Избранное
Н. И. Наумов






ЁЖ


Ненастный октябрьский день близился к вечеру. Ливший в продолжение нескольких дней дождь размыл глинистый грунт долины, пролегавшей в горах, заросших лесом. Безымянная речка, мелкая в другие времена года, на которой расположился с деревянными пристройками Г-ий прииск, бурливо вздулась от притока впадавших в неё с гор ручьёв и грозила вырваться из плоских берегов и затопить прилегающие к ней низменности. Ветер выл в горах, нанося в долину тучи поблёклых листьев; мглистый туман спускался на высокие верхи гор, заволакивая вершины громоздящихся на них сосен и елей, и словно цепляясь за сучья их, когда, прорывая на минуту густую сеть его, ветер разносил его в пространстве разорванными клочьями. Подобная картина осени, неразлучно соединённая с холодом и сыростью, невольно щемит душу и манит скорее вырваться из негостеприимной в это время года тайги[138 - Горы, заросшие лесом. Тайгой называют в Сибири и местности, в которых расположены золотые прииски.]. Приисковая администрация и рабочие равно спешат покинуть её.

С утра в этот день работы были прекращены, и часть рабочих употреблена была на разборку золотопромывательной машины; другие сдавали инструменты, которые вместе с частями разобранной машины складывались в сараи. Хлебопёки несколько дней с утра и до ночи сушили сухари для продовольствия рабочих на обратный путь. Приказчики приисковой конторы и материальные, заведывающие вещевыми и продовольственными цейхаузами[139 - Цейхауз – военная кладовая для обмундирования, оружия и т.п.; вообще склад.], занимались сведением счетов. Рабочие тоже в свою очередь высчитывали, сколько придётся получить им из заработной платы на руки. На изнурённых лицах их написано и сомнение в правильности ожидающего их расчёта, неизбежно возбуждаемое в них каждый раз многолетним опытом, и радость отдыха со всеми наслаждениями, предстоящими при выходе из тайги в населённые пункты. Радость эта понятна только людям, знакомым с бытом особо выработавшегося в Сибири класса «таёжников», как называет народ приисковых рабочих, на которых тяжёлый труд и полная лишений жизнь кладёт своеобразный отпечаток.

Крестьянин, попавший рабочим на прииски, иногда в течение многих лет бывает поставлен в невозможность вырваться из этой среды и возвратиться к домашним занятиям, благодаря тем условиям, какими обставлено его положение. Обыкновенно с ноября месяца и по апрель от золотопромышленников разъезжают по деревням и сёлам Томской и по округам смежных с ней губерний приказчики, заведывающие наёмкою рабочих. По заключении контракта при найме и засвидетельствовании его в волостном правлении рабочий получает задаток от 50 до 60 р., который иногда всецело идёт на уплату причитающихся с него податей и недоимок, так как только эта необходимость, за неимением других заработков, и вынуждает большинство крестьян бросать своё хозяйство и идти на прииски. Получение билета рабочему, благодаря притязаниям волостных писарей, никогда не обходится дешевле 6 или 8 руб., и затем из полученного задатка у него нередко не остаётся ни копейки. Он уходит, оставляя свою семью кормиться или милостыней, или ничтожною подённою работой. В контракт вносятся со стороны рабочего условия платы, всегда колеблющейся от 80 к. до 1 руб. и иногда 1 руб. 20 к. с кубической сажени земляной работы за исключением «старательных» дней, т.е. праздников. За праздничную работу каждый получает отдельный расчёт, смотря по количеству добытого золота. Со стороны нанимателя в контракт вносится обязательство продовольствовать рабочего во всё время пребывания его на прииске «доброкачественною» пищею и снабжать продовольствием на обратный путь с приисков по окончании работ.

В последних числах марта или в начале апреля по наступлении оттепели рабочие сходятся из мест своего жительства на крайние населённые пункты, из которых идёт дорога в тайгу. На этих пунктах их ожидают приказчики, которые, по заключении контрактов, отбирают у рабочих билеты. По мере сбора рабочих они группируются в партии и отправляются приказчиками на прииски. По прибытии на прииски рабочие по степени сил и навыка разбираются на группы, сообразно с характером приисковых работ. Одни из них снимают турф, т.е. верхний слой земли, всегда почти покрывающий на 1 ½ аршина золотоносный пласт, и отвозят снимаемую землю тачками в отвал. Другие в это время разрабатывают очищаемую золотоносную залежь, сваливая песок и кварц в телеги, поднимая их лошадьми по особо устроенным деревянным откосам на верх золотопромывательной машины, или «фабрики», как называют её рабочие. Иногда для успеха работ требуется отводить русла горных речек, и в этих случаях удваивается трудность работ. Часто сама промывка золота производится в довольно глубоких, вырываемых в земле шахтах, причём редко принимаются предохранительные меры, и, благодаря этой скупости, рабочие часто платятся жизнью, погибая в обвалах. Немногим счастливцам выпадает на долю лёгкий труд конюхов, наблюдающих за приисковыми рабочими лошадьми и упряжью и занимающихся только отвозкой нагружаемых песком телег на машину. Конюхи отправляют и обязанности ликторов[140 - Ликтор – в Древнем Риме страж при высших должностных лицах, который нёс в руках пучки прутьев с топором в середине; здесь – ироническое название исполнителя телесного наказания.] относительно провинившихся рабочих, причём употребляются не одни розги, но и палки. Остальные обрекаются на труд, начинающийся с трех часов утра с коротким промежутком для обеда и продолжающийся до 9 часов вечера.

Нигде так не развита система закабаления рабочего, как на приисках, где за весь свой летний тяжкий труд работник выносит в очистку лишь несколько рублей, а нередко и копеек. На прииски всегда идёт сам горький бедняк. Из задатка он не доносит до прииска и гроша и почти всегда во всю дорогу до прииска питается милостыней. На прииск он приходит оборванный, часто не имея рубахи на теле. А как много тут представляется ему соблазна! С какой предупредительностью предлагают ему взять из приискового вещевого цейхгауза и полушубок, и сапоги или бродни, и рубахи, и чего только душа не пожелает. Какой же человек откажется от удовольствия иметь тёплое новое платье, чистую рубаху, бродни или сапоги на ногах, из которых не сквозят пальцы и в которых ноги не чувствуют ни холода, ни сырости? И рабочий берёт, побуждаемый не прихотью, а необходимостью. Вещевые приисковые цейхгаузы наполняются обыкновенно вещами, идущими в брак у городских торговцев, и скупаются гуртом золотопромышленниками за половинную цену. Эти-то вещи и сбываются рабочим по ценам, до невероятности высоким. Например, хорошие бродни в городской лавке стоят 1 р. 20 к., залежалые и непригодные по своей непрочности к употреблению, они обходятся золотоприискателю в гуртовой покупке от 50 до 60 к. пара. Подобная же пара бродней, взятая рабочим, ставится ему в счёт в 2 р. и 2 р. 50 к. Хороший полушубок рабочий мог бы приобрести в другом месте от 12 до 15 р., а взятый в приисковом магазине весьма плохого качества он обходится ему менее 25 р. И так во всём остальном. При этом нужно сказать, что ввоз товаров на прииски посторонним торговцам, которые могли бы возбудить выгодную для рабочих конкуренцию, строго воспрещён, и потому волей-неволей рабочий должен брать из приискового магазина дорогие и непрочные вещи, которые он неизбежно сменит два-три раза в лето. Далее: рабочему полагается от хозяина по праздничным и воскресным дням чарка водки, которую он всегда аккуратно и получает. Но кому же непонятно, что ежедневно изнуряемому 17-часовой беспрерывной работой рабочему праздничной чарки недостаточно, и вот он пьёт чарку ежедневно, такую чарку, в которую вмещается вина не более двух обыкновенных рюмок. Каждая такая чарка ставится ему в счёт от 30 до 50 коп., а иногда и просто по таким ценам, какие Бог на душу положит[141 - Бывают примеры, что рабочие платят и по 2 руб. за чарку, если почему-нибудь приостанавливается отпуск им вина.]. Возьмёт рабочий золотник[142 - Золотник – русская мера веса, равная 1/3 лота или 1/96 фунта.] чаю из фунта[143 - Фунт – русская мера веса, равная 1/40 пуда или 96 золотникам, или 0,4095 кг.] стоимостью в 60 коп. (т.е. 5/8 к. за золотник). Фунт сахару, стоящий в Сибири 50 к., обходится приисковому рабочему в 1 р. и более. Спрашивается, много ли вынесет он из этой своей заработной платы при окончательном расчёте? Прямой интерес каждого хозяина приисков, старающегося заручиться рабочими и на будущее время, заключается именно в закабалении их всевозможными путями. Следовательно, чем более будет всяких приисков, начётов и недоразумений, тем скорее достигается его цель. Благодаря подобной системе рабочий остаётся или ни при чём, или с такой цифрой рублей, с которой ему не дойти и до дома, если б не выручала милостыня. А дома его ждут голодающая семья и совершенно павшее хозяйство, а на будущий год снова нужно платить подати. Что же остаётся делать, как не взять новый задаток и таким же образом продолжать до тех пор, пока его не сломит на этих же приисках тиф.

Гигиенические условия, в которых находится приисковый рабочий, неминуемо приводят его к болезням. Пища, которую он получает во всё время пребывания на прииске от хозяина, заключается из одной солонины, вопреки тексту контракта, доброкачественности весьма подозрительной. Достаточно ли может вознаграждать потери в организме, вызываемые 17-часовой работой, жиденький навар от солонины с кислой капустой и крупами, с ржаными сухарями и только по праздникам со свежевыпеченным хлебом? Прямым последствием подобного питания появляются цинга, скорбут[144 - Скорбут – цинга.] и тиф, особенно же последний, часто свирепствующий на приисках. К развитию тифа и ревматизма много способствуют и условия работы среди постоянной сырости и холода. Сырость преследует рабочего и в тесных бараках, сколоченных из досок, где каждый из них спит на соломе, настланной на землю. Немногие из приисков, принадлежащие крупнозажиточным компаниям, отличаются большим удобством в помещении рабочих и даже содержат больницы и лекарей, остальные ограничиваются полуграмотными фельдшерами при самом скудном каталоге медикаментов; да и что могут сделать даже знающий фельдшер и хорошие медикаменты при тех условиях, в каких находится больной? Заболевшие рабочие лежат в тех же бараках, как и здоровые, т.е. в холоде и сырости, при той же заражённой атмосфере от преющей грязной одежды, от дыма махорки и при той же пище из солонины. На каждом прииске найдётся много могил, где обрели последний приют бесследно прожитые жизни. Вероятно, нелегка совокупность этих условий, к тому же соединённых со строгой дисциплиной (за каждый проступок назначается телесное наказание), что, несмотря на всю выносливость русского простолюдина, они вызывают в рабочих побеги и сопряжённое с ними голодное скитальчество по лесам и острог после поимки. От людей, служивших в приисковой администрации, много можно услышать рассказов о характерных облавах, которые устраиваются в лесах для поимки бежавших рабочих, о дикой, остервенённой охоте на людей, не вынесших гнёта приисковых порядков. И часто бывает, что рабочий, избежавший поимки, так и пропадает без вести, сделавшись жертвой голода или зверя.

Всмотревшись в оборванные толпы «таёжников», выходящих в начале сентября с работ, в их изнурённые, исхудалые лица, наблюдатель по внешнему виду их прочтёт горькую повесть страданий, выносимых этим людом. Он прочтёт и всю меру злобы, развиваемой в них жизнью и людьми, и понятен станет ему тип этого оборванного, наголодавшегося человека и тот дикий разгул, с каким он пропивает кровью добытые деньги, забывая о семье, о доме и о хозяйстве. Что ему семья, дом и хозяйство, когда всё его существо надломлено, когда для него нет просвета в будущем?

Точно блудящие огоньки, замелькали при наступлении сумерек фонари, при свете которых заканчивались дневные занятия. Тусклый отблеск огней мелькал и из окон длинного ряда бараков, сколоченных из сосновых досок с конусообразными кровлями для стока дождевой воды. В них кипела самая разнообразная деятельность. Каждый рабочий, приготовляясь к длинному пути, чинил рваный полушубок или зипун, кто прикреплял отпавшую подошву сапога или отвалившееся голенище бродня; иной штопал давно провалившийся верх фуражки или приделывал ремни к мешку под свой необильный вещами скарб. Были и такие, что, наносив в корыто воды, выстирывали, примешивая к ней берёзовой золы за неимением мыла, заношенные рубахи или онучи[145 - Онучи – обвёртки на ноги вместо чулок под сапоги и лапти; портянки, подвертки.], чтобы по выходе в населённые пункты выглядеть почище. Все с утра успели запастись ржаными сухарями и вяленой говядиной для продовольствия во время пути, и бережно уложенная в котомки провизия висела по стенам или на небольших протянутых жердочках. Говор и смех не умолкали. Иные сводили между собой счёты проигранным деньгам в «юрдон» и «трынку», кто рассказывал для общего удовольствия длинные истории похождений, какими богата жизнь каждого таёжника. Иногда где-нибудь в углу затягивалась длинная, заунывная песня, в другое бы время подхваченная десятками сильных, звучных голосов, но теперь бесследно замиравшая в общей суматохе. Прикреплённые к стенам жировики[146 - Жировик – в Сибири плошка, лампа, в которой горит светильня (прядь волокна, фитиль) в жиру, в ворвани.] лили тускло-багровый свет на чёрные, загорелые лица рабочих, копошившихся в этой душной атмосфере, наполненной миазмами и едким дымом махорки. В одной из групп, расположившейся у жировика в переднем углу барака, на низком деревянном обрубке сидел, починивая бродни, человек средних лет в засаленной ситцевой рубахе и в жилете. Протянутые на сбитый из глины пол босые ноги обращали на себя внимание уродливостью пальцев и мускулистой толщиной икр. Такой же мускулистостью отличались и руки с засученными у плеч рукавами рубахи, то плотно сжимавшие бродень при прокалывании его шилом, то с силой стягивавшие ремень, которым он прикреплял вместо дратвы отпавшее закаблучье. Время от времени он взбрасывал падавшие на глаза длинные волосы, открывая красивое овальное лицо, поражавшее правильностью линий. На углах сжатых губ, обрамлённых тёмно-русыми усами и клинообразной бородкой, мелькала улыбка; тонко очерченные широкие ноздри постоянно вздувались как бы от внутреннего подавленного смеха. Но особенную оригинальность придавало наружности его выражение больших чёрных глаз, которые то вспыхивали и светились, и что-то резкое, вызывающее, дерзко-насмешливое дышало в эти минуты в каждой черте его, то вдруг потухали, точно уходили куда-то вовнутрь, и вместе с тем само лицо принимало безжизненный отпечаток.

Данила Филиппыч Карпов, известный более в Т. тайге под названием Ежа, появился на приисках юношей и с тех пор не расставался с ними. Тяжесть работ и условий приисковой жизни преждевременно избороздили лицо его морщинами и усыпали сединами тёмно-русые вьющиеся волосы; но преждевременно состарившаяся жизнь способствовала в то же время развитию природного ума, находчивости и неподдающейся препятствиям энергии. На каждом прииске он умел приобретать в среде рабочих любовь и доверие к себе, не порождавшие ни в ком зависти, как это часто бывает между людьми. Много таилось в натуре его кипучей страстности, которая, помимо воли, обаятельно действует на людей и подчиняет влиянию подобных натур. Эта присущая ему сила сказывалась во всём, даже в мелочах. На приисках, например, всегда немало найдётся песенников с сильными, развитыми голосами, пользующихся обширной славой. Уступая им, Ёж всё-таки умел петь так, что каждая нота его хватала слушателя за сердце, и в её безыскусственных звуках выливался весь человек с душой страстной, любящей и детски доверчивой. Мастер он был и на бойкое слово, и на прибаутку. Иногда что-то наивное, детское проглядывало в этом сильном человеке, но в то же время он – ребёнок – не дозволял никому наступать себе на ногу, и люди, физически вдвое более сильнее, нередко робели перед ним. Простые самобытные натуры тем сильны, что в них нет выдержанной, хладнокровной рассчитанности, с какой большинство людей относится к своим ближним. Они всегда и во всём искренни, смело глядят в глаза каждому и не задумываются перед опасностями, руководимые сознанием своей правоты. Это своего рода фанатики, смешные и непонятные для людей, выросших в правилах, усвоенных образованными сословиями. Там, где другие смиряются, подчиняясь необходимости или падая духом, они вооружаются всею силою своей страстной души, находят цель жизни в борьбе, не радуясь при торжестве и выказывая геройскую стойкость, когда сами становятся жертвами её. Таков был и Ёж. Он не любил, как и большинство людей с сильным, сосредоточенным характером, вдаваться в рассказы о себе и о своих подвигах, но само название Ёж, данное ему таёжниками, метко характеризовало нравственный склад его и деятельность. Он не покинул ни одного прииска, не оставив по себе рассказа между рабочими, где бы энергичная фигура его не являлась протестующей против произвола и насилия.

Не обошлось у него без столкновения и с администрацией Г-о прииска. В числе рабочих был один старик, называемый Рубцом за шрам, рассекавший левую щёку и губы. Это было ветхое существо, доживавшее на приисках свою страдальческую жизнь и превращённое временем в идиота. Силы постоянно изменяли ему, и труд, лёгкий для других, для него становился тяжестью. Но как покорное животное, привычное к работе, напрягая силы стащить грузный воз, наконец, падает, так нередко падал и Рубец от непосильного для лет его напряжения. И как в тусклых глазах животного появляется в эти минуты выражение, молящее о помощи и пощаде, такое же выражение принимали в подобных случаях и глаза всегда молчаливого Рубца. Он был жалок, молодёжь смеялась над ним, он покорно улыбался в ответ на насмешки и шутки их. Однажды Рубца, работавшего в разрезе вместе с Ежом, надсмотрщик ударил по голове за какую-то сделанную им ошибку. Удар был так силён, что Рубец упал. Остальные рабочие, привыкшие к этим сценам, не обратили на неё внимания, но не то было с Ежом. Помогши Рубцу подняться на ноги, он тихо спросил надсмотрщика: «Кого ты бьёшь! Есть ли в тебе душа... одумайся!». Немногих слов этих было достаточно, чтобы надсмотрщик накинулся и на непрошеного заступника. Но едва он ударил Ежа, как в виду всех рабочих покатился кубарем. С налитыми кровью глазами, с лицом, искажённым бешенством, Ёж убил бы надсмотрщика, если бы вовремя не отняли его рабочие: «Задеру, задеру насмерть!» – кричал управляющий, приказав привести к себе Ежа, когда ему доложили о поступке его. Но, вероятно, и по фигуре пришедшего к нему Ежа, и по тону, каким он произнёс: «Дери! Я здесь!» – управляющий понял, с кем имеет дело, и молча ушёл в свой дом. В тот же день Ежа перевели в дальний разрез на тяжкую работу, куда обыкновенно посылали только опальных рабочих. «Ну-у, несдобровать Ежу!» – шёпотом говорили между собой рабочие, зная, что управляющий не из тех, которые легко прощают обиды...

Но возвращаюсь к началу рассказа. Закрепив один бродень, Ёж продолжал ту же работу над другим, изредка поправляя светильню чадившего жировика и прислушиваясь к шедшему около его разговору.

– Жиру мужику нагуливать и свыше дозволенья нет! – произнёс весьма пожилой рабочий с большой лысиной на широкой голове и, высучив на голом колене толстую нитку вдвое, вдел её к свету в иглу и обвёл слушателей лукаво-насмешливым взглядом. – Жир мужику – баловство, на то об тебе и пекутся, чтоб ты не вырос свыше меры, а вырастешь, ну и обровняют с того конца, где у нашего брата ум боле. Ты вот погляди на скотину: поколь у ней рёбра напоказ – смирна, а нагуляла жиру за лето отколь и прыть возьмётся! Так и мужичье дело. Дай-ко бы мужику завсе сытым быть... и-т, неспособился бы! Что около сытого коня, то и около сытого мужика, други, ходи с оглядкой – бры-ы-ыкнёт! Сытого-то мужика в узкий хомут не впряжёшь!

– Нешто, Фрол Иваныч, мужиков-то впрягают? прервал его молодой парень с худой впалой грудью, сидевший поодаль от всех.

– Мужик-то, почитай, чище другой лошади на возже-то ходит!

– Впервой слышу!

– А тоже лезешь с людьми разговаривать! Э-эх, Анчут, Анчут! Голова-то с овин, да в овин-то клин! Знай же, что промеж тобой и скотиной та разница: на скотину хомут силой надевают, а ты в него сам лезешь да ещё потуже затягиваешься! И хомут этот невидимка, простому человеку даже не в примету! А что, к слову спросить, Данила Филиппыч, – обратившись к Ежу, спросил он, – никак у нас ноне с тобой до последней петли затянуто?

– Тутонько! – ответил Ёж, взбросив волосы и открыв лицо, с которого не сходило весёлое настроение.

– Много, по-твоему, денег-то придёт?

– Не выговоришь...

– О-о! Выходит, кругло ж, а?

– И кошеля экаго не знаю где подобрать, куда б скла-а-асть!

Фрол Иваныч вместо ответа хихикнул как-то в себя и мотнул головой.

– Ноне, Фрол Иваныч, в плисе[147 - Плис – вид ткани, бумажный бархат на льняной основе.] не защеголяем!-  продолжал Ёж. – У всех тутонько!

– Не пораспустить ли, а?

– Боятся!

– Не натёрло ещё, выходит?

– У иного и перетёрло, да, вишь, трахтуют, кабы волдырь не сплыл; уж больно садко!

– Не раскачались, погоди!

– Не-е-ет, Данилушка! Видал, чего былиночка-то боится? Ни дождя, ни грозы, ни холодной росы, а острой косы!

– Фрол Иваныч! – вступился грубый голос, заглушивший собой говор и смех. – А ты слыхал ли, косы-то бояться, и былью б не расти! Да вот растёт же!

– Слыхал я это, Памфилушка, а вот ты-то слыхал ли: зёрнышко-то на мякине держится да чрез мякину и кормится, а всё как нардеет, так мякину же к земле клонит, а не мякина его... Отгани-ко[148 - Отгани – от отгануть, т.е. дознаться своим умом, разгадать, догадаться.] вот!..

– И прибауток же... ах ты, братец мой... И где это он наковырял их!

– Наковыряешь... как шестьдесят-то семь годков Богу и великому государю отслужишь. Много я видывал, други! Видывал, как и зерно мякину гнуло, а колоски с корешком вырывали! Не видал одного только, да и не увижу, чтоб мякина зерно пригнула! И всё, други, скажу: ровно прежний-то народ покрепче был, а нонешний что-то жидковат!

– На худой пашне, дядя, и хлеб неиздашен! – заметил кто-то из окружающих.

– Э-э-эх!.. Одна бы пашня-то и уход-то один бы, да уж так... На крупный народ неурожай пошёл, куда ни погляди... Ах, даже говорить-то...

– Аль устал?..

– Устанешь... Язык-то мозолить надоело, и он, что брус, стирается.

– Стало быть, худой брус, коли стирается. Добрую-то брусину не скоро сотрёшь.

– Сотрёшь и добрую!.. Ржавое железо всякой брус портит – верь!

– Памфил Карпыч! Ты с ним не спорь! Загадки пойдёт метать, хошь тын городи! И кто это, дядя Фрол, тебя учил им?

– Учил-то меня один бы с вами учитель, да, вишь, не всем, погляжу, эта грамота далась...

– Я, дядюшка, мерной неграмотный, ты меня в своё слово не путай!..

– Ты, Анчутушка, и сам в своём слове запутаться.

Общий взрыв хохота прервал Фрола Иваныча, даже сам Анчутка захохотал и закашлялся, схватившись рукою за грудь. Между тем около Фрола Иваныча понемногу стали группироваться и остальные рабочие.

– Ох, горе да нужда, голод да стужа всему, други, научат, – продолжал Фрол Иваныч, – только не всякой смышлён из энтой грамоты-то выходит!

– Обшлифовала тебя, Фрол Иваныч, наука-то! Должно, с неё у тебя и голова, што пузырь гола!.. – послышалось из среды столпившегося кружка.

Большинство рабочих давно уже покинуло свои занятия и стеснилось около словоохотливого Фрола Иваныча.

– А ты, Данилушка, штой-то плотно броденьки-то чинишь?., аль путь-то далёк, а? – с лукавой улыбкой спросил он Ежа.

– Моё, Фрол Иваныч, дело такое: не знаешь, где ляжешь, не чуешь, где встанешь! Хочу ноне своим неводом рыбу ловить.

– Закидывай, Данилушка, мутное озеро-то – улов будет, а я на пяту!..

– Становись, дядя Фрол, старый ум молодому заручка. Хошь пуху не добудем, да перье отстоим! Что ж, братцы, пойдёт кто в поплавки к моему неводу, а? – взбросив волосы и весело посмотрев на окружающих, спросил он.

Фрол Иваныч, низко наклонившись над работой, чтоб скрыть выступившую на лице усмешку, быстро замотал в воздухе иглой.

– А глыбко ты будешь закидывать-то, Данила Филиппыч?..

– Рыба-то поверху не плавает, а по дну! – с улыбкой ответил он.

– С нашего брата пух щиплют – не спрашивают, больно аль нет; так и нам – закидывать, так уж во всю мережу!.. – произнёс из толпы пожилой старик.

Кто знаком с русским простолюдином, тот, вероятно, замечал, с какой иногда изумительной лёгкостью возбуждается он. Одного едкого намёка, острого слова бывает достаточно, чтобы пред ним выяснилась истина, до тех пор и не зарождавшаяся в уме его. Но благодаря этой лёгкости возбуждения он и действует без определённого плана. При всём запасе энергии, в которой нельзя ему отказать, у него недостаёт твёрдости выдержать до конца в предпринятом деле. Так и теперь затаённая дума каждого нашла верный отголосок в общем ропоте неудовольствия, всё более и более возвышавшемся в среде рабочих.

– Не совсем же ржаво железо-то, Фрол Иваныч, а? – окликнул, подмигнув на гудевшую толпу, молодой парень с курчавыми, светлыми, как лен, волосами. – Точил-точил, да и наточи-ил!

Вместо ответа Фрол Иваныч, также усмехнувшись как-то вовнутрь, молча наклонился над своей работой. Фрол Иваныч, как и Ёж, пользовался большим авторитетом в среде рабочих. В грубых, но крайне подвижных чертах его лица выражалось много ума и самого наивного добродушия. Небольшие серые глаза в старческих покрасневших веках, окружённые сложной сетью точно иглой проведённых морщин, казалось, не могли выражать иного чувства, кроме смеха, но смеха, никого не оскорбляющего. Это был человек того типа людей, жизнь которых всегда составляет противоречие с выводами, какие они способны делать благодаря своей наблюдательности. Они всегда бескорыстны вследствие своей безграничной доброты и, несмотря на весь свой опыт, на все уроки жизни, всегда доверчивы к людям. Никто не способен к такой самоотверженной дружбе, как они, и никто не способен в то же время сделать так много зла при всей своей доброте и незлобивости, как они, под увлечением охватившего их чувства. Податливость их натуры способствует уживчивости во всякой среде, при всяких обстоятельствах. Они иногда пользуются значительным влиянием на окружающих и в то же время никто более, как они, не нуждается в посторонней поддержке, в подчинении влиянию людей, часто стоящих далеко ниже их по своим нравственным качествам, но имеющих более устойчивый характер. Между Фролом Ивановичем и Ежом, несмотря на противоположность их характеров, существовали самые тёплые, дружеские отношения. Подобная дружба, не охлаждающаяся ни при каких обстоятельствах, часто встречается в быту народа. У простолюдина нет ничего заветного для любимого человека. Хозяйство их взаимно открыто для пользования друг у друга. Они без спросу берут лошадей, вещи, если встречается в них надобность, берегут в случае отлучек оставляемое на их попечение хозяйство с большей заботливостью, чем собственное. Обмануть друга, выдать его в несчастье считается преступлением, для характеристики которого нет и слова.

– Раскачало, Данилушка, мякину-то! Быть дожжу с градом! – с иронией произнёс Фрол Иванович, обратившись к Ежу. – Устояла б только!

– Устоит!

На следующий день во флигеле, примыкавшем к главному зданию прииска и квартире управляющего с вывеской на дверях «Контора», с утра густой массой теснились рабочие. Комната, занимаемая конторой, была обширна. В одном углу её, огороженном плотной решёткой, сидел главный конторщик – молодой человек с длинными белокурыми волосами. Двое помощников и человека три конюхов окружали его. Несмотря на бессонную ночь, проведённую за сведением расчётов, и конторщик, и помощники его были в весёлом расположении духа: для них, как и для рабочих, окончание утомительного приискового сезона и выезд на зиму в города – самое весёлое время. В среде рабочих шёл оживлённый говор и смех. Несмотря на то, что дверь была раскрыта настежь и осеннее утро, наступившее после ненастной ночи, было морозно, в комнате царствовала невыносимая духота. У небольшой двери, около решётки, стоял конюх, отворяя её для пропуска за решётку вызываемых в алфавитном порядке рабочих. Расчёт их не представляет продолжительной процедуры. Рабочий получает на руки билет, хранящийся в конторе, и при нём счёт, в котором выписывается всё забранное им с цифрой стоимости каждой вещи или продукта. Во избежание тесноты рассчитанного рабочего выпускали из конторы в противоположную дверь, также охраняемую конюхом. В то время, как в задних рядах рабочих слышался смех и говор, в передних, жавшихся у решётки, наблюдалось молчание. Каждый из рабочих зорко следил за всеми действиями конторщика и особенно за одним из помощников его, сидевшим по правую сторону стола, около высоких стопок ассигнаций и медных и серебряных монет.

– Николая Митрича с зимним деньком, что с горячим блинком! – произнёс вдруг протеснившийся к решётке молодой парень с бойким выразительным лицом, вытянувшись во фрунт перед решёткой.

Выходка эта была встречена общим, прокатившимся в толпе смехом; конторщик поднял голову и улыбнулся.

– Ты всё с шуточками, не унялся ещё!

– Мяли, Николай Митрич, да отстали; из неспорой глины, сказывают, горшка не обожжёшь! Не томите душ-то в отпущении грехов! – заключил он, кивнув головой на рабочих.

– Абрамов! Егор Абрамов!.. – произнёс конторщик, глядя на толпу.

К решётке протеснился молодой, неуклюжий на вид парень.

– Иди, растопыривай карманы-то! – сострил конюх, затворяя за ним решётку.

– Тридцать два рубля 83 копейки! – подавая ему билет, счёт и деньги, произнёс конторщик.

Молча приняв деньги, Абрамов медленно пересчитал их и, немного подумавши, с расстановкой повторил: «Так энто тридцать-то два рубля всего? Ловко!».

Гул смеха был ответом ему.

– Ловко... ай, ай! – снова повторил он, по-видимому, не придя ещё в себя от поразившей его цифры. – Энто за какие ж бы провины обшарпали-то!

– Тебе дан счёт – и читай! – ответил тот, не глядя на него.

– Считай! Ты мне словом скажи. Я вот ещё неграмотный!

– Акимов!.. – вместо ответа выкликнул конторщик.

Толпа снова заколыхалась, давая дорогу хромоногому старику с худым морщинистым лицом, обросшим клочками волос вместо бороды. Войдя за решётку, он перекрестился раза два в передний угол и поклонился конторщику.

– Шестьдесят восемь рублей! – подавая деньги также вместе с билетом и счётом, сказал конторщик.

– Что ж, ответь мне что ни на есть! – снова обратился к нему Абрамов.

– Что же тебе ответить-то?..

– За что обшарпали-то меня! По моему-то счёту боле ста рублёв надоть на руки бы!

– Сосчитал же! – с усмешкой обратился к конторщику сидевший около него помощник.

– А ты думал, что мужик, так и счёту не знаю, прервал его Абрамов, весь вспыхнув и встряхнув волосами, – нет, я, брат, ещё тебя научу.

В это время и старик, пересчитав деньги, замялся и робко произнёс: «Маловато бы и мне-то, ровно!».

– Чего ты ждёшь ещё? – нахмурив брови, спросил конторщик, обращаясь к Абрамову. – Тебя рассчитали!

– Нет!

– Как нет, ведь ты деньги получил?

– Додачи жду! Мне следует сто рублёв, а кинул, што собаке кость – и рассчитал! Нет, ноне у нас у самих головы-то не в обручах, ты вот и языком шевельнуть не хошь, за што обшарпал, даёшь и спрашиваешь, чего мне надоть! Я знаю, чего мне надоть, мне мои деньги подай!

– Да ты пьян, верно? – с удивлением произнёс конторщик.

– Студёной воды два ковша выпил, точно! А ты, почтенный, не напоивши, не кори! Пьян! С обману-то вашего охмелеешь!

– Ты забылся? Где ты стоишь?

– Места не продавлю, не бойся!

– Выведите его! – весь покраснев, обратился конторщик к конюхам.

– Энто вместо расчёта-то! Нет, я ещё не пойду, ты мне наперво подай моё кровное, да тогда уж гони! Слышь, братцы, выводить хотят, – обратился Абрамов к толпе, среди которой царило глубокое молчание.

– Егорка! Подь лучше без греха! – вступился один из конюхов, неохотно придвигаясь к нему.

– Мне моё подай, тогда и сам уйду, а ты не подходи! И, ей-богу, не подходи, коли скула цела!

Но не прошло и минуты, как с криком: «Братцы, что ж это, ограбили да и гонят!» – он вылетел за дверь конторы и, присев на земляную завалину, заплакал, уткнув голову в руки, забыв и о шапке, выпавшей из рук его при борьбе с конюхом и выброшенной далеко от двери в грязь.

Что-то неясное пробежало в толпе, и вслед затем снова наступила тишина.

– А ты чего ждёшь? – спросил конторщик не то усталым, не то взволнованным голосом рассчитанного старика. – Ведь деньги получил?

– Получил, получил, дай тебе Бог! Только, говорю, маловато бы, ровно... ну да уж коли что... так чего говорить... гоняете!.. А-а-ах! – и, сжав счёт и деньги в руках, он направился к той двери, откуда был выпровожен Абрамов.

Вызванный вслед за ним по порядку высокий сутуловатый рабочий молча всунул полученный билет за пазуху, пересчитал деньги и, размотав верёвку, прикреплявшую к ноге голенище бродня, заложил за него деньги и угрюмо спросил конторщика: «Всё?».

– Всё!.. – ответил тот, вопросительно посмотрев на него.

– Видать, густо месили, да хлебать нечего! – задумчиво произнёс он. – Неуж и всё тут? – снова спросил он. – В эфтакой-то препорции обсчитывать нашего брата, на мой мужицкий ум, – грабёж.

– Выражайся полегче, любезный! – предостерёг его конторщик, весь покраснев. – В другом месте можешь говорить, что угодно, а здесь будь вежлив!

– Слово-то не обух, не бьёт! И у берёзки слёзки текут, когда с неё лыко дерут, не токма наше дело! Заговоришь, как в три-то скребла огребают! А-а-ах, правда! Без пути пустырями по свету бродишь, только к людям не заглядываешь! Дай вам, Господи, чужие крохи есть, не давиться; людской слезой, что солёной водой, не напиться! Экая совесть-то у людей, братцы! – обратился он к толпе. – Почесть, третьей доли не дали того, что доводится, а-а!

– Выведите его! – обратился к конюхам начинавший выходить из терпения конторщик.

– Доколь же это, братцы, глумиться-то над нами будут?

– Иди, иди, Вавило, нечего! – произнёс один из конюхов, беря его под руку.

Толпа заколыхалась, и к решётке выступил Ёж.

– Иди, Вавило! – произнёс он среди невозмутимого молчания. – А ты, ваше почтение, кликни нам управляющего! – обратился он к конторщику. – Мы с ним поговорить хотим!

– О чём это? – спросил его смутившийся конторщик. – Если что нужно, говорите, я передам.

– В чужую кашу, ваше почтение, свою ложку не суй... Мы её и своими расхлебаем!..

– Ты кто такой, чей прозываешься?..

– Карпов, а завсе-то Ежом зовут.

Конторщик молча переглянулся со своими помощниками, лица которых, как и его собственное, выражали полное недоумение. Переглянулись между собой и конюхи, поняв, что затевается что-то недоброе и что роль их чуть ли не окончена. Подумав немного и снова посмотрев на толпу, в среде которой хранилось мёртвое молчание – признак твёрдо принятого решения, конторщик встал и, собрав документы и деньги, сложил их в стол, запер его и вышел из конторы.


* * *

При редком расчёте приисковых рабочих не возникает между ними неудовольствия за неправильную оценку труда, на высокие цифры, проставляемые за забранные ими товары и продукты. Подобные натяжки при расчётах с рабочим встречаются не только у тех золотопромышленников, дела которых идут плохо и с году на год грозят падением, но и при хорошей организации хозяйства, при благодарном вознаграждении производственных затрат. Гнёт этот всегда идёт через руки управляющих приисками, которым вверяется распоряжение работами и вся административная деятельность на правах самостоятельных лиц. Чем более управляющий соблюдает интересы своего хозяина, тем более гарантирует прочность своего положения, всегда завидного благодаря хорошему содержанию и полному материальному обеспечению.

Василий Никитич Кудряшёв, управляющий Г-й прииском, находившимся в ведении конкурса[149 - Конкурс – собрание заимодавцев, рассматривающее дела несостоятельного должника (компании или лица), сам процесс рассматривания дел должника.], учреждённого над делами одной из золотопромышленных компаний, не пользовался хорошей репутацией не только между рабочими, но и у других служащих. Человек он был пожилой, со значительной проседью в коротко остриженных волосах и окладистой бородке, пользовавшийся завидным здоровьем благодаря постоянной физической деятельности. Подобострастный и хитровкрадчивый с высшими, он не знал границ произволу с людьми, зависящими от него. Как все коренастые, полнокровные люди, он был вспыльчив до исступления, причём хриплый голос его сипел, глаза наливались кровью, и горе было не только рабочим, но конторщикам и надсмотрщикам, подвергавшимся в эти минуты припадкам его гнева. Он рассыпал удары направо и налево, не разбирая ни правых, ни виновных, и считал не только не нужным, но неприличным для своего звания извиняться перед невинно пострадавшими, когда выяснялось дело. Рабочие, окрестив его названием «крутолобый», боялись его. За Василием Никитичем было много дел, которые другому бы не прошли безнаказанно, но, находясь более чем в интимных отношениях с председателем конкурса и имея репутацию хорошего управляющего, он пользовался неограниченным доверием и заступничеством в случае возникающих жалоб. Одна неопытность или необходимость отработать забранное гнала рабочих на Г-ий прииск. Василий Никитич никогда не присутствовал при расчётах, предоставляя выносить ропот неудовольствия и нареканий конторщику. Сидя теперь в комфортабельно убранной комнате, стены которой вместо обоев были увешаны коврами, он сверял приисковые шнуровые книги[150 - Шнуровые книги – то же, что прошнурованные, т.е. с продёрнутым и припечатанным шнуром, так приисковая документация предохранялась от порчи и подделки.] и черновой отчёт о приходе и расходе сумм за летний сезон. Переданное ему желание рабочих видеть его и говорить с ним неприятно подействовало на него. Откинувшись на высокую спинку кресла, он побагровел, глаза его сузились, и большой палец правой руки быстро завертелся около рта. Василий Никитич понял, зачем рабочие желают видеть его и о чём будут говорить с ним. Не сказав ни слова конторщику, он встал, надел вместо халата бешмет, опушенный беличьим мехом, и, опустив в карман небольшой шестиствольный револьвер, постоянно заряженный и всегда лежавший у его постели, вышел в сопровождении конторщика.

При входе в контору он зачерпнул из ушата, стоявшего у двери, воды в небольшой жестяной ковш и, выпив несколько глотков, отёр рот и усы рукавом бешмета и взялся за дверную скобу. Но прежде чем отворил дверь, пасмурное лицо его, способное повиноваться воле своего хозяина, приняло совершенно иное выражение. Морщины на лбу разгладились, сжатый рот раздвинулся в улыбку; только глаза совершенно скрылись, чуть прорезываясь из сдвинувшихся век, да яркий румянец выдавал ещё следы недавнего волнения. Василий Никитич, как и все, недаром прожившие на свете люди, умел владеть собой и подавлять свой гнев, прикрывая его улыбкой там, где требовали того обстоятельства.

– Здравствуйте, голуби, здравствуйте! – улыбаясь и потирая руки, приветствовал он молчавшую толпу. И, смутившись, не получая ответа от неё, быстро заговорил:

– Ну вот, слава Богу, и работы покончили, по домам теперь, на покой к бабам... то-то с голодухи, поди, а-а-а... ха-ха! – сострил он, подходя к решётке. – Ну что, голуби, обо мне соскучились, а? Спасибо за память!..

– Мы, ваше почтение, всё помним! – ответил ему Ёж, глаза которого заискрились, и лицо приняло свойственное ему одушевлённое выражение. – Только вы-то нас забыли!

– Как же это, чем же я-то забыл вас? Ба-ба-ба... да ты никак знаком ещё мне! – вместо улыбки приятно скривив рот, спросил он, пристально всматриваясь в него.

– Видались за лето-то!

– Помню, помню, как, бишь, тебя..?

– Ёж, ваше почтение! – подсказал он смело, в упор глядя на него.

– Да, да, да!.. Кто ж это тебя окрестил-то так, а?.. Ёж... этакого имени и в святцах нет... ха, ха, ха!.. Не поп ведь, поди, а?

– Никак нет-с... а уж так, по шерсти и кличку мир даёт!

– О-о! да ты говорок!

– Таёжные дорожки всякую шину в гладь оботрут, ваше почтение!

– Говоро-о-ок!.. – протянул Василий Никитич, чувствуя своё неловкое положение и не зная, с чего начать своё щекотливое объяснение с рабочими. – Так что, бишь... зачем вам меня-то, а?.. – спросил вдруг он, обратившись к толпе.

– Обкроили уж больно, Василий Никитич, покромки-то у вашего суконца широки, нельзя ли поуже! Слё-ёзно мир просит! – ответил ему Ёж.

– То есть что же это? Я не понимаю!

– Расчёты-то ваши на вид-то гладки-с, да на ощупь шаршавы, пожалуй, и карманы протрут!

– А-а... да, да! Понимаю! Значит, по вашим покромкам расчёты-то пригнать? – шутливо спросил он.

– Обоюдное бы дело! Мы для вас радели, а вы об нас!

– Сколько кто хочет, столько и дать, а? Так, что ли? – снова спросил он.

– Обрадовали бы...

– Знаю, знаю!.. И сам знаю, молодцы, – обратился он к толпе, – что обрадовал бы вас, да не моя воля... Не я хозяин! Вы наших дел не знаете! Я ведь и сам понимаю, что если ты... ну, как, бишь, тебя, Ёж, что ли?

– Ёж... так точно-с!

– Ну ты, например, взял бродни из цейхгауза... они стоят рубль...

– По ихним качествам, Василь Никитич, вся им цена – тьфу!

– А знаешь ли ты, что по справедливости-то я должен бы ставить их в счёт три рубля. Мне так и конкурс приказывает, а я ставлю их в два – на свой счёт рубль принимаю, чтоб только вас не обидеть! Так сколько же этаких-то рублёв у меня из кармана выходит?

– Не наше дело – хозяйский расчёт вести! – послышалось из толпы.

- У хозяев и карман-то, Василь Никитич, толще вековой сосны: есть из чего и к нашему брату снизойти!.. – серьёзно произнёс Ёж.

– У них тыщи! – снова заговорили в толпе, – а у нас крохи; у них лишнюю тыщу потрясти – горе берёт, а у нас последнюю кроху отбирают!

– Сказано, что к ихней совести правда, что к сухой лопате песок – не пристанет! Вот ты бы, Василь Никитич, сам поробил, так проведал бы, каково оно! И ты бы заговорил, как у тебя стали бы твоё-то добро обкраивать!

– Это кто там говорит? Покажись-ка сюда!.. – произнёс, побагровев, Кудряшёв.

– Кто бы ни говорил там, а ты знай слушай да мотай на ус!

Нижняя губа Василия Никитича дрогнула, рука, сжавшаяся в кулак, упёрлась в решётку, как бы ища опоры.

– Оно точно, Василь Никитич, – снова вступился Ёж, – по вашим словам, хозяевам расход большой, только, на мой бы ум, за плёвые вещи им бы и убычиться не след, и мужиков бы не зорить. Лонского году торгующий завёз было сюда товары, так ваша же милость приказали его выпроводить, а он, не в пример, дешевле брал! Тогда бы, значит, и нам бы льгота, и хозяину без разоренья! – с иронией заключил он, смотря на смущённое неожиданным аргументом его лицо Василия Никитича. – Вот он, зипунчик-то, за лето-то, изволите видеть, окромя как в невод, никуда непригож, а тоже 15 рубликов поставили, а ему и вся-то цена – с лихвой бы пять!

– Зачем же брал, если он дурён и дорог? Ведь не навяливали силой!

– Оно точно! Да ведь хоша народ мы и тёплый, а всё своя-то овчина не греет... Холодно, и плачешь, да берёшь.

– А согрелся, так и хозяйский зипун показался дорог и худ?

– Да от него согреву-то немного видали, Василь Никитич. Только слава, што на плечах зипун, а всё более из своей же каменки пару в кулаки поддавали. Так уж будьте по-божески, не обидьте сирот, спустите ценки-то! Лишняя сотенка хозяйского кармана не натрудит, а бедному человеку помога. Ноне же на золотце-то урожай Бог послал, а хозяевам-то заручка через наши же ручки плывёт!.. У путного хозяина, Василь Никитич, сказывают, и скотина хворает, так уход видит, а ведь мы тоже божье творенье, уж снизойдите, не вычитайте хворых-то дней из платы! Навек ведь мы богомольцы за вас!

– Прежде чем говорить-то бы всё это, ребята, да бунт-то затевать, спросили бы, могу ли я ещё спустить цены-то? Разве моё добро, разве я хозяин ему? Кого спросят, какое я имел право самовольно распорядиться чужим добром, вас или меня, а?..

– Известно, вас, это точно-с!

– А-а-а!.. А что же я должен буду ответить на это?..

– Не мне бы вашу милость учить, да уж коли приказываете, поперёк воли начальства не пойдём! Ответьте, ваше почтение, что я, мол, не Скариотской Ирод[151 - Скариотской Ирод – контаминация двух образов Иуды Искариота и царя Ирода; употреблено в значении «отпетый негодяй и злодей».], и у меня, мол, душа есть! Э-э-эх, ваше почтение, Василь Никитич! Привёл бы вам Бог на наших-то кормах денёчек побыть, так проснулись бы, румянчик-то с личика, что девичья притирка, к ночи бы пооблез! От одного битья-то вашего не одна спинка погодку чует. Много православных за нонешнее лето вынесло на них зарубочек на память о вашем раденьи и добродетели к нам! Вот, Иван-то Малый совсем без ног, неси его теперь, как молоденца малого, в дом-то! Придёт, что к пустому срубу – ни поесть, ни погреться! А вы и тут вычли все дни! Господи! Да неуж к человеку у вас и жалости-то нету! Что ж, значит, и последний час кого настигнет, и тут иди робь! За мужика, ваше почтение, некому стоять; у него нет защитников, всякой только и норовит из его же овчинки шубу сшить, так уж вы, ваше почтение, в свою-то речь хозяев не путайте. Мы тоже люди бывалые. Родились-то хоша и дураками, а знаем, что вы тут хозяин, в вашей воле всё! Так уж рассчитайте вы нас по-божески, а без энтаго мы ноне и миром положили обратной дорожки в лесу не прокладывать!

– А-ай, Ё-ёж, ва-а-жно! и ей-богу, правда!.. – проносилось в колыхавшейся толпе всё время, когда говорил он.

Положение Кудряшёва было более чем жалко: он то бледнел, то краснел, но всё-таки настолько владел собой, что сохранил весёлое выражение на лине.

– Молодей, Ёж! Молодец!.. Теперь вижу, что недаром тебя окрестили так! – шутливо ответил он, наконец, фамильярно потрепав Ежа по плечу через разделяющую их решётку.

– Он у нас парень – голой рукой не хватай, ваше почтение! – со смехом откликнулись в толпе.

– А задали вы мне, ребята, задачу! Как и быть-то с вами? – задумчиво произнёс Кудряшёв. – Ну, я спущу цену, облегчу вас, а что же хозяева на это скажут? Да у меня ещё, молодцы, и денег-то не хватит!

– Неуж обнищали, ваше почтение?..

– В обрез, милые! Ведь нам хозяева-то присылают не разгуляешься! А дай Бог у нитки с ниткой концы сплесть!

– Свои потревожьте, хозяева вашу милость не обочтут! – с иронией ответил Ёж.

– Свои!.. А ты считал в моём-то кармане?

– Мы, ваше почтение, и в своих-то отвыкли высчитывать, так уж нам ли чужой мерить, глубок аль мелок?

– И спроси прежде, ещё есть ли своё-то?

– Полагать бы надоть...

– Почему ж... ну-ко?

– По приметам бы...

– Каким? Что, на лбу написаны?

– По нашей, по мужичьей примете мы судим: На нашу сметку, ваше почтение, коли у человека денег так, так он и ростом-то ровно пониже выглядит, и с лица будто темней! А человек с деньгой, не во гнев вашей милости, и белый, и румяный... и усмешка на алых устах, и живот, как у вашей же милости!

– Ну, так вот что, молодцы, слушайте, – обратился к толпе управляющий.

Толпа стихла и сдвинулась к решётке, надавив на передние ряды.

– Так и быть, исполню вашу просьбу: спущу вам по рублю... довольны ли?

– Обрадовал, ха-ха-ха... ну-у! – прокатилось по толпе.

– На помин по душе хватит!

– Ну, по скольку же, наконец?

– Самонастоящую хозяйску ценку прикиньте, будьте милостивы! А рублик-то мы уж на расходы жертвуем, будто как хозяйские убытки прикрыть...

– Не мелко же ты забрёл, любезный!

– В глыбком месте более простору, ваше почтение! По крайности, есть где поплавать, ручки, ножки расправить.

– Не могу! – решительно ответил управляющий.

– Ва-аше почтение!

– И не просите, не могу! Что можно сделать, то сделаю по совести. А больше не просите!

– Ах, ваше почтение! На всё бы власть ваша, да уж коли вы не можете, что ж, и мы своё слово колышками подопрём!..

– Слово... какое слово?

– Обратной дорожки в лесу не протаптывать!..

– Силой-то и детёныш у матки молока не выпросит, а всё более лаской, ваше почтение! Мы с доброго слова просим!

– Вы одумайтесь, чего вы просите!.. – прервал его взволнованным голосом Василий Никитич.

– Одумайся-ко ты, ваше почтение! – выдвинувшись к решётке, произнёс Фрол Иванович. – Наша-то дума надумана!

По лицу Василия Никитича внезапно пробежало весёлое настроение. Он широко улыбнулся, раскрыл глаза, в которых просвечивалась лукавая усмешка.

– Ну что ж... ребята... как же, а? Хозяйские цены взять, что ли, а?., –весело спросил вдруг он, – а?., обрадовать...

– Истинно, ваша милость! То ись ах, как обрадуете!

– А надброс-то, ваш брат, а? – заигрывающим голосом продолжал он.

– Рублик то-с?

– Ха... ха... ну, ну, что делать! – обратился он к конторщику, – уважим им, Николай Дмитрич! На будущий год, может быть, и они нам за это горы разгребут! Так, молодцы, что ль?

– Озолотим!.. – почти в голос ответила толпа.

Более прозорливому наблюдателю невольно бы бросились в глаза и внезапная беспричинная весёлость, неподдельно выразившаяся в лице Василия Никитича, и уступчивость этого человека, за минуту ещё упорно стоявшего на своём. Всё это неминуемо породило бы сомнение в справедливости его слов. Но не таков был стоявший перед ним простодушный, доверчивый народ, принимавший всякое слово за чистую монету. Только конторщик догадался, что Василь Никитич задумал что-то, да в уме Ежа мелькнуло недоверие.

– Значит, ваше почтение, по хозяйским ценам рассчитаете нас? – спросил он.

– Ведь я сказал! Что ж ещё?

– И у больных не вычтете? – тем же тоном спросил он, пытливо и недоверчиво смотря в глаза его.

– Я, братец, не привык обманывать! Понимаешь?

– Пошли вам Господи!.. Простите, что пообидели...

– Вот это дело! Наговорить-то, ребята, вы много наговорили мне! Особливо вот ты, братец, напел! – обратился он к Ежу. – Незлопамятен я, всегда готов для человека добро сделать!..

– Простите, коли лишнее что сгрубил, ваше почтение!..

– Я добрый, ребята!

– Ужо уж при получке похвалим, ваше почтение!..

– Ну, получку-то, молодцы, вам всё-таки подождать нужно. Ведь вас 150 человек, переделать-то все расчёты нелегко – дня три-четыре нужно. А теперь за то, что поладили делом, так и быть, уж распорядись, Николай Дмитрич, выдать им по чарке водки!

И заликовал прииск после поднесённой чарки водки, зашумел в бараках говор, полились и весёлые песни, и не было счёта благословениям и похвалам из простодушных уст добродетельному Василию Никитичу, который через час после этой сцены послал донесение о бунте рабочих с надёжным верховым конюхом горному исправнику[152 - Горный исправник – начальник горной стражи, горная стража – вооружённая охрана на приисках, вооружённые отряды для поимки беглых каторжников.], резиденция которого находилась в 80-ти верстах от этого прииска.

Через двое суток на прииск прискакал исправник в сопровождении конвоя казаков. Следствие о беспорядках было непродолжительно. Главные зачинщики: Ёж, Фрол Иванович и Памфил Карпыч – были отправлены в Т. острог, остальные под конвоем препровождены обычным порядком.

Не прошло и полугола, как Фрол Иванович и Памфил Карпыч, оставленные по приговору судебного места в подозрении, были выпущены из острога без всяких последствий. Старик Фрол не покинул Ежа до самого решения дела. Пропитываясь милостыней, он оделял его деньгами и утешал тёплым словом. Ежедневно во всякую погоду можно было встретить его идущим в острог или со связкой крендельков в руках, или с булкой и с туеском молока. С искренними слезами горя на глазах он проводил его по широкой дорожке, проторенной не колесом, не копытом, а людским горем...



notes


Сноски





138


Горы, заросшие лесом. Тайгой называют в Сибири и местности, в которых расположены золотые прииски.




139


Цейхауз – военная кладовая для обмундирования, оружия и т.п.; вообще склад.




140


Ликтор – в Древнем Риме страж при высших должностных лицах, который нёс в руках пучки прутьев с топором в середине; здесь – ироническое название исполнителя телесного наказания.




141


Бывают примеры, что рабочие платят и по 2 руб. за чарку, если почему-нибудь приостанавливается отпуск им вина.




142


Золотник – русская мера веса, равная 1/3 лота или 1/96 фунта.




143


Фунт – русская мера веса, равная 1/40 пуда или 96 золотникам, или 0,4095 кг.




144


Скорбут – цинга.




145


Онучи – обвёртки на ноги вместо чулок под сапоги и лапти; портянки, подвертки.




146


Жировик – в Сибири плошка, лампа, в которой горит светильня (прядь волокна, фитиль) в жиру, в ворвани.




147


Плис – вид ткани, бумажный бархат на льняной основе.




148


Отгани – от отгануть, т.е. дознаться своим умом, разгадать, догадаться.




149


Конкурс – собрание заимодавцев, рассматривающее дела несостоятельного должника (компании или лица), сам процесс рассматривания дел должника.




150


Шнуровые книги – то же, что прошнурованные, т.е. с продёрнутым и припечатанным шнуром, так приисковая документация предохранялась от порчи и подделки.




151


Скариотской Ирод – контаминация двух образов Иуды Искариота и царя Ирода; употреблено в значении «отпетый негодяй и злодей».




152


Горный исправник – начальник горной стражи, горная стража – вооружённая охрана на приисках, вооружённые отряды для поимки беглых каторжников.