коммунист» публикует заметку «Ямальская экспедиция». Заметка подписана — «член экспедиции», но авторство не вызывает сомнений — другого человека, занимающегося этой проблемой, кроме Носилова, в Шадринске не было. Что узнавали читатели «Деревенского коммуниста»? Прозрачно замаскировавшийся «член экспедиции» сообщал: «Во исполнение этого декрета в Москве спешно идет работа по организации экспедиции на полуостров Ямал, и первая партия уже выехала в апреле… Целью экспедиции будет обследование полуострова, устьев рек Оби, Таза и др., ввиду неотложной необходимости создания Великого Северного пути из Сибири в Европу и в наши северные порты, — Носилов слово в слово цитирует декрет, — и, кроме того, ввиду предстоящей колоссальной колонизации Сибири».
Заканчивалась заметка публициста нововременской школы вполне в советском духе: «Таким образом, экспедиции ставится боевая задача и всем учреждениям республики предписывается оказывать ей содействие».
Вторая заметка в уездной газете помещена 25 сентября. На этот раз она безымянна — Носилов почему-то хочет остаться инкогнито. Сообщив о том, что экспедиция Эльпорта на пароходе «Варяг» прибыла из Омска в Тобольск, безымянный автор сообщает: «Большая часть сотрудников экспедиции останется зимовать на Ямале для изучения быта и обычаев самоедов, а также экономических условий этого отрезанного от культурного мира края».
Носилову известны замыслы своего неуживчивого сподвижника: «Эльпорт проектирует создать на далеком Севере постоянный автосанный путь, заменяющий примитивный способ передвижения на оленях. Автосанные поезда будут состоять из специально приспособленных для этой цели автомобилей-саней и прицепленных к ним вагонеток для груза и для пассажиров».
Заметки подтверждают, что шадринский вдохновитель в курсе основных действий экспедиции. Сведения и с Ямала, и с берегов Турухана поступают к нему постоянно. О том, чтобы соединить судоходным каналом Таз и Енисей, не может быть и речи, и Эльпортовский вариант автосанного пути — косвенное тому подтверждение. Эльпорт, поняв, что Таз-Туруханский канал — дело нереальное, предлагает свой, фантастический по неосуществимости проект.
Планы работ на 1922 год, которыми Эльпорт делился в телеграмме на имя Председателя Совнаркома, были так и не выполнены. Эльпорт оказался не тем спецом, который мог выполнить это «архиважное задание».
Руководство экспедицией Эльпорт осуществлял из рук вон плохо, недаром «Известия ВЦИК» в номере от 24 января 1922 года называли его «персонажем». Единственным оправданием незадачливому носиловскому компаньону может служить только то, что в Сибири царила разруха, власти на местах мало чем могли помочь.
У читателя может возникнуть недоумение: имеет ли Носилов отношение к этой разросшейся, уже не просто Ямальской, а Ямальско-Мангазейско-Туруханской экспедиции?
Самое прямое. Для этого нужно лишь вчитаться в статью в «Новом времени» 1913 года, где он полемизирует с Ф. Нансеном. Уже тогда он формирует свой грандиозный замысел — не просто по рекам пересечь Ямал, а «спрямить» Северный морской путь вплоть до Енисея. Новый вариант выглядит так: Байдарацкая губа— водоканальная система полуострова Ямал — Обская губа — Базовская губа — Мангазейский волок — Турухан — Енисей. Коварный «мешок со льдом» из морского арктического пути на Енисей Носило- вым таким образом исключался полностью.
Сибирские большевики выполнили распоряжение верховного Ильича. В навигацию 1921 года на Ямал отправился отряд гидрографов из Отдельного Обь-Енисейского отряда. По специальному указанию Главного гидрографического управления была сформирована береговая Юрибейская партия, которой поручалось решение спорного вопроса о судоходности пути через полуостров Ямал. Позднее гидрограф Б.А. Сергиевский вспоминал:
«В задачу Юрибейской группы входило топографическое обследование реки Ер-Яга, озера Сяо-то, волока между последним и ближайшим притоком реки Юрибей до Байдарацкой губы, верховьев Юрибея до озера Яррото, Восточного и волока от последнего до Нового Порта, то есть обследование так называемого южноямальского пути (по одному из его вариантов). В 1916 году рекогносцировочное обследование этого варианта южно-ямальского пути было произведено Носиловым (экспедиция Носилова — Эльпорта)».
Советские гидрографы сделали однозначное заключение: путь непригоден.
Катастрофа? Действительно «обдорская Панама»? Закономерный конец авантюры?
Нет. Если в чем и был не прав Носилов, то лишь в том, что он брал неверную точку отсчета. Он-то рассчитывал на малые силы, полагаясь — при отсутствии лучшего — сделать хоть что-то для развития Арктики, еще не видел основы для макаровской дерзости, не видел стремления к освоению Севера. Не предвидел.
Менялись условия плаваний, флот наращивал мощности и тоннаж. Север для своего освоения требовал уже не поморских кочей и купеческих карбасов, а современных кораблей.
Однако истинный исследователь, даже заблуждаясь, ошибок не совершает — как бы парадоксально это ни выглядело.
Обратим в отчете гидрографа Сергиевского внимание на одно примечательное место. Оказывается, к гидрографической партии был прикомандирован геолог Теплоухов, который на восточном берегу озера Сяо-то обнаружил горючий смолистый сланец. Это был первый геолог на полуострове, который сейчас благодаря открытиям геологов-нефтяников называют «полуостровом сокровищ». Надо бы не забыть, что первого геолога на Ямал привела идея Носилова, хотя впрямую они вовсе не связаны: открытия богатейших месторождений подземного газа и нефти и тот скромный кусок сланца, «горящий с сильной копотью и при горении размягчающийся». Такое косвенное влияние, когда привлекается внимание к далекому, полузабытому краю, — оно не просто конкретно ценно, оно поистине бесценно, притягательно по своему замыслу, ибо помогает человечеству в освоении планеты.
Отголоски идеи ямальского канала можно найти в сталинском проекте железной дороги через Полярный Урал к Мысу Каменному, чтобы сделать арктическую транспортную трассу комбинированной: железнодорожной до Обской губы, а далее — морской. Строительство дороги методом «ГУЛАГ» было начато в конце сороковых годов, но не завершено. Надо полагать, что проектировщики трассы Лабытнанги — Мыс Каменный помнили о неосуществленном проекте, а возможно, и пользовались носиловскими материалами.
Нам не дано предугадать,
Как слово наше отзовется…


Северные итоги

В 1968 году журнал «Уральский следопыт» вспомнил забытого земляка — в июньском номере опубликован неизвестный очерк писателя «Бобры». В 1892 году Константин Дмитриевич во время путешествия по Конде специально поехал с проводником-вогулом к Оронтурпаулю, чтобы в кондинских верховьях отыскать уральского бобра. Известный зоолог И.С. Поляков за пятнадцать лет до этого по поручению Российской Академии наук в этих местах безуспешно пытался отыскать следы уральской бобровой колонии. Поиски Носилова были удачнее, и музей Московского университета пополнился редким экспонатом — чучелом кондинского бобра.
Доктор биологических наук В.Н. Павлишин, написавший послесловие к разысканному очерку, отмечая приоритет Носилова, сожалел:
«К.Д. Носиловым в свое время были проведены большие исследования. Стоит пожалеть, что результаты их своевременно не были опубликованы».
Да, достойная сожаления постоянная носиловская беззаботность, с которой он относился к своим уникальным исследованиям. Сам очерк «Бобры» представляет интерес и для экологов, потому что Носилов подметил характерную особенность в поведении таежных народов: их, казалось бы, бескорыстное легкомыслие. Разрушающая страсть накопления ненцам, ханты, манси была неведома, они жили одним днем, не запасая особенно впрок. Но в этом легкомыслии, которое заставляло таежников даже голодать, не был ли заложен исток их экологически мудрого понимания того, что чрезмерное изъятие природных богатств может оказаться пагубным? Таежник, сознательно обрекая себя на голодную гибель, но не прикоснувшийся к богатствам запретного, «священного» озера или леса, тем самым жертвовал собой во имя спасения рода, а если говорить обобщенно — всего человеческого племени. Эта подмеченная экологическая мудрость малых лесных народов делала, казалось бы, устаревший очерк «Бобры» вполне актуальным.
Публикация в «Уральском следопыте» примечательна все-таки не этим. Ей предпослано предисловие известного уральского краеведа Юрия Курочкина, где он кратко и сильно описывает жизнь «человека необычной и беспокойной жизни, из тех, кого по-хорошему зовут одержимыми».
Но вот что главное: Курочкин рассказывает о большой рукописи, которая попала в его руки и авторство которой он приписывает Носилову. Увесистый машинописный том, почти пятьсот страниц текста. Правда, не оказалось титульных листов, поэтому авторство под сомнением. Курочкин эти сомнения отметал как несущественные. Очерк «Бобры» — небольшой фрагмент главы «Звери Уральского Севера» из этой большой рукописи.
Из журнального сообщения следовало, что рукопись хранится в Государственном архиве Свердловской области.
Понятно, что, собирая материалы о Носилове, я постоянно помнил, что впереди меня ждет встреча с этой рукописью, в которой можно найти объяснение темным, загадочным, непроясненным местам в биографии Носилова.
Увы! Поиски в архиве ни к чему не привели. Необъяснимым образом следы пятисотстраничной рукописи затерялись, что заставило еще раз поверить в то, что над бумажным наследием писателя довлеет странный, но целеустремленный рок. Оставалось рассчитывать на основательность краеведов: когда в их руки попадают редкие материалы, они для подстраховки снимают копии. Юрий Михайлович Курочкин оказался как раз из таких классически образцовых краеведов: он снял машинописную копию с части предполагаемой носиловской рукописи.
Рукопись разделена на большие главы. В этих разделах — свои подглавки, например: «Народы Дальнего Севера» автор разделил на «Остяков», «Самоедов», «Вогулов». В «Промыслах» свои подразделы: «Кедр и кедровый промысел», «Хлебопашество, огородничество и скотоводство Дальнего Севера», «Добыча мамонтовой кости и изделия из нее». Отдельные главки автор посвятил Мангазее, Ямалу, Обдорскому краю, Новой Земле.
Носиловское авторство несомненно, ибо в рукописи — назовем ее для удобства «Дальний Север» — совпадают даты его биографии, известные из других источников, и главное — полное совпадение гипотез и идей, которые он исповедовал в течение всей жизни. Рукопись написана (или, по крайней мере, закончена) позже 1918 года, ибо Носилов рассказывает о своем последнем путешествии в Обдорский край, когда в 1918 году они нашли в селе Мужи опытные посевы ячменя.
Значит, после революции у Носилова возникла потребность подвести некоторые итоги своей бурной жизни, он попытался
обобщить северные впечатления. Он обратился не к туркестанским, дальневосточным или кавказским поездкам. Северные экспедиции, северные замыслы он считал главным делом жизни — так надо понимать появление на свет рукописи «Дальний Север».
Некоторый «хозяйственный» уклон рукописи заставляет сделать предположение, что рукопись Носилову могла быть заказана.
Как же рукопись попала к Курочкину, откуда взялась? По словам Юрия Михайловича, ему предложил ее работник Уралплана Николай Александрович Петров. Этот уже пожилой человек долгое время был сотрудником у Владимира Петровича Евладова — одного из организаторов системы государственного планирования на Урале.
Известно, что экспедицию 1918 года на Тобол, северный Иртыш и нижнюю Обь Носилов снаряжал под эгидой организации, созданной В.П. Евладовым, — Совета потребительского общества.
Взглянем еще раз на структуру рукописи нашего «неизвестного» автора (442 машинописных страницы, 8 глав, второй главы нет). 1. Общая характеристика Дальнего Севера. 2. Северный Полярный Урал — Кондинский, Сосвинский, Березовский, Сургутский, Обдорский края. 3. Полярная область. 4. Народы Дальнего Севера. 5. Звери Уральского Севера. 6. Рыболовство. 7. Промыслы населения. 8. Пути сообщения и торговля.
«Сценарий» не писательский, не мемуарный, а явно хозяйственный. Уже в замысле чувствуется рука серьезного плановика, который сразу и в полном объеме хотел получить сведения об интересующем его крае. Надо полагать, что Евладов (или кто-либо другой) знал носиловские беллетристические произведения, мог предположить, что компетентный знаток Дальнего Севера далеко отойдет от интересующего его вопроса, поэтому сразу предложил жесткую схему. Конечно, писатель Носилов как мог стремился уходить от схемы, но в то же время старательно пытался выполнить поручение.
В этом контексте более понятны слова М.О. Клера, который писал, что уже в 1918 году Носилов был «призван Советской властью».
Вполне вероятно, что именно с этой рукописи началось сотрудничество Константина Дмитриевича с новыми властями на Урале. Подтверждением этому может служить сообщение в шадринской газете — комиссия по определению границ Урала 1918 года за основание взяла научно обоснованный проект (что за проект?) уральца К.Д. Носилова.
В.П. Бирюков упоминает, что в 1920 году советский работник С.А. Груздев передал рукопись Носилова, которая находилась в Правлении губернского Союза потребительских обществ, не то в УОЛЕ, не то в редакцию «Промышленного Урала».
К сожалению, держатель рукописи Н.А. Петров уже умер, и уточнить детали не у кого. Но, понятно, нахождение носиловской рукописи в делах Уралплана не случайно.
Характерно и то, что в «Дальнем Севере» едва ли не самое важное место занимают вопросы пути из Сибири в Европу, как раз те проблемы, которые в 1918 году особенно горячо волновали концессионера Носилова, и он хотел заручиться поддержкой новой власти.
«В 1914 году я взял концессию на устройство речного пути через Ямал (думается, после такого утверждения носиловское авторство рукописи «Дальний Север» никто не станет оспаривать. — А.О.) и занялся детальным исследованием этого пути от Обской губы до Байдарацкой… Я не возлагаю больших задач на этот водный речной путь ввиду краткости его навигации, продолжающейся всего от трех до трех с половиной месяцев, но ввиду ничтожности затрат на него, даже при условии шлюзования, я не верю, что этот путь заменит все несбыточные проекты полярных железных дорог (в рукописи Носилов все эти проекты тщательно анализирует, чтобы ниспровергнуть. — А.О.), даст возможность перекинуть Сибири свои продукты к портам Европы».
Агитационный стиль отрывка еще раз подтверждает, что писался не досужий итоговый мемуар, документ предназначался для чтения тем людям, в чьей власти благоприятствовать решению вопроса об устройстве ямальского канала.
Для усиления аргументов Носилов связывал свой проект с развитием речных путей всей Сибири: Обь-Енисейский канал подключал к ямальскому волоку Ангару, Байкал, таким образом, даже далекая Монголия, по Селенге сплавляя свои товары аж до Карского моря, получала морской выход. Масштаб — аргумент впечатляюще-привлекательный, а Носилов в своих дерзаниях, когда дело касалось любимого детища, не мелочился.
Он предлагал уральским плановикам и другой грандиозный проект — направить течение Оби по долине реки Щучьей. Небольшой канал в этом направлении позволил бы Оби впадать не только в Обскую, но и в Байдарацкую губу. Впрочем, останавливал сам себя размечтавшийся прожектер, «это проект только далекого будущего, который потребует не только громадных затрат, но и самого расцвета промышленности и торговли Сибири, до которых нужно ждать нам еще столетия».
Впрочем, глобальный аргумент потребовался Носилову скорее для рекламы: смотрите, я могу предложить грандиозные проекты, но предлагаю вполне осуществимое, реальное дело — дешевый вариант ямальского волока-канала.
Отдадим должное: концессионер Носилов был обстоятельным дипломатом и неплохим агитатором.
Путь в кремлевский кабинет, надо полагать, начинался не с пустого места, а с этих аргументов, которые вырабатывались в кабинетах Уралплана. Чтобы убедить кремлевских мечтателей, сначала предстояло убедить уральских реалистов.
«Дальний Север» самостоятельного значения, пожалуй, не имеет. Он писался в понятной спешке, системы не получилось, заметна только попытка систематизации. Однако многие фрагменты, как, скажем, опубликованные «Бобры», имеют самостоятельное значение. Пожалуй, особо много интересного найдет в этой рукописи, или, по крайней мере, в том, что от нее осталось, этнограф. Его замечания отличаются острой наблюдательностью, носят характер настоящих этнографических открытий. Например, он отмечает факт последовательного проникновения серебряных вещей древнеперсидского изготовления в места расселения сибирских угров. Он обратил внимание, что особым ритуальным поклонением у вогулов и остяков пользуются серебряные подносы, ожерелья из серебра, запястья с иранской гравировкой, старые персидские монеты. «Тщательную ревнивость», с которой оберегались все эти вещи, Носилов объяснить не мог, но позднее советские этнографы связали особое пристрастие к иранскому серебру с угорским генезисом, предположив, что между древними персами и древними уграми существовали многовековые связи, так как вероятной родиной угров могло быть Приаралье.
Жаль, что эти носиловские наблюдения так и остались неопубликованными. Он отмечает, например, мастерство безымянных остяцких скульпторов-резчиков, то эстетическое впечатление, которое производили их работы: «В лесу, в темноте леса где- нибудь в амбарчике такой истукан должен производить сильное впечатление».
Заметки Носилова прямо протестуют против утверждений о бедности духовной жизни северных народов:
«Сколько былин, сказок, историй записано мною в моих дневниках в такие зимние, длинные, тихие музыкальные вечера у этих вогул, сколько в них юмора, таинственности, характерной для прежней жизни вогула, его истории, сколько поэтических, прямо художественных оборотов этих сказаний, сколько там всего того, что и не подумаете, что таится в душе этого дикаря Дальнего Севера, смотря на его жалкую первобытную обстановку».
Носилов отметил особую музыкальность вогулов и возбуждающе-наркотический характер музыки какого-нибудь бесхитростного торсепа, он протестует против примитивного понимания дорожных песен мансийских каюров:
«Надо знать его несложный язык, нужно выучиться понимать его с полуслова, чтобы подслушать эту импровизацию, где он воспевает природу, его окружающую… Ему не нужно много слов, он тянет одну и ту же свою мелодию… только вставляя одинокие слова, выражения, делающие картину. И вы видите душу его — открытую, добрую, вы удивляетесь его наблюдательности, вы очарованы его художественно брошенными несколькими словами, чтобы нарисовать картину, вас окружающую».
Пожалуй, никто так проникновенно не описывал и не восхищался бесхитростной каюрской песнью, никто не рискнул дать ей столь высокую оценку. Носилов услышал в почти бессловной мелодии песню поэтической души, о которой иные путешественники и не подозревали. Он как будто забыл, что пишет справку для суховатых людей — экономистов-плановиков, или надеялся, что его восхищение передастся и этим революционерам, которых еще не совсем понимал, но с которыми уже сотрудничал.
В то время, когда манси, ненцы, ханты не имели своего искусства, Носилов как бы предчувствовал, предсказывал появление его у этих бесписьменных народов. Здесь уместно привести слова родоначальника мансийской литературы поэта Ювана Шесталова, который в книге «Сибирское ускорение» проникновенно пишет:
«У меня в руках книга «У вогулов», написанная в конце прошлого века (Ю. Шесталов ошибается, книга вышла в 1906 году. —
А.О.) К.Д. Носиловым, этнографом, писателем, гуманистом, который с таким проникновением и болью писал о северянах… Возможно, меня и не тронуло бы, не взволновало бы так слово «дикарь», если бы это писал человек враждебный, холодный, если бы не говорил так проникновенно о моих предках, если бы не коснулся их сути, стараясь найти выход из бедственного положения…
Дикарь… Это слово могло бы относиться и ко мне. Ведь речь идет о недавних временах. 1884 год. Носилов мог встретить и моего деда, который прожил сто лет и который успел поведать мне сказки о старом времени, когда слова «остяк», «вогул», «дикарь» имели одинаковый смысл…
«Я — человек… Значит, должен я думать: так называться даны ли мне права?!» — воскликнул я в стихах».
Примечательно в этих благодарных словах, что первый мансийский поэт называет Носилова защитником своих предков. Сказанное в их защиту слово тоже было борьбой.

Золотые идолы

В «Дальнем Севере» Носилов посчитал необходимым рассказать еще об одном своем поиске, который не прекращал на протяжении жизни.
Речь идет об эпохальном амулете северных народов — легендарной «Золотой бабе». О ней написаны книги и целые исследования, в ней видели символ язычества, который «северные идолопоклонники» прятали от наступавшего христианства. По письменным свидетельствам историки проследили путь легендарного
идола — от пермского Предуралья к берегам моря Студеного — на Ямал и Гыдан. Любопытствующий иностранец, посол австрийского императора барон Сигизмунд фон Герберштейн в «Записках о Московии» еще в начале XVI века со слов русских собеседников составил портрет «златы бабы»: «Этот идол Золотая старуха есть статуя в виде некоей старухи, которая держит в утробе сына, и будто там уже опять виден ребенок, про которого говорят, что он ее внук».
Во времена Носилова спор о «Золотой бабе» разгорелся с особой страстью, и, понятно, что, бывая в глухих местах, где только и мог храниться языческий амулет, Константин Дмитриевич расспрашивал своих добрых друзей о памятнике языческой старины. Доверие, которого он добился, позволяло рассчитывать на искренние ответы.
На берегу озера Оронтур Носилов встретился с одним из ценнейших своих информаторов, слепым вогулом Саввой:
«Седой, с парой маленьких кос, с открытым добрым лицом, приподнятым к свету, с крупными морщинами на нем, в белой рубахе, с берестяной табакеркой в руке, в полосатых штанах, с маленькой седенькой бородкой, без усов, с протяжной ровной речью, на полу моей комнаты он представлял типичного, оригинального старика-вогула».
Мудрый слепец открывал одну таежную тайну за другой, именно ему и задал вопрос Носилов о «Золотой бабе». Вопрос щепетильный: о «бабе» не полагалось расспрашивать. Однако Савва доверял гостю. Оказалось, что кроме золотой существует баба серебряная. Ее сберегал одинокий, специально для этого избранный хранитель в Ямнельпауле у истока Конды. Вот как описывал ее слепой старик:
«Голая баба — и только. Сидит. Нос есть, глаза, губы, все есть, все сделано, как быть бабе…
— Большая?
— Нет, маленькая, всего с четверть, но тяжелая такая, литая; по «Золотой бабе» ее и лили в старое время: положили ту в песок с глиной, закопали в землю, растопили серебра ковш и вылили, и обделали, и вот она и живет».
По поверьям северян, «золотая старуха» «заведовала» «плодовитостью баб и удачливостью мужчин на охоте». Поэтому так и оберегали не только золотой оригинал, но и серебряные копии. Однако ритуальным реликвиям угрожало много опасностей. Например, изверившийся вогул Семка пытался продать амулет православному попу. Вогульской общине пришлось выкупать «серебряную бабу» за десяток превосходнейших соболей, а вот старинную серебряную тарелку и старые монеты батюшка так и не вернул. Зарились на «бабу» заезжие купцы, купив «бабу» за спирт, могли переплавить ее, в языческом искусстве они разбираться не хотели, а видели лишь солидный слиток драгоценного металла.
Носилов послал в Ямнельпауль молодого каюра-вогула, но тот нашел на месте ритуального капища только полузатопленную весенним паводком юрту. Носилов долго не терял надежды своими глазами увидеть замечательную скульптуру. На Оби, ниже Обдорска, спутники уверяли его, что «Золотая баба» с четверть величиной, точная копия серебряной кондинской, хранится у остяка-рыболова, но местонахождения его не выдали. Назывались и другие адреса, вогулы боялись за сохранность родового амулета, отправляли его либо к ханты в Казым, либо к самоедам на реку Таз. В качестве альтернативы называли верховья реки Полуй, то есть самые труднодоступные для зарившихся на «злату бабу» места.
Золотую северянку Носилову не удалось поглядеть, но серебряную он все-таки разыскал и, подводя итоги северным скитаниям, посчитал нужным написать об этом, хотя уралплановцев это вряд ли интересовало.
«В самом недоступном месте на р. Конде, куда можно пробраться весной лишь в большое половодье, и живет единственный вогул, в обязанность которому вменено «хранить это почитаемое божество всего Севера». Он с трудом показал ее, захваченный нами врасплох, неожиданно. Вогул, кажется, не простит себе до смерти, что он решился показать ее нам, так как это не простят ему сородичи. Но мы успокоили его, что никому об этом не скажем. Отправляясь на свои промыслы, он носит ее даже в лосином ухе за плечами — так сторожит он ее».
Секрет, почему Носилов не напечатал ни единой строчки об увиденной «серебряной бабе», раскрывается, как видим, просто: он пообещал хранителю-вогулу не рассказывать об увиденном. И, как настоящий лесной человек, сдержал слово — только перед смертью записал этот случай. Возможно, поэтому Носилов скупо рисует облик увиденного легендарного амулета:
«Она оказалась действительно сделанною из серебра в виде маленькой с четверть величины женской с грудями фигуркой».
Возможно, он оказался единственным русским, которому был показан этот таинственный идол.

У родного порога

Исеть впадает в Северный Ледовитый океан…
Не слишком ли оригинально?
Но возьмем контурную карту, обозначим точку «Шадринск» и по голубым ниточкам безымянных рек устремимся на норд. Куда приведут эти голубые жилки? К знакомому абрису Обской губы, к берегам Карского моря, к Ледовитому океану. Имеет ли в данном случае значение то, что голубая дорога по пути меняет свои названия: из Исети превратится в Тобол, из Тобола — в Иртыш, из Иртыша — в Обь? Главное — курс норд, главное — течение вынесет судно в Ледовитый океан. Все остальное — в том числе и ярлычки рек — несущественно. К выводу, что Исеть впадает в Ледовитый океан, Костя Носилов, думается мне, пришел еще в детстве.
В Маслянском отцовская церковь (одна из красивейших в округе) располагалась на самом приметном, живописном бугре, и если не поднималась над окрестностью (село расположено в береговой чаще), то царила над долиной Исети. Перед залезшим на колокольню мальчишкой открывались зовущие дали. Они действительно здесь манящие.
Здешние края не богаты водами, но что-то неуловимо создает ощущение морского спокойствия, ощущение спокойного моря с его манящей бескрайностью. Весенняя Исеть как бы теряет свой главный фарватер, а в шальном разливе блуждает в многочисленных тальниковых островах. Ее шалый поток стремителен и неудержим, он как бы увлекает за собой все прилегающее пространство. Это позже, летом, Исеть вброд будет переходить воробей. Весенняя, когда в природе и человеке наиболее сильна страсть к обновлению, Исеть стремится к океану. А поднимаешься на дорогу, и перед тобой — волны черных, уже вспаханных полей, а на взгорках белоствольные гребешки березовых перелесков.
Куда стремится накат этой мощной волны?
С морем эту зауральскую равнину роднит пространство — оно овально, волнообразно. Что дальше? За следующей волной очередного холма?
Это не могло не волновать впечатлительную душу ребенка.
Даль звала.
Я был здесь в апреле, когда еще не определился основной цвет природы, когда нежно-розовый подмалевок сквозит в голых березняках, когда все цвета робко стараются показать себя, они еще не оглушены довлеющим над всем, преобладающим зеленым. Ранняя весна — атмосфера настороженной нежности, трепещущий солнечный свет, маревное дрожание рождают ощущение движения. Не в такие ли солнечные детские дни и зарождается в нас стремление заглянуть, что же там — за горизонтом, увидеть новые дали, новые пространства.
Долина Исети сжата, у нее нет сил разлиться по-северному широко и привольно, как море, но в этой береговой зажатости есть целеустремленность собранности и напористость речного бега.
Объездивший полмира, Носилов от своей родины надолго не отрывался — его дача «Находка», если считать по исетскому берегу, отдалена от родного Маслянского всего пятью километрами. Нужно подняться на взгорок, чтобы увидеть вдали колокольню отцовской церкви, колокольню, с которой открывалась ему манящая даль.
В «Находке» Носилов обзавелся красивой яхтой «Салетга». На этой яхте он выезжал в Шадринск, Тобольск, Тюмень, а в 1914 году именно на ней проделал большое путешествие — от дачи «Находка» под Шадринском до бухты Находка в Обской губе, далеко за Полярным кругом.
Те двадцать десятин, которые купил у боровушинских крестьян, он обсадил серебристыми тополями. За прошедшие годы они вымахали в настоящих исполинов и составляют живую изгородь. С крестьянами близлежащих деревень он, по воспоминаниям, жил дружно и, хотя они его именовали «барином», барства себе не позволял. Работал сам. Когда к нему обращались за помощью — непременно помогал. Краеведы, которые еще застали в живых стариков и старушек из деревень Боровушки и Шляпниковой, помнивших работящего «барина», записали немало благодарных рассказов о носиловской доброте. Для какой-то затеи боровушинских крестьян он дал в долг каждому по 200 рублей, а когда настал голодный год, долг не только «простил», но и ссудил знакомых крестьян деньгами. Он помогал постоянно, когда приходили тяжелые времена.
До 1914 года, вплоть до своей смерти, здесь жил отец. Дмитрий Иванович откровенно скучал. Летом он еще мог проводить время за рыбной ловлей на пруду, и рыбака в рясе часто видели окружающие крестьяне. Зимой было тяжелее.
— Слушай, Костюша, скучно жить-то без доходу, — откровенно признавался сыну отец.
Константин Дмитриевич сговорился с боровушинскими крестьянами и построил часовню, чтобы отец мог считать, что свой кусок хлеба зарабатывает сам.
Местные хлеборобы видели в Носилове защитника, адвоката, который мог в «своих» газетах припугнуть зарвавшихся богатеев и бюрократов. К нему приходили, обращались, жаловались. Характерны Ленские события, когда с письмами родных к писателю шли матери, жены, просили помочь, разыскать сгинувших своих кормильцев.
Шадринский уезд — это «золотое дно» Урала, как писал Мамин-Сибиряк, здесь «всего было вволю — лес, пашенные места, сенокосы, рыбные ловли, бортные ухожья и хмельники». Здесь жить да благоденствовать, поэтому так поражало писателя, что на «золотом дне» крестьянам приходилось голодать, искать на далекой Лене работу для пропитания.
Сам Носилов был хозяином отменным, культурным, следил за сельскохозяйственными новинками. В ограде из тополей у него росли яблони, малина, смородина, сам он ухаживал и за огородом. Из дальних странствий привозил какие-нибудь диковинные или экзотические растения, пытался их приживить на родной почве.
Дача его перестроена. На старых фотографиях можно увидеть изящный, нарядный домик. Был он построен по собственному проекту, свой кабинет Константин Дмитриевич отделил, чтобы не мешать родным, когда засиживался за работой.
Дача была скромной, без излишеств, только необходимое и все под рукой. Когда он приметил это место? — пожалуй, самое лучшее в окрестностях Шадринска. Наверное, еще в детстве: поросшая солнечными соснами светлая поляна, рядом река с открывающимся, манящим простором, невдалеке большой сухой сосновый бор. Домик дачи прячется в соснах. Для прогулок он специально протоптал тропу и позднее обсадил ее вязами. Писательская тропинка жива и сегодня. Здесь хорошо думается. О памяти, о том, что человек оставляет после себя — книги, идеи, дела, а еще вот такую аллею, серебристые тополя, которые будут радовать глаз еще многие годы.
Здесь хорошо отдыхать после трудных путешествий, хорошо думать, осмысливать новые дела и проекты. В этом природном уюте к нему всегда приходили мысли о далеком, но всегда сердечно близком, таком неустроенном Севере.
Среди местных жителей существовала легенда, что эту дачу, это прекрасное солнечное место он выбрал для своей жены Доры Романовны, которая якобы была слаба легкими. Болела ли действительно Дора Романовна, установить трудно. Но местная легенда, пожалуй, ошибается: в 1895 году, когда покупалась земля под дачу, Дора Романовна еще под стол пешком бегала. Но, наверное, в не совсем точной легенде есть скрытый смысл: она напоминает, что Носилов заботился о жене.
Семейный уют он обрел поздно, разменяв шестой десяток. Трудно объяснить его матримониальное поведение: строгий отец наверняка воспитывал его в домостроевских канонах. Но официально Константин Дмитриевич так и не венчался, не был зарегистрирован и в гражданском браке.
Известно, что на Константина Дмитриевича церковные власти Шадринска накладывали епитимью — наказание за грехи молодости. Семейная жизнь «находкинского» барина долго не складывалась, пока не появилась Дарья Романовна (Носилов звал ее Дорой), которая оказалась на даче в качестве не то прислуги, не то экономки.
О Доре Романовне мы имеем только воспоминания-свидетельства В.П. Бирюкова. Автор мемуаров относится к ней однозначно неприязненно, при случае и без оного поминая ее вульгарность. Дора, по его свидетельству, «была совершенно неотесанной женщиной».
Возможно, что бывшая старшая прислуга Дарья Никитина особой изысканностью манер не блистала, но, кажется, сам Константин Дмитриевич ценил в женщинах вовсе не это. Дора Романовна подарила ему сына Виктора и дочь, которую в честь бабушки назвали Иунией (Юнией). После смерти мужа Доре Романовне пришлось, видимо, поработать даже судомойкой, дело для нее привычное и, кстати, говорящее о том, что любого труда она не чуралась. В тяжелые годы разрухи на изысканность работы трудно было претендовать. Из воспоминаний внуков Носилова известно, что она была очень хорошей, доброй бабушкой.
Непонятно, почему Бирюкову непременно хотелось видеть в жене Носилова изысканную аристократку. Может быть, потому, что на излете лет сам-то Носилов выглядел величественно, наверняка его сопровождали местные легенды, и Бирюкову хотелось видеть у знаменитого земляка и жену подобающе величественную. Он даже обижен ее обыденным обликом: «На лицо какая-то грубоватая, непородистая».
Пожалуй, и к самому Носилову Бирюков излишне тенденциозен, приводит мнения людей, знавших Носилова не очень хорошо, к примеру, местной садоводки Макаровой, которая продавала ему саженцы, при этом Носилов «как-то очень торговался из-за пустяков, что вызвало удивление продавщицы».
Константин Дмитриевич никогда деньгами не сорил, они требовались ему для других целей. Да и в той среде, в которой он вращался — среди крестьян, основательность человека оценивалась по отношению к деньгам: уважался тот, кто нажитую копейку ценил. Надо полагать, Носилов не хотел выглядеть барином, не ценящим трудовой рубль.
Живые, колоритные воспоминания оставил Иван Евлампиевич Уваров. Их встреча с Нос иловым состоялась в 1907 году в доме Дмитрия Александровича Иванова — начальника Шадринской почтовой конторы. Шадринский почтмейстер, к которому частенько на моторном ботике приезжал Носилов, был зятем Уварова.
Вот как вспоминалась эта встреча Ивану Евлампиевичу спустя 52 года:
«К.Д. был живым, жизнерадостным человеком, часто в разговоре ввертывал анекдоты, любил посмеяться, повеселиться, был отличным рассказчиком… Он очень любил природу, с увлечением рассказывал о тайге и тундре. Жестами и мимикой он дополнял свой рассказ, и его слушали с удовольствием. Очень интересно, помню, рассказывал К.Д. о северном сиянии, о пробуждении тундры весной, после долгой полярной зимы, о чувствах людей в это время. Помню, Носилов много говорил о малых народностях Севера, говорил о них с уважением, указывал на их честность, справедливость, охотничье умение».
Из незатейливого рассказа встает образ симпатичного жизнерадостного человека, которого приятели не зря именовали «зауральским французом». У Бирюкова Носилов мрачноват, угрюм — возможно, Бирюков застал Носилова не в лучший период его жизни.
Характерна деталь, которая запомнилась Уварову:
«Он собирался совершить далекое путешествие, но необходимы были денежные средства, а их трудно было достать. Все-таки он добился средств».
(Воспоминания И.Е. Уварова хранятся в Свердловском литературном музее им. Мамина-Сибиряка в фонде Носилова. Фонд чрезвычайно беден. Как в очередной раз не опечалиться — куда пропали тетради, в которые Носилов записывал «все необходимое»?)
От «Находки» до Шадринска меньше десятка верст, транспорт у дачного затворника имелся — редкая по тем временам моторная лодка и конный выезд. Веселый, разговорчивый затворник частенько выбирался из своего уединения, и, пожалуй, не только к почтмейстеру.
В невеликом, уютном и достаточно духовно-оживленном Шадринске Константин Дмитриевич мог встречаться, и наверняка встречался, с людьми высокой культуры. Провинциалы с яростью и страстью, не всегда понятной столичным жителям, чувствуя духовную удаленность, старались самостоятельно наверстывать то, чего лишила их жизнь в провинции. Провинция на таланты не оскудевала. Здесь были упомянуты Порфирий Инфантьев, Иван Первушин, Онисим Клер, Александр Попов, с которыми Носилов — это зафиксировано — встречался и общался. А с кем еще?
Наезживал в эти годы в родной город шадринский «итальянец» — профессор исторической живописи, художник-передвижник академического направления Федор Андреевич Бронников. По состоянию здоровья академический «пенсионер» навсегда остался в Италии, но родины не забывал, в Шадринске он бывал с женой — итальянкой Марией Кармелло, его приезд всегда будоражил городское общество, у «maestro Теодоро Брониикоффа» и находкинского соседа могли быть общие, европейские темы, Константин Дмитриевич свои европейские связи поддерживал. Бронников умер в 1902 году, перед смертью он завещал несколько десятков картин родному Шадринску (нынешняя гордость краеведческого музея), выделил 40 тысяч рублей для организации в городе школы рисования.
Мог встречаться Носилов с Павлом Федоровичем Первушиным — замечательным натуралистом, археологом, фольклористом. С автором знаменитой книги «На Карийской каторге» врачом Владимиром Яковлевичем Кокосовым их объединяла учеба в Пермской семинарии. Собирал материалы для восьмитомной «Пермской старины» Александр Александрович Дмитриев, бескорыстнейший патриот края, изъездивший уральские края исключительно на свои скудные средства. Много общих интересов у Носилова и с Владимиром Яковлевичем Толмачевым. Этот высокий бравый мужчина с офицерской выправкой, в непременной форменной одежде, был лучшим знатоком уральской старины, авторитетным сотрудником императорской Археологической комиссии. Толмачеву принадлежат два тома уникальной монографии об уральских древностях. Владимир Яковлевич принимал участие в русско-японской войне (тоже общий интерес), как и Носилов, занимался восточными обычаями и древностями. Толмачевская усадьба находилась недалеко от «Находки» — на реке Синаре.
Думается, что со многими из этих незаурядных людей Константин Дмитриевич был знаком. Он и сам принадлежит к славной когорте замечательных провинциалов. Время, в которое он творил, можно назвать «шадринским ренессансом».
С 1896 года в городе действовала приличная театральная труппа. Надо вспомнить, что в 1913 году — не без влияния публициста Носилова — Шадринск обзавелся собственной железной дорогой, сюда пришел первый паровоз, и в столицы Константин Дмитриевич ездил прямо из родного города.


Последнее путешествие

Налаженный быт разрушила гражданская война. Начинается эпоха незапланированных странствий, похожих на скитания. Что служило причиной, мы точно вряд ли уже узнаем. 20 января 1918 года — после Октябрьского переворота — прошло немного времени, а в уральской провинции революционные перемены еще не особо заметны, — шадринская газета «Народная мысль» публикует заметочку:
«Перед Пасхой К.Д. уезжает жить на Кавказ и, не желая везти с собой много багажа, жертвует научному хранилищу много книг и др. научного материала. Часть книг уже передана хранилищу».


Научное хранилище — будущий городской краеведческий музей.
Еще не почувствовав октябрьских перемен, Константин Дмитриевич засобирался на Кавказ. Были тому причиной политические или сугубо личные мотивы — может, действительно Доре Романовне требовался морской воздух? По некоторым сведениям, Носилов еще до революции купил дачу в местечке Пиленково.
По каким-то причинам в Шадринске ему неуютно, и весной восемнадцатого Носиловы начинают свои «хождения по мукам», едут в Усть-Каменогорск, где у них есть родственники. Они уезжают из советского Шадринска, а в начале декабря приезжают снова в совдеповский Шадринск. Временно захватившие власть белые из города изгнаны. По некоторым сведениям, которые трудно проверить, Носилову предлагался пост управляющего министра во Временном Сибирском правительстве. Его якобы даже приглашали в Омск.
Он отказался: и от лестного приглашения, и от министерского поста. Человек Константин Дмитриевич был осторожный, в политику особенно не лез, хотя Сибирское — еще не колчаковское — правительство состояло в основном из интеллигентов. Какой пост? Какое министерство? Но это предложение явно свидетельствовало, что Носилов — фигура крупная и влиятельная, личность известная. Следующий год семья снова проводит в Усть- Каменогорске.
Последний раз в Шадринск Носилов приезжает в 1920 году. Издававшаяся в городе «Рабоче-крестьянская правда» 18 марта 1920 года помещает объявление отдела народного образования:
«В воскресенье 21 марта в 6 ч. вечера в помещении Публичной библиотеки состоится лекция известного писателя К.Д. Носилова «В полярную ночь».
К этому времени все готово к переезду, но неожиданно багаж Носилова арестовывается — обычный (?) эксцесс той напряженной эпохи. Константину Дмитриевичу пришлось обратиться за помощью в Москву, к заместителю наркома просвещения М.Н. Покровскому, чтобы добиться разрешения вывезти на юг свои вещи. М.Н. Покровский, знаменитый историк, один из самых интеллигентных революционеров, видимо, о Носилове был наслышан. Кремлевский мандат — потрепанная бумажка и сегодня хранится в фондах городского архива. Покровский предписывал местным властям писательский багаж возвратить хозяину.
В Пиленково, которое долго находилось под властью кавказских белогвардейцев, Носилов въехал сразу за наступавшими частями Красной Армии.
Жизнь вдали от родных краев не задавалась. Бирюков напишет об этом в эпическом стиле:
«И вот наш богатырь, без труда совершавший большие передвижения пешком к 65-ти годам жизни, теперь окончательно «садится на щетки», как говорит русский народ, наблюдая приседающих лошадей, когда их осадит чья-то могучая рука».
Что осадило Носилова? Старость ли пришла? Слишком ли драматическими оказались последние годы? Сначала Константин Дмитриевич перенес брюшной тиф, потом переживает солнечный удар. (Донских даже пишет, что он и умер от солнечного удара, но Константин Дмитриевич умер в феврале, когда и на Кавказе солнце даже для сибиряка не убийственно.) Потом была водянка. Вряд ли и Дора Романовна, которая впервые выехала за пределы родного Урала, с двумя малышами на руках, была ему большой помощницей.
3 февраля 1923 года, не дожив до 65 лет, Константин Дмитриевич Носилов умер и был похоронен на местном кладбище.
Семья оказалась без средств к существованию, среди незнакомых людей. Но кто-то подсказал Доре Романовне обратиться в ЦЕКУБУ — Центральную комиссию по улучшению быта ученых. Вдове Носилова было выдано единовременное пособие, а потом, не без помощи зам. Наркомпроса Надежды Крупской, которая помнила Носилова как детского писателя, назначена регулярная пенсия на детей.
Смерть в далеком Пиленково прошла для уральских земляков незамеченной. Трудно сказать, кто шел в печальной траурной процессии, знал ли кто из идущих за фобом, кого кладут в каменистую кавказскую землю?

«Первый русский»

Его творчество некоторое время еще продолжало жизнь в литературном процессе. Рассказ «Таня Логай» читали советские школьники — он попал в хрестоматии. В сборник «Приключения в горах и на равнинах» издательство «Книга» включило два очерка — «Галейко», «У старика Япто». В сборнике «За Полярным кругом» (1927) опубликованы три носиловских рассказа — «Клуша», «Юдик», «Таня Логай». УралГИЗ выпускал тогда «Уральскую библиотеку занимательного краеведения», в ней помещены очерки «Сбор ясака», «Спектакль в юрте», рассказ «Ночное».
В Пермском университете работал кружок по изучению северного края, которым руководил профессор П.С. Богословский, лично знакомый с Носиловым. Студент второго курса А. Салазкин в этом краеведческом семинаре делал доклад «Полярный путешественник — пермяк». В реферате, опубликованном в пермском краеведческом сборнике, он сообщает, что в 1921 году из Шадринска Носилов был вызван в Москву для участия в новой полярной экспедиции, но она по каким-то причинам не состоялась. По всей видимости, студент Салазкин говорил об этом со слов профессора Богословского.
Однако посмертное признание длилось недолго. Но и сказать, что уральцы совсем забыли выдающегося земляка, нельзя. В 1937 году К.В. Рождественская подготовила сборник носиловских «Северных рассказов». Сборник вышел двумя изданиями и даже заслужил заметку в «Литературной газете», правда, в этой заметке семья Овчинниковых почем зря крыла СвердГИЗ за второе издание «Рассказов» с многочисленными ошибками. Само по себе письмо свидетельствовало, что у Носилова имелись ревностные читатели-почитатели.
К столетию со дня рождения Константина Дмитриевича в сборник «Рассказов и повестей дореволюционных писателей Урала» включено семь рассказов Носилова. Чуть-чуть опоздал к столетнему юбилею ленинградский Детгиз. Но его «Северные рассказы» с рисунками И. Вальтера оформлены наилучшим образом — это самая нарядная носиловская книга. В сборник включены рассказы «Таня Логай», «Наши инженеры», «Яхурбет», «Птичий остров», «Полярная весна».
К столетию в Свердловске прошло торжественное заседание Свердловского отделения Союза писателей РСФСР, Литературного музея им. Д.Н. Мамина-Сибиряка и областного краеведческого музея. Носиловские чтения провели в Курганском педагогическом институте. Журнал «Урал» опубликовал статью директора Литературного музея им. Д.Н. Мамина-Сибиряка Т.В. Мыслиной — она много сделала, чтобы воедино собрать то разрозненное, что осталось от рукописей и фотографий Носилова. В 1974 году лучший знаток биографии Носилова шадринский краевед Л.П. Осинцев, собирающий по крохам сведения о земляке, выпустил в Челябинске небольшую брошюру «Писатель и географ К.Д. Носилов».
Из «Брокгауза» Носилов перешел в скромные провинциальные справочники (Ладейщиков А. С. Писатели Урала. 1945; Янко М.Д. Литературное Зауралье. Курган, 1960).
Мемориальная доска на бывшей даче «Находка» гласит: «Здесь с 1895 по 1918 гг. жил и работал известный русский исследователь Севера и писатель Константин Дмитриевич Носилов». Это все, чего смогли добиться местные энтузиасты-краеведы.
Разве этот человек не наша гордость?
Нет в Шадринске улицы Носилова, и даже в Маслянском не отметили имя знаменитого своего земляка.
Много ли найдется в мире таких самобытных людей?
Какой странный, странно разбросанный человек, но какой изумительный характер! Какая неистовая энергия!
Блестящие исследования Северного и Полярного Урала.
Дерзкий проект возрождения старинного прохода через Каменный пояс по пути князя Курбского.
Звездный час его полярной биографии — три зимовки на архипелаге Новая Земля. Надо ли повторять, что это первая добровольная научно-исследовательская зимовка на грозном полярном архипелаге: ни русская наука, ни любая иная такого полярного волонтерства в ту пору не знали. Носилов стоит у истоков арктической традиции долговременных зимовок. Дрейфующие станции «Север» имеют в своем замысле его благородное начало. Он показал образец того, что может один, а тем более группа исследователей, если не налетом, а стационарно устроятся в «сердце» полярной стихии. Не с его ли новоземельской зимовки в русском сознании закрепилась мысль, что высокоширотные полярные области нужно брать терпением, долговременной осадой?
Колонизация Новой Земли, в которой он принял посильное героическое участие, еще раз подсказывает, насколько прозорливой была его идея, касающаяся основательно-постепенного освоения высоких широт. Он агитировал: эти суровые края нужно обживать, чтобы осваивать. Только обживание позволит сберечь нежно-ранимую природу Севера. Иного пути он не видел, и в этом отношении Носилов более близок нам, чем иные наши современники, не обременяющие себя опытом полярного освоения.
Он родоначальник еще одной гуманистической идеи: подлинно человеческого отношения к северному «дикарка-инородцу. Все его творчество озарено этой благотворной, животворящей мыслью: бесценен опыт тех, кто тысячелетиями осваивал сурово-недоступные широты. Он рассказывал о трагическом опыте этого выживания-освоения, он сумел показать душу северного человека — ненца, манси, ханты. Один из первых, если не самый первый, он обратился к духовной жизни российского «дикаря».
Носиловские книжки в бумажных переплетах не просто расходились миллионами экземпляров по России: они несли правду об угнетенном северянине, вызывали сочувствие к «инородцу», показывали его великолепные человеческие качества. Носилов ввел культуру этих позабытых народов в систему мировых ценностей.
Вспомним искреннее восхищение Павла Бажова:
«О Носилове можно написать целое исследование! Ведь он был первым русским человеком, который предлагал проект освоения Ямальского полуострова и рассказывал о народностях Севера… Мы еще вернемся к северу Тюменской области, вот увидите!».
Это написано задолго до того, как огромная глухая территория Тюменщины была разбужена геологами, открывшими здесь несметные богатства — подземные «океаны» нефти, «континенты» природного газа.
Прекрасно и точно выразился уральский мастер: «Первый русский человек».
Да, Носилов часто оказывался первым русским там, где требовалось быть первым.
Мы бесхозяйственно, бездарно беспамятливы, когда забываем таких людей. Забывание нажитого человеческого опыта трагически пагубно для любого народа. Помня о таких людях, как Носилов, мы сами становимся богаче. Память о нем уже не нужна ему. Она нужна нам.


Врезанные в память

Давно, когда я еще только увлекся этой загадочной (она и поныне таинственна) фигурой, мне захотелось отыскать могилу Носилова. В посещении могил, на мой взгляд, есть нечто святое, соединяющее не только отдельных людей, а связывающее поколения.
Да, мы разминулись во времени, но вот постою я у его могилы, и мне не просто понятнее, а и ближе станет этот давний человек. Станет ближе все, что он любил, за что страдал, чем мучился и в чем нашел свое нелегкое счастье.
Тогда мне было известно только то, что писатель последние годы жил и умер в селении Пиленково на берегу Черного моря.
Но где искать само Пиленково? На самой подробнейшей карте густонаселенного Черноморского побережья такого поселения не обнаружилось, не отыскалось оно и в подробном перечне населенных пунктов РСФСР. Что удивительного? Ведь прошло более полувека. Селение могло просто-напросто исчезнуть с лица земли, было ликвидировано, могло переменить имя, а может быть, влилось в какой-то крупный центр, которые здесь разрастаются стремительно. Единственная зацепка, которую я разыскал, — «близ местечка Хоста». Но все изыскания в хостинских окрестностях тоже ни к чему не привели. Совершенно случайно, как это обычно происходит в закономерностях поиска, удалось выяснить, что «около Хосты» — это уже за пределами Российской Федерации, в Грузии. Опять ничего удивительного: в 1923 году граница между республиками еще не проходила по реке Псоу. А в 1953 году Пиленково получило имя — Гантиади, что на картвельском означает «рассвет». В местечке прямо у берега ласкового синего моря провел последние нелегкие годы полярный путешественник, вечный странствователь, здесь нашел приют и последнее успокоение.
В Гантиади два кладбища. Но ни на старом, пиленковском, ни на новом могилы Носилова отыскать не удалось.
Случай свел меня с ветераном этих мест, еще бодрым 80-лет- ним крестьянином. В годы, когда здесь поселился Носилов, дедушка Иван был 20-летним парнем, единолично крестьянствовал. Он охотно рассказал о своеобразной истории заселения этих мест, но, как бы мы ни бились, об уральском «барине» — в ту пору Пиленково было небольшим и насчитывало две с половиной сотни дворов, где каждый на виду, — дедушке Ивану ничего не припомнилось. «Ходил тут старик в тяжелой шубе. Может, он?» — единственное, что могло напомнить о последних днях Константина Дмитриевича.
Старые могилы, по словам знающего ветерана, исчезли в годы Отечественной войны: много хоронили солдат, которые так и не смогли залечить фронтовых ран в здешних курортных лазаретах.
Надгробия тоже не сохранились, но где-то, именно в этой земле, лежит прах нашего земляка.
В центре кладбища — руины византийского храма VI века Цандрипш.
Под этими возносящимися ввысь кипарисами и вечнозелеными с пыльными листьями лаврами, у недавно аккуратно подреставрированных развалин храма, около которых наверняка частенько прогуливался и Носилов, понимаешь как-то особенно остро: прочнее надгробного мрамора и мемориального бетона простые, казалось бы, ненадежно-хрупкие листки бумаги, на которых записаны наши рассказы, идеи и путевые впечатления, на которых напечатаны наши книги.
Всему стать прахом, но бумага дольше, чем иные прочные материалы, сохраняет неповторимый облик проживших на земле людей.
Кто здесь помнит о нем?
Только ветер да близкое море, да вода речки Холодной, да, возможно, вот этот древний, от старости своей сутулый кипарис?
Растерянный, брода у могил, среди которых я не мог найти единственно мне дорогую, вышептывал я слова:

Кто нас запомнит?
Камень да вода,
Да дерево у древних храмных стен…
Но быстро проходящие года
Сотрут следы.
Подумаешь — все тлен…
Листка бумаги нежный лепесток,
Чья суть и ненадежна, и хрупка, —
Единственный бессмертия залог,
Прочнее стали,
Литой на века.

Я записал эти строки лишь потому, что они родились на ненайденной могиле Константина Носилова. Хотя хорошо понимаю, что вряд ли составлю конкуренцию бессмертному сонету Шекспира:
Пусть опрокинет статуи война,
Мятеж развеет каменщиков труд.
Но врезанные в память письмена
Бегущие столетья не сотрут.




Рыцари Севера

Юле, Косте

Уникальный институт

Пожалуй, такого не было во всей истории высшего образования: в институт принимали неграмотных.
Мало того, они ехали в Ленинград и не знали русского языка. Молодой добиравшийся с Чукотки парень показывал всем встречным удостоверение, подписанное председателем туземного РИКа, в котором по-русски было написано одно слово: Ленинград. Его провожали до первого постового.
Добирался он долго, но добрался. Язык, говорят, доводит до Киева. Его довело до Ленинграда желание учиться.
Есть в конце Староневского проспекта чудеснейший архитектурный ансамбль — Александро-Невская лавра. Ансамбль расположился чуть в стороне от шумного проспекта. Пройдя мостик, вдруг ощущаешь какую-то особую тишину и несуетность. На это настраивают и молчаливые главы церквей, и задумчивость кладбищенской рощи, под деревьями которой покоится прах многих выдающихся россиян.
Далекая от мирской суеты, лавра неожиданно вошла в историю Севера. Когда в 1930 году Северный факультет Восточного института был преобразован в Институт народов Севера, новому вузу был отдан один из корпусов духовной семинарии, расположенной на территории лавры. Здание выходило на Обводной канал, и в разговоре «северников» тех лет «лавра» и «Обводной канал» обозначали одно — ИНС. Институт притягивал к себе национальную молодежь из тундр Таймыра, Ямала, Колымы, Чукотки, с Камчатки и Сахалина. Вступительных экзаменов не было: сама поездка в Ленинград экзаменовала тех, кто решился начать трудный путь к знаниям, решился преодолеть многовековые предрассудки.
Подготовительный курс можно было приравнять к первому классу, а первый курс — к настоящему институтскому курсу. При ИНСе существовал специальный интернат, студентов обували, одевали, кормили, им выдавали стипендию. Здесь же работал медицинский пункт с больничкой. На Севере свирепствовали туберкулез и другие болезни, и каждый студент находился под тщательным наблюдением.
К оторванным от дома, попавшим в незнакомую обстановку студентам ИНСа, хотя были они отнюдь не детского возраста, требовалось отношение как к детям, родительская забота. И прежде всего новая власть заботилась о главном: о приобщении студентов к знаниям. В стенах института изучали родные языки, фольклор, здесь каждый мог выявить свои литературные и художественные способности. Как далеко это было от русификаторской политики царского правительства! «Конечной целью образования всех инородцев, живущих в пределах нашего отечества, бесспорно, должно быть обрусение их и смешение с русским народом», — так гласил циркуляр, изданный министром народного просвещения в 1870 году.
Советские педагоги предлагали другой метод — постижение высот мировой цивилизации через национальные особенности.
И НС был единственным в государстве институтом, который непосредственно подчинялся высшему органу апасти — ЦИК СССР. Титул «при ЦИК СССР» был не просто формальностью, а показывал, какое значение придается большому революционному делу — приобщение к высотам просвещения отсталых народностей Севера. Это было свидетельством подлинно государственной заботы.
Душой института, несомненно, являлся Владимир Германович Богораз-Тан. Сподвижник знаменитого народовольца Андрея Желябова, редактор последнего номера журнала «Земля и воля», организатор последнего съезда «Народной воли», после трехлетней отсидки в Петропавловке он в 1889 году был сослан в Среднеколымск. Богораз прожил на Колыме девять из десяти назначенных царским трибуналом лет: освобожден он был по ходатайству Академии наук, ибо за девять лет сумел создать себе авторитет в этнографии. Богораз сначала изучал «койимский найод» — так называли себя осевшие на Колыме казаки, позднее перешел к этнографическим исследованиям юкагиров и чукчей, принял участие в Якутской экспедиции Сибирякова. После возвращения в Европу его пригласили участвовать в международной экспедиции, которую организовал на север Азии и Америки американский меценат Моррис К. Джезуп. Позднее Владимир Германович редактировал легальные марксистские журналы «Начало» и «Жизнь», но затем полностью ушел в науку и литературу (издал десятитомное собрание прозы, томик стихов).
В 1921 году он стал профессором Географического института, вел кафедру этнографии.
В 1924 году, когда был организован Комитет содействия народностям северных окраин (сначала его называли Комсод, позднее — Комитет Севера), Богораз был введен в президиум этого, столь много сделавшего для развития национальных окраин правительственного органа. Здесь Богораз, пользуясь поддержкой таких членов комитета, как П.Г. Смидович, А.В. Луначарский, Е.М. Ярославский, А.С. Енукидзе, Л.Б. Красин, Н.А. Семашко, предложил создать специальное высшее учебное заведение, которое бы готовило кадры для работы на Севере. Институт, по мысли его создателей, должен был стать «кузницей» северных кадров.
Богораз, с его приветливостью, душевностью, неистощимым жизнелюбием, придавал делу обучения северян особую человечность. Он олицетворял тот гуманизм, с каким советская власть подходила к делу возрождения северных народов.
Узнав о приезде новых студентов, даже одного, седой профессор спешил к нему, внимательно расспрашивал, как тот добирался, в чем нуждается, спешил устроить в интернат. Чукча Тывлянто, тот самый, что проехал всю страну, не зная ни единого русского слова, в вестибюле ИНСа наконец-то услышал родную речь. Владимир Германович спешил встретить «земляка». Чукотский он знал в совершенстве: ведь даже в Америке издали его четырехтомную монографию «Чукчи».
Годы проведший среди чукчей, эскимосов, юкагиров, Владимир Германович считал, что этнограф обязан знать язык того народа, который он изучает.
«Работать в поле без знания языка совершенно невозможно, — внушал он своим слушателям, — это дилетантский подход, невольное презрение к данному народу, вульгаризация работы».
Участвуя в работе конференции по выработке северного алфавита, он просил записать в резолюции:
«Непременным условием успешной этнографической полевой работы является основательное знание языка изучаемой народности. Лишь знание языка дает возможность полевому этнографу изучить культурные явления в их жизненной конкретности и цельности».
Столь же важным он считал устное народное творчество северян.
«Фольклор — это словесные документы бесписьменных народов, — напоминал он своему ученику. — Народная память хранит это устное богатство дословно и бережно, и защитой ему служит туземный язык, архаический и пышный, полный оборотов, которые уже не встречаются в обыденной речи».
Поэт и беллетрист часто перевешивали исследователя в этой увлекающейся натуре. Возможно, его работы и грешат некоторыми небрежностями, которые не позволил бы себе «классический» ученый, но зато никто не мог зажечь студентов так, как это мог делать Владимир Германович. Лучшие его ученики и последователи вобрали в себя то, что отличало этого патриарха североведения, — широту кругозора, энтузиазм, высокое чувство ответственности за любое, каким бы оно ни казалось мелким, дело. Они учились постоянно. Ведь и сам профессор на исходе шестого десятка лет с добросовестностью неофита принялся за изучение современной методологии, которой в ту пору так не хватало этнографии.
Знавшие его говорили, что в нем было что-то чеховское. Наверное, не только потому, что Владимир Германович и Антон Павлович учились в одной таганрогской гимназии. У Богораза был чеховский подход к жизни: верить в светлое, несмотря на трудности. И таким оптимистом он остался в истории северной культурной революции.
Если он был сердцем Института народов Севера, то головой этого уникального вуза, несомненно, был Ян Петрович Кошкин. Латыш с сугубо русской фамилией, он придумал себе псевдоним — Алькор, подписывая им научные работы.
Его биография, богатая неожиданными метаморфозами, — порождение эпохи. Юношей Ян Кошкин участвовал в Гражданской войне и уже в 22 года был комиссаром кавалерийской школы в Петрограде.
Мне хочется воспроизвести рассказ Юрия Абрамовича Крейновича, одного из старейших этнографов и лингвистов, доктора филологических наук, старшего научного сотрудника Института языкознания, который семнадцатилетним студентом познакомился с Яном Петровичем:
— Помню, на курсе, который вел профессор Гредескул, появился военный. Невысокого роста, в кожане, в армейской фуражке, в галифе и сапогах со шпорами. Но всех поразила, конечно, не выправка кавалериста, а то, что он появился на курсе «История развития общественных форм». Какое отношение имеет эта история к военному делу? Но первый такой вопрос задал он сам — мне и моему другу Павлу Моллу. Мы рассказали, что нас привела сюда работа Энгельса «Происхождение семьи, частной собственности и государства».
— Если вас действительно это интересует, — убежденно сказал военный, — вам надо идти к профессору Штернбергу.
И он начал рассказывать о неизвестном нам тогда Льве Яковлевиче Штернберге, о котором в свое время писал даже Энгельс.
Нас это, естественно, поразило. Откуда военный человек все это знает?
Новый знакомец оказался человеком решительным и повел нас в университет, где Штернберг должен был читать свой курс «Введение в этнографию». Публика показалась нам весьма разношерстной. Рядом с нашими сверстниками, и пролетарского вида, и старомодных по-буржуазному, сидели пожилые люди и даже несколько старушек. В аудиторию вошла мрачноватая фигура в наглухо застегнутой шубе с каракулевым воротником и каракулевой шапке. Лицо профессора как-то странно кривилось, и гримаса была не из приятных. Вряд ли он вызывал восхищение, на которое мы настроились, послушав Кошкина. Но это был тот самый Штернберг, в молодые годы за свои народовольческие убеждения попавший на Сахалин к гилякам, занявшийся изучением этого народа, написавший этнографический отчет, который опубликовали «Русские ведомости» и которому Ф. Энгельс посвятил статью «Вновь открытый пример группового брака».
Штернберг, ни слова ни говоря, разделся, сел за стол, свернул цигарку, закурил, потом запустил руку за пазуху и стал один за другим вытаскивать оттуда конверты. Они рассыпались, он их долго собирал, оставил четыре, остальные сложил обратно. Из четырех конвертов достал маленькие карточки и начал читать. Это была лекция о Васко да Гаме, но не только о нем, но и о всей эпохе великих географических открытий. И читал он так, что не прийти на вторую лекцию мог лишь стопроцентный олух.
После лекции мы горячо спорили с Кошкиным и все больше убеждались, насколько глубоки познания бывшего политкомиссара кавшколы в философии, социологии, этнографии, археологии. Его интересовали проблемы генезиса человеческого рода, развития общественных отношений, языка.
Он пригласил нас к себе на улицу Воинова. Крохотная комнатка и кухня составляли обитель этого мыслителя, но все было заставлено полками с книгами, завалено ими. Огромное количество книг! Его жена Мария Андриановна очень приветливо нас встретила, мы мило беседовали, но, когда спорили с Кошкиным, он не обращал внимания на то, что мы гости. Хотя он был старше нас с Павлом всего на 4–5 лет, между нами лежала пропасть — столь это был разносторонний, широко образованный человек. Именно он ввел нас в этнографию, в североведение.
Всего за один год Кошкин сдал трехлетний университетский курс по общественно-политическому отделению и уже через год начал преподавать исторический материализм на этнографическом факультете университета. В 1925 году он уже был ученым секретарем этого отделения: Богораз и Штернберг быстро поняли, какими организаторскими резервами обладает эта — как они его называли — «светлая голова». Заручившись поддержкой своих старших товарищей, он принялся за реорганизацию преподавания этнографии в университете. Он предложил специализацию. Если раньше этнограф знал понемногу обо всем, то теперь, по мысли Кошкина, он должен был знать все в определенной области. Кошкин предложил вести преподавание по циклам: славянскому, тюркскому, финно-угорскому, палеоазиатскому, тунгусо-маньчжурскому. Подразделение этнографов по языкам и определенным ареалам ведет начало от этой реформы. В ней заключалось смелое предвидение того, что вскоре понадобится молодой стране.
В проекте введения специализации Ян Петрович так сформулировал свою мысль:
— Руководящим принципом этнографической науки должно служить изучение старого затем, чтобы построить новое.
И аргументировал свой постулат:
— В настоящее время работа этнографа заключается не только в том, чтобы изучать бытовые формы этнических групп, а выяснять их влияние, замедляющее или ускоряющее, на развитие социальных, политических и общественных норм.
В лучших традициях времени Кошкин называл этнографа «инженером» нового быта:
— Перестройка быта начинает играть все более видную роль в нашей стране; без перестройки быта немыслима организация социалистического общества.
Может, в этих суждениях и есть налет некоторой категоричности, но они продиктованы требованиями той эпохи. В Кошкине время нашло яркого выразителя.
Сам он увлекся изучением тунгусов (эвенков), народности немногочисленной, но занимающей громаднейшую территорию от низовий Енисея до Охотского побережья и Амура. Увлечение это вряд ли случайно, ибо эвенки, учитывая обширность их распространения и контакты со многими народностями Сибири и Дальнего Востока, могли стать для исследователя ключом ко многим этнографическим и языковедческим тайнам. «Тунгусы — аристократы Сибири», — с удовольствием цитировал Ян Петрович их первого исследователя Александра Кастрена.
На Северном факультете учились 22 эвенка, с которыми Кошкин усиленно сотрудничал. Но главными его информаторами были киренские эвенки А. и В. Салаткины и баргузинский житель Е. Полтеев, с помощью которых и был разработан проект первого эвенкийского алфавита.
Энергия Яна Петровича проявилась уже в том, что в ЛГУ он организовал кафедру по тунгусской этнографии и языку, а в 1926 году — кафедру тунгусского языка в Северо-Азиатской семинарии. Кошкин предложил создать Тунгусологическое общество в Ленинграде и уговорил Богораза и Штернберга редактировать «Тунгусские сборники». Не все его начинания были «долгожителями», но все они способствовали пробуждению интереса к основательно забытым наукой тунгусам.
Попав в среду североведов, Ян Петрович становится самым правоверным из них. Все начинания в этой области науки конца двадцатых и начала тридцатых годов связаны с именем Алькора. Созданию специального Северного института предшествовала пятилетняя подготовительная работа: Кошкин еще в 1925 году стал инициатором создания рабфака северных и восточных народностей при университете. На рабфаке на первом году его существования учились 26 студентов, представлявших различные народности Сибири и Дальнего Востока. На следующий год здесь уже насчитывалось 70 слушателей. Рабфак был реорганизован в факультет нового Ленинградского института живых восточных языков и перебрался в знаменитое Детское Село, под Ленинград. О том, чем занимались сгруппировавшиеся в специальный кружок северяне, ярко свидетельствует памятка, разработанная Богоразом и Кошкиным и врученная студентам, отправляющимся в родные места на каникулы летом 1927 года, пожалуй, назвать каникулами этот период будет явно неточно, потому что как раз на местах-то и начиналась настоящая работа.
Студент должен был стать полпредом своего института.
«Объясни, — советовала памятка, — что в этом Северном университете готовят туземный актив для советской кооперативной и культурно-просветительной работы на северных окраинах. Грамотность необязательна».
Студент должен быть этнографом:
«Записывай сказания и песни — это пригодится в выработке туземного литературного языка».
В активе кружка, а Ян Петрович возглавлял его правление, два замечательных начинания. К 1928 году была закончена большая работа по замене официальных названий туземных племен, оставшихся с дооктябрьского времени. Именно с этого года перестали существовать «самоеды», «остяки», «вогулы», «енисейцы», «остяко-самоеды», а появились ненцы, ханты, манси, кеты, селькупы. Правда, пройдет не одно десятилетие, прежде чем старые названия исчезнут окончательно и из научной литературы, и из памяти народной.
В том же году был выпущен первый сборник «Тайга и тундра». Обычная как будто книжка. На бумажной обложке изображение спешащего охотника, на нем меховая одежда и обувь, широкие лыжи, за поясом топорик и колчан со стрелами. Но по существу книга эта необычна. И не только потому, что в качестве издателя выступает северный кружок при Северном факультете Ленинградского Восточного института. Содержание, пожалуй, тоже особой оригинальностью не отличается — здесь опубликованы записи устного народного творчества, заметки и рассказы об обычаях, быте северных народностей.
И все же эта книга более чем необычна. Хорошо и проникновенно сказал об этом Богораз:
— В первый раз северные туземцы, некультурные, бесписьменные, пишут о себе. {Авторами были только студенты факультета.
— А.О.). До сих пор о них писали другие. Описывали их путешественники, доносили полицейские чиновники, сурово порицали их поклонение идолам витиеватые рапорты отцов-миссионеров. Но теперь они пишут сами, о собственных делах.
Кружок, рабфак, факультет — все это необходимые этапы создания вуза для северян… В 1930 году Институт народов Севера был создан. Первым директором его был назначен Карл Янович Луке — профессиональный революционер в прошлом, председатель Дальневосточного бюро Комитета Севера. Он был необычайно, потрясающе работоспособен, этот огромный человек, с плечами и прической боксера и душой отзывчивой и доброй. Для многих своих сотрудников, а они были молоды и нуждались в отеческой поддержке, он стал отцом родным. Луке быстро вошел в курс дела, наладил теснейшие контакты с Комитетом Севера, именно ему принадлежит заслуга в том, что новоиспеченный институт был взят под «опеку» ЦИК СССР. И именно он наметил те направления, по которым должно было развиваться невиданное в истории просвещения учебное заведение.
«Заядлый местный работник», как называл себя Карл Янович, новую свою деятельность видел весьма масштабно.
«Эта мирового значения работа, — писал он в статье «Проблемы письменности у туземных народов Севера», — для поднятия культурного уровня северных туземных народностей заслуживает того, чтобы для проведения ее были мобилизованы именно лучшие силы. Кустарничеству в разрешении большого вопроса, имеющего также глубокое политическое значение, в порядке частной инициативы отдельных исследователей, необходимо положить конец. Малочисленность северных туземных народностей — не довод против необходимости этой работы и нужных для этого затрат… Надо покончить с традиционным, кое-где сохранившимся отношением к туземцам, как к каким-то зоологическим редкостям, интересующим только узких специалистов и фанатических любителей Севера».
«Луксовский» период продолжался недолго, Карла Яновича перевели на другую работу. Бразды правления взял его заместитель Ян Петрович Кошкин.
Алькор первым делом создал отделение советского строительства. Диплом ИНСа получали люди, которым предстояло проводить в родных краях кооперирование, коллективизацию, культурную революцию.
В отличие от своих сотрудников Кошкину не доводилось бывать в северных районах. Но он необычайно остро чувствовал особенности студентов, понимал их душу.
Даже для многих преподавателей явилось неожиданностью, когда в институте была создана художественная мастерская, которую возглавили профессиональные художники Месс и Успенский. Северяне с их зорким охотничьим зрением в своей массе — неплохие художники, и Ян Петрович подметил это. А любовь к изобразительному искусству у студентов была столь велика, что создание мастерской один из очевидцев назвал «прорывом плотины». Это действительно был прорыв творческих людей, которые долгое время были вынуждены сдерживать себя. Руки начинающих художников и скульпторов были столь точны, что казалось — эти молодые люди давно занимаются графикой, лепкой. А ведь они только вчера взяли в руки лист ватмана с карандашом, глину для лепки. И в то же время в их произведениях было столько замечательной наивности, которой может обладать лишь человек, выросший естественно, как дерево на природе. Уже в 1937 году работа группы студентов ИНСа была отмечена «Гран-при» на Всемирной выставке в Париже. Среди лауреатов выделялся саранпаульский ненец Константин Панков.
Хозяйская рачительность директора распространялась буквально на все. При институте был создан специальный медико-антропологический кабинет. Здесь студентов не только учили начаткам антропологии. Так как далекие экспедиции в те времена проводить было сложно, то приходилось использовать самих студентов в качестве предмета изучения. На каждого из них заводилась антропометрическая карта.
— Надо поработать для науки, — говорил Ян Петрович.
К делу создания письменности на языках народов Севера было привлечено немало научных и практических организаций. Но главную скрипку играли все же сотрудники ИНСа. Еще в Северном кружке Кошкин создал три секции: финно-угро-самоедскую, тунгусо-маньчжурскую и палеоазиатскую. Возглавив ИНС, Ян Петрович создал научно-исследовательскую ассоциацию, нечто вроде научно-исследовательского института при вузе. Там были секции педагогическая, общественных наук, но выделялась лингвистическая с группами финно-угроведов, исследователей палеоазиатских и тунгусо-маньчжурских языков. На повестке дня стояла важнейшая для лингвистов и этнографов тридцатых годов задача — сделать грамотными бесписьменные народности далеких окраин.
Авторитет Кошкина среди ученых, хотя он вошел в их среду совсем недавно, был очень высок. От этого плотного, как все прибалты, светловолосого человека исходило чувство уверенности, силы воли. Был он немногословен и по-военному четко умел обойтись краткими фразами. Но это необязательно был только приказ, было и убеждение, разъяснение.
Разносторонность его познаний поражала, казалось, что он все схватывает на лету. Изучением тунгусского языка ему пришлось заняться отчасти не по собственной воле: просто не нашлось знатока этого языка, а букварь и учебники создавать было необходимо. Через некоторое время ему пришлось присутствовать на лекции одного из ведущих языковедов Н.Н. Поппе. И хотя уважаемый профессор занимался изучением сибирских языков давно и плодотворно, в дискуссии, которая завязалась после лекции, верх взял Кошкин.
Ян Петрович возглавил научно-исследовательскую ассоциацию. Это, безусловно, была самая подходящая фигура для грандиозного и тонкого дела «языкового строительства» (термин Кошкина).
Единый северный алфавит (ЕСА) был принят 29 октября 1929 года на заседании комиссии национальных округов и культур Северного факультета. Научно-исследовательская ассоциация доработала и уточнила его, и этот уточненный вариант уже был готов к декабрю 1930 года. Научным советом при Всесоюзном центральном комитете нового алфавита ЕСА был утвержден в феврале 1931 года, а в мае — сектором науки Наркомпроса РСФСР. Через год последовало последнее утверждение — Президиумом ВЦК нового алфавита. В том же 1932 году постановлением Совнаркома утверждается Комитет нового алфавита народов Севера. Его поручено возглавить директору ИНСа Я.П. Кошкину. Членами комитета были
В.Г. Богораз, аспирант научно-исследовательской ассоциации ненец из Большеземельской тундры Антон Пырерка, ученый секретарь НИА Н.К. Каргер и другие. Задачей комитета являлось внедрение в школьную практику и повседневную жизнь нового алфавита, письменности. Огромное значение для судеб этой письменности имела первая Всероссийская конференция по развитию языков и письменности народов Севера, которая проводилась в стенах ИНСа в самом начале 1932 года.
«Конференция, — как отмечалось уже через несколько месяцев после ее проведения, — сыграла историческую роль, так как на ней получила окончательное подтверждение возможность создания национально-литературных языков Севера, были разработаны основные принципы построения терминологии и орфографии северных национально-литературных языков, утвержден алфавит народов Севера». На конференции было прямо заявлено, что «уже в 1933 году не будет бесписьменных народов Севера».
К этому времени специалистами под руководством Кошкина были созданы проекты четырнадцати национальных литературных языков. Свой алфавит получали: самоеды (ненцы), лопари (саамы), вогулы (манси), остяки (ханты), остяко-самоеды (селькупы), енисейские остяки (кеты), тунгусы (эвенки), ламуты (эвены), гольды (нанайцы), луораветланы (чукчи), намыланы (коряки), гиляки (нивхи), юиты (эскимосы), удэгэ.
В рапорте научно-исследовательской ассоциации ИНСа ЦК ВКП(б) и Советскому правительству говорилось:
«За один 1932 год сделано по созданию письменности народов Севера во много раз больше, чем за несколько сотен лет до Октября!».
Кошкину принадлежала плодотворная идея привлечь к созданию алфавитов самих представителей тех народностей и племен, которые получали письменность.
Наверное, следует считать символичным, что первый северный букварь был создан представителем малой национальности. Его автор — Петр Ефимович Хатанзеев, приобский ненец, выросший среди ханты. Судьба его своеобычна. Было в ней немало драматического, но действительность даровала ему высокое право сознавать себя просветителем народа, который он считал родным. Сын бедняка, сирота, он был обречен на полуголодное существование, но редкая счастливая случайность вывела его в люди. Смышленого мальчугана заметили миссионеры, они привели его к настоятелю Обдорской миссии отцу Иринарху — человеку высокой культуры, широкого кругозора и энергичного, редкого в поповской среде просветительского энтузиазма. Благодаря Иринарховой заботе Петр не только закончил школу в Обдорске, но и был отправлен в Тобольск, в церковно-приходскую школу, аттестат которой давал право на преподавание. Но здесь Хатанзеев проучился всего два года — скудный церковный кошт не был рассчитан на просвещение «инородцев».
Свет, мелькнувший впереди для грамотного ненца, снова погас. Хатанзееву пришлось, чтобы как-то прокормить себя и помогать семье, наниматься к богатым рыбопромышленникам и оленеводам, торговать в лавках у местных купцов.
Только после революции вспомнили, что есть в Обдорске грамотный «инородец». Петра Ефимовича подучили, и он стал членом учредительного союза. Для начала его послали организовывать школу в небольшой рыболовецкий поселок «У семи лиственниц», где жили ханты и коми. Школа-класс ютилась в избушке одного рыбака — более приспособленного здания в становище не нашлось. Гремела посудой хозяйка, кричали малые ребятишки, порой шумел подвыпивший хозяин, а учитель терпеливо втолковывал своим немногочисленным слушателям начатки азбуки и счета. Потом была такая же маленькая деревушка — Собские юрты.
Незадолго до революции в юртах побывал русский учитель В.Н. Новицкий. Он намеревался создать здесь школу, но попытка закончилась неудачно. Докладывая об этом начальству, Новицкий приводил для наглядности аргументы северян:
— Мы знаем, что нас остается все меньше и меньше. Вам, русским, суждено жить, нам — вымирать. Вам грамота полезна, а нам вредна: она делает из нас воров, пьяниц, она воспитывает вражду, ненависть наших грамотных к нам — мы это испытали. Некоторые наши инородцы учились в вашей школе в Обдорске. Оставьте нас в покое, не трогайте нас.
То, что не удалось Новицкому, сумел сделать молодой советский учитель — в 1921 году он открыл школу в юртах, которые расположились на крутом берегу прозрачно-чистой полярно-уральской реки Собь. Здесь Петр Ефимович создал свой первый и, может быть, самый оригинальный букварь — он где-то раздобыл типографские литеры и на обойной бумаге вместе со школьниками отпечатал несколько учебников.
Через несколько лет он, со своим неоконченным церковноприходским, становится «учителем учителей». Его командировали в Тобольск, где в педтехникуме требовался преподаватель ненецкого, хантыйского и коми языков. А когда в Ленинграде начали «ковать кадры» для Севера, отправился на невские берега и Петр Ефимович. В Институте народов Севера, где средний возраст студентов выходил за рамки комсомольского, Хатанзеев был одним из самых старых: он уже заканчивал четвертый десяток. Но энергии ему было не занимать. В 1930 году Центриздат выпустил его «Ханты книгу» — первый изданный в Москве северный букварь.
Первый опыт, как и всякий «первый блин», оказался не совсем удачным. В хантыйский алфавит Хатанзеев без изменения перенес графические особенности русского языка. Кошкин также считал существенным недостатком то, что букварь был составлен на основе обдорского диалекта — одного из самых малораспространенных, что, по мнению директора ИНСа, «в значительной степени суживает поле его применения». Однако это была та первая ласточка, которая, вопреки пословице, делает весну.
Позднее, в 1955 году, Хатанзеев выпустил в Ленинграде «Букварь для подготовительного класса на языке шурышкарских ханты». Это был более распространенный диалект (сейчас существует письменность на четырех наречиях хантыйского языка — вах-васюганском, сургутском, казымском, шурышкарском).
После получения диплома ИНСа Петр Ефимович работал в школах Ямала, преподавал в Салехардском национальном педагогическом училище, но в основном вел методическую работу, создавая пособия в помощь учителям начальных классов национальных школ. В числе первых северных педагогов ему присвоено звание «Заслуженного учителя школы РСФСР».
В 1933 году в Учпедгизе вышел «Ханты букварь», автором которого был Нестор Константинович Каргер. После хатанзеевской неудачи в качестве основы хантыйской письменности было решено выбрать казымский диалект. Ученый секретарь НИА отправился на Казым. Вместе с ним ехал житель тамошних мест студент ИНСа В. Алачев. В результате этой трудной поездки и появился созданный на строго научной основе хорошо учитывающий требования времени букварь.
В истории хантыйского языка и до революции бывали попытки создания письменности. Занимались этим преимущественно миссионеры, ревностно старавшиеся донести слово божье до заблудших душ тундровых язычников. Обдорский священник Иван Егоров в епархиальной типографии в Тобольске издал «Азбуку» хантыйского языка. Другой просветитель в рясе, Федор Тверитин, перевел ее на вах-васюганский диалект. Служитель Обдорской инородческой миссии Лука Вологодский перевел на хантыйский
язык отрывки из «Евангелия от Матфея». Они даже были изданы в Венгрии, но научный уровень всех этих лингвистических опытов священнослужителей был весьма низок.
С Каргером произошел уникальный в науке случай: он — единственный среди коллег-современников, да и, пожалуй, вообще среди лингвистов, кому выпала задача создавать две письменности, два букваря, кроме хантыйского это был еще и кетский. Если говорить точнее — Нестору Константиновичу пришлось их создавать. Конечно, такая личность не может не привлечь внимания.
Каргер окончил факультет общественных наук в университете, но его постоянно видели в семинаре у известного языковеда JI.B. Щербы. Позднее JI.Я. Штернберг пригласил Каргера на должность ассистента этнографического отделения. Именно Лев Яковлевич организовал для Каргера экспедицию к амурским гольдам от Комиссии по изучению племенного состава СССР и сопредельных стран. Около года Нестор Константинович вместе со своим однокашником Иосифом Козьминским работал у нанайцев. Его статья об этой экспедиции вышла уже после смерти Штернберга, в сборнике, посвященном его памяти: «Весь сборник представляет развитие научных идей и практических приемов исследования, завещанных Л.Я. Штернбергом его ученикам».
На ученика Штернберга обратил внимание Кошкин, который подыскивал кандидатуру на должность ученого секретаря научно- исследовательской ассоциации ИНСа. Нестор Константинович для этой роли подходил безукоризненно: он был, что называется, аристократически вышколен, внимателен, предупредителен, всегда ровен, умел великолепно держать себя с людьми и удерживать в равновесии самые разные темпераменты. Кошкин был мастер подбирать талантливых людей на ключевые должности.
В подходе к работе этнографа Каргер полностью солидаризировался с директором ИНСа: «Необходима самая тесная связь в повседневной работе этнографических учреждений с учреждениями, проводящими практическую работу на Севере».
В статье «Очередные задачи этнографии на Севере» ученый секретарь НИА ИНСа писал: «Север с его первобытным туземным населением, переустраивающим свою жизнь на социалистических началах, представляет невиданную социологическую лабораторию, где повседневная практика проверяет самые смелые теоретические построения».
В ИНСе он занялся кетским языком, потому что и в институте, и в Ленинграде, да и вообще в стране не было ни одного специалиста в области кетского языкознания. А ведь и для этого народа необходимо было создавать письменность.
Каргер, познакомившись со студентами-кетами, написал блестящую статью об их языке, о котором не преминул восторженно отозваться Богораз. Для того чтобы создать букварь, Каргеру пришлось целый год провести на Нижнем Енисее, в районе расселения небольшой народности. Из годовой командировки он привез не только букварь, но и научную грамматику кетского языка — одного из самых загадочных языков Сибири. Появление статьи — она была опубликована в 1934 году в третьей книге сборника «Языки и письменность народов Севера» — называли «событием в науке». Продолжая исследования, начатые Кастреном, Каргер впервые доказал наличие в этом языке категорий рода, ввел в лингвистику не известные науке факты кетского языка.
Кетский букварь Нестор Константинович разработал на основе главного кетского диалекта — нижнеимбатского.
Единый современный алфавит, принятый на первой конференции, включал в себя 39 букв, из которых 26 произносились приблизительно так же, как и соответствующие русские графемы. Остальные учитывали особенности говоров. Количество букв в конкретных языках было различным. Так, в ненецком насчитывалось 25 графем, в селькупском — 28, мансийский насчитывал 21 букву, хантыйский — 26. Самым графически богатым был саамский язык — 32 буквы, почти столько же, сколько в русской азбуке. Т.Н. Прокофьевым к ЕСА была составлена пояснительная записка, в которой раскрывались все особенности произношения.
Резолюция конференции, касающаяся программ школьной грамматики, была не просто конкретной, конструктивной, но и чрезвычайно гибкой, учитывающей все сложности овладения грамотностью ранее бесписьменными народами — здесь чувствовалась рука практиков, таких, как Прокофьевы, Крейнович, Орлова, Стебницкий, которые долго работали в национальных школах. «Программа, — писали они, — должна обеспечить систему знаний и навыков, грамотности в широком смысле слова и вместе с тем должна обслуживать развитие языка в общественной деятельности учащихся».
Столь же гибко оценивалась и роль орфографии: «Необходимо сделать орфографию наивозможно простой, общедоступной, близкой к нормам создающейся литературной устной речи и учитывающей структурные особенности каждого данного языка».
Тундровики и таежники впервые учились произносить слова: «совет», «большевик», «радио», «кино». В их жизнь входили самолет, пароход, автомобиль. «Создавая новые термины, — рекомендовала конференция, — нужно обратить в то же время внимание на уже имеющуюся терминологию с точки зрения ее использования, а также отсеивания и замены идеологически неприемлемых терминов». Именно в эти годы в ненецком языке появились «огненные лодки» — пароходы, «летающие нарты» — аэропланы, «огненные нарты» — паровозы.
Не все решения конференции принимались единогласно и единодушно. Как и в любом деле, новом и сложном, мнений высказывалось немало. Все они имели благородную основу: побыстрее приобщить народности Севера к передовой цивилизации. Однако в ходе конференции прослеживались различные уклоны. Ученые, не избавившиеся от пережитков великодержавного шовинизма, например, предлагали «укрепить и усилить проникновение русского языка к народам Севера, с тем чтобы этим была снята и сама национальная проблема Севера, и вместе с ней и вопрос о создании национальной письменности». Столь же шовинистически, но уже с другой стороны, звучали предложения об «якутизации», «бурятизации», «комизации» малых народностей.
Существовала теория, по которой следовало создавать своеобразные языки-эсперанто, например, чукотско-корякский. Отпор на конференции получила и «теория Леонова», предлагавшая в качестве литературного языка использовать только русский.
«Языковое строительство» продолжалось и после конференции — на места отправлялись специальные экспедиции, которые уточняли детали, языковые нюансы, вносили исправления в уже существующие учебники. Особенно развернулась, с присущей Кошкину широтой, издательская деятельность. Главным «северным» издательством стал Учпедгиз, где работала специальная бригада по оформлению букварей и книг для маленьких северных школьников. Тиражи этих учебных пособий были невелики и потому убыточны, но предприимчивый директор ИНСа нашелся и здесь:
— Что вам стоит набросить какую-нибудь четверть копейки на учебник с миллионным тиражом. Так школьники всего Союза помогут сверстникам с Севера.
Столь же красочные издания — популярные книги популярных авторов в переводе на языки народов Севера — выпускал Детгиз.
Кошкин сумел подключить к «северным мероприятиям» и Партиздат. Здесь на разных языках были изданы популярные брошюры — «Что такое Советская власть?», «Что такое комсомол?», «Что такое оленеводческий совхоз?». Первую из них написал сам директор.
Конечно, не все шло гладко. Хотя на местах были созданы окружные комитеты нового алфавита, распространение и доставка литературы в глубинку были затруднены, иногда позарез нужные книги добирались на Север почти «пешком». Шли не месяцами, а годами. Но книги все же доходили до тех, кто в них нуждался.
Своей ученице — Глафире Василевич — Кошкин помог создать первый букварь для эвенкийских школ. Это была изданная стеклографическим методом «Памятка тунгусам-отпускникам», розданная студентам, уезжавшим на ликбезработу. На алфавите, разработанном Яном Петровичем, была напечатана первая книга для чтения на эвенкийском языке, созданная Василевич.
Кошкин являлся членом редколлегий журналов «Советский Север», «Этнограф-исследователь», «Советская этнография». Ему принадлежит идея и осуществление трехтомной серии «Языки и письменность народов Севера» (он был ее редактором). Впервые около двух десятков языков северных и дальневосточных народностей получили исчерпывающие (по тем временам) грамматические описания. Сборники имели международный резонанс и во многом не потеряли своего значения.
ИНС разрастался, он становился полноценным институтом в самом традиционном смысле этого слова. Сюда уже принимали грамотных аборигенов — прежде чем выдержать экзамен, северянин должен был пройти двухгодичный подготовительный курс, где осваивал русский язык и получал необходимые знания.
При всей сложности натуры Ян Петрович обладал одним замечательнейшим качеством: умел выявить в человеке главное, помочь ему раскрыться полностью. Поэтому в возглавляемом им институте царила атмосфера подлинной доброжелательности, содружества и творческого сотрудничества.
В Москве мне удалось встретиться с одним из славной когорты северных просветителей. Захарий Ефимович Черняков, долгое время работавший секретарем Богораза, — автор первого букваря на саамском языке. В тридцатые годы он работал в Институте по изучению народов СССР и одновременно преподавал в ИНСе: своего специалиста по саамскому языку там не было.
Меня встретил восьмидесятилетний, бодро держащийся старик. А свои воспоминания он начал так:
— Мы были тогда такими молодыми!
Эта фраза невольно заставила задуматься: а ведь действительно, серьезнейшее, ответственнейшее дело было поручено совсем молодым людям. Старшему из них — Прокофьеву — едва перевалило на четвертый десяток, Кошкин только отпраздновал свое тридцатилетие, а Юрий Крейнович, Валерий Чернецов, Сергей Стебницкий еще не вышли из комсомольского возраста.
— Это было особое время, — продолжал Захарий Ефимович, — мы были полны энтузиазма, и как-то незаметно, незримо образовалась тесная, дружная семья. Мы работали в одной упряжке. Специально для тех, кто занимался составлением букварей и выработкой алфавита в ИНСе, был выделен день — понедельник, мы так его и называли — «инсовский понедельник». В этот день мы непременно собирались, попеременно становясь то учителями, то учениками. К созданию букварей была подключена большая группа учащейся молодежи из коренного населения Севера. Мы учили их, а они знакомили нас с тонкостями родного языка. Разбивались по группам, устраивались по темноватым подвальным кабинетам и учились, спорили, творили. Заглянешь в дверь — там Вера Цинциус занимается со своими эвенками, Глафира Василевич — с эвенами, Георгий Николаевич Прокофьев — с болыдеземельскими ненцами, Павел Молл — с чукчами (этот талантливый северо- вед, к сожалению, очень рано погиб). Поздно вечером комендант проходил по кабинетам и просил нас, как он вполне вежливо объяснял, «освободить помещение для уборки». Тогда мы шли
шумной группой по Невскому, на проспекте у нас существовало давно облюбованное кафе, и за бутылкой «Адмиралтейского» здесь продолжалось обсуждение насущных педагогических и лингвистических задач.
Компания наша постоянно была в неполном составе — кто-то уезжал в долгую полевую экспедицию. Вспоминаю забавный случай. Я работал на Кольском полуострове, а Валерий Николаевич Чернецов где-то на Оби. И вот мне стали поступать письма на имя Чернецова. Я их не распечатывал, а аккуратно складывал, намереваясь отдать настоящему владельцу при встрече. Встречаемся, я протягиваю ему пачку писем. А он в ответ достает толстенный пакет… с письмами, адресованными мне. Оказывается, институтская секретарша перепутала наши фамилии, ничего удивительного нет — Чернецов и Черняков, — и корреспонденцию, поступающую на мое имя, отсылала на Обь Валерию Николаевичу, а мне слала письма, предназначенные ему. Конечно, писем в трудной экспедиции ждешь с особым нетерпением, поэтому мы с моим «однофамильцем» ей немного попеняли. Впрочем, забавного в путешествиях на далекие окраины было мало, — добавляет Захарий Ефимович и, приговаривая: «сейчас я вам кое-что покажу», начинает искать на полках, заставленных старыми журналами и книгами. Он достает номер журнала «Этнограф-исследователь», который редактировал Богораз: — Посмотрите там письмо, которое писал Юрий Крейнович в Ленинград. Ему было всего двадцать лет, когда он уехал на Сахалин, где на реке Хандуза в селении Гайво был организован национальный интернат для нивхов.
Я вчитываюсь в строки письма, написанного в мае далекого 1927 года. Да, страшноватая картина.
«Слегли все школьники, и школа стала палатой для больных, — писал молодой учитель. — По моим хлопотам принимают сюда и несколько человек взрослых больных. На нарах лечатся 37 больных. Стонут дети, а потом опять ночь, и первая смерть школьника у меня на глазах. Потом смерть маленькой пятилетней якутки Варвары.
Кажется, чего же больше, но нет, курилка еще жив и держится с повышенной температурой, составляет гиляцкий словарь и записывает легенды на наречии гиляков.
Поглядел на свое исхудалое тело и решил, что, пожалуй, умру. Вместо гроба я хотел бы просить о сожжении меня гиляками. Но тело мое не захотело подчиниться унынию, и я выжил».
Черняков смотрит на меня умными, ироничными глазами.
— Вам понятно, молодой человек, что приходилось делать в ваши годы моим сверстникам?
Да, за каждой, немудреной вроде, книжкой букваря — человеческий и гражданский подвиг. Иногда — даже жизнь.
Тот, кто захочет сейчас посмотреть первые буквари для маленьких северян, столкнется с трудностью — их сложно достать даже в самых лучших книгохранилищах страны. Наверное, это закономерно: ведь эти книжки создавались не для библиотек, их ждали в далеких школах, ликбез тоже проводился на их основе. Эти буквари, говоря по-армейски, «служили срочную», а не стояли на почетных полках. Зачитанные до дыр, может быть, они где-то хранятся в бабушкиных сундуках. Собрать бы их, устроить выставку. Какая была бы впечатляющая иллюстрация к событиям культурной революции на Севере!
Институт народов Севера просуществовал всего чуть более десяти лет (в первый год войны он был слит с государственным педагогическим институтом имени А.И. Герцена). Но в истории Советского Севера этот в общем-то небольшой временной отрезок — эпоха.

"Юре" Георгий Прокофьев

Январь сорок второго, пожалуй, был самым страшным месяцем в тяжелейшей летописи Ленинградской блокады. 28-го кто-то из сотрудников Института этнографии зашел в подвальную (с началом бомбежек подвалы стали не только убежищем, но и самыми, надежными рабочими кабинетами) комнатку, где обычно занимался Георгий Николаевич Прокофьев. На столе стоял недопитый стакан жидкого чая, пиджак был наброшен на спинку стула. Хозяин куда-то отлучился, вышел на минутку… Наверное, поэтому его не сразу бросились искать.
Нападение немецких фашистов для Прокофьева явилось особой трагедией. Ведь его мать — Матильда Леонтьевна — была внучкой известного немецкого поэта Йессена, маленький Гоша рос в атмосфере почитания великой немецкой культуры. Воспитанник известной в Петрограде гимназии «Питершуле», он даже дневники вел на немецком языке и на немецком же писал шпаргалки. Он не понимал, как немецкий народ мог подчиниться горстке безумцев, перечеркнувших все, что внесла в мировую культуру эта нация.
В первые дни войны старший научный сотрудник Ленинградского отделения Института этнографии Академии наук Прокофьев пришел в военкомат. По состоянию здоровья он был освобожден от армейской службы, но надеялся, что может пригодиться как переводчик. Ведь его берлинское произношение было безукоризненным. Но и переводчикам требовалось здоровье, а Григорий Николаевич страдал бронхиальной астмой. Заключение военных врачей было категорично: не годен. Ему отказали вежливо, но тоже категорично.
Что произошло в эти дни в душе строгого, педантичного и немного замкнутого сорокачетырехлетнего мужчины?
Те, кто пережил блокаду, утверждают, что определить очередного «смертника» не составляло труда. Уже и глаза блестели лихорадочным, предсмертным блеском, и улыбка больше походила на оскал, и было что-то во всем облике, что говорило: обречен.
Георгия Николаевича нашли в какой-то дальней комнатушке, служившей в мирные времена складом. Как будто он постеснялся умереть за рабочим столом.
Такими были последние дни ученого, которого еще при жизни считали крупнейшим специалистом в области изучения языка и быта самодийских народов.
…До революции ненцев, населяющих северное междуречье Оби и Енисея, называли «юраками». Некоторые исследователи связывали это имя с переиначенным, трансформированным «югра». Прокофьев весьма аргументированно и убедительно доказал, что «более естественно», как он выразился, связывать это название с ненецким словом «юрё», которое переводится как «друг» и употребляется в качестве обращения.
Пожалуй, больше, чем кто-либо из исследователей, Георгий Николаевич заслужил, чтобы ненцы называли его юрё.
…В 1917 году девятнадцатилетний студент-юрист Георгий Прокофьев неожиданно бросает свой законоведческий факультет и переходит на историко-филологический в том же Петроградском университете. В течение четырех семестров он изучает языкознание. Но еще через два года — новый неожиданный поворот: Прокофьев переводится в Петроградский географический институт на отделение этнографии.
Студент он прилежный, несколько даже педант (в мать), трудолюбив, занятиями не манкирует. Чем же объяснить эти учебные зигзаги? Затянувшийся выбор профессии и места в жизни? Неумение выбрать главную цель?
Скорее, наоборот. Жена — Екатерина Дмитриевна — так сформулирует его метания того периода: «Он ищет истоки мышления в первобытности и приходит к языку. Позднее он привлекает к своим исследованиям и ранние религиозные представления северных народов, которые консервировали ранние представления о мире, человеке».
Еще в дневниках питершулевского гимназиста можно найти размышления о вопросах «отношения бытия в мире к сознанию, свободной воли, процесса и содержания мышления». В этих ранних философских исканиях чувствуется влияние матери, атмосфера классической гимназии. И судьба.
Петербургская знаменитость профессор Раукерус, консультировавший Матильду Леонтьевну после того, как Гоша перенес менингит, «приговорил» мальчика к покою, рекомендовал меньше нагрузок, спокойные прогулки.
Сестры Тамара, Мирра и Нелли, брат Коля, хотя в доме поддерживался чинный порядок, могли побеситься. А Гоша, лишенный живых игр, должен был заменить их книгами и живописью. Академик архитектуры и художник-маринист Николай Дмитриевич Прокофьев позволял сыну проводить время в своей мастерской, брал на этюды и водил по выставкам. Отцовская «Гибель «Варяга» была в те годы весьма популярна.
Когда пришла пора окончательного определения профессии, Георгий Николаевич отдал предпочтение этнографии, но увлечения живописью, рисунком он не терял до самых последних дней. В первую свою северную экспедицию он попал не в качестве этнографа, а в должности художника и привез в Петроград серию рисунков и акварелей. Эти листы на 38-й выставке Общества русских акварелистов соседствовали с работами известных мастеров — М. Авилова, В. Сварога, Альберта Бенуа.
Прокофьев отдавал предпочтение пейзажу. Его листы скромны, неброски, но выдают зоркий взгляд и точность руки. Прокофьевские пейзажи отличает некоторая элегичность в восприятии природы. Свой художнический дар Георгий Николаевич иногда использовал и в чисто прикладных целях. Им нарисована обложка богоразовского букваря — «Красной грамоты». Он иллюстрировал и свой ненецкий букварь, и селькупский «Красный путь», написанный Екатериной Дмитриевной.
Вторым большим увлечением Прокофьева была скрипка. В доме йессеновской внучки имелись весьма редкие инструменты. Один из них, по свидетельству некоторых очевидцев, вероятнее всего — редкий Амати, доставшийся в наследство Георгию, сгорел в прокофьевском доме в Озерках, в первые дни гитлеровских налетов на Ленинград.
Другом юности Георгия Николаевича был Евгений Мравинский — в будущем прославленный советский дирижер, народный артист СССР. Он подтвердил:
— Георгий Николаевич играл почти профессионально. Не уйди он в науку, из него получился бы превосходный музыкант.
Евгений Александрович задумался, вспоминая:
— С Прокофьевым, хотя было это очень давно, больше полувека прошло, меня связывала самая большая дружба всей моей жизни. Мы жили рядом, много бродяжили. Он постоянно и неустанно рисовал, а я, как ни странно, собирал насекомых. Мы любили уходить далеко от города, в лес.
— У некоторых людей, знавших Георгия Николаевича, сложилось впечатление, что он был мрачноват.
— Ну что ж, он действительно был серьезен. Может быть, не по годам скуп на проявление чувств. Но — мрачноват? Нет. Внутри он был светел.
Пришло время, когда Прокофьеву уже не нужно было спешить к Казанскому собору, где рядом с кирхой Петра и Павла находилась и его «Питершуле» с властными и много знающими учителями. Но к этому времени поиск жизненного предназначения еще не завершен. Выбор юридического факультета — это, скорее всего, поиск пути к высшей справедливости.
Но, видимо, в юриспруденции он не нашел ответов на вопросы, которые мучили его. Союз с законоведением был кратковремен, длился неполных два семестра. Затем настала очередь лингвистики.
Язык представлялся студенту Прокофьеву одним из путей, ведущих от конкретного к абстрактному, к познанию «содержания мышления».
Филологические семестры Прокофьева приходятся на самые трудные петроградские годы — семнадцатый — девятнадцатый, когда главным «содержанием мышления» разбуженных революцией петроградцев явно была не наука. Не только студенты, которых во все времена принято называть «вечно голодными», бедствовали в эти годы. Респектабельные профессора падали на лекциях в голодные обмороки. Однако нельзя сказать, что качество обучения стало низким. Два университетских курса оказались для Георгия Николаевича достаточной базой для позднейших исследований в области языка и «языкового строительства». Он всю жизнь пользовался репутацией блестящего лингвиста.
Причины неудовлетворенности в поисках жизненного назначения, наверное, не следует искать во внешних обстоятельствах. Эти прокофьевские метания — симптомы внутреннего духовного напряжения, цельной человеческой натуры, оставленной наедине с собой. В юности тот барьер, который ставит недуг, чувствуется особенно остро. Если здоровый человек больше связан с внешним миром, выражает себя в отношении с другими людьми, то больной, обстоятельствами замкнутый в себе, вынужден и все резервы находить только в себе. Наверное, поэтому кризис переломного возраста был у Прокофьева столь затянувшимся и мучительным. Шел не поиск профессии, а выбор пути, ведущего к истинному познанию мира.
Так или иначе, новый учебный семестр Георгий Прокофьев начинает на этнографическом факультете недавно созданного географического института и теперь уже ходит заниматься не на набережную Невы, а на набережную Мойки, где располагались учебные корпуса института.
Здесь мне хочется сделать отступление и рассказать историю, которую я слышал от Юрия Абрамовича Крейновича. Выдающийся исследователь языков народов Дальнего Востока, просветитель этих народов, Крейнович в географический институт «перебежал» также из университета:
— Меня и Павла Молла, двух безусых комсомольцев, когда мы перебрались на этнографическое отделение, — вспоминает Юрий Абрамович, — поразило то, что в программе нет общественных дисциплин. Расписание было загружено ботаникой, гистологией, геохимией, геологией — науками, естественно, полезными, но не главными для этнографа. А вот того, что позарез необходимо, не было. Мы пригласили Яна Петровича Кошкина из университета и на нашей партийной группе пересмотрели программу отделения. Цыплята стали учить куриц. Но атмосфера времени была такова, что мы не замечали, насколько смешно можем выглядеть. Кошкин — человек дела — повез составленную группой студентов программу в Москву. Кому бы вы думали? Заместителю Луначарского — историку М.Н. Покровскому. Удивительно, но Михаил Николаевич план утвердил. А наши профессора еще не знали, что существует созданная студентами учебная программа. Наше мнение, завизированное Покровским, нужно было доложить ректорату. В выбранную делегацию попали и мы с Моллом. Ректором был академик А.Е. Ферсман. За длинным столом рядом с ним сидит академик Л.С. Берг — будущий президент Географического общества, другие светила отечественной географии и геологии. И здесь появляются трое молокососов, которые заявляют, что они — делегация студентов этнографического отделения.
Александр Евгеньевич прервал заседание:
— Давайте узнаем у молодежи, что ей хочется нам сообщить.
Я вышел вперед и без предисловия сообщил, что мы недовольны, как нас учат. Программа нас не удовлетворяет, мы составили свой план, который утвердил Покровский.
Я еще говорил, но заметил, как у Ферсмана начала багроветь лысина. Но он подождал, пока я закончу.
— Вы слышали, — обратился он к своим коллегам, — что здесь сказали?
Все молчали.
— В обход меня, ректора, они утверждают программы в Москве. Я больше не ректор.
Он схватил портфель и выбежал из зала. Яков Михайлович Эдельштейн обратился к нам:
— Вы хотя бы понимаете, что наделали? Идите.
Мы вышли. Пыл, естественно, пропал. Мы были растеряны. Обратиться не к кому. Штернберг и Богораз — на международном конгрессе, а перед Ферсманом даже невозможно извиниться, он в институте не появляется. С нами стараются не разговаривать не только профессора, но и студенты. Так проходит неделя.
Но вдруг в вестибюле нас встречает Александр Евгеньевич, подходит, обнимает:
— Мы погорячились, теперь нам надо конструктивно поговорить, как наладить занятия на вашем отделении.
План, который мы составили вместе с Кошкиным, был принят. Приехавшие Штернберг и Богораз с ним согласились. В программу отныне включалось преподавание исторического и диалектического материализма, истории развития общественных форм, статистики, других социологических дисциплин. Впервые была включена археология. Начался курс «Введение в языкознание». Остались антропология, зоология, ботаника, геология и курс страноведения, который читал Берг. Нашему отделению был придан преимущественно общественный уклон, а этнография делалась наукой более активной. Исключительная заслуга в этой «комсомольской реформе» принадлежит Я.П. Кошкину.
Эта история произошла в институте незадолго до того, как туда перевелся Прокофьев.
Не сохранилось свидетельства о том, как он отнесся к Октябрьской революции. Наверное, отношение это было неоднозначно. Атмосфера, в которой рос Георгий Николаевич, и вся система воспитания, как семейного, так и гимназического, были проникнуты духом примирительного отношения к действительности. Он рос в интеллигентной, творческой среде.
В 1921 году Прокофьев познакомился с Рудольфом Лазаревичем Самойловичем, будущим «директором Арктики», как его все называли, а в ту пору — начальником Северной научно-промысловой экспедиции ВСНХ республики.
На арктическом побережье от Мурмана до енисейского устья работали полевые подразделения этой огромной экспедиции. Начальнику Обского отряда потребовался квалифицированный художник, который мог бы зарисовывать все собранные на Нижней Оби интересные экспонаты, делать зарисовки местности. Самойлович порекомендовал Прокофьева: студент этноотделения мог пригодиться и в других качествах.
Об этом путешествии на север Западной Сибири известно немного, но, пожалуй, главное. Прокофьев после экспедиции напишет:
«Север сразу покорил своей природой и людьми».
Мальчик, сугубо домашний и почти тепличного воспитания, вдруг вырвался на простор, из домашнего уюта попал в самые суровые условия, и, может быть, впервые к нему пришло ощущение полноценности, мысль и деяние впервые слились воедино. Жаль, что мы не располагаем какими-то документами самого Прокофьева об этой экспедиции. Ведь в ней — исток той увлеченности, с которой Георгий Николаевич отдался изучению Севера и народов, его населяющих.
За несколько месяцев путешествия будущий этнограф достаточно сносно овладел говором обских ненцев, настолько, чтобы в следующем семестре заняться сопоставлением нижнеобского и большеземельского диалектов и доказать их генетическое родство.
В экспедиции ему был поручен сбор изделий и украшений берегового и тундрового населения. По приезде в Петроград он сделал тщательную опись собранных экспонатов.
А в зале на Морской, 38 была организована небольшая выставка акварелей и рисунков «По Оби и во льдах Карского моря». Темноватый колорит листов не только отражал типичное состояние северной природы, но и являлся отголоском совсем еще недавних душевных настроений. «Заболев» Севером, Прокофьев излечился от той инертности, которая определяла стиль его жизни до поступления в географический институт.
Он приоткрыл дверь и впустил внешний мир в себя. К концу жизни он снова замкнется, это будет связано со сложностями конца тридцатых годов, но все двадцатые годы он проживет под знаком душевной открытости и распахнутости перед новым миром.
В институте Прокофьев познакомился с девятнадцатилетней Катей Боровковой, которая занималась в семинаре Штернберга. Катя — румяная русская красавица с толстой косой, почти в Кустодиевеком стиле, казалась полной противоположностью Георгию — весела до беззаботности, мечтательна, оптимистична и работяща: сказывалось разночинское воспитание. Мать ее, Елена Ивановна, была медсестрой в больнице Эрисмана, отец — агент страхового общества. Впрочем, его рано заменил отчим — врач.
Новые обряды тогда еще не прижились, к старым студенческая молодежь относилась с революционным скептицизмом. Пышной свадьбы молодожены устраивать не стали.
В конце 1924 года Прокофьевых прибыло: дочку-первенца назвали Лелькой. Екатерина Дмитриевна вынуждена была прекратить занятия в институте.
Георгию Николаевичу предстояло дипломироваться, и перед ним встала проблема выбора темы. Его тянуло на сибирский Север, туда, где жили малоизвестные науке остяко-самоеды, енисейские остяки, тавгийцы, баишенские самоеды — «белое пятно» на этнографической карте Союза.
В Комитет Севера, членом президиума которого являлся учитель Прокофьева профессор В.Г. Богораз-Тан, пришел запрос из Енисейского наробраза. В Туруханск требовался педагог на место выбывшего учителя. Богораз сообщил об этом своему выпускнику. Прокофьев не раздумывая решил ехать на практику в Туруханск. Екатерина Дмитриевна ни за что не хотела оставаться в Ленинграде, хотя на руках у нее была восьмимесячная Лелька. Надо полагать, что энтузиазм жены радовал Георгия Николаевича. 29 июня в географическом институте ему подписали командировочное удостоверение: «Гражданин Прокофьев Г.Н. прослушал курс по этнографическому факультету и командируется на производственную практику для сбора материалов для дипломной работы в Енисейскую губернию, в город Туруханск, с целью изучения быта енисейцев. Командировка действительна до 1 ноября сего (1925-го) года».
В кармане практиканта были и другие весомые рекомендательные письма, подписанные председателем Комсода П.Г. Смидовичем, членом Комитета Севера Д.Е. Лаппо и, естественно, профессором Богоразом. Комсод просил Прокофьева изучить экономическое состояние енисейцев-кетов.
На поезде, а потом на пароходе вниз по могучему Енисею добиралась молодая семья до Новой Мангазеи, как в стародавние времена называли Туруханск.
Надо полагать, что ленинградцев поражала как красота широкого сибирского приволья, так и убогость здешнего быта. Дальше к северу на берегах все реже попадались селения, и все реже в этих селах встречались добротные пятистенки. Все больше — развалюшки, хибарки, обветшавшие бараки под сереньким, сочащимся сыростью небом.
Георгий Николаевич, на правах северного ветерана, рассказывал молодой жене, что на Нижней Оби картина не менее удручающа. Но они были молоды и полны жажды деятельности.
«Это были наши лучшие годы, — будет вспоминать потом Екатерина Дмитриевна, — таков был подъем, увлечение работой, чувство первооткрывателей, чувство своей нужности, полезности, полная отдача своих сил».
Туруханск хотя официально и числился городом, но больше чем на средних размеров деревню не тянул. Гостиницей «город» все еще не обзавелся, не нашлось и двора для постоя, так что молодожены, пользуясь летним временем, с июня по сентябрь жили по-туристски — в палатке.
Школа «на угоре» располагалась в одной ограде с церковью главного здешнего святого — Василия Мангазейского. Архиерей, в юные лета прошедший медицинский курс, по совместительству заведовал больницей, отважно делал хирургические операции. Скоро Екатерине Дмитриевне пришлось обратиться к нему за помощью: у Лельки началась корь. Поп-хирург из-за отсутствия медикаментов лечил местными снадобьями, а больше — добрым словом.
В райисполкоме обрадовались приезду учителей из Питера. Вверх по Турухану на фактории Янов Стан образовали новый национальный район — Тазовский, открывали школу-интернат. Требовался заведующий.
Прокофьев сориентировался по карте. Глухомань. «Сердце» тазовского и енисейского междуречья. Но для этнографа привлекательнейшее место. Здесь в основном обитали остяко-самоеды. Но появлялись тунгусы, кеты, можно было встретить ненцев и энцев.
Взаимные отношения, взаимные влияния… Этнографическая целина.
Только безнадежно равнодушный мог отказаться от столь соблазнительного предложения. Дела у Лельки от доброго архиерейского слова пошли на поправку, и Екатерина Дмитриевна не только не возражала, а наоборот — настаивала.
— В Янов Стан, в Янов Стан! — декламировала она. Свои мысли тех дней Прокофьев выразил в статье, которую отсылал в сборник «Этнография».
«Предложение я охотно принял, оно давало мне возможность осуществить свою давнишнюю мечту — заняться стационарным изучением первобытной культуры северных народностей Сибири, в частности, самоедов, которые в 1921 году сделались специальным предметом моего изучения».
5 сентября он подписал контракт на три года. На Туруханской пристани секретарь нового РИКа Ф. Головатов формировал речной караван. Секретарь ехал с семьей: женой и взрослым сыном. Удалось нанять илимку с крытой каютой — шедевр местного судостроения — и пару долбленок для груза. Своим попутчикам Головатов выделил нос илимки. Проводник Егор обживал крышу. Теснота была невозможная — ни пошевельнуться, ни встать. Под крышу залезали только ползком. На носу дымила буржуйка, которую Екатерина Дмитриевна разжигала, чтобы приготовить горячее.
Тащили неуклюжую илимку лямщики — так именовали местных бурлаков. Только тогда, когда по заросшему берегу не было возможности продраться или — в редких случаях — позволяло течение, лямщики садились на весла. До фактории было четыреста восемьдесят километров. Стояли последние дни сентября — по здешнему календарю — глубокая осень. Когда рано утром 23 сентября выезжали из Монастыря (у Туруханска было и такое имя), еще светило теплое солнышко и желтые березы напоминали о далеком европейском бабьем лете. Но красные и желтые листья на реке быстро сменились «бляшками» льда: осень недолго демонстрировала свои прелести. Мокрыми лепешками повалил снег, и река зашуршала ледовым «салом».
Головатов забеспокоился: вырисовывалась грустная перспектива застрять здесь, на полпути до жилья, и дожидаться зимника. Бывалые лямщики быстро сделали парус, но и он не особенно помогал. Только Егор был невозмутим и повторял:
— Нарочно, нарочно. Она шла нарочно.
Это он говорил о шуге.
Но пророчество, в которое никто не верил, все же сбылось. Снова выглянуло солнце и быстро растопило смерзшийся снег. Лямщиков погонять не приходилось, ведь им еще предстояло возвращаться назад.
15 октября на фоне глухой и темной стены тайги показались домики Янова Стана. Черны, приземисты, они далеко стояли друг от друга. Насчитали их всего шесть. Выделялось недавно срубленное здание для райисполкома.
На берег высыпало все немногочисленное население фактории. Впереди группы людей стоял невысокий селькуп — Захар Николаевич Безруких, главное пока здешнее начальство, председатель общества потребителей. По яновстановским масштабам, прибытие каравана было большим событием. Население фактории увеличивалось почти в полтора раза. Селькупы вежливо ощупывали гостей и особенно удивлялись Лельке. С детьми сюда еще ни один русский не приезжал.
Безруких показал учительские апартаменты: жилье, по здешним меркам, вполне «на уровне». Да уровень слишком уж убог: клетушка в четыре шага длиной и три — шириной должна стать для них и спальней, и кухней, и столовой, и рабочим кабинетом. Вместо кровати — топчан из горбылей.
В конце жизни Екатерина Дмитриевна возьмется за мемуары, она назовет воспоминания «Мой роман». Но роман дальше нескольких страниц не пошел. Все страницы посвящены яновстановскому житью.
«Я, к стыду своему, не выдержала и заплакала. Усталость от длительного переезда, от неснимаемой месяц одежды, страх перед перспективой жить в такой комнате три года, страх за Лельку — вот что вызвало эти слезы».
Избушка, высоко титулованная «школой-интернатом», имела всего две комнаты общей площадью 29 квадратных метров.
«Тьма, грязь и теснота», — отметит Екатерина Дмитриевна. Она не была, что называется, столичной барышней, но жила в достатке и из родного Петрограда никуда не выезжала. Первые часы в Яновом Стане, может быть, даже первые минуты должны были заставить молодую женщину пересмотреть свои взгляды на жизнь и человеческие ценности. Еще вчера она могла быть просто молодой, привлекательной, даже немного беспечной, фрондирующей своей смелостью (едет в глушь, на Север!). Сегодня, сейчас она должна стать хозяйкой, подвижницей. С грудным ребенком на руках. С больным мужем. С житейским багажом горожанки и столичными представлениями о жизни.
Лямщики еще угощались положенным вознаграждением. Илимка в обратный путь еще не ушла…
Решение зависело только от Екатерины Дмитриевны.
Она присела на горбатый топчан и начала распаковывать вещи.
Катя Боровкова была любимой ученицей Штернберга. Бывший, как и Богораз, народоволец, он жил на Сахалине в невыносимых условиях царской каторги, но не растерял себя как личность. Каждый студент географического института знал об этом.
Новым яновстановским обитателям предстояло оглядеться. Да, выглядит районная столица неважно. Домами шесть жилых построек никто не называет, стесняются. «Хибарки». Населяют их три русские семьи и шесть семей аборигенов.
Все население обширной волости составляют 235 семей. В основном это селькупы, приписанные к двум родам — Баишинскому и Тымско-Караконскому, эвенки Чапогирско-Панкагирского рода и тазовские юраки. Впрочем, ненцами, эвенками, селькупами их никто не называет. Они еще самоеды, тунгусы, остяко-самоеды.
Позднее, посылая свой первый научный отчет Богоразу, Георгий Николаевич точно охарактеризует этот настоящий заповедный уголок:
«Район этот для этнографа во многих отношениях является в высшей степени интересным. Он находится на стыке трех самостоятельных, обособленных друг от друга культур. С севера и с запада к нему прилегает обширная область, населенная самоедами-юраками (юраками тазовскими и юраками-хандаярами, живущими по Пуру, по-юратски — пянхасово). С юго-запада к нему примыкает район, населенный угро-остяками (в пределах Туруханского края угро-остяки живут по верхнему течению левого притока Таза — реке Толькы и в районе Чертова озера). С юго-востока и востока, наконец, границей рассматриваемого района является Енисей с левым притоком Елогуй, по берегам которых живут енисейцы-кеты».
Председатель РИКа, председатель туземного общества потребителей и заведующий интернатом ведут первый набор школьников. В конце концов удается собрать десять юношей. Публика разношерстная. Иным учащимся уже за двадцать, другие годятся им в сыновья. Преобладают селькупы, есть эвенки и ненцы. У школы- интерната нет программы, у заведующего — педагогического образования или хотя бы опыта.
А Екатерина Дмитриевна решительно осваивает северный быт. Главная проблема — тепло. Печка — простая железная буржуйка, — когда ее топишь, раскаляется добела, в комнатушке тропическая атмосфера, температура градусов за тридцать. Но за ночь климат резко менялся — просыпалась семья уже при минус 12. Чтобы не простудить дочку, приходилось у этого непостоянного очага устраивать ночные бдения. Сеней у халупки не было, дверь выходила прямо в тайгу, лишь ее открывали — холодное облако заполняло крохотную комнату.
Буржуйка прожорлива и ненасытна, а ведь Георгию Николаевичу (с его-то здоровьем) нельзя было ни пилить, ни колоть дрова. Екатерине Дмитриевне пришлось осваивать и это дело. Она научилась сама выпекать хлебы, вязала веники, носила воду из речки. Вода в ведре за ночь промерзала до дна, и нужно было пристраивать ведро над буржуйкой, чтобы устроить стирку или помыть полы.
Риковский конюх соорудил для Лельки кроватку. Мать закутывала дочку во все, что только можно было употребить для этой цели, ведь по утрам из-под кроватки приходилось выметать целый сугроб снега. Георгий Николаевич по утрам не мог подняться: его густая шевелюра пристывала к стене.
Наступала полярная ночь, а керосин для лампы-десятилинейки следовало расходовать экономно.
Но выпадали у молодой мамы и радости: пошла Лелька, потом перестала лепетать — заговорила.
Учителям подарили тунгусскую лайку. Рагдай выглядел настоящим волком. Екатерина Дмитриевна любила ходить с ним в лес, не опасаясь встреч с медведем.
Покой, радость, благоговейный восторг от тишины, шелест собственного дыхания, тихонько поскрипывающий снег, строй елей, лиственниц, кедров. Она была восторженна, и ничто не могло убить в ней этой душевной приподнятости — ни Лелькины болезни, ни ненасытная печь, стирки.
Семидесяти пятилетняя, она вспоминала полярные сияния, лунную тишину и невероятное гало, которое ей удалось увидеть и которое сосед-селькуп определил так: «Солнце надело рукавицы и шапку».
Георгий Николаевич пропадал в интернате. Разместить столы, парты и кровати оказалось невозможным, пришлось по стенам устраивать двух- даже трехэтажные нары. Однако ученики, привыкшие спать в своих чумах на полу, с опаской влезали на эти «лабазы», убедить их занять «верхний эшелон» всегда стоило большого труда.
Ни один из школьников русского языка не знал. Тазовский диалект ненецкого отличался от того, которым немного владел Прокофьев. В условиях вот такой языковой «глухоты» нужно было искать путь взаимопонимания и обучать грамоте.
Только необычайная способность молодого учителя к восприятию языков позволила намного сократить «нулевой цикл». Все-таки его ненецкий был небольшой, но зацепкой. А маленькие таежники, как правило, язык соседей знали. Через своих юных переводчиков Георгий Николаевич вскоре овладел основами селькупского и эвенкийского.
Преодолев языковой барьер, заведующий занялся следующей проблемой — созданием ученического коллектива. Учитывая резкие колебания в возрасте своих учеников, он пришел к выводу, что лучшим выходом в столь необычной обстановке будет самоуправление.
«После трехмесячной упорной работы в твердо намеченном направлении, — сообщал он Богоразу, — мне удалось достичь благоприятных результатов. К весне первого же года коллектив учащихся, не имевший вначале никакой определенной физиономии и существовавший лишь номинально, стал играть весьма видную роль в деле внутреннего распорядка школьной жизни. Коллективом был разработан и утвержден регламент, содержащий в себе правила по интернату. Отступление от того или иного правила каралось через посредство общего собрания, проходившего еженедельно по субботам. В качестве мер взыскания виновному назначалось, смотря по провинности, либо внеочередное дежурство, либо кладка дров, штрафной урок, рубка дров. В случаях незначительных дело ограничивалось товарищеским выговором».
«Верховной» властью интерната был школьный совет, куда кроме Прокофьева входили секретарь исполкома и председатель кооператива. На первом году занятий совету пришлось вмешаться в школьную жизнь лишь однажды. Учащиеся, особенно старшие, свое пребывание в интернате расценивали весьма своеобразно. Георгий Николаевич называл такой подход «коммерческим»: молодые таежники считали, что они делают одолжение новой власти, а взамен от нее получают такие материальные блага, как питание и бесплатное обмундирование. Посещение уроков часто сопровождалось открытым торгом: ученик обещал свое присутствие за партой, если ему выдадут рубаху, валенки или полушубок.
Один двадцатидвухлетний первоклассник, получив отказ на очередное притязание, перестал посещать занятия. Вот тут-то и проявил власть школьный совет. «Забастовщик» был снят с довольствия. Три дня великовозрастный школьник крепился, а на четвертый пришел к заведующему с просьбой принять его снова в школу. Маленькая педагогическая победа.
«Он самым наглядным образом, — с удовольствием констатировал Прокофьев, — опроверг сам себе и своим товарищам убеждение, что своей учебой он делает одолжение местной администрации».
На следующий год совет поступит более жестко. На собрании говорили о провинившемся:
— Второй год сидит, ничего не делает, зря паек получает.
Двухнедельный исправительный срок не подействовал, и великовозрастного лоботряса исключили из школы.
Отпустив первый выпуск на каникулы, Георгий Николаевич превратился в прораба. Районо в Туруханске выделило средства,
теперь школа и интернат могли разделиться: в одной комнате шли занятия, в другой находились общежитие и столовая. Располагал отныне интернат и кухней.
Занялся Прокофьев и своим жильем: отремонтировал наружную дверь, сделал проход в другую комнатку, которую Екатерина Дмитриевна приспособила под кухню. Стало просторнее и теплее. К первому сентября удалось собрать уже 14 школьников. Среди них были три девочки-селькупки.
Прокофьев поддерживал регулярную связь с Богоразом. Первое письмо написал в конце января, когда немного разделался с делами по интернату и мог чуть-чуть вздохнуть. Профессор, благословивший своего студента на яновстановское «сидение», мог быть доволен своим практикантом. Прокофьев сообщал в своих посланиях поразительные вещи. Например, о том, что в верховьях реки Таз жили «сятпадавы тунгу» — в буквальном переводе: «лицо расписанные тунгусы». Их насчитывалось почти 70 семей. Татуировка сибирских эвенков связывала их с колымскими юкагирами и чукчами, которые также имели обыкновение татуировать лица.
В другом письме Георгий Николаевич подробно описывает антропологические типы эвенков и ненцев-юраков.
«Не могу не сознаться, что беседы с учениками на темы по географии и природоведению дают мне подчас громадное удовлетворение. — Это из письма от 14 ноября 1926 года. — В течение многих лет я тщетно искал в этнографической литературе то, что можно было бы назвать логическим основанием анимизма. Ни одна книга не может в этом отношении дать того, что дает личный опыт. Возьмем хотя бы основной вопрос анимизма — вопрос об одушевленности мертвой природы. Начнем с воды. «Вода, конечно, живая», — единогласно заявили молодые самоеды. — «А мы говорим, что вода — мертвая природа». — Недоумение. — «А дерево, по-вашему, живая или мертвая природа?» — «Мертвая, конечно». — «А мы говорим, что дерево — природа живая». — Хохот. Недоумение. — «Ведь дерево не ходит».
«А камень живой или мертвый?» — «Живой, в нем огонь есть… И ветер живой, и солнце живое, и звезды, потому что все они движутся».
Что касается шаманства, то оно еще вполне живо. Но от русских оно спряталось, и встретить его можно лишь в более глухих уголках Тазовской тундры (Баиха, Худосея, Верхний Таз). На Худосее и теперь живет еще «великий шаман», прокалывающий себя ножом и проделывающий всякие иные «фокусы».
В письмах в Ленинград — не только этнографические наблюдения, но и настроения, переживания.
«На многие недочеты приходится смотреть сквозь пальцы, учитывая положение вещей».
Коренное население совершенно не понимало коллективистского принципа советской власти. Председатель РИКа был для них «князем».
— Если князь мне скажет, что надо писаться, то я напишусь. — Поначалу грамота у местных жителей особым авторитетом не пользовалась. — А пока мне князь ничего не говорил, я писаться не буду.
Нужно думать, что увлекающийся, умеющий радоваться за своих учеников Богораз с удовольствием читал письма с далекой фактории.
Богораз позднее отзовется о прокофьевских письмах из Янова Стана:
— Сообщения Прокофьева равны открытиям.
А на 23-й Международный конгресс американистов в Нью- Йорке профессор возьмет доклад «Протоазиатские элементы в культуре остяко-самоедов», написанный при свете десятилинейки в тесном яновстановском жилище.
Летом 1927 года Прокофьев вынужден был поехать в Ленинград: требовалось немедленное вмешательство квалифицированных врачей. Екатерина Дмитриевна его сопровождать не могла: была на последних неделях беременности.
В конце июня Георгий Николаевич появился в стенах родного института. «Он привез с собой обширные этнографические и лингвистические записи, — поспешит оповестить знакомых Богораз, — а также аппендицит, разыгравшийся на Севере, быть может, под воздействием сплошной животной пищи».
Объяснений о беременности Екатерины Дмитриевны профессор не принял и сообщал всем, что Прокофьев оставил жену «заложницей», чтобы обязательно вернуться в Янов Стан.
Журнал «Этнограф-исследователь» поместил заметку «Возвращение Г.Н. Прокофьева».
«27 июня Прокофьев сделал доклад на этнографическом отделении геофака в собрании студентов, ассистентов и окончивших. Научные материалы, привезенные Прокофьевым, весьма разнообразны и имеют значительную ценность. Многие из его сообщений имеют значение научных открытий — культура селькупов примыкает к культуре енисейских кетов. (Селькупы представляют вполне сохранившуюся тотемно-родовую организацию. Селькупы-оленеводы не знают пастушеской собаки.) Прокофьев собрал большой материал по остяко-вогульскому языку, в том числе словарь в шесть тысяч слов, который после надлежащей обработки будет напечатан в трудах Академии наук СССР».
Среди однокашников Прокофьев получил почетный титул «русского лесного человека» — рус-селькуп.
После операции Прокофьев возвращается на таежную факторию через столицу, где 2 августа он сделал доклад в бюро Комитета Севера о работе яновстановской школы-интерната и просил поддержки в организации клуба, читальни.
Комитет Севера развернулся оперативно. Вместе с заведующим на факторию приехали строители — сооружать добротное школьное здание, полностью приспособленное для занятий. В новой школе были высокие потолки, большие окна с тройным остеклением и печи-голландки. За счет освободившегося помещения смог расширить свою жилплощадь и заведующий, семья которого росла: Екатерина Дмитриевна через несколько дней после его возвращения из столицы, 30 августа, родила сына Бориса.
Кроме средств на строительство комитет выделил оборудование для столярной и слесарной мастерских, приборы для физического уголка, небольшую библиотечку. В Янов Стан привез эти сокровища учитель Б.Ф. Гжешкевич. В его багаже находился и подарок от Центрального Совета нацменьшинств — трехламповый радиоприемник. Северянин со стажем, Гжешкевич был страстным радиолюбителем. Он собственноручно, из подсобных материалов, а их имелось крайне мало, смонтировал усилитель, а уже осенью 1927 года впервые в глухой тазовской тайге раздались позывные далекой Москвы.
Сохранился фотоснимок, запечатлевший сей торжественный момент: у весьма громоздкого радиосооружения молодой паренек с короткими усиками и в круглых очках — Гжешкевич. Три таежника в малицах с наушниками на голове внимательно слушают далекого диктора. Аборигены Янова Стана считали радио «граммофоном», а все мачты, по их мнению, ставились «даром», для декорации. Стоило большого труда хоть как-то объяснить принцип передачи радиоволн.
Перенесенная болезнь, новые хлопоты тяжело сказались на здоровье Георгия Николаевича. Сосед, бывалый фельдшер Фильченко, ничем не мог помочь, и уже глубокой осенью, по зимнику, Екатерина Дмитриевна повезла мужа в Туруханск, где можно было рассчитывать хотя бы на сносные лекарства.
Зима ознаменовалась еще одним громким событием в тихой жизни фактории. Сюда 17 февраля пришла Гыданская экспедиция Академии наук, которую вел в Заполярье Б.Н. Городков. Ленинградцы от души наговорились. В составе экспедиции был и этнограф Л.В. Костиков, которого Прокофьевы знали по университету. (Позднее Георгий Николаевич напишет послесловие к большой работе экспедиционного этнографа «Боговы олени в религиозных верованиях хасово». Он критиковал выводы Костикова, что «институт зашаманенных оленей основан на тотемизме». В этом слышатся отголоски ожесточенных споров там, на Яновом Стане.)
Ученики Прокофьева не признали в ленинградских ученых русских. Они спрашивали своего учителя недоуменно:
— На каком языке говорят с тобой эти люди?
Объяснялось это просто: Прокофьев на первых порах, чтобы добиться взаимопонимания, вынужден был учитывать все особенности речи аборигенов, а русскую речь несколько упрощать, чтобы она была понятна и доступна каждому селькупу, ненцу, эвенку.
На третьем году учебы число школьников уже перевалило за второй десяток. Структура усложнилась, появилась подготовительная группа. Для трех эвенков и двух селькупов-малышей занятия велись на их родном языке. В параллельной группе, где малыши знали русский, занятия шли на нем. Более сложным стало и самоуправление. Теперь каждая национальность выдвигала своего старосту («князя»?), который ведал всеми делами группы.
— Принцип самоопределения национальностей, — считал Прокофьев, — в аппарате самоуправления учащихся оказывается единственно приемлемым в нашей северной туземной школе… чтобы межплеменная вражда не обострялась, а, наоборот, изживалась.
Он не был педагогом по образованию, но учителем стал не только по воле капризного случая, а по внутреннему позыву, дремавшему в его сложной натуре. Едва ли не главным педагогическим его принципом была деликатность, которая сказывалась по всем: в уважительном отношении к национальным особенностям развития учеников, постоянном учете этой специфики, во внимании к тем сложностям, с которыми сталкивался впервые севший за парту охотник или оленевод.
«Лишь путем длительного изучения культуры и языка туземцев, — писал он, — мне удалось постепенно выработать правильный подход к моим ученикам».
Заведующий яновстановским интернатом не стремился форсировать события: ведь опыта обучения детей северян практически не существовало — опыт рождался здесь, в результате его экспериментов.
«Опоздал к занячи. На пол пливал два раза. Курил во время заняти. Опаздал лечь спать 20 минут. Разбрасывал пимы и портянки. Не титал урок. Лезит траться кулаком Марфу».
Такие провинности числились за четырнадцатилетним Семеном Кусаминым.
«Во время занячи шаманил. Не слушает присидачеля. Матерился худо один раз. Во время занячи обрызгал чернилом Лыпу. Валялся шуба на постель. Шумел ночью два раза и шаманил. Ругался нехорошо два раза. Грязными сапогами на койку лежит».
Эти нарушения порядка и дисциплины были замечены за тринадцатилетней Марфой Ялдыгир.
«Лицевой счет» вели председатель и секретарь школьного коллектива, лучшие ученики. Сегодняшний педагог наверняка пришел бы в ужас от подобной орфографии, а Георгий Николаевич откровенно радовался этим успехам. Успехам без кавычек. Ведь уже на второй год обучения в тазовской тайге, где на сотни верст не было ни одного грамотного селькупа, ненца или эвенка, появились первые десять обученных им парней.
Прокофьев тесно увязывал свои педагогические задачи с требованиями повседневной практики коренных северян. Школьники, разбитые на пять «артелей», занимались промыслом: ставили пасти на песцов, черканы на горностая и силья на куропатку. Плоды этого промысла не просто обогащали школьное меню. Прокофьев твердо придерживался мнения о том, что «промысел туземца — это великая и сложная наука, обучаться которой с раннего детства должно так же упорно и длительно, как обучаются грамоте. Промыслу этому, со всеми его хитроумными мельчайшими деталями, туземный ребенок может обучиться лишь дома, под постоянным и длительным руководством своих опытных в этом деле сородичей».
Уже вернувшись в Ленинград, Георгий Николаевич ставил вопрос о перенесении сроков занятий в национальной школе. Учитывая пожелания родителей-промысловиков, он считал, что обучение должно вестись осенью и весной, с тем чтобы на промысловый сезон детей отпускать к родителям. Может быть, его гибкость, даже смелость в этом вопросе проистекают из того, что для него не существовало аксиом, которые беспрекословно принимает дипломированный специалист.
Методика преподавания в северных национальных школах тогда еще лишь вырабатывалась, нахоженной дороги не существовало, нащупывались только тропинки. Одна из инструкций Министерства просвещения, дошедшая до Янова Стана, гласила:
«Система обучения и воспитания в туземной школе должна быть строго согласована с местными туземными обычаями, с укладом экономической жизни кочевого и охотничьего хозяйства без нарушения северных промыслов… Туземная школа должна давать только такого рода образование, которое не оторвет туземца от его хозяйственной обстановки, не отучит от обычной его трудовой промысловой деятельности».
Подготовке к практической деятельности в яновстановской школе было подчинено все. Заведующий не стыдился «бюрократии» и учил воспитанников элементарному делопроизводству: любая работа требует умения обращаться с бумагами, а к кому как не к школьнику может обратиться неграмотный абориген.
Прокофьев в письменной форме обращался даже к собранию школьников и требовал ответа только на бумаге. Аккуратно велись журналы входящих и исходящих бумаг: стиль их и орфография, может быть, и не выдерживали критики, но смысл был ясен. Старшие школьники практиковались в «бумажной» деятельности в исполкоме, когда на фактории шло снабжение кочующих товарами. Прокофьев посылал самых деловитых на помощь приказчику-селькупу.
Работа в интернате выявила едва ли не самую главную черту в характере Прокофьева — его основательность. Дело, за которое брался, он уже не мог бросить. Педагогикой он занялся, пожалуй, неожиданно даже для себя, но работал столь увлеченно и истово, что остался в истории северной национальной школы не как дилетант,
а как основоположник. Об опыте яновстановской школы рассказывала на одной из всесоюзных конференций заместитель наркома просвещения Надежда Константиновна Крупская.
На далекой фактории в тазовской глухомани жизнь подсказала Прокофьеву идею, без осуществления которой немыслима его биография как ученого. Учебники начали приходить в Янов Стан, когда Прокофьевы уже начали готовиться к отъезду. Это была книга для чтения «Наш Север» Н. Леонова и П. Островских, которую можно было использовать лишь в работе с отдельными учащимися, которые хорошо освоили русский. Поэтому Георгий Николаевич сам составил селькупский букварь, с помощью которого обучал чтению и письму тех, кто не владел русским.
«На материале своего родного языка ребята познают принципы грамоты, — писал он о своем рукописном букваре. — При этом с большим успехом и в широких размерах мною применялся метод сочетания обучения формальным навыкам со свободным рисованием. Ребята рисуют чрезвычайно охотно и проявляют подчас большие способности к графике. Вписывание в эти рисунки названий изображенных предметов, а иногда и объяснений к ним пользуется большим успехом».
Свою тетрадочку-букварь Прокофьев составил на основе русского алфавита, добавив недостающие графемы из латыни. Не встречающиеся в селькупском языке звуки Ж, Ф, X, Ц, Щ он исключил из алфавита. Успех букваря был полным. Переход к чтению по-русски «совершался очень легко, и успех его всецело зависел от наличия достаточного запаса русских слов у учащихся».
Первый «официальный» букварь выйдет в 1930 году. Прокофьев никогда не домогался приоритета, но именно с его тетрадки начинается просветительское освоение северной целины.
Рукопись, вывезенная из Янова Стана, послужит основой и первого печатного селькупского букваря «Красный путь», автором которого стала Е.Д. Прокофьева. Молодая женщина в промежутках между хозяйственными делами, заботами о детях и муже, преподаванием в школе находила время, чтобы заниматься этнографией кетов и селькупов, о которых в науке имелись весьма отрывочные, противоречивые и порой явно неправдоподобные сведения. Как ни трудно было коренной петроградке привыкать к северному быту, она никогда не забывала о науке. Житейский ее подвиг я бы приравнял к деяниям столь заслуженно прославленных историей жен декабристов.
Прокофьевы — и он, и она — были педагогами, что называется, от природы. Даже трудно представить, с какими проблемами приходилось сталкиваться им в ежедневной учительской практике. И они — молодая ли это была смелость или отсутствие профессионального догматизма — самостоятельно разрабатывали методику преподавания различных предметов: ведь они обучали маленьких (и не таких уж маленьких!) северян не только грамоте, но и начаткам математики, обществоведения, географии. Особенно трудно усваивали в общем-то смышленые школьники абстрактные понятия и те истины, которые невозможно воспринять чувственно. Тут уже не помогали самые наглядные объяснения.
Георгий Николаевич кружил с глобусом вокруг свечки, демонстрируя, как вращается Земля вокруг Солнца, а в ответ слышал «неопровержимые» возражения:
— Если бы Земля вертелась вокруг себя, то дрова, которые лежат тут, у школы, тоже поворачивались бы, а они век стоят на одном месте!
По этому поводу Прокофьев позднее говорил:
— Весь склад мышления ненца, селькупа, эвенка должен претерпеть мутацию, подобную той, которая произошла в уме Коперника, когда он понял вращение Земли.
Коперник здесь помянут как раз в точку. Обитатели тазовской тайги, как, впрочем, и все другие племена северных российских окраин, жили еще в докоперниковом времени. Советским педагогам, в числе первых и были Прокофьевы, предстояло заставить вращаться Землю в сознании таежников и тундровиков.
Надо посмотреть на Янов Стан с высоты нашего времени, чтобы понять масштаб совершенного двумя «невольными педагогами»: в отдаленной и заброшенной школе-интернате, без учебников, в каждодневной борьбе с бытовыми неудобствами начиналось, впервые на сибирском Севере, приобщение забитых и угнетенных народностей к цивилизации.
Педагогическая система, родившаяся в интернате Янова Стана, подразумевала не только обучение грамоте, но и прежде всего воспитание нравственной личности, человека, не только умеющего читать и писать, но и знающего, как превратить полученные знания в добро для людей. Воспитанники Прокофьевых были отягощены многими формами наследства весьма дурного свойства. Все еще оставалась и тлела (ведь с этим никто не боролся) межплеменная рознь: юрак мог мстить тунгусу, а тот в свою очередь остяку-самоеду. Торгашеским духом они были заражены основательно, совершенно не считали зазорным угнетать товарища победнее. Классный «лицевой счет» свидетельствует — неграмотно, но очень красноречиво — о том, что маленькие таежники могли «худо» ругаться, курить, шаманить, вести себя более чем нечистоплотно.
Со всем этим приходилось решительно бороться. Даже не бороться, слово это здесь не совсем уместно, изживать, прививать и воспитывать другие понятия, то есть действовать очень гибко, тактично, но настойчиво и последовательно.
…13 июня 1928 года опытнейший енисейский капитан Василий Васильевич Ильинский провел по Турухану к Янову Стану двухвинтовой буксир морского типа «Кооператор». Когда были отданы швартовы, капитан облегченно перекрестился: суеверность и решительность в нем хорошо уживались. Да и было отчего перекреститься: у здешнего берега впервые швартовался пароход, который путь от Монастыря до фактории одолел всего за трое суток.
Пока разгружается привезенная буксиром баржа с продуктами, а семейство Прокофьевых упаковывает чемоданы и баулы, взглянем прощально на факторию, давшую трехлетний приют ленинградским этнографам. «На «Кооператоре» находился Григорий Рахманин, участник экспедиции Наркомата земледелия по обследованию охотничьих промыслов Туруханского края. Янов Стан он назвал «административным, просветительным, медицинским, ветеринарным, кооперативным и, наконец, просто более или менее культурным центром беспредельной Тазовской тундры». Но в этом центре насчитывалось всего восемь зданий, причем «относительно прилично» выглядела только новая школа. Резиденция ветврача помещалась в хлеву. Коровий доктор жил через перегородку от своих пациенток.
«Живут, кажется, — с ироничностью столичного жителя добавлял Рахманин, — не особенно в большом согласии».
Ничего, кажется, не свидетельствовало о том, что в этой глухомани произошла культурная революция. Но время это выявит.
Все население фактории провожало учительскую семью. Наверное, Екатерина Дмитриевна, держа на руках годовалого Бобу и придерживая неуемную Лельку, всплакнула, когда за последней речной излучиной пропали низкие домики на темном фоне тайги. Да и у отнюдь не сентиментального ее мужа запершило в горле: сколько пережито здесь всего — хорошего и плохого, сколько сделано. Впереди — Ленинград, большая работа.
Закончился их контракт с Туруханским районо, завершилась северная страница их биографии. И, добавим от себя, яркая страница в культурной революции на сибирском Севере.
Еще из фактории Георгий Николаевич отправил в Ленинград статью «Остяко-самоеды Туруханского края». Сборник «Этнография», где было опубликовано его исследование о народе, среди которого ему пришлось жить три года, он читал, уже вернувшись в родной город. В статье он не просто обобщал свои первые впечатления. С полным основанием он мог говорить:
«В этнографической литературе нет ни одной работы, хоть сколько-нибудь освещающей рассматриваемый нами район».
К кому только не причисляли селькупов! То они оказывались кетами, то остяками, то самоедами. Прокофьев четко определил, что «вся культура остяко-самоедов во всех своих деталях резко отличается от культуры прочих самоедских родов». Свидетельств этому было немало: чрезвычайная первобытность селькупского оленеводства, ловля рыбы примитивными «заколами», бревенчатые жилища с камином-чувалом из жердей, обмазанных глиной, не походили на легкие переносные ненецкие чумы, отличалась и одежда — если у ненцев она была глухой, то селькупы носили открытые спереди малицы.
Тазовские селькупы делились на два рода: Орла половинный род и Кедровки половинный род. Хотя в начале двадцатого века тотемизм (почитание древнего «предка» рода — зверя-тотема) уже не был в особом почете, все же фольклорные данные свидетельствовали, что совсем еще недавно тотемные запреты были очень сильны. Человек рода Кедровки не мог убивать эту птицу — своего «брата». Орла называли «братом» все люди племени Орла. Этих птиц по-прежнему приручали, убивать их запрещалось в любых случаях.
Прокофьев — лингвистические его способности все более совершенствовались — сразу определил особенности селькупского языка, отличающие его от сходных говоров ненцев и энцев. Здесь же, на Тазу, когда по школьным делам ему пришлось задержаться на Сидоровской пристани, он впервые столкнулся с диалектами внутри самого селькупского языка. Позднее, в «Селькупской грамматике», он писал об этом эпизоде:
«Нам довелось встретиться в одном чуме с говором, по всем своим признакам являющимся характерным для тымского наречия. При выяснении конкретных условий, при которых «остров» тымского наречия мог появиться и сохраниться почти в полной неприкосновенности в окружении тазовского наречия, обнаружилось, что хозяйка чума происходит из рода Медведя, проживающего на реке Тыме, и лет 25 тому назад была вывезена оттуда своим мужем — тазовским селькупом из рода Орла. Все дети (их было 6 человек) отличались особенностями произношения, характерными для матери, что вполне понятно, так как связь их с матерью в первоначальном (в основном, решающем) периоде формирования их речи теснее, чем связь с отцом».
Большим достоинством статьи, а ведь это была первая научная работа Прокофьева, являлось то, что он проследил связи селькупов с племенами-соседями. Иные из этих связей можно было заметить уже по фамилиям. Например, в фамилии Кондуков явствен корень «конда». Он соотносится с хантыйским «хонта», «хант». Таким образом, «Кондуков» обозначало не что иное, как «человек из рода ханты». Информационно богата и фамилия Мандаков, весьма распространенная среди селькупов. «Мандо» — один из энецких родов. Несомненно, что носители этой фамилии имели среди своих предков энцев.
Особенно тщательно проследил Прокофьев связи селькупов с кетами, как их раньше называли — енисейскими остяками. Еще Александр Кастрен указывал на «тесные культурные связи», существовавшие между этими народностями. Об этом рассказывали селькупские предания, где кеты назывались братьями, и богатыри обоих племен боролись совместно против вражеских воинов.
Между женщинами и мужчинами, представляющими баишенских селькупов и кетов нижнеимбатского рода, часто заключались браки. Много общего было в материальном производстве, семейных отношениях и религиозных верованиях этих небольших народностей.
Определение родства селькупов и кетов закладывало основы для выяснения происхождения (этногенеза) всех самодийских народов, что Георгий Николаевич считал основной своей задачей уже в годы яновстановского «сидения». Там, на фактории, незаметно, в будничных трудах и в решении повседневных проблем закладывался фундамент той научной постройки, которую собирался возводить молодой ученый.
К происхождению селькупов Прокофьев вернется, когда будет работать над «Селькупской грамматикой». Он предпошлет этому сугубо лингвистическому труду небольшой вступительный очерк, по своей информативной емкости не уступающий иной пухлой монографии.
Консультантом будет Екатерина Дмитриевна. Она сделала изучение селькупов основой своей этнографической специализации и в 1932–1933 годах совершила две экспедиции в Нарымский край, чтобы по заданию Комитета нового алфавита народов Севера и научно-исследовательской ассоциации ИНСа изучить наречия и говоры нарымских селькупов. В первую экспедицию она исследовала тымское наречие, побывав в верховьях реки Тым, на Парабели, в низовьях Васюгана и других деревнях Каргасокского района. В верховьях и среднем течении реки Кети, по Оби в районе города Колпашева жили селькупы, говорившие на кетском наречии.
Всего Приполярная перепись 1927 года насчитала около пяти тысяч селькупов. Основная их масса, правда, мелкими группами, селилась в Нарымском крае и на Средней Оби. Около тысячи человек насчитывал Тымско-Караконский род, обживавший берега реки Таз. На Турухане, где селькупов называли баишенскими, жила компактная группа в полтысячи человек.
Когда возникла необходимость создания литературного языка для письменности селькупов, за основу из трех диалектов выбрали тазовский.
Выясняя древнюю родословную своих яновстановских соседей, Прокофьев искал подходы к намеченной цели, стремился «выяснить на основе детального изучения материала сложную, запутанную картину этногенеза самоедских племен».
Как же селькупы попали на Север? К какому из двух народов отнести остяко-самоедов? Ведь хотя название и пишется через черточку, но народности весьма далеко отстоят друг от друга. Остяки — угорская языковая семья. Самоеды — самодийская ветвь на огромном древе человеческих языков.
Литература по селькупам насчитывала в те годы буквально единицы. Да и в трудах А. Кастрена, К. Доннера, П. Буцинского, В. Анучина, П. Островских сведения о племени из глухой тайги были не просто отрывочны, но и разноречивы. В Красноярском окружном архиве Прокофьев разыскал «Обыскную книгу ведения Енисейского делоправления Тазовской Николаевской церкви для описания брачующихся лиц и прочего повеленного в ней». «Обыскная книга» охватывала период с 1836 по 1859 годы. Из ее содержания следовало, что тазовские селькупы регистрировались до 1854 года по двум волостям — Тымской и Караконской — Сургутского уезда, а в 1855 году они были объединены в единую Тымско-Караконскую «орду», управу.
Из этого Прокофьев сделал вывод, что переселение селькупов на Таз из более южного Сургута — «конкретный, зарегистрированный исторический факт». Но таких фактов было мало, разве что из «ясашных» книг можно было выудить известие, что в 1625 году Тымская волость насчитывала 59 ясашных людей, а Караконская и того меньше — 20.
Таким образом, архивные данные и письменные свидетельства были столь незначительны, что историю селькупского народа нужно было искать не в бумагах. Что здесь могло помочь? Анализ языка и фольклорных данных, расшифровка самоназвания племени, привлечение археологических свидетельств и сопоставление всего этого материала с данными, полученными у народов-соседей, ибо процесс взаимовлияния и взаимопроникновения всегда настолько глубок, что без него многое остается непонятным. Все это, естественно, требовало широты кругозора. Но, кажется, профессор Богораз-Тан, которого такая широта всегда отличала, не ошибся в ученике.
Прежде всего Прокофьева привлекло самоназвание народа. «Куп» означает «человек». А вот первый корень-слог можно трактовать двояко: выводить его из слов «тайга» или «земля». Соответственно меняется и значение. Селькупа можно считать «лесным» или «земляным» человеком.
Прокофьев не захотел останавливаться на этом: племенное самоназвание — вещь слишком серьезная, чтобы им заниматься как простой фонемой. Из тонкого нюанса фонетических различий Прокофьев сделал вывод о двухкомпонентности селькупского народа:
«Гораздо правильнее допустить, что племя (или часть его), двояко осознающее свое самоназвание, является слиянием двух разноплеменных частей, пережитком чего и является двоякость самоназвания».
Комплекс лингвистических, этнографических и археологических исследований позволил Прокофьеву всего в нескольких строках изложить историю формирования селькупского языка, а значит, и народа:
«Происшедшие от скрещения «людей земли» (не «самоедского» начала) и «людей тайги» («самоедского» начала), селькупы в лице тымских чумылькупов и кетских сюссекумов (диалектные самоназвания этих народностей. — А.О.) составляли некогда единое целое. Племя тазовских (в том числе и баихинских) селькупов является более поздним образованием, представляя собой комбинацию двух первоначальных племен».
Селькупский этногенез был важным звеном в той древней северной истории, которую стремился воссоздать Георгий Прокофьев. Но более важное место в этой истории принадлежало ненцам, тридцатитысячной народности, живущей на двух материках — в Европе и Азии, от Печоры до Енисея. Хотя этот народ был более изучен, но все же недостаточно, и пренебрегать личной встречей с ним было бы явным упущением. Как всегда, язык, фольклор и этнография могли выполнить то, что казалось потерянным навсегда.
Поэтому через год после возвращения в Ленинград (он преподавал в это время в Институте народов Севера) Прокофьев на два сезона уезжает с женой в Болынеземельскую тундру, имея при себе удостоверение заведующего Хаседахардской культбазой краеведения Комитета Севера. На Баренцевом побережье в это время организовывался первый национальный округ, и Прокофьевым приходилось заниматься научной работой попутно с просветительской.
Его записок о работе среди европейских ненцев не сохранилось, вероятнее всего, они сгорели в деревянном домике в Озерках. Но можно смело предположить, что условия жизни в европейской тундре немногим отличались от сурового быта таежной фактории. Как переносил их Георгий Николаевич? Он был в расцвете своих сил, и надо полагать, что болезненные напасти на время его покинули, по крайней мере дали ему передышку.
Снова год в Ленинграде — собранный материал надо обрабатывать, — и доцент педагогического института имени Герцена, заведующий североазиатским сектором Института по изучению народов СССР Прокофьев едет в большую зимнюю экспедицию на Таймыр. На его карте остался незакрытым только этот нижнеенисейский «кусок», где селились едва ли не самые малочисленные северные народности — нганасаны и энцы. В этой своей большой последней экспедиции Георгий Николаевич участвует один: Екатерина Дмитриевна в Нарымском крае.
В 1933 году последнее «белое пятно» закрыто. Можно приступать к обобщениям и окончательным выводам.
Здесь мы несколько опередим хронологию и заглянем вперед, чтобы узнать, какими же были эти окончательные выводы исследователя Прокофьева.
23 апреля 1940 года заведующий кабинетом Сибири Института этнографии АН СССР старший сотрудник Г.Н. Прокофьев пишет заявление в президиум Академии наук: «Прошу определить мне срок для работы над моей диссертацией (окончание) на тему «Самодийские языки и проблема происхождения современных ненцев, нганасанов, энцев и селькупов» — один год пребывания в качестве стипендиата-докторанта».
Прокофьев закончил свою диссертацию. Его ученица Людмила Васильева (Хомич) видела у профессора три большие папки, которые он как-то принес на лекцию. В тот день на ученом совете предстояло обсуждение его труда.
Наступало время защиты, но пришла война…
Когда от фашистской бомбы загорелся аккуратный двухэтажный домик в Озерках, Прокофьевы были в институте. Они приехали уже на пепелище — ветер носил полуобгоревшие листы. Богатейшая библиотека с редчайшими изданиями по философии, этнографии, лингвистике погибла в огне. Сгорели и три толстые папки стипендиата-докторанта, главный труд прожитой жизни. Не это ли ускорило его кончину?
Это была не только личная драма Прокофьева. Ведь под фашистской бомбой погиб огромной ценности научный труд.
Всего богатства мыслей, заложенных в этой диссертации, нам уже не узнать никогда… Но все же основные положения этой работы известны.
Еще в апреле 1929 года Прокофьев был принят в члены Русского географического общества. Принимал его сам президент, Юлий Михайлович Шокальский. С дореволюционной профессорской церемонностью он писал: «Желая пользоваться просвещенным участием Вашим в трудах своих, РГО избрал Вас действительным членом, о чем и уведомляет Вас». 8 июня 1938 года действительный член РГО Г.Н. Прокофьев на заседании по вопросам этнографии и фольклора народов СССР сделал доклад об этногенезе народностей Обь-Енисейского бассейна».
28 мая 1940 года Прокофьев выступал на совещании комиссии по этногенезу, которое проводило в Ленинграде Отделение истории и философии АН СССР. Тезисы этого доклада излагали основные концепции его докторской монографии. Диссертация состояла из четырех частей: «1. Введение. 2. Саяно-самодийский комплекс вопросов. 3. Приполярно-аборигенный комплекс вопросов. 4. Заключение». Тезисы эти, 12 машинописных страничек, сохранились. Сохранился протокол обсуждения доклада в ОИФе. Работа была признана весьма ценной. По сохранившимся трудам и можно реконструировать основные положения главного прокофьевского труда.
Задумываясь над тем, из чего родилась гипотеза Прокофьева, еще раз осознаешь, какую удивительную силу, какой огромный информационный потенциал содержит в себе простое слово человеческого языка. Иной раз оно оказывается для исследователя важнее и полезнее, чем крупный археологический памятник, тома древних манускриптов, письменные свидетельства ученых — очевидцев далеких эпох. Правда, к исторической информации, заложенной в самом обычном слове, исследователь чаще всего прибегает тогда, когда других источников практически не существует.
Этногенезом самодийцев (термин «самодийцы» первым употребил Прокофьев, выведя его из ненецкого корня «самоди», означающего «человек», термин этот объединяет как живущие народы — ненцев, нганасан, селькупов, энцев, так и исчезнувшие — коттов, карагасов, маторов, сойотов, камасинцев) русские ученые занялись довольно поздно. Лишь в конце XVIII века появилась первая научная гипотеза, которая пыталась ответить на вопрос: всегда ли населяли Север эти племена. Автором гипотезы был историк Иоганн Фишер. По его версии, будущие северяне начинали свой путь к высоким широтам от Алтая и Саян. Фишер свое предположение особой аргументацией не обременил, ибо капитально этим вопросом не занимался. Тем не менее эту гипотезу поддержал Александр Кастрен, финский лингвист и путешественник, для которого исследование северных народностей стало делом жизни. Путешествуя по Сибири, он еще застал в живых представителей вымирающих саянских племен — камасинцев, коттов, маторов, сойотов. Не просто полиглот, а большой знаток языков, Кастрен быстро обнаружил родственность лексики далеко отстоящих друг от друга племен Саян и севера Сибири.
Так был обнаружен первый «мостик», по которому можно было совершить путешествие вглубь веков, пройти тем путем, которым прошли предки современных северян.
О Кастрене говорили, что он опередил своих последователей. Поистине так. Долгие десятилетия в науку о происхождении народов северной Сибири не было добавлено ничего сколь-нибудь значительного. Гипотеза Фишера — Кастрена (тире в данном случае является знаком, объединившим научную интуицию и кропотливейшие исследования) получила дальнейшее развитие именно в работах Прокофьева.
Основной посылкой прокофьевских исследований было предположение, что «приполярная часть Обь-Енисейского бассейна, еще задолго до проникновения туда самодийских и югорских племен, была заселена несамодийскими и неюгорскими племенами, с которыми и самодийские племена, и югры, по мере своего проникновения на Север, вступали в теснейшее соприкосновение».
По мнению Прокофьева, побережье Полярного бассейна уже было заселено задолго до прихода туда как ханты и манси, представляющих угорскую ветвь, так и самодийцев.
Кто же были эти автохтоны(первобытное население страны), как отыскать следы их существования, где? Прокофьев обнаружил эти следы в языках современных насельников(насельниками этнографы называют жителей конкретного поселения, стоянки) северной Сибири. Он видел некоторые недостатки «алтайской концепции» Кастрена, но считал, что эта концепция указывает единственно верный путь.
На примере исследований Прокофьева мы можем убедиться, насколько сложна и кропотлива работа этнографа, сколь изощренно тонким должен быть ум исследователя.
Георгий Николаевич реконструировал картину самого первого освоения арктических территорий, с достаточной степенью достоверности показал, как появились на Севере ненцы, ханты, селькупы, энцы, манси. Обобщенно это можно представить так.
Два-три тысячелетия назад нынешний сибирский Север занимали охотники на морского зверя и дикого оленя — племя тян на востоке
— очевидно, захватывая Таймыр, и племя куп, жившее ближе к Уральским горам. Оба склона Северного Урала занимали югры. Преобладающим типом жилья этих аборигенов была землянка, а типом хозяйства — промыслы: охотничий и рыболовный. В это время с юга под влиянием каких-то обстоятельств, вероятнее всего, нападения соседей, на Север двинулись самодийские племена каса и туба. Другие племена самодийцев — маторы, котты, тайгинцы и другие — остались на родине, в Саянском нагорье.
Самодийцы — кочевники-скотоводы — оказались сильнее полярных автохтонов и покорили их, ассимилировали, вобрали в себя. Но главным «трофеем» победителей, пожалуй, оказался опыт приспосабливания к северным условиям, который уже накопили побежденные. Так скрестились две культуры и, вобрав лучшее, что имели те и другие, сумели приспособиться и выжить в столь тяжелых условиях, которые трудно найти где-то еще на нашей планете.
Прокофьев свой труд оценивал скромно:
«Я не могу не выразить надежды, что совместными усилиями наших ученых — этнографов-лингвистов, антропологов, археологов, фольклористов и историков — будет разрешена проблема этногонии

Сейчас более употребительно слово этногенез — происхождение народов. Этнос (греч.) — племя, народ.
Обь-Енисейского бассейна, будет вписана страница в не написанную еще историю народностей, населяющих наш Крайний Север. Это будет, как мне думается, иметь не только научное значение, но явится в то же время большим культурным достоянием для угнетенных в прошлом ненцев, нганасанов, селькупов и других народностей Крайнего Севера, которые в настоящее время, приобщившись к социалистической культуре передовых народов нашего Союза, проявляют большой интерес к знанию, в частности, к знанию прошлого своего народа».
У бесписьменных народов окраин Российской империи не существовало написанной истории, но это не означало, что ее не существовало совсем. Прокофьев, все мировоззрение которого было проникнуто историзмом, сознавал, как важна для любого народа его история. Ведь без прошлого народа нет. Этнографам и выпала задача, располагая небольшим материалом, восстанавливать этапы этой истории, по крохам реконструируя целое.
Десятилетия, прошедшие со дня смерти Прокофьева, для науки
— срок солидный. Этнографы, конечно, не стоят на месте, собирая и анализируя материал, чтобы разобраться в неписаной истории северных народов. Новые данные чем-то дополняют гипотезу Прокофьева, в чем-то вносят поправки. «Однако, — пишет исследовательница ненцев Л.В. Хомич, — многие положения прокофьевских изысканий сохраняют свое значение и в настоящее время».
Это еще одно свидетельство того, что строго обоснованная научная версия проходит испытание временем.
Преобладающее внимание, которое в своих этнографических занятиях Прокофьев уделял лингвистическим исследованиям, подчеркнуто все в том же замечании Екатерины Дмитриевны: «Он ищет истоков мышления в первобытности и приходит к языку». Таким образом, язык для него был гораздо большим, чем просто средством расшифровки каких-то исторических событий и этнографических явлений. Но для истории и этнографии это давало поразительные результаты.
Тяга к лингвистике, видимо, объяснялась еще и складом ума. Студентом, по свидетельству жены, Прокофьев «считал, что только найдя математически точные выражения своих понятий, гуманитарные науки станут настоящими науками».
По тем временам, что и говорить, дерзкие мечты. Но, видимо, эта математическая точность и притягивает внимание сегодняшних лингвистов, как отечественных, так и зарубежных, к работам Прокофьева.
Чисто языковедческих работ у него немного. В 1931 году выходящий в Берлине лингвистический бюллетень «Венгерский ежегодник» опубликовал его «Материалы к исследованию остяко-самоедских языков. Тазовский диалект». Основные положения этого краткого очерка он разовьет в «Грамматике селькупского языка», вышедшей четыре года спустя. В сборнике «Памяти В.Г. Богораза» (1937 г.) публикует статью «К вопросу о переходном залоге в самоедских языках», которую сразу назовут блестящей. В этом же году выйдет первая книга, задуманная группой энтузиастов из Института народов Севера, трехтомной серии «Языки и письменность народов Севера», Прокофьев редактировал том «Языки и письменность самоедских и финно-угорских народов» и, кроме этого, поместил в сборнике четыре свои статьи: «Ненецкий (юрако-самоедский) язык», «Селькупский (остяко-самоедский) язык», «Нганасанский (тавгийский) диалект», «Энецкий (енисейско-самоедский) диалект».
Когда его называли «основоположником советского самоедоведения», прежде всего имели в виду эти работы: основа была заложена настолько прочная, что ее можно было только развивать.
В 1939 году в первом выпуске специального лингвистического сборника «Советский Север» была опубликована прокофьевская статья «Числительные в самодийских языках». Только один отрывок из этой работы:
«Данные, приведенные нами из области языковых параллелей, наблюдаемых в отношении современных самодийских языков и языков современных палеоазиатских народов, служат, как нам кажется, подтверждением того, что в процессе своего формирования современные самодийские языки находились в соприкосновении с языками, причастными к формированию языков современных палеоазиатских народов».
Две работы Прокофьева остались неопубликованными. В библиотеке Ленинградского отделения Института этнографии хранится копия рукописи его «Краткой грамматики саамоедского языка».

Так в рукописи. Термин «самоед», как раньше называли ненцев, разные и с следователи выводили из различных корней. Были совершенно вульгарные толкования, типа «сёмгоед». Находили, что термин указывает на каннибальство среди ненцев, поедание самих себя. С ученым видом толковалось о социальном одиночестве кочевников: «сам-един». Сейчас превалирует точка зрения, что «самоед» трансформированный или русифицированный вариант слова «саама-едне», переводящегося как «земля саамов» и указывающего на исторический факт, что территории, на которых проживают современные ненцы, некогда занимались саамами. «Описка» в рукописи указывает, что Прокофьев придерживался именно этой версии. Термин «самодийцы» он тогда еще не употреблял, а термином «самоедский» был явно недоволен. Рукопись подготовлена к печати, автор даже поставил: «Л. 1934 г.», но по каким-то причинам она в свет не вышла. Основные материалы из нее Прокофьев использовал в «Самоучителе ненецкого языка», вышедшем в Учпедгизе в 1936 году.
В его издательских планах была большая работа «История изучения языков народов Севера», где он хотел объективно оценить труды предшественников и подвести итоги своей работы. Рукопись, вероятнее всего, погибла при пожаре или пропала в годы блокады. (Эту работу позднее выполнит его ученица Н.М. Пырерка-Терещенко в «Очерках истории изучения палеоазиатских и самодийских языков» (написанных совместно с И.С. Вдовиным).
Прокофьеву, в соответствии со складом его натуры, пожалуй, больше бы подходила роль кабинетного ученого, предпочитающего работать вдали от людской сутолоки, в книжной тиши, приходящего к неопровержимым логическим выводам, гармония которых выверена строгими правилами математической точности.
Но обстоятельствами послереволюционного времени он был вытолкнут (кажется, глагол этот здесь вполне уместен) в гущу событий, которые также назовут революцией, только культурной.
Из восьми лет после окончания института он в Ленинграде не пробыл и трех. Казалось бы, времени зарабатывать научный авторитет практически не было. В 1928 году из Янова Стана прибывает просто студент-практикант. А через два года он уже доцент Герценского педвуза и заведующий сектором в ИПИНе (Институт по изучению народов СССР). Авторитет ему приносят не только трудные и затяжные экспедиции (они в обычае этнографов тех лет), а прежде всего результаты, которые он привозит с Севера, не просто данные и материалы, а выводы, к которым он приходит на основе «полевых» наблюдений.
Он не делал карьеры. Потребность в ученом такого типа была столь велика, столь требовательно поставлена временем, что Георгию Николаевичу особо не нужно было задумываться о продвижении по служебной лестнице. С 1935 года он — профессор Института народов Севера, через три года — старший научный сотрудник академического Института этнографии. Как его хватает на все? Ведь кроме ИНСа, ИПИНа, педагогического института имени А.И. Герцена он работает в ЛИЛИ (Ленинградский историко-лингвистический институт) и до конца своих дней будет читать курсы ненецкого языка и этнографии народов Сибири на кафедре этнографии Ленинградского госуниверситета, хотя студентов у него останется всего трое.
В декабре 1937 года над ним сгустились тучи. Наиболее ретивые марристы6 обвинили его в проведении «буржуазно-националистических установок в языковом строительстве Крайнего Севера». Обвинение по тем временам серьезнейшее.
Прокофьев был снят с должности заведующего сектором северных языков и вообще исключен из ИНСа. На пять с половиной (очень долгих) месяцев Прокофьев был лишен работы. Он пережил трудные дни. Для бюрократов от науки ему пришлось собирать характеристики, чтобы доказать свою научную состоятельность. Но нет худа без добра. Георгий Николаевич мог убедиться, что настоящие ученые по достоинству оценили его труды. Они писали в официальных бумагах: «Г.Н. Прокофьев является не только самым крупным работником СССР в области изучения языка и быта самодийских народов, но также одним из наиболее крупных представителей этой отрасли знания в Европе». «Работы Г.Н. Прокофьева дали возможность продвинуть далеко вперед изучение самодийской группы народов и вплотную подойти к разрешению проблемы их этногенеза».
Прокофьев сосредоточит свою работу в Институте этнографии АН СССР, где с 1 октября 1938 года приступит к заведованию кабинетом Сибири. Директор института академик В. В. Струве еще раз подтвердит беспочвенность обвинений против Георгия Николаевича, заявив, что «Прокофьев — крупный специалист», а кабинет Сибири после его прихода «начинает приобретать собственное научное лицо».
Психологическая травма, нанесенная Прокофьеву в ИНСе, была особенно болезненной, ибо в стенах этого института он развился в ученого новой формации, в ученого-деятеля.
Еще за три года до сакраментального ректорского приказа в предисловии к «Грамматике селькупского языка» автор подчеркивал, что «работа его по изучению самоедских языков в течение четырех последних лет протекала в условиях постоянного товарищеского обмена с группой лингвистов-северников, входящих в состав лингвистической секции научно-исследовательской ассоциации ИНСа ЦИК СССР. Весь свой опыт, все свои знания в области изучаемых языков работники лингвистической секции приносят в товарищескую группу, обсуждают отдельные вопросы, делятся между собой своими материалами, не делая из них «кладов», никому, кроме самих себя, не доступных.
Обстановку доброжелательности и подлинного демократизма в первую очередь создавал сам Прокофьев, с самого начала возглавивший ведущую в научно-исследовательской ассоциации лингвистическую секцию. Секция была даже не научным центром, а настоящим боевым штабом, как тогда любили говорить, «языкового строительства» на Крайнем Севере. Слова «язык» и «строительство», возможно, не очень сочетаются, но этот термин выражает существо той огромной работы, которую вели молодые этнографы и языковеды среди народов Крайнего Севера.
Ко времени проведения Всероссийской конференции по развитию языков и письменности народов Севера научно-исследовательской ассоциацией был подготовлен проект Единого северного алфавита. ЕСА был создан на основе латинской графической системы. Языковые «строители» руководствовались такими соображениями:
«С русской графикой иногда до сих пор продолжает связываться представление о русификаторской политике «просвещения» инородцев в царской России. Латинский алфавит представляет больше возможностей для графической передачи звуков туземных языков, чем алфавит русский».
Через пять лет, когда практика показала, что письменность на латинской основе затрудняет восприятие русского языка, от латинского ЕСА отказались, и был создан северный алфавит на русской основе, существующий до сих пор. Прокофьев, в отличие от некоторых ретивых защитников латинского алфавита, сразу осознал свою ошибку, авторитетом своим способствовал, чтобы ее поняли и другие, но все же обвинения в «буржуазно-националистическом» уклоне не избежал. Чисто научный вопрос был преподнесен как сознательная политическая «установка».
Письменность, алфавит у разных народов порой складывались веками. А советским лингвистам были отпущены на это даже не годы, а месяцы. Но история показывает, что они сумели справиться с труднейшей задачей. Первые буквари для маленьких северян — первое тому подтверждение. Советские ученые выступали здесь в роли «Кириллов и мефодиев», ведь у них в этом деле не было предшественников.
…«Новое слово» — выведено на сероватой бумажной обложке. Обрамленный северным орнаментом рисунок: дымы над островерхими чумами, рыбаки на берегу, катера на реке. Обложку для своего букваря Георгий Николаевич нарисовал сам: она строго графична и по-детски проста. Многие рисунки в букваре тоже его, все они связаны с северным бытом, ведь в Яновом Стане и в путешествиях по Большеземельской тундре, по Таймыру он не расставался с карандашом и акварельными красками. Другие рисунки знакомили тех, кто в северных национальных интернатах впервые садился за парту, с вещами, которые маленькие таежники и тундровики еще не встречали или встречали редко, — локомотивами, дымящими фабриками, самолетами, проспектами городов, линиями электропередачи или экзотичными для северян коровами.
Автору трудно было донести до своих юных читателей многие понятия, казалось бы, самые обыденные. И он переводил: «лен — тканевая трава», «хлеб — хлебная трава». Еще труднее было донести такие понятия, как «большевик», «коммунист», «Кремль», «секретарь», «голосование», «часы». Красная Армия в переводе звучала как «красных воинов собрание», СССР — «круг наших народов с советским устройством».
Школьнику-северянину было совершенно непонятно, что изображено на гербе СССР. Приходилось объяснять, что серп — это орудие для уборки травы, колосья — травяные головки, а зерна — травяные плоды, похожие на яички птиц. Приходилось полагаться на то, что интернатские учителя и «ликвидаторы» смогут до конца объяснить своим слушателям высокий смысл этих понятий.
Прокофьев сдал свой «самоедский» букварь в июле 1931 года, почти одновременно с Богоразом. Им, первым, пришлось труднее всего. Георгий Николаевич создавал свой букварь на основе большеземельского диалекта ненецкого языка. Вообще ненецкий в отличие от многих других северных языков, страдающих диалектной раздробленностью, обладает поразительным единством: ненец- пастух с Канина Носа поймет оленевода с Пясины, хотя районы их обитания разделяет расстояние более двух тысяч километров. Большеземельский говор с примыкающими к нему языками обдорских и ямальских ненцев, по мнению Прокофьева, «являлся, без сомнения, наиболее типичным для всей народности в целом» и «был наиболее пригодным для использования его в качестве основы для создающегося литературного языка ненцев». Автор «Нового слова» руководствовался тем, что этот говор занимает центральное место в ненецком языке.
Помощниками у него были студенты ИНСа, приехавшие в Ленинград из Большеземельской тундры, Клавдия Талеева и Николай Собрин.
Три года в яновстановском интернате, непосредственное общение с детьми в тундрах Ямала, Таймыра и Баренцева побережья помогли Георгию Николаевичу найти верный тон, уловить ту интонацию, которая заложила основу взаимопонимания автора и маленького читателя. Этот, казавшийся суровым и замкнутым, человек очень любил детей: недаром у него их было шестеро, и, несомненно, он обладал редким даром, свойственным только большим детским писателям, — умением говорить ясным, строгим и доступным детскому восприятию языком.
Две короткие статьи из букваря «Новое слово» в дословном переводе с ненецкого:
«Комитет Севера. В 1924 году наши советские руководители Северный Комитет устроили. Тот Северный Комитет ненцев жизнь улучшает, остяков жизнь, тунгусов жизнь тоже улучшает. Северный Комитет, председатель его Петр Смидович. В тундре школу устроить надо, больницу устроить надо, культбазу устроить надо. Это все Комитет Севера устраивает. Этим Комитета Севера делом ненцы до хорошей жизни дойдут».
«Красная Армия. Красная Армия нашей Советской страны страж. Наша Советская страна воевать не хочет. Другие страны с нашей Советской страной воевать если захотят, Красная Армия наша Советскую страну нашу защитит от всех воевать хотящих. Красная Армия наша нас защитит».
Автор «Нового слова» не подлаживался под детей, но строго учитывал грамматическую систему их родного языка, что улучшало восприятие самых сложных для них понятий.
«Книге конец дошел». Так он заканчивал свой букварь. Но эта фраза имела еще одно значение. Букварь, изданный небольшим тиражом, в бумажной обложке, дети зачитывали до дыр. Второе издание 1934 года уже вышло в картонном переплете.
Год спустя в издательстве НИА ИНСа вышла «начальная селькупская учебная книга» «Красный путь», автором которой была Екатерина Дмитриевна. Если ненцы никогда не видели букваря, то у «Красного пути» был предшественник. Еще в 1897 году фольклорист Н.Г. Григоровский, отбывавший ссылку в Нарымском крае, издал в Казани «Азбуку для сюссогой чулани» (так он называл кетских и тымских селькупов). Однако благородный этот труд не нашел применения, Григоровский настолько исказил слова, что, по свидетельству этнографов, «селькупы не узнавали в его записях своего родного языка».
Букварь Е.Д. Прокофьевой, вышедший под эгидой НИА ИНСа, построенный на научной основе, в 1953 году был переиздан для подготовительного класса селькупской начальной школы с переводом на русский язык. Георгий Николаевич иллюстрировал труд жены вместе с известным детским художником-анималистом Е. Чарушиным.
В творческом наследии Прокофьева, насчитывающем около сорока сохранившихся работ, почти половина — методические указания и пособия для учителей. Он стал авторитетом среди северных педагогов (неожиданно для самого себя). Специалистов в этой тонкой и деликатной отрасли педагогики было в ту пору совсем мало, а ведь у него имелись и практика, и опыт, и обширные теоретические знания. В таких случаях говорят — волею судеб.
Он от этой судьбы не бежал — шел навстречу жизни, которая оказалась и многообразнее, и сложнее, и труднее, чем он предполагал в свои юношеские годы.
Задумываешься, кем бы он стал, не случись памятного выстрела «Авроры», перевернувшего неустроенный российский, а его — налаженный буржуазный быт? Наверное — ученым: склад ума предрасполагал к этому. Но — кабинетным, не слышащим шума улицы, погруженным в свои логические построения. Может быть — сострадательным гуманистом, случись ему заняться этнографией. Но вряд ли — ученым-деятелем, каким его сделало советское время.
В 1936 году Учпедгиз издал его «Самоучитель ненецкого языка» — практическое пособие для тех, кто должен был работать с тундровиками, — медиков, учителей, сотрудников Красных чумов, землеустроителей, ветврачей и зоотехников. Идея этого самоучителя родилась еще в 1930 году, когда Прокофьев, заведующий Хаседахардской культбазой, готовил в «Нарьяна Вындер» (газета «Красный тундровик») специальные полосы — уроки ненецкого языка для работающих на Севере русских.
В 1939 году в том же Учпедгизе вышел учебник ненецкого языка (грамматика и правописание) «Ненеця вада», предназначенный для двух первых классов национальной школы.
Как благодарны были ему те восемнадцатилетние девчушки, которые по комсомольскому призыву ехали на Север учить детей после скоротечных десятимесячных курсов, не знавшие языка и сразу оказавшиеся перед массой проблем. Некоторые из этих проблем и помогали им решать прокофьевские книжки.
В своих планах он записывал: перевести на ненецкий язык брошюру «СССР и страны капитализма», составить для издательства Института Арктики (ИНС в те годы передали в ведомство Главсевморпути при СНК СССР) «Инструкцию по транскрибированию географических названий на ненецком языке».
Наверное, были коллеги, которые сожалели, что он тратит свое время и талант на эти более чем прикладные стороны науки. Но у него был пример учителя — В.Г. Богораз-Тана, который в ответ на подобные же сожаления любил говаривать, что для большого ученого не бывает малых дел. Он возвышает их масштабом собственного ума.
Время — вот, пожалуй, то главное, что стоит за простыми строками букварей и учебников Прокофьева, — время, которое властно требовало от него быть не только ученым, но и гражданином.
В 1939 году по его инициативе вышел лингвистический сборник «Советский Север», который должен был стать регулярным. Прокофьев ставил целью нового издания «облегчить для молодых интеллигентов-националов и местных работников освоение основ лингвистики».
Его научные статьи начала сороковых годов начинаются необычно — политическими преамбулами. Как один из ведущих финно-угроведов, он не мог молчать: финские исследователи националистического толка начали тогда «этнографическую пристрелку» для обоснования политических притязаний. Президент Маннергейм был избран почетным председателем Финно-угорского общества, а Кай Доннер, которого знали как ученого и который еще до революции путешествовал по Сибири, стал одним из лидеров сомнительного движения в Финляндии. Они объявляли о «неотъемлемом праве» этой страны на северные территори вплоть до Урала. Аргументы у них были лингвистическими — «родственность» финскому языку таких языков, как саамский, эстонский, коми, манси, хантыйский и все самодийские, входящие в уральскую языковую семью. Георгий Николаевич писал:
«Уральская концепция не может быть расценена иначе, как лженаучная теория, «обоснованная» реакционной частью финляндских ученых в угоду политике империалистических захватов».

(К. Доннер, Е. Сёталя пытались доказать, что северные самодийцы, как и их южные собратья (самодийские племена Саянского нагорья), якобы произошли с западного Приуралья. Отсюда рукой было подать до «великой Финляндии», восточные границы которой простирались бы д о Урала).
В биографии Прокофьева много неожиданных поворотов и коллизий. Его трагическая смерть проецируется на всю его жизнь. Архива практически не сохранилось. Близких и знакомых, которые бы сопутствовали ему на всем протяжении жизненного пути, также не осталось. С Екатериной Дмитриевной мне, к сожалению, не удалось встретиться — она умерла в апреле 1978 года.
Рассказ о Прокофьеве не может быть оборван на дате его смерти. Ведь оставалась в живых Екатерина Дмитриевна, не только жена — друг, сподвижник, соратник на протяжении двух десятков лет его жизни.
С конца января, после торопливых (из-за бомбежек) похорон Георгия Николаевича, и до 26 апреля, когда Екатерину Дмитриевну посадили в поезд для эвакуированных, она пережила кошмарные дни. На ее руках умер Андрюша, которому было всего несколько недель — у матери не было молока. За неделю до эвакуации она похоронила и пятнадцатилетнего Бориса, того самого яновстановского Бобу, который был так удивительно похож на отца.
На руках оставались пятилетний Саша, шестилетняя Инга, восьмилетняя Анна и единственная помощница — Лёля, которой было восемнадцать (она уйдет на фронт, станет снайпером, пройдет всю войну, но умрет в 1946-м при родах).
В поезде тяжело заболела Аня. Она сначала металась, потом затихла. Мать в беспамятстве прижимала ее к себе. В эвакопоезде не было ни врача, ни пищи, ни даже воды.
— Выкинь! Выкинь! — кричали женщины. — Она же мертвая. Тогда случалось, что обезумевшие матери не выпускали из рук уже мертвых детей. Екатерина Дмитриевна никому не позволяла притрагиваться к дочери. Потом она рассказывала своим детям, что ничего не помнит о том, как они ехали в эшелоне. Очнулась в какой-то кубанской станице, куда пришел поезд. На руках Аня. Живая.
Из-под Краснодара поезд отправили подальше в тыл, в Казань. Здесь ей помогла Эдда Юльевна Катанова, секретарь местного комитета академических учреждений, эвакуированных в Казань. Дети были устроены в академический интернат, а сама Екатерина Дмитриевна поступила сначала на телефонный, а затем на знаменитый имени Горбунова авиационный завод.
В начатых мемуарах Екатерина Дмитриевна, перескакивая через многие события, все же сказала об Эдде Юльевне, «спасшей жизнь мне и детям в Казани в период эвакуации».
Когда семья возвратилась в Ленинград, селиться ей было негде, и ее приютил добрый друг Георгия Николаевича — будущий академик Алексей Павлович Окладников.
Дети росли. Анна станет врачом-психиатром, Инга — учительницей, Александр — физиком, специалистом по ЭВМ.
Екатерина Дмитриевна в свое время не смогла закончить вузовского курса: торопилась с мужем в Янов Стан. В ее бумагах записали: «Считать не окончившей этноотделения, а выбывшей из вуза до окончания его, но работающей на местах по этнографии». Она работала: писала этнографические статьи, создала селькупский букварь, переводила для селькупских школьников учебники арифметики и книги для чтения, сама написала книгу для чтения второклассников, ездила в экспедиции. Но после войны, когда зашла речь о защите диссертации, кто-то вспомнил, что соискательница-то недипломированна. К тому времени она уже была одним из ведущих исследователей-селькуповедов. В академическом Институте этнографии она оставалась вплоть до выхода на пенсию в 1966 году.
После войны она дважды посетила места, в которых ей довелось работать в молодости. В 1954 году она работала в Пуровском районе среди лесных ненцев, а еще через восемь лет проехала по маршруту Москва — Салехард — Тазовский — Красноселькуп. Последний поселок был центром района, в котором преимущественно жили селькупы. Здесь Екатерина Дмитриевна встретила многих из своих учеников, у которых уже были свои внуки. «Люди тайги» хорошо помнили Георгия Николаевича. Правда, фамилию они не упоминали, а говорили просто: учитель.
А может, это высшая слава — остаться в памяти народа не фамилией, но вот так безымянно: учителем?
Последние научные экспедиции Екатерины Дмитриевны связаны с Тувой и Алтаем. Нет, она не изменила своей привязанности к самодийцам, просто в тувинской Тодже и на Алтае искала следы тех саянских племен, предки которых в незапамятные времена начали путь к арктическим берегам Сибири.
Ее научные работы были посвящены преимущественно селькупам: «Старые представления селькупов о мире», «Оленеводство тазовских селькупов», она составила селькупско-русский словарь. Для тома «Народы Сибири» она написала три статьи «Селькупы» (с использованием материалов Г.Н. Прокофьева), «Ненцы» (в основу описания дореволюционного быта положена статья Г.Н. Прокофьева и Г.Д. Вербова), «Ханты и манси» (с участием В.Н. Чернецова и Ф.Н. Прытковой).
Сотрудники кабинета Сибири этнографического института вспоминают скромную, доброжелательную, всегда держащуюся с достоинством (истинная петроградка!) женщину. Студенты-северяне,
бывавшие в кабинете, шепотом спрашивали: та ли это Прокофьева? Многие из них учились по ее букварю.
И после ухода на пенсию она появлялась в институте с той же постоянностью, как и до ухода.
На ее долю в жизни выпало немало невзгод, страданий и бед. И если выбирать только одно определение для этой героической и трагической жизни, пожалуй, лучше всего подойдет это: достойно. Она прожила свою жизнь достойно.
Какая в мире семья может гордиться тем, что в ней — два создателя письменности для двух народов?

«Паднана Луца". Григорий Вербов

Среди ученых-историков как-то разгорелась дискуссия о том, что означает название города Мангазеи — столицы северосибирского пушного торга XVII века, некогда «златокипящей вотчины государевой». Первой, как обычно бывает в таких случаях, выплыла этимологическая версия, лежащая весьма недалеко от поверхности. Очень уж созвучно название старинного острога со словом «магазин». Мол, некогда на берегу реки Таз существовал казенный, или, как их именуют в давних документах, «хлебозапасный», магазин для торговли с «инородцами». Версия, естественно, не выдерживала даже самой слабой критики: слово «магазин» попало в русский язык из Европы гораздо позднее, чем возникла Мангазея.
Свою гипотезу предложил и знаменитый русский географ почетный академик Дмитрий Николаевич Анучин. Он считал, что название города — это русифицированный вариант ненецкого словосочетания «малханазеи». «Малхана» означает «окраинный», «зеи» — признак фамильной принадлежности, а все словосочетание в целом — один из родов, обитающих на окраине расселения большого ненецкого племени. Четыре десятилетия эта версия ни у кого не вызывала сомнений, все в ней казалось аргументированно и обоснованно. Действительно, район «северного Багдада» (числился за Мангазеей и такой восторженный титул) находится на границе расселения ненцев и селькупов. Вполне мог существовать в XVII веке ненецкий род, о котором соплеменники, живущие ближе к Полярному Уралу, отзывались как о «малханазеях» — окраинных людях. Русские поморы и служилые казаки, заложившие фундамент острога, дали ему название в честь тех, кто издавна населял эти места. В гипотезе Анучина было много конструктивного. Но вот в феврале 1941 года на заседании отделения истории географических знаний Всесоюзного географического общества с докладом «О древней Мангазее и расселении некоторых самоедских племен до XVII века» выступил Григорий Вербов. Молодой исследователь, лингвист и этнограф, последовательно опроверг своего почтенного предшественника. В ненецком языке не существует такого речевого оборота, который русские бы могли понять, как «молганзеи», «монгазеи». О живущих на краю они сказали бы «вачь» или «ай малхана йилен’ар». Анучинская же «малханазеи», может быть, и интересная, но искусственная словесная конструкция.
Однако опровергнуть мало. Если загадочные молганзеи не ненцы-юраки, то кто же они тогда? В архивах, в «Сказании о Сибирском царстве» (оно относится как раз к XVII веку), в трудах историков ломоносовского времени — Герарда Миллера и Иоганна Фишера — Вербов находит упоминание о роде «мокасе», проживающем в «Самояждой земле». Становится ясно, что род этот близок ненцам. А самыми близкими к ненцам были энцы, небольшая народность самодийской группы, заселявшая междуречье Оби и Енисея. Энцы делили себя на три рода: бай, мадду и монкаси (или моггади). Но современные энцы живут в низовьях Енисея, на территории, примыкающей к реке Таз, — их всего несколько семей. Может, старинные карты могут прояснить неясные вопросы? Да, если на них посмотреть чуть более внимательно. В сибирском атласе англичанина Дженкинсона (издания 1562 года) восточнее территории, которую британец обозначил «Малганзея», расположена таинственная земля «Байда». Анучин, опубликовавший Дженкинсонову карту, на это название не обратил внимания. А зря. Термин расшифровывается достаточно просто: «Бай йа» — не что иное, как «земля рода бай».
На основе всею комплекса фактов (а Вербов собрал их значительно больше) исследователь мог сделать вывод: местность, лежащая в районе среднего течения реки Таз и, возможно, юго-восточная часть Гыданской тундры, была некогда (вероятно, еще в XV веке) заселена энецким племенем монкаси, название которого распространялось также на принадлежавшую ему территорию («монкаси йа» — монкаси земля) и впоследствии было использовано первостроителями для наименования нового государева острога, первые венцы которого служилый казацкий люд срубил в 1600 году.
Вербов встретил потомков самых первых «мангазейцев» — энцев — во время своего путешествия по Таймыру и междуречью Оби и Енисея в 1938 году. К тому времени энцы обжили территории по правому берегу Енисея, зимой их становища можно было отыскать недалеко от Дудинки по пути к Пясинскому озеру, летом они снимались и двигались со своими стадами на север, добираясь даже до Гольчихи у Енисейского залива. Предания сохранили сведения о том, что раньше это племя было многочисленней и воинственней. Еще и в мангазейские времена энцы посылали священного оленя в стойбища ненцев и селькупов. По законам тундрового джентльменства для объявления войны в оленье стадо противника пускали быка — хора с выжженным на боку изображением лука и стрелы. По метке противник определял, кто решил напасть на него, и начинал подготовку к боевым действиям. Но звезда военной удачи изменила энцам, и соседи отогнали их с тазовских берегов дальше на север. Таежники стали тундровиками. Но даже их самоназвание свидетельствовало о том, что они коренные жители леса. Корень «могга» в родовом названии «моггоди» означает «лес». О том, что энцы раньше жили южнее, говорил и тот факт, что некоторые селькупские племена, ныне населяющие берега Таза, носят фамилии, весьма схожие с теми, что распространены среди энцев. Так, на Енисее можно встретить Болиных, на Тазу — Полиных, в тундре — Чекурминых, в тайге — Текурминых. О чем это свидетельствует? О том, что часть энецких племен, которая не ушла на север, осталась в тайге, но переняла язык селькупов, а потом и многие их обычаи и нравы.
Вербов не только доказательно обосновал свою версию, но и собрал богатейший материал по обычаям и религиозным воззрениям энцев. Однако ему не удалось его обработать, позднее, уже после войны, это сделала Екатерина Дмитриевна Прокофьева, которая таким образом отдала дань памяти своего коллеги.
Маленькое племя. Едва ли не самое малочисленное в нашей стране. Во время переписи 1959 года энцы даже не попали в переписные листы, но это была ошибка статистиков. Все энцы, как правило, двуязычны, владеют языками своих соседей: ненцев, нганасан, селькупов, русских — и «спрятались» в этих национальностях. Но к следующей переписи этнографы обратили внимание на этот просчет, и племя как бы вновь возродилось.
И вот, несмотря на эту малость (триста человек в многомиллиардном человеческом мире!), — какая интереснейшая история, какая сложнейшая духовная жизнь, какая умелая приспосабливаемость к трудным условиям. Нет, не дикарями, а полноправными представителями человечества были эти северные рыбаки и охотники. Они создали сложную систему представлений об окружающем мире. Они поклонялись хозяину жизни, погоды и оленей — великому Нга, который жил на последнем из семи небес, «ворочал» землей, управлял северными сияниями, следил за справедливостью на земле, но, как все боги, был несколько аморфен и равнодушен к земным заботам людей. Но Нга заставил священную гагару нырнуть (было это в те времена, когда на планете еще не существовало суши, только вода) и достать в клюве немного ила. Из этого ила он сотворил землю. Его жена добрая Дья менюу покровительствовала детям и беременным женщинам. Зато старший сын Тодоте — прожорливый каннибал — насылал на людей всяческие недуги и болезни. Но в божественной семье имелось и несколько доброжелательно настроенных к людям сыновей — нихо, они были хозяевами священных мест и служили посредниками в отношениях между Нга и людьми. У воды, у леса, у гор, у севера и юга были свои духи-хозяева. Большая семикрылая птица Минлей распоряжалась ветрами. Подземными делами ведали злые духи — амукэ. Энцы поклонялись животворящей женщине — Солнцу и в январе, когда оно появлялось после долгой полярной ночи, убивали в честь его прихода священного оленя.
Не менее сложной была и духовная организация самого человека: ведь он, по представлениям энцев, имел четыре души — душу- кровь, душу-дыхание, душу-тень, душу-двойника. Человеку давалось три имени, и данные имена считались занятыми, потому что имя — живая часть человека. Без особой надобности их не произносили. Потому что вездесущие злые духи, владея именем (частью человека), могли причинить ему вред.
У каждого охотника, каждого оленевода был свой йаб — дух счастья и удачи. Заготовители-кооператоры потом столкнутся со странным, по их мнению, явлением — охотник-энец никогда не приносил на факторию первого пойманного песца. Он его даже не показывал семье. Нельзя, иначе уйдет, покинет йаб, и тогда уже не будет удачи.
Чтобы жить в этом сложном мире, необходимо было знать множество правил. Жена охотника перед выходом на промысел «снимала след» медведя — лопатой заметала снег: иначе муж не заметит зверя и медведь убьет охотника. Жена рыбака никогда не резала рыбу поперек — не будет улова. Обрабатывая шкурку песца, женщина съедала его глаз — подслеповатый зверек быстрее попадет в капкан. Сжигая шкурку гагары, вызывали ветер с севера, а держа обмерзший топор над огнем, вызывали тепло.
Вербову посчастливилось (для этнографа это всегда удача, видимо, у исследователя был хороший йаб) присутствовать на «ночи обучения» — посвящался в шаманы молодой энец. Он должен был пройти большую школу, прежде чем стать шаманом одной из трех категорий. Специалисты по связям с потусторонним миром четко знали границы своего искусства. Шаман самой низшей, третьей группы занимался только похоронными обрядами, провожая душу умершего. Шаман второго разряда — дьяно, работал только ночью, при свете костра, общаясь с Тодоте, он мог вылечить человека. Кроме того, он мог отыскать потерявшегося оленя или растолковать странный сон. Обладать шаманским бубном имел право только будтодэ — специалист высшего класса, который в специальном костюме проводил весенние и осенние камлания' и мог слышать распоряжения самого главного божества порядка, справедливости и управления — Нга.
Самыми лучшими шаманами у энцев считались женщины, которые на лезвии ножа, как в зеркале, видели тени событий и вещей и могли растолковать суть будущего и смысл прошедшего. Слава шаманящих энок распространилась далеко от берегов Енисея, и даже в Болынеземельской тундре этнографам приходилось слышать лестные слова об их искусстве.
Энцы, с которыми приходилось встречаться Вербову, уже создавали коллективные артели по промыслу рыбы, охоте на дикого оленя. Некоторые обычаи и традиции уходили в прошлое, некоторые закреплялись, но жизнь уже определялась не давними законами тайги, а законами социалистического переустройства.
Возможно, маленькое северное племя могло бы раствориться, ассимилироваться в среде своих более многочисленных соседей. История знает тому немало примеров — среди самодийцев навсегда исчезли маторы, койбалы, сойоты, котты. Может быть, благородство труда этнографа, занимающегося малыми народами и племенами, как раз и заключается в том, что он в огромную сокровищницу человеческих знаний о мире вкладывает то, что до него никто не сделал. И сколь бы скромным ни казался этот вклад в планетарном масштабе, без него наши представления о мире и человеке были бы неполными.
На Таймыр Вербов ездил по совету своего учителя Георгия Николаевича Прокофьева. Именно Прокофьеву принадлежит заслуга в том, что к маленькому народу вернулось его имя. Раньше энцы в ученых трудах фигурировали под именем «енисейских самоедов». Прокофьев изучил энецкий язык и пришел к выводу, что он «занимает промежуточное положение между ненецким языком и нганасанским диалектом». Работа Прокофьева и Вербова ввела в этнографический и лингвистический оборот целый этнос и его язык.
О Григории Давыдовиче Вербове говорят: «Он мог бы столь много сделать…».
…В суровом распорядке фронтовой жизни дни рождения солдат и офицеров как-то особенно не отмечались. Разве что повар положит в котелок чуть больше гречки… Доброволец, старшина 521-й отдельной роты связи, прикомандированной к отделу артиллерии штаба армии, Григорий Вербов отпраздновал свое 33-летие скромно, как и положено в военной обстановке. Только вспомнил:
— Возраст Иисуса Христа и Ильи Муромца. Ненцы считают, что человек начинается после тридцати трех.
Значит, все еще впереди…
Написал письма в Ленинград. Одно — своей студентке Людмиле Васильевой:
«Как бы мне хотелось дожить до того времени, когда я смогу претендовать на участие в давно задуманном мною и проектируемом сейчас деле».
Той же Васильевой он писал, узнав о смерти Прокофьева: «Осиротела наша отрасль науки. Много нужно работать, чтобы восполнить образовавшуюся брешь».
Это был его долг ученика. Долг перед учителем. Он собирался многое свершить.
На следующий день внезапный и жестокий артналет застал старшину Вербова работающим на телеграфном столбе, устраняющим очередное повреждение. Вербов сам слез со столба, но лейтенант Сурогин, подбежавший к нему, не успел спросить обычное: «Не ранило?» Гимнастерка старшины была пробита осколком снаряда, и по животу расползалось большое мокрое пятно. В госпитале определили: пробит желудок, раздроблен позвоночник, кость ноги.
— Безнадежен, — сказал усталый хирург.
Григорий Давыдович умер утром, не приходя в сознание.
Ротный политрук Егоров писал сестре убитого — Ольге — на бланке Наркомата обороны: «Ваш брат старшина т. Вербов Григорий Давыдович, уроженец г. Москвы, в бою за социалистическую Родину, верный воинской присяге, проявив геройство и мужество, был ранен и умер от ран и похоронен в братской могиле, станция Понтонная Ленинградской области». Политрук от себя добавил: «Я заверяю вас, что мы жестоко отомстим презренному врагу за смерть вашего брата».
В братской могиле на станции Понтонной хоронили человека, который в свои тридцать три сумел сделать много, а мог сделать еще больше.
Мать Вербова — Ольга Григорьевна — коренная петербужка, фельдшерица. В свои молодые годы «ходила в народ», лечила крестьян. Давыд Федорович работал в земстве, потом стал коммивояжером. Этот неистовый поклонник Горького был по складу своего характера вечным странником. Видимо, охота к перемене мест и привела его в конце концов в Арктику. Освоив радиодело, он в 1924 году уже командовал полярной станцией на Новой Земле. Григорий учился в знаменитом тогда училище на Моховой, до революции и в первые годы после нее известном как Тенишевское. Здесь он посещал кружок естественных наук, увлекался книгами о Севере. Отец, ставший полярником, еще больше возбудил интерес к высоким широтам. Пожалуй, определяющими для выбора жизненного пути стали каникулы 1925 года. Вербов-сын поехал в Архангельск, чтобы на пароходе «Русанов» совершить переход до островов Новой Земли, снять отца с зимовки. Григорий ехал не в качестве пассажира, а матросом. Белые ночи Баренцева моря пленили его навсегда…
Он поступил в Институт народов Севера, но в нем не обучали этнографии, и через два года Вербов перевелся на этноотделение Ленинградского государственного университета. Здесь он встретился с Прокофьевым, и это определило его будущие интересы: он специализируется на «самоедологии», как они между собой называют свою область этнографии. Во всех последующих экспедициях, научных и практических предприятиях студента Вербова чувствуется крепкая направляющая рука Прокофьева. Учитель нашел в ученике то, что устраняло их разницу в возрасте (Вербов был моложе на дюжину лет), — студент был столь же истово влюблен как в Север, так и в науку. Его упорство, целеустремленность, кажется, не знали преград. Чтобы овладеть разговорным ненецким языком, Вербов на всю зиму 1930–1931 года уезжает в Болыпеземельскую тундру. Прокофьев организует ему командировку Комитета Севера, и Григорий Давыдович постигает все оттенки большеземельского диалекта, кочуя среди оленеводов с Красным чумом. Он возвращается в Ленинград всего на несколько недель, чтобы защитить дипломный проект, и снова возвращается в Нарьян- Мар. В столице только что организованного Ненецкого национального округа создается педагогический техникум, и вчерашний студент берет на себя смелость (а что делать — других кадров нет!) заведовать учебной частью и преподавать молодым парням и девушкам из тундры их родной язык.
Между Ленинградом и Нарьян-Маром велась оживленная переписка: советы практика Вербова очень нужны создателю первого ненецкого букваря.
В город на Неве Григорий Давыдович возвращается осенью 1932 года, чтобы поступать в аспирантуру научно-исследовательской ассоциации ИНСа. Он успешно сдает экзамен. По нынешним временам это была, наверное, очень странная аспирантура: единственный профессор-«самоедолог» руководил занятиями единственного аспиранта. Прокофьев предлагает тему, которая чрезвычайно запутана несколькими поколениями ученых. В Яновом Стане ему приходилось много слышать о пянхасово, лесных ненцах, о которых наука не располагала особо достоверными фактами. Хотя тема кандидатской диссертации обозначена довольно узко — «Диалект лесных ненцев», соискателю необходимо кардинально разобраться в истории этого племени.
Когда тридцатилетний профессор Гельсингфорсского университета Александр Кастрен отправлялся в 1844 году в Западную Сибирь, его научный патрон, петербургский академик П.И. Кёппен, писал в инструкции-напутствии: «Надо исследовать Лямин
Сор. По сведениям березовского исправника, там кроме остяков живут и самоеды, какие-то особенные. Видимо, на них указал еще в 1830 году ваш немецкий коллега Геденштрем».
Попав в Самарово, Кастрен узнал, что недалеко живут какие- то ненцы, и изменил первоначально намеченный маршрут. Своему коллеге Раббе он сообщал: «Из Селияровского я еду в сторону от Оби в маленькую деревню, где кроме остяков есть казымские самоеды». В деревне Торопковой финский лингвист встретил несколько пянхасово. Первое его впечатление: это лишившиеся оленей и осевшие среди русских тундровые ненцы. Но разговор с пянхасово заставляет знатока самодийских языков изменить первоначальное мнение. Изумленный исследователь пишет в путевом отчете: «Как велико было мое удивление, когда я узнал, что они с древних времен существовали оседло на Оби, составляли свой особый род. Этот род вследствие близкого соседства остяков и русских растаял до количества восьми семей, которые кочуют по множеству маленьких речек, которые впадают с южной стороны в Обь… Еще два других несколько больших рода сохранились у Лямина Сора и в верхнем течении Надыма».
В Баднысских юртах Кастрену удалось встретить двух лесных ненцев с Лямина Сора. Не теряя времени, он начал работать с ними, записывая слова диалекта открытого им племени. Позднее, сравнивая тундровые и лесные говоры ненецкого языка, Кастрен высказал предположение, что лесные ненцы составляют переходное звено, связывающее тундровых, «кочующих на Севере у Ледовитого моря самоедов с южными, алтайскими».
Полсотни слов из лесного диалекта попали в кастреновский словарь «Извлечения из самоедских языков», который был издан уже после его смерти, в 1855 году в Петербурге. Но весь материал, собранный путешественником, издан не был, пролежав долгое время почти мертвым грузом в университетской библиотеке в Гельсингфорсе. Лишь весьма узкий круг исследователей знал о тех сведениях, которые собрал неутомимый Кастрен.
Поэтому, вероятно, не стоит особо удивляться, что спустя полвека лесные ненцы, как это ни курьезно, были вновь «открыты», явлены ученому миру профессором астрономии Казанского университета А.И. Якобием. Этот путешественник, посетивший берега Надыма с миссионерской целью, обнаружил здесь, по его мнению, неведомое миру племя, которое он окрестил именем нях-самар-ях. «Язык нях-самар-ях не имеет ни малейшего сходства ни с самоедским, ни с остяцким, — сообщал Якобий своему корреспонденту в Обдорске журналисту Виктору Бартеневу. — Даже звуки, общий характер языка — совершенно особенный».
Вербов, который последовательно изучал все материалы, посвященные лесным ненцам, был немало удивлен. Ведь Кастрен — признанный авторитет среди финно-угроведов, а Якобий весьма далек от этой области знаний. Однако шестнадцатый том капитальнейшей монографии «Россия», выходивший под редакцией академика Семенова-Тян-Шанского (сына), слово в слово повторял версию Якобия, пересказанную Бартеневым в книге «На крайнем северо-западе Сибири». Видимо, сильно было желание открыть в сибирских болотах неведомое племя.
Настоятель Обдорской миссии, пытливый отец Иринарх, заинтересовался «открытием» Якобия. Прежде всего, конечно, его интересовали «язычники» в сплошном море православия. Но никаких язычников на Надыме обнаружено не было. Загадочное племя снова исчезло.
Но профессор астрономии так смело брался за вопросы лингвистики и делал категорические выводы только потому, что в ненецком языке совершенно не разбирался, а в толмачах у него служил полуграмотный обдорский обыватель. Если бы профессор взял себе за труд хоть немного разобраться в том, что сообщал, то открыл бы для себя, что нях-самар-ях и лесные ненцы — одно и то же. Казымские ханты называли лесных ненцев, живущих на берегах большого озера Нумто, «соболиными самоедами» — нохсан-ор-ях. И даже этого можно было не знать, но то, что нижнеобские ханты называют ненцев «ор-ях», путешественнику знать бы следовало. Но кавалерийский наскок казанского профессора, видимо, преследовал не выяснение истины, а жажду новых сенсационных «открытий». Только профессор Борис Житков и финский языковед Тойво Лехтисало, работавший в Среднем Приобье, смогли убедительно опровергнуть небылицы.
В советское время в районе основных поселений лесных ненцев по рекам Аган и Пур работала экспедиция Академии наук и географического общества. Ее руководитель, уроженец Тобольска профессор Б.Н. Городков, был специалистом в области геоботаники, и, хотя ему в течение нескольких месяцев пришлось работать с пянхасово, он, в отличие от Якобия, не торопился делать какие-то обобщающие выводы, а просто описал все, что видел и наблюдал: обычаи, промыслы, занятия лесного народа — сведения весьма ценные. Но последнюю точку в этом «этнографическом деле» предстояло поставить Вербову. В 1934 году Комитету нового алфавита народов Севера, действующему при Всесоюзном ЦК нового алфавита, потребовался хороший специалист для командировки в пуровскую тайгу. Необходимо было выяснить, сколь велики различия тундрового и лесного наречий ненецкого языка, не потребуется ли для пянхасово создавать собственный алфавит и на его основе письменность. Научно-исследовательская ассоциация выступила «компаньоном» в этом научном предприятии: ведь трудно было придумать более удобный повод для поездки единственного аспиранта-«самоедолога» в интереснейший северный район.
Транспортные средства тридцатых годов нашего столетия, естественно, отличались от тех, которыми почти век назад приходилось пользоваться Кастрену. Но все же и они были недостаточно универсальны, чтобы одолеть те препятствия, которые могут предложить реки, озера и болота (широкий выбор!) Западной Сибири. Поэтому Вербов смог посетить лишь лесных ненцев, населяющих берега Агана. Только через два года он сможет попасть на Пур, где тогда начинал строиться новый райцентр Тарко-Сале, и пополнит свои сведения о тамошних жителях. А в Ленинграде ему поможет сын бедного безоленного пастуха с берегов Пура, студент ИНСа Ляд Айваседа.
Кандидатская диссертация Вербова, несмотря на ее сугубо лингвистический характер, — это небольшая энциклопедия, рассказывающая о лесном народе. Да и могло ли получиться иначе, если практически первым берешься за достоверное описание племени, загадавшего ученым немало мудреных загадок?
Прежде всего исследователь обратил внимание на те особенности в хозяйстве обитателей тайги, которые отличали их от соплеменников, проживавших в тундре. Особенно резко бросалось в глаза отсутствие больших оленьих стад. Тундровики, те по преимуществу были оленеводами, вся жизнь их была связана с оленем. Стада в несколько тысяч голов были не редкость, да и бедняк порой имел сотню-другую выручавших его во всех случаях жизни животных. В тайге же и состоятельный хозяин имел в лучшем случае сотню голов. Не бедность здесь была главной причиной: в лесу очень сложно пасти оленей, особенно большие стада. Кругом болота, ягельники небогаты, летом донимает гнус. На тундровом просторе условия для оленей гораздо лучше.
Главное свое пропитание пянхасово (их тогда называли еще хандаярами) добывали промыслом зверя, рыбной ловлей. Если тундровик оставался без оленей, он был обречен на голодное существование. Таежник же мог рассчитывать на хорошие уловы и добычу зверя.
Выпас оленей у лесных ненцев тоже весьма отличался от способов, которые обычно практиковали в тундре. Если там пастухам приходилось проделывать многокилометровые перекочевки-каслания в поисках обильных пастбищ и бескомариных мест, то таежник оленей почти не гонял. В комариный сезон он находил им водораздельное болото, а потом или отпускал без привязи в тайгу (все равно далеко не уйдут), или загонял в сараи-навесы с дымокурами. Особо Вербова заинтересовало то, что лесные ненцы знали «похосов» — вьючное седло, а вспоминая старину, говорили о том, что в прежние времена они и седлали оленей, ездили верхом. В тундре не знали ни вьючного седла, ни верховой езды на оленях. Там применялась или грузовая, или ездовая нарта.
Хороший этнограф научен, что в том, что он видит у изучаемого народа, пустяков не бывает. И Вербов еще сделает выводы из своих наблюдений.
Если лесной народ и был по преимуществу племенем охотников и рыболовов, то это не значит, что он достиг в этих промыслах высот совершенства. Речную и озерную рыбу ловили в основном небольшими, иногда сплетенными из крапивного волокна неводами. Применяли жердяные загородки и заколы, перегораживая небольшие речки. Главным видом речного транспорта была кедровая или сосновая лодка-облас, мастерски выдолбленная из одного ствола, но столь верткая, что научиться управлять ею можно было только после долгих тренировок.
Охотниками пянхасово были поразительными: умели подкрасться близко к зверю, били его точно в глаз. Но ружье у них по тем временам было не просто роскошью — целым состоянием. Рядовой же охотник сам мастерил себе крепкий лук и стрелял не только утку, гуся или гагару, но и белку, лисицу, выдру, горностая, а порой и росомаху.
Края были труднодоступны, богаты, птицы — непуганы. Может быть, поэтому здесь и мог прокормиться человек с допотопным луком и примитивной крапивной сетью.
Когда Вербов начал сравнивать диалект лесных ненцев с наречиями их соседей, то обратил внимание, что особенно близки пянхасово энцы и нганасаны. Сильно было влияние и хантыйского языка: объяснить это было нетрудно — племена не только соседствовали. Мужчины из четырех родов пянхасово — Айваседа, Иуши, Вэлла и Пяк — находили себе, как правило, невест в хантыйских родах: Бобра, Медведя и Лося.
Вербов привлек к сравнению и камасинский язык. К тому времени уже ни одного живого камасинца не существовало. Но представителей этого самодийского племени, проживающего в Саянском нагорье, еще успели застать Кастрен, а чуть позже его соотечественник Кай Доннер. Они и успели записать десяток- другой слов языка, который вскоре стал мертвым.
Привлечение камасинского диалекта — большая находка Вербова. Мыслил он, судя по всему, так: камасинцы обитали на территории, которую можно считать прародиной всех самодийцев. Они никуда не двигались, не уходили со своей земли. Значит, и язык их должен был в большей степени сохранить, «законсервировать» те особенности, которые были свойственны языку самых древних самодийцев. И Вербов обнаружил то, на что рассчитывал: лесной диалект имел с камасинским языком гораздо больше общего, чем тундровый. Получалась цепочка: камасинский — лесной— тундровый. Какой вывод из этого можно сделать?
В великом продвижении самодийцев на север пянхасово оказались «арьергардом». Вперед ушли племена, которые обжили тундровые пространства, а лесные ненцы застряли в таежных болотах по Агану, Пуру и Надыму, обжили эти места. Места здесь были столь глухи, что давние традиции лесных энцев оказались более стойкими, чем у их близких родственников — тундровиков, которые в новых условиях жизни должны были коренным образом изменить методы своего хозяйствования и быт.
Нет, вовсе не случайно низкорослый пянхасово навьючивал своего оленя. Это значит, что и древний его предок ездил верхом на олене и возил поклажу на оленьей спине. А нарта вошла в быт оленевода уже там, на Севере.
«Нам кажется вполне вероятным, — формулировал свой вывод Григорий Давыдович, — что продвижение ненцев из таежной полосы, которую они занимали до своего проникновения в тундровую зону, на север — к берегам полярного моря, привело к обособлению друг от друга двух частей ненецкого племени: одной, которая осталась жить в северной полосе тайги в междуречье Оби и Таза, и другой, которая вышла на необъятную тундру и постепенно заняла всю обширную территорию, расположенную между восточным берегом Белого моря к западу и нижним течением Енисея к востоку. Следствием этого обособления и последующего самостоятельного существования указанных двух групп в отличных для каждой из них условиях явилось возникновение различий в области их экономики, быта и языка, способствовавших все большему и большему обособлению друг от друга тундровых ненцев и их лесных собратьев, что привело к формированию двух племенных групп ненцев — тундровой и лесной, говорящих на различных диалектах ненецкого языка».
Таким образом, изучая обычаи пянхасово, исследователь как бы получал возможность рассмотреть определенный срез, этап ненецкой истории, тот этап, когда самодийцы, двигаясь с Алтае- Саянского нагорья, уже достигли таежных пространств в Среднем Приобье. Архаичное хозяйство лесных ненцев зафиксировало эту эпоху развития единого ненецкого этноса.
Пянхасово занимали территорию бассейна Пура вплоть до нынешнего Уренгоя. Проведя тщательные исследования, Вербов провел южную границу племени по северным притокам Ваха, на западе — по Надыму, а на востоке лесные ненцы подходили к реке Таз. На огромнейшей этой территории, как удалось с некоторой долей приблизительности выяснить, проживало не более тысячи человек, которых называли этим именем — пянхасово.
Редко расстававшийся с фотокамерой, Вербов заснял одного из последних шаманов: мужчина в худой одежде жжет на спине своего безропотного пациента березовый трут, делая при этом ритуальные пассы ножом и не обращая внимания на выражение страдания на лице больного.
Но уже был создан Пуровский район, на одном из снимков Григорий Давыдович запечатлел строительство первых деревянных домов и только что объявленной районным центром фактории Тарко-Сале. Здесь уже организовывалась школа, приехал первый врач, создавалось первое простейшее производственное объединение, работали торговые и заготовительные пункты потребительской кооперации. Начиналась большая работа.
…Мне недавно пришлось пролететь с севера на юг весь вытянувшийся по меридиану Пуровский район. Не узнать медвежий угол.
Начиная от Уренгоя, шагают по здешнему редколесью мощнейшие газоперекачивающие комплексы, каждый из которых ежегодно подает на Урал и в центр страны десятки миллиардов кубометров природного топлива. По меридиану пересекает весь район железнодорожная магистраль Сургут — Уренгой. Выросли большие газовые промыслы на Вынгапуре и Комсомольском месторождениях, на Холмогорах качают нефть, по трассе магистральных газопроводов, устремившихся к Южному Уралу, выросли крупные компрессорные станции: Ягенетта, Пурпе, Пякупур. Растут новые города: Ноябрьск, Тарко-Сале, Новый Уренгой, Муравленко, Губкинский — вчера еще не обозначенные на карте поселки — Ханымей, Ханто.
Тяжело жил лесной народ. Но он нашел в себе силы расправить согнутые плечи, и вместе с русскими, украинцами, татарами, белорусами вышли на преображение своей трудной земли ненцы Пяки, Айваседа, Вэлла, Пуши.
В 1973 году, спустя почти четыре десятилетия, в Новосибирске вышла в свет вербовская диссертация «Лесные ненцы». Это не только дань памяти безвременно погибшему ученому, но и свидетельство нестареющего научного долголетия его работы: чтобы продолжать изучение пянхасово, этот труд необходимо знать каждому исследователю. А лесной народ по-прежнему привлекает к себе внимание лингвистов, этнографов, историков, генетиков, фольклористов. Вербов заложил основу, но, конечно, объять все он не мог.
Свою диссертацию он защитил в НИА ИНСа, защитил блестяще. Казалось, тогда бы и засесть ему основательно за большую, перспективную тему, углубляясь в историю вопросов, которых в «самоедологии» было немало. Но время требовало другого: этнограф обязан был стать просветителем-практиком. Еще учась в аспирантуре, Вербов преподавал ненецкий язык в Институте народов Севера. После защиты диссертации ему пришлось оставить преподавательство: Комитетом нового алфавита он был командирован в Салехард, где должен был принять на себя обязанности ученого секретаря Ямальского окружного комитета нового алфавита. К этому времени он уже приобрел значительный опыт, помогая Прокофьеву. Он перевел учебник арифметики Поповой для второго класса ненецкой школы, написал брошюру «Красный чум» и вместе со студентом ИНСа Николаем Собриным перевел ее на ненецкий. Вместе с тем же Собриным Вербов перевел детскую книжку Е. Чарушина «Звери жарких стран». Для Ленсельхозгиза вместе с Прокофьевым они отредактировали собринский перевод книги Я. Кошелева «Что такое оленеводческий совхоз». Это были социальные заказы. Книжки эти шли в тундровую глубинку, в школы и национальные интернаты, потому что дети должны были учиться арифметике и знать, что кроме известных им зверей живут в жарких странах слоны и жирафы. А взрослым тундровикам необходимо было доступно и понятно объяснить, что такое Красный чум или оленеводческий совхоз.
О двух годах, проведенных Вербовым на Ямале, не осталось документов. Только две книжки в бумажных переплетах, изданные в Салехарде на газетной бумаге, и пачка фотографий, сохраненная в архиве Ленинградского отделения Института этнографии. Вербов много путешествовал в эти годы, хотя тогдашние виды транспорта были весьма тихоходны, зимой — только оленья упряжка, летом — лодка под парусом да, если повезет, маломощный катеришко. По пожелтевшим фотографиям можно проследить маршруты его ямальских экспедиций: Катравож — Кутопью- ган — Яр-Сале — Хальмерседе. Он запечатлел октябрьскую демонстрацию у первых, еще до конца не достроенных домов в Тарко- Сале, оленью упряжку рядом с первым городским автомобилем в Салехарде, гидросамолет на Полуе.
Ямало-Ненецкий комитет нового алфавита выпустил две книжки. Несложно представить, какого это стоило труда в тогдашних условиях. Это были собранные Григорием Давыдовичем «Ненецкие сказки и былины» и им же составленный «Краткий ненэцко-рус- ский и русско-ненэцкий словарь». Обе они вышли в 1937 году. У Вербова было немало помощников, и, подписывая предисловие к словарю, он выражал большую благодарность Н.М. Собрину, Н. Нячу, И.Ф. Ного, Н. Салиндеру, научному сотруднику Салехардской зональной сельскохозяйственной станции Перелешину и директору Салехардского ветбакинститута Ревнивых.
Сказки ему помогали собирать тазовский комсомолец-ликвидатор Кагали Ненянг, заместитель секретаря Надымского райкома ВКП(б), позднее первый депутат Ямала в Верховном Совете СССР Николай Няруй, пятидесятилетний председатель расположенного на самом севере Ямальского «носа» Тамбейского кочевого Совета Пирчи Окотетго. В Салехарде Вербов много работал с Петром Ефимовичем Хатанзеевым, который помогал ему в переводе хантыйских названий и толковал происхождение фамилий ханты.
Книжка ненецкого фольклора заканчивается несколько неожиданно газетным призывом: «Ямало-Ненецкий окружной комитет нового алфавита обращается ко всем товарищам, работающим среди ненцев, с просьбой принять участие в сборе материалов по ненэцкому фольклору (на ненэцком языке и в переводах). Наиболее ценные и тщательно записанные материалы будут опубликованы».
Наверное, если покопаться в истории, можно найти листовки с самыми разнообразными призывами. Но, пожалуй, эта книжка- листовка с призывом собирать сказки и предания ненцев уникальна в своем роде. Вербов явно не хотел упускать ни одного шанса. Он работал с той жадностью, которая характерна для настоящего ученого. Его сравнивают с Кастреном. Оба они были высокорослы, жизнерадостны (Кастрен — несмотря на свой туберкулез), а главное — оба умели работать неистово.
Уже с фронта Григорий Давыдович писал своей недавней студентке:
«Иногда так размечтаешься, что кажется, словно холод, забирающийся за ворот, ползет от основания шестов чума, из «ханэо», кажется, что сейчас послышится привычный стук, который производят олени, ударяя рогами о рога, когда подерутся, бродя ночью возле чума в поисках деликатесов. Стук раздается, но он громче и суше — разорвался очередной немецкий снаряд».
Он даже о снежной болезни, которая прихватила его в весенней тундре и вывела из строя на несколько недель, вспоминал на фронте с какой-то особенной теплотой, с какой о болезнях обычно не вспоминают. А в его старшинской полевой сумке лежал рукописный словарик, с которым он никогда не расставался и постоянно его пополнял.
Если так было на фронте — то насколько же неистощимо трудолюбив он был в мирных научных буднях!
Один из любительских снимков запечатлел его в ту пору: он в кожаном пальто (по шмидтовской тогдашней полярной моде), в раздобытом у пилотов шлеме. И если положить это фото в ряд со снимками прославленных полярников той поры, то уловишь нечто общее, и вовсе не в костюме, а во взгляде, в выражении, в общем настрое, которые не может скрыть даже плохонькая любительская фотография. Чувствуется, что он все больше проникался мудростью тундрового народа, что все, что он делал, шло не от обязанности, а от настоящей любви. Тундровики прозвали его «паднана луца»8.
Он работал с увлечением. Я выписал несколько загадок из собранной им книжки, и вдруг до меня донесся отголосок того чувства, которое, наверное, испытывал и он. Сидишь в чуме, пьешь чай у огонька, разложенного здесь же, и вдруг услышишь меткое словечко, сказанное просто, но с каким-то подтекстом, в котором позже обнаружишь и юмор, и мудрость, и что-то еще, что, как капля, отражает море.
«Внутри чума голый болтается».
«Тридцать мужчин друг дружке в волосы вцепились».
«Всех своих соседей одним ртом пожирает».
«Травяная кочка — семь дыр».
Он разгадал эти загадки. Наверное, потому, что уже хорошо знал тундровый быт. А разгадки такие: колокольчик, шесты чума, Обская губа и ее притоки, голова.
В 1938 году в журнале «Этнография» он опубликовал статью «Пережитки родового строя у ненцев». На материалах, собранных у ненцев Ямала, Гыдана, Тазовского полуострова, в Болыпеземельской тундре, у пянхасово, он проанализировал сложные и запутанные вопросы родового и фратриального9 деления, исследовал институт экзогамии10. Он насчитал около девяти десятков ненецких родов, которые образовались в результате деления когда-то немногих основных родов, обнаружил «переходные» ненецко-хантыйские роды, получившиеся в результате скрещения двух племен. В этой аргументированной, суховатой, чисто научной статье Вербов не удержался (иного слова не подберу) и привел в качестве аргумента очень интересную сказку, которую записал в чуме Пирчи Окотетто, у которого гостил зимой 1936 года.
Впрочем, сказка ли это? В тундре, где не знали письменности, история не писалась, а передавалась устно, из поколения в поколение.
«Когда-то жили старик со старухой. Было у старика семь сыновей. Первый сын — Харючи, второй сын — Вануйта, третий сын — Волк, еще один сын — лесной медведь, еще сын — белый медведь, еще сын — росомаха, еще один сын — Минлей (мифическая птица). И отпустил старик своих сыновей в разные места. Харючи и Вануйта он дал оленей. Сыну-волку сказал: «Ты кормись оленями Харючи и Вануйты». Черному медведю сказал: «На земле питайся!». Белому медведю сказал: «Иди к морю, в воде живи!». Росомахе сказал: «Ты ведь не можешь живых зверей добывать, где найдешь падшего зверя — его и съешь! Добудут Вануйта и Харючи песца — его съешь!». Минлею сказал: «Ты своим путем иди. С разными птицами ведь справишься».
Затем расплодились они. Опять разделились. Харючи разделил своих сыновей на десять родов: Нгокатэта, Сэротэта, Ядня, Jlan- суй, Няруй, Тэсяда, Нгадер, Евай, Ябто нгэ, Тусяда. Вануйта своих сыновей тоже на десять родов разделил: Ябтик, Яр, Пуйко, Неркыхы, Саляндер, Тысыя, Лэхэ, Вэнонгка, Марьик, Нохо. Потом каждый из этих вновь появившихся родов опять делиться начал. Так стало много родов».
К этой сказке Вербов сделал пояснение:
«Любопытно, что здесь фигурируют роды Неркыхы и Саляндер, являющиеся по происхождению хантыйскими, но в северных тундровых районах ассимилированные ненцами».
Вербов еще застал пережитки родового строя. Но они уже уходили в прошлое: и экзогамия, когда жених мог искать невесту только в определенном роду, и наличие единых жертвенных мест и кладбищ. Встречались даже случаи левирата, когда младший брат брал в жены вдову умершего старшего брата. Для этнографа очень важно зафиксировать то, что завтра уйдет в прошлое.
Не осталось практически ни одного уголка на территории Ямало-Ненецкого округа, где бы не побывал стремительный Вербов: от Полярного Урала до Мангазеи, от Тамбея и Гыдоямо до Сибирских Увалов. Это была хорошая школа, то, что он позднее назовет «тундровый порох»: «Есть еще тундровый порох в пороховницах!».
Вернувшись в Ленинград, Вербов был принят научным сотрудником в институт этнографии, где он работал вместе с Прокофьевым в кабинете Сибири. Старшим научным сотрудником он был утвержден уже в 1938 году. Два семестра он вел спецкурс ненецкого языка и практические занятия для студентов этнофакультета в университете. А потом — снова большая экспедиция, маршрут, достойный Кастрена. Григорий Давыдович начал с востока, с Таймыра, работал на Хатанге, в низовьях Енисея, перебрался на Гыдан, вокруг Евая объехал этот полуостров и попал на Таз, оттуда на Надым, в Салехард, через Полярный Урал — сначала в Большеземельскую тундру, потом на остров Вайгач, в Малоземельскую тундру, на остров Колгуев, и уже оттуда в Ленинград. Вся ненецкая территория была «закрыта».
Столы и полки в небольшой ленинградской квартирке были забиты папками с полевыми материалами. Надо было капитально садиться за стол: хорош не только тот этнограф, который собрал обильный «урожай» в «поле», но и тот, кто сумел обобщить его. Но приближался уже 1941 год…
Вербов продолжал читать лекции в университете, перевел две повести первого ненецкого прозаика Николая Вылки «На острове» и «Марья», пьесу первого ненецкого драматурга Ивана Ного «Шаман». После блестящего северного вояжа его пригласил к себе президент Всесоюзного географического общества Лев Семенович Берг и подписал ему билет действительного члена ВГО. На фотографии с билета явственно проглядывает молодая (с северным оттенком) бравада и некоторое щегольство бывалого путешественника.
Он молод, энергичен, стремителен, напорист. Оправдывая свою фамилию, «вербует» молодежь в ряды североведов. Его ученица Людмила Васильевна Хомич напишет ту монографию, которую не успел создать он, — «Ненцы». Антонина Васильевна Алмазова станет заведующей северной редакцией в Учпедгизе, учебники для северных национальных школ будут проходить через ее руки.
Старший научный сотрудник Вербов через двенадцать дней после объявления войны добровольцем пошел на фронт. Он делил с сослуживцами и по роте связи, и по подразделению артиллерийской разведки все положенные фронтовику тяготы.
Изредка ему удавалось выбраться в Ленинград. Сестре привез фронтовой подарок — вязанку дров, бывшую тогда на вес золота. А вот матери и отцу помочь не смог: они умерли от истощения в феврале сорок второго.
В письмах к сестре, рядом с обычным для всех фронтовых писем: «Жив, здоров, уверен, что победа будет завоевана», — деловые просьбы. Поинтересоваться, как дела со статьей «От Таймыра до Белого моря», которая должна быть опубликована в детгизовском «Глобусе»: «Один оттиск выслать мне».
И еще просьбы к сестре:
«1) Учпедгиз (Дом книги, 4 этаж, бывш. фирма Зингера). Вышли ли из печати (узнать в нац. секторе) ненецкие загадки (корректура была) и сборник А. Тайбарея (ненец, фольклор) (перевод, редакция и предисловие)? Выслать экземпляр.
2) ВГО. Демидов пер.д. 8А. В «Известиях ВГО» должна была выйти статья о Мангазее. Поинтересоваться».
Он справлялся о судьбе своих полевых бумаг: «Кто (точно) знает, где они находятся, весь ли вместе (материал. — А.О.) или разбит на части и как упакован, имеется ли пометка, что он принадлежит мне».
Статья о Мангазее, нарядный сборник детских ненецких загадок и подготовленный им к печати труд замечательного русского путешественника XVIII века Василия Зуева «Описание живущих Сибирской губернии в Березовском уезде иноверческих народов» выйдут уже после войны.
Все, кто работал вместе с ним, знали, что это ученый с большим будущим. Всегда тяжело, когда погибают люди. Вдвойне тяжело, когда они погибают молодыми, не свершив всего, что могли бы. Но в свои тридцать три Григорий Давыдович Вербов, настоящий подвижник науки и замечательный патриот, сделал то, на что иным ученым требуется целая жизнь. Ненцы, которых он изучал, мудро считают, что человек раскрывается после тридцати трех. Но есть люди, которые живут быстро и раскрываются раньше. Вербов жил быстро.

"Лозум хум". Валерий Чернецов


(Среди своих таежных друзей Валерий Николаевич был известен под именем «лозум хум» («человек с Лозьвы»), Это не просто имя, но и почетный титул).
«Когда я увидела его впервые — он вошел в комнату, — глаза мои широко раскрылись:
— Манси!
Он дверь приоткрыл, как манси, ступал по полу, как манси. Это меня поразило. Наверное, он настолько был близок моему народу, что, для себя незаметно, перенял многие наши манеры и уже от них избавиться не мог даже в столичном быту. Встречаясь с ним, я всегда с восхищением наблюдала, как он входит, как садится, как встает, выходит, и постоянно поражалась: да, это манси, хотя хорошо помнила, что он коренной москвич».
Окно квартиры в Измайлово, где живет Евдокия Ивановна Ромбандеева, смотрит на пруд. Глядя в окно, хозяйка вспоминает богатую реками и озерами родину, своего первого и главного учителя, с которым познакомилась в начале шестидесятых годов, когда была еще студенткой Ленинградского университета. Евдокия Ивановна — первая ученая женщина манси, кандидат филологических наук.
Ее землячка Матрена Панкратьевна Вахрушева — первая мансийская поэтесса. Она живет далеко от родных краев, преподает мансийский и хантыйский языки в педагогическом институте. С Чернецовым ей приходилось встречаться не только в Москве и Ленинграде, но и в тех местах, где она росла, в кондинской тайге. Ее отец Панкратий Вахрушев был одним из лучших охотников и знатоков тамошних гор и урманов. Однако когда Чернецов попросил провести его от верховий Конды до селения Няксимволь, таежник смущенно развел руками: по болотам на этом маршруте не пробирался еще ни один манси. Но Валерий Николаевич спешил, и один, по компасу, отправился в Няксимволь. Он добрался до цели и своей смелостью навсегда заслужил уважение манси. Еще раньше он был принят в члены мансийского рода — большая и редкая честь для пришлого человека.
«— Из всех своих фотографий он предпочитал ту, на которой снят в полном мансийском облачении, — свидетельствует Ванда Иосифовна Мошинская, жена Валерия Николаевича, спутница по Мангазейской и другим многочисленным экспедициям. — Среди манси он приобрел те необходимые навыки, которые сделали из него, горожанина, настоящего таежника. На природе, какой бы дикой и безлюдной она ни была, он никогда не терялся, чувствовал себя в тайге так же уверенно и спокойно, как в своей московской квартире. Помню, как мы высаживались на берегу реки Таз, там, где некогда процветала «златокипящая Мангазея». Нас доставил на место раскопок последний, случайный катер. Петр Кыт- кин, местный охотник-селькуп, перевез на берег на верткой лодке-ветке. Кругом — ни одного строения.
— Где же мы будем обитать? — поинтересовалась я с некоторой озабоченностью.
— Построим землянку, — ответил Валерий Николаевич с легкостью, которую можно было принять за беспечность.
Вот-вот должен был выпасть снег. Но к первому снегопаду сносная жилая землянка, теплая, с печуркой, и даже не без некоторых удобств, стараниями Валерия Николаевича уже была готова. В ней мы прожили несколько осенних и зимних месяцев, пока не замерзли болота, по которым мы смогли выбраться в Туруханск. В небольшое становище местных охотников, расположенное в нескольких километрах от нашей экспедиционной «базы», мы ходили только в баню. Чаще же они приходили в гости к нам, вели долгие беседы. В тайге Валерий Николаевич умел сделать все, все добыть. Это был человек, с которым не пропадешь и на необитаемом острове. А ханты, ненцы, селькупы и особенно манси принимали его за своего. Его дар находить общий язык был неподражаем».
Манси — небольшая северная народность, едва насчитывающая восемь тысяч человек. Но это — самостоятельный народ, и нет, пожалуй, в его истории человека, который сделал бы больше, чем Валерий Николаевич Чернецов. Он был одним из создателей письменности на мансийском языке, создал для мансийских школьников первый букварь — «Ильпи лоннгх» («Новый путь»). Им разработан первый грамматический очерк этого языка, составлен мансийско-русский словарь. Всю жизнь Чернецов занимался изучением этнографии таежного народа. На основе археологических раскопок им создана глубокая концепция древней истории манси и родственных ему народов Нижнего Приобья. Большая монография Чернецова посвящена культурному наследию предков таежников.
Вся деятельность Валерия Николаевича проникнута чувством неизбывного уважения к мужественному северному племени, стремлением вывести его из состояния социального анабиоза, возродить к новой жизни. Но интересы Чернецова не ограничивались только изучением манси. Он оставил заметный след в истории исследования ненцев, ханты, первых русских сибиряков.
Ранний этап его биографии чем-то напоминает юность Прокофьева. Отец Чернецова также был крупным архитектором и по наследству передал сыну явные художественные способности. Окончив гимназию, юный Чернецов не мог сразу определить свой жизненный выбор. Его влекла техника, сутками напролет он мог возиться с моторами, приборами, механизмами (в зрелые годы ему доставляло большое удовольствие иметь старый драндулет неизвестной марки, который ездил меньше, чем ремонтировался). Один из родственников устроил недавнего гимназиста в геодезическую экспедицию, которая отправлялась на границу Европы и Азии. Так Валерий впервые попал на Северный Урал. Геодезисты два сезона работали в районе расселения вогулов, на берегах Ляпина, Лозьвы и их многочисленных притоков. Места малолюдные, малонаселенные, общаться приходилось только с местными жителями.
Но, кажется, московскому геодезисту это нравилось. Ко второму сезону он уже вполне сносно разговаривал на диалекте лозьвинских охотников. Быт, нравы, обычаи, традиции коренных северян были столь поразительны, настолько увлекли юношу, что стремление заняться этнографией победило в нем страсть к технике. Это стремление «усугубил» Богораз-Тан, с которым двадцатилетний геодезист познакомился через Самойловича. Чувство возникшего уважения было взаимным — ленинградскому профессору пришелся по душе «технократ», быстро овладевший языком, который в столице, кроме него, никто не знал. С энтузиазмом, ему присущим, Богораз начал агитировать Валерия поступить в географический институт. Долго уговаривать не пришлось, и Валерий простился со своими родными, переехал в Ленинград, где начал слушать лекции на этнографическом факультете у Богораза и Штернберга.
Его непоседливый характер хорошо вписывался в учебную практику тогдашнего этнографического факультета. Студент должен был проводить как можно больше времени среди народа, который он избрал для изучения. Свои первые студенческие каникулы Чернецов проводит в экспедиции по Лозьве и Сосьве. Зимой 1926 года он вновь едет в полюбившиеся места, чтобы принять участие в Приполярной переписи. Студенческий журнал «Этнограф-исследователь» особо отметил его работу: «В особенно трудных условиях приходилось студентам-этнографам работать на северных окраинах, куда вообще не было желающих ехать на перепись, особенно таких, кто бы знал туземную жизнь и язык. Студенты Чернецов, Каминский и Котовщикова работали у вогулов и остяков. Сильные морозы, кочевое население, обширность и безлюдность территории, отсутствие проложенных дорог ставили нередко статистиков-этнографов в безвыходное положение, и только ценой огромных усилий удалось провести перепись даже в самых дальних углах».
Лето 1927 года (Валерию исполнилось всего двадцать два года) застает его за подготовкой к новой экспедиции. На этот раз вместе с зоологом Константином Ратнером и антропологом Натальей Котовщиковой ему предстоит добираться до мест, где до них не бывал ни один археолог. За главного в этой студенческой экспедиции была Наталья, она училась на два курса выше, специализировалась в ЛГУ на кафедре сравнительной анатомии и антропологии.
Вряд ли современным студентам поручат столь трудное и ответственное предприятие. Пожалуй, такое было возможно лишь в двадцатые годы, в пору смелых педагогических экспериментов. Видится в этом и энтузиазм Богораза, который осуществлял научный патронат над Североямальской экспедицией. С присущей ей дотошностью Наталья Александровна готовилась к длительному путешествию, консультировалась у известных знатоков. Особенно внимательно слушали молодые исследователи советы профессора Б.М. Житкова, который провел на Северном Ямале две зимы и одно лето.
Богораз был сторонником идеи «единого протоазиатского элемента» — он считал, что в формировании северных народов в древние времена принимал участие некий единый от Кольского полуострова до Чукотки и Камчатки этнос. Эта идея привлекла и Чернецова. Изучая ненцев Ямальского Севера, которых особенно не коснулось влияние русской и других цивилизаций, он хотел найти следы этого древнего корня.
В специальной инструкции профессор рекомендовал особо заниматься фольклором, «анализ которого, — подчеркивал он, — может дать совершенно новые данные для изучения более древнего быта самоедов и, возможно, даст какие-нибудь указания о связи их современной культуры с культурой палеоазиатской».
Гидрографическое судно «Полярный» подбросило небольшую экспедицию из Архангельска на западное побережье Ямальского полуострова, на радиостанцию Марра-Сале, откуда на оленях предстояло попасть на факторию Дровяная. Фактория считалась местом «относительной оседлости». Да, среди тундрового океана безлюдья это действительно был небольшой «обитаемый остров» — здесь, на берегу Обской губы, пересекались маршруты касланий нескольких оленеводческих стойбищ, можно было встретить людей, нанять проводника и транспорт — ездовых оленей.
Каждый из участников экспедиции, определив свои задачи, начал самостоятельные маршруты. В разговорах со своими проводниками Валерий Николаевич услышал о «моржовом мысе» — Тиутей-Сале — и поспешил к Карскому побережью полуострова. Судя по рассказам тундровиков, мыс был облюбован не только моржами, здесь в песке кочующие оленеводы находили весьма интересные вещи. Пастухи вовсе не были любителями древностей, а просто искали медные и железные вещи. Чернецов понимал, что едет на уже потревоженный памятник, но еще немного — и можно было опоздать совсем. Но тундровики оказались никудышными кладоискателями. Чернецову улыбнулась студенческая удача — он сразу наткнулся на две временные стоянки, а вскоре обнаружил и остатки землянок. На морских дюнах, в песке, при внимательном исследовании Чернецов нашел обломки глиняных сосудов, скребло из тонкой пластинки, обломки плитняка со следами сверления, черепки посуды. Культурный слой — пласт слежавшейся древесной щепы, обгорелых костей, лоскутов кожи, обломков китового уса — достигал двух десятков сантиметров, что, учитывая высокоширотное местоположение древнего жилища, следовало считать значительным. Было в раскопках много костей, в основном — моржей, чуть меньше — тюленей. А вот кости оленей и песцов встречались скорее как исключение. Молодой исследователь отнес дюнные стоянки к временным лагерям охотников на морского зверя. Стоянки явно использовались только во время промыслового сезона. В заключении был резон: следов стабильного жилища не обнаружилось, а множество костей могло свидетельствовать о том, что на здешних берегах шла первичная обработка пойманного зверя — моржа и тюленя.
Зато чуть севернее, где сливаются небольшие северные речушки Сэр-Яха и Тиутей-Яха, раскопки недвусмысленно указывали на то, что здесь люди обитали давно и долго. Чернецов не мог не отметить, что древние обитатели этих мест очень разумно выбирали место для поселения. Все три землянки находились на небольших мысках, образованных изрезанными краями берегового обрыва. В заболоченной тундре лишь эти участки постоянно оставались сухими.
«Расположение поселения в устье крупной реки имело, вероятно, — предположил тогда Чернецов, — то преимущество, что весной, промывая полосу берегового припая, река рано создает выход в море, тогда как в других местах берега прибрежный лед долго стоит сплошной двухкилометровой грядой торосов».
Тонкой логичности этого наблюдения позавидовал бы, по всей вероятности, и гораздо более опытный северный археолог. Но взгляд двадцатидвухлетнего студента был зорок, а ум мог соотнести приметы арктической архаики с окружающей природой.
Оленеводы-железоискатели основательно перерыли песок, но все же кое-что осталось и науке: найдены различные предметы утвари не только из кости и камня, но и из железа и бронзы — наконечник стрелы вильчатой формы, кольцо, обломок ножа. Явственно чувствовалось, что металл уже глубоко вошел в быт древнего населения этих мест. («Этот факт, — позднее запишет Чернецов, — в значительной степени опровергает антиисторическую концепцию о якобы существовавшей «костяной» культуре племен Крайнего Севера, сохранявших неолитический образ жизни бесконечно долго, а местами и до недавнего прошлого»). На обломках керамических изделий, горшков и мисок, исследователя прежде всего заинтересовали орнаменты и формы лепки, те необходимые признаки, по которым можно определить время изготовления.
Как в землянках, так и вокруг них было обнаружено много костей как морских, так и сухопутных животных. Зафиксировав все это, приплюсовав то, что культурный слой был мощным, а способ постройки производил впечатление капитальности, Чернецов сделал первоначальную прикидку: «Землянки на Тиутей-Сале представляют из себя место более или менее длительного поселения».
Раскопки на «моржовом мысу» пришлось закончить неожиданно. «Известие о внезапной смерти моего товарища по экспедиции Н. Котовщиковой, — читаем мы в чернецовском отчете, — заставило меня бросить начатую разведку и выехать к месту ее смерти на мысе Хаэн-Сале».
На мысе Хаэн произошла трагедия. Наталья Александровна по стечению драматических обстоятельств оказалась в одиночестве, отрезанная пургой от ближайшего людского жилья. Записи в дневнике свидетельствуют о том, что она заболела скоротечной цингой. Трудно сказать, помогло ли, если бы рядом находился кто-то из друзей или тундровиков: ведь больной требовалась незамедлительная квалифицированная помощь, а рассчитывать на нее в ямальском безлюдье (на весь гигантский полуостров в ту пору не было ни одного врача) не приходилось. Судя по дневниковым записям, молодая исследовательница встретила свой последний час достойно и мужественно, призывая друзей закончить начатое ею.
Трагическая эта история, редкая даже для Арктики, — подтверждение того, что дорога, избранная Чернецовым, была не только нелегкой, но и опасной. Смерть угрожала каждому, кто пробирался в негостеприимный край. Открытия в Арктике, с которыми вернулся в Ленинград Валерий Николаевич, дались нелегко.
Поставив скромный крест из плавучего леса на с трудом вырытой в вечной мерзлоте могиле, Чернецов и Ратнер продолжили исследования. Они не были виновны в гибели своего товарища, но каждый упрекал себя за то, что в трудную минуту не оказался рядом с Наташей. В такой психологической обстановке продолжать научную программу исследований было нелегко, но Валерий и Константин продолжали дело не только потому, что нужно было дождаться морского транспорта, но потому, что хотели выполнить последнее завещание умершей.
Крутой мыс Хаэн-Сале, резко врезающийся в пролив Малыгина, оказался богат находками: Чернецов обнаружил целый поселок живших некогда в этих заполярных местах звероловов. Опять ему пришлось отметить, что древние поселенцы выбрали очень удобную стоянку для жилья. Место сухое, и хотя кругом располагалась ровная, как стол, безлесная тундра, море в изобилии выносило плавник на берег пролива. Груды стволов покрывали берег на добрую сотню метров, здесь, видимо, задерживалось все, что выносили в море сибирские, а возможно, и европейские реки.
Семь землянок оказались совершенно не тронутыми «кладоискателями», что привело Чернецова в естественный восторг. То, что на Тиутей-Сале можно было лишь предполагать, здесь представлялось вполне возможным реконструировать. Хотя, конечно, неутомимый бег времени ничего не сохранил в целости. Землянки были невелики, до десяти шагов в диаметре. Углублялись они впесок всего на полметра-метр. Свод их составляли бревна, поставленные, как остов чума, конусом. Посреди находилась крепкая подпорка. Судя по всему, кровля засыпалась землей, дерном, вход в жилище, скорее всего, представлял собой крытый коридор, метров до двух длиной. Убранство землянки, вероятно, было просто и бесхитростно: середину занимал очаг, о чем свидетельствовало кострище. Левая и правая стороны отводились под постели. Место за кострищем у задней стены, где археолог чаще всего обнаруживал предметы домашней утвари, по всей вероятности, предназначалось хозяйке.
В раскопках Чернецов обнаружил много костей. Но — странное дело — они не перемешивались, а были сложены отдельно, аккуратными кучками. О чем это могло свидетельствовать? Объяснение, видимо, следовало искать в религиозных верованиях и обрядах. Находя предметы из меди и железа, камня и оленьего рога, китового уса и рыбьей кости (клин из кости кита для раскалывания дерева, китовое грузило, сточенный железный нож, кусок кольчуги, ромбические перки для лучковых сверл, пластинки для стрельбы излука), Валерий Николаевич отметил, что не встречает деревянных предметов. Все они, очевидно, сгнили.
Не обнаружил в землянках Чернецов и каких-то следов керамических изделий. Но найденные дужки от медных и железных котлов, медная проушина от котла солидных размеров и край медного же котла подсказали ему ответ: «Появившаяся в большом, достаточном количестве металлическая посуда совершенно вытеснила несовершенную керамику».
Находок было много. Чего стоили такие редкие вещи, как эполетообразная застежка с изображением медведя, бляха-птица, бронзовая подвеска с растительным орнаментом, топор со своеобразным овальным обухом! Предстояло определить — кому же они принадлежали, эти остроугольные камни, которые древний охотник использовал как наконечники стрел, изоржавевшие полоски металла, которые некогда были острыми ножами? Когда все это служило человеку, что это был за человек, на каком языке он разговаривал и сохранился ли этот язык до настоящего времени?
Чернецов вернулся в Ленинград с подлинно научной сенсацией: раскопан ценный археологический памятник, да не где-нибудь, а за семьдесят второй арктической параллелью! Естественно, специалисты о находках на самом севере Ямала узнали тотчас
— Богораз такие вещи в секрете держать не умел. Но для тех, кто изучает биографию Чернецова, представляет немалую загадку, почему же он не спешил с опубликованием сенсационного материала: ведь пройдет целых шесть лет, прежде чем наконец-то в журнале «Советская этнография» появится его статья, названная скромно, но и весомо — «Древняя приморская культура на полуострове Ямал».
В списке опубликованных Чернецовым в эти годы работ много учебников для мансийской школы. Конечно, они отнимали много времени. Но наверняка не только поэтому не спешил Чернецов — уже доцент — с ответами на вопросы, которые он поставил себе.
Шло созревание ученого, шло интенсивное накопление опыта. Раскопать арктический памятник мог и молодой исследователь, не всякий, естественно, но такой, как Чернецов, мог. Однако интерпретировать находки по силам было только сложившемуся ученому. Чернецову хватило этих шести лет, чтобы в свои тридцать подтвердить репутацию блестящего аналитика.
Валерий Николаевич выделил особенности «западноприморской», как он ее называл, культуры, насчитав таких особенностей шесть. Прежде всего это развитый морской зверобойный, в первую очередь моржовый, промысел. Весьма существенными были и оседлые зимние поселения в землянках, как правило, расположенные в устьях рек и на морских мысах. Древние поселенцы использовали в качестве строительного материала китовую кость, пользовались глиняной посудой и изделиями из кости. Отличительными признаками являлись также костяной гарпун с насадом в костяную трубку и глухой кожаный каяк, похожий на современную байдарку.
Имея на руках такие «карты», можно было раскидывать пасьянс достоверной научной гипотезы.
Еще на Ямале Чернецов пришел к выводу, что север полуострова населяли охотники на морского зверя. Значительное место в их промысле занимала и охота на дичь. Оленеводством они не занимались. Скорее всего, на оленей только охотились — об этом говорил сам выбор поселения на мысе Хаэн. Два раза в год дикие олени здесь, в узкой западной части пролива Малыгина, перебирались на остров Белый, весной они двигались на север, а осенью возвращались на материк. Охотник, даже с луком и каменным наконечником стрелы, мог хорошо поохотиться.
На рыбный промысел указывали только косвенные признаки — стоянки вглуби тундры находились только на берегах речек и «живых» озер. Наверняка летом тиутейцы и хаэнсалинцы уходили от берегов, охотились на дикого оленя, линного гуся и, несомненно, рыбачили.
К какому этносу отнести бывших хозяев раскопанных землянок? Один вывод для Чернецова уже в 1929 году был безусловен: жилища на берегу пролива Малыгина не принадлежали ненецким (если точнее — «чисто» ненецким) племенам. Тогда кому же?
Гипотезу на этот счет Валерий Николаевич смог высказать лишь после того, как внимательно изучил ненецкий фольклор, материалы других археологических экспедиций, работавших на Севере, прочел опубликованные отчеты мореплавателей, бывавших здесь начиная с XVI века.
Специалисты, занимавшиеся народами Севера, к тому времени уже более века знали о каких-то некогда живших и каким-то образом исчезнувших аборигенах Арктики, которые в письменных документах фигурировали под именами «борандайцев», «новоземельцев», «чуди», а в ненецком фольклоре именовались «сихиртя», «сиирти». Конкретности в этом запутанном вопросе не существовало, и скептически настроенные исследователи не стесняясь называли эти свидетельства и предположения «вымыслом» и «баснями».
Чернецов же сразу и почти безоговорочно поверил тому, что написал о своих северных современниках французский медик Пьер де ла Мартиньер. И это было серьезной научной смелостью. Хотя русский ученый В. Семенкович тщательно проанализировал Мартиньерово «Путешествие в Северные страны» и отделил злаки от плевел, до полной реабилитации обвиненного в мюнхгаузенстве французского доктора было еще далеко. Чернецов же реабилитировал его новыми фактами. Описания француза, побывавшего на сибирском Севере в середине XVII столетия, и данные чернецовских раскопок совпадали!
«Дома эти, — писал европейский вояжер о землянках, которые встретил в тундре, — сделаны из древесных ветвей и покрыты дерном, очень низкие: свет проникает только через дверь, устроенную наподобие устья печи».
Подтверждалось и то, что землянки укрывали дерном, что окон в них не существовало, что остов такого жилища делали из больших китовых костей.
Описания ла Мартиньера свидетельствовали и о том, что аборигены пользовались в основном изделиями из моржового клыка, камня, китовой кости, дерева.
По всей вероятности, ла Мартиньеру посчастливилось последнему из пишущих европейцев наблюдать самых древних насельников — автохтонов приморских северных тундр. Но репутацию автору «Путешествия в Северные страны» испортили его издатели: книга пользовалась бешеным спросом, а чтобы повысить и так значительные тиражи, издатели в разных странах присовокупили к Мартиньерову описанию (уже и после смерти автора) собственные небылицы, что и заставило позднейших исследователей вообще усомниться в правдивости автора и достоверности его «Путешествия».
Но Чернецов сам видел то, о чем когда-то писал медик из Руана, мог сопоставить данные своих раскопок с наблюдениями путешественника.
Археологу надлежит быть хорошо эрудированным специалистом во многих областях. Кажется, именно по этой причине не торопился в течение шести лет Валерий Николаевич обобщать свои находки. Что скажет непосвященному ненецкая загадка, с которой Чернецова познакомил его молодой коллега Григорий Вербов: «Хале хэвка малви» («Китовые ребра чумом сделанные»)? Разгадку знают даже юные тундровики: жерди чума. Но только серьезный исследователь увидит в этом образце народного творчества следы давней реальности, того, что когда-то было обычным, а исчезнув из повседневного быта, превратилось в загадку. Вот по каким крупицам порой должен пробиваться к своим обобщениям ученый. Чернецов нашел подтверждение своим догадкам в археологических находках других исследователей — Кольса, который работал в низовьях реки Таз, академика Шмидта на Кольском полуострове, Редрикова, ведшего раскопки в районе Обдорска. Все это позволило тридцатилетнему ученому сделать несколько выводов, которые для тогдашнего финно-угроведения звучали не совсем привычно:
«Существовавшие некогда на крайнем севере Урала и Оби древние аборигены после прихода на эту территорию новых этнических групп (угров, ненцев) были ассимилированы, что, с одной стороны, привело к возникновению новых племен, а с другой — к полному исчезновению прежних насельников как самостоятельной этнической группы».
«Смена культуры, — считал Валерий Николаевич, — протекала не одновременно на всем протяжении указанной территории. На северном Ямале она закончилась, по-видимому, лишь в XVII веке».
Чернецов сделал предположение, что кровь древнейших охотников на морского зверя есть не только у современных ненцев, но и у их южных соседей — ханты и манси.
Через десятилетие, обобщая свои знания по древней истории Нижнего Приобья и определяя значение своих североямальских находок, Чернецов выдвинул идею конвергентного развития северных племен Евразии. В отличие от Прокофьева и Богораза он стал считать, что существовал не единый этнический праэлемент, а единство жизненных условий создало предпосылки для одинаковых способов приспособления к среде.
«Хозяйство, материальная культура, вероятно, и быт древних обитателей побережья Ямала были близки хозяйству, культуре и быту эскимосов и сидячих чукчей, — писал он. — Очевидно, на всей территории арктической Ойкумены при сходстве условий и близком развитии техники были и могли возникнуть очень близкие формы материальной культуры и хозяйства».
Работа исследователя, археолога в особенности, напоминает работу криминалиста. Но если криминалист ищет следы и разгадывает тайны, которые загадывает ему разыскиваемый преступник, то археолог занимается расшифровкой тех тайн, которые загадали века. Но, как и криминалист, он должен по мельчайшим подробностям, материальным сколкам дать по возможности полный и обстоятельный ответ на то, как жили древние люди, кто они, чем занимались, откуда пришли, почему не оставили более существенных следов?
В 1940 году Чернецов переедет из Ленинграда в родную Москву и немало удивит коллег. Но не своим переездом, а своим переходом. Из Института этнографии, где он уже два года заведовал сибирским отделением, он перейдет в Институт истории материальной культуры — заведение чисто археологического профиля. Археология и этнография — дочери одной науки истории, но каждая из них достаточно далеко ушла от другой, чтобы такие переходы можно было считать естественными. Однако для Чернецова это был не только естественный, но и неизбежный переход. Не потому, что он исчерпал свои этнографические аргументы (этнографических занятий он не бросал до конца своей жизни, оставался членом редколлегии журнала «Советская этнография»), но потому, что для дальнейшего пути ему требовались более точные методы. Первая археологическая — Североямальская — экспедиция убедила его в том, что археология такими методами располагает. Рассказывают, что один остроумный коллега назвал Валерия Николаевича «шпионом» и, когда тот поинтересовался, почему же, — ответил: «Как же? По известной формуле: контрразведчик — свой среди чужих, чужой среди своих».
Да, некоторые узконаправленные специалисты понимали широту чернецовских интересов именно так. Но если проследить прямую его творчества, то можно заметить, что методы действительно были разные, а задача — одна.
Но в 1929 году Чернецов еще студент. С Северного Ямала он возвращается с речным караваном Карской товарообменной экспедиции, сначала попадает в Тобольск, потом в Тюмень. В Свердловске — остановка. За начальника экспедиции ему приходится отчитываться перед одним из организаторов их экспедиции — Уралгосторгом. В Москве отчеты перед другими «учредителями» — Центральным конвекционным пушнозаготовительным бюро Народного комиссариата труда, Росгосстрахом и Управлением лесов Наркомзема. Студенческая экспедиция занималась практическими вопросами, исследовала состояние оленеводства, пути кооперативного строительства, изучала возможности развития зверобойного промысла, страхования оленей и собак. Велись экономические, статистические и социальные исследования. Учредители экспедиции вовсе не собирались покровительствовать науке бесплатно. Последний отчет состоялся в декабре, уже в Москве, на бюро Комитета Севера.
До окончания курса в университете (географический институт стал факультетом ЛГУ) Валерий Николаевич успел съездить в еще одну большую экспедицию. Полярная комиссия АН СССР организовала Коми-Печорскую экспедицию, в составе которой Чернецов занимался исследованиями для составления карты Большеземельской тундры.
В год окончания университета (1930) ему всего двадцать пять лет. Но это не тот неоперившийся выпускник, которому предстоит сделать серьезный выбор, — ведь к его знаниям, которые гарантирует диплом университета, нужно присовокупить опыт более чем двухгодичных исследований в «поле»: в горах Северного Урала, в тундрах Ямала и Баренцева побережья. Кошкин с его чутьем на квалифицированных энтузиастов, конечно же, не мог не заметить дипломанта с явным северным уклоном и сделал все, чтобы Валерий Николаевич распределился в научно-исследовательскую ассоциацию ИНСа. Новый аспирант сразу же попал в гущу событий на «языковом фронте». Валерию Николаевичу достался мансийский «участок» — в Ленинграде не было специалиста, лучше его владеющего этим языком. Но, чтобы создать первый мансийский букварь, Валерий Николаевич решил еще раз съездить к своим северным друзьям. На этот раз в мансийскую тайгу он ехал не один, а с женой. Ирина Яковлевна была родной сестрой Константина Ратнера, его спутника по Североямальской экспедиции. Она преподавала в ИНСе. По свидетельству знавших ее, это была хрупкая, даже изнеженная женщина. Видимо, сказывалось воспитание: она долгое время жила во Франции. Знакомые Ирины Яковлевны были шокированы известием о том, что она уезжает в глухую тайгу, где живут неведомые цивилизованному миру вогулы. Однако эта субтильная женщина не просто хорошо перенесла трудное путешествие, а увлеклась новым делом. Весьма способная к языкам, она быстро выучила мансийский и позднее написала несколько методических пособий по его преподаванию, собирала мансийский фольклор и занималась переводами детской литературы для маленьких северян.
В 1932 году Государственное учебно-педагогическое издательство выпустило одну за другой две книги Валерия Чернецова. Они были похожи друг на друга: при издательстве работала специальная «бригада» художников, которая занималась оформлением северных учебников, среди них такие известные мастера детской книги, как Е.Чарушин, Ю. Васнецов, В.Курдов, Е.Эвенбах. Они и оформили чернецовские труды: «начальную мансийскую учебную книгу» — букварь «Новый путь» и «книгу по обучению грамоте для начальных школ Севера» — «Советский Север» (составлена совместно с Л. Ришес). Были в учебниках и рисунки самого Валерия Николаевича.
Как и в других букварях, маленькие северяне-манси находили в книге, написанной «лозум хум», необходимые сведения о родном крае и стране, о том, что только входило в жизнь их родителей: кооперативе, Совете, колхозе, клубе, узнавали, что такое завод, аэроплан, автомобиль, школа, Комитет Севера. В специальном послесловии (для современного букваря это выглядело бы несколько странновато) автор приносил глубокую благодарность Кириллу Николаевичу Сампильталову, облегчившему, по словам Чернецова, «своею помощью выполнение настоящей работы».
Двадцативосьмилетний Кирилл Сампильталов из крохотного мансийского становища Яны-пауль был постоянным спутником Валерия Николаевича. Один из первых национальных активистов (он окончил курсы советских работников в Березово), Кирилл Николаевич довольно сносно владел русским, и в затруднительных ситуациях Чернецов всегда мог рассчитывать на его помощь. Несмотря на свою молодость, Сампильталов был непревзойденным рассказчиком народных преданий и сказок. Позднее, издавая «Вогульские сказки», Чернецов напишет о своем помощнике: «человек несомненно одаренный, один из лучших сказочников», отметит «исключительную живость и непринужденность в бытовых рассказах».
«Новый путь» сразу получил одобрение и учителей, и учеников, ибо был построен на живом материале, хорошо учитывал особенности мансийского языка.
Лингвистический и учебно-методический период в биографии Чернецова приходится на годы его работы в Институте народов Севера и в педагогическом институте имени А.И. Герцена (с 1943 года он доцент этого института на кафедре языков и этнографии народов Севера). В эти годы он выпускает «Конспект мансийского языка», «Краткий мансийско-русский словарь. С приложением грамматического очерка» (в соавторстве с И.Я. Чернецовой), «Книгу для чтения». В сборнике памяти В.Г. Богораза публикуется его блестящая лингвистическая статья «Термины средств передвижения в мансийском языке», в первом томе «Языков и письменности народов Севера» публикуется его очерк мансийского языка.
Кандидат филологических наук Е.И. Ромбандеева, которая считает себя продолжательницей языковедческих исследований Чернецова, высказала мнение:
— Небольшой этот грамматический очерк о моем родном крае я восприняла как энциклопедическое произведение. И в первый раз, и перечитывая позднее, я всегда поражалась, как он в сравнительно короткий срок сумел все уловить, определить особенности морфологического и фонетического строя. Три десятилетия я изучаю родной язык, но это только углубление того, что сделал Валерий Николаевич. В своем очерке он дал краткую программу по мансийскому языку, ее можно углублять, расширять, в чем-то уточнять, но не опровергать. Таково было его безупречное чувство языка, он понимал его лучше, чем многие манси.
Лингвистический период, показавший, что Валерий Николаевич мог стать большим филологом, займись он языком основательно, длился пять с небольшим лет. Последние его языковедческие статьи были опубликованы, когда он уже перешел в академический институт этнографии. В эти же годы в Детгизе вышло несколько переводных книжек Валерия Николаевича, а на мансийском — детские сборники «Наши сказки», «Про мышонка», «Три сказки». Издательство «Художественная литература» выпустило в 1935 году сборник фольклора «Вогульские сказки». Эти сказки собраны и обработаны Чернецовым. Богораз предпослал этой книге научное предисловие, в котором обронил свое знаменитое изречение: «Фольклор — это словесные документы бесписьменных народов». Книга была оформлена самим Чернецовым рисунками «по мотивам вогульского орнамента и графики».
Как и в лингвистических исследованиях, Валерий Николаевич очень быстро сумел уловить главное в устном народном творчестве манси. «Мансийский фольклор, — писал он, предваряя сборник, — творчество, отражающее в основном распад материнского рода, но также включающее в себя отдельные моменты, характеризующие и более ранние этапы общественного развития».
Но строгий рационалист в исследователе Чернецове органично уживался с натурой эмоциональной, тонко чувствующей. Здесь необходимо отметить характерную деталь: в многочисленных этнографических работах Чернецова не найдешь слов, которые совсем недавно, не стесняясь, по отношению к северным племенам употребляли русские ученые: «примитивные народы», «первобытные племена». Эти клички фигурировали в ученых трудах и спустя многие годы после революции. Чернецов же не употреблял этих оскорбительных терминов потому, что слишком хорошо знал северных аборигенов и, конечно же, не мог согласиться с диким утверждением о «дикости» российских «инородцев». Эти небольшие народы владели высокой степенью приспосабливаемое к суровейшим условиям (смогли бы в таком климате выжить более «цивилизованные» народы?), их материальная культура и творчество свидетельствовали о большом нравственном и творческом потенциале. Небольшой сборник «Вогульских сказок», любовно собранных и тщательно обработанных Валерием Николаевичем, наглядно говорил об этом.
Наверное, фольклористу, особенно тому, кто собирает сказания не своего родного народа, трудно выразить себя в чужом творчестве. Но, читая «Вогульские сказки», как бы чувствуешь лукавую, улыбку Валерия Николаевича, с которой он слушает забавную мансийскую историю, полную мудрого юмора.
Не Чернецову принадлежат слова: «Что за прелесть эти сказки», — но постоянно ощущаешь его восторг перед блестками веселой мудрости лесного народа.
В сказке «Опоясывание земли», рассказанной Кириллом Сампильталовым, приводится мансийская версия появления Урала.
«Сверху-Идущая-Крылатая-Кальм обратилась к Нуми-Торуму:
— Кожистая земля наша все качается, на месте не стоит. Когда люди на ней появятся, как на ногах стоять смогут? Верхний дух, отец мой, землю нашу укрепи, каким-нибудь поясом опояшь».
«Хозяин верхнего мира», Нуми-Торум, вообще-то довольно равнодушный к людским нуждам, на этот раз согласился с доводами.
«Пояс его тяжелыми пуговицами украшен был. Земля в воду глубоко осела и неподвижной стала. На том месте, где пояс лег, теперь Уральский хребет. Это земли самая середина».
Сколько изящества в этой гипотезе происхождения «Каменного Пояса»!
В становище на Лозьве Валерий Николаевич познакомился с сорокалетним Павлом Елесиным, бывшим председателем сельского Совета в Сортынье. Много времени прошло («котел рыбы сварить можно» — по мансийскому времяисчислению), прежде чем Павел поведал приезжему путешественнику несколько сказок. Тогда Чернецов записал очень любопытную историю «Как человека сделали». История появления человека на земле, по этой версии, выглядела так. Тапал-ойка, брат Нуми-Торума, изготовил семь человек из лиственницы, Хуль-Отыр слепил «великолепную семерку» из глины. Нуми-Торум, арбитр в этом конкурсе, предпочел глиняный вариант.
— Глиняные люди живыми стали, — в голосе рассказчика звучит явное осуждение. — Только век их недолог, глиняные ноги куда годятся? В воду человек упадет — тонет, жарко станет — из него вода выступает. Из лиственницы сделанные люди крепче были бы и в воде бы не тонули.
Сбором фольклора Чернецов занимался недолго, но это был необходимый этап в его биографии ученого. Он был нужен не просто потому, что в этих «словесных документах бесписьменного народа» скрывался огромный пласт знаний и представлений манси о мире, природе и человеке, но и для того, чтобы исследователь проник в душу народа.
Четыре тома мансийского фольклора, которые в конце XIX века собрал венгерский энтузиаст Бернард Мункачи, были, в общем-то, недоступны широкому читателю, поэтому небольшая книжка, подготовленная Чернецовым, сделала свое полезное дело: она демонстрировала богатый духовный потенциал северного народа, разрушала сложившуюся за века царской власти шовинистическую легенду о таежных «дикарях».
В 1935 году Валерий Николаевич переходит в Институт этнографии АН СССР. Но интересы его чисто этнографическими не назовешь. Скорее, наоборот. Не успел он оформить свой перевод, как тут же собрался в Березовский район в… археологическую экспедицию. Это была одна из самых плодотворных поездок.
Когда погода не позволяла производить раскопки (стоял уже снежный октябрь), Валерий Николаевич занимался этнографическими описаниями. В преддверии октябрьских торжеств он помог неопытным советским работникам Саранпауля провести праздник — подобных мероприятий он никогда не чурался. В начале декабря, надежно экипировавшись, встав на лыжи и погрузив свой тяжелый груз на нарту, он двинулся к Ивделю, откуда можно было рассчитывать выбраться в Свердловск. Очередным научным визитом в Сибирь он был доволен:
«Проведенные археологические работы, несмотря на их фрагментарность, все же дают возможность сделать определенные выводы, в особенности при привлечении этнографических и фольклорных данных».
Принято считать, что Чернецов начинал как этнограф, а заканчивал как археолог. Однако четкого деления провести, пожалуй, нельзя, ибо такого деления не существовало в самой природе исследовательского таланта Чернецова. Но именно с середины тридцатых годов прослеживается та последовательность, с которой Валерий Николаевич ведет расшифровку древностей севера Западной Сибири.
Существовало немало сугубо личных причин для переезда Валерия Николаевича из Ленинграда в Москву, но определяющим было все же его стремление работать в Институте истории материальной культуры, который стал к тому времени центром археологической деятельности.
Авторитет Чернецова был высок, но археологи все же относили его к этнографам (так же, как и этнографы числили его по разряду археологов). Но эта двугранность давала Валерию Николаевичу известные преимущества — широту кругозора, умение взглянуть на какие-то исторические явления более углубленно… Это позволяло ему за «деревьями» отдельных находок видеть «лес» всего исторического, скрытого временем процесса.
В Московском отделении Института истории материальной культуры Чернецов появился в начале 1940 года. Ученый секретарь МО ИИМК, ныне покойный доктор исторических наук Отто Николаевич Бадер, вспоминал:
— Мы сразу поняли, что в коллективе появился незаурядный коллега. Это был и интересный человек, и интересный исследователь. Его идеи и сопоставления всегда были несколько неожиданны — они могли появляться только у ученого, который стоит на стыке нескольких специальных наук. Как ученый Валерий Николаевич был исключительно щедр, никогда не старался «зажать» свою идею, наоборот — охотно делился с товарищами по институту, с приезжими коллегами из провинции, с молодежью, студентами… Зная его увлекающуюся натуру, можно понять, почему у него было немало последователей и учеников, хотя он никогда не преподавал.
Все предвоенные годы Чернецов регулярно появляется в сибирском Приуралье. В те времена страсть к «остепенению» среди ученых еще не приняла эпидемического характера, и Чернецов, кажется, совсем не торопился защищать кандидатскую диссертацию: он никогда не питал любви к различным формальностям, считая, что может существовать уважение к имени ученого, а не к его званию. Но вскоре обстоятельства заставили его засесть за диссертацию.
Здоровье не позволило ему попасть ни в действующую армию, ни даже в ополчение. Об экспедициях в суровую для страны годину думать не приходилось. Валерий Николаевич выполнял роль ученого секретаря Московского отделения, занимался текущими делами института, проблемами ученых, оставшихся в столице и уехавших в эвакуацию. А 27 мая 1942 года на заседании ученого совета исторического факультета Московского госуниверситета состоялась защита его кандидатской диссертации. Эта работа, как писал сам соискатель, представляла собой «первую попытку обобщить все материалы по истории племен, населявших и населяющих Среднее и Нижнее Приобье». В монографии прослеживались «основные этапы истории Приобья от древних времен до десятого века нашей эры».
Сейчас многие положения чернецовской классификации, естественно, уточнены — проходит время, приносит новые археологические находки и материалы. Но главные направления, развитые в этой кандидатской, не потеряли научного значения и сегодня.
По мнению Чернецова, таежная полоса Северного Приобья начала заселяться в первом тысячелетии до нашей эры. С «известной осторожностью» исследователь относил первые поселения к позднему неолиту. Прекрасно сознавая, что изучение древностей Западной Сибири только-только начинается, Чернецов оставлял простор для своих последователей:
«Дальнейшие работы, надо полагать, позволят уточнить эту датировку и определить хронологические рамки данной культуры».
В диссертации Чернецов дал обоснованную интерпретацию собственных находок на Северном Ямале. «Генетически они, — писал он, — несомненно, связаны с более отдаленным прошлым, почему и заслуживают особого внимания». Тиутейские и хаэнсалинские находки, так же как и аналогичные памятники, обнаруженные другими исследователями на протяжении от Канина Носа до восточного побережья Таймыра, подтверждали мысль о существовании своеобразной приморской культуры, которую Чернецов метко окрестил «арктическим неолитом».
Он поддерживал точку зрения об этническом единстве южных и северных групп древних сибиряков.
В системе доказательств Валерий Николаевич не мог обойтись без привлечения своих богатых этнографических материалов. Это помогло ему решить многие туманные вопросы, в частности, дать аргументированное толкование термина «Сибирь». Этот топоним многие выводят из имени какого-то древнего народа. Иртышские татары называют его в своих легендах «си- быр» или «сывыр», ханты — «себар», манси — «сипыр», «сёпыр». На топонимической карте Западной Сибири при тщательном рассмотрении можно обнаружить немало речек, становищ, урочищ, в названии которых составной частью звучат эти корни. Даже тунгусы, населявшие берега далекого Енисея, сохранили предания о лежащей от них на западе земле «Савыр», которую населяет народ, ездящий на конях.
Чернецов, который придерживался мнения, что имя Сибири дал народ, некогда населявший ее территорию и явно принадлежавший к угорской языковой семье, обратил внимание на фонетическое сходство этих терминов с легендарными «сихиртя», «сиирти». Учитывая фонетические законы ненецкого языка, нетрудно прийти к выводу, что «сихиртя» — это переогласованное «сибиртян», где корень «тян» является общим самоназванием аборигенных арктических племен, именно тех, на чью территорию позднее пришли самодийцы.
Вывод Чернецова звучал так: «По всей вероятности, часть аборигенных арктических племен, быть может, тех, территория обитания которых была наиболее близка к Усть-Полую, оказалась также в какой-то степени ассимилирована уграми-савырами (сибирами), почему и стала впоследствии известна ненцам под общим названием савыров, которые вошли в устное народное творчество под именем сихиртя».
Точные подтверждения этой гипотезы найти трудно (а вероятно, и невозможно), но и в этом случае еще раз поражаешься, какие тонкие нюансы должен не пропустить исследователь, чтобы дешифровать прошлое.
Появление степняков в таежной полосе Чернецов связывал с великим переселением народов, с продвижением на запад воинственных гуннов. Этноним «сёпыр» (сипыр, тяпыр) можно было отнести к гуннскому племени сабиров (себеров) или сабир-угров. Название скифского племени иирков в свою очередь также смыкается с названием обитателей Приобья — юграми. Кроме того, само название «хантэ-хунту» с большей долей вероятия может быть сближено с именем «хунну». Таким образом, он не исключал, что в жилах его таежных знакомцев течет кровь сподвижников знаменитого завоевателя Рима гуннского вождя Атиллы.
В диссертации Чернецов широко привлекал материалы венгра Мункачи, который установил, что древняя коневодческая терминология родственных манси мадьяр «указывает на свое происхождение из иранских языков».
Основной вывод автора диссертации нам уже знаком: «Появление в Приобье этого нового этнического элемента и последующее скрещение его с аборигенным привело к возникновению современных манси и ханты».
Чернецов уточнил хронологические рамки этих этнологических процессов, о которых первым писал Прокофьев:
«Около десятого века нашей эры в тундрах северо-западной Сибири появляются кочевники-оленеводы самодийцы. Продвигаясь с востока, а отчасти с юго-востока на запад, самодийцы ассимилировали аборигенов Арктики, а отчасти и северные группы югров, восприняв одновременно с этим и элементы их культуры, более приспособленной к местным физико-географическим условиям. Освоение тундры самодийскими племенами закончилось, вероятно, уже в первые века второго тысячелетия, но в наиболее отдаленных местах арктического побережья древняя приморская культура продолжала существовать и позднее, вплоть до XVI–XVII веков. В первые же века второго тысячелетия северные племена югров заимствовали от ненцев оленеводство».
Кандидатская диссертация Чернецова не только четко классифицировала этапы заселения и освоения Западно-Сибирской равнины, формирование новых этнических объединений, но и возвращала манси, ханты, ненцам их интереснейшую и богатейшую историю, мало в чем уступающую прошлому многих других народов. Гуманистический пафос диссертации перекликался с ее патриотическим содержанием.
Послевоенные экспедиции позволили Чернецову во многом уточнить свою «кандидатскую схему», в 1953 году вышла его большая работа «Древняя история Нижнего Приобья», а в 1957 — капитальная монография «Нижнее Приобье в I тысячелетии нашей эры». В них использованы материалы послевоенных экспедиций, раскопки городищ Большой Лог, Андрюшин Городок, Зеленая Горка, Красноозерской курганской группы, Екатерининской стоянки и других археологических памятников от Барабинских степей на юге до Салехарда на севере. Новые материалы, естественно, позволили уточнить многие датировки, более детально разграничить определенные исторические этапы сибирской древней истории, выделить особенности отдельных эпох. Это было аргументированное развитие тех направлений, которые намечались в кандидатской диссертации.
Позднее Чернецов расширил временные рамки своих исторических исследований, углубился в прошлое угорской общности. Еще на совещании в ИИМКе (1951 г.) по методологии этногенетических исследований в докладе «К вопросу о месте и времени формирования финно-угорской этнической группы» он поддержал точку зрения известного советского археолога С.П. Толстова, заметившего сходство среднеазиатской и уральской неолитических керамик, и пришел к выводу, что прародиной древней уральской общности являлось Приаралье, откуда в конце мезолита началось расселение этнических групп, в том числе и праугорской.
Выступая на научной конференции по истории Сибири и Дальнего Востока в Иркутске (1960 г.) с докладом «Древнейшие периоды истории народов уральской (финно-угро-самоедской) общности», Чернецов наметил этапы этой древнейшей истории сибирских племен. По его версии, в IV–III тысячелетиях до н. э. из уральской общности выделились предки финно-угров и самоедов. В течение III тысячелетия финно-угорская общность распалась на угорскую и финно-пермскую. На протяжении II и I тысячелетий идет формирование выделяющихся из финно-пермской общности этносов коми, мари, мордвы, удмуртов, суоми, карелов, эстов.
До настоящего времени эти мысли остаются актуальными — в науке о древней истории племен, населяющих нынешний западносибирский Север, нет другой более аргументированной гипотезы. Весьма упрощенно эту гипотезу можно назвать теорией двух «волн». Первая «волна», когда на земли сибирских автохтонов пришли угры, связанные с Приаральем. Вторая «волна» — путь алтае-саянских самодийцев на север и ассимиляция ими автохтонов. В результате первого этнического прилива появились манси и ханты, второго — ненцы и селькупы.
Есть у Чернецова небольшая по размерам статья «К вопросу о проникновении восточного серебра в Приобье», которую он опубликовал еще в 1947 году. В этой публикации обобщались материалы, которые, несомненно, свидетельствовали о достаточно прочных связях манси и ханты с древней прародиной.
Во время пребывания в таежных становищах Валерию Николаевичу не единожды приходилось встречать в чумах у хозяек серебряные вещи явно древнего происхождения. В священном лабазе у Тасмановых в селении Халпауль на Сосьве ему разрешили посмотреть священного серебряного слона. Семпильталовы в таком же лабазе хранили «старика-молота» — бронзовый клевец с головой льва. В Верхне-Нильдинских юртах Валерию Николаевичу так и не удалось посмотреть старинное серебряное блюдо с изображением пяти всадников. Ему показали семейную реликвию, не развертывая платка, в который она была закутана. Северное серебро не раз попадало в руки и других путешественников, а от них — в экспозиции музеев в Тобольске, Екатеринбурге, Перми, Москве, Ленинграде. Серебряные вещи играли, как правило, ритуальное значение, в семьях коренных северян их берегли, передавали из поколения в поколение, поэтому и немудрено было встретить вещь, изумившую бы и опытного антиквара, в самом глухом мансийском или хантыйском становище.
Арабские писатели ибн-Баттута и Абу-л-Фида описывали приключения своих торгующих соотечественников, пробивавшихся далеко на север в «страну снегов» еще в XII веке. Из сибирских архивных документов достоверно известно, что бухарские купцы доезжали до самого Березова еще в XVI веке. Явно прослеживалось, что торговые традиции «юг — север» существовали не один век, а насчитывали едва ли не полтора тысячелетия. Когда же путь торговым караванам из Бухары, Самарканда, городов Персии на Обь был перекрыт, пристрастием ханты и манси к серебряным вещам воспользовались отечественные купцы. В Санкт- Петербурге существовала даже небольшая фабричка, которая изготовляла серебряные вещи для торговли ими на Севере. Разворотливые русские купцы старались насытить северный рынок, а когда не хватало отечественной продукции, завозили серебро из Англии и других стран Европы. Отечественное серебро было качеством похуже, но торг все равно был выгоден, ведь за одну серебряную тарелочку мансийский охотник без лишних слов платил сто беличьих шкурок.
Но чем вызвано такое почтительное отношение северян именно к серебряным изделиям? Ответ на этот вопрос Чернецов нашел… в языках иранской группы. Мансийские и хантыйские слова имели параллели в персидском, осетинском, курдском и других языках иранской группы. Причем это были не случайные совпадения, их было слишком много, чтобы быть случайными. Созвучны были слова, которые в любом языке относятся к основным: «жена», «хлеб», «железо», «посуда», «собака», «богатырь». Но языковые совпадения оказались не единственными, которые можно проследить между ираноязычными и североугорскими племенами. Чернецов выявил значительную группу фактов в области народного драматического искусства в некоторых религиозных обрядах. Манси, например, для жертвоприношений использовали березу или лиственницу, которую называли «тир». А дерево мудрости и ведовства у древних индусов — «тару». Многие загадочные явления, которые ставили в затруднение многих исследователей, например, почитание «торум Карса» — крылатого небесного орла, — Чернецов выводил из фактов истории и религии древних народов, населявших в доисторические времена территории Кавказа и Приаралья.
Тщательно оберегаемые от постороннего глаза серебряные вещи, таким образом, были связующей нитью между таежниками и их далекими предками. Импорт сасанидского серебра привел внимательного исследователя к рубежам старой и новой эры. Именно в это время, по мнению Чернецова, степняки, ираноязычные племена, входившие в состав скифосарматского мира, начали свой путь из Приаралья на Север. В течение пяти-шести столетий кочевники-коневоды ассимилировались с племенами, населявшими берега Иртыша и Оби. Они стали охотниками и рыболовами, в результате ассимиляции утратили язык, но многое сумели сохранить — в языке, в религиозных верованиях, изобразительном искусстве, сохранить то, что свидетельствовало о богатом прошлом, о большом пройденном пути. Купцы же Среднего Востока, пользуясь особой
привязанностью северян к изделиям бывшей родины, вывозили в Бухару, Хиву, Багдад имевшие большой спрос на всех рынках мира сибирские меха, белую мамонтовую кость и «рыбий зуб» — моржовые клыки.
Чернецов, как никто другой, умел не проходить мимо, казалось бы, самых малозначительных фактов, анализ которых прибавлял еще один яркий камешек в складываемую им мозаику исторического пути северных народностей.
В годы войны трудно думать об экспедициях, и такой неутомимый путешественник, как Валерий Николаевич, явно засиделся. В победном сорок пятом он уже принимает участие в Северо- Барабинской экспедиции, во время которой познакомился с большим знатоком сибирских древностей профессором из Омска П.Л. Дравертом. Плодотворным был и первый послевоенный год. Валерий Николаевич принял предложение Арктического института возглавить экспедицию на городище Мангазеи. Русской сибирской стариной Чернецов специально не занимался, но никогда не терял к ней интереса. Так что уговаривать его долго не требовалось.
«Оживленный некогда и хорошо известный в географии край превратился в одну из самых малоизвестных местностей на Земном шаре. Неизвестно с точностью ныне даже место, где стоял город Мангазея!».
Эти горькие слова написаны в 1915 году, принадлежат они известному знатоку Севера Л. Брейтфусу. Истинно так, ученые старой России не интересовались знаменитым памятником сибирской старины. Проезжавшие по реке Таз профессор И.И. Шухов и гидрограф Р.Е. Колье писали о том, как время и воды реки подтачивают и разрушают останки «северного Багдада» — форпоста русского проникновения в Западную и Восточную Сибирь. Чернецов был первым археологом, который спустя почти три столетия после исчезновения «государева острога» пришел в Мангазею.
…В тихом уголке Москвы, недалеко от Садового кольца, в Померанцевом переулке стоит внушительный старинный особняк, некогда принадлежавший какому-то чиновному вельможе. Здесь в небольшой квартире живет Ванда Иосифовна Мошинская — вдова Чернецова, кандидат исторических наук, сотрудница академического Института археологии, известный специалист по древностям Западной Сибири. Все в комнате с высокими потолками, оригинально переоборудованной еще Валерием Николаевичем, выдает интересы хозяев. Застекленная полка со старинными изданиями, среди которых подлинные раритеты: первое издание (1788 г.) «Путешествия по разным провинциям Российского государства» Палласа, Миллерова «Сибирская история», книги А. Кастрена, А. Шренка, А. Брема, О. Финша… Труды зарубежных коллеге дарственными надписями. Книги Чернецова и Мошинской, изданные в США, Венгрии, Финляндии,
Канаде. Последняя книга хозяйки — «Древняя скульптура Урала и Западной Сибири».
Ванда Иосифовна занимается изучением неписаной истории ненцев, ханты, манси, селькупов. А первая ее экспедиция — та самая, Мангазейская, 1946 года.
Гидросамолет из Салехарда в Хальмер-Седе (нынешний райцентр Тазовский) летал редко, и экспедиция смогла выбраться из Салехарда только в конце августа. В Хальмер-Седе Валерий Николаевич узнал две новости: в последний рейс вверх по Тазу отправлялся пароход, и последним рейсом в Салехард следовала «летающая лодка» «Каталина». Стало ясно, что придется зимовать, и руководитель экспедиции отправил двух участниц, В. Левашову и Н. Трошкову, назад, в Салехард. На катер Чернецовы сели вдвоем. Через три дня пути (катеришко подолгу задерживался из-за густых туманов и снегопадов) на крутом левом берегу Таза археологи увидели две довольно хорошо сохранившиеся рубленые башни, остатки бревенчатого укрепления и неразобранные нижние венцы домов. Последний пожар погулял здесь в 1672 году, но два с лишним столетия не загладили следов этого рокового для Мангазеи пожара. Петр Кыт- кин, тот самый, что встречал экспедицию и приготовил для нее свою лодку, стал ближайшим помощником и проводником. А помощь двум «мангазейским отшельникам» требовалась: необходимо было, используя последние теплые дни короткого здешнего бабьего лета, вести археологическую рекогносцировку и готовиться к зимовке — в палатке становилось холодновато. Весь день исследователи проводили на городище и песчаном берегу, который обнажился, когда сошла большая вода. На заплеске было обнаружено много монет XVI и XVII веков, железной и костяной утвари, обломков керамических изделий. По вечерам Валерий Николаевич занимался землянкой, Ванда Иосифовна как могла помогала. Чернецов провел осторожные выборочные раскопки, но крупные земляные работы проводить было рискованно — ожидавшийся со дня на день снег сразу бы свел на нет всю работу. Да и землекопов найти в здешней тайге было мудрено — жившие в окрестных чумах охотники и
рыбаки селькупы с лопатой дела не имели и в помощники не годились. Рабочую силу на раскопки следовало везти с собой.
Снег действительно скоро заставил прекратить работы. Дожидаясь зимнего пути на Туруханск, Валерий Николаевич коротал время в беседах с селькупами. Интерес его был закономерным: ведь еще Прокофьев пришел к выводу, что в формировании селькупов и манси присутствовал какой-то общий д ля этих народностей этнический компонент. Специальной работы по этому вопросу у Чернецова нет, но в тех долгих беседах он многое сумел выяснить для себя. Когда подстыли таежные болота, у местных оленеводов с Сидоровской пристани было нанято несколько нартовых упряжек, на которых и были вывезены мангазейские находки.
В экспедиционном отчете, анализируя археологический багаж, Чернецов делал выводы:
«Размеры посада, обилие в нем жилищ, кости коров и свиней свидетельствуют о значительном и постоянном населении в городе. Собранный вещевой материал, несмотря даже на свою неполноту, дает основания для некоторых выводов, меняющих установившийся на Мангазею взгляд лишь как на военно-торговый форпост. Нам представляется, что Мангазея имела несравненно более широкое значение. Она была прочно обжитым местом, где русские стремились создать привычный для них уклад, хозяйство и даже нелегкое при местных условиях домашнее хозяйство.
Можно также полагать, что Мангазея жила не только привозными товарами. Обилие простой глиняной посуды, железных гвоздей и других поделок, сырой и дубленой кожи, бронзолитейных отходов и т. д. свидетельствует о наличии в городе ремесленников, работавших на местный рынок.
Но основной удельный вес в Мангазее имела все же торговля, с поразительно широким для своего места и времени размахом. Европейская стеклянная посуда, китайский фарфор и нюренбергская монета с достаточной наглядностью иллюстрируют торговую мощь Мангазеи. Не приходится удивляться количеству проходившей через нее пушнины. Богатая своим и привозным товаром, она, естественно, притягивала к себе «мягкую рухлядь» из всех прилегавших к ней областей тайги и тундры».
К экспедиционному отчету, опубликованному в 21-м выпуске «Кратких сообщений Института истории материальной культуры имени Н.Я. Марра», был приложен план раскопок. Эта точная схема была через два десятилетия использована сотрудниками большой экспедиции, снаряженной институтами Арктики и археологии. Надо полагать, что большой успех, достигнутый этой экспедицией и возродивший былую славу «златокипящей вотчины государевой», в немалой степени зависел и от археологической «пристрелки», которую провели супруги Чернецовы.
Полевой сезон 1946 года для Валерия Николаевича все же был не «мангазейским», а «усть-полуйским». Сибирское средневековье — область для него в общем-то случайная, а вот древними усть-полуйцами он интересовался давно, это был предмет его пристального внимания. Он в то первое послевоенное лето и припоздал несколько в Мангазею, потому что его задержали раскопки в Салехарде, на усть-полуйском городище. Об Усть-Полуе археологи услышали еще в 1935 году, когда из Салехарда вернулся руководитель полевой разведочной экспедиции, снаряженной в стенах Зоологического института АН СССР, B.C. Андрианов. Отряд успешно выполнил программу исследований. Но у Андрианова было поручение от Института антропологии и этнографии, который решил воспользоваться «оказией» и дал необходимые средства и инструкции для производства раскопок.
Так зоолог стал автором настоящей археологической сенсации.
На высоком берегу впадающего в Обь Полуя, примерно в пяти километрах от здешнего речного порта, было выбрано место для земляных работ. Выбор был не случайным. Синоптик местной метеорологической станции Е.И. Жилин, копая погреб для дома, обнаружил следы культурного слоя, в котором нашел поделки из оленьей кости, металла, бронзы, обломки керамических изделий. Глубокая древность находки не вызывала сомнений, поэтому синоптик и поспешил поставить в известность специалистов, а когда они приехали, деятельно помогал им.
Андрианов интуитивно понял, какая удача ему подвернулась: усть-полуйские находки, как он писал, «открывают совершенно новые перспективы в изучении Севера».
Но если понятия «Усть-Полуй», «усть-полуйская культура» вошли во все учебники сибирской истории и хрестоматии по археологии, то в этом прежде всего заслуга Чернецова, который проанализировал все двенадцать тысяч находок, привезенных Андриановым в Ленинградский музей археологии.
Но Чернецов не был бы Чернецовым, если бы самолично не побывал в этом археологическом «заповеднике». Он не без основания сомневался, что в таком удобном возвышенном месте, при слиянии двух крупных рек, могла существовать лишь одна древняя стоянка. И не ошибся — обнаружил несколько археологических памятников и могильников на Ангальском мысу и по берегам речушки Шайтанки. Естественно, «гвоздем» поискового сезона были раскопанные остатки крупной бронзолитейной мастерской. На дневную поверхность были извлечены формы, модельки, много литейного брака — все это свидетельствовало о высоком уровне металлургического производства у усть-полуйцев. А резные вещи с изображениями животных и птиц, обнаруженные в жертвеннике на Ангальском мысу, Валерий Николаевич сразу отнес к художественным произведениям мирового масштаба.
Стоял июль, солнце не закатывалось над северным Полярным кругом. Археологи перепутали день с ночью. В их бараке постоянно кипел самовар, и, попив крепкого, по-северному заваренного чая, они выходили на раскопки в любое время. Комаров и мошки было невероятное количество, а растаявший культурный слой благоухал не совсем культурно. У раскопа постоянно толклись местные жители, прослышавшие о «богатом кладе», давали советы. Мальчишки не уходили с раскопа даже ночью.
Находкам в окрестностях Салехарда Чернецов посвятил две большие работы — «Бронза Усть-полуйского времени» и «Усть-полуйское время в Приобье». Усть-полуйская культура, она датируется IV веком до н. э. — I веком н. э., была важным этапом в освоении человеком северных территорий. На основе анализа своих и андриановских находок Чернецов нарисовал образ устьполуйцев, жителей северной Сибири на рубеже старой и новой эр. Это были охотники и рыболовы. Крупного зверя они били легкими копьями с тонким лезвием, ножами, стреляли из лука. Птицу и мелкую дичь добывали стрелами с тупым наконечником. На дикого оленя охотились со специально прирученным оленем-мангциком. Налима и щуку били острогами и гарпунами. Жили эти люди семьями в землянках, которые составляли поселение рода. Знали упряжное собаководство — об этом свидетельствовали найденные вертлюжки от собачьих упряжек. Одевались в меха и кожу. Готовили в глиняной и бронзовой посуде, питались мясом, рыбой, ягодами, кедровыми орехами, земляными корнями. Панцири из костяных и роговых пластинок, бронзовые и железные кинжалы, боевые топорики со звериными мордами на обушке и клевцы с орлиными головками говорили о том, что племенам усть-полуйцев приходилось не раз сталкиваться с соседями в борьбе за богатые природные угодья.
В культуре усть-полуйцев было немало того, что роднило их с современниками, жившими за Уралом, на Каме, в верховьях Оби и Иртыша, по Енисею. Имелись материалы, связывавшие их с эскимосами дальневосточного побережья, юкагирами колымской тайги. Усть-полуйцы — ближайшие предки ненцев, манси и ханты и звено, связующее эти северные племена.
«Место это, — писал Валерий Николаевич, — благодаря исключительно удобному положению, на границе леса и тундры, было обитаемо и раньше, задолго до нашей эры. Не было оставлено оно и в дальнейшем. В продолжение почти целого тысячелетия устье Полуя являлось то местом поселения, то пунктом для жертвоприношений (ХГУ — XV века нашей эры), а иногда и тем и другим».
Ошеломляющее богатство находок на Усть-Полуе опровергло сказки о вымирании северных племен, о их якобы неспособности к развитию. Называя древнюю усть-полуйскую культуру «яркой и самобытной», Валерий Николаевич с редким для него пафосом писал:
«И в глубокой древности народы Западной Сибири ничуть не отставали в своем развитии от предков народов европейской цивилизации, создавали культуру, хорошо приспособленную к суровым условиям сибирского климата. Их древняя история столь же богата и содержательна».
С годами у Чернецова усиливается тяга к изучению древнего искусства, и в основе этого увлечения лежит, надо полагать, именно эта мысль — доказать богатство духовной жизни северных племен на всем протяжении их долгой и богатой истории. Необыкновенно наблюдательный, он умел видеть проявление художественного сознания в малозаметных мелочах — это и штампованные узоры на глиняной и берестяной посуде, гравировка на наконечниках стрел, ленточные орнаменты на одежде и берестяных изделиях. Редчайший дар Чернецова не проходить мимо «пустяков» привел его к открытию весьма своеобразного искусства. Но значение этому открытию он сам придал лишь четыре десятилетия спустя. Еще в 1925 году он попал на летнее стойбище Тактапауль, которое ютилось на берегу небольшого лозьвинского притока, речке Ялпинг-я.
«Я обратил внимание на двух девочек, — описывал он этот эпизод, — которые развлекались тем, что складывали особым образом тонкие ленточки бересты и прикусывали их зубами. Потом, когда бересту разворачивали, на ней оказывался более или менее сложный узор. В игре принимали участие и взрослые женщины. Для получения узоров бересту складывали пополам и вчетверо, по диагонали или только в уголках и прикусывали ее то резцами, то коренными зубами, все время поворачивая во рту сложенный кусок бересты. Трудность изготовления узора обусловливалась невозможностью контролировать его визуально; большая или меньшая искусность определялась лишь степенью обладания чувством формы, ритма и надлежащей координацией движений пальцев и зубов. Основная сложность заключалась в том, что эти движения были не случайными. Наоборот, каждая из художниц добивалась выполнения определенной темы, стремясь изобразить именно намеченную фигуру».
Двадцатилетний Чернецов не придал особого значения этой «игре», полагая, что с этой традицией ему придется встретиться еще не однажды. Однако хотя он появлялся в здешних местах с завидной регулярностью, но наблюдать, как рисуют узор… зубами, ему не пришлось. Ясно, что это было исчезнувшее искусство. Но, к счастью, в тот первый раз по какому-то наитию он положил в свой рюкзак несколько полосок искусанной бересты, записав названия узоров. Когда настало время и для тактапаульских находок, Чернецов уже мог многое увидеть в этом бесхитростном искусстве. Узоры на бересте имели смысловое значение. Как правило, они изображали следы мыши, росомахи, тетери, лося, оленя, лисицы. Это было не случайно, а связано с охотничьей магией — след, по представлениям манси, ассоциировался с самим зверем, и, воздействуя на след, можно было влиять и на само животное. Искусством «зубной» орнаментации не владел больше ни один из северных народов Сибири, зато, как выяснил исследователь, оно было знакомо североамериканским племенам беосук, оджибва и монтанье-наскапи. Существовало это искусство довольно долго (Чернецов относил его зарождение к третьему тысячелетию до нашей эры) и сохранилось даже в двадцатом веке, правда, в виде детской игры.
Чернецов был первым и последним, кто заметил эти необычные узоры на бересте. Даже финн У. Сирелиус, автор большой монографии по орнаменту угров, долгое время работавший в североуральской тайге, прошел мимо столь интересного явления, и это делает честь охотничьей зоркости глаза коренного горожанина Чернецова.
В годы войны он работал над монографией «Обские угры». По каким-то причинам этот обобщающий труд им написан не был, он успел только опубликовать в виде реферата одну из глав: «Изобразительное искусство», в котором декларировал свои взгляды на это специфическое явление духовной жизни древних обитателей Сибири. Он писал:
«Первобытное искусство не есть результат «эстетических чувств», а подчинено представлениям магического и анимистического порядка. Это обстоятельство и объясняет ту необыкновенную устойчивость форм примитивного изобразительного искусства, которая известна нам по многочисленным примерам.
Примитивное искусство есть выражение процессов комплексного первобытного мышления, отражающего коллективные представления раннего общества, — считал Чернецов. — Поэтому к примитивному искусству не применимы оценки, базирующиеся на субъективных восприятиях современного человека. Равным образом не применимы к нему понятия реализма, схематизма, условности в их современном содержании. Примитивное искусство, даже в его «реалистических» направлениях, всегда условно, так как изображает не одну лишь «вещь», но и весь неотчленимый от нее комплекс представлений».
В этой формулировке чувствуется глубокое понимание специфики примитивного искусства и психологии древнего мастера. Рецензируя книгу Д.Н. Эдинга «Резная скульптура Урала», Чернецов доказывал, что в древнем мастере глубокий реалист мог мирно уживаться с сугубо «условником» (сейчас мы могли бы назвать его абстракционистом), ибо это диктовалось его представлениями о жизни. Условность, тот же орнаментальный «след» росомахи, изображенный зубами на бересте, был для древнего охотника столь же реален, как и голова лося, вырезанная на ручке ложки.
На глазах Чернецова протекал процесс возрождения национальных культур. Заботливое отношение к каждому сколь-нибудь талантливому человеку способствовало появлению самобытных художников и резчиков, развитие письменности стимулировало появление интересных поэтов и прозаиков. Расцвет культуры пробуждал интерес к историческому и этнографическому прошлому у представителей малых народов. Это был взаимозависимый процесс.
«Равнодушие к истории, — убежденно считал Чернецов, — это свидетельство национального упадка, и наоборот».
Работу археолога особо увлекательной, пожалуй, не назовешь. Удачи, сенсационной находки можно ждать долго и не дождаться. Да и не сенсации делают науку. Терпение, кропотливая тщательность, трудолюбие — вот главное, что требуется специалисту по древностям. Ему надлежит быть глубоко сведущим в таких отдаленных друг от друга областях знаний, как климатология, палеоботаника, мерзлотоведение и другие, чтобы уметь сопоставить и увязать нестыкующиеся факты. Пожалуй, более увлекательна у археолога не внешняя, а внутренняя сторона дела, когда наступает время анализа, тонких сопоставлений, сравнений, аналогий, когда самый малозначащий факт (а чаще всего — именно он) может связать и целые эпохи, и целые народы.
Если деятельность Чернецова не укладывается в схему работы «типичного» археолога, то, пожалуй, только потому, что для своих исследований он избрал край, в котором «скучных» экспедиций не бывает. Отсутствие дорог, ненадежность средств передвижения, малолюдность, таежные болота и топи, разливы обильных сибирских рек, бурные горные потоки — все это делало его путешествия не просто увлекательными, но и опасными.
В монографии и экспедиционные отчеты сведения о том, в каких условиях приходилось работать, попадали редко. Но иногда Валерий Николаевич, как бы извиняясь за то, что не сумел сделать всего, что намечал, коротко сообщал, что помешало этому. В среднем течении реки Юконда у села Карым он вел раскопки городища Ус-Толт, относящегося к III веку до новой эры и характерного для так называемого «ярсалинского этапа». Результаты, по мнению ученого, могли бы быть интереснее. Но…
«Типичная таежная река Юконда, — пишет он, — извивается среди болот и увалов, поросших сосновыми борами. На протяжении свыше 500 км течения она преграждена бесчисленными заломами… При подмывании берегов лес валится в воду, и на крутых поворотах реки и в узких местах в половодье образуются заторы, поверх которых наносится земля. В последующие годы набивается еще больше леса, и, наконец, на протяжении одного-двух, а иногда и трех километров река исчезает под сплошным мостом из бревен и земли. Многие из таких заломов уже поросли лесом, и по ним можно пройти, не подозревая, что пересекаешь реку. При плавании заломы приходится обходить волоком, что нетрудно сделать при наличии легкой лодки и чрезвычайно тяжело при большом грузе. Иные заломы прорублены, но подниматься, а тем более спускаться по этим узким коридорам среди мокрых, скользких бревен при очень быстром течении, обусловленном подпруженностью реки в этих местах, — дело трудное и опасное».
Видит ли эти опасности манси, для которого эти места — родные? Конечно. Но они для него естественны, ибо сопровождают с первых дней жизни и до последних. Путешественник Чернецов научился относиться к опасностям так же, как его «братья» по лозьвинскому роду.
Некоторые из коллег Валерия Николаевича были убеждены, что среди его предков были сибиряки, более того — именно манси. Ведь если уроженка мансийской тайги молодая Дуся Ромбандеева, увидев его впервые, воскликнула: «Манси», — то менее искушенные в сибирском характере так и оставались в неведении относительно чернецовской родословной.
Археолог Михаил Косарев, доктор исторических наук, а тогда студент, попал в одну из последних экспедиций Чернецова (с 1959 года Валерий Николаевич уже не путешествовал — давала себя знать подступавшая болезнь).
— Я ни до, ни после, — делился воспоминаниями Михаил Федорович, — не встречал такого руководителя. Это был серьезнейший ученый, он интуитивно, только еще приступая к раскопкам, умел чувствовать памятник в общем. Лес был его стихией, он умел делать все те мелочи, которые требуются здесь, чтобы окружающие не чувствовали неудобств жизни на природе. Ставил сетку, как настоящий рыбак, крался по тайге, как прирожденный охотник, правил на лодке шестом, как истый абориген, разговаривал с манси на любом диалекте, и, судя по их реакции, никто не сомневался в правильности его выговора. У костра вечером, после утомительной работы, не было более блестящего рассказчика, чем Валерий Николаевич. Но в его вечерних импровизациях, как в мансийских легендах, правда была неотделима от вымысла. А так как героем этих рассказов бывал и сам Чернецов, то мы пытались все же выяснить, где правда, а где фольклор, но в этом случае серьезнейший человек напускал такого мистического тумана, что не оставалось ничего, как верить или не верить — целиком. Он уже и в столице, в самой чинной и чопорной компании позволял себе то, что сам называл «пошаманить». У него были руки мастерового, он порой любил щегольнуть простонародным словечком, и, наверное, он чувствовал себя гораздо уютнее в простецком чуме, чем на респектабельном званом обеде.
— Вы знаете, — улыбнулся Михаил Федорович, — сам я сибиряк, но когда вспоминаю, как Валерий Николаевич мог бесшумно, незаметно выйти из тайги, из темноты, оказаться рядом с тобой, так, что ты вздрагивал, когда вдруг рядом слышал его спокойный голос, то тоже начинаю сомневаться: действительно, не было ли у него предков мансийской крови…
Эти свойства чернецовской натуры ставили его в несколько предпочтительное положение перед другими этнографами, которые занимались изучением манси. Поэтому понятен вздох одной исследовательницы, продолжающей его дело:
— Ах, если бы он не ушел в археологию!..
Да, к сожалению, обобщающий труд «Обские угры» так и остался лишь в планах. А кому как не ему была по силам эта работа, ведь материалом он владел огромным.
Однако как бы ни разрозненны были его этнографические работы, все они, начиная с самой первой — «Жертвоприношение у вогул», опубликованной в студенческом журнале «Этнограф-исследователь», и заканчивая последней — «Периодические обряды и церемонии у обских угров, связанные с медведем», напечатанной в трудах Международного финно-угорского конгресса, имеют большое научное значение. Во-первых, Чернецов изучал сложные явления в мансийских обычаях, которые были недоступны другим исследователям, во-вторых, ему еще удалось зафиксировать обряды, которые уже исчезли из быта северной народности под влиянием советских перемен. Таким образом, он был не только исследователем, но еще и внимательным очевидцем.
Наблюдательность — не последнее качество этнографа. Сосьвинский рыбак Семен Пакин ехал в Березово продавать рыбу и взял с собой напросившегося ему в попутчики Чернецова. Одно из непонятных действий рыбака привлекло внимание молодого исследователя — Семен громко постучал веслом по борту лодки, плеснул в кружку самогонки из бутыли и вылил ее в реку. Спиртное было дефицитом, и Валерий Николаевич понял, что рыбак проделал все это неспроста. Действительно, оказалось, что таким образом Семен умилостивил духа здешнего мыса Хабв-ойка, чтобы тот помог ему выгодно продать улов. Неслучайным был даже стук весла по борту: так рыбак призывал божество, обращал на себя его внимание.
Этнографические исследования Валерия Николаевича выявляли фратриальное устройство обско-югорского общества, историю родового строя у обских угров. Он детально проанализировал представления манси и ханты о душе.
Кирилл Сампильталов считал сына своим старшим братом. Ничего парадоксального в этом не было, если учесть, что манси своих детей считали перевоплощением кого-то из умерших родственников. У Кирилла умер старший брат, и его четвертая душа должна была переселиться в Кириллова сына.
Как и у самодийцев, у обских угров «душевная» организация представляла собой весьма сложную систему. Женщина могла иметь четное число душ — две или четыре, мужчины всего на одну больше — три или пять. Для удержания души делали татуировку, которая обязана была сторожить душу человека при его жизни, а потом сопровождать его в загробный мир. Татуировку делали уже в зрелом возрасте. Но Чернецов был знаком с одним исключением. Несколько девушек с реки Казым уезжали в Ленинград, в Институт народов Севера. Учитывая, что уезжают они на долгие пять лет, старейшины рода решили, что «сторожевую» татуировку, которая бы оберегала их в далеком городе, можно сделать и пораньше.
В январе 1937 года, преодолев семьсот километров на оленьей упряжке от станции Ивдель, забравшись в труднодоступные верховья Лозьвы, Чернецов впервые попал на медвежий праздник в юрты Новинские. Весь январь у него прошел под знаком медведя
— он наблюдал игры и обряды, связанные с этим праздником, в селениях Ялп-Ус-Лемвож, Илпи-пауль, Сури-пауль и Так-як-пауль. Он не только записал песни, которые поются на этом празднике, но сделал описания всех танцев и зарисовал главных персонажей этого древнего обряда. Слушая заунывные мотивы, повторявшиеся семь ночей подряд, он невольно задумался о природе этого торжества.
Уже после войны, в 1948 году, Валерий Николаевич специально приехал в Ялп-Ус на медвежий праздник. Он привез с собой кинокамеру — вещь по тем временам чрезвычайно редкую — и снял на пленку все действо. Такого не удавалось сделать исследователям ни до, ни после него, так как манси строго соблюдают тайны своих обрядов, особенно в отношении медвежьего праздника. Но для «лозум хум» было сделано исключение.
На II Международном финно-угорском конгрессе, который проходил в Хельсинки, он сделал доклад «Медвежий праздник у обских угров». История этого праздника уходит в глубокое прошлое, и первоначально, несомненно, он имел магическое значение, цель обрядов
— снять с охотника вину за убийство медведя, замаскировать самый факт этого убийства. Но на протяжении веков изменялись и форма, и содержание праздничного действа. Для исполнителей перестал быть понятным целый ряд магических обрядов, потеряли смысл те действия, которые были связаны с фратриальными особенностями. За счет этого, как замечал Чернецов, развивается качественно новая сторона праздника — развлекательная. Медвежий культовый обряд начинает становиться действительно праздником. Драматические и кукольные представления, театрализованные пляски, песни в течение пяти ночей (если поминался медведь) или четырех (медведица) превращали древнее действо в веселый и оживленный, настоящий народный праздник.
Авторитет Валерия Николаевича как этнографа был поистине международным. В 1961 году его избрали почетным членом Финно-угорского общества в Финляндии, на его труды ссылались все ведущие финно-угроведы, как в нашей стране, так и в Венгрии, ФРГ, США, Канаде, странах Скандинавии. На европейские языки были переведены отдельные статьи и большие монографические работы. В США вышел том его работ, который можно назвать «Избранное». Бывавшие в Москве специалисты всегда старались встретиться с Чернецовым. У него в тесноватой, но уютной квартире в Померанцевом переулке бывал вице-президент АН ГДР Вольфганг Штайниц, с которым в 1936 году они путешествовали по Конде. Хозяином Валерий Николаевич был хлебосольным. Поддерживали с ним контакты профессор Гуторм Йессинг из Норвегии, доктор Карл Шустер (США), канадец Сэл- вин Дьюдни.
Весной 1970 года он издал реферат своей докторской диссертации «Наскальные изображения Урала». Защита была назначена на апрель, но автореферат Валерий Николаевич получил уже в больничной палате. Он умер от рака в последние дни марта этого года…
Тема его докторской была необычной, в общем-то он ступал по «белому пятну» — это был стык археологии, этнографии и искусствоведения.
Наскальными изображениями Валерий Николаевич заинтересовался еще в 1927 году, когда впервые попал на реку Тагил. Однако вернуться к заинтересовавшим его росписям он смог только через 11 лет на том же Тагиле, а капитально занялся изучением скальных росписей только в конце пятидесятых годов. В течение четырех сезонов он буквально излазил все приметные скалы и пещеры по берегам Тагила, Нейвы, Туры, Режа, Серги. Ему уже шел шестой десяток, а пришлось овладевать мастерством верхолаза и альпиниста. Писаницы, как правило, скрывались в весьма труднодоступных местах, на отвесных скалах. В каждом отдельном случае археологам приходилось придумывать сложную систему блоков, подвесок и люлек, чтобы осмотреть и скопировать рисованные изображения на скалах.
Уральские писаницы, такие, как Корелинская, Ирбитский Писаный камень, наскальные росписи по Тагилу, были известны давно. О них писали еще в XVII–XVIII веках Николас Витсен, Герхард Миллер, Филипп Страленберг, Семен Ремезов. Но сколь- нибудь системное описание этих наскальных росписей сделала в 1914 году организованная Императорской археологической комиссией экспедиция под руководством В.Я. Толмачева. Даже фиксация этих археологических памятников, весьма подверженных разрушению (сколько их погибло — трудно представить), имела серьезное научное значение. Группа Валерия Николаевича изучила около четырех десятков пещер и скал, среди них Писаные камни на Нейве, Серге, Исети, Вишере, Идрисова пещера, Каменная палатка на левом берегу Режа, три Бородинских скалы на этой же реке, камень Двуглазый на Нейве, три писаницы на озере Большой Аллак. В результате тщательных исследований сюжетов и композиций писаниц Чернецов попытался дать собственное толкование внутреннего содержания и назначения наскальных изображений, провел сравнение уральских изображений с петроглифами Ангары, Енисея, Томи и северной Норвегии. Это позволило ему включить уральские писаницы в картину древних историко-этнографических процессов и сделать весьма существенные выводы.
Прежде всего, отдавая должное древним мастерам, Валерий Николаевич предостерегал от излишнего увлечения «художественностью» наскальных изображений, ибо предназначение их заключалось не в «эстетическом созерцании», а имело магическое значение. При относительном многообразии все же не составляло большого труда определить основные сюжеты. Чернецов выделил три. Самым распространенным был вариант, где изображался какой- нибудь зверь, промысловая ловушка и знак солнца. Второй сюжет содержал «изображения водоплавающих птиц в сочетании с загородками, ловушками и иногда солярными и небесными знаками». Третий сюжет отличался большей условностью в изображении животных и человеческих фигур. В писаницах можно было увидеть довольно реалистические изображения лосей, оленей, волков, медведей, песцов, рыб, птиц. Специфической особенностью являлось изображение солнца, внутренностей и «линии жизни», которые характерны также для рисунков, узоров на бересте и резьбы по кости у современных манси, ханты, саамов, ненцев и селькупов.
Однако «художественная выразительность» для древнего автора вряд ли была главенствующей. Лаконичность петроглифов Валерий Николаевич сравнил с «графическими формулами». Это объяснялось тем, что древний автор не рассчитывал на долгое существование изображенного им. По его представлению, «графическая формула» должна была привлечь в ловушки рыбу, птицу и зверя, удержать их. Процесс нанесения рисунка явно сопровождался соответствующим обрядом. Смысловой акцент действия приходился именно на процесс рисования и сопровождающие обряды, а не на то, что и как изображено. Круг изображений «третьего сюжета» как раз и свидетельствовал о том, что процесс нанесения «формул», предваряющих какой-то промысел, был доведен до известного совершенства. Второй по значению после «промысловой» темы была тема, связанная с весенним оживанием природы и идеей размножения.
В 1964 году, выпуская первый том «Наскальных изображений Урала», посвященный тагильским писаницам, Чернецов определил дату их появления рубежом III–II тысячелетий до новой эры. В процессе дальнейшей работы он уточнил датировку: самые древние изображения существовали как минимум шесть тысячелетий.
Стиль писаниц хорошо увязывался с изображениями на металлических дисках, принадлежащих предкам манси и имевших то же ритуальное значение. Этот и другие факты позволили Чернецову отнести авторов наскальных изображений к древним уграм. Сравнение этих общих черт в петроглифах, обнаруженных исследователями на Ангаре, Енисее, Томи, в северной Норвегии, позволяло, привлекая этот весьма существенный и наглядный материал, ответить на вопрос, который с юношеских лет интересовал Валерия Николаевича: кто они, откуда они пришли?
Он представлял этот путь, первую «волну», так:
«Начиная со второй половины четвертого тысячелетия до н. э. из Зауралья наблюдается достаточно интенсивное продвижение населения как в северо-восточном, так и в северо-западном направлениях. Северо-восточный поток хорошо прослеживается до низовьев Енисея и его правобережных притоков и до полуострова Таймыр, и несколько менее надежно — до западной части низовьев Лены. Его можно связать с расселением прасамодийских групп и некогда родственных им по языку отдаленных предков современных юкагиров. Западный поток, очевидно, связан с расселением пралопарей (прасаамов), которые до восприятия ими балтийско-финской речи в I тысячелетии до н. э. говорили на языке, близком самодийским и обско-угорским».
В марте 1970 года отделение истории АН СССР, совместно с несколькими институтами, проводило заседания, посвященные итогам целевых работ предыдущего сезона. Безнадежно больной, уже из больничной палаты, Чернецов передал своему коллеге доклад, с которым сам собирался выступить на сессии. В этой работе, «Этнокультурные ареалы в лесной и субарктической зонах Евразии в эпоху неолита», Чернецов передал свою классификацию древней неолитической истории Сибири, считая, что в это время существовали две этнокультурные общности — Урало-Сибирская, Байкало-Ленская и культура даурского типа.
Он стоял перед большими обобщениями…
Однако судьба не дала ему завершить все намеченное. Такие потери для науки болезненны особенно. Вся жизнь Валерия Николаевича была посвящена одной цели. И если его материалами могут воспользоваться ученики и последователи, то та научная интуиция, которая рождается в результате последовательного, заинтересованного и долголетнего собирания материалов, умерла вместе с ним, и сознание того, что не все «долги» науке отданы, сделали его последние дни особо мучительными.
Но свершенное им, представителем славного поколения рыцарей Севера, навсегда вписало его имя в историю изучения Сибири.



К неведомым вершинам
1985

Слою на дорогу

Надо же! — разыскивал следы архива Хабакова, а оказалось, что жив сам Александр Васильевич. Прикинул: если он начиная с 1936-го три года возглавлял поисковые экспедиции на Полярный Урал, значит, в ту пору ему было никак не меньше тридцати. Да к этому еще почти полвека прошедших нужно прибавить. Многовато получалось. А впрочем, что удивительного — люди, прошедшие суровую северную школу геологического «поля», породы крепкой, натуры прочной.
Действительно, Хабакову уже далеко за семьдесят. Живет в Питере, в просыревшем доме на Восемнадцатой линии Васильевского острова. Кабинет со старым диваном заставлен, завален, заложен книгами.
Александр Васильевич серьезно прибаливал, и немочь наложила отпечаток на его лицо. Он вовсе не хотел бодриться, лишь время от времени с саркастической улыбкой негромко бормотал что-то о бессилии и старческой памяти.
— Что вам нужно от старика, ведь я уже давненько отошел от дел?
Странное чувство испытываешь, когда фамилия с книжной обложки оборачивается вдруг реальным, конкретным человеком. Для меня Хабаков начинался двумя скромными, на серой бумаге (год выпуска — 1945) книгами. Это изданные с большим опозданием отчеты его полярно-уральских экспедиций. В одной из книг меня поразили рисунки автора. Они были геологически совершенно точны (какими и должны быть в научной книге), но являлось в них еще и некое поэтическое очарование, которое с головой выдавало, авторскую влюбленность в предмет изучения: геологические разрезы на рисунках словно оживали. Да и сквозь сухомятицу сугубо научных формулировок и терминов проглядывало незасушенное авторское отношение:
«В своем внешнем облике, — писал Хабаков в экспедиционном отчете, — Полярный Урал — страна тончайших контрастов. Заснеженные пики и троговые обрывы долин, тихие прозрачные горные озера и быстрые реки, дробящиеся в предгорьях на множество шумных потоков, бесконечные поля глыбовых россыпей и скалистые останцы придают заполярным областям Урала необыкновенную живописность».
Сколь же удивительной и многогранной оказалась судьба этого человека! Обстоятельства помешали молодому Хабакову получить аттестат гимназии, университетов он тоже не кончал. Степень доктора геологии ему присваивали gonoris causa — по совокупности научных заслуг. Полярный Урал — лишь несколько страниц его научной биографии. Он пропадал и во льдах арктического архипелага Новая Земля, отбивался от басмачей на Памире, излазил почти весь Урал, прошел по Русской равнине. В книге «Нефть и газ Тюмени», написанной ведущими сибирскими учеными, отмечаются заслуги Хабакова — одного из провидцев, которые практически обосновывали нефтегазоперспективность территории восточнее Урала. По Западно-Сибирской низменности Александр Васильевич бродяжил с небольшими поисковыми партиями еще задолго до «сенсации века».
Занимался он и геологией Луны. Трудно поверить, но происходило это в блокадном Ленинграде.
— Три года он не ночевал дома, — шутливо заметила присутствующая при нашей беседе жена Хабакова Елена Станиславовна.
— И вы не ревновали? — в тон ей спрашиваю я.
— Только к звездам. Ведь все эти ночи он проводил у телескопа.
Книга «Об основных вопросах геологии поверхности Луны» вышла в издательстве Всесоюзного географического общества в 1949 году. Некоторые критики объявили ее несвоевременной, и в числе хабаковских оппонентов был даже легендарный Отто Шмидт. Но уже через десяток лет книгу штудировали первые советские космонавты.
Через год после «лунной» дискуссии издательство Московского общества испытателей природы выпускает хабаковские «Очерки по истории геологоразведочных знаний в России», посвященные Михайле Ломоносову, к которому Александр Васильевич испытывает особый пиетет. Не потому ли, что и его научные пристрастия по-ломоносовски многообразны?
А.В. Хабаков возглавлял полярно-уральские экспедиции Всесоюзного Арктического института Главсевморпути. Сенсационных открытий участники не сделали, но было положено начало системному изучению отдаленного Урала, что в науке порой важнее, нежели громкое, но случайное открытие.
Руководитель другой полярно-уральской экспедиции, снаряженной Академией наук СССР, Н.А. Сирин благодарит в отчете своего сотрудника В. В. Меннера. И тоже догадываешься не сразу, что крупнейший специалист в биостратиграфии и палеонтологии академик Владимир Васильевич Меннер в свое время был обыкновенным участником этой экспедиции. Полярный Урал в его капитальных трудах не занял большого места, но с какой охотой маститый ученый (типичный академик, седой, благообразный, бородка клинышком, весь — доброжелательство) вспоминает геологическую молодость, своих коллег, незамысловатые эпизоды полевой жизни, профессиональные достоинства и житейские грешки своих начальников и подчиненных. Я не встретил ни одного человека, который бы, вспомнив Полярный Урал, взял и отмахнулся. Для каждого это был серьезный жизненный этап.
Есть на Васильевском острове храм геологической науки — Всесоюзный геологический институт. Если не храм, то дворец явно. Раньше здесь размещался Геолком — Геологический комитет — штаб всей геологической науки России. На третьем этаже расположен музей. В тихом зале, на стареньком диванчике, примостившись рядышком со скелетом почтенного динозавра, мы разговаривали с Анатолием Гавриловичем Комаровым. Он работает в этом храме науки, но — как бы тут необходимо сказать — даже не кандидат наук. Случилось так, что он закончил всего два курса вуза, война застала его в экспедиции, да и после было как- то не до учебы. Комаров возглавляет постоянно действующую партию опытно-методической экспедиции института. Именно он на допотопных «шаврухах» и «кукурузниках» провел первую аэромагнитную съемку Полярного Урала. А разговор наш закончился неожиданно.
— Последние десять лет я живу очень счастливо, — признался вдруг Анатолий Гаврилович. Я подумал, что он завел речь о личной жизни, что, признаться, было далековато от темы нашей беседы. К теме это действительно не относилось, но оказалось необычно интересным. Я узнал, что в последние годы Анатолий Гаврилович увлекся геологической историей Земли, создал собственную геохронологическую шкалу, вычислил абсолютный возраст нашей планеты (для любопытных — 5160 миллионов лет). Он усомнился в том, что гравитацией можно объяснить все процессы, которые пережила за эти миллиардолетья наша планета, и выдвинул гипотезу, в основе которой лежит теория постоянных периодических импульсов. Если говорить популярно, на грубоватом языке наглядных образов, то речь идет о том, что у Земли есть «сердце», ритмом которого можно объяснить многие геологические явления и катаклизмы. В этой теории есть две основополагающие формулы, с помощью которых, как считает Комаров, можно описывать все геологические процессы.
— Чем больше фактического материала набирается, — удовлетворенно сказал Комаров, — тем больше подтверждаются эти формулы.
Не берусь судить, насколько безумна эта теория, чтобы быть истиной, не знаю, как в дальнейшем сложится ее судьба и будет ли она признана ученым миром, но — не правда ли? — очень привлекателен человек, который не стал дожидаться, пока корифеи объяснят темные места в наших познаниях, сумел усомниться в основополагающем, потому что оно не смогло ответить на его вопросы, и предложил свою версию. Пусть даже заблуждающиеся (время выявит истину), такие усомнившиеся симпатичны.
Эти примеры — для подтверждения одной, наверное, не очень оригинальной мысли. Пока Полярный Урал свои богатства стране почти не отдает, это — его перспектива. Мне думается, что сегодня главное богатство потенциально щедрого края — те люди, которые его изучали, и «генералы, и «сержанты» науки. Хочу, чтобы мне поверили на слово, — по концентрации интересных людей этот край равных себе не знает. Это объяснимо — сюда шли и идут люди увлеченные, нестандартные. Вот и получилось, что заниматься здешней историей было необычайно интересно, потому что за каждой фамилией стоит интересная личность.
Сознательно ограничиваю сферу своего поиска одним районом Полярного Урала, его восточными склонами. Это, как его называют, хотя термин и оспаривается, — Тюменский Урал. Конечно, мои герои по экспедиционной или другой необходимости выходят за границы региона. Эта книга — только эскизы к большой истории, скромная дань тем самоотверженным и увлеченным людям, которые, не боясь опасностей, шли сюда. И, погружаясь в историю исследования Полярного Урала, мне хотелось бы высказать искреннее уважение к человеческому и гражданскому подвигу этих людей.

Путь в «страну мрака»

Современные историки ведут оживленные споры о том, когда же Ермак Тимофеевич перешел Уральские горы и захватил Кучумову столицу. В зависимости от интерпретации летописных свидетельств и немногочисленных документов, дата эта колеблется в интервале от 1577 до 1582 года. Дело, конечно, не в самом Ермаке, а в том, когда же россияне начали свой победный путь по Сибири, присоединив к Русскому государству щедрейший край.
Но по существу подвиг Ермаковой дружины только придал новый импульс освоению русским человеком сибирских пространств, поставил это дело на государственный уровень. История освоения Сибири к тому времени уже насчитывала не менее четырех столетий. Как ни парадоксально, освоение начиналось с Севера, с Ледовитого моря, через «Камень». Прежде чем попасть в привольные и благодатные края Сибири, отважные русские люди познакомились со «страной мрака», путь в которую лежал через север Урала.
Без цитаты из «Начальной летописи» обходится редкая книга о Сибири, новгородец Гюрата Рогович — популярный поводырь у разных авторов по сибирской старине. Как-то уже и неловко в который раз приводить эту цитату. Но — делать нечего — ведь беглые Гюратовы заметки имеют непосредственное отношение к нашему рассказу. Почтенный Нестор, которому приписывают авторство «Начальной летописи», на своих пергаментных листах приводит рассказ, самолично слышанный им от Гюраты. Любопытная история, по тем временам — явная сенсация. О чем поведал своему любознательному собеседнику бывалый новгородец?
«Послал я отрока своего в Печору, — надо полагать, поглаживая модную по тем временам густую бороду, говорил степенный купец-промышленник, — к людям, которые дань дают Новгороду; пришел мой отрок к ним и оттуда пошел в Югру. Югра — народ, говорящий непонятно, и живет в соседстве с самоядью в северных странах. Югра рассказала моему отроку: удивительное мы встретили новое чудо: есть горы, заходящие в морскую луку, им же высота до небес; в тех горах громкий крик и говор, и прорубают гору, желая прорубиться, в той горе высечено оконце маленькое, и оттуда говорят, но нельзя понять языка их, но показывают на железо и махают рукой, прося железа; если кто даст им железо — нож или секиру, то они взамен дают звериные шкуры. Путь к тем горам непроходим из-за пропастей, снегов и лесов, так что не всегда доходим до них».
Много удивительного и действительно чудесного рассказал летописцу вольный новгородец. Но главное чудо все же не люди, прорубающие горы, а то, что Гюрата хорошо ориентируется в обстановке и топографии Севера. Как о само собой разумеющемся говорит он о самоедах, рассказывает существо нехитрого натурального обмена мехов на металлические изделия, знает о Байдарацкой губе — «морской луке» — и почти достоверно описывает природные особенности Уральского Севера. А сколь многозначительна его фраза о том, что «есть и подальше путь на север». Новгородцы явно не первый год осваивали новый пушной рынок. Напомню, что Нестор записал этот рассказ на исходе одиннадцатого века, в 1092 году.
Если вдуматься, эта, на первый взгляд сказочная, история из летописи выглядит сугубо реалистично. Благодаря таким «сказкам» мы достоверно можем судить о том, как давно русского человека тянуло на дальний, холодный, загадочный, но и столь притягательный Север.
Специалисты спорят, где прошли новгородцы. Но в летописи есть слова, которые подтверждают самый северный вариант маршрута — «зайдуче луку моря». Вряд ли упоминался бы залив Карского моря, если бы путь проходил за многие сотни верст от него.
Проникновенно выразился о подвиге новгородцев русский историк прошлого века Иван Беляев:
«Русские в XI–XII веках так далеко заходили на север, как в то время не заходил ни один европейский народ, ни даже отчаянные мореходы норманны, и настолько знали глубокий север Азии, насколько он не был известен никому в Европе даже несколько веков позднее».
Отважные новгородские ушкуйники и позднее пробирались за «Камень», и, если не удавалось брать даровую дань, прибегали к натуральному обмену. Закаменные территории «мяхкой рухлядью» были обильны зело. Выдающийся исследователь российской полярной истории, явивший миру городище древней Мангазеи, профессор М.И. Белов особое значение придавал тому факту, что на раскопках были обнаружены постройки домангазейской эпохи — то есть задолго (приблизительно лет за 30) до официальной, государево-воеводской Мангазеи на ее месте уже было небольшое поселение. Можно предположить, что этот Тазовский городок основан поморами, пришедшими сюда с Белого моря через Обскую губу. Но у Белова была и другая версия — сухопутная. В древних документах он находил глухие упоминания о городке на реке Надым, о Пантуеве городке на реке Пур, а задолго до основания Обдорска (нынешнего Салехарда) на его месте или где-то неподалеку существовал Обский городок. Таким образом, от Урала строго на восток, почти по северному Полярному кругу тянулась цепочка русских поселений, которая подходила к Енисею. Белов надеялся, что тщательные археологические исследования позволят подтвердить вещественно-документально его мысль о давнем и последовательном проникновении на Север русских людей, которые, добавим от себя, на своем пути не миновали Северный Урал, преодолевая его.
Документально засвидетельствовано, что один из первых русских походов в Е1ижнее Приобье состоялся в 1499 году по приказу царя Ивана Третьего. Необходимо отметить, что это был общерусский поход — среди ратников, которых вели воеводы Семен Федорович Курбский, Петр Ушатой, Василий Бражник, были представители разных русских городов того времени. В рать входили устюжане, вымичи, сысоляне, двиняне, пинежане, вычегжане.
Князь Семен Курбский, в отличие от своего родственника Андрея, вошедшего в историю как автор едких посланий к Ивану Грозному, не особо владел изящным слогом. Но в Москве после удачного уральского похода его посетил иноземный гость, который взял у него, говоря современным языком, интервью.
[image]
Пожалуй, затяжные эти беседы радовали любознательного интервьюера, ведь он готовил книгу, которую и сегодня цитируют все историки Сибири. Собеседником князя был барон Сигизмунд фон Герберштейн, приезжавший в 1517 году в составе посольства австрийского императора Максимилиана. Времени после похода минуло немало, но любопытствующий посланник разыскал предводителя северных удальцов, которому наверняка льстило, что старого вояку еще помнят. Наверное, он кое-что подзабыл, кое-что приукрасил, но его мемуары вошли в книгу Герберштейна «Записки о Московитских делах». О ратных подвигах князь по каким-то причинам предпочел упомянуть вскользь («Ходивше на лыжах пеши зиму всю, да Югорскую землю зело воевали»), А упирал в основном на то, что поход его был чуть ли не исследовательским — «для исследования местности за этими горами». Родовитый князь самолично потратил «семнадцать дней» для восхождения на какую-то гору и все-таки не мог одолеть неприступной вершины. В Гербер- штейновой книге примечательна помета, что «во владении государя Московского можно увидеть одни только эти горы». Сегодня нам действительно трудно представить, что в достопамятные времена только Урал и делал Россию горной страной.
Поход соединенных воевод — это первое (за век до Ермака) русское организованное военно-географическое освоение северной Сибири. Но, кажется, не нашлось еще ни одного археолога, который бы серьезно занялся сбором вещественных доказательств этого похода. А ведь здесь пахнет сенсациями масштаба «златокипящей Мангазеи».
Нет никаких сомнений, что с Полярным Уралом русский человек знаком уже около тысячелетия. И вот что странно: за веком шел век, а у края, известного на Руси, не было никакого названия. В донесении князя Курбского он был обозначен «Камнем». Но это имя для гор столь же конкретно, как для реки имя Река, а для моря имя Море.
В топонимической опале оказался, впрочем, весь Урал, а не только его полярная часть. Мы знаем, что древние географы приблизительно на месте Урала рисовали горы, которые называли Гиперборейскими, Рифейскими. Любознательный посол австрийского императора барон Сигизмунд приводит целый «букет» названий Урала — Пояс Мира, Земной Пояс, Пояс Земли, Камень Большого Пояса. Но множество названий свидетельствовало о том, что одного, установившегося имени не было. Герберштейну надо поставить в заслугу, что на карте, изданной в Вене в 1549 году, он для той поры достаточно точно изобразил Северный Урал, написав о нем:
«Высочайшие горы, вершины которых вследствие непрерывных дуновений ветра совершенно лишены всякого леса и почти даже травы».
Объяснение безлесности полярных вершин не лишено резона, но сказать о здешней бесноватой пурге — «непрерывные дуновения» — слишком поэтически мягко.
Почитаемый и сегодня картограф Герард Кремер на своей карте России 1594 года разделил единый Пояс: «Великим Поясом» у него назван Урал Северный, «Каменным Поясом» — Урал Полярный, а имя «Камень Большой» следует отнести к приморским холмам Урала.
Заканчивая с «Каменным Поясом», хочу привести одну очень оригинальную теорию происхождения Уральских гор. Принадлежит она здешним коренным обитателям, маленькому северному народу манси. В одной из сказок приводится разговор двух мансийских божеств. Обращаясь к верховному Нуми-Торуму, один говорит:
— Кожистая земля наша все качается, на месте не стоит. Когда люди на ней появятся, как на ногах стоять смогут? Верхний дух, отец мой, землю нашу укрепи, каким-нибудь поясом опояшь.
Пояс Нуми-Торума был украшен тяжелыми пуговицами. Земля под ним осела и неподвижна стала. На том месте, где пояс лег, теперь Уральский хребет — самая середина земли.
Послушаешь сказку и как не подумаешь: а не ведали ли, не прознали ли древние манси о вулканогенном происхождении этих гор? И как здесь не воскликнуть: так ли уж сказочны эти предания!'

Путешествие в Самосессию с русской чаркой

(Хотя сегодня принято считать, что название «Урал» — башкирского происхождения, но все же следует помнить, что и в мансийском языке «ур» о б о значает холм, возвышенность. Попутно отметим, что термин «пояс» сохранили геологи — горная система Урала представляет собой «складчатый пояс»).
Первое описание гор Рифейских, сделанное путешественником-очевидцем, европейцы прочли в 1671 году, когда в Париже вышла книга с забавным корабликом на обложке: «Путешествие в Северные страны». Хотя на той же обложке стояли лишь инициалы автора — Д-ЛМ, он не прятался: на титульном листе расшифровывалось содержание самого «Путешествия», «в котором описаны нравы, образ жизни и суеверия норвежцев, лапландцев, килопов, зыриян, борандайцев, сибиряков, самоедов, новоземельцев и исландцев, со многими рисунками», и здесь же давалось полное имя автора — Пьер-Мартин де ла Мартиньер. Читатель мог узнать и дату путешествия — год 1653. Чуть раньше хирург из Руана волею медицинской практики оказался в Копенгагене, где король Фридерик Третий, соблазненный выгодами северной торговли, собирал небольшую эскадру, которая бы проникла к северным берегам России. Ла Мартиньер подвернулся как нельзя кстати: северной флотилии требовался квалифицированный корабельный доктор — осторожные датчане справедливо полагали, что в борьбе с белыми медведями можно наломать много костей, не только медвежьих, но и матросских. У руанского доктора уже был опыт приключений в дальних странах. Фортуна не изменяла ему: все его путешествия в далекие и неведомые страны кончались благополучно — и в Азии, и на западном берегу Африки, и у мавров в Бербере. По всему видно, французский лекарь характера был рискового.
Не будем рассказывать обо всем маршруте датских кораблей. Остановимся сразу в устье Печоры, откуда на семи оленях отправляются в дальний путь приказчик с подручным, два матроса и любознательный доктор. Одна нарта выделена под табак, водку и провизию. Еще одну нарту занял проводник, которого выделил местный воевода.
С вечера этот воевода устроил пирушку, растянувшуюся на полсуток. Наутро гости опохмелились «по чарке водки». Перед расставаньем снова выпили «по пяти или шести чарок водки». Не многовато ли? Приходится писать об этом, потому что из-за обильных выпивок автор «Путешествия» что-то проглядел, что-то проспал, и то, что касается двукратного переезда Урала с запада на восток и обратно, занимает у него всего лишь несколько строк.
Нынешние дотошные читатели ла Мартиньерова труда сомневаются в том, что француз переваливал Урал. Лихость докторского стиля действительно дает основание для таких сомнений и подозрений. Но вряд ли кто сможет доказать и то, что ла Мартиньер побывал лишь на западных склонах Полярного Урала. В таких случаях весомые доказательства находят и верящие доктору, и их оппоненты. Мы, пожалуй, поверим французу, которому и так на протяжении веков слишком часто не доверяли.
Вот путь в Сибирь: «Мы перевалили горы, которые разделяют Борандай от Сибири, — путь очень тяжелый и трудный, по причине безлюдности этих мест, которые и не могут быть обитаемы, как по множеству снега, так и по чрезмерному количеству белых медведей и волков. После больших затруднений, с которыми должны были справляться олени при перевале через хребет, на что мы употребили 10 или 12 часов, мы спустились в одну сибирскую деревушку».
А вот обратный путь: «Поблагодарив нашего хозяина, отправились в путь и быстро ехали около 17 часов, покупая меха у сибиряков, вплоть до гор Рифейских, которые мы перевалили в 6 часов, и приехали в Самоессию, страну совершенно пустынную, гористую, поросшую можжевельником, сосною, елью, обильную мохом, а также и снегом, со множеством волков, медведей, совершенно белых лисиц».
Неумеренное потребление спиритус вини лихим доктором в столь уникальном его путешествии вряд ли принесло пользу истории науки. У русских полярных историков прошлого века путешествующий лекарь из Руана пользовался репутацией беззастенчивого враля и выдумщика. Часть этой репутации нужно переложить на ла Мартиньеровых издателей, которые уже после его смерти привирали от себя. Но нашелся дотошный исследователь, который с тщательностью добросовестного мельника отделил зерна от плевел, прокомментировал все темные места ла Мартиньерова «Путешествия», чтобы в конце концов сделать несколько неожиданных выводов.
«Легкомысленный француз», как называют его критики, своей бесхитростною книжкой, заинтересовавшей тогдашнюю читающую публику, может быть, сделал больше для сближения Западной Европы с Россией, чем иные многотомные ученые трактаты, публике этой непонятные и недоступные. Для нас, русских, эта книга представляет особый интерес потому, что дело касается по большей части самых глухих (даже и теперь) углов нашего отечества. Шутка сказать — он открыл путь с Печоры на Обь, о котором мы по сей день еще не договорились. Положим, путь этот задолго до ла Мартиньера был известен местным промышленникам, как известен он теперь современным. Но он первым его описал, первым не только из европейцев, но даже раньше русских», — так в 1910 году писал почетный член Международной Академии наук, искусств и литературы в Тулузе В.Н. Семенкович, предлагая читателю перевод «Путешествия в Северные страны» и обширный комментарий к нему.
Простим французскому дворянину его неумеренное уважение к русской водке и посмотрим, что мог узнать читающий европеец (а этот труд был издан в Амстердаме, Лондоне, в германских княжеских столицах Гамбурге и Лейпциге) о приуральских краях и их обитателях. О самом Урале, как мы помним, корабельный доктор сказал до обидного мало. Зато больше узнаем о тех людях, с которыми встречались датские моряки, об их торговых операциях, которые они вели с местным населением. Торг, впрочем, был колониально прост: за редкую здесь водку и табак в ход шли шкурки лисиц, волков, горностаев, песцов. Принимали иноземных гостей любезно и учтиво: «Мы выпили и закусили с ними тем, что имели, а они нам принесли своего угощенья, которое состояло из соленого волчьего мяса и медвежьего мяса с водкой».
Основные торги датчане вели в Папингороде.
Как выяснил дотошный Семенкович, под этим «псевдонимом» скрывалось какое-то русское поселение на реке Ляпин (переиначить Ляпин и Папин неудержимому ла Мартиньеру ничего не стоило). Свободный от непосредственных операций купли-продажи, доктор смог осмотреть этот городок. После очередной выпивки городок ему почти понравился:
«Расположен в красивой местности, в небольшой болотистой котловине, окруженной довольно высокими горами; подле города протекает очень красивая и рыбная река, дома дурно построены, низки, все сделано из дерева и дерна».
Описав здесь же костюмы обывателей Папингорода, доктор переходит к характерам тамошних жителей. Надо отдать должное, он смог подметить в этих характерах и хорошее, и плохое. Московиты, по его наблюдениям, «грузны, крепки, подвижны, ловко стреляют из лука и вовсе не сутяги; так как их законы основаны на полном равенстве, то они сурово наказывают предателей, воров и убийц; они довольно невежественны, любостяжательны, любят выпить, мужиковаты и столь ревнивы, что запирают своих жен, как пленниц, в комнаты». В другом месте француз снова поминает московитскую ревность. Отнесем это за счет того, что знаки расположения, которые выказывал пылкий чужестранец, не нашли отклика в холодноватых сердцах русских красавиц.
Описание ла Мартиньера вполне согласуется с утверждением историка А. Лерберга: «В упомянутом Ляпине были некогда порядочные русские лавки, и… место это уже до XVI века было известно по торговле, которая производилась там».
Такими были первые сведения очевидца-европейца о Рифейских горах. Путешествию мы обязаны еще и тем, что «темные» места книги породили комментарий доброжелательнейшего ла Мартиньерова читателя русского ученого В.Н. Семенковича. Этот комментарий имеет самостоятельное значение — ведь русский член Тулузской академии перерыл все тогдашние русские источники, посвященные краям, где путешествовал французский медик.
С приключениями путешествовал по Полярному Уралу первый просвещенный европеец. Приключения не обошли и его книгу. У интересной судьбы не бывает скучного продолжения.

Имя для гор

Только в начале XVIII века Урал получает свое настоящее имя. Событие это связано с великим уральским радетелем — Василием Татищевым. Именно он окрестил на долгие века вперед весь хребет, вплоть до Ледовитого океана, Уралом.
Жизнь Татищева переполнена крутыми поворотами, полна невзгод, многого ему не позволили сделать. К сожалению, удары судьбы рикошетом ударили и по его трудам. «Введение к гисторическому и географическому описанию Великороссийской империи» он написал в 1744 году, издано же оно было лишь два столетия спустя. А именно в этом труде его рукой написано: «Уральские горы суть знатнейшие во всей империи и по признанию разумеются за те, которые у древних описателей называли Гипербореи и Рифеи… Начало оных гор от Ледяного моря». Именно во «Введении» он высказывает блестящую по тонкости наблюдения и анализа идею разграничения частей света по водораздельному хребту — Уральским горам. Он находит «обстоятельства» в ботанике, ихтиологии, климатологии, чтобы подтвердить «природность» своей гипотезы, блестяще опровергая Геродота, Делиля, Исбранта, которые проводили границу частей света если не произвольно, то вряд ли естественно. Однако слава за определение нынешней границы Европы и Азии досталась пленному шведу Табберту, которому Василий Никитич указал на ложность его представлений об Оби как реке, разделяющей Европу и Азию. Но швед после возвращения в Стокгольм успел скорехонько напечатать свой трактат, в то время как татищевский труд пылился в департаментских архивах.
Если уж история и распорядилась не совсем справедливо, упомянем вкратце и татищевского соперника, тем более что в биографии его есть немало занимательного.
Армейский капитан шведского короля Карла XII Филипп Иоганн Страленберг под Полтавой попал в плен. Естественно, офицер полагал, что с ним произошло непоправимое несчастье. Но, как гласит русская поговорка, не было бы счастья… Незадачливых шведских вояк отправили в ссылку, и Страленберг попал в Тобольск. Полновластный тогдашний сибирский владыка, губернатор князь Матвей Гагарин к грамотным шведским офицерам благоволил, особо не притеснял и разрешал для прокорма заниматься чем угодно. Кадровый военный, бывший полковой квартирмейстер капитан Филипп в ссылке показал себя незаурядным исследователем. Академик Д. Мессершмидт, который взял его помощником в путешествии по Сибири, не мог нарадоваться, писал самое лестное: «Прилежный, верный, мой единственный друг и подпора, красноречивый Табберт» (Таббертом капитан прозывался, пока Карл XII не пожаловал его в дворяне). В 1721 году Петр I заключил Ништадтский мир, и полтавские неудачники могли возвращаться в родную Скандинавию. Страленберг в мае 1722 года покинул своего научного патрона, причем Мессершмидт при расставании, как он сам писал, «пролил много слез». Двенадцать сибирских лет не прошли для шведского капитана даром — он много узнал о краях, которые Европе все еще виделись туманно. В 1730 году он издал в Стокгольме солидный том — «Северная и восточная части Европы и Азии». Страленберговский труд вызвал неоднозначную реакцию. Диапазон мнений был широк: одни называли его «злобным клеветником», другие предлагали «отдать дань справедливости за богатство новых и ценных сведений о России и Сибири».
С Татищевым Страленберг был знаком хорошо. Василий Никитич даже ходатайствовал за ученого капитана перед Петром. Но Страленберг беззастенчиво, вполне в рамках тогдашней научной этики, использовал татищевские идеи, мысли, данные, и если не делал это сознательно, то объективно выступил перед читающей европейской публикой первопроходцем там, где уже давненько хаживали его русские знакомцы. В книге Страленберга нас особенно интересует то место, где он рассказывает о путешествиях по воде и суше из России в полярную Сибирь: «А из Печоры попадают в реку Усу, у начала которой вытекают два ручья, Елец и Черная, через которые попадают в горы, и из них в реку Собь, которая впадает в Большую Обь».
Конечно, сведения стокгольмского сибиряка трудно считать оригинальными, но в его сообщениях нужно видеть свидетельство того, что его сибирские собеседники хорошо знали топографию полярно-уральских дорог.
Название «Камен Урал» применительно к хребту мы можем увидеть и в «Чертежной книге Сибири» знаменитого тоболяка Семена Ульяновича Ремезова, изданной им в самом начале века XVIII. Но пройдет добрых полвека, прежде чем Герард Миллер в своем «Описании Сибирского царства» впервые напечатает это столь сегодня хорошо усвоенное нами слово — «Урал». Закрепил это учебник географии, изданный в 1758 году. В учебниках, как правило, ничего случайного не помещают, с тех пор название «Уральские горы» укрепилось в сознании не только русских школяров, но и всего народа.
А Полярному Уралу пришлось ждать своего имени еще почти целое столетие. И — как нередко бывает — на права «крестного отца», на приоритет претендуют сразу двое.
В 1841 году в Москве в университетской типографии вышла книга Г.Е. Щуровского «Уральский хребет в физико-географическом, геогностическом и минералогическом отношениях» — первая геологическая энциклопедия по Уралу. Григорий Ефимович остался в ис-тории науки как первый ординарный профессор Московского университета, который стал читать курс минералогии и геогнозии, что свидетельствовало об утверждении отечественной геологической школы. Профессор был одним из основателей и первым президентом Московского общества любителей естествознания, антропологии и этнографии. «Любители» действовали профессионально и много сделали для изучения России. В 1838 году профессор геогнозии (так тогда именовалась нынешняя геология) исходатайствовал не без помощи влиятельных друзей «высочайшее соизволение и средства для путешествия на Урал». В результате этой поездки и появилось одно из самых капитальных сочинений по Уралу, в трех частях которого ученый давал описание хребта и его минеральных богатств, выдвигая гипотезу образования гор.
«За рубежом населения, от источников Лозвы в Тобольской губернии, — читаем мы в труде Щуровского, — начинается самая северная часть Урала, или Полярный Урал. Он идет почти прямо на север и, достигнув Вайгачского пролива, скрывается в море; потом снова показывается островом Вайгачем и, скрывшись еще раз, выдвигается длинною и утесистою полосою, составляющею Новую Землю. Высота Полярного Урала до сих пор остается мало определенною».
Как явствует из приведенного отрывка, Григорий Ефимович включал в Урал архипелаг Карского моря — Новую Землю, этот, как он образно писал, «вековой оплот противу нетающих ледяных масс». Не все современные ученые этот «вековой оплот» считают арктическим окончанием горного хребта.
При всем уважении к заслугам Щуровского, все же необходимо отметить, что не он первым употребил термин «Полярный Урал». За год до профессорской экспедиции на Урале в самой северной его части, примыкающей к Большеземельской тундре, побывал двадцатидвухлетний ботаник Александр Шренк с заданием Петербургского ботанического сада. Этот край был настолько не изучен, что недавнему студенту вполне хватило хорошо усвоенного университетского курса, чтобы кроме ботанических описаний сделать самостоятельный геогностический обзор, оставить хорошие записи
для этнографов, попутно собрав экономический и исторический материал. Именно этот «универсал» и употребил первым термин «Полярный Урал». Однако его книга «Путешествие по Северо- Востоку Европейской России через тундры самоедов к Северным Уральским горам» издавалась очень долго и вышла только через семь лет после труда Щуровского. Григорий Ефимович не оспаривал шренковского приоритета.
Итак, имя появилось. Но привилось ли? Практика свидетельствует, что неустоявшиеся названия имеют те географические объекты, на которые мало кто обращает внимание. Уже в нашем веке, в 1914 году в Петербурге вышло «полное географическое описание нашего отечества», «настольная и дорожная книга» «Россия». Ее общую редакцию осуществляли такие авторитеты в географии, как академик В.И. Ламанский и В.П. Семенов-Тян-Шанский. Весь пятый том был отведен Уралу. Но о Полярном там всего один абзац:
«Короткое, холодное лето, часто дождливое и туманное, мириады комаров и мошек, лесные пожары в сухое время, низкая температура, господствующая на горах, временами даже в середине лета (например, в конце июня) покрывающихся ненадолго снегом, ранняя долгая зима, отсутствие дорог, «ломы» на реках — это все лишает его жизни и сообщает ему угрюмый и суровый характер».
Авторы и редакторы «России» как будто не читали Щуровского и Шренка, по их мнению, от горы Ишерим (это 61-я параллель) до самого побережья Карского моря (68 градусов 30 минут с.ш.) тянулся Северный Урал. Согласитесь, если вас вместо Петра называют Иваном — это обидно.
Однако продолжим цитату из «настольной и дорожной книги»:
«Несмотря на это, благодаря энергичным работам экспедиций, орография и геологическое строение негостеприимного уголка, как это ни странно на первый взгляд, выяснены уже с достаточной полнотой и даже более равномерно, чем остальное пространство края».
Да, как ни странно, так оно и было. Но парадокс, подмеченный «Россией», кажется, имеет легкое объяснение: для исследователей всегда наиболее привлекательными становились трудные края — это их своеобразная привилегия.
Я вел в этой главе речь о географических названиях — разговор можно закончить на не очень мажорной ноте. На Полярном Урале царит настоящий топонимический хаос. Так уж исторически сложилось, что географическим объектам названия давали и ненцы, и коми, и ханты. Но если какая-то река или вершина имеет три имени, даже четыре — еще и русскую кальку какого-то коренного названия, то у других нет ни одного. Но у безымянных — перспектива, что их в скором будущем поименуют. Однако случаются и обратные парадоксы.
В 1909 году хребет от Обдорска до Карского моря прошла академическая экспедиция. В районе озера Хадата-Юган-JIop путешественники поименовали несколько вершин очень красивого здешнего горного массива. Люди, чьи имена были нанесены на карту, очень достойны — геолог академик Ф.Н. Чернышев, основатель отечественной сейсмологии академик Б.Б. Голицын, географ Д.Н. Анучин. Все они немало сделали для изучения Урала. Не забыты были и заслуги полярноуральских первопроходцев — Э.К. Гофмана и М.А. Ковальского.
Однако на современной карте этих названий не отыскать. Я спросил у хадатинского гляциолога, указывая на гору Чернышева: «Есть у вершины название?».
— Палатка, — ответил он.
Надо отдать должное наблюдательности местных исследователей — тысячеметровая «палатка» выглядела очень внушительно и импозантно. Но ведь у вершины есть имя, куда оно делось? Не найдешь на современной карте и тех названий, которые давали Гофман, Ковальский, А. Брем. Да и вообще, хотелось бы видеть на карте Полярного Урала больше имен тех, кто шел сюда, чтобы приоткрыть тайны суровых гор. Будем верить, что не просто топонимическая, а историческая справедливость будет восстановлена.

К строптивому "князю гор"

Первым исследователем Полярного Урала следует назвать Василия Зуева. Любопытство этого юноши было неистощимо. Его научный патрон академик Паллас послал выпускника академической школы так далеко, наверное, просто потому, что ему самому северный маршрут был бы тяжеловат. А вот Василию, который еще не мог позабыть своего голодного и оборванного детства, экспедиционные трудности вряд ли были в тягость.
Задачей будущего академика было достичь Карского побережья. Зуев сделал это кратчайшим путем: из Обдорска через реку Байдарату и самые северные отроги Урала. Зуев успел управиться за неполных полтора месяца. Зная из истории более поздних экспедиций, какие затруднения исследователям приходится испытывать с транспортом, можно предположить, что двигался естествоиспытатель налегке, на нескольких упряжках и без большого багажа. О своей поездке Зуев писал только рапорты Палласу, они сохранились в академическом архиве, и ученые, которые позднее занимались Полярным Уралом, могли с ними познакомиться. Стоило большого труда расшифровать маршрут поездки: подводили разноречия в географических названиях, да и молодой естествоиспытатель, при всей своей добросовестности, был слишком мало искушен в тамошних языках — его транскрипции приходилось разгадывать. Отгадки давались нелегко. Если в зуевской «Венум-турме» еще можно почувствовать реку Нундерму, а в заливе «Подаретти» — Байдарацкую губу, то «Хая» и Ханмей, «Оо» и Ой-Яха сближаются только по интуиции.
Трудно, не располагая документальными свидетельствами, угадать, какие мысли обуревали молодого исследователя. Но любопытен тот факт, что после четырех дней пребывания в Обдорске, не передохнув после тяжелого путешествия, Зуев снова стремится к Уралу, выбрав на этот раз путь по реке Собь. За три дня он забрался в горы довольно глубоко, до места слияния истоков Соби. И только какая-то, вероятней всего, трагическая причина заставила его повернуть назад. Надо полагать, Паллас не мог давать своему практиканту столь определенно четкие задания. Ясно одно, что Василий Зуев сам рвался в горы.
Научных работ по Полярному Уралу будущий академик не оставил, но он возбудил интерес к этому району. Ведь достойно внимания то, что спустя шесть десятилетий, когда готовилась первая полярная экспедиция Русского географического общества, ученые тщательнейшим образом исследовали архивы Зуева и Палласа. Особенно полезными оказались архивные данные для ботаников, потому что зуевский гербарий, собранный им в низких предгорьях, насчитывал более сотни растений, три десятка из них встречались только на Полярном Урале.
Отголоски зуевской экспедиции можно услышать и в капитальном труде Щуровского. Геология Полярного Урала описана одной категорической фразой: «Урал вовсе не известен нам до самого Вайгача». Зато о полярно-уральской флоре профессор геогнозии пишет более подробно и конкретно.
Еще одна попытка проникновения на Полярный Урал была не особо успешной, хотя и принадлежала она чрезвычайно удачливому путешественнику, талантливому астроному и геофизику Адольфу Эрману. По пути к горам во время своего кругосветного путешествия 1828 года Эрман разбил свои приборы и не смог провести намеченных исследований. От Эрмана остался термин «Обдорские горы», которыми он обозначил невысокие увалы в восточных предгорьях Полярного Урала.
Спустя полтора десятилетия через Полярный Урал ехал Матиас Александр Кастрен. Горы не были предметом его изучения. Гельсингфорсский адъюнкт занимался языками «инородцев» Севера, изучал обычаи и нравы аборигенов. Но по складу своего характера любознательный финн принадлежал к тому типу ученых, которые на замыкаются в кругу ограниченных проблем, и считал, что все интересное ему может быть небезынтересно другим. Именно этому кастреновскому качеству мы и обязаны его тонкими замечаниями и наблюдениями, редкими сведениями об этом крае.
К Уралу по Усе Кастрен добирался на крупной лодке — каюке, который нередко приходилось тащить бечевой. Когда же начали подниматься по Лемве, сильный ветер сломал мачту их парусника, и «со старою мачтою как будто бы переломило и наше счастье».
Штормовой ветер и дожди надолго задержали продвижение к виднеющимся вдали горным вершинам. Но главная «отсидка» предстояла еще впереди, когда путешественники достигли одинокой избушки на берегу Усы. В этой тесной «хижине» собралось полтора десятка человек, тех, кто дожидался зимней дороги, чтобы продолжить путь к Обдорску, — в академическом предписании именно этот пункт считался началом исследований. Грязная, сырая, дымная хатенка, вшивые спутники — это повергло в смятение даже Матиаса Александра, повидавшего виды на Скандинавском и Российском Севере. Первая мысль этого человека, которому всегда трудно сиделось на месте, — бежать, двигаться вперед. Но не нашлось ни одного бывалого зырянина, который бы в качестве проводника разделил с ним компанию. Постепенно нетерпение прошло, Кастрен внимательно вглядывался в своих спутников в жалкой рыбачьей лачуге, постигая этих простых людей, которые могли путешествовать, по нескольку дней не имея возможности развести огонь, питаться куском сырого мяса или рыбиной, находящих ночлег там, где, казалось бы, трудно приспособиться чему- то живому, умеющих радоваться простым вещам, которых не замечаешь, когда они повседневны. «Разбита палатка и есть надежда на ужин — путники пробираются в нее один за другим и усаживаются подле очага, весело поглядывая на котелки». Чем ближе подходил день отъезда, тем лучше становилось настроение нетерпеливого ученого, и он, сменив унылый тон, мог написать: «Утро следующего дня было великолепно. По-моему, далекий Север не представляет ничего лучше ясного звездного осеннего утра, когда земля покрылась уже снегом, лес чернеет, а лед еще блестит, когда воздух чист и легок, ни ветерок, ни птица, ни один звук не нарушают безмолвия природы».
Только 9 ноября 1843 года Кастрен оказался в Обдорске и сразу записал в своем дорожном дневнике: «добрался… после почти двухмесячного странствия, сопровождавшегося такими трудностями, каких не испытывал ни в одном из моих путешествий». Позднее, когда
он подготовит к изданию книгу своих странствий, то добавит: «ни прежде, ни после». А такому путешественнику, как он, можно верить: за его плечами остались десятки тысяч северных верст.
Разностороннего кругозора ученый, Кастрен умел придавать значение любым мелочам.
Есть в здешних местах горный массив с вершиной Пай-Ер. Сегодня это название связывают с капитаном австрийского судна «Тететгоф» отважным Юлиусом Пайером, первооткрывателем архипелага Земля Франца-Иосифа. Но это не более чем звуковое совпадение, которое нередко случается и приводит к далеко идущим, но ложным заключениям. Кастрен не только объяснил, но и описал эту видную вершину. Название горы чисто ненецкое. «Пэ» означает «камень», а «евр» — «князь», «господин». Это «князь- гора», или в более вольном переводе «господин Урала». Вот что писал об этом горном «князе» Кастрен:
«Третьего ноября я впервые увидел Урал во всем его великолепии. Из среды высоких волнообразных гор поднимал «князь Урала» белое чело свое, над которым сверкали тысячи звезд. Мерцание их придавало какую-то жизненность недвижным его очертаниям.
— Видишь, Князь нынче кроток, но он не всегда таков, — сказал незаметно подкравшийся ко мне самоед.
Он принялся рассказывать мне о страшных бурях, свирепствующих на Урале, низвергающих камни и целые скалы, и как многие из его братьев при переезде через Урал погибли от них».
Добравшись до Тюмени, ученый записывал в свой путевой блокнот, и в этой записи чувствуется стиль переводчика «Калевалы» (незадолго до этого путешествия Кастрен переложил финские руны на шведский язык):
«Я переезжал через Урал в трех местах: при Обдорске, Верхотурье и Екатеринбурге. При Обдорске местный исполин стоял, скрыв в облаках свое обнаженное темя, при Верхотурье я видел его широкую вершину, при Екатеринбурге виделись только нагие кости его пальцев. При Обдорске скакали олени, при Верхотурье бегали сохатые, а при Екатеринбурге паслись стада рогатого скота. При Обдорске все была тундра, при Верхотурье — лес, при Екатеринбурге — большею частью возделанные поля. При Обдорске я видел остяков и самоедов, при Верхотурье — вогулов, при Екатеринбурге — башкиров. При Обдорске были юрты, при Верхотурье — избы, при Екатеринбурге — высокие дома».
Что ни говори, а когда в суховатом ученом уживается возвышенный поэт, его образные сравнения позволяют ярче, нагляднее понять всю картину в ее объеме. Глубине и красочности.
Я упоминаю о Кастрене еще и потому, что он послужил примером, и как ученый, и как человек, для другого отважного исследователя, который изучение Северного Урала и его обитателей сделал целью своей жизни. Имя этого путешественника — Антал Регули.


Мужество здесь обычно


В поздний октябрьский вечер 1848 года в самом представительном доме Березова, «городка, отделенного от Европы и равнодушного к интересам, которые движут ею», сидели трое. Двое — земский исправник Николай Прокофьевич Булыгин и штатный смотритель училищ Николай Алексеевич Абрамов — были местными. Третий оказался в Березове волею судьбы — полковник корпуса горных инженеров Эрнест Карлович Гофман. Геогност Гофман возглавлял первое полярное предприятие только что созданного Русского географического общества — экспедицию на Северный Урал. За плечами первый экспедиционный сезон, когда позади остались холмы Пармы, берега Печоры и Цугора, переход на виду самых высоких вершин Северного Урала. Полковник уже прочувствовал, что в этих краях поспешать нужно только медленно. На собеседников ему крупно повезло. Мало чем мог похвастать тогдашний Березов, разве что могилами именитых Меншиковых да Долгоруких, но гофманские собеседники войдут в сибирскую историю. Абрамов оставил интересное и доселе описание Березовского края. Булыгин, уроженец этих мест, отличался добродушным характером и помогал всем, кто попадал в негостеприимные края. Каждый их совет был на вес золота — путь на следующий экспедиционный сезон предстоял в края нехоженые, безлюдные: следовало дойти до самого Вайгачского пролива.
Абрамов обоснованно посоветовал разбить экспедицию на два отряда, которые могли бы за те три месяца, которые отводило здешнее лето на исследования, выполнить всю программу, начертанную в инструкции членов-учредителей РГО. Гофман прикинул и распределил экспедиционные силы: его коллега по корпусу горных инженеров опытный майор Н.И.Стражевский возглавил южный отряд; сам Гофман берет с собой магистра астрономии и геодезии М.А.Ковальского, составителя ботанических и зоологических коллекций Ф.К.Брандта. Этому отряду предстоит четко следовать на норд. Северный отряд опытен, сам Гофман повидал енисейские берега, всматривался в даль тихоокеанских вод, совершил кругосветное путешествие, датчанин Брандт сопутствовал знаменитому А.Ф. Миддендорфу в его путешествии на Таймыр. За Ковальским громких путешествий пока не числилось.
Местом старта избрали устье левобережного обского притока Войкара. По реке на лодках следует забраться как можно глубже в горы. Деловитый Булыгин советовал, у кого набрать оленей для транспортного обоза, где оставить хлебозапасные магазины и кого можно взять в проводники.
Вице-адмирал Литке, когда к нему с отчетом за первый сезон и с планом на второй явился Гофман, согласился с вариантом, который был разработан в глухие березовские вечера. Близкий к императорской семье вице-президент РГО Ф.К. Литке пользовался большим влиянием, отправленные им депеши производили большое впечатление на губернаторов Тобольска и Архангельска. Правда, в тундре власть депеш оказывалась не столь сильной. Забывчивый ижемец или самоед мог не доставить в указанное место бочку муки или мешок сухарей, и путешественникам приходилось растягивать припасы или надеяться на меткие выстрелы экспедиционного зоолога Брандта.
В мае следующего года участники экспедиции снова были в Березове. Трудно представить, как сложилось бы это большое полярное предприятие, если бы не ежечасная помощь местных жителей. Один из них — обдорский обыватель Трофимов — выделил в распоряжение экспедиции 120 ездовых оленей, но, увидев, что экспедиционная поклажа размещается с трудом, принанял еще полсотни быков. Путь по Елецкому проходу к морскому побережью был очень трудным. Олени падали от истощения, разбегались от мучавшего их гнуса, погибали на переправах через горные реки.
Даже большой оптимист Гофман, не терявший чувства юмора и в опаснейших ситуациях, однажды должен был признаться: «Я взобрался на гору, чтобы обозреть оттуда окрестность. Тундра представляла вид пустыни, хребет лежал в безжизненном безмолвии. Надежда продолжать путь исчезала более и более, и страшная истина, что нам не удастся достигнуть желанной цели, истина эта, в которой давно уже были убеждены мои спутники, сильно потрясла мое мужество».
Когда в конце июля караван вышел в междуречье Усы и Кары, в упряжках оставалось всего полсотни изнуренных, измученных оленей.
Трофимов потерял на этой экспедиции, по подсчетам Гофмана, две тысячи рублей серебром, хотя купеческое его состояние было «весьма посредственное». Полковник предложил в качестве слабой компенсации триста рублей, которые имелись в экспедиционной кассе. Но обдорский торговец, «хотя наружность его не соответствует требованиям моды», благородно отвечал горному полковнику:
— Урон мой для меня чувствителен, но делать нечего: чтобы быть полезным моей украйной родине, я не пожалел бы для этого собственной крови.
Растроганный Гофман поместил этот действительно замечательный ответ в своей книге «Северный Урал и береговой хребет Пай-Хой», присовокупив: «Да простит мне почтенный гражданин обнародование его беспритязательного выражения чувств: это оставалось единственным для меня средством выразить ему мою благодарность за его великую услугу».
Позднее географическое общество исходатайствовало для купца третьей гильдии золотую медаль «За усердие» для ношения на
Аннинской ленте. «За подвиги неслужебные», — так гласил царский указ.
Записки Гофмана замечательны тем, что, пожалуй, впервые так полно рисуют типы обитателей северных гор. Наблюдательный, владеющий слогом полковник отмечает характерные черты ненцев, ханты, манси. «Я нашел самоедов довольно честным народом… нельзя отнять у них большой степени добродушия, всегда неразлучного с нерадивостью, а также и смышленности, которая естественно развита только для их нужд». «Живущий в одиночку вогул в своих уединенных отлучках для промысла сделался скрытным, упрямым и недоверчивым к чужим; но кто заохотит его служить себе и обращается с ним справедливо и человеколюбиво, тому он служит с полной преданностью. Он не боится трудов, но и не ищет, если может обойтись без них». У ханты полковник обнаруживает веселый нрав, выражающийся в «веселой доверчивой говорливости, смехе, а порой и в песнях, которые, разумеется, распеваются довольно монотонно». «Орлиный нос, атлетическое строение членов, смелый взгляд, верная, самосознательная походка суть первые, бросающиеся в глаза, признаки» коми, «бойкий ум вместе с расчетливостью, равнодушие к опасностям».
И настоящим гимном являются слова, посвященные русскому уральцу-северянину: «С веселым сердцем и небольшим запасом пускается он в дорогу; его сеть и ружья должны прокормить его; камень служит ему изголовьем, когда он уснет, накинув на голову и на плечи армяк; развесистая сосна — защитою от дождя и непогоды. Ему не нужно лучшего ночлега, и никогда помещение не бывает для него так неудобно, чтоб он не мог лежать припеваючи перед сном. Живительное его «авось» доводит его иногда до отчаянного положения, но «не бойся» всегда является к нему на помощь. Путешественник не может желать лучшего проводника и спутника: он идет через лес и болото, сквозь огонь и воду, заботясь о себе самом всего менее; всякою добычею делится бескорыстно и охотно».
Красноречива здесь молитва тундрового друга Гофмана Андрея Терентьева — свидетельство обыденного мужества этих простых людей. Как-то Андрей принужден был, потеряв оленей, пешком верст двести пробираться по скалам и льдам. Когда совсем стало невмоготу, Андрей взмолился:
— Господи, помилуй и сохрани только кости мои, а о мясе я не забочусь.
Экспедиции Гофмана выпали тяжелые испытания — здешние жители переезжали Урал чаще всего зимой, если приходилось делать это летом, то двигались налегке. В громоздком же обозе ученых тяжело груженные нарты ломались, их полозья быстро истирались на каменистой ворге. Запас полозьев был вынужденно ограничен, а подходящего материала в почти безлесной местности не найти. В тундре начинались топкие болота, которые быстро изнуряли потерявших силы оленей. Не было спасения от комаров. Вообще усеверных путешественников самые красноречивые страницы их суховатых отчетов посвящены этим кровососам. Гофман также посвятил им несколько проникновенных абзацев.
Долину, которая отделяла главный хребет от его ответвления Енгане-Пэ, путешественники назвали «Воротами рая»: после комариного ада эта продутая северными ветрами долина показалась действительно райской.
Полтора десятка человек — по нынешним понятиям экспедиция мелкомасштабная, но в середине века прошлого предприятие грандиозное. И, судя по результатам, это так и есть. За три полевых сезона 1847–1850 годов (1849 ушел на лабораторную работу) была исследована огромная территория практически всего севера Урала, включая хребет Пай-Хой. Исследователи прошли тысячи километров.
Нелишне будет привести мнение великого сибиряка Д.И. Менделеева об этой экспедиции. В 1857 году, когда он опубликовал рецензию на труд Гофмана, Дмитрий Иванович делал только первые шаги на научном поприще. Тем более интересны его мысли о влиянии науки на развитие Сибири, которой ученый предрекал великую будущность. Книга Гофмана послужила для него поводом к обстоятельному разговору о том, как рассеять экономический сон зауральских земель. «В научном же отношении, — полагал 23-летний рецензент, — весьма важно было разрешение вопросов о протяжении Урала на север, о его направлении… важно было связать в одно целое все сведения о северных странах Европы». Свою читательскую реакцию будущий великий химик выразил с естественной простотой: «Делать замечания на несовершенства книги, сопутствующие всякому труду человеческому, мы считаем излишним: в этой книге так много хорошего».
Экспедиции РГО мы обязаны и тем, что впервые были напечатаны достоверные виды гор Полярного Урала: в последнем сезоне принял участие молодой воспитанник Академии художеств Иван Бермелеев, которого Гофман характеризует как «весьма искусного живописца». С этим мнением, пожалуй, можно согласиться. «У истоков Сыни», «Долина реки Вангырея», «Гора Манарага», «На реке Щугор» — графические листы живописно передают колорит и своеобразие Уральских гор. Портреты коренных обитателей удались академическому живописцу хуже. Искусным рисовальщиком (охотник — твердая рука) оказался и Брандт.
У экспедиции Гофмана создалась прекрасная репутация, и Русское географическое общество по праву могло гордиться своим полярным предприятием: начало высокоширотным исследованиям было положено квалифицированно.
Во время сезона 1848 года была поименована самая северная вершина Полярного Урала — событие немаловажное в его истории. Предоставляю слово полковнику Гофману:
«Восхождение на эту гору было для всех нас приятным событием; оно дало нам возможность решить задачу нашего путешествия — определение протяжения Уральского хребта. В восторженном состоянии духа решились мы дать название безымянной горе. Служа сторожевым пунктом, с которого взор далеко углубляется в Ледовитое море, эта пограничная твердыня двух частей света, большею частью которых обладает Россия, показалась нам достойною носить имя царственного президента нашего географического общества. Громко раздалось, при взбрасывании кверху наших шапок, имя Константинов Камень в тишине этой высоты».
Назван последний «Камень» Урала в честь великого князя Константина, который взял под опеку создаваемое географическое общество, став его первым официальным президентом. Только благотворительный этот жест, возможно, и сохранит его имя в истории.
Топограф Брагин зарисовал гору с ее примечательной седловидной вершиной, покатыми склонами, озером у крутой подошвы. В тундре видны три экспедиционные палатки, чум проводников и оленья упряжка. На переднем плане, для приятности, чувствительный топограф изобразил идиллическую сценку, где самоед в малице любезничает с дамой в каком-то немыслимом кринолине.
Экспедиционный астроном определил координаты Константинова Камня. Последняя вершина Урала отстояла от Полярного круга почти на два градуса.
О магистре астрономии нужно сказать особо: Ковальскому приходилось работать в одиночку. Польское ли это было «легкомыслие», как выразился один из его современников, или настоящее мужество, но Ковальский переносил лишения одиночного исследования с каким-то даже равнодушием, если судить по его описанию странствий. Скорее всего — в этом проглядывался энтузиазм настоящего подвижника науки. Ковальский как-то обронил:
«Трудность путешествия существует только в воображении, или кажется такою для постороннего человека, равнодушного ко всему, что вызывает в человеке стремление идти наперекор природе; наделе же остается только внутреннее удовольствие, происходящее от того, что цель, к которой он стремится, достигнута им».
Астроному приходилось вести исследования преимущественно зимой, летняя тундра не позволяла добиваться должной надежности в точном определении долгот, но из всех зимних приключений Ковальский в своем дневнике упомянул лишь неудобство ночевки в домах зырян, в этих настоящих коптилках, где не имелось труб и дым скапливался под потолком. Ночевать приходилось на дымных полатях, а утром, умываясь, видеть в тусклом зеркальце лицо эдакого прокопченного северного нефа.
Ковальский достиг самой северной точки маршрута экспедиции — мыса Толстого. Отсюда к Обдорску ему также пришлось выбираться в одиночку. Но — послушать этого астронома, так путь по тундрам, на котором другие экспедиции испытывали огромные трудности, оказался для него просто не лишенной приятности прогулкой. Путешественник даже не упомянул, что установил памятный крест на берегу Карского моря. Спустя полвека его еще застали невредимым участники экспедиции Баклунда.
Результатом экспедиции Гофмана была карта Северного Урала — все положенные на нее реки, вершины, озера, приметные знаки в сетку параллелей и меридианов попали по результатам вычислений и исследований Ковальского. В числе других пунктов он определил, используя хронометры и учитывая лунные кульминации, широту села Обдорского, исправив некоторые погрешности, которые допустил штурман И.Н. Иванов. Как известно, Обдорск — единственный в мире город на Полярном круге. Но до Иванова и Ковальского ни сами обдоряне, ни другие россияне об этом не ведали.
В 1876 году, отправляясь для изыскания дороги через Урал, в гостеприимном доме Ковальского в Казани остановился вице-адмирал П.И. Крузенштерн: «Он вывел ход моих хрономефов». Надо полагать, что помощь со стороны знатока Полярного Урала еще одному путешественнику этим не ограничилась.


"С твердостью и надеждою"

Все экспедиции русских путешественников, которые ставили задачу изучения Полярного Урала, легкими не назовешь. Но, пожалуй, та, которую возглавлял майор штаба корпуса горных инженеров Н.И. Стражевский, в ряду этих путешествий выделяется особой драматичностью. Отряд, входящий в состав гофмановской экспедиции, работал самостоятельно. Первое лето, когда велось исследование уральского склона, примыкающего к бассейну Печоры, прошло относительно благополучно, а вот следующий сезон, когда исследователи вышли на восточный склон, чтобы вести съемку в верховьях Сыни и Войкара, оказался трагическим. Поначалу ничто не предвещало опасностей, опытнейший исследователь Стражевский рассчитывал справиться с задачей недели за фи.
Отрядный топограф прапорщик Д. Юрьев, вооруженный отражательной буссолью Шмалькальдера и мензулой малого устройства, начал съемку, как только отряд вошел в предгорья.
Партия из двух специалистов и нескольких рабочих располагала хорошим транспортным обозом — березовский обыватель Ус- ков предоставил в распоряжение ученых свое оленье стадо почти в четыреста быков. Но с оленями сразу же начались трудности — постоянные дожди расквасили зыбкую тундру, и даже проводники удивлялись незапамятному множеству комаров.
Стражевский вынужденно сократил переходы, постоянно закрытое небо не позволяло проводить астрономические наблюдения, это замедлило намеченный график. А спустя полмесяца после начала исследований прапорщик Юрьев заносил в свой дневник, который вел даже в самые трудные моменты: «В стаде у нас пал олень». Потом пало три, семь, десять, тридцать семь. Умирали важенки и телята, но самое опасное — «езжалые» быки. Уже через пять дней пастухи перестали считать жертвы. Так началась язва. Юрьев описывает жуткую картину оленьего мора — он называет его не падеж, а «валёж»: «Около валяющихся всюду пропавших оленей лежали или бегали телята, отыскивая маток, и вскоре, зараженные сами, падали тут же». Через неделю в распоряжении исследователей оставалось всего два десятка относительно здоровых оленей. На следующий день их осталась уже дюжина. Но Стражевский еще не терял надежды, да и надо было двигаться вперед, у самых гор находился провиантский склад, куда местные оленеводы завезли припасы еще зимой. Аргиш укоротили наполовину. Майор и прапорщик обвешались инструментами, рабочие несли вязанки дров из расколоченных нарт и ящиков. Стражевский с Усковым отправились на поиски зимнего магазина. Назад они вернулись с кулем сухарей, небольшими запасами крупы и другого провианта. Уезжали они на оленях, а возвратились пешком — только поклажа лежала на нартах, которые волочили три изнуренных оленя.
Язва властвовала всюду. У горы Тонабе-нёл Стражевский заметил четыре чума и лежащее на снегу огромное оленье стадо. Майор приободрился, увидев богатое стойбище и надеясь нанять здесь здоровых оленей. Однако то, что они приняли за стадо, оказалось полем трупов павших оленей. «Воздух был так тяжел и невыносимо дурен, — записывал с его слов Юрьев, — что нестерпимо было идти против ветра».
Стражевский принял решение: «убедившись лично в невозможности дальнейшего путешествия по Уралу», он закрыл экспедицию, поставив единственной целью спасение людей и собранного научного материала. Посоветовавшись с проводниками, майор пришел к выводу, что единственный путь к спасению — выход к селу Мужи. Той же ночью они добрались до становища, все обитатели которого были больны и только что похоронили двух мужчин. Половина двухтысячного стада валялась около чумов. Однако для путешественников отыскали два десятка быков. На каждой остановке исследователи оставляли приборы, инструменты, другую кладь. Стражевский подавал пример, расколачивая ящики с образцами собранных минералов — дисциплинированному горному инженеру тяжелее всего было бросать то, ради чего проводилась экспедиция. На немногочисленный отряд навалилась новая напасть — «сделался трудно болен» один из двух горных мастеровых Вакинов. Его уложили на нарту. «С каким сожалением должны мы были смотреть на страдальца больного, — заносил 30 июня в свой дневник Юрьев, — совершенно опухшего в этом беспокойном и тряском пути от беспрестанных толчков о каменные обломки саней, которые люди, поддерживая с обеих сторон, избавляли от беспрерывных опрокидываний. Мы часто останавливались, чтобы облегчить несколько мучения больного, который жалел только об одном, что не может уже от слабости и слепоты идти пешком». На следующее утро Вакинов уже не мог говорить, только успел попросить майора позаботиться о пятерых сиротках. В каменистой почве кое-как вырыли неглубокую могилу, поставили традиционный крест. У подножия горы Лопта-Кеу остался лежать один из бесчисленных рядовых исследовательского поиска, чьими нелегкими трудами раскрывались секреты обширной российской земли. Кто из товарищей, стоявших у кромки этой могилы, не подумал о том, что и его может ожидать подобная же участь? Основания для этого были: язвой заболел проводник Юхкор, «колотье в боку» приключилось со вторым горным мастеровым, занемог каюр Павел. А 4 августа прапорщик Юрьев записал кратко: «Утром мы увидели себя совершенно без оленей». Но рядом с этой записью мы читаем другую, которая показывает, что дух исследователей не был сломлен постигшими их несчастьями: «До сих пор я все еще делал непрерывную маршрутную съемку, сколько позволяли время и обстоятельства».
Юхкор и Павел отказались идти дальше, они намеревались отлежаться, боясь, как Вакинов, умереть в дороге. Пятеро путешественников тронулись в дальнейший путь пешком, без проводников. Павел рассказал топографу, как двигаться к Мужинскому материку, описав все приметы местности и утешив сообщением, что на весь путь уйдет не более девяти дней. Отправляющиеся в дорогу взяли только необходимое — две ложки на Всех, оставили даже котелок, решив, что обойдутся чайником. Но полевые журналы, приборы не бросили, на каждого пришлось почти по пуду груза. Все остальное аккуратно уложили в двух нартах, надеясь забрать зимой. Большую часть сухарей оставили больным проводникам. Главной пищей на обратном пути стали грибы, которые варили без соли в чайнике. Соли осталась горстка, и майор берег ее как лекарство. Иногда по пути попадали «тундрицы» с обильной морошкой: в этом случае «разбредались обедать», собирая ягоду. Но чем дальше, тем труднее давались такие обеды: люди настолько уставали, что сгибаться за ягодой становилось трудно, и «подножный» обед изматывал больше, чем поход. Сухие участки дороги попадались редко, пришлось идти по болотам, топям, густым зарослям, переходить вброд речки с каменистым дном. Ясные просветы с солнцем случались редко, как антракты в затянувшемся нудном дождливом спектакле. Скоро все пятеро истоптали и порвали обувь; обогреваясь у костра, высушивая намокшую одежду, во многих местах прожгли ее. Даже майор Стражевский, который тщательно следил за собой, уже через несколько дней выглядел как последний оборванец. Но он заражал всех своей удивительной верой в конечный благоприятный исход. «Майор Стражевский вел нас по собственному усмотрению; никто не мог рассуждать о верности и неверности дорог. Майор вывел нас… по удивительной опытности и привычке его ходить по лесам».
На шестой день пути, после того как группа рассталась с проводниками, закончились и сухари — приходилось надеяться только на грибы и ягоды. «Образ путешествия нашего делался ежедневно затруднительнее и утомительнее, — констатировал Юрьев. — Мы были особенно изнурены этим переходом по бугристым тундрам и заглохшим озерам, можно сказать, что мы, почти пресмыкаясь, проползали значительные протяжения пути».
Малая радость посветила измученным путешественникам: увидали диких гусей — предвестие, как они предположили, близкой Оби, к берегам которой так стремились. В тот же день они наткнулись на «ничтожного» гусенка и, почти обезумев от вида живой дичи, начали охоту. Стражевский умудрился разделить добычу на три обеда и на три ужина. Такую крошку варили в чайнике с грибами. Гастрономическое воображение голодных людей разыгрывалось, им эта пища казалась «несравненно вкуснее и питательнее, притом же не так сильно ощущали недостаток соли».
Ночами уже начало подмораживать. Девять обещанных проводниками дней прошли, но конца путешествию еще и не виделось. Болота не давали идти по прямой, приходилось делать изнурительные обходы, и, хотя вещевые мешки стали легче, на плечи с каждой пройденной верстой наваливалась свинцовая тяжесть. «Трудность похода нашего увеличивалась чрезвычайно тем, — решил занести свои сомнения в дневник прапорщик Юрьев, — что шли безнадежно».
Однако затесы на деревьях, курынгсезы — ненастороженные ловушки для зверей — показывали, что в этих местах бывают люди. На берегу Войкара впервые за эти бесконечно тянущиеся дни увидели кедр и услышали карканье вороны — признаки Оби и человеческого жилья, вдали синел лес, который можно было принять за берег большой реки. В качестве последнего приободрения майор решил высыпать в грибницу последнюю соль, грибница в этот день показалась всем вкусной «необыкновенно».
Цель приближалась, но идти становилось все труднее. Горный мастеровой вновь почувствовал недомогание — ему отказывала поясница, толмач «заболел животом». Однако майор уже отыскал зырянскую дорогу к Мужам и призвал всех собрать силы и идти «до самого нельзя». Но, «несмотря на приятную надежду кончить скоро странствие, ноги не слушались». И только увиденная вдали стальная полоска обской воды придала всем силы. На следующее утро их разыскали посланцы мужевского жителя Филимона Рочева — это скрасило последний день тяжелейшей экспедиции. Двадцать два долгих дня выбирались отважные исследователи из лап таежной смерти. Рочевские посланцы принесли с собой хлеб, молоко, сахар, рыбу, чай и даже вино, но майор строго разделил продукты на небольшие порции, голодные люди могли переесть и заболеть. Однако, как сам майор ни остерегался, постепенно переходя от грибов к хлебу, все же не избежал желудочной лихорадки и провалялся десять дней.
29 августа прапорщик Юрьев отметил в своем дневнике: «Село Мужи на реке Оби». И записал: «Мы провели довольно беспокойную первую ночь в теплой и гостеприимной избе зырянина Филимона… Все мы были, как тени, слабые, изнуренные, немытые, обросшие бородами, со страшно изорванною и обожженною одеждою и почти без обуви. Белизна между пальцами показывала еще настоящий цвет рук, обожженных, опухших и грязных. На ногах ногти начали спадать от постоянной сырости и холода».
Конечно, своим спасением отряд был обязан опытному и хладнокровному майору. Заканчивая свои дневниковые записи уже на борту парохода, который увозил их в Березов, прапорщик Юрьев писал: «Он ободрял нас, заставлял с твердостию и надеждою следовать его прекрасному и редкому, сообразно обстоятельствам, примеру».
Стражевский понял, что в ситуации, в которую они попали, от каждого нужно требовать максимума, он никому не позволял раскисать и угрозою смерти мобилизовывал каждого. Заболеть в этих условиях — голодные, изнуренные, постоянно промокшие — могли все, но заболели только после завершения перехода: майор знал резервы человеческого духа.
Никогда не была скудна на мужественных людей российская земля. Неистребима в русском человеке тяга к открытию нового, ради этого он идет на все испытания, стойко переносит их, чтобы добавить и свою трудно добытую крупицу в громадную книгу знаний о родной земле.

Блеск уральского золота


Первое полярное предприятие Российского географического общества имело этапное значение. Но вот парадокс: закончилась экспедиция, были изданы экспедиционные отчеты, и интерес русских ученых к Полярному Уралу резко упал. Видимо, заполнился какой-то вакуум в знаниях, удовлетворено первоначальное любопытство. Осторожный в своих прогнозах геолог Гофман не сообщил чего-то сенсационного, что бы посулило надежный барыш и всполошило русских предпринимателей, заставив их обратить внимание на дальние горы. Пройдет более полувека, прежде чем здесь снова появятся организованные исследователи. Однако образованные люди время от времени по разным нуждам здесь странствовали, и имя Полярного Урала всплывало на страницах различных журналов.
В середине XIX века назрел кризис в корабельной промышленности. Для деревянных корпусов крейсеров и фрегатов требовалась корабельная сосна и лиственница. На европейском Севере рощи были изрядно поистреблены, чиновники зашевелились, и начался интенсивный поиск лесных запасов в других районах. Этот поиск завел в сибирское Зауралье помощника корабельного мастера Б. Яновского. Он оставил путевые заметки, которые рисуют типичное в то время путешествие через Полярный Урал.
Полярно-уральские каюры накопили богатый опыт, они уже не одно поколение торили здешнюю нелегкую дорогу, поэтому переход никаких приключений корабельному мастеру не принес. Но, пожалуй, всякий, кто в ту пору позволял себе смелость побороть горную дорогу, считал это большим достижением, достойным печатного увековечивания в анналах путешествий.
Единственное, что привлекало в те годы в заполярные отроги промышленный люд, это металл, благородный, беспроигрышный — золото. Нельзя сказать, что существовал какой-то североуральский золотой бум, однако интерес проявлялся постоянно, особенно после того, как в 1834 году горный инженер М. Протасов обнаружил золотые россыпи на берегах Северной Сосьвы. Позднее, почти дюжину лет спустя, горный департамент послал в этот район специалистов. Параллельно с ними поиск вел тобольский купец Ф. Шишкин. Этот малообразованный, но смышленый человек даже создал карту золотых россыпей, но дело наладить не смог — не хватило деньжат на дорогие водоотливные сооружения. Картой Шишкина в начале восьмидесятых годов заинтересовался его земляк — купец Сыромятников, имевший золотые прииски в Восточной Сибири. По Тобольску гуляли слухи, что якобы обдорские оленеводы, каслающие через Полярный круг, нашли увесистый самородок. Сыромятников воспользовался услугами квалифицированного штейгера Кольштедта.
В Мужах Кольштедт принялся искать дом Петра Сидоровича Филиппова. Северянин поразил губернских гостей начитанностью, которую они никак не ожидали встретить у простого сельского обывателя, рассуждениями о минералогии и цитатами из истории Н.И. Костомарова. Природную свою «замечательную даровитость» Петр Сидорович усилил знакомствами с политическими ссыльными, которые снабжали его литературой, дозволенной и недозволенной, а также дружбой с путешествующими по Нижней Оби.
Петр Сидорович «золотую сенсацию» опроверг — в камнях, которые привозили ему на экспертизу оленеводы, он обнаружил только медный колчедан. С таким проводником можно было спокойно отправляться в горы, но он согласился сопровождать Кольштедта только до полярно-уральских предгорий — повседневные дела требовали присутствия в другом месте.
Экспедиция достигла водораздела. Опасность голодной смерти прошла рядом с исследователями. Скромные экспедиционные запасы были на исходе. Горный штейгер решил, соорудив плот, добраться до Саранпауля, закупить провизию и вернуться. Остяк-проводник твердо обещал, что быстрая Манья донесет плот до поселка за сутки. Но плот мотался на крутых излуках горной реки уже пятые сутки, а и намека на жилье не виделось. Три человека на плоту обессилели, борясь со своенравной рекой, пищи оставалось всего на день. Спасло их только то, что на берег случайно вышел кочующий оленевод. Гребцы даже не смогли причалить к берегу, обессиленных, их подтянули баграми парни из стойбища. Как оказалось, до Саранпауля оставалось еще не меньше суток пути. Чтобы вернуться в полевой лагерь, потребовалось бы две недели, если добираться обычным ходом. Сноровистые пастухи предложили свои услуги — они довезли Кольштедта до Саранпауля, где он закупил провиант, а потом по знакомым им горным тропам проводники быстро разыскали экспедиционную стоянку. Провиант подоспел как раз вовремя — рабочие делили последние крохи провизии. Трудно представить, что бы произошло, если бы не помощь оленеводов.
Разрешив продовольственные вопросы, горный штейгер продолжил разведочные работы. Подводя итоги исследований, он заключал: «По моему убеждению, условия для разработки золотых россыпей в окрестностях рек Манья и Полья весьма благоприят-ны». Содержание золота в речных наносах действительно оказалось довольно высоким — два грамма на кубометр породы. Но Кольштедт честно предупредил своего нанимателя: наносы, прикрывающие россыпи, были слишком мощными. К тому же в столь трудных условиях невозможно было полно провести обследование: «Разведку эту я считаю неудовлетворительной».
Заключительный абзац отчета заставил организатора экспедиции Сыромятникова через несколько лет повторить маршрут Кольштедта. Однако и на сей раз северные золотые россыпи Урала не блеснули прельстительно для промышленника. Другие энтузиасты, которые в поисках уральского золота добирались до Полярного круга, были еще менее удачливы.
На притягательный блеск золота Уральского Севера разгорелись глаза английских бизнесменов. В 1907 году геологи Престон и Робинсон в складчину купили заявку у русского правительства и застолбили участок в ста верстах от Саранпауля. Они промывали песок, но главное внимание уделяли камням, целую баржу которых отправили на лабораторный анализ в Англию. Пробы оказались перспективными. Британцы приехали и на второй сезон. «Они также собрали массу камней и выложили их на берега речек, — сообщал журнал «Известия Архангельского общества изучения Русского Севера», — но прибылой водой все камни затопило и достать их не удалось, а так как никаких орудий для отлива воды у них не было, то англичане все из Березовского уезда выехали, чтобы привезти инструменты, а главное — моторную лодку для передвижений». Корреспондент добавлял, что результаты исследований заморские геологи держали в большой тайне. Но, наверное, в конце концов им показалось, что уральская золотоносная овчинка не стоит английской выделки — северная удаленность съедала все предполагаемые дивиденды, больше Престона и К° здесь не видели.
Поиском золота занимался и уральский писатель Константин Дмитриевич Носилов — замечательный путешественник, много сделавший для изучения северных отрогов «Каменного Пояса», в одиночку избродивший сотни горных верст, с проводником-манси прошедший забытым путем князя Семена Курбского. На реке Полья он обнаружил полдесятка россыпей золотоносного песка и считал, что возможна их промышленная разработка. Не сами по себе интересовали его прииски, в золоте он видел тот благородный камень, который приблизит дремлющий край к цивилизованной жизни. Это он, Носилов, нашел проникновенные слова о родимом и любимом крае:
«Урал — вот край, редкий, почти единственный в России по красоте природы и богатству ее и разнообразию… Он может решительно удовлетворить всякого — будь то ученый путешественник, исследователь с геологическим молотком, ботаническою папкою, энтомологическим сачком, будь то художник с кистью и альбомом, будь то писатель с записною книжкою и карандашом, будь то коммерсант, делец, изучающий экономическое положение России, будь то просто любитель природы, свободный человек, которого интересует его богатая разнообразная обширная родина, который любит Россию. Урал… Да найдется ли что еще подобное, очаровательное, разнообразное, богатое, увлекательное и поучительное в России?»
Сегодня нередко можно слышать лестное как будто для Полярного Урала сравнение — «вторая Швейцария». Первым сравнил Урал со Швейцарией тоже Носилов, но он не употреблял этот принижающий титул «вторая», а писал с куда большим патриотизмом и гордостью:
«Для русского человека Урал давно уже считается лучше этой чужой Швейцарии».

Рабо, загадочный Сомье и русский студент

В одном из номеров парижской газеты «Ле Там» за 1891 год жители французской столицы могли прочесть такие строки о малоизвестном тогда в Европе Северном Урале: «На второй день путешествия в прозрачном свете прекрасного вечера за фиолетовой массой лесов появляется другая масса, замыкающая горизонт. Это — Урал. С этого момента мы не будем более терять его из виду».
Кто автор этих не лишенных поэтической прелести строк? Его звали Шарль Рабо, он много занимался историей высокоширотных исследований и позднее вместе с русским профессором В.П. Виттенбургом написал книгу «Полярные страны». Поездку же на Урал ему устроил промышленник Александр Михайлович Сибиряков, человек с международным авторитетом покровителя полярных экспедиций. В эти годы Сибиряков начинал строительство тракта через горы, воплощая в жизнь давнишнюю свою идею: соединить бассейны двух великих рек — европейской Печоры и сибирской Оби, чтобы дать выход сибирским капиталам на европейские рынки и на равных конкурировать с отечественными купцами из центра. Промышленник так обставил зимнюю поездку своего парижского гостя, что это повлияло на благоприятные впечатления французского путешественника. Сибирский энтузиаст постарался, чтобы ничто не испортило настроения ла Мартиньерова земляка. Рабо оправдал надежды Сибирякова, обеспечив ему престижную поддержку «Ле Там». Из газеты парижане узнали, что Сибиряков пытался установить морское сообщение между портами Европы и устьем Енисея, но успех ему не сопутствовал. Поэтому его стараниями была проложена водно-сухопутная дорога от долины Сыгвы до деревни в устье Щугора. «В близком будущем эта дорога сделается важным торговым путем, — оптимистично оповещал своих читателей Рабо. — Теперь же она пока служит для поставки хлеба в Печорский край».
Однако реклама «Ле Там» не смогла пересилить экономических интересов: ни иностранные дельцы, ни отечественные промышленники не сочли Сибиряковский тракт удобным и не торопились расставаться со своими франками и червонцами.
Любознательные иностранцы часто стремились в такие экзотические края, как Полярный Урал. Если русские путешественники скромно обходились небольшими путевыми заметочками, то заморские гости разражались пухлыми томами. Найти эти книги нетрудно — в лучших советских книгохранилищах и библиотеках, пожалуй, есть все, что посвящено нашей стране, — русские ученые всегда внимательно следили за тем, что пишут их зарубежные коллеги. Иначе обстоит дело с книгой итальянца Соммье. Из всех известных мне библиотек приходил отказ: книги не было. Редкие же замечания, оброненные русскими современниками Соммье, только возбуждали любопытство:
«В 1880 году итальянец Соммье пытался пробраться по Войка- ру до Урала, но отказался от своего намерения, встретив трудности, которые показались ему непреодолимыми».
«Для развлечения Баянус стал показывать остякам рисунки из путешествий Соммье, побывавшего в этих самых местах. Невозможно описать их восторга, когда они узнавали на картинках лица своих соплеменников, или предметы своего быта».
Эта цитата приведена из описания уже упоминавшейся сыро- мятниковской экспедиции. Алексей Карлович Баянус, упоминающийся в отрывке, — один из спутников Кольштедта, но в данном случае он интересует нас как обладатель книги Соммье. Это единственное упоминание о том, что итальянец издал свои путевые записки с иллюстрациями. Но где и когда? Да и в том, что он итальянец, еще предстояло убедиться, единственное робкое подтверждение тому — он называет остячек «доннами», как это принято у жителей Апеннинского полуострова. Кольштедт столкнулся с двумя людьми: самаровский крестьянин Василий Трофимович Земцов помогал итальянцу, а мужевский обыватель Петр Филиппов сопровождал его в путешествиях к Уралу. Книга, судя по репликам Баянуса, носит этнографический характер, но и дореволюционные, и советские этнографы, которые дотошно не пропускают ни одного письменного свидетельства об аборигенах Сибири, почему-то не ссылаются на Соммье.
В таких случаях всегда начинает казаться, что именно в этом таинственном фолианте написано то, что не найдешь ни у кого другого. Привлекало еще и то, что автор был первым итальянцем на Полярном Урале. Но…
Случай помогает тем, кто ищет. Следы книги Соммье обнаружились совершенно неожиданно. Елена Александровна Селиванова-Городкова, вдова известного геоботаника Б.Н. Городкова, как-то в разговоре упомянула, что ее муж, Борис Николаевич, в голодные послереволюционные годы выменял на продукты у старого петроградского профессора увесистый том, и это был именно «Соммье». Интерес Городкова к книге понятен: он как раз собирался в экспедицию на Северный Урал и искал «ценные флористические и ботан и ко-географические» описания. Но позднее щедрой души человек Городков передал уникальную книгу в библиотеку Ботанического института, считая, что таким редким изданием должен пользоваться не только один он. А потом книга оказалась в библиотеке Академии наук. И вот я держу действительно увесистый том, волнуясь при мысли, что он единственный в нашей стране. Книга Стефана Соммье «Путешествие в Сибирь к остякам, самоедам, зириянам, татарам, киргизам и башкирам» издана Эрманном Лохером в Турине в 1885 году и действительно хорошо иллюстрирована репродукциями с картин тюменского художника М. Знаменского и фотографиями Е. Маззанти. Итальянский читатель из этой книги узнал много нового для себя и о сибирском Севере, и о Северном Урале. Однако во всем, что касается горной страны, итальянец обошелся цитатами: он ссылается на Регули, Кастрена, Гофмана, Шренка, Ковальского и практически не добавляет ничего нового от себя. Но, понимая, что открывает для своих земляков новую страну, он дает экономические справки, этнографические описания, исторические выкладки и даже метеорологические сводки.
Итак, ничего сенсационного «загадочный» Соммье не сообщает, однако значение его труда понятно — это еще одно свидетельство любознательного путешественника, расширявшего границы знаемого мира для европейцев.
Второй полярно-уральский француз, первый итальянец…
Рассказывая о дореволюционных «мелкокалиберных» экспедициях, мы должны рассказать о самом молодом исследователе Полярного Урала. Константин Михайлович Дерюгин остался в истории науки как замечательный организатор гидрологических исследований, преимущественно в северных и тихоокеанских морях нашей родины. А 19-летним студентом в 1897 году он отправился в свою первую экспедицию. Со своим спутником, однокурсником В. Држевецким, они добирались до Обдорска на пароходах. Исследования в окрестностях Обдорска не удовлетворили «экскурсантов», и они решили, пока позволяло время, сделать выезд к Полярному Уралу. Со средствами, чтобы нанять нужное количество нарт, у студентов, естественно, было туговато. Однако в Обдорске уже знали об исследователях, и на помощь им пришел мелкий рыбопромышленник И.А. Рочев, который, как писал Дерюгин, «интересуясь наукой вообще и нашей поездкой в частности», решил сопровождать «экскурсантов» на Урал. В чуме знакомого рочевского оленевода они оставили хлеб, и, как потом выяснилось, сделали это предусмотрительно.
Войдя в горы, исследователи совершили восхождение на вершину Сухар-Кеу. Удивительное сочетание дикости и красоты поразило их: «Дик и мрачен здесь Уральский хребет, — по свежим следам описывал свои впечатления молодой зоолог. — Даже среди лета нередко свирепствует снежный буран. Побелеет весь Урал, и тогда особенно хороши его вершины».
Однако к гостеприимным тундровикам «экскурсанты» вернулись лишь через сутки. Густейший туман, который падает здесь неожиданно, заставил их отсиживаться. Потому что, пробираясь в этой молочной белизне, можно было заплутать наверняка. Хозяева проявили гостеприимство и в том, что, учитывая скудные студенческие ресурсы, снарядили оленный караван, который потребовался на обратный путь. Выражая слова благодарности, Дерюгин все же не без юмора замечает, что в чуме их встретила «целая армия всевозможных паразитов, не признавших в нас гостей».
В результате студенческой экскурсии была собрана обильная коллекция, которая включала в себя полторы сотни образцов таежной, тундровой и горной фауны, значительный гербарий. В столице начинающим ученым в собранном материале помогли разобраться такие авторитеты, как академик Михаил Александрович Мензбир и орнитолог, будущий автор прославленной «Лесной газеты» Виталий Львович Бианки.
Хотя позднее Константин Михайлович в основном отдал себя изучению Ледовитого океана, полярная его страсть, надо полагать, зарождалась в этой «экскурсии». Полярно-уральская экспедиционная школа — отличный трамплин в дальнейших плодотворных исследованиях трудных районов планеты.

Благородство сомнительных проектов

Необходимость заставляет нас вернуться назад, чтобы вспомнить, как начиналось транспортное освоение Полярного Урала.
В 1809 году инженер-подполковник департамента водяных коммуникаций Иван Попов получил повышение в чине, стал полковником. Так были оценены его трехлетние экспедиционные работы, которые проводились в местах малодоступных и редкохоженых — на склонах Полярного Урала и по побережью Карского моря. Экспедицию эту по праву называют выдающейся, но о ней не вспоминали почти полтора столетия. Правда, современники инженера-подполковника еще изредка упоминали о нем. Кастрен писал: «Мы ехали по горной цепи, которую думают прорезать каналом… Если этот план когда-нибудь приведется в исполнение, то он неминуемо окажет величайшее влияние на культуру страны и на цивилизацию диких ее обитателей». Глухо, коротким примечанием упоминает об экспедиции Гофман. А дальше, если Попова и вспоминают, то примерно в таком виде: «какой-то полковник проводил какие-то изыскания для соединения Оби и Печоры». Объяснить это можно только тем, что все многочисленные документы с результатами исследований показались ненужными и пылились в архивном фонде канцелярии главного директора водяных коммуникаций, а затем попали в Российский государственный исторический архив. Здесь их «раскопал» известный советский историк Василий Пасецкий и восстановил историческую справедливость. О чем же свидетельствует дело № 63 первой описи 155-го фонда? Прежде всего о том, что наконец-то не отдельные энтузиасты, не рисковые промышленные люди, не фартовый народ — купцы заинтересовались дорогой через Полярный Урал, а само русское государство, поняв, что край может служить связующим звеном между Сибирью и Европой. Идея полярно-уральского «окна» из Сибири на Запад принадлежит замечательному государственному деятелю, дипломату, большому библиофилу, любителю изящных искусств и древностей, именем которого и по сей день называют музей, графу Николаю Петровичу Румянцеву. Его «иждивением», как выражались в те времена, было организовано первое русское кругосветное предприятие, еще одно кругосветное плавание он оплачивал из собственного кармана. Большого ума и широкого кругозора человек стоял у истока первой полярно-уральской государственной экспедиции. И конечно же, такой человек и помощников себе выбирал соответственно, понимая, что трудное дело испортить легче всего.
Лето в 1806 году ушло у Попова на исследование полуострова Ямал и побережья Карской губы. Зимой следующего года подполковник и его спутники приступили к исследованию бассейна Соби, поднявшись до ее верховьев, вышли на водораздел и увидели исток Усы. Идея соединения притоков двух великих рек: обского — Соби и печорского — Усы — завладела мыслями подполковника. Он вернулся в Обдорск, чтобы взять необходимое снаряжение для летней экспедиции, и уже в начале апреля был на Усе. По этой реке на рыбачьей лодке он поднимался столько, сколько позволяли течение и фарватер, затем проводники тянули лодки волоком через Елецкий проход, а спустились по Соби. В реляции Попова, направленной в департамент водяных коммуникаций коммерции министру Румянцеву, тон оптимистический: результаты изысканий «подают несомненную надежду к произведению оного пути, но не иначе как через постройку шлюзов, резервуаров, водоспусков». Еще один сезон подполковник потратил на изучение западного склона Полярного Урала, рек Печорского бассейна.
Попов не выдумывал ничего нового, он воспользовался опытом безымянных предшественников, которые перебирались из Усы по Ельцу и десятиверстному «наволоку» в Собь и Обь.
Однако проекты Попова не получили хода. Почему он остался в истории «каким-то» подполковником? Государственный канцлер (а Румянцев к тому времени, покинув департамент, стал председателем Государственного совета) ему покровительствовал. Но покровительство даже такого могущественного человека в чиновничьей России немногого стоило, когда дело касалось столь дерзновенных проектов. К тому же Бонапартовы маршалы уже истирали локтями карту Российского государства, а после Отечественной войны Румянцев вынужденно отошел отдел. Позже ни один российский государственный деятель словно не замечал на карте империи Полярного Урала. Но дело даже не в этом. Помещикам дальний край не сулил выгод, а маломощный российский промышленник был еще не в силах решать столь перспективные задачи. Так проект первого государственного предприятия на Полярном Урале ушел в архивное небытие.
Правда, трудами Попова заинтересовался геолог академик А.А. Кайзерлинг, который в 1843 году предпринял большую экспедицию в Печорский край. В архиве путей сообщения он нашел два поповских атласа с описями Усы и Соби. Масштаб атласов 50 сажен в дюйме потребовал некоторой корректировки, но они помогли в составлении карты Печорского края. Идея дорожного перехода через полярные горы не умерла.

…«Мысль, что я не найду удобного места для дороги, ложилась свинцом на мою душу. Так как это было уже не первое препятствие, встречаемое мною во время странствований по северу Сибири, то, хладнокровно сев на нарту, запряженную пятеркой лихих оленей, пустился в путь. Олени, как бы сочувствуя моему желанию достигнуть как можно скорее цели, помчали меня во весь дух, и через полчаса я был у подошвы Урала. Следуя долиной, заросшей небольшим лиственничным лесом, я выехал на площадку, по которой вилась речка, названная мною Лирой… Следуя прямо на запад, дошел я до двух небольших озер, из которых бежали в противоположные стороны маленькие ручьи, одни на запад, другие на восток».
Отрывок этот взят из книги, изданной в Санкт-Петербурге в 1858 году. Называется она «Северный полюс и земля Ялмал» и принадлежит перу Юрия Иннокентьевича Кушелевского. Книга известна, широко цитируется, однако ее, пожалуй, следует комментировать так же, как это сделал Семенкович с ла Мартиньеровым «Путешествием»: в ней слишком много лихих мыслей и выводов. Та же речка Лира, которую якобы поименовал Кушелевский, фигурирует уже у Гофмана под более точным названием Лире-Юган. Завороженный темпераментным рассказом автора «Земли Ялмал», современный исследователь Евгений Белодубровский («Уральский следопыт». 1979. № 11) приписывает ему подвиги, которые тот явно не совершал: «Он прошел Полярный Урал на оленях там, где никогда ранее не ступала нога исследователя. Путь этот — самый кратчайший, удобный, безопасный — был занесен затем на все карты того времени». Однако достаточно взглянуть в царский указ 1620 года (который инструктировал «поморских городов торговым людям ходити Печорой, Усой» и волоком через Урал и Собь — приток Оби), чтобы понять, что Кушелевский следовал путем, который русские люди торили уже два с половиной столетия.
Но Кушелевский, кажется, серьезно страдал манией первооткрывательства. С легкостью необыкновенной он выдвигал гипотезы, которые выказывали в нем наукообразное невежество. «Теплые западные ветры, дойдя до Урала, подымаются по означенной высоте его к вершинам, где находятся вечные снега, — создавал он свою «безукоризненную» версию формирования хребта, — там охлаждаются, делаются более упругими, сдавливаются текуче-жидкими слоями воздуха, потом, выбившись на восточную сторону Урала, как заряд из пушки, с необыкновенным стремлением, со свистом, шумом, грохотом падают с вершины Урала на долину». По мнению Кушелевского, именно эти ветры образовали Малый Урал, разрушив «плутонические породы» Большого. Из всех географических упражнений Кушелевского привлекательно, пожалуй, одно — в нем просвечивает поэтическая и образная сила:
«Голые скалы Большого Урала представляют назидательному геогносту старца — свидетеля всех катастроф мировоздания».
По сравнению с трудами экспедиции Гофмана книжка Кушелевского с ее легковесными наскоками в тех областях знаний, где автор был совершенно несведущ, — явный шаг назад. К тому же Юрий Иннокентьевич охотно пересказывал совершеннейшие небылицы о заклании старцев у ненцев и прелестных жертвах, приносимых гостю. Нелепицы эти оказались чрезвычайно живучи, и некоторые «знатоки» Севера пересказывают их и по сю пору.
В иллюстрированной книге есть портрет самого автора, слушающего хозяина в ненецком чуме. Благообразное лицо, высокий лоб с залысинами, аккуратная борода и усы, маленькие очки а-ля Грибоедов — внешность импозантного интеллигента, снисходительно внимающего северному «дикарю». Уж никак не подумаешь, что он может пылко врать и верить в эти враки, да простятся мне несолидные слова.
Что же привело этого человека, явно отвергающего «сухую существенность» реальности и предпочитающего ей пылкость своих фантазий, в столь далекий край? Кушелевский был доверенным лицом, а если проще — подрядчиком известного приверженца освоения Российского Севера М.К. Сидорова. Именно Кушелевскому поручил тот проложить трассу с Енисея на Печору, по которой можно было бы вывозить курейский графит с сидоровских приисков к морю и дальше в Европу. Сидоров, который сам много писал, ратуя и агитируя за освоение Севера, нигде не упоминает имени своего доверенного лица, который в течение трех сезонов занимался прокладкой этого пути. В чем тут дело? Разругались ли два северных патриота или произошло что-то еще? Думается, можно предположить, что Сидоров — человек «сухой существенности», человек дела, предприниматель — не был удовлетворен тем, как Кушелевский выполнял его поручения. Хотя от Кушелевского потребовалось немало личного мужества, предприимчивости, но своей бесшабашной неквалифицированностью он загубил дело. Это видно даже по тому, как работал Юрий Иннокентьевич на Полярном Урале. По его словам, он «изведал» пространство от реки Ляпы
до острова Вайгач, от шестьдесят второй параллели до семьдесят первой, то есть гораздо больше, чем сделали полтора десятка сотрудников Гофмана за три сезона. Видно, очень уж лихая пятерка оленей досталась сидоровскому приказчику. Кушелевский действительно нарисовал путь через Полярный Урал, но о его карте верно выразился чуть позже другой исследователь Севера С.А. Бутурлин: «Спеша по торговым делам, сколь-нибудь точной съемки Кушелевский не делал». Дорога через Полярный Урал существовала только в его необузданном воображении, Юрий Иннокентьевич явно торопил события этак на полсотни лет. Пожалуй, только одно не позволяет чрезмерно строго судить автора сомнительной книжки и сомнительных проектов — северные края России в те времена были столь необихожены, что он хотел хоть каким-нибудь способом пробудить интерес к путям сообщения между Сибирью и Европой. Это подтверждает книга и более авторитетного путешественника.
В Ленинграде напротив бывшего Кадетского корпуса стоит превосходный памятник — фигура человека на постаменте устремлена вперед, в невскую даль. Это — дань памяти первому русскому кругосветному мореплавателю адмиралу И.Ф. Крузенштерну. Пожалуй, в русской морской истории не найдется такой династии, которая столь много сделала для изучения планеты в России. Сын и внук кругосветного первопроходца свое внимание уделяли Северу.
Павел Иванович Крузенштерн-сын был одержим идеей соединения двух северов — европейского и сибирского — и свою энергию направил на изыскание пути через Полярный Урал.
Идея появилась у капитана первого ранга еще в 1853 году, когда он получил не очень грамотное письмо из далекой Ижмы. Тамошний обитатель Иосиф Артеев извещал Павла Ивановича, с которым познакомился на Печоре годом раньше, что благополучно перевез по полярно-уральским рекам в Обдорск полтораста пудов муки. Артеев прислал и карту своего маршрута: река Уса, ее приток Сартью, перевальные озера, река Пырьяга и Обь. Обстоятельный крестьянин присовокуплял к донесению, что реки в ту пору были полноводны. Вот тогда Крузенштерну и запала мысль исследовать местность, которая имеет все требуемые для «устройства водяного сообщения удобства». Однако началась Крымская кампания, потом другие хлопоты задерживали моряка, и лишь в 1874 году (Павел Иванович к этому времени стал вице-адмиралом) он собрался в любимый Печорский край. Но кроме сторонников северного маршрута у него оказалось немало противников — в частности, такой могущественный, как министр финансов. В средствах Крузенштерну было отказано, хотя комиссия Министерства путей сообщения о проекте составила «выгодное» впечатление. В дело вмешались могущественные знакомые вице-адмирала. Так неожиданно для себя Крузенштерн спустя два года получил
разрешение на вторую экспедицию. Не без труда вице-адмирал смог набрать несколько рабочих в немногочисленных тогда на Печоре деревеньках. Самым трудным оказался Большой порог на Сарт-Ю. «В этом месте река суживается до шести с четвертью саженей и течет между отвесными скалами, — описывал эпизод Крузенштерн в книге «Путешествия к Северному Уралу». — К несчастию, рабочие пренебрегали моими советами и, действуя по- своему «на авось», причинили нам немало вреда. В тот момент, когда лодка наша находилась в воротах, т. е. в самом узком, быстром месте, кормчий приказал травить правую бечеву. Нос лодки стал поперек течения — и лодку отбросило назад. Лодка наполнилась водою, и она не опрокинулась только потому, что привязанные к обоим бокам ее длинные шесты от чума — удержали ее».
Однако главные неприятности еще предстояли — Крузенштерн не смог найти проводника с оленями, который бы перевез экспедиционный груз через водораздел. «Пришлось покориться и отказаться от мысли пробираться далее к озерам и к устью притока Оби», — вынужден был констатировать руководитель. Он ограничился нивелировкой местности, которую провел исполнительный инженер Крус.
Собранная наспех экспедиция закончилась неудачно — путь, хотя бы до обских притоков, вице-адмиралу одолеть не привелось.
Современным историкам трудно установить точно, до каких озер дошла экспедиция — Хадатинских или Щучьинских. Сарт-Юганом ненцы называют реку Щучью, которая, как известно, и вытекает из озера Щучьего. Но на карте «Раздела вод между реками Сарт-Ю и Сарт-Юган», составленной с описи инженера Круса, из этого озера вытекает река Лонгот-Юган. Если же экспедиция добралась до озера Хадата-Юган-Лор, то из нее вытекает река Хадата. Еще одна загадка. Хотя к книге Крузенштерна приложены астрономические выводы долгот, однако даже по ним трудно определить место последней — самой восточной — стоянки экспедиции. Конечно, это нужно отнести не на счет недобросовестности инженера Круса, а на счет несовершенства приборов, которыми он пользовался, да еще в суматохе он потерял тетрадку, куда заносил данные первоначальных нивелировок.
И вот здесь начинается самое странное: сам руководитель экспедицию неудачной не считал, наоборот, предваряя книгу, писал: «Мысль, занимавшая меня 35 лет, соединить Сибирь с Европою посредством реки Печоры, наконец осуществилась». На каком же основании сделан этот вывод? Вот что пишет вице-адмирал:
«Дать точный, вполне определенный ответ на вопрос о судоходности Лонгот-Югана — я не могу, так как спуститься по ней по Оби мне не пришлось». Казалось бы, здесь маститому исследователю и поставить точку. Но он продолжает: «Следует прийти к заключению, что река Лонгот-Юган судоходна и может быть включена в систему водяного сообщения».
Даже не особо сведущий в вопросах водных коммуникаций человек поймет, что резюме Крузенштерна строится на весьма ненадежных и зыбких посылках.
Но на какие передержки не пойдешь, когда хочешь хоть как-то порадеть забытой северной стране!


Железнодорожный волок

В 1851 году задымил отечественный паровоз на первой железной дороге из Санкт-Петербурга в Москву. Может показаться странным — через каких-то четырнадцать лет появился проект прокладки железной колеи через Полярный Урал. Еще не были соединены надежным путем крупные центры империи, а уже в сферу транспортной новинки предлагалось вовлечь богом забытый край «ледяной пустыни». Пожалуй, на такие парадоксы, на такие проекты способны были только в России.
Может быть, самое интересное в проекте рельсового пути было то, что предполагалось устроить не ту железную дорогу, которую мы привыкли видеть, с паровозами, а… конку. Да, да, именно позабытую ныне конку, гибрид обыкновенной лошадиной телеги и железной колеи!
В 1865 году архангельский губернатор Гартинг получил докладную записку, автор которой предлагал:
«Нельзя отказаться от желания воспользоваться этим путем для Сибири… При возможности отпуска товаров чрез устье Печоры самые отдаленные пункты Сибири приблизятся к заграничным рынкам на три месяца, но для сего необходимо устроить путь на расстоянии 150 верст через Уральские горы, на пространстве от впадения реки Лемвы в реку Усу в Архангельской губернии до впадения реки Войкар в реку Обь — в Тобольской».
Автора докладной записки трудно заподозрить в прожектерстве, ведь он заработал миллионы на золоте Восточной Сибири. Это был видный промышленник, организатор многих арктических экспедиций Михаил Константинович Сидоров. Путь к богатствам Западной Сибири он намеревался осуществить в два этапа. На собственные средства хотел проложить обыкновенную дорогу, а потом, на паях, — и рельсовый путь. От казны предприимчивый миллионщик просил разрешения «при проведении дороги встречающиеся леса вырубить, а при устройстве оной пользоваться бесплатно лесом и всеми необходимыми материалами, как для сооружения оной, так и для других строений и зданий». Архангельский губернатор оказался человеком мыслящим перспективно и поддержал сидоровский проект, ходатайствовал перед министром государственных имуществ. Министр посчитал сидоровское начинание полезным, министерским рескриптом Сидорову бесплатно выделялись территории под трассу дороги, казенные леса из государственных «дач».
Через некоторое время и министр путей сообщения высказал свое одобрение. Подбодренный правительственными заявлениями, Сидоров в течение трех лет «сделал новые исследования и подробный обзор означенного волока через Уральские горы по всему их направлению». Сидоров деятельно занялся осуществлением проекта железоконной дороги. Дважды — в 1864 и в 1869 годах — он лично обозревал будущую трассу. В 1869 году, когда уже были проделаны изыскания с помощью землемеров и ученых-межевщиков, он снова, «обозрев лично означенную проектируемую линию», остался ею вполне удовлетворенным и принялся за организацию «компании для устройства на означенном пространстве рельсового пути». Однако не все чиновники казенных ведомств были столь похвально покладисты, как архангельский губернатор и два министра. Позднее сидоровский проект утонул — рассказывать об этом долго и печально — в канцелярской волоките, а сам Сидоров завершал жизнь разоренным.
Царские чиновники хладнокровно отвечали на жалобы вымирающих «инородцев»: «Если и умрете с голоду, то у государя и без вас довольно народа».
В декабре 1880 года в Петербурге вышла брошюра «Проект соединения реки Оби железною дорогою с Хайпудырскою губою Северного океана». Автором брошюры был предприниматель А. Голохвастов. Его железнодорожный «волок», который бы соединил низовья Оби и Баренцево море, позволял обойтись без транзита вокруг полуострова Ямал. Автор проекта так формулировал выгоды своего предложения: «Путь из Западной Сибири сократится на 2000 верст, причем избегается самая опасная часть теперешнего пути — именно обход полуострова Ямал. Продолжительность навигации увеличивается с двух на пять и даже на шесть месяцев».
Неизбежно возникает закономерный вопрос: на основании каких исследовательских данных предлагал отважный предприниматель свой заманчивый проект? Оказывается, сам он в тех местах не бывал, а специальных изысканий под проект никто не проводил.
Как здесь не согласиться с критиком проекта, известным полярным гидрографом А.И. Варнеком: «Надо удивляться: у нас так скупятся на деньги, а на безнадежную Хайбудырскую (Хайпудырскую. — А.О.) губу г. Голохвастов израсходовал несколько десятков тысяч рублей. Скупятся, скупятся — по незнанию своего отечества, — тряхнут и неудачно».
Но залихватская идея, несмотря на свою отчаянную неосновательность, положила начало дискуссии, которая разгорелась в русской печати и в конечном счете привела на Полярный Урал железнодорожных специалистов.
Летом и осенью 1900 года в полярно-уральских горах от Обдорска до Медынского заворота на баренцевоморском берегу работала изыскательская экспедиция инженера П.Э. фон Гетте. Ее результатом стало выбранное направление пути. Восточная станция планировалась у впадения Соби в Большую Обь (на месте нынешнего рыболовецкого поселка Катравож), дальше колее предстояло следовать по Елецкому водоразделу до Медынского заворота, где намечалась станция — порт. Руководитель экспедиции считал, что сооружение этой дороги «не будет связано с какими- либо особыми затруднениями». В отчете он перечислял достоинства маршрута: горные проходы технически вполне преодолимы, не нужно много искусственных сооружений, строительные материалы есть и на месте обойдутся они сравнительно недорого. Учел Гетте и экономические факторы: так как пассажиров в этом малолюдном краю не предвиделось, можно было обойтись без сооружения вокзалов, а технологические объекты строить, обходясь минимумом. В техническом обосновании, как мы бы выразились сегодня, были определены и цифры чистого дохода. На каждую стальную версту он составлял 4410 рублей, а так как длина маршрута предполагалась в 380 верст, весь доход превышал полтора миллиона. Каждый акционер мог рассчитывать почти на пятипроцентную прибыль.
Главные трудности, по мнению Гетте, состояли в другом. На конечных пунктах маршрута, по его предложению, следовало провести гидротехнические работы, чтобы в устье Соби создать надежный речной причал, а у Медынского заворота — морской порт, в который могли бы заходить суда из европейских городов. Для железнодорожных рабочих и обслуживающего персонала необходимо было строить крупные поселки с таможней. Для складирования сибирского зерна требовались элеваторы с электростанциями. Гетте считал необходимым «устройство воздушного телеграфа, который бы соединил станцию Собь с Белогорьем и Тобольском», вывел ее на сеть русских и заграничных телеграфных линий. В накладные расходы заносилось приобретение землесосов, барж, теплоходов и даже ледоколов. Тщательно подсчитанные расходы в тогдашних ценах составили серьезную сумму — 32 миллиона рублей. Но акционеры все равно оставались в солидном выигрыше.
Все эти радужные перспективы вызывали, конечно, некоторую долю сомнения. Но каждый даже не проект, а прожект, самого авантюрного пошиба, находил сторонников: действительно, сибирская экономика глохла без выходов к рынкам. Вдохновенно потрудился инженер фон Гетте: он представил правлению акционерного общества технические изыскания, экономическое обоснование, были представлены финансовые результаты и даже ведомость пошлин, от которых «высочайше» должно было быть освобождено общество. Однако ни один рельс, ни одна шпала на этой трассе так и не были уложены. Почему же? Документов не сохранилось. И это понятно: большие проекты с большой помпой выходят в свет, но бывают похоронены очень тихо.
Следующий проект железнодорожного штурма Полярного Урала принадлежит замечательному русскому художнику, смелому и отважному арктическому мореплавателю Александру Борисову. Поплавав по студеным морям, Борисов пришел к выводу, что Северный морской путь, на который возлагали надежды многие сибирские патриоты, — трасса ненадежная. Думается, что в эпоху, когда не было таких атомных ледовых исполинов, как «Сибирь» и «Арктика», в этом мнении имелась доля истины. Все свои надежды на развитие Севера Александр Алексеевич связал с проектом Великого Северного пути. Путь этот им мыслился железнодорожным, он должен был пересекать пространства государства почти по линии Полярного круга. Поначалу борисовские прикидки были скромными, о трассе с титулом «Великая» он еще не говорил. Неизвестно, по какой причине, но о своем проекте Борисов решил заявить анонимно, точнее — с помощью корреспондента немецкой газеты «Берлинер тагеблат». Ее собкор в Петербурге передал сенсационную новость: «Русские проектируют железную дорогу Обь — Архангельск!». Трасса должна была соединить Архангельский торговый порт с причалами на Нижней Оби. Это уже был не просто железнодорожный «волок» от речного причала к морскому, как в изысканиях Гетте, а самостоятельная магистраль.
Получив международное паблисити, Борисов раскрыл свои карты и бросился в атаку на безынициативное путейское министерство. Страстность его выступлений, устных и газетных, надо отдать должное, если не сразу обернулась какими-то реальными делами, то заставила русское общественное мнение обратить внимание на дремлющий Север. Специалисты МПС начали деловые обсуждения борисовских проектов.
Но Борисов получал тумаки не только от ретроградов и рутинеров железнодорожного ведомства. Он почему-то считал, что его идея будет особо привлекательной, если дискредитировать Северный морской путь, и с энергией, достойной лучшего применения, занимался этим.
В феврале 1919 года Совнарком на заседании, где председательствовал В.И. Ленин, обсуждал общие положения концессии на постройку железной дороги Обь — Котлас — Сорока, которую настойчивый Борисов предлагал совместно с норвежским банкиром из Лондона Эдвардом Генневиком. Первый пункт постановления СНК по этому вопросу гласил: «Признать направление линии железной дороги и общий план постройки приемлемым».
Однако Гражданская война и послевоенная разруха помешали осуществлению этого намерения. Борисов вернулся к своему проекту Великого Северного пути (ВСП) в 1928 году, посчитав, что время настало. Он нашел верного союзника в лице профессора
В.М. Воблого, и, заручившись поддержкой таких видных деятелей, как И.И. Скворцов-Степанов, И.М. Гронский, они совместно выступили в газете «Известия ЦИК СССР и ВЦИК» с серией дискуссионных статей о Великом Северном пути, который, по их мысли, должен был соединить два океана: Атлантический — через Ленинград, Северный Ледовитый — через Архангельск, и выйти к Тихому. Борисов писал об этом пути:
«Правильный и верный путь для развития и благосостояния Сибири и вообще нашего Союза, путь не гадательный, надежный, это — путь только железных дорог».
Ему вторил энтузиаст-профессор:
«Противодействие рутинеров — не преграда Великому Северному пути, пионерному делу в исторически неизбежной программе».
В Москве на Ильинке была создана Комиссия содействия сооружению Великого Северного пути, которую возглавлял «высокий худой человек с острыми чертами лица, необыкновенно напоминавший Дон-Кихота», профессор Воблый. Однако у комиссии был серьезный оппонент — Главсевморпуть. Накал дискуссии можно проследить по газетным заголовкам. «Магистраль трех океанов», «Магистраль семи морей», «Ясная и грандиозная перспектива» — это, конечно же, сторонники ВСП. «Заговор прожектеров», «Художества художника Борисова», «Какой путь?», «Великий Северный путь и вредительские взгляды» — не стеснялись в выражениях оппоненты, приверженцы морского пути.
С высоты сегодняшнего дня нам трудно понять этот накал страстей. Северный морской путь — национальная транспортная магистраль. Воплощается в жизнь, начатый с востока БАМом, и проект железнодорожного пути, очень близкий идее Великого Северного.
Наверное, то время действительно было слишком категоричным.
А железная дорога через Полярный Урал прошла сразу после Второй мировой войны. Как ни парадоксально, инициаторами выступили бывшие противники. Главсевморпуть еще в 1943 году начал обосновывать идею прокладки дороги от Воркуты с выходом на Обь. Сначала решено было проложить пятисоткилометровую магистраль к Мысу Каменному в Обской губе. Были начаты изыскательские и проектные работы. Одновременно к Мысу Каменному стали подходить суда со строителями и оборудованием. Однако первые же изыскания доказали, что сооружение трассы до этого пункта экономически малоэффективно. В 1947 году было решено, что трасса от станции Чум пойдет в направлении поселка Лабытнанги.

Трофеи научной охоты

«Эта экспедиция дала мне очень много. Это было мое первое экспедиционное крещение, оно послужило выработке серьезного характера». Так тридцать лет спустя вспоминал о своем уральском путешествии выдающийся советский естествоиспытатель Владимир Николаевич Сукачев. За свою большую (шесть с половиной десятилетий) жизнь в науке ему пришлось путешествовать в Приангарье, по Северному Казахстану и Южному Уралу, в Семиречье и Донбассе, по берегам Байкала, он изучал природу Китая и Индии, но именно полярно-уральской экспедиции отдавал предпочтение.
Перечисление заслуг и титулов этого ученого заняло бы не одну страницу. Он избирался президентом Ботанического общества и старейшего в стране Московского общества испытателей природы, почетным председателем ВГО, ему присвоено звание Героя Социалистического труда, неутомимый путешественник награжден золотыми медалями Географического общества. Как отмечают биографы, работы Сукачева «начинают новые разделы науки, как, например: болотоведение, палеоботаника четвертичного периода, фитоценология и типология леса, селекция древесных растений».
В начале 1909 года к Сукачеву обратился академик Н.П. Бородин. Он сообщил, что Академия наук принимает участие в снаряжении экспедиции на Полярный Урал и ей нужен ботаник. Владимиру Николаевичу шел двадцать девятый год, но и тогда это был уже сложившийся ученый. На XII съезде русских естествоиспытателей и врачей он обосновал основные положения фитоценологии — особого направления в геоботанике.
Экспедиция оказалась комплексной: плечом к плечу трудились биолог, геолог, этнограф, топограф, зоолог и агроном. Владимира Николаевича называют отцом отечественной биоценологии — предшественницы популярной ныне экологии. Биоценология родилась на стыке нескольких отраслей знаний, и, надо полагать, сотрудничество с представителями смежных наук стало для Сукачева тем первым плодотворным импульсом, который заставил его взглянуть на природу более общо, комплексно.
Такая комплексность нравилась не всем ученым. Об этом свидетельствует речь руководителя экспедиции геолога Баклунда. В своем отчете на заседании физико-математического отделения Академии наук он говорил:
— Кому приходилось принимать участие в экспедиции, состоящей из целого ряда натуралистов по различным специальностям, тот, может быть, имеет представление, на какие компромиссы должны соглашаться отдельные специалисты, чтобы не страдало общее дело экспедиции.
А начиналось это научное предприятие с затеи двух русских капиталистов, молодых людей, которые долго прожигали жизнь в Париже, это им прискучило, и они захотели чего-нибудь новенького, поострее, поэкстравагантнее, скажем, какой-то необычной охоты. Братьев-чаеторговцев Николая и Григория Кузнецовых нахоженные угодья не устраивали. Хотелось особо экзотического, поближе к полярным волкам и белым медведям. Свой выбор они остановили на Полярном Урале. Об их затее узнал доктор Михаил Григорьевич Мамуровский, активный деятель Географического общества. Он предложил богатым следопытам прихватить с собой нескольких исследователей.
Чаеторговцы, не лишенные некоторой склонности к благотворительности, откликнулись на просьбу. Энергичный доктор развил бурную деятельность. Военное ведомство выделило в распоряжение «охотничьей» экспедиции коллежского советника топографа Н.А. Григорьева, горный институт — студента В.Г. Мухина, Московский университет в качестве коллектора по этнографии отрядил студента Д.Т. Яновича. Зоологию представлял Ф.А. Зайцев, а в Тюмени к экспедиции присоединился «ученый агроном», специалист по беспозвоночным животным Джемс Вардроппер.
Но тут неожиданно разразился гром: тяжело заболел и слег инициатор экспедиции доктор Мамуровский. Предприятие повисло в воздухе — благотворительность благотворительностью, но ждать братья-чаеторговцы не хотели, их егерский отряд уже был готов. По совету директора Российского Геолкома академика Ф.Н. Чернышева на замену пригласили магистранта Петербургского университета Хельге Гётрика Баклунда. Хельге Гётрик (в России он, впрочем, известен как Олег Оскарович) был сыном директора Пулковской обсерватории академика О.А. Баклунда. Баклунд-сын, не-. смотря на свою молодость, уже побывал на Таймыре, Шпицбергене и в других арктических краях. Олег Оскарович не колеблясь согласился — он специализировался в тектонике и петрографии, а Полярный Урал в этом отношении все еще представлял белое пятно. Вырабатывая маршрут экспедиции, он убедил всех, что нужно исследовать восточный, малоизученный склон. Сыграло роль и то, что Баклунд не хотел идти по следам Гофмана.
Так, задуманная как «охотничья», экспедиция превращалась в крупное предприятие со сложным комплексом задач. Кажется, нетерпеливым братьям Кузнецовым льстило то почтение, которым их окружали маститые ученые, люди, влиятельные в высших сферах. Они не скупились на расходы — все снаряжение закупалось на их деньги. Более того, позднее в отчете Баклунд писал:
«Они позаботились и о дальнейшей судьбе коллекции и материала наблюдений, обеспечив издание научных результатов экспедиции».
Среди московских купцов встречались широкие натуры, но в том случае, наверное, следует предположить если не корысть, то расчет — научное предприятие обеспечивало хорошую рекламу.
Подготовкой на месте занимался тюменский агроном Вардроппер. Он нанял два оленных каравана и договорился с двумя обдорскими торговцами об организации складов провизии — в верховьях рек Щучья и Кара.
В конце мая 1909 года пароход «Ангара» доставил охотников и ученых из Обдорска к устью Соби, куда через день подошли и каюры-ханты с восемью десятками законтрактованных оленей. Обоз получился внушительный. Подводчики шли, как древние патриархи, с многочисленными домочадцами, а следом за научным аргишем следовало их стадо в полторы тысячи оленей. О длинных переходах с таким обозом не могло идти и речи. На первой же стоянке начались распри с каюрами — оленьих погонщиков возмущало то, что везут они несерьезный груз — «камни», «землю» и «сено». Баклунд сразу составил о своих провожатых невыгодное мнение. Вообще с проводниками экспедиции явно не повезло. Толмач Василий Конев столь обильно угостился на прощание, что никак не мог прийти в себя, истребляя экспедиционные и личные запасы спиртного, так что уже с третьей стоянки Баклунд отправил его назад. Главным подводчиком был Матвей Григорьевич Кондыгин, по прозвищу Наука, голубоглазый ханты, который даже в морозную погоду ходил с непокрытой головой. Первым помощником Науки служил Толя, как именовали высокого старика с голым и тоже непокрытым черепом. Баклунд рисует его оригинальный портрет: жидкая, клочьями борода, слезящиеся водяно-прозрачные глаза, стремительные движения, зычный голос. Дорогу проводники знали, в общем, неплохо, но, кажется, совсем не понимали задач путешественников. На стоянках они подолгу собирались, препирались, паниковали, требовали возвращения в Обдорск: не хотели везти «сор», оставляли на стоянках анасы — нарты с экспедиционным грузом. Оленный караван — это жизнь экспедиции, ее успех. Отчет же пестрит такими заметками: «Наука категорически отказывается в какой-либо форме исполнять принятые на себя обязательства», «День почти целиком ушел на переговоры с Толей», «Толя стал выражать сомнения по поводу правильного толкования контракта и требовать возвращения в Обдорск».
Да, далековато этим упрямцам до Дерсу Узала. Когда исчерпывались логические аргументы, в ход пускался последний: классный топограф Григорьев носил форменную фуражку своего несколько фантастически звучащего ведомства — управления триангуляции западного пространства — и тужурку на пуговицах с орлами — для тундровиков показатель высшей власти.
При переправе через реку Хадату олень-вожак бросился вплавь в самом неподходящем месте: отвесные берега обледенели, а течение было стремительным. Стадо, как всегда, бросилось за вожаком, слабые важенки и телята не могли выкарабкаться на противоположный берег, их несло по течению и било о камни. Многие погибли, многие поломали ноги, и их пришлось забить. Толя разразился «невиданным доселе ревом», грозно махал пастушеским хореем, но, пожалуй, неумолчным криком он хотел прикрыть свою ошибку: стадные привычки оленей мог знать и менее опытный проводник.
На реке Щучьей, где предположительно находился первый магазин продовольствия, путешественники склада не обнаружили. Это насторожило их и заставило пересмотреть намеченный план. Первоначально они намеревались разбиться на два отряда, чтобы один двинулся на запад к Каре, а другой — на север к Минисею. Но если не обнаружен первый магазин, то где гарантия, что второй доставлен на место? Хотя после хадатинской трагедии рацион путешественников пополнился свежей олениной, припасов было в обрез, поэтому и приняли решение не искушать судьбу.
Пройдя долинами Соби и Лонгот-Югана, притоками Усы и Щучьей, путешественники вышли на саму Щучью и увидели озеро Большое Щучье. По складу скандинавского характера Баклунд был суховатым, сдержанным на выражение чувств. В описании же Щучьего он просто не мог сдержаться:
«Вид, открывающийся из лагеря на запад, поражал своей красотой альпийского характера».
Конечная цель уже была видна невооруженным глазом. У истока Байдараты Баклунд поднялся на полукилометровую вершину и оттуда «при исключительно прозрачном воздухе видел ее устье и море (юго-западный угол Байдарацкой губы) с противоположным берегом Ямала, поднятым миражом».
Здесь, на Саурейском плато, путешественники наконец-то увидели чумы кочующих ханты и коми. Надо ли говорить, как обрадовались этой встрече исследователи, которых безлюдье и одиночество, конечно же, угнетали.
Баклунд решил опробовать ту новинку, которую при переправах оберегали, как самый драгоценный груз. В распоряжении экспедиции имелся кинематографический аппарат. Он впервые застрекотал, когда экспедиционный обоз штурмовал реку Хууту, «была снята живописная и оригинальная переправа через быстротекущую реку, длинные анасы с грузом экспедиции потянулись уже вверх по снежному пятну, а затем по болотистой луговой седловине противоположного берега». Аппарат доставали еще два раза, последний — когда охотники у горы Минисей повернули назад, а
исследователи продолжили путь дальше. Аппарат принадлежал честолюбивым братьям, которые запечатлели себя для истории в столь экзотическом крае.
Вот бы разыскать эту уникальную пленку, где Полярный Урал впервые выступил в роли кинообъекта!
Выход к Каре был отмечен тревожным обстоятельством: проводники от кочующих пастухов узнали, что в этих местах начался падеж оленей. Случайно или закономерно, но все большие экспедиции на Полярный Урал страдали от мора оленей. Спутникам Баклунда тоже привелось увидеть, как олени становятся беспокойными, много пьют и со вздутым животом падают и бьются в предсмертных конвульсиях. Но благодаря осторожности Науки большого падежа удалось избежать.
Вскоре среди горных вершин показалась снежная седловина священной горы остяков — Минисей. Экспедиционный этнограф Янович приободрился, до сих пор маршрут не предоставлял ему занятий по специальности, у ритуальной горы он надеялся найти интересные экспонаты. Но проводники, недовольно воспринимавшие его любопытство, успели предупредить сородичей, и те спрятали наиболее ценные предметы религиозного культа. Янович обнаружил в горных расселинах несколько потрескавшихся деревянных божков-сядаев, ветхих шайтанчиков. Разочаровал студента- этнографа и обряд жертвоприношения. Один из каюров принес жертву горным духам, заколов молодого оленя. В чем состоял смысл жертвоприношения, начинающий этнограф уловить не смог: оленью тушу тотчас же с замечательной быстротой освежевали.
— Если следовать их логике, — пошутил Баклунд, — то я приношу жертву богу всякий раз, выходя из мясной лавки.
Вообще-то доброжелательно характеризуя всех участников экспедиции, Баклунд о Яновиче отзывается не вполне одобрительно: обширное кладбище на Халаспугоре «носило некрасивые и слишком откровенные следы недавнего посещения коллектора этнографических редкостей». Видимо, молодому этнографу в его щепетильном деле не хватало такта, и он заработал славу кладбищенского мародера.
У Минисея сделали большой привал — пять дней дали на отдых измученным оленям. Разочарованные Кузнецовы с охотниками и егерями, а также почти безработный Янович двинулись назад, на прощанье «кинематографируя» тех, кто уходил на север. Ученые не очень жаловали охотников. Бесталанным прожигателям жизни, дельцам от чайного бизнеса явно не хватало культуры, и прощались с меценатами, по свидетельству Сукачева, «с удовольствием».
Падеж оленей, все чаще попадавшие трупы животных нагнали на Науку и Толю страху, они с испугу не признали Кары, на берег которой вышли. До морского побережья оставалось около двух десятков верст, когда каюры наотрез отказались двигаться дальше.
То, что могло стать для экспедиции трагедией, послужило благом. У путешественников неожиданно оказалось много добровольных помощников среди коми и ненцев. Особо старался бывший солдат-преображенец, представительный мужчина действительно гвардейского сложения Полиевкт Иванович Чупров. Полуш — как все его величали — пользовался большим авторитетом среди тундровиков, хорошо знал местные обычаи. Он собрал большой совет окрестных оленеводов, на котором лились потоки чая и было выработано решение, что назад экспедиция будет возвращаться подставами, меняя оленей на каждой новой остановке. Ненцы слово держали. Когда же случались какие-то затруднения с транспортом, на экспедиционной стоянке незамедлительно появлялся расторопный Полуш.
На конечном этапе пути произошли два события. Кара едва не стала последним прибежищем для руководителя экспедиции. На парусиновой лодке Баклунд спускался по этой быстрой реке. Живописные берега ее представляли настоящее ущелье, в обнажениях хорошо различались горные породы. Засмотревшись на эту геологическую картину, Баклунд не заметил, как река все более ускоряла течение, на середине ее стали попадаться валуны, за которыми следовали стремительные быстрины. Только взволнованный крик случайно оказавшихся здесь жен пастухов заставил его причалить к берегу. Женщины не знали русского языка и усердно махали руками, показывая вниз по течению. Пройдя берегом, Баклунд ужаснулся — недалеко от места его швартовки с четырехметровой высоты падал водопад. Парусиновую лодку здесь не спасло бы даже чудо…
Второй случай был более приятным.
На одной из стоянок на побережье в лагере появился старик-ненец. Он назвался Нондей, сыном Васяды, и добровольно предложил свои услуги. Как оказалось, его отец служил проводником в экспедиции Гофмана. В подтверждение своих слов старик из недр первобытного кожаного бумажника, обернутого платком, вытащил благодарственную за оказанные услуги грамоту Географического общества, на которой можно было разобрать подписи маститых деятелей: Бэра, Гельмерсена, Литке. Нондя, его братья Арап и Етана Лаптандеры оказались толковыми проводниками. Етана, как выяснилось, кочевал по Мало- земельской тундре, знал Канинскую, бывал на Соловецких островах, хорошо разбирался в топографии полуострова Ямал. Когда геодезист Григорьев показал ему карту, Етана живо объяснил, как вытянут по меридиану полуостров Ямал, как он примыкает к Байдарацкой губе и где искать остров Белый. Расставание с этими каюрами, по словам Баклунда, было «трогательным» и затянулось на всю ночь. Вторая часть путешествия позволила исследователям поверить в то, что в тундре можно найти надежных проводников.
Часто проскальзывают в баклундовском отчете фамилии рабочих, которых он нанял в Обдорске, — коми Бабикова и Рочева, грамотного русского парня Плеханова. Обдоряне делили со столичными учеными все экспедиционные тяготы, выказали себя расторопными, не терялись в трудных ситуациях. Заниматься им приходилось делами не из легких. В тундре олени часто проваливались по брюхо в жидкую грязь, рабочие лезли в холодную жижу, вытаскивая измученных животных. После трудного маршрута им полагалось найти топливо, успеть приготовить пищу, сделать массу дел.
По морскому побережью экспедиция от устья Кары вышла в бассейн Байдараты и отсюда начала путь назад. Начиналось осеннее половодье, и небольшие речушки, которые летом выглядели скромно, превращались в стремительные водные потоки. В научной амуниции ученых имелся плот на резиновых подушках. Путешественники применили его при форсировании Байдараты. На резиновые надувные мешки укладывались связанные шесты от чума, держал такой корабль четырех человек. Хотя уже стоял сентябрь, путешественники в последний раз выкупались в Щучьей. На Оби ученых дожидались паровой катер «Аркадий» и петербургский коллега — в будущем выдающийся антрополог Сергей Александрович Руденко. Столицу нижнего Поиобья экспедиция покидала в последний день сентября.
Пока «Тобольск» неспешно поднимался против течения, можно подвести первоначальные итоги. В Академию наук Баклунд сообщал:
«В зоологическом отношении Полярный Урал до сих пор не был исследован, особенно что касается беспозвоночной фауны, по которой экспедиция собрала богатый материал. Ботанико-географические исследования значительно дополнили существующие списки, и весьма ценные указания дают исследования по истории развития флоры. На колебания уровня вечной мерзлоты в связи с характером растительного покрова и с распределением различных почв было обращено особое внимание. По части динамической геологии удалось найти доказательства мощного прежнего оледенения Полярного Урала».
Вот что дала экстравагантная «охотничья экспедиция», на которую разорились кутилы Кузнецовы. В конечном счете для науки «охота» оказалась весьма удачной.
Баклунд же почти сразу после Полярного Урала, обобщив свои исследования, уехал в латиноамериканские Анды и больше в Россию, хотя сохранял лояльность к новой власти, не возвращался — работал у себя на родине, в Швеции. Судьба свела его с Сукачевым в 1950 году в родной для Хельге Гётрика Упсале на VIII Международном ботаническом конгрессе. Надо полагать, им было о чем поговорить и повспоминать.
…Секретарь управления триангуляции западного пространства, коллежский советник и классный топограф Григорьев работал прилежно. Карта, составленная им, «десять верст в дюйме», и приложенная к Баклундову отчету, очень верна и не особо разнится с современными. Но целые квадраты на ней пусты, просто — чистое пространство, на котором нет ни одного штриха, черточки, никакой привязки. Это и есть те самые пресловутые белые пятна. Существует выражение «стирать белые пятна». Выражение это неверно по сути — как можно стирать там, где ничего нет? Исследователи не стирали, а как раз заполняли эти белые пятна, заполняли той информацией, которая добывалась ими с такими трудами.
А карта Григорьева — последней крупной предреволюционной экспедиции — показывала, что за два с половиной века русские исследователи сделали много, но преуспели далеко не во всем, оставив исследователям в здешних краях много белых пятен.


Первая советская

Наверное, надо считать закономерным, что среди организаторов первой советской экспедиции к северным отрогам поясного «Камня» было такое учреждение, как Уралплан. Изучение далекого края советская власть сразу ставила на плановую основу, и комплексная экспедиция, сформированная Российской Академией наук, имела и чисто практические задачи.
Выбор руководителя экспедиции вряд ли случаен — Борис Николаевич Городков к тому времени исходил уже не одну сотню таежных и тундровых верст. Большей частью его маршруты пролегли по малодоступным местам северной Сибири. Но уже тогда Борис Николаевич много внимания уделял Уралу. Еще в 1915 году он предпринял путешествие по Северной Сосьве и Ляпину. Уралплановскую экспедицию Городков возглавил, «заинтересовавшись своеобразием природных условий и огромными неосвоенными ресурсами» края.
Рассказывая о полезных ископаемых Восточного Зауралья в «Химико-техническом сборнике», он как бы предсказывал эту свою экспедицию:
«Неблагоприятные сведения о рудоносности Северного Урала, вероятно, окажутся преувеличенными после новых исследований, которых до сих пор в этом крае было немного».
В отличие от кратковременных дореволюционных экспедиций, эта была рассчитана на целых пять лет. Удивительно, как явно неопытная еще власть основательно бралась за дело!
Состав участников на протяжение пяти сезонов менялся: единственно постоянным оставался лишь один — геолог Александр Николаевич Алешков. Он начинал в 1924 году простым коллектором, будучи еще студентом горного института, а в сезоны 1927-го и 1928-го, став к тому времени аспирантом Ленинградского госуниверситета, возглавил экспедицию.
Тот, кому приходилось бывать во Всесоюзном геологическом институте в Ленинграде, наверняка обратил внимание на великолепную друзу горного хрусталя: на вид эта глыба весит не меньше тонны. Доставил ее в невскую столицу Алешков. Невольно удивишься, как мог он — кроме лошадок, другого транспорта в экспедиции не было — вывезти этот хрустальный монумент из мест, где и с простым вьюком лошадь пробирается с трудом. Друза чуть меньшего масштаба стоит в вестибюле ИГЕМа — Института геологии рудных месторождений, петрографии, минералогии и геохимии, где в Старомонетном московском переулке в последние годы своей жизни работал Алешков.
С его именем связано немало открытий на Северном Урале, сезон 1927 года ознаменовался, пожалуй, крупнейшим географическим уральским открытием двадцатого столетия — на карту под названиями «Кряж Исследователей Северного Урала XIX века» и «Народо-Итьинский хребет» были нанесены два неизвестных науке массива.
Геологические воззрения ученого вызывали противоречивые оценки. Позднее профессор Н.А. Сирин находил в его работах «исключительно своеобразную трактовку некоторых вопросов геологии и петрологии», предъявлял и более серьезные претензии: «Обилие общих рассуждений, недостаточно обоснованных фактическим материалом, что придает его работам крайне субъективный характер».
В то же время учитель Алешкова известный геолог академик Ф.Ю. Левинсон-Лессинг писал об оригинальности взглядов молодого исследователя, но уже со знаком «плюс»: «Эта работа должна появиться в печати, а его новаторские взгляды, таким образом, сделаются предметом широкого обсуждения».
Надо отдать должное дипломатичности, с которой вел защиту ученика маститый ученый, явно не во всем соглашавшийся с новатором, но веривший, что оригинальность взглядов всегда приносит пользу.
Однако не всегда столь деликатный подход вызывали работы Алешкова. Но он смело бросался в дискуссии даже с авторитетами, в ответ получая выговоры: «Алешков строит здания на песке».
Наверное, Александр Николаевич в этом был грешен. В его сугубо специальных работах нередки поэтические пассажи:
«Величественное зрелище представляет Войкар-Сыньинский массив в ясный, солнечный летний день… Впечатление грандиозности и могущественности единого, целого и монолитного тела совершенно исключительно и несравнимо ни с одним из других углов Уральского хребта».
Алешков в научных статьях не забывал упоминать о тех переменах, которые пришли в приуральские села. «Законсервированный со времен Меншикова Березов украсился аэродромом на берегу Вогулки и гостиницей для воздушных пассажиров, к пароходной пристани прибавился пирс рыбтреста».
В среде специалистов-профессионалов уже тогда считалось неприличным писать о таких вещах и таким языком. Алешков получил выволочку от академика А.Н. Заварицкого, который его работы называл «произведениями, которые касаются естественно-исторических предметов, но подходят к ним с методом, чуждым наукам естественно-историческим».
Конечно, в науке особенно ценны положительные результаты, но, может быть, это единственная область человеческой деятельности, где ошибки столь же плодотворны. Наверное, Алешков заблуждался, но своими заблуждениями он у других вызывал приливы такой научной энергии, которая и приводит к истине.
Позднее он неоднократно возвращался на Полярный, так полюбившийся ему Урал — возглавлял кварцевую экспедицию Академии наук, полевые работы Уральской ледниковой экспедиции, созданной комитетом по проведению II Международного полярного года.
Есть на Полярном Урале ледник Алешкова. На географические карты случайные имена попадают редко.
Первый геолог экспедиции, работавший в сезон 1924 года, Нестор Алексеевич Кулик (брат известного исследователя «Тунгусского чуда») на Полярном Урале не был новичком. В 1913 году он первым нанес на геологическую карту Войкар-Сыньинский массив. На основе северных наблюдений Кулик написал статью «О северном постплиоцене». Она вызвала бурную полемику. Экспедиции Уралплана явно везло на геологов полемического темперамента. Или, может, Полярный Урал заставлял взглянуть на какие- то устоявшиеся геологические представления по-новому?
С первой советской экспедиции связано начало деятельности выдающегося советского географа Виктора Борисовича Сочавы. Позднее, работая в академическом Ботаническом институте, заведуя сектором в Институте Арктики, ведя работу в хорошо известном всем северянам педагогическом институте имени А.И. Герцена и в Ленинградском университете, профессор Сочава создал свою школу геоботаников, выдвинув ряд новых важных направлений. На протяжении последних двух десятков лет своей жизни академик Сочава возглавлял в Иркутске Институт географии Сибири и Дальнего
Востока Сибирского отделения АН СССР, координируя работу всех географов в Сибири. Но это — после.
Почему Виктор Борисович попал на Северный Урал, понять нетрудно — ведь он ходил в учениках Сукачева, а Владимир Николаевич посоветовал тогдашнему практиканту академического Ботанического музея съездить на заполярный Урал. Сочава работал в верховьях правобережного войкарского притока, горной речки Нельки, добрался до истоков Хулги.
Конечно, работать под руководством такого знатока, как Городков, для начинающего специалиста было большой удачей. Борис Николаевич умел ко всему подходить комплексно, и их совместная работа носила по существу экологический — по тем временам редкий — характер. В научных статьях, посвященных растительности изученного района, Сочава счел необходимым сделать примечание: «Заканчивая описание лесов, следует указать, что они носят совершенно первобытный характер. Срубленное дерево представляет в этих местах большую редкость».
В этих исследованиях чувствовалось незримое присутствие Урал- плана, ученые старались переводить наблюдения в практическую плоскость, хотя их рекомендации вряд ли могли повысить настроение плановиков-лесников: Сочава и Городков предупреждали о сложности хозяйственного освоения этого района, которое явилось бы катастрофой для уникального северного леса.
Человек неуемного характера, Сочава с Алешковым и геодезистом С.А. Янченко одним из первых поднялся на высочайшие вершины Урала — гору Народная и пик Карпинского.
Два сезона стали хорошей почвой для дальнейшего «заболевания» Сочавы Сибирью. Надо полагать, что и решение переехать в Иркутск, чтобы создать новую отечественную школу географов, зарождалось в том необыкновенно привлекательном для каждого человека, а для географа — особенно, крае.
Руководитель экспедиции, конечно, много времени вынужден был терять на всяческие организационные работы, которые в таком безлюдном месте всегда представляли особую сложность, но все же три сезона дали очень много для его концепций о поясах растительности в нашей стране. Городков описал характер межгор- ных тундр, сделал полную классификацию полярноуральской растительности, установил верхний предел леса на горных вершинах. Им впервые поставлен такой тонкий вопрос, как экология разных видов в зависимости от микрорельефа и микроклимата. На Полярном Урале столь тонкие нюансы различались явственно.
Когда читаешь городковские описания, поражаешься зоркости взгляда естествоиспытателя: как, оказывается, многогранна живая жизнь везде, даже в таких, не особо гостеприимных, местах! Статьи Городкова тщательны, пестрят латинскими названиями растений. Но сквозь эту суховатость не может не пробиться живость тона, умение мастерски подметить все особенности растительности горного края. А точность ученого-ботаника — это одновременно и полет фантазии поэта, и живописность художника.
О том, как проходили городковские экспедиции, написал книгу «Путешествие на Полярный Урал» В. Тоболяков. Под этим прозрачным псевдонимом скрывался младший брат Бориса Николаевича Владимир — писатель, журналист, поэт, также уроженец Тобольска.
В Ленинграде, в старом доме на набережной реки Карповки, мне приходилось бывать в квартире, где после революции почти три с половиной десятилетия прожил Городков. Есть в этой заставленной книгами комнате большой, с бильярдный (кстати, сходство усиливает и его зеленое сукно), стол. Вот за ним, по рассказу вдовы Бориса Николаевича Елены Александровны, садились по вечерам похожие друг на друга два брата и вели нескончаемые разговоры, на основе которых потом и родилась книжечка, выпущенная издательством «Работник просвещения».
Как истый журналист, Владимир Николаевич, конечно же, меньше обращал внимания на научные достижения, уделял основное бытовым подробностям. А в таком случае на первый план выходит необязательно самый маститый из участников, а, скажем, неприметный для науки, но важный для экспедиции человек — завхоз. В академическо-уралплановой экспедиции завхозом служил человек бывалый — М.И. Гридин. Он выезжал в горы загодя. Чтобы подготовить все необходимое, установить чумы- магазины, законтрактовать оленей. И в Академию из далекого села Мужи летели телеграммы «академического» содержания:
«Сдохла третья лошадь. Крайне необходим фураж. Гридин».
Михаилу Ивановичу полагалось находить таких знатоков края, как неудачливый золотопромышленник Филипп Ануфриев, который оказался превосходным проводником.
Экспедиционные тяготы… Они известны всякому, кто хоть раз собирался пусть даже в студенческую экспедицию: где-то что-то не предусмотрено, где-то не прокручивается тяжелое бюрократическое колесо, препятствий всегда много, они вызывают сна-
чала досаду, зато потом окрашивают экспедиционные будни каким-то небудничным цветом.
Злополучный фураж — тюкованное сено — лежит на Тобольской пристани: суровый пароходный агент машет противопожарным предписанием, которое сено на пароходах провозить не позволяет. Только вмешательство самого Городкова, которого все (чуть преждевременно) именуют почтительно «профессором», помогает: агент соглашается на то, что прессованное сено на пароходе «Гусихин» будет плыть под псевдонимом «хмель», относительно которого у пожарников запрета не существует.
В селе Мужи экспедиция разбилась на две партии — водную и конную. Разными путями они будут следовать к одной цели — водораздельному перевалу Кокпала, чтобы перебраться на западный склон. Водников преследуют «дядьки» — так по-родственному здесь именуют подводные валуны, которые норовят пропороть экспедиционные каюки. Уже на обратном пути один такой «дядька» на Сыни почти свел на нет всю экспедиционную работу. Лодка села на валун, ее начала заливать вода. Пострадали провиант, приборы, но больше всего расстраивался Сочава: его гербарии, собранные любовно и тщательно, оказались подмоченными до непригодности. Случались и другие неприятности, но в экспедициях всегда попадается сметливый народ: если утоплен планшет топографа, то его в крайнем случае можно заменить теодолитом астронома. Топографа расстраивает постоянная облачность, которая мешает производить измерения, астроном измучился со своими точными, но слишком нежными и чуткими хронометрами. И всех сразу расстраивают постоянные дожди, мокрые тропы и отсутствие топлива.
Бывалый путешественник привычен к неизбежным потерям. «Несмотря на гибель некоторых коллекций, — писал от лица руководителя экспедиции В. Тоболяков, — мы все-таки вывезли ботанические, зоологические и геологические сборы. Мы изучали эту неведомую и неизвестную дотоле страну. Теперь мы знаем высоту ее гор и виды ее горных пород. Нам ведом ее растительный и животный мир, а также и быт туземцев, скупо населяющих Полярный Урал».
С зоологической сенсацией возвращался в Ленинград молодой ученый Константин Флеров — аспирант Зоологического института Академии наук. Он умудрился отловить в горах неприметную пичужку — пищуху. Она считалась обитательницей лишь Восточной Сибири, в Западной ее не встречали. И вот, когда начался «дядькин» потоп, молодой зоолог на руках через рвущийся поток вынес чучело редкой полярно-уральской птички: лишить зоомузей такой редкости совесть начинающего ученого не позволяла.
Позднее Константин Константинович станет известным профессором, долгое время будет возглавлять Палеонтологический музей. В 1926 же году он — еще неутомимый путешественник, в душе которого органично сочетались страсть исследователя и охотника.
«Здесь настоящее царство медведей», — так писал он в своем «Очерке жизни бурого медведя на Северном Урале», который опубликовал солидный «Ежегодник Зоологического музея». Издание специальное, статья научная, но читается она как увлекательный рассказ. Флеров нисколько не преувеличивает, называя восточные склоны Полярного Урала медвежьим царством. Бурых исследователи встречали по берегам рек Войкар, Сыня, но по-настоящему «медвежьей» рекой была Манья. Был даже свой косолапый хозяин у тех мест, где приходилось работать ученым.
«Обитатель нашего района был громадный старый самец с черной с серебром шкурой, высокий на ногах и короткий, — живописно и зоологически точно описывал его Флеров. — Характера он был, по-видимому, миролюбивого. Я видел его в 35 шагах. Зверь держал себя спокойно, не рычал, неторопливо проходил, разрывая кочки передней лапой, и, засунув морду в мох, хватал мышей. Но к другим медведям он был настроен враждебно».
«Медвежье царство», по свидетельству наблюдательного зоолога, было поделено на самостоятельные воеводства, где полновластно царствовал один из Михайл Иванычей. Каждый из косолапых «воевод» обносил свои владения «пограничными столбами». Флеров на березах частенько встречал метки от медвежьих когтей. Так косолапые отмечали границы своих кормежек. Иерархия в этом царстве блюлась строго. Забредая в чужие владения, сосед мог сразу оценить свои шансы: по метке он определял, если хозяин выше его, то наверняка и сильнее. Таковы были писанные медвежьими когтями законы медвежьего угла. Но к человеку полярно-уральские мишки относились на редкость миролюбиво. На притоке Сыни — речке Большая Харута — зоолог в пятнадцати шагах увидел матерую медведицу. Обычного ружья, как на грех, не оказалось, лишь простенький оленеводческий нож в костяных ножнах. Медведица занималась ловлей мышей в кочках. Услышав шаги, «она приподняла морду и, исподлобья глядя на меня, тихо заворчала». Человек и медведица, которой не стоило большого труда одной лапой зашибить исследователя, пару минут глядели в глаза друг другу. Наверное, отдавая дань мужеству безоружного собеседника, медведица неторопливо поднялась и величественно удалилась в ближайший еловый лесок.
Городкову однажды на маршруте повезло особенно: за один день он встретился с четырьмя медведями — экспедиционный рекорд.
Конечно, и сейчас не вывелся добрый зверь русских сказок в приуральской тайге, — но испытываешь чувство экологической ностальгии, когда читаешь эту незамысловатую, любовно написанную статью: редкому путешественнику пофартит удача встретиться с косолапым экс-хозяином этих мест. Как все же бережно нужно относиться ко всему живущему на свете!
Пятилетние итоги первой советской экспедиции на Полярный и Приполярный Урал оказались впечатляющими: большие белые пятна на карте закрыты геологами, зоологами, ботаниками, географами.
Время мужественных одиночек прошло, наступала пора планомерного исследования горной страны.


Горы — праздник геолога

Наверное, не найдется салехардца или гостя города, который равнодушно, без душевного удивления может смотреть на открывающийся прекрасный вид Полярного Урала, на горы, которые так хороши, особенно в ясную погоду. Всякого поражает их суровое величие, строгая красота, гордая неприступность. Из города видны острые хребты массива Пай-Ер, внушительный лоб огромного плато Рай-Из, увалы Обдорских гор.
Но это взгляд простого любителя природы. А как посмотрит на величавые вершины специалист-геолог?
«В ясный день уже издали, из Обдорска видны некоторые черты геологии и орографии Рай-Иза, — читаем мы в старой книжке. — Невольно обращает на себя внимание наблюдателя своеобразная желтоватая или буроватая окраска главной части массива, заметно отличающая его от примыкающих гор более темного цвета. Голые, даже не покрытые лишайником скалы и осыпи глыб перидотита и придают массиву его окраску».
Эти слова принадлежат замечательному ученому академику Александру Николаевичу Заварицкому. Платообразные вершины рай-изского массива он увидел еще в те времена, когда Салехард именовался Обдорском. Экспедиция Геологического комитета состоялась в 1925 году, а монография «Перидотитовый массив Рай-Из в Полярном Урале», которая знаменовала начало крупных региональных геологических исследований, вышла в 1932-м. В истории геологической науки Заварицкий известен как основатель нового направления — петрохимии — и крупнейший специалист-петрограф. Его заслуги в изучении Урала отмечены хотя бы тем, что один из институтов Уральского научного центра носит его имя. Ко времени своего путешествия на Полярный Урал Александр Николаевич был заметной фигурой во Всесоюзном Геолкоме, который позднее возглавлял.
Экспедиционный, в шесть человек, отряд начал испытывать трудности в самом начале. Чтобы добраться до маленького зырянского поселочка Лабытнанги на другом берегу Оби, потребовалось несколько дней. Заварицкому и его спутникам не повезло — они пережидали шторм на Оби несколько дней, лишь издали наблюдая «предмет своих исследований»:
«В панораме гор, развертывающихся на запад от Оби, массив Рай-Иза выделяется среди всей цепи Уральских гор своим величественным видом».
Своеобразный караван — лошади тянули оленьи нарты с поклажей геологов — добирался до гор два дня. Затруднения представляли переправы через реки: нарты с грузом приходилось ставить на пустую повозку, чтобы не замочить поклажу. Большой Ханмей форсировали на лодке, которую раздобыл экспедиционный завхоз. Таким же образом пришлось переправляться и через порожистую Собь.
Только обломки нарт, которые попадались время от времени, свидетельствовали, что здесь проходит наезженная зимняя дорога — ворга, которой пользуются оленеводы. Исследователи старались держаться этих следов.
Заварицкий в своих трудах придерживался строгой манеры, не терпел лирики, оперировал геологическими терминами примерно так же, как математик, которому слова лишь затемняют ясный смысл формул. Однако картины, которые расстилались перед ним, не могли не растрогать даже этого сухаря, как выразился бы о своем оппоненте Алешков.
Экспедиция Заварицкого прошла долиной Соби до вершины Герд-Из, свернула на Конторский перевал и ущельем вышла к Макар-Рузу (Белой горе), добралась до севера Райизского хребта — вершины Нырдомен-Из. Массив оказался столь впечатляюще красивым, что Заварицкий говорил о скульптуре Рай-Иза. Исследования захватили профессора целиком, он не обращал внимания на обычные тяготы поля.
«Монография Заварицкого в геологической литературе является первой работой, обстоятельно освещающей вопросы геологии перидотитовых массивов в этой мало исследованной части Полярного Урала». Эта оценка монографии принадлежит перу академика А. Г. Бетехтина.
В своей книге Заварицкий мимоходом упоминает, что в экспедиции принимал участие горный инженер А.Г. Бетехтин, который отделился от основного отряда и вел самостоятельные исследования на правом берегу Конгора. Не сразу в сознании происходит совмещение этих двух лиц — горного инженера и выдающегося ученого, академика, лауреата Ленинской и Государственной премий. В 1925 году будущий академик Анатолий Григорьевич Бетехтин только что закончил Ленинградский горный институт и состоял рудничным геологом Нижнетагильского треста Уралплатина. Когда речь зашла о начальнике специальной партии по разведке платины, выбор Заварицкого и пал на молодого инженера, которого он знал по совместной работе.
Бетехтин высказывал недовольство этим полем: он писал, что его наблюдения носили «беглый характер», так как лето выдалось необыкновенно дождливым. Но и полученные данные свидетельствовали, что итог поиска платиновых руд в этом районе может быть только отрицательным. Вряд ли такой вывод рудничного геолога обрадовал трестовское начальство, но по крайней мере это позволяло не вкладывать деньги в бесперспективное дело.
Основательностью отличалась и монография ученика Заварицкого — Георгия Платоновича Падалки «Перидотитовый массив Пай- Ер на Полярном Урале», опубликованная в трудах Арктического института. Падалка с небольшой экспедицией (в нее входил лишь один специалист и два студента горного института) исследовал обширный район, примыкающий с юго-запада к Рай-Изу. Пай-Ер протянулся вздыбленной полосой почти на двести километров, на юге сливаясь с горами Войкар-Сыньинского массива. Маршрут Па- далки местами пересекался с пройденным ранее Алешковым, но Георгий Платонович трактовал собранный материал более классически. В развернувшейся позднее дискуссии на страницах геологических журналов Заварицкий поддержал своего ученика.
Работа Падалки в ученых трудах Арктического института опубликована не случайно. С середины тридцатых годов этот институт, входивший в систему Главсевморпути, стал ведущим в области геологии Арктики в целом и Полярного Урала в частности. В 1936 году этот институт снарядил Урало-Пайхойскую экспедицию. Северным отрядом этой экспедиции и командовал мой знакомый Александр Васильевич Хабаков. К месту работы геологи добирались морем, навигация открывалась поздно, поэтому полевой сезон получался вынужденно короток, до первого снега.
Однако и за недлинное время ленинградцы успевали сделать немало. За 43 дня полевого сезона отряд Хабакова исследовал территорию в 2400 кв. километров.
— Трудными ли были наши полярно-уральские маршруты? — переспрашивает Александр Васильевич. Наверное, такие вопросы кажутся ему бестолковыми, но он вежливо отвечает: — Да как сказать? Вот на Памире мы попали в окружение басмачей и вынуждены были держать круговую оборону. А на Полярном Урале мы, хотя и носили канадские винчестеры, но в общем-то без нужды. Шли они в дело лишь тогда, когда на наших оленей нападали волки.
Впрочем, годы наверняка сглаживают острые воспоминания. В давнем экспедиционном отчете Хабаков подробнее описывал трудности той поры.
«Достоверных карт этого района не существовало, — жаловался он. — Соответствующий лист общей десятиверстной топографической карты представлял собой в данном месте почти пустое белое пятно. Необходимость одновременно составлять топографическую основу для того, чтобы иметь возможность произвести геологические наблюдения, являлась трудностью организации исследования северо-восточного Пай-Хоя».
В следующие годы Хабаков возглавил все экспедиционные работы. Они стыковались с исследованиями Заварицкого.
За три сезона (в общей сложности не получилось и пяти месяцев) на карту была положена огромная территория. Для сравнения Хабаков приводил пример изучения похожих на Полярный Урал Карнийских Альп, исследование которых велось пол века.
Но у советских геологов такого времени в запасе не было.
В день своего визита к старому геологу я прихватил с собой «Репортер», и у меня сохранилась магнитная пленка записи нашего разговора. Прослушивая ее сейчас, думаю, что Александр Васильевич в тот день был не в настроении, ответы его лаконичны и, пожалуй, сердиты.
— Александр Васильевич, что потянуло вас тогда в суровый край?
— Видите ли, молодой человек, я ведь был геолог на службе, поэтому сказать, что меня тянуло, не могу. Меня туда отправили.
— Но вы не жалели, что попали на горный край света?
— Чего уж! С чего мне жалеть? Надо было работать, и, кроме того, я всегда интересовался тем, чем занимался даже не по своей воле.
— Цель экспедиции формулировалась интересно?
— Интерес простой: такой-то лист, такой-то планшет. Потом разберутся — что к чему, что важно, что второстепенно.
— Условия, приборы, вероятно, очень отличались от нынешних?
— Вероятно. Вы сами-то как думаете?
— Научные итоги экспедиции были серьезными?
— Опять неловко. Я про себя так не привык говорить.
— Но вклад-то в науку солидный?
Здесь на пленке слышится откровенный смешок моего собеседника:
— Я думаю — это не та тема, которую мы сейчас могли бы плодотворно обсуждать.
Что ни говори — едкий старик!
С экспедицией Хабакова связано одно примечательное обстоятельство — впервые на Полярный Урал пришли женщины-геологи. В составе экспедиции Всесоюзного Арктического института работали Нина Петровна Вербицкая и Елена Афанасьевна Худобина. Они жили в Ленинграде и оказались более словоохотливы, чем их бывший начальник.
Первое, что они вспомнили, — геологам, оказывается, выдавали армейскую одежду, женских размеров, естественно, не было, ее приходилось перешивать. Гораздо хуже получалось с обувью — резиновые сапоги выделяли гренадерского калибра, приходилось укутывать ноги в несколько портянок, но сапоги постоянно норовили остаться в болотной трясине. Для маршрутов женщинам выделяли либо вьючную лошадь, либо оленью упряжку. И то, и другое доставляло дополнительные трудности: каюры из женщин получались неумелые, олени путались, обрывали постромки и убегали в тундру. Из лошадок своим норовом отличалась молодая кобылица — при переходе речки она выбирала самое глубокое место и вместе с вьюком отдыхала в омуте. Никакими моральными стимулами выманить ее было невозможно, и кто-то неизбежно лез в ледяную воду.
Самым колоритным проводником оказался старик Тимофей по прозвищу Тимка-халмер. Почему к нему прилипло это мрачноепрозвище («халмер» по-ненецки означает «кладбище»), геологи выяснить не смогли, старик любил попридумывать и почудить, особенно же нравилось ему гостевать в чумах знакомых ненцев, рассказывая разные небылицы, перемежая их свежими тундровыми новостями.
Однажды Вербицкая вместе с ним проводила маршрут по реке Минисей. Вершина этой жертвенной горы местных ненцев была буквально укрыта лоскутами цветной материи, жестянками, старинными монетами, склянками, костями жертвенных оленей. Среди этого разнообразия сидели три старых ненца. Завидев приближающуюся женщину и проводника на коне, они вдруг моментально вскочили на свои упряжки и умчались в тундру.
— С чего это они? — недоуменно поинтересовалась Нина Петровна, хорошо знакомая с доброжелательным гостеприимством здешних обитателей.
Тимка-халмер тоже пожал плечами. Но Вербицкая внимательно поглядела на старика и, кажется, поняла, в чем дело. Величественный старик с седой бородой верхом на статной экспедиционной лошади, вероятно, показался тундровикам самим богом Саваофом, спустившимся на грешную землю прямо к священной горе ненцев. Позднее догадка эта подтвердилась — среди местных оленеводов гуляла легенда о том, что недавно священный Минисей посетил сам господь. Больше всего способствовал распространению новой легенды сам новоявленный Саваоф — лукавый Тимка- «кладбище».
Позднее я получил письмо от Нины Петровны, она вспоминала свои экспедиции на остров Колгуев, исследования на архипелаге Новая Земля. Приведу выдержку из ее письма, касающегося сезона 1938 года, последнего в хабаковской экспедиции.
«На моторном катере по реке Щучьей мы добрались до поселка Щучье, — пишет Вербицкая. — Дальше до хребта шли пешком. Однажды я была одна в маршруте и шла по небольшой речке, которая текла параллельно другой, где стоял наш лагерь. До конца дня я не успевала дойти до слияния этих рек и подняться до лагеря, поэтому решила сократить путь и пересечь разделяющий эти речки хребет. Хребет снизу мне показался невысоким, но при подъеме выяснилось, что он имеет несколько террасовых уступов. Когда я поднялась на вершину, наступила уже ночь. Вершина и склоны хребта покрыты россыпями крупных каменных глыб. К счастью, лошадь оказалась умной и очень чуткой, она терпеливо следовала за мной, осторожно ступая на каменистые глыбы. Как мы смогли ночью в темноте пересечь этот хребет, трудно представить, но, к счастью, мы в середине ночи пришли в лагерь. Мы в те годы определили высоты некоторых вершин. Делали это примитивным способом при помощи гипсотермометра: брали с собой спиртовую горелку и кипятили воду, в зависимости от температуры кипения воды определяли высоту горы. На ледничках устраивали и примитивные завтраки — из банки сгущенного молока делали мороженое…
… Работать было трудно, но этих трудностей мы особенно не испытывали, так как были молоды, здоровы и энергичны», — заключала свое письмо Нина Петровна.
Первая полярно-уральская геологиня стала одним из ведущих специалистов изучения алмазоносных территорий страны. На ее 60-летии прозвучали такие слова:
— Несмотря на знакомство со многими интересными районами нашей родины, вы не смогли устоять против чар седого Урала и на протяжении всей своей творческой жизни остались верны желанию познать его не только с поверхности, но и раскрыть тайну первоисточников алмазов.
Она защитила кандидатскую диссертацию, издала монографию «Геоморфология Южного Урала и Мугоджар», которая, по свидетельству ее коллег, стала «настольной книгой многих геологов». Она писала научно-популярные брошюры и, выйдя на пенсию, продолжала заниматься работой.
Результаты работы экспедиции Хабакова привлекли внимание геологической общественности. Конечно, не все выводы были единодушны. Хабаков, например, выдвинул теорию так называемого «карского надвига». Он считал, что Пай-Хой — увалистые холмы на побережье Баренцева моря — по возрасту, складчатости, структуре и другим геологическим признакам резко отличается от строения примыкающей к нему части Полярного Урала. Получалось, что это две самостоятельные, геологически не согласованные системы. И, таким образом, Пай-Хой — самостоятельная горная страна.
Точку зрения Хабакова поддержал и авторитет в области сравнительной тектоники академик Николай Сергеевич Шатский. Участие ученого с мировым именем в споре о взаимоотношениях Полярного Урала и Пай-Хоя следует считать плодотворным. Дискуссия заставила организаторов геологоразведочного поиска страны наметить более детальные исследования, чтобы решить важный научный вопрос. В районе Константинова Камня в 1948 году была отправлена снаряженная в Институте геологии Арктики (НИИГА) экспедиция, чтобы решить этот, как писал Шатский, «один из интереснейших и трудных вопросов региональной геологии Урала». Результаты работ экспедиции НИИГА существенным образом изменили прежние представления. Экспедиция работала в течение трех сезонов, исследуя бассейн рек Нырмы, Лядгея и Большой Хууты. В распоряжении геологов имелось девять лошадей и восемнадцать оленьих упряжек. Чтобы перебросить эту небольшую партию, знаменитому «кукурузнику» — самолету-малютке По-2 — пришлось совершать рейсы из Воркуты к озеру Большой Осовей-То в течение пяти суток — стоял полярный день. Начальник экспедиции Борис Яковлевич Осадчев особо отмечал, что к тому времени была создана надежная топографическая основа для геологического картирования. «Мы располагали, — писал он в отчете, — картами, полученными стереофотограмметрическим методом, фотопланом района».
В 1952 году вышла монография «Геологическое строение бассейна рек Нырмы, Лядгея и Большой Хууты», которую Осадчев написал вместе с геологом А.М. Ивановой. Главный вывод формулировался так:
«Рассмотрение истории геологического развития Урало-Пайхойской области приводит к выводу о том, что Пай-Хой является исторически обусловленным продолжением западной и центральной зоны Уральской геосинклинали».
Строго научный вывод о единстве двух горных систем позволяет сегодняшним разведчикам недр более верно строить свою тактику и стратегию исследования подземных богатств.
Меня в геологических отчетах более всего привлекают те места, где сквозь научную терминологию промелькнет скупое лирическое отступление. Скромная эта лирика ярко и явственно показывает отношение геологов к изучаемой земле.
Они могли ошибаться, выдвигать неверные теории, но просто не могли не любить эти края. Да и горы — ведь это праздник геолога.

Мужество одиночки

Она прошла пешком весь Урал, от Мугоджар до Карского побережья. Хотя она занималась исследованиями и в других районах, главной любовью оставался Полярный Урал. Ей уже шел семьдесят седьмой год, когда она предприняла сюда свою последнюю экспедицию.
Я обмолвился, что с приходом советской власти время одиночек-исследователей прошло. Это верно, но, как всякое правило, постулат имеет исключения. Капитолина Николаевна Игошина как раз и была таким исключением.
«Вот потухли и помрачнели горные вершины. Но еще долго длились печальные сумерки. Похолодало. Поначалу начал подниматься легкий туман. Я прибавила шагу. Оказаться ночью в тумане на вершине гор, далеко от чума мне не улыбалось. Туман все сгущался, и чтобы не сбиться с пути, пришлось прибегать к буссоли через каждые 100–200 шагов. Это замедляло движение… Я начала зябнуть, движение уже не согревало. Спуск в горах медлительнее и труднее, чем подъем, и он не греет. Путь стал труднее. Склон был сложен из крупных глыб, и приходилось лезть с камня на камень, как по ступеням. Камни иногда качались, лишайники, покрывающие их, отсырели и стали скользкими, одно неосторожное движение — сломанная нога и мучительная смерть. Кто тут тебя догадается найти, тем более что ушла я на несколько дней, хватятся искать, когда уже будет поздно… Безмолвие ночи удручало меня. Ноги ныли, клонило ко сну. Было ясно, что чум скаслал. Куда — неизвестно. И предпринимать поиски было совершенно бессмысленно. Придется посидеть тут до рассвета, потом спуститься к речкам и там в кустарниках отдохнуть. Бессонная ночь, усталость (это значит потерянный завтра рабочий день), не успею вернуться домой, и опять ночевать где-то под кустом или под камнем».
Это лишь один эпизод из жизни исследовательницы, которая сама решила рассказать о нем. А сколько было других, о которых, кроме нее, никто не знал! Когда вокруг тебя горы, готовые в любую минуту преподнести неприятный сюрприз, горы, которые заставляют считаться с собой, а вокруг на многие километры нет людского жилья, какое сердце не дрогнет. Здесь поневоле задашься риторическим вопросом: что же такое мужество? Наверняка нет абсолютно бесстрашных людей, каждый здравомыслящий человек опасается за жизнь. Вероятно, мужество — это преодоление страха. Сколько ей, одиночке, пришлось преодолеть, чтобы заниматься своим любимым и, казалось бы, совсем неопасным занятием — изучением полярной флоры.
Волчьего населения тогда на Полярном Урале было, пожалуй, больше, чем людей.
Вот поразительный эпизод из игошинского очерка, названного — в лучших традициях всех путешествующих — совершенно непримечательно «От Сядулуй-Югана до Щучьей».
«Волк сидел на задних лапах метрах в полутораста от меня и наблюдал в упор, очевидно, соображая, «съедобно это или нет». Мне надо было просидеть на вершине часа два, и такое оригинальное соседство меня совсем не устраивало. По школьным хрестоматиям я не верила в волчье добродушие. Методы, которые я применила для избавления от непрошеного гостя, были довольно-таки дамские. Вскочив, я принялась кричать, махать руками, бросать камни. Волк ничего, сидит. Я продолжала свои военные действия. Волк встал, отбежал немного. Опять сел. Я подошла примерно на ту же дистанцию и снова зашумела, задвигалась. Волку, верно, надоел мой визг, он встал и неторопливо заковылял вдоль хребта».
Ироничность, тонкий юмор, которые отчетливо чувствуются в этом отрывке, показывают, что и в безлюдной пустыне она всегда старалась вести себя достойно, как бы смотря на себя со стороны, так, чтобы не краснеть за себя. Но каковы «дамские методы» — с камнем, безоружная, на волка! Волки не читали школьных хрестоматий и могли повести себя отнюдь не хрестоматийно.
А вот поразительная фраза, заключающая этот отрывок:
«Я сразу успокоилась и прочно засела на камень, пока не окончила работы».
Может, это следует назвать фанатизмом? В этом слове есть какой-то негативный оттенок, но Игошина действительно была фанатиком своей науки.
Основательность ей передалась от отца — вятского крестьянина. Сам он не смог познать большую грамоту, но постарался, чтобы любознательная дочь выучилась: Капитолина провела несколько семестров на естественно-научных курсах в Петербурге, а заканчивала свое образование на естественном отделении университета в Перми. Ее научная профессия — ботаник, но не следует удивляться, когда ее имя встречается, например, в работах геологов, которые ссылаются на нее: туда, где ей приходилось бывать, не всегда заглядывали геологи, а она, не ограничиваясь чисто флористическими наблюдениями, профессионально описывала встреченные породы. Отличное владение геологическим материалом позволило ей подметить одну характерную особенность растительности Полярного Урала: флора на разных горных массивах резко отличалась по своему видовому составу. Игошина провела анализы и вывела интересную закономерность: на одной высоте, в одних почвенно-климатических условиях, в одном географическом поясе на различных по химическому составу породах росли резко отличные растения.
Она всегда увязывала научные интересы с практическими задачами дня. Когда потребовался квалифицированный специалист, распрощалась с Ленинградом и уехала в Салехард налаживать работу Обдорской оленеводческой станции. Чтобы изучить режим кормления оленей на зимних пастбищах, Капитолина Николаевна всю зиму провела в горах, перебираясь от чума к чуму, а часто оставаясь одна в своей палатке. Ей приходилось ездить на оленьей упряжке, переходить вброд бурные реки, пробираться в пургу на эталонную делянку. Когда она закончила тот зимний свой сезон, то, посмотрев в зеркало после долгого перерыва, не узнала себя. «Мое лицо было опалено горным солнцем и обветрено морозным ветром гор. Щеки огрубели, горели, губы вспухли, трескались. Глаза болели от непереносимого бриллиантового блеска».
В тундре русскую Капу знали все — если не видели сами, то слышали от знакомых. Но ночлег, горячий чай и упряжка, по здешним законам, полагались всякому, кто заглянул в твой чум, знаком ты с ним или нет. Как-то Игошина путешествовала по Кавказу с его прославленным гостеприимством. «В Тифлисе мне пришлось ночевать на улице, потому что ни в гостиницах, ни в Доме туриста «мест не было». Дремля на скамейке городского бульвара в ожидании свистка милиционера, я с грустью вспоминала гостеприимный чум, и холодный угрюмый север мне казался милее, теплее горячего солнечного юга».
В 1935 году в сборнике «Советское оленеводство» была опубликована большая работа «Оленьи пастбища и растительный покров Полярного Приуралья», среди авторов которой была и Капитолина Николаевна. На ее долю пришлось описание приморских тундр — от горы Хоромаги до Карского побережья, между устьями Кары и Байдараты.
С высоты нашего времени в этой монографии мы ничего особенного не увидим. Но, наверное, необходимо вспомнить, что до революции оленеводство велось стихийно, и тундровый оленевод даже не предполагал, что существует на свете ветеринар, что оленя можно лечить, что специалист подскажет лучший маршрут касланий. По- этому-то здесь случались частые эпидемии, «моры», которые не только уничтожали многотысячные стада, но и обрекали на нищенское существование, на голодную смерть владельцев оленей.
Впервые в истории Российского Севера поиск оленьих пастбищ вели ученые. Монография Игошиной и ее соавторов — В.Н. Андреева и А.И. Лескова — была первым капитальным трудом в советской науке об оленеводстве. Без защиты диссертации Капитолине Николаевне в 1936 году присвоили ученую степень кандидата биологических наук. Впрочем, она за титулами не гналась и умудрилась докторскую диссертацию не написать. В конце тридцатых годов академик В.Л. Комаров пригласил Капитолину Николаевну на работу в Ботанический институт Академии наук СССР, где она плодотворно трудилась четверть века. Но на Аптекарском острове, в «особняке директора», как по старинке сотрудники института называли помещение, в котором располагался отдел геоботаники, старший научный сотрудник Игошина появлялась не часто — большую часть времени она проводила на Урале.
В 1963 году в жизни Капитолины Николаевны произошла большая трагедия: в то время ей перевалило за семьдесят, и она, что называется, «попала под сокращение штатов». Она не имела своей семьи, жила только наукой, не добиваясь престижных должностей и титулов. И вдруг — отставка… Отдела всей жизни. Она пережила инфаркт. Но вот характер этой женщины: после болезни регулярно организовывала экспедиции — все туда же, на Северный и Полярный Урал. Институт не всегда мог выделить средства своему «нештатному» сотруднику — ехала на собственные деньги, благо была неприхотлива, умела пользоваться лишь необходимым. Последняя ее экспедиция помечена годом 1972-м, затри года до смерти.
Чтобы родственники ее не отговаривали, она до последнего момента скрывала намерения, ставила их перед фактом, когда уже взяты билеты, уложена полагающаяся кладь. Переубеждать ее было бесполезно. В одну из последних экспедиций она взяла племянницу Татьяну — тогда студентку-биолога.
— Тетушка моя была исследовательницей старой закваски, — вспоминает Татьяна Ивановна. — Отличали ее целеустремленность, подчиненность одной цели, хотя характер ее легким не назовешь. Она отличалась абсолютной неприхотливостью, абсолютной нетребовательностью к удобствам, и наши слабости, стремление к подобию комфорта ее угнетали. Она-то сама была невысокая, хрупкая, но характера совершенно не женского. Я помню, как мы поднимались на Рай-Из. Шли по довольно пологому склону, но мне, молодой, приходилось тяжело, а каково ей? Она стеснялась отдыха и на остановках обязательно высматривала лужки, полянки, собирала растения. Когда мы дошли до домика метеостанции, она пила таблетки украдкой, чтобы не заметили метеорологи, хотя те знали, что она перенесла инфаркт. Ну, и что меня особо поразило — в этом малолюдном крае она постоянно встречала знакомых среди геологов, железнодорожников. С оленеводами она разговаривала на их родных языках — ненецком, хантыйском, коми.
Читающие этот очерк наверняка обратили внимание на большие цитаты. Они взяты из неопубликованных очерков Капитолины Николаевны, которые хранит ее племянница. Читатель смог сам убедиться в писательском даровании нашей героини. Ее очеркам, возможно, мешают излишне ученые подробности, но написаны они непосредственно и живо. Хочу привести еще одну обширную цитату из очерка «От Сядулуй-Югана до Щучьей», где автор рассказывает о том, как она хотела пробраться через водораздельный хребет и пройти к озеру Большое Щучье:
«Солнце скрылось за гору. Потухли вершины восточных гор, освещаемые его невидимыми лучами. Вся местность приобрела оттенок какой-то мертвенности. Глубоко внизу, над озером стлалась легкая белесоватая дымка. Меня вдруг охватило сознание высоты, бездны, находившейся подо мною, неустойчивости зыбкого субстрата живых осыпей. Это было головокружение от усталости. Я уже была далеко от вершины водораздела. Наверное, там можно будет встать на ноги, а не ползти на четвереньках, как по этим осыпям. Взглянув вверх, я испугалась. Впереди повсюду торчали ребром острые грозные скалистые пики, голые камни, гигантские глыбы, нигде мелкозема, нигде ни следов горных уступов, террас, водораздельных плато. Совсем не похожее на Урал! Нет, здесь мне не перевалить!..».
А ведь ее никто не заставлял. Она сама намечала себе маршруты. Личность таких людей, как Игошина, конечно же, не может не привлекать — это цельные натуры, посвятившие себя служению одной идее.
Она стала легендой Полярного Урала. От молодого геолога мне приходилось слышать (он пересказывал эту историю со слов старшего коллеги) о какой-то необыкновенно смелой и могучей старушке-ботаничке, которая ходила пешком по горной тундре, поднималась на любой высоты вершины, ночевала там, где застанет ее ночь, отбивалась от волков и медведей, спала на снегу, не простывала от холодных здешних дождей и могла появиться в лагере геологов тихо и незаметно, «прямо как снежный человек».
Удивление и восхищение чувствовалось в этом рассказе.

Урал за Полярным кругом не кончается


Табличка на двери гласит: «Лаборатория стратиграфии фанерозоя». Все мы сегодня живем в эпоху фанерозоя — крупнейшего этапа геологической истории, который захватывает и наш человеческий, антропоген.
Если захотеть представить типичного академика, то хозяин кабинета явно подойдет для образца. Владимир Васильевич Меннер благообразно сед, у него старомодная бородка клинышком, во всей крупной фигуре ощущается важность и простота одновременно, в манерах — непременная геологическая демократичность, он весь — доброжелательство, хотя не просто загружен, а перегружен до предела, и времени у него нет ни одной минуты. Но ведь разговор идет о Полярно-уральской академической экспедиции, а это его молодость, и кто же не выкроит хотя бы несколько минут, чтобы вспомнить свои былые годы. Почти четыре десятилетия прошло с тех пор, когда он трудился главным геологом (годы эти пришлись на последние военные) экспедиции. Академик Меннер — один из авторитетнейших геологов, палеонтолог и стратиграф с мировым именем. В Институте геологии АН СССР он заведует лабораторией стратиграфии фанерозоя.
Прихотливы свойства человеческой памяти. Академику (ему уже под восемьдесят) припоминались не эпизоды приключений, а будничные сцены экспедиционно-полевой жизни. Кухарили у них две женщины — ненка и зырянка. По их понятиям, главное достоинство любого супа — обилие в нем костей, и миска Владимира Васильевича полнилась ребрышками от оленьей грудинки. Он не был большим их любителем и попросил поварих:
— Пожалуйста, мне не нужно.
На следующий обед в тарелке действительно сиротливо болталась одна косточка, но потом все пошло по-прежнему. Как-то, задержавшись у входа в кухонную палатку, геолог услышал разговор двух стряпух. Одна объясняла другой:
— Он их любит. Кто ребрышки-то не любит? Только он очень деликатный, стесняется.
После этого уже ничто не могло помешать появлению аппетитных ребрышек в его миске.
— Вы имели когда-нибудь дело с лошадьми? — спрашивает меня академик.
— Немножко.
— Ну, тогда вы не знаете, что у этого безропотного животного есть одна странность. Если лошадь провалилась в болото, то она сразу перестает бороться за жизнь и настраивается на смерть. Это видно по ее глазам, печальным и жертвенным, она смотрит на еэс и словно прощается. Но в наши-то расчеты не входит потеря целой транспортной единицы, потому что ее вьюк — не меньше центнера груза. Шли-то мы исключительно по болотистым местам. И уж хитрили по-всякому, но ни одной животины не принесли в жертву этим хлябям.
— Экспедицию называют сиринской? — вклиниваюсь я в воспоминания.
— Совершенно закономерно, — с готовностью откликается Владимир Васильевич. — Редкий, прирожденный организатор. Все у него получалось легко и естественно. Боюсь, что никто другой не смог бы так поставить исследования. Помню, однажды в Саранпауле он мгновенно мобилизовал все экспедиционные силы, когда местному рыбоучастку пришлось спасать свой флот от стремительно надвигающейся шуги. Характером Сирин на редкость был жизнерадостный, веселый, не надуманно, а естественно веселый человек.
Меннер два сезона работал в бассейне золотоносного Кожима. Для него Полярно-уральская экспедиция была, по его словам, «счастливым сочетанием собственных научных стремлений и служебной необходимости».
— А как, Владимир Васильевич, вы оцениваете результаты работ экспедиции, которую Николай Андреевич возглавлял семь лет?
Меннер задумался, формулируя.
— Думаю, коротко можно ответить так: экспедиция провела геологическую подготовку, после которой можно смело вести детальный, уже пристрельный поиск для промышленного освоения района. Устраивает вас такой ответ? — поинтересовался Меннер.
— Пожалуй, больше он устраивает производственников, для которых геологи-ученые создали основу промышленной разведки полезных ископаемых.
Николай Андреевич Сирин… Я рассматриваю старые фотографии, принесенные его дочерью Татьяной, — она работает в ВИМСе (Всесоюзном научно-исследовательском институте минерального сырья), в котором ее отец директорствовал перед войной. Руководитель экспедиции в кругу сотрудников, в полевых маршрутах. Он невысок, круглолиц, узкий разрез глаз выдает примесь азиатской крови — по материнской линии он имел родственников-бурятов. Отмечаю деталь — он любил шляпы какого-то немыслимого покроя, такие, кажется, носят монгольские араты. Везде Николай Андреевич улыбчив, жизнерадостен, насыщен жизнью.
Кто-то из его сотрудников мне сказал:
— Он был жизнелюбив по-азиатски.
С таким искрометным человеком наверняка нескучно было работать.
В науке (тем более в геологии) необязательно самому делать большое открытие (хотя, конечно, желательно), важно организовать системную, перспективную работу. Сирин написал несколько монографий, одна из них посвящена магматизму Полярного Урала, защитил докторскую диссертацию, был первым директором тогда только что организованного Коми филиала Академии наук СССР. Но если подводить итог, главной заслугой его жизни следует считать организацию последовательного изучения недр Полярного Урала. Он шел к этому долго. То, что рано или поздно он придет сюда, было ясно, когда он еще учился в Свердловском горном институте — ведь его пестовал знаменитый Евграф Молдаванцев, ревностный исследователь Северного Урала.
Сирин впервые появился здесь в составе экспедиции С.Ф. Машковцева в 1929 году — в бассейне Северной Сосьвы ученые выясняли нефтеперспективность территории. Как видим, еще за три года до знаменитого высказывания академика И.М. Еубкина о высоких нефтяных шансах этих земель уральские ученые уже вели поиск «черного золота». Положительного результата они, правда, не получили.
В середине тридцатых годов зарождается идея о постоянно действующей комплексной экспедиции, которая могла бы детально изучить геологию этого во многом не познанного района. Хотя надежных данных о богатствах здешних недр к тому времени существовало мало, Сирин не сомневался, что северные отроги Каменного Пояса нисколько не беднее тех, что находятся в более умеренных широтах.
Его переводят в Москву, он возглавляет Всесоюзный институт минерального сырья, но директорствует недолго — администратор он очень умелый, цепкий, но все же не кабинетного, а полевого плана. Однако столичные годы были необходимы ему, чтобы избавиться от некоторого провинциализма мышления, найти в среде московских ученых единомышленников. По своему составу Полярно-уральская экспедиция подобралась на редкость солидной. Кроме Меннера, тогда еще не академика, Николай Андреевич привлек к своей полярной затее выдающихся ученых, таких, как Николай Павлович Херасков — в будущем лауреат Государственной премии, профессор Иван Александрович Преображенский, доктор наук Алексей Петрович Лебедев, Мария Евгеньевна Раабен. У Сирина был, что называется, «нюх» на хороших исследователей. Ученик академика Н.С. Шатского, один из авторов капитальнейшей монографии «Тектоника Евразии», Николай Павлович Херасков возглавлял некоторое время геологическую службу экспедиции. На основе этих исследований им созданы капитальные труды. Тектоническая картина Полярного Урала стала приобретать зримые очертания.
Херасков, этот заядлый курильщик, как вспоминают участники экспедиции, со своей неизменной трубкой не расставался ни при каких обстоятельствах. Коллеги старательно отговаривали его, но это вызывало лишь неизменную саркастическую улыбку на его худощавом лице. Но эта страсть оказалась роковой — умер Николай Павлович от рака, сравнительно молодым, не закончив многих своих работ, не узнав, как высоко — Государственной премией СССР — оценена его карта тектоники Евразии.
Колоритной личностью был и профессор Иван Александрович Преображенский, большой авторитет в области минералогии. Сын священника, он закончил духовную семинарию. Но на выпускном экзамене своим учителям в рясах он заявил, что, параллельно изучая естественные науки, он пришел к выводу, что природа не оставила места для бога. Священный совет, конечно, с этим выводом не согласился. Преображенский выдержал экзамен в Юрьевский университет, а позднее в Ленинграде слушал лекции знаменитого Ф.Ю. Левинсона-Лессинга. Геологический комитет, в который он поступил на работу, не всегда мог выделить нужную сумму, Иван Александрович подрабатывал, читал лекции, не гнушался и черной работы, но собирал деньги, чтобы провести очередную экспедицию где-нибудь на Дальнем Востоке. Когда Иван Александрович уже лежал, прикованный тяжелой болезнью к постели, его учеников разыскали дальневосточные геологи.
— Но Иван Александрович на Востоке не работал, — попытались возразить настырным дальневосточникам москвичи.
— Работал.
Оказалось, что Преображенский еще в первые послереволюционные годы, работая в Приамурье, сделал прогноз крупного месторождения. Прогноз подтвердился почти через четыре десятка лет. Дальневосточники искали Преображенского, чтобы разделить с ним премию, которую они получили как первооткрыватели.
Во время Полярно-уральской экспедиции Преображенскому уже было за семьдесят, но он прекрасно ездил верхом, ходил в длинные пешие маршруты, таскал тяжеленные рюкзаки с образцами, и, если кто-то из молодежи пытался проявить заботу, предлагая лошадь, профессор категорически не разрешал выделять себя из остальных.
— Работать с ним было и необыкновенно интересно, и необыкновенно трудно, — вспоминает бывший его коллектор кандидат геолого-минералогических наук Наталья Григорьевна Удовкина. — В свое время он коллекторствовал у знаменитого Вебера, который отличался особой строгостью в работе с геологическими образцами. Пройдя его школу, Преображенский к самому захудалому образцу относился, как к драгоценному камню, если точнее — как к ценной вещи, которая — лишь она! — может дать уникальную информацию.
В один из туманных дней, которые начинаются в этих краях уже с конца июля, старый профессор и его коллектор вышли в очередной маршрут в район Слюдяной горки. Сырость накрыла горы, ноги на камнях скользили, все в этой мороси казалось одинаковым. Словно почувствовав настроение Наташи, профессор обронил:
— Чем интересна геология, так тем, что в ней ничего одинакового не бывает.
Они вскарабкались по мокрым камням на вершинку. Образцы не отбивались, порода оказалась на редкость плотной. Крепкая ручка геологического молотка разлетелась, пришлось брать кувалду — старый профессор и молодая женщина по очереди колотили по скале. Кусок необычного, черно-зеленого цвета камня откололся, большой и тяжелый. Профессор определил его как рабластид, и лишь позднее, после тщательного изучения породообразующих минералов, выяснилось, что это полноценный эклогит. Так родилась научная сенсация: считалось, что этих пород, к которым стекаются многие проблемы глубинного строения Земли, на Полярном Урале быть не может.
Преображенский, узнав об открытии эклогитов, сказал ученице:
— Вот это то, что обеспечит вам занятия на долгие годы вперед.
Позднее, когда в своих маршрутах он находил эклогиты, то неизменно отдавал их Наталье Григорьевне:
— Это по вашей части.
Ему и в голову не могла прийти мысль о соавторстве.
Наталья Григорьевна — один из ведущих отечественных специалистов в области изучения эклогитов. А по поводу того, что касается Слюдяной горки на Немур-Яхе, с ее уникальными зелено-черными эклогитами, Удовкина высказывает очень интересную мысль: создать геологический заповедник, чтобы сберечь природный уникум Полярного Урала, загадки которого далеко не разгаданы, да и известны далеко не все.


Многочисленная женская «партия» сиринской экспедиции была не просто шумной, но и авторитетной. Работы Галины Владимировны Шмаковой (жены Сирина), Татьяны Константиновны Кожиной, Марии Евгеньевны Раабен, Веры Федоровны Морковкиной и сейчас не потеряли своего научного значения. Шмакова и Кожина вместе с Сириным, Меннером и Волковым удостоены в 1950 году Кировской премии, которую президиум Академии наук СССР присуждал за выдающиеся работы в области геологии.
Вера Федоровна Морковкина тогда только начинала, это сейчас она доктор геологии. Она по-прежнему бодра, деятельна и энергична, как и положено исследователю-полевику с большим стажем. На Полярном Урале шло ее становление исследователя- геолога.
— Удивительный край! — по-женски эмоционально начинает она свой рассказ. — Как не поблагодаришь судьбу, что в самом начале жизненного пути она выделила тебе такой подарок! Полярный Урал — это изумительная природная лаборатория. На здешних породах не проявились процессы выветривания, они как бы сглаженно-отполированы. Это суровый климат законсервировал породы. А какие здесь замечательные обнажения! Когда берешь образцы, расколешь — они чудо какие свеженькие. На реках Пай-Ера, Лагорта-Ю, на берегах озера Яныс-Лop, — продолжала свой рассказ Вера Федоровна, — я изучала гипербазиты и связанные с ними полезные ископаемые. Позднее мне пришлось вести исследования на Малом Кавказе, в Средней Азии, на Тянь- Шане, но нигде так наглядно нельзя наблюдать, как протовещество проходит эволюционный процесс качественных изменений. Ультраосновные породы, субпланетарное вещество переходит в разные, качественно совершенно другие породы. Самые замечательные обнажения я разыскала на берегах Кокпелы и озера Яныс-Лор, там интересно обнажаются граниты. Молодые, возраста так примерно в двести миллионов лет, скрывают старые, которые вдвое старше их, но остались только в виде сегментов.
— Господи! — вдруг всплескивает руками эта явно не суеверная женщина. — Как будто все было вчера. Излазишь полпланеты, чтобы понять, что нет другого такого места, как Полярный Урал, — тишина, рыбы, ягоды, красивые горы, продуктивная работа, экзотика. Ох, это прелесть, Полярный Урал!
Конечно, прошедшие годы многое стирают в памяти. Забывается, как приходилось бегать от медведя, как нещадно ели комары — лицо опухало так, что геологи с трудом узнавали друг друга (патентованных антикомариных средств еще не существовало), как приходилось держаться на подножном корму, жарить грибы на самодельном вертеле. Времена были карточные, и только благодаря разворотливости руководителя экспедиции рацион полевиков усилили. Через тогдашнего руководителя Главсевморпути легендарного И.Д. Папанина Сирин достал катер «Наука», который позволял сокращать речные маршруты, в Саранпауле и Лабытнангах выросли солидные базы. По отношению к женщинам Николай Андреевич проявлял подлинное рыцарство, хотя и скрывал его за внешней грубостью. Самым ласковым словом в его лексиконе считалось «пошехонка».
— Ну что ты, пошехонка, — говорил он той же Морковкиной, — рвешься туда, где можешь ноги сломать. Я тебе другое обнажение подыскал.
Как-то Вера Федоровна отправлялась в другой отряд и должна была взять с собой пять лошадей. Полевик еще тогда неопытный, она выбрала лошадей красивых и здоровых. Подошел Сирин.
— Ну, пошехонка. Тебе эти красавцы такую жизнь устроят, что ты не рада будешь, замучают, убегут. Ты возьми или одних кобыл, или одних меринов.
И он выбрал таких лошадей, которые вели себя спокойно, не дрались.
Летом 1956 года в Москве умер профессор Преображенский. Сирин первым узнал печальную весть. Одновременно из Москвы пришло письмо на имя Удовкиной, которая находилась в горах. Сирин сам сел на лошадь и проехал сто с лишним километров, чтобы передать письмо и быть вместе с ученицей профессора, как- то отвлечь ее от мрачных мыслей.
Организаторский талант Сирина сказывался и в том, что экспедиция оснащалась современным оборудованием. Исследователи получили в свое распоряжение самолеты и только что появившиеся тогда вертолеты. Именно экспедиция Сирина провела первую аэрофотосъемку Полярного Урала. Первый воздушный исследователь-геофизик Анатолий Гаврилович Комаров и сегодня во Всесоюзном геологическом институте.
От летчиков и геофизиков, которые проводили аэромагнитную съемку, потребовались героические усилия — ведь в их распоряжении находился самолет По-2, получивший не очень лестное прозвище «кукурузник». Радиус его действия не превышал пятисот километров (это при тогдашнем-то отсутствии аэродромов), километровой высоты горы уже представляли для него серьезные препятствия. Но самую большую угрозу представляли неожиданные ветры и туманы.
Все эти преграды компенсировались мастерством летчиков — бывших военных пилотов, только что отвоевавших, лихих ребят. Особой популярностью пользовался у геофизиков Георгий Крымский, в быту — Жора. Во время войны он летал к партизанам, садился в невообразимых местах. Полярно-уральские полеты для него особых сложностей не представляли. Как-то он не дотянул десятка два километров до аэропорта в райцентре Мужи: отказал двигатель. Но Жора ухитрился посадить машину на кочкарник, да еще так, что его пассажиры не заметили, что это вынужденная посадка. Только увидев безжизненно голое болото, поняли, что несколько секунд назад избежали смерти. Сирину сообщили, что самолет не вернулся. На следующий день целая эскадрилья — три самолета Ш-2 — вылетела на поиски. Одна из «шаврух» обнаружила потерпевший бедствие самолет и приводнилась на близлежащее озеро. Все радовались удачному стечению обстоятельств. Лишь позднее геофизики догадались, что, выбирая площадку для вынужденной посадки, Жора предусмотрительно искал ее рядом с приличным озером, зная, что выручить в этой местности может только гидросамолет, который может садиться на воду.
За три сезона аэромагнитная съемка охватила большую горную территорию — от широты поселка Няксимволь вплоть до Байдарацкой губы и даже захватила акваторию Карского моря. Исследователи заметили плавные пологие аномалии, которые скрывались под водами Байдарацкого залива. Решили проверить, не мигрирует ли Урал в сторону Таймыра. Аномалии проследили, они явно вызывались магнитно-активными породами, но на дальнейший поиск у исследователей просто не хватило пороху.
Сиринская экспедиция имела целевое назначение — поиск железных руд. Когда закончились три полевых сезона, в Академии наук нашлись осторожные люди, утверждавшие, что поиск бесперспективен, Полярный Урал в железорудном отношении «стерильно чист», в качестве основного доказательства приводился «неопровержимый» довод о том, что зря тратятся народные деньги. Только аргументированная защита ведущего советского ученого- металлурга академика Ивана Павловича Бардина позволила продолжить работы и дальше, севернее. «Козыри» для бардинских аргументов выложили геофизики, оснащенные новейшей по тем временам аппаратурой.
Желанное открытие, как это нередко случается, произошло незапланированно. «Виновником» открытия оказался мой ленинградский собеседник А.Г. Комаров.
— Мы проверяли магнитную аномалию, — вспоминает Анатолий Гаврилович. — Наутро я взял свой прибор, чтобы, как мы говорим, взять «ноль-пункт». Стрелке на приборе положено стоять около нуля, однако она покачивалась у отметки 80 градусов. Происходило это рядом с палаточным лагерем, я, естественно, подумал, что прибор шалит, зашкаливает. Отошел, нашел нейтральные породы, известняки, стрелка здесь действительно торчала на нуле. Вернулся к палаткам — та же картина. Значит, под нами явная аномалия, вероятнее всего, ее эпицентр. Конечно, тут же провели детальную магнитную съемку, которая показала аномалию в несколько десятков тысяч гамм. Задали шурф, он «сел» на руду. Прекрасная магнетитовая руда! Сирин прилетел, радовался невообразимо, он вообще умел радоваться, взял образцы, послал их Бардину. Позднее выяснилось, что найденное месторождение сравнительно невелико, но оно сыграло уже свой «козырный» кон, а еще через некоторое время той же аэромагнитной съемкой поблизости мы обнаружили крупное месторождение.
Экспедиция Сирина начинала с того, что пользовалась картами Наркомзема, которые землеустроители составляли для учета ягельных пастбищ. После ее работы были выпущены прекрасные карты, составленные на основе аэрофотосъемки. Карты напрочь отвергали теорию «стерильности» Полярного Урала. Ученые получили достоверные данные, что отечественная кладовая и кузница — Южный и Средний Урал — продолжается на север со всеми своими бесчисленными полезными ископаемыми. Именно после сирийской экспедиции в ход вошло выражение, что в северных отрогах Урала спрятана половина таблицы Менделеева. Оптимисты добавляют: как минимум.
Научные интересы самого Сирина касались гранитоидов и габбро-перидотитовых формаций. Он издал капитальную монографию «Магматизм Приполярного и Полярного Урала». Кроме научной ценности она имеет и чисто практическое значение.
В начале пятидесятых годов горным рабочим в одной из партий экспедиции Сирина трудился тюменский писатель Евгений Ананьев.
— Вот увидишь, мы еще найдем на Восточном Урале железный пояс! — говорил Николай Андреевич экспедиционному летописцу.
— Урал за Полярным кругом не кончается.
Местные власти постоянно оказывали исследователям помощь — ведь с этой экспедицией, тогда единственной на всем Тюменском Севере, связывались перспективы индустриального развития. Тем более что в первом послевоенном году Сирин составил для окружного комитета партии записку, в которой говорил не только о высоких шансах рудных месторождений Тюменского Урала, но и добавлял: «Область Западно-Сибирской низменности может оказаться интересной для развития поисковых работ на нефть».
С сиринской экспедицией связано появление первого академического учреждения на Тюменском Севере — база в Лабытнангах превратилась в стационар, потому что масштабы работ постоянно расширялись, в поле выходило свыше десятка отрядов и партий.
Николай Андреевич выбрал самое живописное место в Лабытнангах — Зеленую горку, здесь построили контору, жилые дома, шлифовальную и небольшую ремонтную мастерскую. Позднее стационар, когда экспедицию в 1953 году ликвидировали, был передан Институту геологии растений и животных, сотрудники которого и сегодня ведут исследования растительного и животного мира сибирского Севера и Полярного Урала.
Сирин отлично владел языками северян — знал мансийский, хантыйский, ненецкий, коми. Всегда готовые прийти на помощь, тундровики, узнавая, что помощь надо оказать людям «Андреича», делали все лучшим образом. Как-то отряд профессора Преображенского стоял на реке Гена-Хадыта. Занепогодило, почти не прекращаясь, шел дождь, спокойная речка вышла из берегов и неслась мутным потоком. Раскисла тундра. У геологов кончилось мясо. Местный оленевод Гаврил Серасхов обещал подвезти свежую оленью тушу дней через десять. Но в такую погоду ни один здравомыслящий человек не рискнул бы и носа высунуть из чума. Однако к вечеру десятого дня раздался суматошный лай собак, исследователи, собравшиеся в одной, самой просторной палатке, услышали скрежещущее шуршание намокшего брезента и подумали, что дождь занес к ним промокшего медведя. Но раздался знакомый голос Гаврила:
— Ань торова!
Естественно, реакцией всех было удивление.
— Худа погода, — тем временем объяснял пастух, на котором не было сухого места. — Мы плыли.
— Но зачем же? — кто-то спросил его.
— Чтобы кормить вас.
— Но можно было переждать, погода утихомирилась бы.
— Как так? — недоуменно спросил Гаврил. — Как бы вы обо мне подумали? Сам Серасхов вас обманул? Что Андреич скажет?
Большого труда стоило его заставить обсушиться, переодеться в теплое и дождаться, чтобы дождь хоть немного поутих.
В 1953 году академическая экспедиция завершила программу исследований. Надо полагать, что Сирин так не считал, оставалось еще много непознанного, и Николай Андреевич предполагал развивать стационарные работы. Однако академический бюджет с трудом мог выдержать разрастающуюся северную экспедицию, и начальство сочло за благо удовлетвориться сделанным и свернуть работы. Тем более что в том же году поиск начал коллектив только что созданной Ямало-ненецкой комплексной геологоразведочной экспедиции. Совпадение этих дат можно считать символичным — ученые передавали эстафету производственникам. Именно экспедиция Сирина стала тем связующим звеном, которое соединило весь предыдущий поиск и работу геологов, которым предстояло готовить промышленное освоение района.
Николай Андреевич и Галина Владимировна частенько брали с собой на Урал своих детей. Это диктовалось необходимостью: не всегда удавалось на время полевого сезона пристроить их к родственникам. Геология стала в семье наследственной профессией — все дети пошли по стопам отца и матери. Владимир — геоморфолог, Артур — вулканолог, Татьяна — специалист по рудным месторождениям олова.
Сирин создал себе имя в геологии. Но, может быть, выше всех престижных титулов и наград то, что дети продолжают дело, которому он отдал свою незаурядную жизнь.


Тюменская школа


Наш вертолет, известная всем северянам стремительная «восьмерка», летел над Байдарацким побережьем, над самой кромкой воды и тверди. Здесь соединялись две безбрежные стихии — моря и тундры. Горы Полярного Урала вдали, на юге, как бы подразумевались, — видимо, мозг прочно зафиксировал географическую картину. Но тундра здесь не полого уходила в море, растекаясь жидкими и топкими болотами, а обрывалась холмистыми увалами. Вдруг внизу промелькнул какой-то полукруг — его можно заметить только сверху, он походил на кратер утонувшего в тундровых болотах вулкана. Вдали мелькнула еще одна характерная окружность поглощенного огромным зеленым болотом «кратера».
Наверное, у геолога эти загадочные круги и полукружья вызовут иные ассоциации, но мне сразу припомнилась одна давняя беседа в походной брезентовой палатке. Мой собеседник был немолод, сухощав, с тем загаром на лице, который уже никогда не пройдет, ибо его задубили полярные ветры и морозы. Лицо азиатского типа, неторопливая речь, и мне представилось, что он похож на знаменитого Дерсу Узала. Наверное, что-то все же у них было общее, хотя Виталий Николаевич Охотников был не следопытом, а начальником геолого-поисковой партии, кандидатом геологоминералогических наук, автором глубоких монографий о рудных образованиях Полярного Урала.
Разговор в палатке шел об… алмазах. Я поставил это отточие, чтобы как-то подготовить читателя, потому что говорить о полярно-уральских алмазах считалось делом крамольным. Но Виталий Николаевич убежденно доказывал, что какие-то предпосылки для обнаружения кимберлитовой трубки здесь имеются. Наверное, он мне и рассказывал о древних, ныне погребенных, вулканах, иначе почему это, заметив странные «кратеры» добрый десяток лет спустя, я сразу первым делом вспомнил беседу с ним?
Рассказать бы ему сейчас о моих «открытиях». Но Охотников перебрался в Сыктывкар, ушел в чистую науку, работает в Институте геологии Коми филиала Академии наук. Встретиться не чаял, но просторный наш мир тесен, повстречаться довелось в Воркуте, где проходила конференция, посвященная будущему Полярного Урала.


Я сразу рассказал о «кратерах», погребенных в болотах морского побережья.
— Вдоль Байдарацкого побережья действительно этак полмиллиарда лет назад была развита вулканическая толща. Воронки палеовулканических депрессий ныне завуалированы, сверху они виднее, чем с земли, — подтвердил мои наблюдения Охотников. Но тут же спокойным жестом руки отмел мои догадки. — С этой толщей мы связываем не алмазы, а возможность находок полиметаллических и колчедановых руд. Все побережье от устья Байдараты и на северо-запад — по сути дела, огромная площадь, перспективная на эти руды.
— Ну, а как же алмазные идеи? — наверное, в моем голосе прозвучало недоумение.
— Нет-нет, — помотал головой Виталий Николаевич. — Я вовсе не отказываюсь от них, эти предпосылки сохраняют силу. Но если начинать работы, то на более серьезном уровне.
— Значит, не только небо в алмазах на Полярном Урале?
— Конечно. — Но геологическая истина не позволяла этому человеку излишне деликатничать. — Только алмазоносные площади видятся мне значительно южнее того места, где вы заметили «кратеры».
Охотников не из тех исследователей, которые обуреваемы своими идеями, он предпочитает строить научные версии только на основе конкретных и достоверных данных. Будущее Полярного Урала видится ему не в алмазах — в настоящих и символических, а в более прозаических (каково слышать такие термины геологу?) минералах — железных рудах. Хотя у месторождений полярно-уральского железа есть минусы — залежи их невелики, поменьше, чем на Южном и Среднем Урале, зато их больше по количеству и расположены они на меньших глубинах. Плюсы перевешивают минусы.
— Встретимся на Полярном Урале? — спросил я Виталия Николаевича, завершая разговор.
Он улыбнулся сожалеюще:
— Не получается у меня нынче поля. Загрузили кучей работы.
— Докторская? — понимающе подхватил я.
Он снова вздохнул:
— Конечно, приходит время подводить итоги. Но, знаете, вся эта канитель с диссертацией — не по мне.
В этот момент в нем опять проскользнуло что-то неуловимое, делавшее его похожим на Дерсу Узала, человека вольных просторов, свободной жизни, каждый день которого труден, ибо проходит в заботах. Что-что, а Охотников явно не кабинетный ученый. Трудно полевику надолго запирать себя в четыре стены. Ведь горы — это праздник, и каково лишаться ежедневного общения с ними?!
Виталий Николаевич — один из тех, кому довелось на Полярном Урале пройтись по последним «белым пятнам». Таким пятном еще в начале пятидесятых годов оставалась горная осевая часть, протянувшаяся от Щучьих озер до впадения Пайпудыны в Собь. Партия Охотникова вела в этом районе последние топографические работы и геологическую съемку.
— У нас на шесть человек приходилась одна несчастная лошаденка. Так что особой популярностью пользовался пеший ход. В среднем по сезону выходило на день километров 25 — по тундре, по горам, по осыпям. Если же из-за дождя и тумана пропадал день, его приходилось наверстывать. Мы умудрялись проходить в сутки и побольше, например, от Большого Щучьего до фактории Лаборовой — сорок километров туда и столько же обратно. Впечатляет?
— Невероятно!
— Теперь вы понимаете, почему я скептически выслушиваю жалобы молодых геологов на отсутствие вездеходов и вертолетов? Считается, что пройти километров пятнадцать — уже каторга. А ведь глаза геолога не менее важны в работе, чем и знаменитый его молоток. Как бы ни были совершенны новые методы, отрываться от матушки-земли, от настоящей полевой геологии опасно и преждевременно.
Виталий Николаевич начинал свою полярно-уральскую карьеру под руководством Георгия Петровича Софронова, которого можно считать первым местным геологом. Когда велось строительство трассы железной дороги от станции Чум к Лабытнангам, на посту «106-й километр» создали базу разведочной экспедиции, геологическую службу которой и возглавил Софронов. Это дает основание утверждать, что практическая геология Тюменской области начиналась с Полярного Урала.
У Софронова судьба складывалась так, что ее вряд ли назовешь легкой, но он сумел противопоставить жизненным испытаниям завидную стойкость и добился выдающихся результатов. В Воркуте ему помог известный в те годы здешний геолог К.Е. Войновский-Кригер. Георгий Петрович занялся железнодорожными изысканиями. Кстати, маршрут от станции примыкания Сейда в сторону Оби до Лабытнаног, по которому позднее прошла стальная колея, выбирал он. В годы войны Софронову поручили возглавлять геологические партии от комбината Воркутастрой.
В 1951 году его назначили главным геологом Полярно-уральского геологоразведочного управления, где он проработал несколько лет. Ученики называют Георгия Петровича «основоположником планомерных геологических исследований Полярного Урала». Велся поиск вольфрама, меди, сурьмы, редких и цветных металлов.
В годы войны Полярный Урал помог фронту. С завода специальных сплавов в Челябинске пришла заявка на три тонны очень дефицитного молибдена. Специальная бригада рабочих, полтора десятка человек, была отправлена на берега Харбея, где Софронов обнаружил хорошую залежь молибденита. Рабочие закладывали шурфы, зубилами, буквально по крохам, выколупывали руду из кварцевых жил. За сезон было добыто драгоценного по тем временам металла три тонны. Руда сразу же отправлялась в Воркуту, куда за ней прилетали специальные самолеты из Челябинска.
Следует иметь в виду суровую специфику работы геологической службы этого предприятия в годы войны. К тому же надо сказать, что оно не имело тогда выхода на научно-исследовательские и академические институты.
Анатолий Иванович Подсосов, главный геолог Главтюменьгеологии по рудным полезным ископаемым, появился в рудничном поселке на берегах Большого Харбея совсем молодым выпускником Свердловского горного.
— Надо понять и просто представить себе то время, чтобы отдать должное героизму людей, которые в тех условиях сумели наладить геологическое изучение такого сложного района, — объясняет он. — Все специалисты группировались вокруг Софронова. В пустынной горной тундре они умели жить интересной, содержательной жизнью, много дискутировали, выписывали специальные, какие только могли, журналы, прямо на месте воспитывали коллекторов из тех людей, которые показывали свои способности. Но они, что называется, варились в собственном соку, не придерживались в методике государственных стандартов. Изучение природы велось на очень серьезном уровне, но им в силу оторванности от геологических центров просто не хватало широты кругозора. Конечно, это их беда, а не вина. Как бы точнее представить их положение? Полярный Урал для них был все равно что кусочек Луны для десанта, высадившегося с Земли, они тщательно изучали этот пятачок, но не могли выявить общие закономерности.
Анатолий Иванович — спокойный, выдержанный (геологический характер) человек, но — возможно, воспоминания молодости пробудили их — эмоции взрывают его уравновешенность:
— Изумительные люди! Как нужно любить дело, чтобы в таких трудных условиях сделать так много!
Мне пришлось лететь с Подсосовым на Ми-8 над Полярным Уралом. Есть между озерами Хадата и Щучьими прекраснейший альпийский район.
Вдруг на склоне одной из вершин я увидел затейливую фигуру: рисунок явно крупный, если четко наблюдался с двухкилометровой высоты, изображал он животное, напоминающее волка — четыре лапы, вытянутая голова. Когда видишь что-то непонятное, да если к тому же начитался об инопланетянах, то первое, что приходит в голову: «Уж не побывали ли эти пресловутые пришельцы из космоса и здесь, на Полярном Урале?».
— Занятно, — показал я Подсосову на странный рисунок.
— Канавы, шурфы, — спокойно поясняет он. — Здесь, на Тай- Кеу, пол и металлы искали.
Даже обидно за мою космическую версию, как быстро она не выдержала практического экзамена.
Подсосов появился на Полярном Урале, когда еще можно было говорить о девственной нетронутости края. Даже поселок на Большом Харбее представлял из себя палаточное жилье. Привычных сегодня вагонов-домиков и балков еще не встречалось. Для буровых станков рубили крупные сани, которые крепились трубами, сани цепляли два трактора и медленно тащили на опорную точку. Скорость не превышала два километра в час, поэтому до точек добирались сутками. Прибыв на место, буровики, как и геологи, разбивали палаточный бивак. Завтраки и обеды готовились на костре.
Снаряжение геологов было классически простым: знаменитый молоток и лупа. Брезентовые робы и тяжелые резиновые сапоги, которые по какому-то недоразумению назывались «геологическими», составляли одежду. Сетка Павловского заменяла все нынешние антимошкомариные средства. Теперешние специалисты по технике безопасности пришли бы в ужас от поисковой практики тех лет: геологи выходили в маршруты поодиночке, даже страховочных концов не имели. Может, поэтому приключения случались почаще, чем нынче.
— В молодости почему-то никогда не хочется возвращаться назад, — припомнил один случай Подсосов. — Шли мы вдвоем с практикантом в районе возвышенности с красивым названием Хард- Наурды-Кеу. В плане на топографической карте вершина эта смотрелась как трехлучевая звезда. Мы потихоньку взбирались наверх, отколачивали образцы, описывали обнажения. И незаметно поднялись до плиты высотой в добрый десяток метров, которая нависла над нами. Подняться по ней мог только квалифицированный альпинист. С двух сторон — обрывы. По пройденному пути вернуться можно. Но такое у молодости свойство — не хочется назад. Огляделись. Справа круто спускающийся вниз снежник. Прыгать по камням — удовольствия мало, а по снежнику катишься с ветерком — только вовремя сделай зигзаг, чтобы не упасть. Опыт у меня имелся, и, несмотря на то, что снежный язык выглядел крутовато, я решил съехать. Сказал напарнику: «Подожди, посмотрю, как получится». Начал спуск медленно, но там, где начиналась крутизна, фирновый снег превратился в лед, и когда я выехал на этот каток, мои резиновые сапоги тормозить уже не могли. Я упал, но удачно, не плашмя, а вроде как сел. И меня понесло по этой катушке. На счастье успел выставить в качестве тормоза длинную рукоятку геологического молотка. Но лед отполирован ветрами, никакой тормоз здесь не сработает. Мне в лицо бьет мелкая ледяная стружка, сорвало фотоаппарат, выбило молоток, одно спасает — брезентовые брюки, которые в обычной работе всегда мне казались излишне неуклюжими. А впереди несутся на меня остроконечные камни, скалистые глыбы морены. Если вынесет на них — ищите, коллеги, мокрое место. Но, к счастью моему, конец снежника подтаивал, лед снова превращался в снег, склон выполаживал, мой спуск замедлился, и я встал на слабых, подкашивающихся ногах.
Но — самое страшное — сверху, для практиканта моя безумная езда выглядела лихо и красиво. Я ему ору, но расстояние-то большое, он не понимает, сигнализирую — он воспринимает это как призыв к действию, падает и летит ко мне. Снежный язык спасает и его. Я бегу к нему: цел…
Не успели мы от этого опасного слалома очухаться, не отошли от свиста в ушах, вдруг раздался какой-то грохот. Обернулся, смотрю: на нас летят огромные камни — обвал. Хорошо, что площадка, на которую мы встали, оказалась относительно ровной, и мы смогли увернуться от камнепада. Но струхнули порядком. Они, горы-то, вроде и невысокие, но и здесь все опасности есть, которые положены в горах — и обвалы, и сели, горные оползни. В тот сезон погибла целая партия — поставили палатки у подошвы горы. Пошел дождь, потом все замерзло, потом рыхлого снега навалило. И снег, он в несколько метров толщиной был, пополз по обледеневшему склону — похоронил все палатки. Никто не спасся.
Специалисты Главтюменьгеологии активно занимались поиском на Полярном Урале начиная с середины пятидесятых годов. Подсосов являлся их главным «координатором» в главке.
— Чем характерен этот период? — поинтересовался я у него.
— Научные исследования Полярного Урала до начала работ тюменцев, — оценивает он труд коллег, — дали как бы скелет представлений. «Мясо» наращивать приходилось уже нам. Мы привели сюда геофизиков и каротажников, вооруженных современной аппаратурой, поставили буровые работы, ведя бурение как картировочное, так и опорное, разведочное. Одним словом, привели в этот район «тяжелую артиллерию» геологопоиска. Напрочь отвергли теорию «стерильности» региона. Полярный Урал стал считаться резервом горнорудной промышленности — ведь мы с нашей-то «артиллерией» прицельно били по определенным зонам. Авторитет такой организации, как Главное территориальное Тюменское геологическое управление, заставлял серьезно относиться к вопросам, которые мы выносили на самый высокий уровень. Можно вспомнить одно из совещаний в Госплане Союза. По стране было выделено девятнадцать районов, которые к началу семидесятых годов геологи еще слабо изучили. Полярный Урал в их числе признавался самым перспективным. Принималось во внимание, что он очень удобно расположен между двумя экономическими зонами: нефтегазоносным комплексом Западной Сибири и Печорским угольным бассейном. Главная заслуга тюменских геологов — они заставили посмотреть на этот район с точки зрения практической, промышленной.
В 1975 году Министерство геологии РСФСР создало экспериментальное объединение Полярно-уралгеология с центром в Воркуте. Этому объединению были подчинены и все экспедиции, подчинявшиеся ранее Главтюменьгеологии.
Директор Западносибирского нефтяного геологоразведочного института, лауреат Ленинской премии, первый тюменский член- корреспондент Академии наук СССР Иван Иванович Нестеров расхаживает по своему кабинету перед картой, на которой узнаются знакомые очертания Полярного Урала.
— В том году мы стали перед дилеммой — свертывать или нет исследования, которые институт вел уже не меньше десятка лет. Нас никто не обязывал, скорее — наоборот, подталкивали к переходу на чисто нефтяную и газовую тематику. Но уже накоплен значительный опыт, десятки сотрудников занимались рудами этого богатого края, они могли квалифицированно решать многие научные проблемы. И потом, разрушать проще, чем создавать заново. Глядя в перспективу, мы решили полярно-уральскую группу (а это почти сто человек) не расформировывать. В 1983 году Полярно-уральская геологоразведочная экспедиция вновь перешла в ведение Главтюменьгеологии.
Сотрудники института, их возглавляет Людмила Лавровна Подсосова (Полярным Уралом она «заболела», как и ее муж, в начале пятидесятых), продолжают регулярные полевые исследования, изучают структурные особенности глубинного строения. Поиск полезных ископаемых — бокситы, свинец, железо, редкометалльный комплекс, россыпное золото — тесно увязывается с работами производственников Полярноуралгеологии.
Еще одна важная задача — составление карты палеозойского вулканизма Тюменского Урала, которая войдет в комплекс карт Советского Союза и Евразиатского континента.
Да, в свое время эти величественные горы вели себя куда беспокойнее. Здесь имелись свои Этны и Везувии. Исследователи подметили характерную особенность: Полярный Урал удивительно схож с Камчаткой и Курильскими островами, которые считаются своеобразным «эталоном» вулканических районов. Но «камчатский» период — время действующих вулканов — на Полярном Урале закончился очень давно даже по геологическому времени — минимум четыреста миллионов лет назад. Однако ископаемые вулканы — вулканогенные комплексы — помогут отыскать медномолибденовые и свинцовые рудные зоны.
Слишком щедры эти недра и слишком скрытны, чтобы сворачивать здесь поиск.

Загадки ледовых цирков

Сразу бросается в глаза, что этот поселок ученых знал лучшие времена. У обветшавшего здания гаража — голый остов какого-то станка, на некоторых домиках забиты окна, на дверях одного давно выцветшая дощечка с плохо читаемой надписью «ГМС Большая Халата». Что поделаешь — последний сезон. Последнее, двадцать пятое по счету поле стационара Института географии Академии наук.
Экспедиционная повариха, разговорчивая москвичка, потчевала меня свежесоленой тальмой, поила компотом из черники с оладьями — хлеб уже не пекли.
Мы свернули к озеру Хадата-Юган-JTop, на берегу которого приютился стационар, но попали не очень удачно: все гляциологи ушли на ледник.
— Вон туда, — махнула повариха в сторону, где за край горы уходил язык грязного, слежавшегося снега.
— Это ледник? — спросил я.
— Ледник, — квалифицированно подтвердила экспедиционная кормилица.
Впечатления особого великолепия ледник не производил, но внешность, как говорят, обманчива. Да и не в ней дело — полярно-уральские ледники, пожалуй, одна из неожиданных тайн природы. Правда, за двадцать пять гляциологических сезонов она немало потеряла в своей таинственности.
…В 1908 году по Большеземельской тундре путешествовал один из первых отечественных специалистов в области северного оленеводства С.В. Керцелли. Проводником у него служил местный коми Егор Терентьев — знаток Полярного Урала.
«Когда мы шли от океана, — вспоминал позднее Керцелли в своей книге «По Большеземельской тундре с кочевниками», — в длинные осенние вечера Егор, поэт в душе и страстный любитель северного простора и кочевой жизни, рассказывал мне различные эпизоды из своих охотничьих скитаний. Между прочим, он однажды сказал следующее: «Есть у нас на Камне места, где снег никогда не тает, и там уже не снег, а такой твердый лед, что его только топор берет, а снега и льда не видно, потому что сверху завалены мелкими камнями, а внизу, где кончается лед, в нем большая дыра, как пещера, и оттуда течет речка». Описание это настолько характерно, — комментировал рассказ Егора Керцелли, — что не оставляет, казалось бы, сомнений в существовании мелких ледничков на Урале. Егор предлагал провести меня на такой ледничок, на что потребовалось бы дней 14, но недостаток оленей не позволил мне предпринять этой поездки, несмотря на соблазнительность предложения».
Керцелли отказался от заманчивого предложения стать первооткрывателем необычного феномена северной природы. А благодаря его книге безвестный тундровый поэт-оленевод — Егор Терентьев — вошел в историю гляциологии. Сам того не подозревая, Егор разрушил научную легенду: полковник Гофман авторитетно и напрочь отрицал наличие на Полярном Урале ледников. Но давил не только авторитет Гофмана, существовали более общие закономерности, по которым выходило, что ледникам здесь быть не положено: малые высоты хребта и континентальность климата должны препятствовать возникновению ледников даже в столь суровом климате. Итак, в 1908 году открытие не состоялось, потребовалось еще два десятка лет, прежде чем смелый оппонент признанных авторитетов Александр Алешков на восточном склоне хребта Сабля обнаружил несколько каровых ледников. Самый большой из них — километровой длины — он назвал (ну и язва!) именем Гофмана. Впрочем, чего здесь больше — иронии или дани уважения — сказать трудно. После этого исследователи как будто развязали мешок, из которого так и посыпались ледовые сенсации. Падалка, Василий Говорухин, Хабаков, Софронов, Охотников нанесли на карту еще несколько десятков ледников. Самые интересные сведения получил Хабаков, который обнаружил в районе Ха- даты и Щучьих озер крупнейший очаг оледенения.
Геологи занимались ледниками попутно, открывали их походя. Первым «чистым» гляциологом, пришедшим на Полярный Урал, следует считать Леонида Дмитриевича Долгушина, первым и, пожалуй, самым удачливым: из полутора сотен всех обнаруженных уральских ледников больше трети открыто им.
Мы сидим с семидесятилетним доктором наук в тесноватом зальчике музея землеведения МГУ, где нынче трудится Долгушин. Леонид Дмитриевич бодр, подтянут, по-спортивному поджар. Долгие годы путешествий сказываются: несмотря на солидные годы, он все еще в форме. Совсем недавно вернулся из экспедиции на Памир, на вертолете на высоте 6000 метров налетал тридцать часов, и ничего — молодцом. За его плечами — Земля Франца Иосифа, Северная Земля, Новая Земля, самый уединенный остров Арктики — Ушакова, Антарктида, Центральная Азия. Но Полярный Урал постоянно и сильнее всего, по его словам, тянет к себе. О Долгушине просто невозможно говорить «старик». Невольно позавидуешь его стремлению к новым экспедициям и маршрутам.
На карте Полярного Урала увековечено его имя — на хребте Оче-Нырд есть ледник Долгушина. Это не случайно. Леонид Дмитриевич предсказал, «вычислил» там самый северный ледниковый очаг Урала. И когда А.О. Кеммерих этот массив обнаружил, один из ледников назвал именем заочного первооткрывателя.
— Посмотрели свой мемориал?
— Не привелось, — смеется Леонид Дмитриевич, — хотя Кеммерих утверждает, что это один из красивейших ледников Урала. Правда, вообще-то здешние ледники особой красотой не блещут, но окружающая местность там и вправду великолепна: с межгорной долины начинается «лестница озер». Лестница весьма эффектна — озера расположены на разных уровнях, разнообразны по форме, вода в них чистейшая, озера глубоки и поэтому смотрятся очень красиво. Они ледникового происхождения, «лестница» — свидетельство отступания древних, более обширных, чем сегодня, ледников.
— Должно быть, стыдно гляциологу Долгушину не побывать на леднике своего имени? — пошутил я.
— У меня еще есть запас времени, — рассмеялся Леонид Дмитриевич.
Свой первый ледник Долгушин обнаружил благодаря «молоку», той ледниковой мути, которой характеризуются все реки, вытекающие из ледников. В 1953 году, когда это произошло, здешние ледники все еще считались проблемой нерешенной. Но «молоко» являлось лишь характерным признаком, и молодой исследователь пошел вверх по потоку, взобрался на снежник и в глубоком «цирке» между двух гор обнаружил и четко выраженную область питания, область расхода, и все другие классические признаки настоящих ледников. Он дал ему имя МГУ. В тот же сезон открыт и, пожалуй, самый оригинальный ледник здешних гор — он получил имя института, в котором трудился исследователь — ИГАН (Институт географии Академии наук). Мало того, что этот ледовый поток имеет сложное строение — вершина его расположена в глубоком каре, а язык выползает на склон и в долину (что заставляет называть его сложным титулом — карово-склоново-долинный), он к тому же лежит на водоразделе, и два ручья, берущие здесь исток, разбегаются не просто в разные стороны, а в разные части света — в Европу и в Азию, один — в бассейн Печоры, другой — в бассейн Оби. Малютка делится своей водой сразу с двумя континентами.
На леднике Югра исследователь доказал, что полярно-уральские ледники еще движутся. Ледник в верховьях реки Народы открыл геолог С.Г. Боч. Предусмотрительный исследователь, он поперек ледника проложил линию из покрашенных камней. Долгушин с помощью примитивной буссоли и горного компаса сумел определить, что «линия Боча» спустилась. Тогда еще не знали: мертвый лед лежит на дне цирков или он находится в движении. Предусмотрительность Боча и настойчивость Долгушина позволили доказать, что местные ледники живут.
Летом 1978 года Леонид Дмитриевич решил отдохнуть на Урале. Люди его склада, его научного темперамента просто так отдыхать не умеют. Тем более что весной, рассматривая аэрофотоснимки района, он обнаружил белое пятнышко там, где ледник не отме-чался. Может быть, особым стимулом для этой туристической поездки явилось то, что снежное пятно располагалось километрах в двадцати пяти от самого южного уральского ледника, который и носил имя Южный. Погода 4 августа выдалась на редкость мрачной, над горами нависли тяжелым туманным облаком тучи, сыпал сырой снег. Чтобы добраться на снежник, нужно было преодолеть озеро. Поднялся ветер, и резиновую лодку исследователя болтало и трепало так, что он не успевал вычерпывать воду. Противоположный берег часто пропадал в тумане. Все-таки он добрался до языка, исходил его вдоль и поперек, чтобы убедиться, что это не простой снежник, а самый настоящий ледник. Ото льда шел холод, который смешивался с туманом и пронизывал до костей. Конечно, новооткрытому леднику следовало дать имя «Южный», но название было «занято». Потому на карту он попал как «Хмурый» — напоминание о погоде, когда был открыт.
Исследования Долгушина привели не просто к открытию новых ледников. Он доказал, что полярно-уральские малютки — самый большой из них едва превышал два километра — имеют все те свойства, которыми обладают и такие гиганты, как известный ледник Федченко. На этих малютках можно было проводить все исследования в более приемлемых условиях, чем на Памире или на Тянь-Шане. Уральские ледники в силу своих небольших размеров обладали еще одним преимуществом — они чутче реагировали на погодные изменения как в глобальном масштабе, так и на локальные перемены местного климата. Эти принципиальные открытия и подготовили почву для стационарных гляциологических исследований.
В 1956 году, накануне III Международного геофизического года, по инициативе ведущего советского гляциолога члена-корреспондента АН А.Г. Авсюка в международную программу включили исследования на Полярном Урале.
Вот тогда-то на берегах красивейшего озера Хадата-Юган-JTop, прозрачное зеленое зеркало которого зажато в горном распадке, и появились домики ученых. Четверть века регулярно здесь появлялись исследователи-гляциологи. Научное кураторство осуществлял
старший научный сотрудник ИГАНа профессор Леонид Сергеевич Троицкий. Он не всякий раз мог появляться на Полярном Урале, отвлекали экспедиции на Шпицберген и в Антарктиду, но провел здесь почти полтора десятка сезонов.
Тщательное наблюдение близлежащих ледников (особенно хорошо исследован «Обручев»), открытие новых очагов оледенения позволили составить верную картину природного феномена. Ученые доказали, что полярно-уральские ледники не реликт прошлых эпох, а нормально существующий продукт «живого» современного оледенения, которому присущи все закономерности этого процесса. Здешние малютки служат своего рода моделями, натурные данные которых можно заносить в формулы, применимые в других масштабах.
Разгадана и тайна появления ледников там, где их теоретически не должно быть. Хребет стал препятствием для преобладающих западных ветров, которые приносят основные осадки. На западных склонах их в два-три раза больше, чем на восточной стороне. Обильные снегопады и привели к тому, что снежники в цирках западного склона со временем превратились в ледники. Неравномерность осадков привела к характерному распространению растительности — эту особенность давно отметили ботаники, но сумели объяснить только гляциологи — снежный покров на западных склонах задерживается дольше и сокращает вегетативный период почти на месяц. Если на восточной стороне растут деревья, то по одной параллели с ними на западном — только кустарнички. Ледники обусловили и развитие рельефа — альпийский пейзаж больше характерен для западных склонов, восточные же отроги пологи и покаты. Эти закономерности имеют одно исключение — к югу от железной дороги Чум— Лабытнанги, где горная страна суживается.
— Наши исследования на Полярном Урале дали многое не только для отечественной науки, но и для мировой гляциологии, — считает Троицкий. — Уникальность ледников уже в том, что они живут на грани существования. Полученные здесь данные расширили наше понимание развития оледенения, особенно в том, что касается горных стран. Исследования на Полярном Урале имеют, естественно, выход в общую климатологию и гидрологию полярных районов.
В конце 1981 года стационар на Хадате прекратил деятельность. Это решение вызвало среди специалистов неоднозначную реакцию. Более длительное наблюдение, считают те, кто стоял за продолжение работ, дало бы более точные результаты.
— Полярно-уральские ледники находятся, к сожалению, для нас, гляциологов, — говорит доктор географических наук Владимир Георгиевич Ходаков, — в удрученном состоянии и довольно интенсивно деградируют. Например, длинный язык ледника МГУ просто не узнать — на его месте озеро на льду; метров на тридцать понизилась поверхность красавца ИГАНа. Уменьшение, исчезновение ледников
связано с изменением климата в сторону потепления и иссушения. Приходится сожалеть, что гляциологический стационар на берегах Хадата-Юган-JIop станет простой базой отдыха.
Вместе с гляциологами и в то же время несколько обособленно от них исследованиями на Полярном Урале занимался доктор географических наук Александр Оскарович Кеммерих. Он открыл несколько ледников, в том числе Оченырдский узел, занимался изучением их. Но основные его интересы связаны с гидрологией — он исследовал реки, насчитал на Полярном Урале почти четыре с половиной тысячи озер, на многих вел наблюдения, открыл в здешних горах явление селя, которое имеет большое значение при практических работах. Пожалуй, Александр Оскарович самый крупный знаток природы Приполярного и Полярного Урала. Сам турист, он написал несколько пособий для коллег по увлечению, пеших и водных, которые выбирают себе маршруты в этом крае. Им же написано и несколько научно-популярных книг о неповторимой уральской природе.
В науку Кеммерих пришел довольно поздно — почти на исходе четвертого десятка лет, до этого работал простым шофером.
— Мне очень повезло, — рассказывает ученый, — что наукой я начал заниматься именно на Северном Урале. Здесь я попал в чрезвычайно благодатные условия: все, что ни исследовал, было ново — это для специалиста играет огромную роль. Ты становишься во многих вопросах как бы первооткрывателем.
С именем Кеммериха связано исследование «полярно-уральского Байкала» — озера Большое Щучье. О нем ходили легенды, что оно глубже Байкала. Неистощимое исследовательское любопытство заставило Кеммериха разгадать тайны Щучьего. Обходиться ему пришлось самым примитивным оборудованием. В его распоряжении имелась резиновая лодка, поднимавшая на борт полтонны груза, ручная лебедка с тросом всего на 22 метра и счетчиком на сто метров. Кеммерих добавил две простые рыболовные лески по сто метров, переоборудовал счетчик и начал совершать по озеру строго рассчитанные продольные и поперечные профили, чтобы составить батиметрическую карту — карту глубин. Легенды не подтвердились — наибольшая глубина оказалась всего 136 метров, но Щучье если и не достигло масштабов Байкала, то все равно сохранило за собой титул самого глубокого на Урале. Длина его 13 километров, а ширина в среднем — километр, оно зажато горами. В распоряжении ученого имелся и диск Сэкки, с помощью которого измеряют прозрачность воды — диск показал уникальный результат, он проглядывался на глубине даже одиннадцати метров. Удивительно прозрачная вода, возможно, байкальской не уступает. То, что здесь водятся такие рыбные лакомства, как таймень, тальма, хариус, опытному туристу доказать было нетрудно.
На восточном склоне имеется ледник «Кеммерих» (Александр Оскарович, как и его друг Долгушин, не удосужился на нем побывать, но надеется, что успеет), названный так Л.С.Троицким. Необходимо отметить, что только гляциологи последовательны в мемориальной топонимике — в ледниковый кадастр, составленный ими, занесены имена практически всех, кто немало сделал для изучения этого края. Есть на гляциологической карте и имя Егора Терентьева. Кеммерих в бассейне Большой Кары обнаружил солидный ледник, протянувшийся в длину более километра. Он и присвоил ему имя тундрового поэта Егора Терентьева, увековечив научный подвиг простого каюра.


Секреты "змеиного камня"

Командир вертолета, коренастый и плотный Иван Галушко слегка морщится, когда его «восьмерку» называют воздушным маршрутным такси. Ведь эти рейсы доверят не каждому: летать приходится в горах, да и пассажиры все время норовят добраться до таких вершин, как Хордъюса, над которой постоянно, даже в самую голубую погоду, висит лохматая шапка не то тумана, не то облаков. Но Ивану можно и не обижаться на сравнение с таксистом, он развозит геологов по маршрутам и является в их полевом лагере с завидной точностью столичной «маршрутки».
За Обью тянутся изумрудные пространства недавно освободившихся от большой воды заливных лугов. В зеленой оправе, да еще сверху болота выглядят замечательно. Гул вертолетных двигателей заметно усиливается — чувствуется, подлетаем к горам. А в правом иллюминаторе уже давно видны сурово-гордые хребты Войкар-Сыньинского массива. Массив… Этот географический термин и точно, и образно передает тяжелую весомость здешних гор.
Вон внизу, у подошвы буро-зеленого невысокого холма, замелькали разноцветные — красные, желтые, голубые и более привычные серо-зеленые — палатки. Это лагерь, к которому и держит путь воздушная «маршрутка». Прелестный уголок. Сухое место, островок между двумя рукавами узкой (в несколько шагов), но бурной и порожистой Лагорты-Ю, как утверждают, богатой хариусом. Невысокие северные лиственницы и березки. Вдали в шапке облаков хмуро-черный силуэт самой высокой здешней вершины — Хордъюсы. Если бы не комары — швейцарский курорт да и только. Но этот уголок выбран вовсе не для отдыха. Здесь поставили палатки геологи из многих стран, чтобы в свободном обмене мнениями обсудить важные проблемы, которые имеют значение для поиска полезных ископаемых не только на Полярном Урале, но и во многих районах планеты. Программа международной полевой конференции официально звучит так: «Офиолиты континентов и сравнимые с ними породы океанов». Программу осуществляет ЮНЕСКО. Первые научные симпозиумы (программа начата в 1975 году) проводились в полевых условиях в Омане, Иране и на островах Тихого океана.
Офиолиты (в переводе с древнегреческого — «змеиный камень») привлекли внимание специалистов сравнительно недавно, но основательно: к ним «привязан» целый комплекс полезных ископаемых — золото, платина, кобальт, никель, ртуть, асбест, хром. «Змеиный камень» помогает проследить историю земной коры, ведь его происхождение связывают с мантией нашего «шарика».
У двадцатиместной — самой большой в лагере — палатки, которая одновременно и столовая, и дискуссионный клуб, лежат увесистые камни — образцы тех самых офиолитов, которые так привлекают собравшихся здесь.
Иван Галушко не выключает двигателей — у него четкая задача подбрасывать геологов к исходным точкам их дальних маршрутов. Время полевой конференции ограничено, а специалистам нужно посмотреть очень много, именно поэтому они и пользуются услугами «воздушного такси». Народ дисциплинированный, но и у них в последнюю минуту перед посадкой оказывается что-то не в порядке, и командир Ми-8 слышит эмоциональные возгласы на итальянском, французском, персидском, турецком, хинди и еще бог весть каких языках.
В полевом лагере нет начальника, здесь собрался народ сугубо демократичный. Но роль хозяина поручена руководителю лаборатории осадочных полезных ископаемых Геологического института Академии наук доктору геологии Никите Алексеевичу Богданову.
— Мы принимаем весьма представительную группу ведущих экспертов по проблемам офиолитов, — рассказывает он. — Назову лишь такие авторитеты, как швейцарец Ганссер, американец Пейдж, француз Николя.
Конечно, чтобы дискуссия прошла плодотворно, хозяева — советские геологи — провели большую предварительную работу. Геологи Москвы, Свердловска, Тюмени, Воркуты обследовали большой район, чтобы остановить свой выбор именно на предгорьях Хордъюсы, здесь они нашли уникальные обнажения, характерные полевые объекты, у которых можно вести полезный спор. Качество образцов, которые представляет Полярный Урал, настолько великолепно, что свободный обмен мнениями порой начинается прямо от той исходной точки, куда в очередной раз доставит группу вертолет Ивана Галушко.
Когда погода помешала Ми-8 прилететь в лагерь, геологи не теряли времени зря. Прямо в палаточном городке они устроили полевую научно-практическую конференцию, своей авторитетностью вряд ли уступавшей подобному мероприятию в столице. На ней выступил английский профессор Смьюинг, турецкий исследователь Бингёль, канадец Лоран, румын Харамбие, немец Шубер, представители советской делегации. Спор, естественно, шел на высоком накале — выступали представители разных направлений — и на высоком уровне компетенции.
В полевых условиях трудно отличать авторитетного ученого от пока еще малоизвестного — все в полевой форме, никакой светской респектабельности, которая хоть как-то указывала бы на международный престиж того или иного участника.
— Я вас познакомлю с замечательным исследователем, — предложила мне Татьяна Честных, которая выполняла здесь функции переводчика. — Доктор Бенджамен Морган представляет геологическую службу США, он из Вашингтона.
Американец оказался худощавым, поджарым, он словно провялен и северными, и южными ветрами, загар въелся в кожу лица. Я решил начать с полярной экзотики:
— Наша беседа, доктор Морган, происходит всего в нескольких метрах от северного Полярного круга.
Татьяна перевела эту скороговорку:
— Я летел в Москву с Аляски, так что если вы хотите напугать меня белыми медведями, то вряд ли вам это удастся.
— Насколько, на ваш взгляд, плодотворно происходит эта конференция прямо у предмета исследования?
Доктор поднял свой большой палец, жест, понятный и без переводчика. Но Морган добавил:
— Я прекрасно понимаю, сколь сложно дается эта полевая простота, сколько труда потребовалось нашим советским коллегам, чтобы так организованно проходили полевые экскурсии. Офиолитовая гряда бесподобна. В геологический путеводитель по этому району вложен колоссальный труд.
— Доктор, что вы скажете о компетентности собравшихся здесь специалистов?
По тому, как поморщился геолог, я понял, что допустил оплошность, но Татьяна с бесстрастным видом уже переводила ответ:
— Я бы не стал задавать такой вопрос, потому что такого вопроса не должно даже возникать. Вне всяких сомнений, научный уровень конференции самый высокий. Дискуссии обогатят наши представления о строении Земли.
— Так что научные результаты этой поездки уже можно считать удовлетворительными?
— Не только научные, — доктор снова поправил меня. — У нас наметился и чисто человеческий контакт, что иногда бывает важнее, чем успех в науке.
Доктор Франтишек Федюк, доцент кафедры петрологии из пражского Карлова университета, говорил по-русски:
— Организация этой конференции превосходна, хотя, как айсберг в океане, мы видим лишь десятую часть той работы советских коллег, которую они проделали.
Десять дней продолжались эти дискуссии у предмета. Потом Иван Галушко сделал несколько рейсов подряд и вывез всех участников экспедиции ЮНЕСКО в Салехард, откуда они вылетели в Москву, а дальше — каждый в свою страну.
По итогам полярно-уральской офиолитовой конференции было составлено научное коммюнике, послужившее основой рекомендаций, которые по каналам ЮНЕСКО получают геологические службы, прежде всего слаборазвитых и развивающихся стран.
Через несколько дней после этих событий на берегах Лагорты-Ю я заглянул в ГИН, Геологический институт АН СССР, где встретился с кандидатом наук А.А. Савельевым. Александр Александрович один из тех, кто организовывал международную экскурсию ученых в Войкар-Сыньинском массиве.
Савельев вытащил из ящика стола внушительную пачку журналов и проспектов на разных языках.
— Это отклики на дискуссию у предмета, — пояснил он. — Многие участники рассказали о своем участии в экспедиции.
Мой собеседник берет наугад из пачки американский геологический бюллетень.
— Это профессор Пейдж пишет, — на ходу переводит Александр Александрович. — Вот здесь — «прекрасная организация экскурсии»… Дальше — «высокий уровень научной дискуссии». Так-так, профессор не преминул упомянуть русское хлебосольство и особо отмечает «натуральную» пищу. Конечно, мы их кормили свежей рыбой и олениной.
— Эта экспедиция имеет только международный аспект? — интересуюсь я.
— Не только, — покачивает он головой. — Но экспедиция проводилась под эгидой ЮНЕСКО, и, конечно, ее главные результаты — новые данные для специалистов, которые поднимают на новый уровень развитие геологии в странах «третьего мира». Но, естественно, мнения иностранных коллег, которые принимали участие в дискуссии, позволили расширить кругозор тех советских ученых, которые занимаются проблемами Полярного Урала. Лично я занимаюсь этим районом почти полтора десятка лет, и вот такой непринужденный обмен мнениями — это лучший метод проверки каких-то собственных выводов, скажем, по проблемам динамики формирования земной коры.
Савельев сообщает, что в рамках Международной программы геологической корреляции, разработанной ЮНЕСКО, намечается еще одна международная экскурсия геологов в этот район. Так что у Полярного Урала появилась еще одна роль — важная роль в международной разрядке, ведь такие совместные дискуссии приносят пользу не только науке.
…У кострища — места вечерних сборов, где уже после маршрутов продолжались оживленные многоязычные дискуссии, лежит несколько больших кусков породы. Они не особо примечательны на вид. Только специалист разберет, что перед ним — базальт ли, туф, дуниты, габро. Слушая, с какой страстностью велись споры вокруг них, я понимал, что обычные камни еще много расскажут человеку об истории нашей планеты, дадут ключ к ее богатствам.


Путешествие в "страну белого тумана"

Полярно-уральская геологоразведочная экспедиция была создана в начале пятидесятых годов, но за недолгие годы существования переменила много «хозяев». «Семь нянек» всегда вредят единству воспитания, но коллектив геологов сумел сделать очень много. Рекомендации Всесоюзной научной конференции 1979 года, определившей перспективы развития всего Урала, называют несколько перспективных районов — это медно-молибденовые месторождения Лекын-Тальбейского района, медно-никелевые и хромитовые месторождения хребта Рай-Из, Саурейское свинцовое, Харбейское молибденовое, Пайхойское медно-никелевое месторождения, Собско-Пальникская баритоносная провинция, Харбейский рудный узел — весь этот великолепный набор разведан геологами Полярно-уральской экспедиции. В рекомендациях названы самые крупные открытия, мелких гораздо больше. Но ведь при дальнейшей разведке мелкие могут оказаться крупными.
В разработку сдано месторождение, на базе которого развивается Харпский комплекс стройматериалов — крупнейший на Тюменском Севере. На очереди месторождение мраморов «Пайпуды- на». Почин положен…
«Столица» геологоразведочного поиска восточного склона Урала — базовый поселок экспедиции. У него имеется официальное имя — Полярный, но он более известен как «Сто шестой». По уточненному положению, расположился он на 110-м пикете железной дороги Чум — Лабытнанги, но по привычке его именуют по-старому. И старожила этих мест всегда определишь по тому, как он называет поселок.
Десятка два разномастных домов в долине реки Пайпудына повернуты лицом к величественным вершинам Рай-Иза. Поселок вроде бы и сжат со всех сторон горами, но что-то рождает здесь ощущение простора. Может быть, потому, что горы невысоки и почти крест-накрест их перерезают речные долины. А может, потому, что погода меняется несколько раз на дню, и это вечное непостоянство создает ощущение движения, расширяет межгорное пространство.
Маршруты экспедиции направлены строго на север. Правда, есть объемы буровых и горных работ на «огородах» — так обидно окрестили близлежащие к базе участки. Включая и хребет Рай-Из. Но все же главные надежды возлагаются не на эти участки. Самые же далекие буровые стоят на побережье Карского моря — триста километров по вездеходному спидометру.
В поселке самый высокий индекс популярности именно у вездеходчиков. Геологи, геофизики, каротажники делятся на свои «кланы», водителей же знают все, если не по имени-отчеству, то уж по имени обязательно. И если кто-то произнес «Дмитриев», «Кифяк», «Ильдэркин», больше ничего добавлять не нужно, поймут сразу, о ком речь. Популярность простых водителей не случайна — трудно ведь и представить, что бы делали поисковики без них.
Времена вьючных лошадок или оленных аргишей безвозвратно ушли, но дороги в горах за это время существенно не изменились. Есть скачущее по горам и тундровым болотам, отмеченное вершками направление, да кое-где врезалась в скальные породы колея. Поэтому вездеходы — те железные мускулы разведки, без которых не может держаться ее организм, потому-то и ходят в королях асы здешнего бездорожья.
Мое путешествие в «страну белого тумана», как называют Байдарацкое побережье, проходило спокойно. Но у каждого здешнего водителя найдется в запасе экзотическая история. Вот тот же Илья Ильдэркин, на «газоне» которого я еду. Бедовал Илья три дня в кабине, пережидая пургу? Бедовал. Мчался в метель с Саурея, когда в его кузове лежал умирающий с гнойным аппендицитом? Случалось. Довез тютелька в тютельку — еще несколько лишних минут, и хирургу уже делать было б нечего.
Когда Илья заглушил мотор, я задал ему вопрос, который меня интересовал на протяжении всего пути:
— Не хочется ли плюнуть на все это да поискать что-нибудь поспокойнее?
Илья — красивый черноглазый чуваш, в длиннополом плаще- балахоне, с аккуратной бородкой, которые одно время были в большой моде у кандидатов наук, взглянул на меня удивительно:
— Да ты что, я дня три в рейсе не побуду — у меня уже душа не на месте. Черт его знает, чего сюда так тянет.
Он очень спокойное впечатление производит — манерами, разговорами, всем обликом своим. Вообще, у людей его профессии характеры очень разные, но даже у самого спокойного, степенного непременно обнаружишь бесшабашность, удальство. Но это не пренебрежительное отношение к опасностям, которые здесь почти повседневны, а врожденное или благоприобретенное умение не придавать им значения. Трудная горная магистраль ведет свой естественный, подспудный отбор, выбирая тех, кому по характеру они и кто ей по характеру.
С его-то классностью и репутацией Илья давно мог перейти на более «выгодную» машину, но он вот уже девятый год не меняет свой ГАЗ-71. Любимая марка. У местных старожилов она считается чуть ли не горным «такси» — не гремит, не грохочет, идет мягко. На этом вездеходе чаще возят людей, чем грузы. Но и это «такси» элегантно ведет себя на горных кручах только в умелых руках.
Когда поздно ночью мы прибыли к буровикам на Тальбей и мне отвели спальное место рядом с храпящим дизелистом, я поторопился записать, чтобы не забыть:
«Илья ведет машину не просто уверенно и осторожно, но еще и экологически грамотно: лишний раз с колеи в тундру не свернет и лишний след по ягельникам не проложит — на отрезке от Саурейского плато, откуда начинается голимая тундра, это особенно бросилось в глаза. С разными водителями приходилось ездить: иной очень любит проторить новую дорогу по этой хрупкой тундре, прет напролом, поэтому и выглядит вездеходно-тракторная ворга безобразно и удручающе — ведь здешняя растительность поднимается и восстанавливается очень медленно, десятилетиями. Лихой механизированный наездник ранит ее надолго. А хозяйское чувство Ильи и здесь проглядывает, бережет и машину, и дорогу, в крайнем случае, когда уже другого выхода нет, идет в объезд расквашенной колеи».
Какой-нибудь ретивый защитник природы наверняка удрученно усмехнется: да, не друг тундре даже самый экологически грамотный вездеходчик.
Но вот посмотришь, как надергается за рейс водитель, какие порой цирковые пируэты ему приходится выделывать, невольно подумаешь: а так ли уж виноват он в том, что ищет путь полегче? Кто ж повинен за эти безобразные ворги и испохабленные ягельники? Начальник экспедиции? Да, он тоже тундре не очень большой друг, силенки у него не те, чтобы на экологию тратиться. Ему бы план вытянуть. Куда уж там о дороге думать, главное бы — пробились, прошли без аварий, добрались до места, людей, груз доставили. Начальник геологического объединения? Пожалуй, нет — масштабы все же не те. А вот министр геологии, а вкупе с ним министры Газпрома, нефтепрома, углепрома, нефтегазстроя, цветмета — они бы тундре могли помочь. У них для этого и миллионы рублей народных денег есть, и умы высокие, и спецбюро, которые могли бы смороковать и внедрить вездеходы на пресловутой воздушной подушке или еще на чем-то очень мягком, не ранящем, тундре не вредящем. Ведь эти министерства у тундры большие должники, на ее недрах в основном их благосостояние держится.
А то ведь до каких нелепых мыслей докатываешься: транспортная голодовка в экспедиции — это вроде даже и неплохо получается для тундры-то, все меньше безобразных шрамов останется.
Полевые геологи сейчас вьючных лошадок не держат, оленными аргишами не пользуются — не те вроде времена, не та техника, одна надежда у них на тундрового врага — вездеход. И снова дикая ретроградная мысль: пока конструкторы свою мягкую подкладку не внедрили, может, лучше Министерству геологии (и его коллегам по освоению) иметь свои оленно-транспортные совхозы и конобозы? Скоростишки, естественно, не те, не современные, но ведь речь-то идет о скоростях, с которыми мы разрушаем хрупкую тундровую землю.
Двести пятьдесят километров мы преодолевали около полутора суток. На пути две промежуточные базы — одна на Немур-Яхе, бесхозная пара вагон-домиков, раскуроченных туристами; другая у Щучьей, более цивилизованная, с хозяином, отставным шахтером из Воркуты Юрой. Это не гостиничный комплекс, но здесь тепло, койки с постелями в два этажа, а иногда, когда движок чувствует прилив энергии, есть тут даже свет. Ну, и главное — газовая плита, на которой заваривают сразу ведерный чайник. Стопками уложены старые потрепанные журналы и недавние газеты. В одной из центральных газет подчеркнута красным карандашом статеечка «Сезам» для сибиряков». Тут же снимок благопристойного мобильного жилого комплекса трассово-опорного типа. В статье архитектор из Ленинграда описывал прелести «Сезама». Очень бы такой «Сезам» вписался в здешний пейзаж:
— «Сезам», да не для сибиряков, — зло бросил худой хозяин промежуточной базы, экс-шахтер Юра, по своей натуре, видимо, не очень добродушный человек.
Но действительно, не слишком ли мы часто и умильно описываем разные прекрасные проекты и гораздо реже говорим, почему эти проекты остаются листами ватмана и пластмассовыми кубиками-игрушками в то время, как измочаленный водитель «газона» Илья Ильдэркин с благородной внешностью ученого-ядерщика радуется матрасу не первой свежести и печке-«алмаатинке» с ее удивительной способностью держать такую раскаленную температуру, которую может выдержать разве что тренированный папуас?
Несовершенство человеческого быта здесь, на Полярном Урале, особенно бросается в глаза, потому что природа поистине совершенна. Есть в горах с их острыми вершинами и пиками, покато-плавными плато, умиленно-уютными долинами и серебряными берегами неугомонно-прозрачных речек нечто такое, что в любой зачерствевшей душе возродит ребенка и поэта, тронет за сердце, как прикосновение руки матери или любимой. Может, здесь человек становится выше, поднимается — не над собой, в себе. Может, горы рождают гордость? И случайны ли рядом эти два слова — горный и горний. Я бы сказал, что горний дух рождается в горах.
Какие величественные панорамы открываются со здешних перевалов! Мы ехали в солнечно-пасмурный день, и ландшафты с высоты Заячьего, Большого Харбейского, Лонготъюганского перевалов выглядели мрачными. И было все: величественные реки, текущие внизу, горы по краям долин, настолько тяжелые тучи, что они тащили свои хвосты прямо по земле, а слева чувствовалось солнце, потому что пики в той стороне были освещены и выглядели особенно контрастно светло по сравнению с этой мрачной картиной. Здесь ощущалось, что творец работал еще совсем недавно, он был масштабно грубоват, у него просто не дошли руки до мелочной, оскорбляющей его величие отделки, порыв его вдохновения был величествен и торжественно-мрачен.
А что за чудо Щучьинский перевал! Конечно, его нужно смотреть не из кабины. «Газон» для такого обзора особенно удобен, между кабиной и кузовом есть вентиляционная решетка, откуда идет тепло. Сидишь на этой теплой крыше, и вся панорама перед тобой. Между двумя вершинами, сложенными черными мрачноватыми сланцами, расположилось бесподобное озеро Щучье. Там, где дно озера выполаживает, из него вытекает река Щучья, здесь еще спокойная, неустановившаяся, с многочисленными руслами, которая пробежит почти шестьсот километров по горам и тундре и впадет в великую сибирячку — Обь. В противоположной от истока стороне озера — гряды вершин с облачными шапками, которые подкрашены далеким солнцем самыми невообразимыми цветами — от нежно-розового до зеленого. Вездеход пробежит по береговой «шоссейке» (берег действительно укатан отменно ровной щучьинской волной), начнет карабкаться вверх, и волшебный мастер начнет приоткрывать тебе панораму тех мест, где ты недавно ехал, но как же она не похожа на то, что ты только что видел, потому что высокая точка зрения придает всему иной, уже не приземленный облик. Вода озера внизу начнет синеть, темнеть, мрачнеть, облака над вершинами на глазах менять свои краски, и могучая горная страна, простирающаяся перед тобой в своем естественном величии, подскажет тебе, насколько ты слаб и силен.
Незадолго до поездки в горы я присутствовал на региональной конференции в Воркуте «Проблемы развития минерально-сырье
вой базы Уральского Севера». Приведу мнение на этот счет доктора экономических наук В.А. Шелеста:
— Полярный Урал хотя и начал свою службу народному хозяйству страны, но этот вклад явно не соответствует его потенциальным возможностям.
Пока же тот рядовой люд, который работает здесь, не всегда представляет перспективы разведки, поговаривают даже о том, что работы придется сворачивать.
— Не слышали?
Вместе со мной на теплой крыше «газона» ехал бурильщик Володя, молодой, усатый, круглолицый, вообще — упитанный. Его появление в караване было несколько неожиданным — его обнаружили в грузовом вездеходе среди бочек, ящиков с печеньем и взрывчаткой. Володя богатырски храпел, чем и выдал себя на остановке. Есть строгий приказ начальника геологоразведки: лиц в нетрезвом состоянии на транспорты не брать. Володя как раз и подпадал под этот приказ. Но когда еще транспорт пойдет на его приморскую Талоту? Контрабандно ли он проник или вездеходчик закрыл на время глаза, сказать трудно, но, обнаруженный, Володя начал так деятельно помогать всем, что и разговора о каком-то наказании не возникло. Он удальски забивал слабый трак, переставлял ящики, на остановках заботился о чае и огне и всеми своими действиями доказывал, что для любого строгого приказа должно быть исключение.
— Слышал, — ответил я, — но о другом. Перспективки у вас грандиозные — Клондайк!
— Я тоже говорю — места-то благодатные, чего еще искать? Если к нам попадете, таким омульком угощу, на Байкале похожего сроду не пробовали.
Володя в разведке уже девять лет, заядлый охотник и рыболов, работник тоже разворотливый — об этом мне позднее поведал его буровой мастер Юра Тюшняков.
— Худой бурило где же девять лет продержится — это работка не для сачков.
Места за Щучьинским перевалом пошли пооднообразнее, только с одной особенностью, которую я не сразу мог уловить. Оказывается, все объяснялось просто: совершенно исчезли деревья. Если до перевала они еще торчали кое-где, то здесь виднелся только стланик, похожий на рослую траву. Здесь даже покатые холмы кажутся величественными. Гигантские волны какого-то огромного застывшего, отвердевшего океана.
На Тальбе стояли и геологи, и буровики, и взрывники, и даже каротажники — полный «букет» нужных людей. С одним из каротажников — Сережей Гнетиевым — меня свела непредсказуемая репортерская судьба. Заехать почти на край света, забраться на кулички к черту, чтобы именно здесь и подвел импортный «Репортер-6». Но на нынешних чертовых куличках всегда найдется специалист-«золотые руки», этакий интеллигентного вида, всезнающий технарь-очкарик, которому любая сложная техника — раз плюнуть. На буровой такой умелец нашелся, он сам и предложил услуги. Повозиться Сереже пришлось — магнитофон незнакомый, но через несколько часов он мне принес исправный «Репортер». Чтобы не было сомнений, записал на нем интервью с коллегой — водителем каротажной станции. Вопросы были изысканно вежливы: «Геннадий Васильевич, чем вы занимаетесь в данное время? Геннадий Васильевич, чем вообще предпочитают заниматься каротажники?». В ответ раздавался содержательный… храп — Гена отдыхал после ночной смены.
Стало ясно, что Сережа — парень не без юмора. Но уже скоро Сереже стало не до смеха. Два дня назад на базе ушла в декретный отпуск его жена. У них уже есть дочка, малышка — папе бы надо быть рядом.
— Она у меня всегда неожиданно рожает: первый раз прямо в гостинице в Воркуте, меня туда в командировку послали, она со мной.
Завтра буровики заканчивают здесь скважину, надо начинать каротаж, а подсмены у Сережи нет. Сам он в поле уже третий месяц безвыездно.
Сережа сидит в балке, где стоит рация «Полоса», и надрывается:
— Грета-15, Грета-15! (это самое популярное в экспедиции женское имя — позывной всех полевых раций). Примите радиограмму. Выезжаю базу семейным обстоятельствам, прошу срочно прислать замену. Гнетиев.
«Полоса» долго трещит, потом раздается слабый голос радистки. Сережа записывает и громко повторяет:
— Обратным рейсом поедет Тучиков. Договоритесь с ним.
— Ну и шеф, — комментирует Гнетиев, — сам решить не может.
— Грета-15, Грета-15! — снова надрывает он голосовые связки. — Не дадите подтверждения, выезжаю на базу без разрешения.
«Полоса» отвечает сплошным треском.
— Теперь только до очередного сеанса, в двенадцать ночи, — устало роняет Гнетиев.
— Пойдем, Гена, — говорит он своему водителю, — поковыряемся на станции, завтра каротаж.
У каротажников устоявшаяся репутация засонь, но их работке не позавидуешь. Работают рывками. Для того чтобы провести исследование в скважине, на что требуется максимум двое суток, они вынуждены неделями, месяцами сидеть в поле. А здесь даже такой деятельный парень, как Сережа, не всегда найдет себе занятие. Ходил бы по здешней трассе регулярный автобус — никаких проблем, приехал, точнехонько определил своей сложной аппаратурой, какие изменения в милливольтах и миллиамперах вносит руда в скважине в естественное электромагнитное поле земли, и поезжай дальше, на следующую скважину, или, если работы нет, возвращайся к себе на базу. Но при здешнем бездорожье даже такая естественная схема нереальна. Вот и получается: рывок — расслабленное сидение — снова рывок… А здесь еще жена рожает…
Облака красиво смотрятся или снизу, или сверху, жить в них, по моему мнению, не очень приятно. Может быть, только на первых порах, но потом эта красивая, размывающая предметы, волшебная, но сырая морось начинает мешать и угнетать. Но жизнь в облаке — на Тальбее второй день туман — продолжается. Начинается она, как и положено, с кухни. Здешний котлопункт по-ресторанному именуют «У Вани». Заправляет в нем знаменитый в этих местах кашевар, пожилой, но резвый мужичок с профессорской бородкой — Ваня Сарахман. Так его и зовут Ваней, несмотря на то, что он уже начал подсчитывать годки перед пенсией.
— Ха! — воскликнул он, увидев меня. — А я думаю, тот ли это парень, который на Байдарате у Травникова был?
— Как же, как же, знатная там еще банька была.
— В палатке-то? У нас сейчас настоящая, в балке, с полком.
— Зато уж там в палатке-то каменка. Распарился, выполз наружу красный, как рак, и — в речку. И только пар идет. Вода ледяная, а минут пять ее и не чувствуешь.
— Стоящее дело, — соглашается, но без энтузиазма, Сарахман. Он предпочитает какой-никакой комфорт.
— Вот я у Травникова-то хлеб в бочке пек. Кирпичики туда выложишь, глинкой обмазал и кочегаришь. А тут — газ, формочки, хлеб фирменный.
На сегодня у Вани меню королевское: свежесоленый голец, молодой тушеный зайчишка (его караванные охотники подвезли), жареный хариус (им тоже поделились ребята из каравана). Но не надо обольщаться: такое меню — увы! — не каждый день. При всем своем искусстве Ване чаще приходится мороковать, как из однообразных консервов сварить что-нибудь домашнее.
— Хочешь тест на сообразительность? — спрашивает он. — Может ли гриб вырасти выше леса?
Мое молчание доставляет ему удовольствие.
— Может, если лес карликовый. — Он ликующе смотрит на меня. — Нынче гриб пёр как сумасшедший. Я своих накормил до отвала, и пожаришь, и соленых подашь, и маринованных. С утра под горку прогулялся — и полный стол удовольствий.
У Сарахмана тоже сложная семейная проблема: выходит замуж дочка. Родилась и выросла она здесь, на Полярном, стала геологи — ней, но на Север распределиться не смогла, ее отправили на «ридну Украину», там и поджидал ее, видно, какой-то парубок. Иван волнуется, ждет приезда Петрушина, начальника Центральной партии, разрешил ли он отлучку недели на две: дорога дальняя, только и можно при нынешних транспортных пробках недели за две обернуться. Но на кого он оставит свою кухню? Нет, не отпустит Петрушин.
Ваня истово месит тесто для хлеба впрок, сидит допоздна, пока поспевают булки, потому что форм у него всего восемь, а если перемножить две недели на десять буровиков, да хотя б по полбулки в день, и то около сотни нужно выпечь.
На буровой в утреннюю смену управляется Григорий Борисович Архипенков — легендарный человек среди здешних буровиков. Казацкой породы, фронтовик и покоритель Берлина, кавалер боевых и трудовых орденов, нелегкой судьбы человек, он в этих краях уже четверть века — конкурентов в здешнем рабочем долгожительстве у него нет. Молодцеват, подтянут, и галстучек бы надел, если б не с буровым раствором дело имел.
— Сейчас техника — мед, — отвлекается он ненадолго, — гидравлическая подача, дизеля, глинистый раствор, алмазные коронки. А на дробовом бурении как было? Пластом после смены лежишь. А двигатель был, А-22, на нефти. Зимой эта нефтянюка замерзнет, ее разогреть надо. Морока.
— Сейчас скучная у нас работа, — говорит Архипенков, — ты пока, Анатолий, иди посиди, а как начнем подъем, я тебя кликну.
— Как кликнете?
— Я тебе лампочкой подмигну, три раза. Поселку же мы свет даем.
Я отправился на рацию и попал, кажется, как раз вовремя. «Полосу» занимал Гнетиев, его вызывала база. Сумятица в эфире была такая, что трудно что-либо уловить.
Сквозь треск донеслось слово «поздравляем…».
Сережа недоуменно пожал плечами. И вдруг раздался близкий явственный голос радиста, видимо, татотинского:
— Слушай, Серега, у тебя дочка. База тебя поздравляет.
— Спасибо, — машинально проронил он.
— Слушай дальше, Серега, — кричал талотинский радист. — Вес 3600, рост нормальный, пятьдесят с сантиметрами. Принимала Ильюшенкова, прямо на дому. Давай, Серега, счастливо, с тебя магарыч, по звезде за каждое слово.
— Год грибной — девки рождаются, — вставил Гена-водитель.
— Правда, что ли? — удивился Сергей. — У меня ж и первая в грибной год родилась.
— Как вот тут суеверным не станешь? Опасайся грибных годов, Серега.
Три раза мигнул свет, это звал меня на буровую Архипенков.
Григорий Борисович открутил коронку с блестящей россыпью мелких алмазов, стальной стаканчик кернорвателя, рвущего самую крепкую горную породу специальными кольцами внутри, и начал выбивать в деревянный лоток черноватые с прожилками столбики глубинной породы. Эти аккуратные столбики керна, разложенные по отсекам ящика, и есть то, ради чего тарахтит дизель АМ-01, «Алтаец», ради чего здесь ветеран Архипенков и его молодой помбур Ваня, и кашевар Сарахман, и каротажник Гнетиев.
Если уж геологическую экспедицию называют разведкой, то этот керн — тот самый позарез нужный разведчикам «язык», который помогает узнать всю правду о дислокации вражеских войск, то бишь — рудных залежей.
— Видно что-нибудь стоящее?
— Я ж не геолог, — развел руками Архипенков. — Но вот там в интервале 97-106 метров столбики, кажется, с халькопиритом, наверное, пиритовую руду подсекли. — Интонации старого буровика не выдавали ни радости, ни восторга. За четверть-то века ко всяким находкам попривыкнешь.
Небо вызвездило, кажется, мне фартило завтра с утра попасть еще в одну бригаду — к взрывникам. Их «бугор» — Миша Шестаков — так и предупреждал:
— Приходи, мы там под горкой работаем, если, конечно, тумана не будет.
Открытость гор обманчива. Я поднялся на вершину крупного холма и в растерянности остановился. Вроде все насквозь просматривалось, но взрывников «под горкой» не виделось. Только лай собаки вывел меня на место их работы. Незаметная складка местности прятала бригаду.
Основную канаву они взорвали еще позавчера, но она быстро наполнялась фунтовой водой, следовало сделать водоспуск и подровнять дно. Тем первым взрывом подсекли прожил кальцита — мрамор, что геологи в этих местах встречали впервые. Канавой № 118 они заинтересовались и теперь теребили Мишиных людей, чтобы сделать обнажение удобным для наблюдений.
Крепкие ребята эти горняки. В достопамятные времена таких только в гусары брали. Все как на подбор — кости широкой, силушки молодецкой и натуры, по всему видно, основательной. Сам Шестаков в своей плащ-палатке на пефовского преображенца похож, а его помощник с буйной шевелюрой — Валера Фотт — настоящий рыжий викинг.
Вот рядом лежат их «ювелирные» инструментики: забурник весом в пуд, кувалда и того больше. Поработать с «сердечком» — есть такая лопата специальной конструкции — нетренированный может всего с десяток-другой минут.
Но вот, кажется, все готово, и Михаил, широко ступая, как фронтовой связист, тянет за собой катушку с мотком проволоки — полкилометра подводящих проводов.
Запищала в его руках взрыв-машинка. Михаил крикнул:
— Внимание, воздух!
Отсюда звук взрыва слышится слабо, только видно, как там внизу поднялся столб земляной пыли и летят камни. Но опытному взрывнику все понятно:
— Отлично.
После взрыва в ход пошли лопаты-«сердечки» и лопаты-«ложки», ломы, кувалды. У горняков свои понятия о ювелирной работе. Когда канаву выскоблили, а от спин работяг уже шел парок, бригадир крикнул:
— Шабаш, обедаем!
Меню было не изысканное: в эмалированном ведре разогрели плов по-полевому (тушенка с рисом), дневальный проворно сбегал к ближайшему ручью, набрал чайник. В здешней тундре даже карликовая береза не растет, стланик горит хорошо, но его мало, поэтому чайник грели на пакетах с бракованным отсыревшим аммонитом — для костерка он еще годился вполне. Правда, у чая был странноватый запах.
— Так положено, — пошутил викинг Фотт, — чай цейлонский, чай грузинский, чай с аммонитом.
Мы закусывали по-полевому у канавы № 118, которая (чем геологический бог не шутит) может стать родоначальницей нового месторождения — геолог Аркадий Ильюшенков мне авторитетно заявил, что места очень интересные, только разворачивай работы.


"Трамплин" для Северного полюса

Когда к Северному полюсу приближалась отважная семерка — известная на всю страну экспедиция газеты «Комсомольская правда», одна из свердловских газет послала в полярный лагерь радиограмму. Журналисты интересовались, что из снаряжения штурмующих полюс изготовлено на Урале. Такового, к сожалению, не нашлось, но руководитель экспедиции Д.И. Шпаро не растерялся, и радисты в промежуточном лагере приняли депешу: «Уральских изделий нет, зато есть Вадим Давыдов — уральской породы и уральской марки». Руководитель экспедиции позабыл приплюсовать и полярно-уральский опыт — ведь пятеро из великолепной семерки прошли боевое крещение на Полярном Урале.
— Полярный Урал можно считать своеобразным «трамплином» к вашему прыжку на Северный полюс? — поинтересовался я у Дмитрия Игоревича, когда судьба занесла его в Салехард.
— Именно так, — признал Шпаро. — Впервые льды Северного Ледовитого океана мы увидели, заканчивая путешествие по Полярному Уралу. Подойдя к берегу Карского моря, мы увидели изумительный мираж — красивые дворцы, белоснежные замки, необыкновенно чистый белый город. То, что это обыкновенная рефракция «нарисовала» в воздухе картину льдов, стоящих недалеко от берега, естественно, поняли позже. Необыкновенное явление сразу очаровало, и Ледовитый вошел в душу. В следующий поход впервые прошли по арктическим льдам…
Захотелось познакомиться с уральским «изделием», обнаруженным на Северном полюсе. Вадим Алексеевич родом из Нижнего Тагила, там учился, работает в столице главным врачом станции скорой помощи. Когда в Москве мне удалось с ним договориться о встрече, он пришел в гостиницу и первым делом поинтересовался: «Нельзя ли здесь разжиться горячим чайком?»
Оказалось, что только что он провел час в холодной суброкамере — это входит в программу очередного перехода, который затевает неутомимая группа Шпаро. Я невольно поежился и тотчас раздобыл чай.
Полярный Урал Вадим Давыдов и его товарищи по увлечению из Московского мединститута прошли не один раз. Первое знакомство получилось драматическим. Двигаясь по маршруту от Сивой Маски к Лабытнангам, на Лагортинском перевале парни и одна девушка попали в жесточайшую пургу, которую в этих местах называют «черной»: она сопровождалась пятидесятиградусным морозом. Пурга бушевала три дня, полностью засыпала палатки и неожиданно сменилась оттепелью. Брезент покрылся коркой, сумели выбраться, лишь прорезав палатки. И здесь снова ударил мороз — все, что было в палатке, смерзлось в ледяной ком. Пропало топливо, пища. 19-летние студенты побросали все, чтобы поскорее добраться до железной дороги. К счастью, это удалось, и безрассудный поход закончился благополучно. Возможно, такое испытание требуется каждому человеку хотя бы раз в жизни, но оно могло дорого обойтись. Благополучный исход и молодость привели к тому, что и на следующий год Вадим отправился в суровые места. Для него Северный полюс явно начинался с той заледеневшей палатки на Лагортинском перевале. И позднее, познав другие места, он не раз возвращался в «родные» горы.
— Ну и как, — интересуюсь я, — заметно влияние вашего брата туриста?
— К сожалению, — вздыхает он. — Уже к концу 60-х годов из края непуганых птиц он начал превращаться в горную пустыню. Мы уже не встречали такого обилия птиц, рыбы, видели свежие порубки прямо на берегах рек. Под благородным именем туриста часто идет завзятый варвар.
Полярный Урал сегодня облюбован туристами, и для здешней природы это серьезнейшая проблема. Все меньше и меньше среди них тех, кто движется сюда с благородной целью познания родины и испытания себя, все больше тех, кто оставляет за собой длинный шлейф безнаказанного разбоя. Течет из рюкзаков таких путешественников рыбья кровь — они набиты хариусом и тайменем, горят уникальные леса, гниет благородная рыба, выловленная даже не для пищи, а из спортивного азарта. Бензиновые пятна оскверняют хрустальные воды здешних речек. Если этот край можно еще называть «диким», то лишь потому, что сюда приходят люди, ведущие себя по-дикарски. В горах пропадают целые группы неподготовленных горе-путешественников, и потом неделями над горами снуют вертолеты, идут группы спасателей в надежде обнаружить их.
Исследования, которые вели в здешних местах специалисты Института экологии растений и животных, показали, что горно-полярная природа чрезвычайно уязвима, она реагирует даже на такую, казалось бы, малость, как туристические группы. Но их никто не контролирует, и они эту хрупкую экосистему считают по-прежнему своей «дикой» вотчиной. Пора сократить этот неконтролируемый поток, объявить запретные зоны, допускать сюда лишь тех, кто зарекомендовал себя благородным рыцарем путешествий. Таким группам, включая в них специалистов, следовало бы давать и определенные задания по исследованию края, изучению его истории. Пока же, за редким исключением, туристы принесли здесь больше вреда, чем пользы.
На фоне этих «смельчаков», которые каждый покоренный бугорок считают за Эверест, куда благородней смотрится незаметный труд тех, кто работает здесь постоянно. Край, в общем-то, безлюден — на одного человека приходится добрая сотня квадратных километров. Но это только подчеркивает мужество тех, кто может себя считать подлинным полярно-уральцем.
…У Капитолины Игошиной я прочел интересное замечание. Она вычислила, что на Урале все фенологические явления отступают на три дня на каждые сто метров высоты: поднимаясь в горы, природа задерживается в своих переменах.
На берегах Соби, у подошвы Рай-Иза буйное июньское цветение, полыхают жарки, голубеют незабудки, в свежем зеленом наряде береза и осина. Чуть выше — уже елочки в мягкой тонкой зелени да низкорослый упругий можжевельник сменили лиственные деревья. Еще выше карликовые деревца заменит стланик, потом исчезнет и он, пойдут мхи, лишайники и только-только набирающие цвет, по- полярному скромные травы. Становится холоднее. Высота вершины Рай-Иза — тысяча метров. Три на десять (ботаническая арифметика Игошиной) — мы вернулись на 30 дней, из июня возвратились в май, и наш подъем — возвращение в весну.
Тысяча метров — мы с фотографом Анатолием Пашуком посчитали поначалу, что это будет простой прогулкой. Но если бы не сопровождавший нас уроженец и знаток здешних мест, кандидат в мастера спорта Анатолий Яроцкий, то, пожалуй, где-нибудь на
середине каньона, по которому он нас вел, мы бы повернули назад. Надо осторожно прыгать по скользким глыбам, карабкаться по осыпи, а каждый следующий метр становится все тяжелее. Сердце постоянно напоминает, что оно не самый безотказный мотор. На участившихся привалах Яроцкий увлеченно, с беспечностью бывалого ходока рассказывает, как здесь ломают ноги и руки лыжники, как (вон на том пятачке) замерз один его знакомый, как его самого дважды спускали вниз на носилках, и он по полгода валялся в больнице. Вот какие здесь бывают прогулки!
Мы карабкались на Рай-Из, чтобы побывать на здешней метеостанции, как ее именуют в официальных документах — «высокогорной, труднодоступной». В тот год ГМС «Рай-Из» отмечала полвека своего существования. В 1932 году колхозные оленеводы из Лабытнаног начали необычную операцию — пятерки оленей тащили на нартах или просто волоком бревна на плоскую вершину массива. Обходной, приемлемый для оленей путь по юго-западному склону насчитывал двадцать верст. Завоз леса длился все лето. Выбор точки для ГМС, которая тогда входила в систему Главсевморпути, был точен — погода на полярном плато меняется несколько раз в день, а такая неустойчивость для гидрометеорологов особенно ценна. Однако работать в климатическом «пекле» очень сложно.
Яроцкий, который незадолго до этого поднимался на станцию, сообщил, что там работают пятеро специалистов. Вдали среди пепельно-желтой осыпи глыб показался приземистый домик с пристройкой, окрашенные в белое приборы метеоплощадки. Домик, тот самый, что собирался по бревнышку, вроде врос в каменистую землю, но слишком уж приволен здешний простор, и это единственное человеческое жилье предоставлено в полное владение полярным ветрам.
Встречали нас две женщины — одна очень молодая, другая постарше, в роговых очках от сильной близорукости.
— А где парни? — спросил Анатолий.
— А-а, — махнула рукой пожилая. — Разлетелись наши джентльмены — кто в отпуск, кто насовсем.
Коллектив ГМС «Рай-Из» насчитывал всего двух человек — начальника Анну Акимовну Сычеву и ее первого (и единственного) помощника — выпускницу Туапсинского гидрометеорологического техникума Ольгу Широбоких.
Кто сказал про женщин, что они хрупкие создания? Хрупкие- то хрупкие, но когда увидишь их вот в такой обстановке, в горно-полярном одиночестве, то поразишься скорее не хрупкости, а смелости, терпению, самоотверженности и еще раз подумаешь, что наши женщины умеют перенести то, что хваленым мужчинам явно не по силенкам.
Только вчера здесь прошел затяжной дождь, который наконец- то «съел» последний снег. В мае его лежало еще столько, что — как и всю зиму — пользовались люком, выбираясь на площадку — ежедневная пурга заваливала двери снова и снова. Чем-чем, а постоянством здешняя погода не обладает, даже за не очень долгое время мы стали свидетелями дождя, мелкого снегопада, прекрасного восхода, осенней мороси, жаркого летнего дня.
Анна Акимовна показала нам флюгер, на котором установлен шток, определяющий силу зетра. Он рассчитан на сорок метров в секунду — в этом случае деревянный флажок-указатель становится параллельно земле. Но порывы достигают такой силы, что он торчит прямо перпендикулярно. Шквалы здесь чаще всего налетают неожиданно, побушуют с четверть часа, и снова — штиль. За один май рация ГМС «Рай-Из» передала больше сотни штормовых предупреждений.
Сегодня дежурит Ольга. К сроку радиосеанса она проверила показания приборов, включила станцию.
— «Долина», «Долина», я — «Жетон». Прием.
— «Жетон», «Долина» слушает.
Ольга быстро продиктовала колонку цифр — специально закодированную метеосводку. Весь сеанс длился не больше минуты. Вот ради того, чтобы своевременно приняли эти цифры в гидрометобсерватории, которые потом попадут в общую синоптическую сводку по стране, ведут высокогорную жизнь две женщины. Постоянный некомплект людей на таких станциях — это прежде всего признак стойкости тех, кто все же соглашается на такую работу.
Один из тех коллег, кого сдуло здешним крепким ветром, сказал примечательные слова:
— Поставьте мне хоть мешок с миллионом, я сюда не вернусь.
Это говорит и о его «силе воли», и о силе воли тех, кто, несмотря ни на что, здесь остался. И так уж устроен человек — в невообразимых трудностях он умеет заметить прекрасное, которое удается увидеть не каждому.
— Вам приходилось видеть изморозь, которая нарастает на нашей контрольной проволоке на семьдесят сантиметров? — спрашивает Анна Акимовна. — Вы и не поверите, — продолжает она, не дожидаясь нашего ответа. — Я бы сама не поверила, если бы не видела. Целый столб кружев, мороз и ветер связали их так искусно, что вряд ли какая-то мастерица может состязаться с ними. Я такой красоты сроду не видывала.
Да, им приходится восемь раз в сутки проверять приборы, в дождь, слякоть, пургу, когда спасает только страховочный трос, протянутый от люка к метеоплощадке, тосковать, неделями сидеть без связи, но с каким восторгом эта женщина говорит о том, что подарила ей здесь судьба. Облака, восходы, цветы, горы. Она приговаривает:
— Я в жизни такого не видела.
Судьба преподнесла принципиальной холостячке еще один сюрприз — в прошлом году ремонтировать домик приезжала бригада плотников. Среди них оказался бывший металлург, сейчас пенсионер, который ждет ее теперь в Омске, чтобы соединить с ней свою судьбу.
— Мои прежние товарки шутят, — улыбается Анна Акимовна, — поедем на Рай-Из за женихами. Сбежите, говорю им, не дождетесь.
Ольга Широбоких тоже считает, что практика на Рай-Изе стоит многого.
После высокогорной школы мужества действительно уже не страшны любые испытания.
Есть в этих местах еще одна уникальная метеостанция — ГМС «Полярный Урал». Она расположена в небольшом поселочке линейной железнодорожной станции, прямо на границе двух континентов — Европы и Азии. Географическая уникальность подчеркивается уникальностью погодной. Станция дает в Северное управление в Архангельске самое большое количество сообщений об особо опасных ветрах. Метеотехник Евдокия Афанасьевна Олейник, которая трудится здесь уже 21 год, считает, что объясняется это просто. ГМС находится в конце ущелья, которое прошивает насквозь водораздельный хребет, и ветры с запада устремляются в это узкое жерло, создавая эффект известной аэродинамической трубы.
Самые большие затруднения это создает для железнодорожников — станция хотя и крохотная, но работы здесь для них, особенно в зимнюю пору, очень много. За считанные часы пурга надувает на путях трехметровый слой снега, в котором буксует даже мощная «хозяйка», так называют здесь струг-снегоочиститель.
К обелиску «Европа — Азия» вез меня на своей дрезине кряжистый, сурового облика человек — Тит Григорьевич Чернозуб, дорожный мастер тридцать седьмой дистанции, под командой которого находится полтора десятка монтеров пути.
— Бывало, по десять суток поезда стояли, — вспоминает он. — Расчистят пути, поезда едут, как в тоннеле.
Тит Григорьевич — здешний старожил, уже шестнадцать лет трудится на своем межконтинентальном участке, его 22 километра приходятся и на европейский, и на азиатский материки. Здесь вырастил пятерых детей. И вот что самое удивительное — трое из этих мест не уехали: Юра — стрелочник, живет с родителями, Сергей составляет поезда в недалеком Харпе, Лена работает рядом в соседней геологоразведке. Конечно, жизнь на такой крохотной станции (три десятка жителей) в не особо приветливом полярном уголке, мягко говоря, своеобразна. Кроме магазина, все остальное обеспечение — с железной дороги: вагон-лавка, вагон-клуб, вагон-библиотека, разъездной медпункт, цистерна-водовозка. Но те, кто остается здесь, находят в такой жизни свою прелесть. «Привычка», — коротко характеризует сложный комплекс причин Тит Григорьевич. Он лихо останавливает свою тарахтелку у трехметрового бетонного обелиска, на двух гранях которого написано «Азия», «Европа».
Здесь реки текут в разные стороны, здесь часовую стрелку надо отвести сразу на два деления, здесь, ступив только шаг, из древней Азии попадаешь в просто старенькую Европу. И здесь, глядя на этих простых людей, четко осознаешь, что нет предела человеческому мужеству, которое растворено в обычных, житейских делах.


Время Полярного


Вы заходите в один из просторных кабинетов Института геофизики УНЦ АН, который разместился в уютном леске на окраине Свердловска. Можете подойти к оператору, который за пультом производит какие-то манипуляции. На ваш вопрос, чем он занят, специалист вежливо ответит, что снимает натурные данные с приборов, которые сейчас поставлены на одной из магнитных аномалий Полярного Урала.
Фантастика?
Самую малость. Пока такого кабинета в институте нет, но принципиально идея сбора полевых данных и передачи их в какой-то обрабатывающий центр (можно в Свердловск, можно — в Москву) уже апробирована. Если применить спутниковые системы связи, то взгляд в недра из космоса становится необычно зорким.
В 1978 году в Салехарде появились специалисты Института геофизики по электронно-вычислительным системам. Первое, что предприняли исследователи, они постарались завязать прочную дружбу с местными полярными пилотами, которые водят в здешнем небе неприхотливую «Аннушку», самолет Ан-2.
К тому времени в стенах института была закончена разработка трехкомпонентных магнитометров — плод коллективного труда: к сотрудничеству были привлечены специалисты Московского института земного магнетизма, ионосферы и распространения радиоволн (ИЗМИРАН), а по одной из программ Интеркосмоса — ученые Дрезденского технологического университета, Института электроники в Берлине и Будапештского университета. Немецкие коллеги разработали систему накопления информации, радиооснастку, венгры — систему передающую. Компактные автономные магнитные станции установили в 120 километрах от Салехарда, на Юн-Ягинском железорудном месторождении. Тот сигнал, который приборы станции получали от магнитного поля Земли, накапливался в течение суток, потом по команде с Земли переписывался на бортовую систему. Специальный спутник к тому времени еще не был готов, поэтому и потребовалась помощь полярных пилотов. Наиболее подходящим для этих целей оказался незаменимый Ан-2. От летчиков требовалось четко держать курс в заданном районе — самолет пролетал над специальным пунктом обработки данных, «разгружал» полученную информацию. Заключительной в этой цепочке была электронно-вычислительная машина, которая обрабатывала полученные результаты. Бхли заменить самолет на спутник, то близкий к Полярному Уралу Салехард можно заменить на Свердловск или Москву, или, если хотите, Париж. Суть идеи — использовать в труднодоступных районах минимум исследователей.
— Вы хотите увести с Полярного Урала людей? — спрашиваю я одного из руководителей эксперимента кандидата геолого-минералогических наук И.Ф. Таврина.
— Нет, машина человека никогда не заменит, — твердо обещает Игорь Федорович, — но труд его облегчит. Чтобы отыскать плацдармы для изучения, потребуются всего два-три специалиста и еще один вездеход, чтобы обслужить все магнитометры.
В институте идет работа по совершенствованию станций. Они должны быть предельно компактны и наименее энергоемки — пока большая часть веса приходится на энергоносители. В конечном же счете эти усовершенствования должны ту фантастическую картину, которую я нарисовал в начале главы, превратить в реальность. Как говорил поэт, большое видится на расстоянии: космос поможет приблизить далекие полярные недра к центрам геологической обработки полевых данных.
Эксперименты — лишь небольшая часть той работы, которую проводят на Полярном Урале свердловские ученые. С той самой первой — уралплановской — экспедиции они не перестают заниматься исследованиями Полярного Урала: ежегодно сюда отправляются многочисленные партии, отряды, экспедиции. Интерес этот порой возрастал, порой ослабевал, но никогда не прекращался.
Кандидат геолого-минералогических наук Виктор Александрович Лидер возглавляет в объединении Уралгеологии тематическую партию, которая занята составлением общеуральской карты четвертичных отложений. За плечами этого крупного, подвижного и жизнерадостно настроенного поисковика более десятка полярно-уральских сезонов и, пожалуй, самое крупное открытие свердловчан в этих широтах — Сосьвинско-Салехардский угольный бассейн.
В суровом сорок втором уральские геологи получили боевое задание Государственного Комитета Обороны — поиск благоприятных золото- и платиноносных рудных зон. Драгоценный металл требовался для закупок необходимого военного снаряжения. Геологи работали с полным напряжением, но рудных зон в этом районе не обнаружили. Однако «попутные» открытия оказались впечатляющими — в верховьях Северной Сосьвы был обнаружен крупный бассейн бурых углей.
Мы являемся свидетелями того, как снова возрос интерес ученых к Полярному Уралу. О причине этого интереса говорил директор Института экономики Уральского научного центра член- корреспондент Академии наук Михаил Александрович Сергеев:
— Уральский экономический район обеспечивает прогрессивное развитие многих отраслей страны. Но рост всегда подразумевает какие-то проблемы и трудности. Вырабатываются месторождения меди, железа, осложняется дело с углем. Естественно, что наши взоры обращаются на Север, который, как мы считаем, должен обеспечить в ближайшей перспективе созданный всей страной на Урале производственный комплекс. Наша точка зрения, основанная на предварительных расчетах и проигранная на математических моделях, устойчиво последовательна. Необходимо коренным образом усилить геологоразведку, определить состав руд, разработать специальную технологию с учетом того, что речь-то идет о Севере, и самое главное — разработать программу комплексного освоения полезных ископаемых этого района, потому что на Севере иначе нельзя, и другой, не комплексный подход Север нам попросту не простит.
Институт геологии и геохимии организовал специальную экспедицию с долгосрочной программой — десяток сезонных отрядов ежегодно проводят поле за чертой Полярного круга.
— Перспективы Полярного Урала, по моему глубочайшему убеждению, чрезвычайно высоки, — считает директор института член- корреспондент АН Александр Михайлович Дымкин. — Сейчас мы ведем исследования, связанные с изучением железорудных месторождений, бокситов, хромитов и огнеупорного керамического сырья массива Рай-Из, изучаем перспективы расширения минерально-сырьевой базы баритов. Особый интерес вызывают нетрадиционные для Урала месторождения — редкометалльные, стратиформные полиметаллические и вольфрамо-молибденовые. Например, стратиформные месторождения, как выясняется, не связаны с конкретным магматизмом, а, вероятно, являются продуктами вулканизма. Чтобы выдать обстоятельные рекомендации, мы и должны изучить процессы формирования таких месторождений. Чем дальше на Полярный Урал, — закончил Александр Михайлович, — тем больше загадок он преподносит.
Уральские геологи ведут свои исследования, используя фундаментальные достижения новой глобальной тектоники «движения континентов».
Ученые Уральского научного центра разработали программу «Уральский Север», которая учитывает все аспекты развития этого района.
Приходит время Полярного Урала.


Евангелие от Анны
Вместо послесловия

Вечность в эту осень

Осень в горах.
Осень в полярных горах. Полярная осень в полярных горах.
Полярный Урал — стык Азии и Европы.
Бабье лето — стык лета и осени. Здесь скорее: стык лета и зимы.
Эти речки всегда холодны. Но в эту пору — особенно.
Эти горы всегда горды. Они редко подпускают к себе. Сегодня они — в предчувствии. Их гордость скоро станет белой. И практически недоступной. Они невысоки. Но — величественны. За этой красотой прячется другая. Не допускающая к себе. Горы — непрерывная красота. Скрывая горизонты, они открывают человеку — новые. Только надо прийти в эти горы.
Притяжение гор — как притяжение сердец. Неотвратимо.
Иногда трудно представить, как можно жить в горах и не сгореть от каждочасного восторга. Казалось бы, к этой красоте невозможно привыкнуть. Невозможно. Кто-то, наверное, привыкает.
Бабье лето. Оно везде не просто хорошо — прекрасно. Но нет прекрасней его, чем в горах.
Бабье лето. Жизнь еще раз — и это прекрасный миг! — показывает свое величие и непрекращающееся могущество.
Бабье лето. Жизнь — и это прекрасный миг! — как бы смиряется со смертью. Согласиться со смертью — жить вечно.
Бабье лето — согласиться со смертью. Бабье лето — предвестие вечной жизни. В каждом штрихе бабьего лета — величие и вечность жизни. Полет листа.
Блик на воде.
Шорох птицы.
И тишина. Вы не слышали первозданной тишины? Она здесь… Притаилась, как первая зеленая звезда.
Женщина в горах — встреча двух вечностей.
Встреча….
Загадки жизни и тайны земли.
Жизнь сурова и тверда. Как камень. Как нежный камень, посторонившийся для цветка. Последнего цветка в эту осень.
Мы здесь ходим по вечности. Но горная вечность — спрессованная вечность. Мы все помним про излучение урана. Но излучает каждый минерал — каждый камень. Что излучает? Может, это еще неведомо ученым, но ощущает, чувствует и понимает человеческое сердце? Наше сердце — самый чуткий и знающий прибор. Но не изобретен еще метод перевода с языка сердца на привычный. На привычную слышимую речь. Века ищет человечество этот метод перевода. Может, ближе всех к истине поэты…
Магия гор, наверное, в этом каменном излучении. Вечны, как камни. Камни вечности. Чье сердце услышало это притяжение?
Излучает, «говорит» всякий минерал. А если здесь, на Полярном Урале, как утверждают знатоки, собралась «вся таблица Менделеева», можно понять, как мощна каменная разноголосица, энергетически подзаряжающая сердце человека.
Магия гор — это: мощь, помноженная на красоту. Что может быть сильнее этого? Камни вечности… Свой язык. Мы только не приобрели? — или нам не открылся? — не дано открыться? — общий шифр взаимопонимания.
Человечество обречено. Скоротечно — обречено, если не будет найден язык общего пониманья. И обречено — перспективно, если не найден общий язык с природой.
Камни вечны. Они говорят. Это мы не слышим.
Они говорят. Просто фактом своего существования. Что они хотели бы сказать? Нам? И пусть не оскорбит это величия человека: я несовершенный — и только — голос этого ручья. Этого листа. Этого камня. Примет вечности.
Среди этой прекрасной тверди вдруг отчаянно поймешь: природа обойдется без нас. И ничего не потеряет, как это ни обидно для человека.
Ничего!
Ничего…
Ничего?
Но кто же осознает ее и поймет, как она прекрасна?
Вечность в эту осень…

Сага последнего солнца

Эпос жизни.
Поэзия бытия — проза жизни.
Проза жизни — поэзия бытия.
Мы счастливы, если естественны. Трудно быть счастливым в неестественном мире. Эпос естественной жизни — восхищение обыденного счастья.
Твой каждый шаг велик и значим.
Твой шаг — поступь Бога.
Поступь Бога — твой шаг.
Естественный ход времени впадает в вечность и бессмертие человека.
Это дерево любит тебя.
Этот камень любит тебя.
Ты любимец этого ручья.
Это твое любимое место. Не только потому, что тебе нравился этот ландшафт, простор и пространство. Ты здесь любим.
Озером. Камнем. Деревом. Почувствовать это.
Мы, лишенные любви, поголовно недолюбленные, разве оглянемся на дерево, влюбленное в нас?
Мы, забывшие, что любовь — не только волнение нашей крови, но и разлита в трепете света жизни, ощутим ли естественность происходящей нашей жизни?
Это кусок естественной земли,
Забытый человечеством.
Забываемый.
Ощущение вечности… Что для этого надо?
Небо. Бездонное. Бездонно глубокое.
Горы.
Простор. Пространство плоской земли. С убегающим горизонтом.
Вода. Может быть, вода. Не обязательно море. Может быть, ручей. Стремительный. Быстрый.
Камень. Наверное, не обязательно — камень.
Лист. Может быть, лист.
Желтый. Опавший. Павший. Может быть.
Может быть, дерево. Сухое дерево.
Байдарацкая тундра.
Предгорья Полярного Урала. На севере — хребет Янгана-Пэ. Среднее течение реки Щучьей. Дальний Север — затерянный мир. В этих координатах следует искать тундровую факторию Лаборовую. Здесь надо искать Анну Неркаги.
Она — отшельница.
Отшельница? Это — как считать. Если тундра — полярная Ойкумена, то — да. Но ведь Земля — шар круглый. А на шаре — мир крутится вокруг каждого из нас. И я, и мы — вместе и по отдельности — в центре мира.
И она, Анна Неркаги, — в центре мира. Своего мира. Пространство — категория для размышления. И осмысления. Осмысление пространства — осмысление ключа жизни.
Бытия.
Анна Неркаги — тундровая отшельница из полярной Ойкумены, из центра земной поверхности — возможно, самый крупный, самый серьезный писатель сегодняшней России. Возможно, современники этого еще не осознали. Вероятнее всего, не осознают. Могут не осознать.
В Байдарацкой тундре живет — и пишет! — автор романа «Молчащий». «Молчащий» — Апокалипсис XX века.
Ощущение вечности… Для этого у Анны есть все. Она ненадолго, лет на 10–20, отлучалась из родной тундры. Попробовала вкус городской цивилизации. Вернулась.
Родина — это где тебя любят. Камни. Собаки. Олени. Деревья. Птицы. Вода. Может быть, люди.
Естество жизни.
Органика жизни. Крутое месиво жизни. Мясо жизни. Парное мясо жизни. Естество жизни: в ней не бывает грязного и чистого.
Естественное: чисто.
Не любимая матерью, не родившая — два истока трагедии. Жизненной драмы. Преобразовавшей себя.
Это молчаливые люди. Это молчащие люди. Молчание — главное красноречие. Молчание: разговор душ. Бывших и сущих.
Существо жизни. Месиво быта. Ничего лишнего. Жестокие законы быта. Олень — больше чем любимый. Любимое животное. Друг. Любимый.
Убить любимого. Нет безобразно естественного.
Здесь человек повинуется законам солнца и времени: ритму солнца, сменам света и мрака. Хороводу жизненных циклов.
Ранней весной здесь рождаются маленькие олени. Ранней зимой забивают старых. Это как смена мрака и света. Света и мрака.
Когда появится последнее солнце, чтобы уйти на ту сторону земли. По ту сторону есть земля.
Ярабц последнего солнца. Страдание и плач. Страдание, предвосхищающее счастье. И плач восторга. Ибо слеза: от живой жизни.
Кажется, здесь все молчит —
Горы
Снега
Простор
Глухо молчит небо
Каменное молчание
Может, здесь иной язык? Молчанье многозначнее речи. Здесь люди освоили язык молчания. Язык взаимопонимания.
И восход…
Проистекающий в закат.


"И Бог плакал вместе со мной" (Монологи Анны Неркаги)

— Я сама, когда мои дети что-то хорошо делают, глажу их по головке. Самое мое горячее желание, чтобы Христос гладил меня по головке. Когда я написала «Молчащего» — он погладил меня по голове. В новом произведении я написала — никто на земле не заметил, что появился Молчащий. Рождение Молчащего было отмечено только на небесах. Бог дал мне этот дар. Когда я писала «Молчащего» — я испытывала счастье и страдание. Когда я нашла изумительный конец, когда этот несчастный кричит: «Смотрите, вот он!» — когда он показывает пальцы свои, истекающие кровью. Он сам все сотворил живыми своими пальцами. Они же не могли увидеть глазами лик Христа. Этот конец повести изумительный — я нашла его в лесу. Я, когда дописала «Молчащего», чувствую, у меня нет конца, все прекрасно, они горят, они должны сгореть. Но как они должны сгореть, я никак не могла найти. Я мучалась. Я в своем поселке измучилась до того, что спать не могла. Я стала физически болеть от того, что не могла найти конец. Тогда я сказала Коле: давай уедем куда-нибудь. Я мучилась. Все было написано хорошо, но нет последних слов. И мы уехали в лес, сели около костра вечером — а я весь день мучилась, у меня ничего не получается, я даже приехала на природу, стала ходить, я чувствую — ничего не могу сделать, не могу найти конца. Вечером мы разожгли огонь, сидим около костра, я мучаюсь. Я не могу родить, у меня схватки, я не могу родить. Смотрю на Колю, хочу, чтобы он мне помог, чтобы мне кто-то помог родить то, что я не могу родить. Я смотрю на него и чувствую, что он мне не может помочь. И тогда я стала — когда роженица не может родить: она кричит — тогда я стала кричать. Я стала разговаривать с ним так, как будто он тоже не может родить. Я смотрю на него и говорю, что не могу найти конец для своей изумительной повести. 10 лет я писала, за это время что только со мной ни происходило: но я не могу найти конец, ты мне помоги. Он очень хороший человек, просто хороший, но он не тот человек, который помог бы мне родить. И тогда я стала разговаривать сама с собой. Я стала разговаривать сама с собой, чтобы самой себе помочь. И вдруг, когда я стала разговаривать, я поняла, что должен Он, что увидел Он, что должен был Он руками сотворить. Да, Он должен был на глыбе камня своими руками, своими руками сотворить лик Христа. И когда я это поняла, вы не поверите, вот есть, говорят, счастье, вот это оно и есть — счастье: освобождение женщины от физического бремени, когда она освобождает своего ребенка. Ей не больно, она освободилась. Вот то же самое почувствовала я, но только в духовном смысле. Я оставила мужа сидящим у огня, он меня не понял, что я нашла. Я его бросила, я пошла, легла и уснула, как женщина, которая родила свое дите. Ночью я просыпалась совершенно счастливая, и вокруг меня и во мне ощутимо было чувство — меня любили. Как сейчас я вижу свет, я его вижу, я чувствую — вы меня слушаете? — вот такое же чувство любви. Этого чувства любви на земле нет, между людьми нет такого чувства. Я поняла, что меня любили за то, что я нашла этот изумительный конец. Я должна была именно свое произведение закончить именно так. И на небе радовались за то, что конец был именно такой. Я три раза просыпалась, и просыпалась я оттого, что меня любят. Вот этого чувства я больше никогда не испытывала. Не испытывала. Думаю, что больше не испытаю, потому что больше не напишу такого произведения, как «Молчащий». Наверное, и не надо.
Вы спросили, живем ли мы вечно? Я сказала, что мы живем вечно. После того момента, как умерла моя единственная дочь, я поняла самое главное, что должен понять человек. Я поняла не только, что мы вечны. Я поняла — понимаете? — я как бы встала на середину собственной жизни, посмотрела назад — посмотрела вперед, и увидела, и впереди увидела, и позади увидела. Вот если сейчас говорить о том, что я увидела впереди, я впереди увидела себя. Так вот Молчащий — это я. Это меня будут убивать, это я людям буду кричать так, как я сейчас до сих пор кричу. Даже сейчас я кричу, потому что вижу, что вам тяжело это понять. Когда я посмотрела назад, то увидела, на много миллионов лет я увидела, что я была и кем я была. Тяжело говорить. Если сейчас идти напрямки, я могу о себе сказать то, что я увидела позади своей жизни, увидела, что я вечна. Я, конечно, вечна. Точно так же, как вечен каждый из нас. Но я увидела конкретно, как я вечна. Конкретно. И впереди. И сзади. Я увидела, что я была сотворена Христом себе в помощники. Христос, когда еще не было о человеке никакой речи, создал себе помощников. Это были Титаны. Они были огромными великанами. Голубые великаны. Это легенда, но это не ненецкая легенда, это моя легенда. На самом деле легенда о Голубых Великанах — это мое воспоминание о титанстве. Первое задание, которое Титанам дал Христос, — сотворить горы. Он хотел посмотреть, как они будут справляться, какими они будут Ему помощниками. Они создавали горы. Вы, наверное, знаете, что они были соблазнены дьяволом. Дьявол сказал: вы сами по себе до того прекрасны, вы сами до того могучи, вы сами до того разумны, вы сами до того богоподобны, что вам Господь не нужен. Вам не нужно делать то, что сказал Господь. Вы сами можете создать совсем другой мир, совсем не тот мир, который от вас просит Господь. Вы сами велики. И Титаны поверили. Они создавали горы. Но посмотрите, какие горы создали мы, Титаны. Прекрасное создание, но тем не менее, когда бываешь в горах, когда смотришь на горы — человеком овладевает двоякое чувство. И чувство восторга. Но и чувство страха. Почему? Потому что горы творили Титаны, душа которых была раздвоена. Одна половина их души была прекрасна, могуча, богоподобна, другая половина души Титанов была дьяволоподобна. Титаном была и я. Мы предали Христа. Неправильно говорят, что Христа предал Иуда. Первыми Христа предали мы, Титаны. В том, что мир таков, что в нем есть смерть, что есть болезни, что есть не- творчество, что есть чувство нерадости, что существуют те люди, которых мы сейчас имеем, — это результат предательства. Прежде всего Титанов.
Гордыня творца — это его средство защиты. Я сейчас тороплюсь говорить. Я тоже обладаю гордыней. Самое главное свойство моего характера — гордыня. Но моя гордыня помогает мне в этом мире выживать. По крупному счету. Хотя я понимаю, что я виновата в том, что человек смертен, я виновата в том, что вы мне сейчас задали вопрос — вечны ли мы? Я виновата в том, что люди страдают. Я страдаю точно так же, грубо выражаясь, как человек, который пьет, страдает по рюмке. Я страдаю по разговору о вечности.
Я страдаю от того, что в жизни очень мало творчества. Мое страдание похоже на физическое страдание человека, которому больно. Его ударили — ему больно. Я страдаю от того, что мне не с кем разговаривать, я страдаю от того, что люди — предатели, я страдаю от того, что одинока. Это одиночество я уже чувствовала, как только родилась. Я сразу чувствовала одиночество и усталость, эта усталость от миллионновекового существования. Сейчас единственное мое желание в этой жизни, я знаю, когда я рожусь и кем я буду. Это я — своей силой воли, не я одна могу, каждый это может сделать. Я поняла, что силой воли я могу построить не только свою теперешнюю жизнь, не только теперешний день, я могу построить своей силой воли жизнь, судьбу свою космическую. По своим желаниям я могу родиться, именно родиться, тем, кем я хочу родиться. Я бы хотела родиться Богом. Но маленьким Богом. Богом тем людям, среди которых я сейчас живу. Может быть, ненцам. Богом, ответственным за ненцев.
В конечном итоге, конечно, я бы хотела творить не на Земле, потому что творчество на Земле — один из видов страдания. Когда умерла моя дочь, кончилось время, которое Господь определил мне. Когда Он взял мою дочь, когда Он увидел, что я решила жить для себя, взяв эту девочку, я ее полюбила так, наверное, как вообще никого не любила. Я пришла к выводу, что любовь к этой девочке — есть смысл моей жизни, что мне не стоит заниматься ни писанием, мне не стоит ничем заниматься, я только буду любить эту девочку, я из нее сделаю такую женщину, которой вообще никогда не было. Когда я так подумала, Бог у меня ее забрал. Он забрал ее очень быстро. Я была не в своем уме. У меня были видения. Я слышала голос умершей дочери, я видела на небесах Храмы. В моей книге есть замечательные строки «… И Бог плакал вместе со мной…»
Вот я что хочу сказать, Бог-то не только с нами плачет, Бог бывает с нами и счастлив. Я сейчас пытаюсь показать людям, как должен жить человек, который покаялся и который понимает, что он должен получить прощение Христа.
Я пытаюсь получить прощение Христа. Я вдруг поняла, я делаю людям добро — но я их не люблю. Я не дожила еще до того момента, чтобы их любить. Я делаю добро, потому что понимаю, что я его должна делать. Но Молчащий будет делать добро, потому что он их будет любить, потому что он действительно любит людей. Я сейчас честно говорю, я не дошла еще до того, я их не люблю, но я их терплю, я делаю добро, потому что я это должна делать.
Если вы помните, в «Молчащем» есть замечательные строки: «…Поле человеческой души посеяно добрами, семенами божественными». Помните, да? Я начала сеять поле человеческой души, но поняла, что напрасно трачу свою энергию, я напрасно кладу туда семена, семена, грубо говоря, вечности. Теперь я буду работать с душами детей. Я поняла, что души детей еще не тронуты дьяволом.
Я возвращаюсь к вашему первому вопросу, вы его задали. Вечны ли мы? Надежда умирает последней, но, может быть, надежда это то, что не умирает никогда. Вечная спутница вечных скитаний. Вечность — безбрежный океан, в котором каждый из нас плывет, выплывет — не выплывет. Тщетны надежды, но среди бесконечных волн — желанный берег. И каждое неверное движение грозит гибелью.
Я не все, конечно, сказала. Я из вечности, я и в вечности. Я живу совсем в другом времени. Для меня нет времени как какого- то отрезка. Я вот приглашаю в эту вечность, это мое самое жгучее желание. Помните, в «Молчащем» есть: «…не творить — нет хуже наказанья, не любить — нет горестней участи».