[image]
Annotation
Повесть Николая Олькова "На восходе солнца" переносит нас в самобытную жизнь тюменской глубинки, знакомя с непростыми судьбами  людей. Это не только заметки о проблемных сторонах нашей жизни или людях, достойных внимания, но и добротная проза высокого качества.
 Манера письма автора нетороплива, но в этой неторопливости заложен индивидуальный ритм, какой в каждом из произведений, а нередко, даже и эпизодов, вводит читателя – в состояние, позволяющее чувствовать себя не сторонним наблюдателем, ждущим развязки, а человеком, перенесённым волею писателя в среду его героев.
Книга предназначена для предназначена для широкого круга читателей.

Николай Ольков
НА ВОСХОДЕ СОЛНЦА



Рассказы и повесть




НА ВОСХОДЕ СОЛНЦА

Повесть
Нина с детства рано просыпалась, не валялась в постели, вставала и помогала маме. На дворе еще темно, мать тесто разделывает и на смазанный маслом жестяной лист укладывает булки, дочь картошку чистит для супа, потом по воду сбегает на колонку, в двух маленьких ведерках принесет, курицам бросит ковшик зерна и снега чистого зачерпнет, они им как бы запивают. Отец управляет скотину, вывозит на санках снег из ограды, все у него под метелочку. Нина уже в школу соберется, выйдет в ограду, светает, и солнышко из-за горы и из-за леса осторожно выглядывает, словно проверяет, все ли в порядке в Корнеевке, пока его не было. Убедится, наверное, и выкатится, взойдет. Нина все думала, почему так говорят: солнце взошло. Вон в истории написано, что царь взошел на престол, это понятно. А солнце почему восходит? Не выходит, не всходит, а восходит? Ну, и ладно, побежала в школу…

***

- Каурова, я тебе еще вчера сказал, чтобы сводила корову к быку. В охоте она, проморгаешь, и хрен тебе не молочко, а загубишь корову — припишу.
Нина Каурова, молодая девчонка, бросила школу, потому что отца убило деревом на лесоповале, сосну пилили в северных районах для колхоза, а мать техничка в конторе, Нина старшая, после нее еще трое. А жить надо… Доить научилась быстро, вымя подмыть, насухо вытереть, вручную потянуть за сиськи, чтобы «сдоить», а что — она так и не поняла, но делала. Потом аппарат подцепить, да чтобы не соскользнул, а то засосет в ведро жижу из канавы, придется все молоко под угол. Что корова в охоту пришла, ей соседка по базе, тетка Наталья подсказала:
- Веди, девка, к быку, скотники помогут.
- Стыдно мне, тетка Наталья. При мужиках…
- А без мужиков кто тебе корову держать будет? Гляди, Кожин узнает, матерков не оберешься.
Кожин, как слышал, сразу подошел, спросил, в чем дело.
— Не могу я, Устин Денисович, — закраснела доярка.
— Чего не можешь? Отвязала и повела, спроси у баб, где быки стоят.
— Не могу. Стыжусь, — покраснела до слез девчонка.
Кожин, здоровый мужик, вечный бригадир животноводства, удивился:
— Ты подумай: с парнями в кустах поваляться — вам не стыдно, а корову сводить к быку, огулять — совесть не позволяет. Коровы с бычками на танцы не ходят, чтобы там снюхаться. Дуру-то не пори, а делом занимайся.
Нинка уже ревела во всю:
— Вы зачем такую напраслину про кусты? Где вы меня видели?
Кожин обмяк, похлопал девчонку по плечу:
— Да я же так сказал, в целом. Знаю, что девушка ты примерная. Давай, я тебе помогу.
Он привычно протиснулся к привязи, отщелкнул цепочку и выпихнул корову на проход. Нина покорно шла сзади, не думая, что будет. В соседней базе оборудовано специальное место для случки, Кожин позвал мужиков, корову завел в клетку, крепко обмотнул и закрепил цепь. Привели быка, двое мужиков держали на вожжах, бык широко раздувал ноздри и всхрапывал. Нина спряталась за перегородкой, и слышала только матерки скотников, возню, и, наконец, жизнерадостный смех мужиков:
— Нинка, забирай свою барышню, только завтра еще приведешь, так ветврач велит.
Нина удивилась, что бригадир сам отвязал корову и повел в базу, она шла сзади, так гуськом и объявились в главном проходе. Когда все уладили, тетка Наталья дернула Нину за рукав:
— Гляди, девка, Устин Денисович неспроста с твоей коровой возился, вон, стоит, тужурку свою чистит.
Нина не поняла:
— А чего неспроста-то? Он бригадир, обязан помочь.
— Дура ты, девка. Кожин еще тот жук, останешься на ночное дежурство — жди в гости.
— Зачем? — не поняла Нина.
— О-о-о, да у тебя умок-то с дыркой, попикиват. Сколько тебе?
— Шестнадцать, — смело ответила Нина. Наталья кивнула:
— Он молоденьких любит, будет над тобой шефствовать, пока новая краля не появится.
Нина возмутилась:
- Ты что говоришь, тетка Наталья, я же ему в дочери гожусь.
Наталья шумно вздохнула:
- Вот он тебя и удочерит, раз заступиться некому.
Пока сдавали молоко, мыли доильные аппараты и чистили стойла, женщины пели. Нина не знала эту песню, проголосную, грустную, понятно, что про любовь.
«Зачем-зачем я повстречала тебя на жизненном пути…»
«Зачем ты в наш колхоз приехал, зачем нарушил мой покой».
Нина подумала: «Будет у тетки Натальи выходной, сбегаю к ней, перепишу слова, а то стою, как безголосая».
Наталья сама подошла к ней:
- Пошли домой вместе, я боюсь, как бы он сгоряча тебя сегодня не подловил. Подъедет на своем Жулике, завалит в кошевку, и поминай, как звали.
Они вышли с фермы прямо на большак, освещенный фонарями, вошли в улицу, и точно, обогнал их Кожин, даже объехал чуток.
Дома все было в порядке, мама Мария Никандровна нажарила картошки с мясом, ребетня уплетала за обе щеки. Нина умылась, села с краю, взяла ложку.
- Нинка, а ну, марш с угла! Хошь, чтоб никто замуж не взял? Нехорошая это примета, не садись с уголка стола, ясно?
Дочь засмеялась и ушла на место отца в кутний угол.
- Тяжело, доча? Знаю, что тяжело, а зачем спрашиваю? Привыкай. Только, ради бога, не надсажайся, мешки с дробленкой сама не ворочай, спарись с кем из женщин, вдвоем-то легче управитесь. Мало молока-то?
Нина понимала, что мать интересует надой не сам по себе, а потому что от него зависит зарплата, а от нее уже — купит она ребятишкам новые пимы или придется нести к немцу Якову Андреевичу, он всем подшивает и берет недорого.
Когда через неделю Нина принесла расчет, мать разложила бумажки на столе, несколько раз меняла их местами, что-то выгадывая, потом вздохнула: «Старшему куплю, а этим придется подшивать».


***

В самом начале войны в Корнеевку распределили несколько семей немцев Поволжья, сельсовет расселял в дома-пятистенки, где хоть две комнаты, но приходилось принимать и в избушки одиноким женщинам, проводившим на фронт мужей и сыновей. Мария тогда еще школьницей была, отец и брат воюют, к ним и поселили семью Генриха Кауца с женой и тремя детьми, старшему Якову было восемнадцать. Генрих сразу сказал хозяйке Евдокии Марковне, что его с сыном заберут в трудармию, и просил помочь жене Фриде с ребятишками. Сказал, что он все понимает, трудно русским людям терпеть немцев, когда с немцами идет война, и их мужья и дети там погибают. А этим тут помогать надо. Но Поволжские немцы живут в России уже почти два века и считают ее своей Родиной. При царе немцы жили свободно, строили большие дома и заводили большие семьи, в каждом дворе полно скота, немецкое сало «шпик» с удовольствием покупали на ярмарках. При советской власти все изменилось. Рассказал о республике немцев Поволжья, где они тоже хотели устроить жизнь так, как веками складывалась она у их предков, но советская власть заставила создавать колхозы, весь урожай забирала по заготовкам, а народ голодал. Евдокия с ужасом слушала Генриха: люди пухли от голода, умирали, ели трупы животных, но власти ничего не делали для помощи населению. Стало известно, что «Красный Крест» Германии послал в страну несколько эшелонов с продовольствием, только поволжским немцам не досталось ничего. А когда началась эта проклятая война, власть возненавидела немцев, и НКВД приказало в течении суток подготовиться к эвакуации. Взяли с собой только то, что можно было унести на руках.
Генриха и Якова вызвали в сельсовет и вместе с другими немцами увезли в район. Три года они работали на военном заводе в Челябинске, спасались только тем, что Генрих хорошо разбирался в технике и мог быстро отремонтировать любой станок. За это он получал дополнительный паек, которым в бараке делились с близкими. В одной аварии Генрих получил тяжкие увечья, а Яков отделался потерей ноги. Сын простился с еще живым отцом и поехал в Корнеевку к матери, братьям и сестре.
Мария собрала хорошо просушенные пимишки младших, завернула их в старый подшалок и пошла к Якову Генриховичу, которого все звали Андреевичем — так проще. Собиралась и вспоминала, как пришел с производства израненный Яков, как она, семнадцатилетняя, старалась припасти ему кусок хлеба или шматок соленого сала. Яков быстро поправился, стал шить полушубки, меховые сапоги, хомуты для колхоза. Когда младшие были в школе, а матери на работе, она прибегала домой и сидела рядом с работающим Яковом, рассказывая деревенские новости, особенно про то, кто из девчонок дружит с немецкими парнями. Яков слушал ее молча, а когда она перехватила его руку и прижала к своему трепетному сердцу, осторожно убрал руку и сказал, что ее родственники никогда не позволяет им пожениться, поэтому не надо дразнить сердце, вон сколько молодых парней, да война скоро закончится, вернутся холостяки. Мария помнила, как сказала тогда Якову, что пойдет на речку и утопится. Яков усмехнулся, назвал глупостью и велел больше один на один не оставаться.
- Я взрослый мужчина, ты молодая девушка, не надо положить мою руку на твою грудь, я могу не выдержать, и потом горе тебе и мне.
Маша тогда совсем стыд потеряла, обняла Якова, впилась в его губы, он отбросил шитье, охватил ее руками, и — «Пропади все пропадом!». Мария и сейчас помнила, что такая мысль мелькнула в голове, еще не совсем потерявшейся в незнакомых чувствах. Сложись война по-другому, может, и у Марии была другая жизнь. Когда почтальонка пришла к дому не одна, а с соседскими женщинами, уже вернувшимися с работы, мать ее Евдокия вышла во двор, вышла Фрида и вышел Яков, опираясь на костыли, Мария бросила доить корову и выскочила из пригона. Почтальонка со слезами подала Евдокии два конверта со штампами. Все село знало, что в этих конвертах, Евдокия приняла их и завалилась на бок. Ее поддержали, Маша разорвала один конверт: «Ваш муж и отец…». Разорвала второй: «Ваш сын и брат…». Евдокия очнулась, повела мутными глазами, остановила из на Якове, потом на Фриде:
- Будьте вы прокляты, фашисты, и Германия ваша проклята! Вон из моего дома, видеть вас не могу, вон, иначе ночью зарежу сонных, вот вам крест святой, и бог меня простит.
Фрида убежала в дом, выскочила с узлом тряпья и посуды, Яков молча заскрипел костылями вдоль улицы, малые потянулись следом.
Мария и сама не знает, как это случилось, но она бросилась к матери:
- Мама, не гони их, я люблю Якова, он муж мне!
Евдокия ударила ее по лицу, кровь брызнула, она села на завалинку и сказала тихим шепотом:
- И ты иди вместе с ними, и ты будешь проклята за смерть отца и брата.
С Евдокией отваживались соседки, семья Кауцев ночевала в клубе. Маша ушла к подружке Федоре, которая слышала ее слова об Якове, и сейчас смотрела на нее с жалостью:
- Ты что творишь-то, ты хоть в своем разуме! На всю деревню объявить, что живешь с немцем. Наши парни теперь тебя браковать станут.
- Ну и пусть. Яков любит меня и не бросит.
- Яков-то любит… — вздохнула подружка.
Она, наверно, больше понимала в отношениях местных и поселенцев, была чуть взрослее и видела все со стороны, ее понимание не мутилось от чувств и было верным. Пока идет война, ничего не изменится, только под страхом наказания властью бабы терпели чужих. Отношение начальства смягчалось тем, что работали немцы старательно, исполняли все, что прикажет бригадир, а парни толково понимали в технике, изладили большую кузницу, сами ремонтировали инвентарь и простенькие конные сеялки, жатки-«лобогрейки», веялки на току.
С разрешения властей Яков оборудовал свою мастерскую в уголке клуба, молодые немцы после работы помогли ему. Маша пришла в клуб вечером, позвала Якова, но вышла Фрида, его мать.
- Не жди Яков, он не приходит. Мы, наш фамилия, не дает тебя в жены, не берет. Это наш слов. Уходи.

***

Мария помнит, как она страдала, как плакала ночами, мешая всем спать. Федора утром предупредила, что мать сердится, называет ее немецкой подстилкой и в квартире отказывает. Она пошла на работу, а навстречу братик бежит:
- Машка, тебя мамка зовет. Она упала нынче, кровь изо рта идет!
Вбежала в дом, встала перед кроватью на колени. Заметила, что пола давно не мыты и наволочки на подушке не стираны. Мать открыла глаза:
- Дочка, ты остаешься старшей, на тебя надежа. Проклятье мое прости, я уж молилась за тебя. Но за немца не выходи, гpex это перед отцом и братом твоим. Обещай, я помираю.
Она крепко взяла дочь за руку и сдавила до боли.
- Поклянись.
Мария ткнулась матери в грудь и кивнула. Мать шумно выдохнула и затихла, вытянувшись.
Потом пришел из госпиталя Афанасий Хлынов, в грудь ему прилетел осколок, ничего, выдюжил. Он еще до войны ушел на службу, Машу встретил на улице и остановил:
- Ты чья будешь, красавица? Не помню совсем.
- Каурова Ивана дочь.
- Верно, вот теперь вижу породу. А отец?
- Убило его, и брата Гришу тоже убило. И мама весной померла. — Маша заплакала, как перед близким человеком.
- Ты не реви, слезами горю не поможешь. Выходи вечером после управы, поговорим.
- Нет, не выйду.
Афанасий обиделся:
- Что, не глянусь я тебе? Или старым считаешь? Верно, не мальчик. Или боишься, что раненый, работать не смогу?
Маша заревела в голос и убежала.
Поздно вечером, когда уложила ребятишек спать, услышала, что сбрякала жердочка воротная, песик залаял. Сердце заколотилось: «Яков!». Надернула платьишко, выскочила. Среди ограды под ярким светом луны стоял Афанасий.
- Зачем ты пришел? — зло спросила Мария.
Афанасий помолчал, потом предложил присесть на завалинку.
- Ты мою судьбинку знаешь, все на глазах. Отец и братья погинули на войне, мать тут с горя повесилась. Пришел в дом — живым не пахнет, зиму простоял нежилым. У тебя тоже хорошего мало, сватов присылать не буду, сам сосватаю, если судьба. Приглянулась ты мне, да и породу вашу знаю. Что скажешь, Мария? — с надеждой спросил Афанасий.
- А все ли ты про меня знаешь, дорогой мой сватовщик? Знаешь ли, что немца я полюбила, замуж за него собиралась, да родня его, фамилия, не захотели русскую сноху. — Мария говорила это со злостью на все: на войну, на маму, на Якова, на свою случившуюся слабинку тоже.
Афанасий не перебивал, закурил, глубоко затянулся и закашлялся, втоптал папиросу в землю. Сказал, как бы извиняясь:
- В легкое ранен, врачи курить запретили, но бывает, срываюсь. Я тебе вот что скажу, Маша: мне про тебя и про немца все уши пропели, только я битый на трех фронтах, чтобы такой дешевкой быть. Признаюсь, я тоже не ангел, успевал, если баба подворачивалась. Так что теперь, из-за этого нам в разные стороны? Нет, так дело не пойдет. Оно, конечно, если не люб я тебе совсем, то я без претензий, но жалеть буду. А что до меня — попала ты мне в самое сердце, как будто еще один осколок прилетел, только радостно от этого осколочка, и сердце замирает.
Маша вдруг спросила:
- А ребят я куда?
Афанасий вскочил, обнял ее:
- Маша, да об чем ты заботишься? У меня дом больше, все войдем. И сестер с братом вырастим, и своих народим.
Так на диво всей деревне образовалась новая семья. Афанасий пошел в плотницкую бригаду, все-таки на свежем воздухе, и сосновый да березовый запах очень для легких пользительны. Выбери он тогда другое занятие, не поехал бы в тайгу сосны валить, не захлестнуло бы его ветвистым деревом, не осиротели бы детки и сама не жила бы остывшей вдовой.
Яков женился на немке из соседнего села, ее звали Эльза, он освоил столярное дело и в колхозной мастерской вязал рамы, делал двери к строящимся домам, угодил председателю, украсив его дом резными ставнями и тут же выкупил красный лес на дом. Дом рубили «помочами», когда приходили родственники, друзья, соседи. Уже не только немцы, но и русские мужики не таили ненужной обиды, они-то, прошедшие фронт, хорошо понимали, что их немцы — не враги, а односельчане. Эльза родила шесть или семь ребятишек, старший уже работал трактористом, а младшие ползали в ногах у матери. На ограде поставили избушку, в которой хозяин занимался швейным и столярным делом.
…Мария подошла к резным тесовым воротам, повернула ручку калитки, здоровый и злой пес в железной загородке подал сигнал, вышла Эльза, располневшая и улыбчивая. Мария, понимала, что жена Якова знает от деревенских об их отношениях, но вида не подавала. Хозяйка прикрикнула на собаку и позвала Якова, по-немецки объяснив ему что-то. Он вышел, опираясь на костыли, улыбнулся гостье и спросил:
- Ты мне работу принесла? Проходи.
Сел на низенькую табуретку, развязал узел, гостья села на скамейку. Три пары пимов, изрядно поношенных, но просушенных и проскобленных от грязи тупым ножом. Ему это понравилось.
- Мария, я поставлю на валенки двойную заплатку, у меня есть такой материал, прошью плотнее, и будут твои ребятишки носить их еще не один год. Как живешь, Мария? Сын говорил, что дочка твоя на ферму пришла работать. Не от хорошей жизни, да. Жалко Афанасия, он добрый был человек, мы много раз с ним беседовали о жизни. Жалко. Ты совсем не старишься, Мария, правда. Тебе надо найти хорошего мужика, чтобы хозяин был.
Мария улыбнулась:
- Хорошие мужики все при деле, а те, кто щупаться лезут — не мужики, так себе, в поле ветер… Да и дочь у меня на выданье, стыдно матери о замужестве думать.
- Ладно. Приходи в воскресенье, в обед, все будет готово. — Яков предупредительно поднял руку: — Ни о каких деньгах и речи быть не может. Эх, Мария! В общем, в воскресенье в обед, только сама приходи, битте.
Он проводил ее и открыл дверь. Мария прошла по двору под пристальным взглядом Эльзы.

***

Устин Денисович не просто так поехал тем переулком, которым Нине домой идти. Ночь, зги не видать, но идут по дорожке двое, поближе подъехал — Наталья, вечно не в свое дело нос сует. Понужнул Жулика, пролетел мимо. Досада брала, что обнаружил свои намерения, а Наташка точно учуяла, отомстила, что когда-то завалил ее в бытовке, ладно, что девчонки ведрами забрякали, вскочил, ширинку под гимнастерку спрятать успел. Тогда после дойки она подошла к бригадиру и улыбнулась:
- Кожин, я сегодня своему скажу, что ссильничал меня, он к тебе домой придет и прямо в теплой постели около Апроши твоей зарежет. За ревность много не дают, да еще бабы поддержат, года три, не больше, лес повалит в тайге, ему это запросто.
Устин возмутился:
— Наталья, ты дурочку-то не гони, а то и вправду брякнешь своему, а ему человека зарезать…
— Вот и я про то же, — закончила за него Наталья, и больше он к ней не подходил.
Дома выпряг коня, поставил под сарай, большой кусок брезента, свернутый в рулон и закрепленный под крышей, опустил, бросил из кошевки охапку сена и сыпанул из мешка полведра овса. Через часик вынесет ведро теплой воды из дома. Коня своего Устин берег, он его и от зверя, и от недобрых людей уносил. Года три назад на подъезде к селу выскочил на сугроб мужик с ружьем, Жулик толи его испугался, толи порох почуял — рванул в галоп, хозяин едва в кошеве удержался. А тот выстрелил, да из другого ствола. Картечь просвистела у самого уха и ударила Жулика в бедро. Кровь хлынула, конь сбавил ход, испуганный Устин повернул к дому ветеринара, выдернул его изо стола, и в лечебницу. Зажали Жулика в стойле, ветеринар рану осмотрел и командует: «Держи его, Устин Денисович, потому что резать придется, картеча глубоко». Обнял он конскую голову, ласковые слова шепчет, а у коня слезы из обоих глаз. Нета-нета вынул ветеринар картечь, Костя ее вытер от крови, в карман положил, а сам налил из бутылки в шкафчике стакан спирта и залпом выпил. Конь тогда неделю в лечебнице простоял, ничего, выправился.
А Кожин по пути домой перебрал всех баб, которых трогал в последнее время и сразу прикидывал, а не охотник ли у нее мужик? Таковых определил два, но заявлять никуда не стал, решил сам разобраться. Выяснилось, что один, тракторист Фомин, в это время лежал в больнице, остался учитель физкультуры Супрун, парень здоровый и развитый. Поглядев на него со стороны, Кожин решил, что дешевле это дело вообще замять.

***

В июле 1944 года ранним утром, на восходе солнца, наступающие войска Красной Армии освободили польский город Люблин и вслед за ним маленький городок Пулавы с лагерем военнопленных. Разбираться было некогда, для больных и слабых развернули госпиталь, здоровых после формальной проверки поставили в строй. Вместе со всеми красноармейскую книжку и автомат получил Устин Кожин, хотя лейтенант СМЕРШа внимательно на него посмотрел и спросил:
- Давно в плену?
- Три месяца, товарищ лейтенант
- Где воевал?
- В партизанском отряде под Ровно, товарищ лейтенант.
- Вид у тебя, будто ты не в лагере, а в санатории был, — подозрительно посмотрел офицер.
- Я, товарищ лейтенант, старшим был по бараку, так что продуктов хватало.
- Ладно, воюй, потом разберемся.
Разбираться лейтенанту не пришлось, когда проходили Пулавы, лейтенант был убит выстрелом в голову. Кинулись искать фашистов, все дома прочесали, в каждую квартиру заходили — нет никого. И лейтенанта нет.
Кожина зачислили в пехотную роту. Ломая сопротивление оставшейся после прохода танков немецкой пехоты, рота вместе с соседями медленно продвигалась, освобождая польские города и села. Во Вроцлаве Кожина откомандировали в комендантскую роту, где он дождался Победы и вскоре, как узник концентрационного лагеря, был демобилизован.
Корнеевка встретила его слезами и улыбками, родные нарадоваться не могли, потому что с весны сорок второго он числился без вести пропавшим. Вечер собрали по такому случаю, фронтовики после первого стакана стали выяснять, в каких войсках воевал, на каких фронтах, много ли наград заслужил. Костя молчал, дождался тишины и спокойно сказал:
- Служил я, ребята, в таком месте, о котором рассказывать не могу, подписку дал. А что касаемо наград, вот они, в коробке, мать прибрала.
На том и закончили.
Через три дня сержант Кожин поехал вставать на воинский учет, но быстро вернулся, сказал, что военкома нет. Второй раз поехал — опять неудачно. Уж и сроки выходят. Прибыл к военкомату, заходить не стал, слушал разговоры, и понял, что завтра военком уезжает в область, за него останется старший лейтенант. Видел Кожин в эти дни этого офицера, утром приходит с похмелья, с обеда уже в добром расположении духа, а вечером бежит в магазин. Кожин дождался вечера и пошел вслед за старшим лейтенантом, вперед его встал в очередь, купил бутылку водки. Офицер тоже взял бутылку, вышли они одновременно. Кожин на крыльце вытянулся в струнку и четко отдал честь, офицеру понравилось:
- С фронта прибыл, сержант?
— Так точно, товарищ старший лейтенант. А следом телеграмма, награжден орденом Красной Звезды, — напропалую врал Кожин.
- Так это дело надо обмыть, — обрадовался офицер.
- Обязательно, я и бутылочку припас, да выпить не с кем. Вы не порадуетесь со мной, товарищ старший лейтенант?
- Отчего? Это можно. Пошли ко мне, на жену внимания не обращай, поворчит, но картошки поджарит.
После второго стакана Кожин приступил к главному:
- Товарищ старший лейтенант, такую даль ехал, даже пешком шел, чтобы на учет встать, а мне сказали, что военкома завтра не будет. Это же непорядок, когда военком отсутствует, то никто не имеет права солдата на учет поставить. Правильно я говорю?
- Конечно, правильно. У тебя документы в порядке?
— Так точно! — с радостью отчеканил сержант.
— Заночуешь у меня на веранде, завтра пораньше пойдем, пока эти мокрощелки не явились, и я заполню карточку прибытия. Какие могут быть проблемы?
— Вот спасибо, товарищ старший лейтенант, я вас разбужу, — пообещал квартирант.
Утром полупьяный офицер с трудом заполнил бланк, разыскал ключ от сейфа, достал печать, подышал на нее и тиснул в военном билете Кожина. Костя сам прочитал учетную карточку, заполненную под его диктовку, и вернул офицеру:
— Быстро все прибери, сейчас сотрудники придут, — скомандовал он офицеру.
— Понял. У нас есть чем похмелиться? — с надеждой спросил уже спившийся старший лейтенант.
Костя поставил перед ним купленную утром бутылку и быстро вышел.


***

Трое суток пехотный батальон сдерживал прорыв противника на вверенном участке, солдаты вымотаны были до крайности, спали сидя, ели, отбежав триста метров к подъехавшей кухне, если враг позволит. И вдруг танки, развернулись для атаки, а у ребят по три гранаты на всякий случай, да в каждом взводе по десятку бутылок- зажигалок. Комбат дал команду от каждого взвода по пять человек выдвинуться вперед и встретить танки гранатами и бутылками. Поползли мужики на верную гибель, даже не оглядывались. На белом снегу грязные солдатские фуфайки хорошая цель, пулеметчики из танков безжалостным огнем прошили худенькие солдатские тела, так и остались они во всеоружии, и плавился снег от теплой крови под остывающими русскими мужиками. На танках пехота, соскочили солдаты, залегли до лучших времен, а танки вдоль окопов, по живым людям. Кто уцелел — выскочил, а автоматчики уже кричат ту единственную фразу на немецком, которую знал каждый русский солдат. Его учили так брать в плен противника, а тут сами вляпались, без перевода понятно. Только поднял винтовку — сразу очередь, в спину прикладами автоматов погнали несколько немецких солдат серую массу обезумевших от беды мужиков в свой тыл от линии фронта.
Первые дни держали в бывшей колхозной ферме, разрешили жерди ломать и жечь костры, чтобы не замерзнуть. Привозили кашу и кипяток, кто-то нашел в закутке сено, мелкое, лесное, с листочками и даже цветочками полевыми. Степан Кондаков не выдержал, заревел горючими слезами:
- Братко, перед мобилизацией, уже повестки получили, завтра в район, а мы сено дометывали в Коровьей Падье — помнишь? Вот такое же, с чабрецом, с визильком молодым. Помнишь?
Семен обнял брата:
— Все помню, только ты слабину свою оставь, фашист слезы увидит — всей Германии сообщит, что уже плачут русские солдаты, пощады просят. Не моги, брат, терпи.
Подняли на восходе солнца, построили, дали команду грузиться на машины. Потом целый день везли на грузовиках, разместили в приличном бараке и объявили, что здесь будет большая стройка. Перед строем прохаживалась охрана из солдат и полицаев. Полицаи были в хороших бушлатах и шапках, в теплы сапогах, один из них форсисто разворачивался на каблуках и вставал лицом к строю, любуясь и хвастаясь. Уж на третий раз Степан ухватил брата за рукав:
- Сема, это же Кожин из Корнеевки, помнишь, на призыве вместе были?
- Да нет, вклепался ты.
- Да он, гляди! — горячо шептал брат.
Семен похолодел: точно, похож! И брату:
- Натяни шапку потуже, да не гляди на него, узнает — сразу к стенке, чтобы, не дай бог…
Отряд, в который попали братья, отправили на рытье канавы под фундамент, промерзшую землю долбили кайлом, дальше лопатой. Старший бегал с меркой и материл, что мелко, надо еще на штык. Полицаи ходили поверху, покуривая, но Кожин не появлялся. Семен после работы, разместившись на нарах так, чтобы ослабить натруженную спину, спросил брата:
- Ты и теперь точно веришь, что его видел, а не другого?
- Кого — другого? — переспросил Степан.
- Ну, мало ли что? Вдруг просто похожий. Мы ведь только раз и встретились на призывной комиссии.
- Это ты раз, а я с ним на мельнице в Малышенке вместе был, помнишь, летом сорокового последнюю пшеницу на сеянку мололи? Вот в тот раз и видел. Он это, — заверил Степан.
- Ладно, тогда осторожней, вдруг появится? — предупредил Семен.
- И чего ему нас бояться? Отсюда, похоже, нам одна дорога, на родине не бывать, в контрразведку не настучишь, — рассудил Степан. — А может, устыдится он земляков. Есть же совесть какая-то.
- Нету у него совести, Степа, какая совесть у полицая? Ладно, спим, — скомандовал Семен
Наступила весна, в этих краях ранняя, зелень появилась, зацвели кустарники, но запахи не наши, не родные. Семен вспоминал ночью, когда во влажном воздухе скапливались незнакомые ароматы, как дома в такое время мать открывала створки, черемуха с сиренью вламывались прямо в дом, аж сердце заходилось от милого духа. И до того тоскливо стало на душе, до того пакостно: ты, русский мужик, горбатишь на эту сволочь, которая страну твою и дом твой разорила, ребят самолучших сгубила, девушек наших по березам развесила. Да лучше пулю получить в затылок и упасть лицом к дому!
Днем выбрал время, подозвал брата:
- Бежать надо, Степа!
- А куда? Где мы находимся?
- А что тебе не понятно? На восток надо бежать, навстречу своим, — пояснил брат.
- Нет, Сема, в чужой земле мы долго не протянем, на людей выйдем, и все тут.
- А, может, на партизан? — с надеждой сказал Семен.
- Какие тут могут быть партизаны?
Вечером в бараке к ним подошел средних лет мужчина, гимнастерка с чужого плеча, сразу видно, брюки солдатские великоваты.
- Вы, парни, не братья ли будете? Уж больно лицами схожи, — начал он издалека.
- Братья. Близнецы, я Семен, он Степан. Даже отец путал.
- Славно. Вы из 141 батальона? Я там начальником штаба был, окружили, застрелиться не успел, гранатой оглушили. Очнулся на руках товарищей. Они и переодели, выбросили офицерскую форму.
- Как-то странно, товарищ командир, что вы нам об этом говорите, не боитесь, — поинтересовался Степан.
- Своих не боюсь, вас наблюдаю, хорошие вы парни. Что дальше будем делать?
- Наверное, еще что-то строить надумают, — невпопад ответил Семен.
Гость засмеялся:
- Я о будущем говорю. Наши уже границу с Польшей сломали, будут ближе подходить — нас могут расстрелять, чтобы не возиться. Надо уходить. Согласны?
Братья кивнули:
- Сами об этом говорили.
- Понял. Когда появится возможность, дам знать, — пообещал офицер.
Возможность появилась неожиданно. Из-за высоких облаков бесшумно вывалился самолет со звездочками и, проходя над стройкой, сбросил пару бомб. Завалилась выстроенная стена, поднялась паника, вот тогда и раздался крик:
- Кто может — бежим на восток! Быстро!

***

Выборная кампания в местные органы государственной власти требовала постоянного внимания первого секретаря райкома партии. В этой должности Хмара пятый год, но родился в районе и всю жизнь здесь живет и работает, кроме отлучки на войну и учебы в высшей партийной школе. Потому он хорошо знал почти все взрослое население, тем более людей, отличающихся в труде и общественной работе. Он еще раз просмотрел списки кандидатов, кажется, все пятьдесят человек, намеченные в районный совет, знакомы не один год, все люди порядочные, уважаемые, в общем, достойные, и избирателя это оценят.
Хмара был в селе Корнеевке на большом собрании в клубе по выдвижению кандидатов в местный и районный советы. Когда дошли до фамилии Кожина, намеченного райкомом на должность председателя исполкома сельсовета, одобрения зала он не услышал. Только что обсуждали доярку Терлееву, зал шумел:
— Пойдет!
— Хорошая работница, и в семье порядок.
— Записывай, голосуем.
А тут тишина нездоровая. Но выручил парторг колхоза:
— Товарищ Кожин работает бригадиром животноводства центральной бригады. Планы все выполняются, обстановка в коллективе нормальная, вполне достоин быть депутатом сельского совета.
Проголосовали. После собрания Хмара оставил парторга и председателя колхоза:
— Что скажете по Кожину? Только без игры. Почему народ так отреагировал?
— Да нормально отреагировал, Василий Федотович. По руководителям всегда будут вопросы, кого-то обидел, с кого-то спросил лишнее.
Хмара нахмурился:
— Что значит: «Кого-то обидел?». Кто нам, руководителям, дал право кого-то обижать? Или вы что-то скрываете?
Председатель до сих пор молчал, а тут вмешался:
— Василий Федотович, есть у него грешок, баб любит. И народ об этом знает.
— И ты знаешь? — спросил парторга.
- Не то, чтобы знаю, но разговоры есть, а что было на самом деле — я же со свечкой не стоял.
- Твою мать! — выругался Хмара. — Бригадир моральный разложенец, а мы его в депутаты, а мы его в председатели. И народ скажет: «Его же райком двинул, значит, для всех начальников и коммунистов закон не писан». И самое печальное, что народ будет прав, если мы сегодня же не примем меры к этому… любителю. Разберитесь и завтра мне доложишь, товарищ парторг.
Парторг возмутился:
- Кожин беспартийный, Василий Федотович, какие меры я могу принять?
Хмара спокойно и поучительно разъяснил:
- Вот ты молодой парторг, запомни раз и навсегда: ты отвечаешь за все, что происходит на территории совета и колхоза. Вот он, — Хмара ткнул пальцем в сторону председателя, — он отвечает за колхоз, а ты за все. Понял?
К обеду следующего дня парторг позвонил первому и доложил, что проведено дополнительное собрание по поддержанию кандидатуры Кожина прямо на животноводстве, коллектив проголосовал единогласно. Протокол собрания обещал привезти к вечеру.
Хмара об этом инциденте вскоре забыл, тем более, что выборы прошли организованно, не было отказавшихся от голосования, хотя в трех селах супругов членам избиркома буквально пришлось уговаривать, пообещав от имени советской власти удовлетворить их просьбы, и они опустили бюллетени и расписались за пять минут до завершения голосования.

***

На первой сессии Кожина избрали председателем исполкома, бухгалтер проинформировала, что председателю назначается оклад в размере зарплаты по прежнему месту работы. Кожин в перерыве убедил председателя колхоза передать в совет лично для него жеребца Жулика вместе с кошевкой. На летнее время в совете есть хороший мотоцикл М-72.
Устин был хорошим хозяином, дом свой содержал в порядке, хозяйство имел солидное: корова, бычок-подросток, это в колхоз за хорошие деньги, свинья породистая, каждый год приносит два помета по десятку поросят, а спрос на них постоянный, дюжина овец. Малого теленка и овец весной угонял к казахам на лесные стоянки, где они пасли колхозный скот, осенью выбирал самого упитанного бычка из колхозных, а казаху все равно, лишь бы число голов и хвостов сходилось. Детей у них с Ефросиньей не случилось, может, потому и вольно гулял мужик, отлавливая свободных женщин и чужих жен.
С замужними сложнее, припугивал, что работы лишит или припишет телка павшего, а то и корову, по ее вине загубленную от молока, и бабы молчали. Но молва гуляла, прорываясь редкими драками в семье, когда пьяному мужу кто-то подзуживал насчет Кожина, мол, видали скотники на выпасах, как он ее на Жулике в лес увозил. Да, можа, и не возил, а увозил, но не ее, а так в кампании мужику продиктовали. Ну, и драка, бабу отберут, несколько ночей по людям ночует, потом домой идет, знает, что трезвый, да и ребятишки за руку тянут каждый вечер. Придет, а мужик в глаза не глядит. И начнет бабочка воспитывать:
- Дурак ты, Ваня, ведь пятнадцать годов живем, ребятишек народили, а ты в ревность ударился. Пусть язык отсохнет у того, кто тебе под пьяную задницу такую пушку отлил. Ишь, зарос весь, поди, обовшивел без меня. Топи баню, такого грязного я тебя на постель не пущу.
И загремят ведра, со звоном лопаются толстые полешки, чтобы мелкие лучше горели и быстрей нагрели, и задымила труба, выпуская в высокое небо столб белого березового дыма. А после бани мир в семье. Виноватый мужик ребятишек на полати шугнул, в горнице жене спину промокнул махровым полотенцем, даже волосы расчесать не дал, обнял со спины, ухватился за влажные груди, она состонала и махнула на все рукой…
А молоденькая доярочка Нина Каурова так с ума и не шла. Для приличия приезжал на ферму к началу дойки, разговоры вел о выполнении планов и обязательств, хвалил передовиков. Все, как и раньше. А сам бумажку с расписанием ночных дежурств доярок просмотрел, даты напротив фамилии Кауровой запомнил. И в такой вечер, когда все животноводы управились и разошлись по домам, а ночная доярка осталась одна, Устин толкнул дверь в чистый коридор, где было приемное отделение и красный уголок, комната отдыха для доярки. Дверь оказалась на крючке. Он постучал, голос Нины:
— Кто?
— Ниночка, открой, — ласково пропел мужичек.
- А, товарищ председатель, ночами посторонним в базе делать нечего, — смело ответила девушка.
- Поговорить с тобой хочу, дурочка, зря ты меня чураешься, — растекался Устин.
- Да некогда разговаривать, у меня корова начинает телиться в родильном.
И ушла. Кожин знал каждый закоулок на ферме, прошел с обратной стороны, полные фетровые валенки снега начерпал, но дверь открыл, в полной темноте, наощупь пробрался в базу и прокрался к комнате отдыха. Вдруг в спину ему сильно уперлись вилы, уже проткнули кожаную тужурку и коснулись тела, он невольно подался вперед и уперся лицом в стену.
- Нина, не дури, это хулиганство! — тихо сказал Устин Денисович.
- А крадчи проникать на ферму, это с какой целью? Может, теленка украсть или корову увести? Вот сдам вас утром в милицию, и пусть разбираются.
- Нина, убери вилы, у меня уже кровь по спине течет. Вилы грязные, заражение может быть. Убери! — уже не грозил, а просил председатель.
- А может это и к лучшему. Будет заражение, что-нибудь отрежут, чтобы к молоденьким девушкам не лазили черным ходом. Ладно, разворачивайся, и к двери, крючок снимай, и бегом домой. Если что — я ткну вилы, заколю, и суд меня оправдает.
- Согласен, ослабь, я к дверям, — униженный мужчина едва сдерживал себя.
Сидя в кошевке, ощущал липкую кровь под задницей, с ужасом думал, что делать. Только к сестре, Зинаида поругает, но поймет, и не сдаст ни жене, ни улице. Постучал в ворота, в комнате загорелся свет, женский голос:
- Кто там среди ночи?
- Зина, пропусти, помоги мне.
Испуганная сестра впустила позднего гостя, он скинул тужурку, вязаную кофту и рубаху вместе с исподней. Зинаида глянула на спину и ахнула:
- Костя, ты это где так?
- Зина, потом, промой раны и смажь чем-нибудь, чтоб заражения не было. Это вилы, — с трудом признался брат.
— Вилы? — изумилась сестра и принесла теплой воды, протерла спину, промыла раны, предупредила: — Не молодуха ли какая на ферме отбивалась? А теперь терпи, любовник хренов, самогонкой буду мыть.
Устину хотелось орать от боли и злости. Зинаида подложила ватки с какой-то мазью и перетянула все тело разорванной простыней.
— А теперь снимай штаны, кальсоны надо стирать, наденешь Ивановы.
Брат возмутился:
— После покойника не надену.
— Ну, ходи голышом, брюки замывать надо.
Устин нехотя надел кальсоны, Иванову же рубаху.
Зинаида предложила:
— Тебе лучше заночевать у меня, а завтра в больницу.
— Ты о чем, какая больница, чтобы вся деревня знала? А до властей дойдет — попрут с работы, — расходился брат.
Зинаида вздохнула:
— Устин, все равно узнают, тот, кто тебя колол, скрывать не будет. Кого опять домогался? — поинтересовалась сестра.
— Да-а-а, дурочку одну хотел пощупать, а она оказалась шустрой, — зло ответил Кожин.
— И вот результат любовной ночи. Ночуй, утром посмотрим, если краснеть не будет, сделаю перевязку, а Ефросинье скажешь, что в районе задержался, — с простой души посоветовала Зинаида.
— Ага, я из дома уехал уже потемну, после ужина, — грустно кивнул Устин. Сестра развела руками:
— Тогда придумай сам.

***

Матери Нина говорить ничего не стала, зачем расстраивать? Еще пойдет, не дай бог, правду искать. После ночного дежурства доярке полагается выходной. Нина стала еще до восхода солнца, прибрала в доме, постирала скромненькое бельишко, побелила стены и большую русскую печь на кухне, а вечером собралась в клуб. После кино объявили танцы под радиолу, ее подружек- школьниц специальный дежурный учитель попросил покинуть вестибюль, после десяти вечера надо быть дома. Окинула взглядом кампанию — ничего интересного, поднялась, чтобы домой идти, а тут музыку запустили, «На побывку едет молодой моряк», и прямо к ней идет самый настоящий моряк, подошел, поклонился, каблучками прищелкнул:
- Разреши, Нина, пригласить тебя на танец!
Нина чуть не расхохоталась, это же Володька Бородин, сосед, два года назад в армию проводили.
- Здравствуй, Володя, ты насовсем прибыл? — спросила она.
- Нет, только на побывку, как тот моряк из песни. Впереди еще два года.
- Интересная у тебя служба?
Володя ответил:
- Трудная, но и интересная, полмира уже повидал. Правда, в основном с борта, на берег не каждый раз отпускают.
- Вон моряк поет про подругу нежную, которая ждет. Ты тоже обзавелся? — подмигнула Нина.
Володя засмеялся:
- Нет. И не собираюсь. Я планирую домой возвращаться, не каждая в Сибирь согласится ехать, а для просто так — смысла нет.
Заскрипела пластинка, кончилась песня, Володя предложил:
- Пойдем на улицу, хочу по деревне родной пройти, соскучился. А ты как?
- Да никак, не спрашивай, — махнула она рукой.
- Ты что, Нина, или обидел чем? Я же по-свойски, — смутился моряк.
- Хвалиться нечем, школу бросила, дояркой работаю, подъем в четыре, весь день на ногах, а зарплата зимой — только на хлеб да сахар.
- А я тебя сразу узнал, хоть и выросла ты за эти годы, настоящая невеста, — похвалил Володя.
- Ну, так посватай, если невеста, — озорно засмеялась девушка.
Володя осмелел:
- Нина, я серьезно тебе говорю, что понравилась мне сразу. Уходил-то — ребенком была. Если согласна — станем переписываться, и мне легче, буду знать, что есть у меня девушка дома, ждет. Приду, в техникум поступлю заочно на механика, и ты тоже на зоотехника, свадьбу сыграем, дом построим…
- Ой, Володя, куда тебя понесло! Уж и дом и свадьба, только про ребятишек не сказал. А ведь два года, — напомнила она.
- Это только кажется, что два года, а на самом деле два похода по полгода, и все, — штатно ответил матрос.
- А как же письма? — спросила Нина.
- Так. Сразу целый мешок получишь, а если удастся, пришлю тебе из Индии или из Австралии. Ребята находят русских и отдают письма, те отправляют. Нина. — Володя взял ее за плечи. — Ты можешь не верить, но я ни разу не целовался с девушками. Можно, я тебя поцелую, хоть в щечку.
Она приподнялась на носках, и он коснулся ее прохладной щеки, потом стал искать губы, Нина не пряталась, Володя целовал ее неумело и нежно.
- Ну, все, — сказала Нина. — Мы ведь домой пришли. Проводи меня до ворот и поцелуй еще раз. Ты сколько будешь гостить?
— Десять дней.
Нина взяла его за руки:
- Если завтра не передумаю, то буду тебе писать и ждать. Вроде как жених мой будешь. Пошла я, Володя, мне в четыре вставать на дойку.
Он стоял долго, пока в комнате горел свет, Нина раздевалась и разбирала свою кровать, потом свет погас, и Володя быстро отбежал: из темной комнаты его под фонарем хорошо было видно. А он стеснялся.
Еще девять вечеров Нина и Володя встречались, уже поздно, после дойки. У Володи отец строгий, но сын насмелился и попросил разрешения привести Нину в избушку на ограде, она же летняя кухня, она же мастерская у отца. Разрешил, улыбнулся: «Только без баловства». Сын покраснел.
Обнимались, целовались на стареньком диване, пытали, наивные, друг дружку:
- А ты вернешься, не обманешь?
- А ты будешь ждать, не задружишь с кем?
- Володя, адрес ты мне не сказал! — в последний вечер спохватилась Нина.
Володя нашел на верстаке тетрадку и карандаш отцовские, четко написал зашифрованный флотский адрес. Нина прочитала и удивленно глаза подняла:
- А какой корабль? Как тебя искать будут?
Володя посерьезнел:
- Название корабля не указывается, это военная тайна, а имя у нас настоящее, подводная лодка «Ленинский комсомол». Нина, это ты никому, поняла?

***

Утром с колхозной машиной Володя уехал. Нина попросила девчонок коров подоить, все сидела у окна, ждала, когда выйдет моряк. Подъехала машина, вышла вся Володина родня, Нина закусила губу, фуфайку накинула и за ворота. Володя увидел, улыбнулся, помахал рукой. Вот и все прощание.
Готовились к празднованию Дня Победы, в школе объявили встречу с фронтовиками, троих пригласили. Максим Клюев был стрелком-радистом на самолете, в боях под Москвой по два вылета делали в сутки, так вышло, что Максим за месяц сбил три фашистских истребителя и два бомбардировщика. Получил большой орден, а на другой день их сбили, Максим вывалился из горящего самолета, «Мессершмитг» хлестанул по нему очередью из пулемета и бросил. Максима подобрали наши бойцы, отвалялся в госпитале и довоевывал в пехоте. Павел Менделев танкист, лицо и руки обожжённые, три машины от Сталинграда до Праги под ним сгорели, из первого экипажа один остался. Два ордена Красной Звезды, Боевое Красное Знамя, медали. Ребятишки до начала встречи смотрели на дядю Максима и дядю Пашу совсем другими глазами. Соседи, односельчане, а оказывается, герои, получше, чем в книжках.
Перед самой встречей на мотоцикле подъехал председатель сельсовета Кожин. В коридоре снял плащ, и все ахнули: на армейском командирском кителе погоны лейтенанта и ордена в два ряда.
Максим и Павел говорить не особо мастаки, тем более — перед ребятишками, о войне говорили просто, без надрыва, рады, что живые остались, вспоминали друзей погибших, и ребятишки молчали, хотя никто этих героев не знал. Перед выступлением Кожина вперед вышла старшая пионервожатая, громко и торжественно объявила:
— Дорогие дети! Сейчас я предоставлю слово прославленному командиру и нашему руководителю Устину Денисовичу Кожину. Вы видите, сколько у него наград. Он завоевал их в жестоких сражениях, к которым готовился задолго до войны. Вот что писала наша районная газета весной 1941 года, еще до войны.
«Красная Армия разгромит любого врага. Наши славные чекисты во главе с лучшим сыном коммунистической партии тов. Ежовым разоблачили подлый «правотроцкистский блок» убийц, шпионов, предателей. Эти фашистские наймиты Бухарин, Рыков, Ягода и др., хотели разделить нашу счастливую родину между фашистами, восстановить в СССР капитализм. Гнусные убийцы умертвили наших любимых руководителей т. т. Менжинского, Куйбышева, великого писателя А. М. Горького. Это была подлая месть фашистских выродков прекрасным людям, с горячим сердцем, посвятившим всю свою жизнь без остатка служению трудящемуся народу.
Цепным собакам фашистских разведок никогда не удастся видеть нашу родину под сапогом фашистов. Красная Армия и весь советский народ разгромит любого врага.
Я, как курсант полковой школы, беру на себя обязательство овладеть на отлично боевой и политической подготовкой и призываю всю молодежь нашего района через военные кружки ОСОАВИАХИМА изучить в совершенстве технику военного дела. Овладевая большевизмом, еще больше усилить бдительность, чтобы ни одна фашистская гадина не смогла притаиться в нашей стране. Быть всегда готовыми дать сокрушительный отпор врагу, если он посмеет посягнуть на нашу счастливую Родину, на нашу радостную счастливую жизнь».
Товарищ Кожин честно выполнил свою клятву. Предоставляем ему слово.
Кожин встал, гремя медалями.
— Мы, ребята, честно выполнили свой долг перед Родиной, разгромили фашизм. Спасибо Анастасии Николаевне за приятный сюрприз, мое письмо в газету, но я рад доложить, что все, что обещал, исполнил. Как и мои товарищи по оружию Максим Павлович и Павел Михайлович. С праздником Днем Победы поздравляю всех вас.
Когда вышли, Менделев спросил:
— Устин Денисович, ты на каком фронте в конце войны служил?
Кожин ответил:
— На Втором Белорусском. А что?
- Да вот, смотрю, медаль у тебя, как у меня, «За освобождение Праги», а брал ее наш Первый Украинский товарища Рокоссовского. Так что сними, ошибка вышла.
Кожин побагровел:
- Ты что, Павел, ты в чем меня обвинил? Что я чужую медаль нацепил? Какую дали, ту и ношу.
Менделев улыбнулся:
- Да носи на здоровье, знаю, что и нужная бумага у тебя припасена.
Кожин вышел первым, так рванул свой мотоцикл, что комья грязи полетели в разные стороны.
- Врет он, Максим. И не только про Прагу. И бумагу эту Насте он сам утром принес, мой племяш видел, сказал. Помню, в сорок четвертом отпустили меня домой по ранению, мать его приходила, не видел ли где Костиньку моего, два года писем нет, пропал без вести. И вдруг он объявляется, весь в орденах, как в репье, цел и невредим. Спрашивается: где был?
- Он же всегда говорит, что засекречен, в особых подразделениях служил…
— …Где матери письма писать запрещали? Ладно, хрен с ним, только не к душе мне все это.

***

Володя присылал Нине короткие письма: служу, скучаю, хотя скучать некогда, много работы, готовимся к серьезному делу. И вдруг писем не стало. Нина поняла, что «серьезное дело» — это поход его корабля по морям и океанам, и он начался. Мечтала, что получит письмо из-за границы, с красивыми марками и картинкой на конверте. Но писем не было. А в конце сентября в Корнеевку приехал военный комиссар из района, с ним «скорая помощь», остановились около дома Бородиных, которых Кожин уже предупредил, что приедут представители. Отец и мать сидели на скамейке в избе, напуганные и готовые ко всему, хотя что должно случиться, чтобы им обоим непременно быть дома и ждать? Оба понимали, что хорошего на их пай не отведено, а что худое — сидели и ждали. Майор военкомата вошел первым, отдал честь родителям и произнес четко:
- Я уполномочен сообщить вам, что ваш сын Бородин Владимир Федотович погиб, выполняя воинский долг. Он похоронен по месту гибели, о чем вам сообщат дополнительно. Командование благодарит вас за воспитание настоящего патриота своей родины. Примите мои соболезнования.
Последние его слова заглушил истошный крик матери, закатилось ее солнышко, черным мороком заволокло разум, сердце ойкнуло и остановилось. Молодой майор, никогда не бывавший в подобном положении, выскочил, уступив место медикам. Матери наставили уколов, вкололи и отцу, который тупо смотрел себе под ноги. Братья и сестры плакали в горнице. Военком подошел к своей машине, закурил. Собирался народ. Начали задавать вопросы:
- Товарищ майор, как же так, парень служил по третьему году, не салага. Что могло случиться?
- Что это? Войны нет, а тут «при исполнении долга»?
- А тело почему не отдают? Ему место на родном кладбище, да и родителям было бы легче. Где его зарыли?
Военком бросил окурок, раздавил его сапогом:
- Товарищи дорогие, я знаю не больше вас. Получил приказ, выполнил. Знаю, что служил Бородин на флоте, больше скажу: на подводном флоте. А что и как — неизвестно.
Нине кто-то сказал о горе, она бросила недомытые фляги и кинулась в село. Толпу народа около Бородиных увидела издалека и ноги подкосились, подошла тихонько, слушала разговоры и плакала. Молодой учитель физики из школы взял ее под локоть:
- Вечером приходите ко мне на квартиру, к десяти часам.
Нина подняла мокрые глаза:
- У вас совсем совести нет, я дружила с Володей, а вы мне почти на похоронах свиданье назначаете.
Учитель смутился:
- Простите меня, Каурова, вы не так поняли. Я хочу, чтобы вы узнали некоторые подробности гибели Бородина.
- Откуда вам известно? — встрепенулась Нина. — А может он и не погиб вовсе?
- Не могу сказать, приходите, только одна, и ничего не опасайтесь, я человек порядочный.
Нина приехала с летних выпасов, обмылась в теплой баньке, наскоро перекусила и пошла к учителю. Он квартировал у стариков Мыльниковых, жил в маленькой комнатке, устроенной из казенки старшим сыном, который уже женился и построил свой дом. Нина поздоровалась со стариками, они ее узнали, хотели поговорить, но она прошла вслед за учителем. На столе стоял большой радиоприемник, какие-то приборы и пластины с припаенными круглыми и продолговатыми железками и десятком разных лампочек.
- Каурова, это очень секретно, я сконструировал приемник, который ловит иностранные радиостанции. В десять часов на радио «Свободная волна из Кельна» начнутся последние известия. Они еще раз повторят то, что передавали вчера вечером.
- А зачем это мне? — спросила Нина.
- Бородин служил на подводной лодке, ты об этом знала?
- Володя говорил, что служит на корабле.
- Ну, какая разница, подлодка тоже корабль. Слушай, на тебе наушники.
Сам тоже нацепил наушники и стал подкручивать ручки приемника.
«Вы слушаете «Свободную волну из Кельна». Последние новости. На военной базе советского Северного флота идут работы внутри подводной лодки «Ленинский комсомол». Как мы уже сообщали, этот атомный подводный корабль нес боевое дежурство в Средиземном море, якобы сдерживая агрессивные выпады Шестого американского флота. После смены лодка направилась к месту постоянного базирования в Северодвинск, но в Норвежском море в двух отсеках внезапно возник пожар. Ценою собственных жизней моряки задраили перегородки и локализовали пожар. Погибли тридцать девять моряков, но лодка в надводном положении своим ходом дошла до базы. Советское правительство скрывает от своего народа эту трагедию, все погибшие моряки похоронены в братской могиле, их родственникам сообщили, что моряки погибли при исполнении воинского долга. Но не сообщили, где похоронены их мужья, отцы, сыновья. Ни одна семья не получила материальной компенсации от государства за потерю родного человека. Более того, с родственников берут подписку о неразглашении якобы государственной тайны. Внимание: через несколько минут мы передадим список погибших моряков с советской подводной лодки «Ленинский комсомол». Слушайте «Свободную волну из Кельна». Следующая новость из Москвы…»
Учитель выключил приемник, Нина сдернула наушники и испуганно спросила:
— А список?!
— Подожди, Каурова, приемнику надо остыть. Я включусь через пять минут, они как раз закончат обзор известий и начнут читать список.
Нину била мелкая дрожь, она вышла на кухню и попросила горячего чая, бабушка Мыльничиха налила ей чашку, Нина пила, обжигаясь.
— А что, Нинка, не щупат тебя учитель?
Нина поперхнулась:
— Что вы, бабуся, мы слушаем последние известия.
— Да само собой ясно-понятно, последние известия вон, на тумбочке стоят, а вы в горенке закрылись. Да ладно, дело молодое.
И тут учитель позвал Нину. Она надернула наушники и услышала:
«Бородин Владимир Федотович, старшина второй статьи, призван из села Корнеевка Тюменской области…»
Нина прямо в наушниках упала на пол. Учитель поднял ее под руки и повел на улицу. Бабка хихикнула:
— Интересные известия по вашему радиву передают, до потери сознательности.
— Замолчите, — крикнул учитель. — С ней обморок, только что передали, жених ее погиб в армии.
Старуха перекрестилась:
— Спаси и сохрани. Я-то думала, что на радостях она брякнулась.
***
На очередной планерке а райкоме первый устроил разнос заведующему организационным отделом за плохую работу с кадрами:
— Не модно сейчас вспоминать Сталина, но его умные высказывания знать надо и им следовать. Известная фраза: «Кадры решают все». Но нам небезынтересно, что это за кадры. Приняли редактора со стороны, сектор печати обкома рекомендовал, лишь бы дырку заткнуть, а он у нас через полгода загулял, да так, что неделю найти не могли. Потому особое внимание на руководителей, они от имени парши работают, а у нас человек второй год возглавляет советскую власть на селе, и не является членом партии. Владимир Тихонович, пора решать.
Кожина принимали на общем партийном собрании, так рекомендовал Хмара, поскольку глава местной власти должен быть на виду у всего народа. Все равно собрание прошло вяло, рутинно. Кто-то с места крикнул:
— Чего тут обсуждать? Голосуем.
- Райком знает, кого ставит на такие должности.
Но вопросы позадавали, так, для порядка, хотя вдруг женский голос:
- Пусть про вилы расскажет.
Председательствующий, колхозный инженер, переспросил:
- Про какие вилы? Чей вопрос? — Но в зале около ста человек, не вдруг найдешь. — Объяснишь, Устин Денисович?
Кожин помялся:
- Провокационный вопрос. Я тогда работал на животноводстве, доярки сено раздавали в кормушки, у одной вилы сорвались, а я рядом стоял, и прямо мне в спину.
В зале смешки, но проголосовали за прием Кожина кандидатом в члены партии. А он все прислушивался к женскому голосу, стоящему в ушах, знакомый голос, долго понять не мог, потом осенило: это же Наташка, рядом работает с Кауровой, ей эта сучка разболтала. Ладно, найду способ прижать ее к ногтю, подловлю на чем, что даже мужику не скажет.
В следующей газете появилась заметка про партсобрание, и было сказано, что в ряды КПСС принят фронтовик, орденоносец, председатель сельсовета Кожин Устин Денисович. Жившие в полусотне километров от Корнеевки в Тюкале братья Семен и Степан Кондаковы районку читали, и в тот же вечер сбежались:
- Сема, вот я сроду беспартийный, но знаю и вижу, что в партии в основном народ порядочный. И как эту гниду могли принять? То-то я вижу, в заметках «Кожин, председатель сельсовета». Даже подумать не мог, что это тот, у них в Корнеевке Кожиных не меньше, чем у нас Кондаковых. А оно видишь, как: фронтовик, орденоносец. Что делать будем?
Семен помолчал, потом спросил:
- А что мы можем сделать? Его органы должны были проверить, может, он в полицаях по заданию состоял? Опять же и наград много.
- Сема, да этих побрякушек мы с тобой ведро могли привезти с поля боя, — разошелся Степан. — Помню, назначили меня в похоронную команду, это где-то уже под Варшавой, считай, у каждого солдата вся грудь в значках. А старшина велел мне их снимать и на каждого убитого записывать, потом родным высылали. Я их тогда пол вещмешка набрал. Вполне мог стать орденоносцем.
- Ладно, орденоносец, есть власти, им виднее, — подвел итог Семен.
А на другой день на поле, где они молотили озимую рожь, приехал первый секретарь райкома Хмара, дело к обеду, мужики собрались в кучку, обед из столовой привезли. Хмара тоже попил чаю, со смородинным листом заварен, вкусно. Семен дождался, когда Хмара отошел в сторонку из кружки листочки выплеснуть:
- Василий Федотович, я хотел про Кожина из Корнеевки спросить. Вам все про него известно?
Хмара напрягся:
- Продолжай.
- Например, что он в плену был.
- А ты откуда это знаешь?
- Так мы же с братцем полтора года на фашиста горбатили, пока не сбегли.
- И он с вами?
— Нет.
- Все. Никому ни слова, рожь уберете, и ко мне. Сразу. Понятно?
Рожь обмолотили, агроном дает команду быстро переоборудоваться на косовицу яровых. Семен подошел, говорит, надо им с братом один день по важным делам. Агроном закричал, что нет сейчас дела важнее уборки, тогда Семен вынул туза козырного:
- Нас товарищ Хмара вызывает. Не веришь — позвони ему, уточни.
- Ладно. Но только один день!
Поехали рано утром на Степином «Москвиче», за прошлую уборку получил, зашли в райком, техничка в коридоре пол подтирает.
- Вы куда, ребята, навострились? Тут райком, а не проходной двор.
- Ишь ты, десятый секретарь, раскомандовалась. Скажи лучше, Хмара пришел?
- Тут, с шести часов, не спится ему, уборка.
- Так вот, мы до него.
Поднялись на второй этаж, нашли дверь в приемную, открыли створку кабинетных тяжелых дверей. Хмара говорил по телефону, увидел гостей, махнул рукой: «Заходите!».
Семен рассказал все, как было. Хмара повторил его же вопрос: а не ошиблись? Тогда Степан дополнил про то, как вместе с Кожиным зерно мололи на Малышенской мельнице летом сорокового года, целый день были вместе, даже бутылочку распили, как земляки.
- Мы почему вам решили сказать, Василий Федотович? У вас власть большая, вы можете проверить, мало ли, что в полицаях был, а, может, он задание особое выполнял? Прочитали в газете, что в партию его приняли, вот и подумали: а знает ли райком? И что он будет за коммунист, если действительно в предателях был? Вы уж проверьте, товарищ секретарь, чтобы нам грех на душу не взять, оклеветать честного человека.
Хмара посмотрел на братьев: малограмотные, беспартийные, а ведь не в милицию пошли, а в райком. В них партийности больше, чем в некоторых наших бумажных активистах.
- Давайте так договоримся. Кожин принят в партию в своей организации, ее решение будет утверждать бюро райкома. Мы во всем постараемся разобраться, и решение будет безошибочным. И вас пригласим на бюро, вдруг потребуетесь. За информацию благодарю, но больше никому ни слова.
Они попрощались, и Хмара проводил мужиков до дверей.
***
После известия о гибели Володи прошло полгода, никто уж и не вспоминал, только мать не смогла смириться с потерей сына, вроде головой тронулась, лежала, плакала без слез и только просила:
- Приведите меня на могилку моего сына, приведите меня, ведь где-то она есть. Приведите меня…
Возили в больницу, но там сразу предложили отправить в психиатрический диспансер, только пожилая женщина-врач в коридоре шепнула мужу:
- Не вздумайте в психушку, вы ее потеряете. Пусть будет дома. Сколько времени прошло? Ну вот, еще полгода, и она придет в себя. Поите ее настоями трав, сонных, чтобы больше спала. И кормите хорошо.
Нина про это узнала на ферме, хотела бы сходить к тете Феше, да неудобно, кто она им? А тут возвращается с вечерней дойки, снежок идет, тепло, и настроение хорошее. Видит: около дома прохаживается парень, сердце вроде екнуло, но тут же смутилась Нина, не тот это парень. Подошла ближе — учитель физики, вспомнила, что зовут его Геннадий Васильевич. Увидев Нину, он шагнул навстречу:
- Добрый вечер, Нина Каурова, в клубе вы не бываете, а мне вроде на ферме не с руки появляться, вот, решил около дома вас дождаться.
- У вас еще какие-то новости про Володю есть?
Учитель смутился:
- Нет, к сожалению. Я по другому поводу. Когда мы вместе были там, у приемника, я еще ничего не понимал, а потом понял, простите, что хочу вас видеть. Вас это удивляет?
Нина пожала плечами:
- Не вижу ничего удивительного, хотите видеть — смотрите. Только я не понимаю, зачем вам это?
Физик согласился:
- Да я и сам пока не знаю.
Нина засмеялась:
- Эх, вы, ухажер, пугаете девушку темной ночью, и сами не знаете, зачем.
- Нет, знаю, — твердо ответил учитель. — Вы мне нравитесь, еще там, в комнатке, понравились, но все никак не мог вам об этом сказать.
- Так вы же меня в классе не замечали! И двойки ставили. Забыли? — Нине было интересно разыгрывать своего мучителя законами Ома и правилом правой руки.
- Да, представьте — не замечал. Но сейчас… Нина, давайте дружить? Мне квартиру дали в двухэтажке, однокомнатную, сегодня дали, в выходные попрошу школьную техничку побелить и покрасить. Будете ко мне в гости приходить.
Нина посмотрела на него не как на учителя, а как на простого парня. Симпатичный, умный, трезвый, даже не курит. Работа постоянная и зарплата, наверное, неплохая. И не хам, под фуфайку не лезет. Чем не жених?
- Геннадий Васильевич, подружим мы с вами неделю, месяц, а потом что? — напрямую спросила она.
- Почему только месяц? — удивился учитель. — Можно дольше.
- Господи, какой же вы бестолковый! А замуж вы меня возьмете? — засмеялась Нина.
Учитель растерялся:
- Да! То есть, я об этом не думал, не знал, что все решается вот так вместе, но, если вы согласны стать моей женой, я готов хоть завтра подать заявление в загс.
Нина не знала, плакать или смеяться, сама себя просватала, скажи кому — не поверят. А она сейчас все решит, пропади все пропадом!
- Геннадий Васильевич, давайте так: завтра после двух часов, когда уроки у вас закончатся, приходите в сельсовет, с паспортом, я вас буду ждать. Подадим заявление, и через месяц нас зарегистрируют как мужа и жену. Вы согласны?
- Очень! То есть, я рад, я счастлив, Нина, я буду в совете сразу после двух.
- Вот мы и договорились, — грустно улыбнулась Нина. — Поцелуйте меня, и я пошла спать.
Учитель явно никогда не целовал девушек, так неловко он обнял Нину, с такой опаской коснулся ее губ, что она взяла его за голову, чуть приподнялась и присосалась к его пухленьким губам, как тренировались когда-то с девчонками. Выдохнула и побежала домой.
Секретарь сельсовета подала им бланк заявления, Геннадий сам все заполнил красивым почерком, оба расписались. Секретарь, тоже бывшая учительница и почти соседка Нины, улыбнулась:
- Если вам, молодые люди, невтерпеж, я могу вас и сегодня зарегистрировать.
- Нет-нет, — возразила Нина. — Нам нужен месяц на размышления. Мы только вчера вечером познакомились.
У секретаря сельсовета очки свалились с носа на стол.
На крыльце Нина сказала:
- Покажите мне квартиру свою, да никого не зовите, сами все побелим и покрасим.
В обшарпанной квартире, осмотрев все и определив, сколько надо извести и краски, прикинув, куда поставят стол и кровать, которые жених после ремонта купит в сельмаге, Нина привалилась спиной к косяку и позвала:
— Гена!
Он был на кухне и быстро подошел.
- Ты теперь мой нареченный муж, ну, как бы не совсем муж, но все равно уже не просто ухажер. Потому звать тебя буду по имени, любить тебя буду всю свою жизнь, и ты скажи.
Геннадий Васильевич произнес, как торжественное обещание:
- Я тоже всю жизнь. Ниночка, всю жизнь буду тебя любить.
- Ты целоваться, наконец, научишься? Иди сюда ближе.
Целовались, пока у Нины голова не закружилась.
- Все, Гена, хватит, а то уж дурные мысли в голову полезли.
- Да, и мне тоже.
- Ты их пока не пускай, ладно? — хитро попросила она.
- Кого?
- Мысли, глупенький ты мой!

***

В тот же день Хмара связался с управлением Комитета государственной безопасности, его соединили с нужной службой, майор выслушал секретаря райкома и ответил, что запрос принят, ему потребуется несколько дней на подготовку материалов для бюро райкома. Через два дня майор позвонил и сообщил, что готов выехать для информирования парторгана на месте.
Чекист привез копии всех документов, касающихся Кожина Устина Денисовича и относящихся к периоду от призыва его на действительную военную службу в 1940 году и до демобилизации в 1945. Просмотрев все бумаги, Хмара спросил:
- Почему органы, имея такие сведения, не привлекли изменника Родины к ответственности?
Майор ответил:
- Вы же фронтовик, помните, какая обстановка была в западных областях и в Прибалтике после Победы, так что вот такая мелкая сошка, за которой не было раскрытых особо опасных преступлений, вроде участия в расстрелах, пытках и прочее, оставалась без внимания. А потом было решено проверить, как тот или иной гражданин, да, оступившийся, служивший на врага, ведет себя после войны, чем занимается, как работает, как относится к власти и партии. По Кожину есть заключение, что после демобилизации он женился, работал в колхозе, учился в школе руководящих кадров, был бригадиром и даже избран депутатом и председателем исполкома. Остановись он на этом, и вы бы ничего не знали, и мы бы не создавали вам проблем.
- Сейчас его можно судить?
- Комитет не будет поднимать это дело, — категорично ответил чекист.
Хмара возмутился:
- Товарищ майор, но оно все рано всплывет, мы же не можем принять в партию бывшего полицая, и мы сошлемся на ваши документы, которые неопровержимы. Этого от народа не скроешь, тем более, что в районе есть люди, которые видели его в форме полицая. Кстати, по наградам: у него полная грудь орденов.
Гость пожал плечами:
- Об этом у нас нет информации. Медаль «За Победу» числится, более ничего. Думаю, вы сами разберетесь с этим. Вот и все, чем я мог бы вам помочь.
Майор уехал, а Хмара соображал, как быть в этой ситуации? Спустить на тормозах, тогда чем мотивировать отказ в приеме в партию? Да и допустимо ли, когда в районе числится больше трех тысяч погибших на фронтах, умолчать, покрыть мелкого позера, до войны публикующего патриотические призывы и торжественные клятвы, а на фронте предавшего Родину и служившего врагу? И его счастье, что нет на нем крови наших людей, не доказано, но молчать об этом нельзя во имя погибших, во имя тех, кто на своем хребте вынес тяготы тыла, тоже бывшего фронтом.
В день заседания Хмара собрал членов бюро за полчаса до начала работы и рассказал все, подкрепляя слова документами КГБ. Все были ошарашены. Договорились, что разговор с Кожиным будет вести только Хмара, в итоге голосование и отказ в приеме.
Кожин вошел в костюме, но все ордена с мундира перецепил на пиджак. Хмара указал ему на стул с торца стола, за которым сидели члены бюро. Началась обычная процедура: решение партийного собрания, заключение контрольной комиссии, вопросы к секретарю парткома. Наконец, заговорил Хмара. Его била мелкая дрожь, он с трудом держал на весу первый документ:
- Встаньте, Кожин. Скажите, где вы находились с октября 1942 по июль 1944 года?
Кожин помушнел, но держал себя в руках:
— На фронте, товарищ секретарь.
— Где, в каких войсках, на каком фронте?
— В учетной карточке военкомата все указано, товарищи члены бюро.
Хмара бросил на стол лист бумаги:
— Передайте ему. Это твоя подпись?
Кожин пробежал глазами копию своей расписки о согласии служить великому рейху и сел.
— Встать! — неожиданно крикнул Хмара. — Верни документ. Вот, товарищи, читаю: «Я, гражданин России Кожин Устин Денисович, настоящим подтверждаю, что добровольно соглашаюсь служить великой Германии и выполнять все приказы немецкого командования». Дата, подпись. В какой должности ты служил фашистам?
Кожин едва стоял, но ответил четко:
— В полиции.
— Полицаем был? Какие обязанности выполнял?
— Охрана объектов, иногда сопровождение.
— Кого и чего? Кого охранял и сопровождал?
— Склады, технику, учреждения.
— Не ври, Кожин, ты охранял советских военнопленных, тебя видели два наших земляка, как ты вытанцовывал перед шеренгой наших ребят, которые остались верны присяге. Они здесь. Спросить их? Отвечай, было?
— Было.
— Скажи, Кожин, на тебе есть кровь советских людей? Имей в виду, вот документы КГБ, тут все про тебя. Так пытал ты наших людей, расстреливал?
Кожин заплакал:
— Нет, матерью своей клянусь, не пытал и не расстреливал.
Хмара махнул рукой:
— После измены Родине нельзя верить ни одной твоей клятве. Откуда у тебя столько наград?
— У меня они записаны в военном билете, можете проверить.
— Вот подлец, и тут врет! Сними пиджак, военком, сорви с него ордена и медали, оставь только «За Победу!», хотя я бы и этой лишил. Все, Кожин, оттанцевал. В приеме в партию отказываем. Члены бюро, голосуем. Единогласно. Парторгу: собрать сессию сельского совета, вывести из депутатов и выгнать с работы.
Председателю колхоза: никаких руководящих должностей, путь лопату в руки берет. Кожин, свободен. А жаль!

***

Утром, когда взошло солнышко, деревня уже отряхнула ночную дрему, на машинном дворе заводят трактора, юркие «Беларуси» выкатываются из ворот и в луга; ребятишки-копновозы сбегали в табун, у каждого своя лошадь, каждый припас для дружка подгоревшую хлебную корочку или кусочек сахара, набрасывают простенькую узду, развязывают путы; бабы гонят коров и молодняк за околицу, пастух Ерема залихватски бьет хлыстом, и выстрелы радуют его, как ребенка.
Вчера схоронили Фешу Бородину, не сбылось обещание докторши, так и ушла мать в поисках сына и его могилки. Провожали, как водится, всем селом, без оркестра и без речей, сообщали в военкомат, но никто не приехал.
Учитель физики Геннадий Васильевич и Нина Каурова зарегистрировались и третьего дня в школьной столовой отгуляли свадьбу. Колхоз подарил молодым холодильник, а учителя скинулись на стиральную машину, современную, с отжимом. Доярки тоже в стороне не остались, всем коллективом пришли, и скотников своих привели, вручили квиток на оплаченную электроплиту с тремя конфорками и духовкой, надо только из магазина привезти.
Жена Кожина Ефросинья, когда узнала правду про мужа, собрала свои манатки в узел и ушла к сестре свое Дусе, одиноко живущей в большом дому. Мужу, соседи слышали, сказала: «Проклят ты от людей и от Бога, жизнь свою загубила с тобой, не знала радости материнской и внуков теперь не обнять. Не дал Господь детей, не тебя наказал, меня, а ты так жеребцом и пропрыгал эти годы. Неужто Бог простит тебя?».
Солнце поднялось уже высоко, обещая крестьянам сухую и жаркую погоду. Сенокос — работа артельная, дружная, с шутками, смехом, с вкусным супом с зеленью и сметаной, сваренным поварихой тут же, в сторонке на костре. И чай на травах с комковым сахаром и сливочным маслом, только вчера сбитым на молоканке.




ПОСЛЕДНЕЕ ОТКРОВЕНИЕ

Рассказ


В небольшом северном городке захватила меня непогода, аэродром закрыли, десятка два неприкаянных пассажиров, видно, не в первый раз, терпеливо пережидали пургу. На все вопросы ответ диспетчера был один: как только успокоится, всех и отправим. Я не стал терять время, достал из сумки диктофон и стал прослушивать запись своих северных разговоров. Пообещал редактору три очерка, он согласился, и совсем незнакомого журналиста отправил в столь солидную командировку.
Приближался полдень, но это только по часам, белесая пелена, затянувшая все пространство над аэродромом, над городом и над всей Северной стороной нисколько не изменилась, дул ветер, и кто-то огромный могучими пригоршнями бросал охапки сухого и колючего снега. Солнце иногда пыталось выглянуть и посмотреть, что там, внизу, но его сразу прятали снежные объятия. Я пошел в буфет, не особо рассчитывая на вкусный обед, встал в очередь, продолжая слушать. Кто-то остановился рядом и тронул меня за плечо:
- Простите, вы Устичев?
- Да, — ответил я, чуть обернувшись и вынимая наушник. Рядом стоял солидный мужчина в дорогом полушубке и аккуратных унтах, красивую шапку из неизвестного мне зверя держал в руках. Где-то я видел этого человека, но сообразить не успел.
- Простите за бестактность, ждать нам долго, потому предлагаю поехать со мной, обед и ужин гарантированы, билеты продублируем по телефону, а самолет будет не раньше завтрашнего полудня.
Пока он говорил, я вспомнил, что видел его в областной администрации, он вел совещание по сельскому хозяйству, вел жестко, четко, требуя от выступающих конкретных объяснений и предложений. Кажется, он кого-то даже освободил от должности, отчего обстановка стала еще напряженней. Я тогда все доложил редактору, он, видимо, человек осторожный и хорошо знающий субординацию, предложил ограничиться краткой информацией. Было жаль потраченного времени.
- Не напрягайтесь, я Миргородский, заместитель губернатора. А вас знаю как писателя, дочка принесла несколько книг, прочитал, пока болел гриппом. И книги понравились, и портрет ваш запомнил. А потом вижу, в нашей газете печатаетесь. Так принимаете предложение?
Он куда-то позвонил из кабинета начальника, через полчаса в зал вошел мужчина и оглядел присутствующих, кого-то выискивая. Миргородский кивнул мне, мы вышли, уселись в «Волгу» и осторожно поехали в сторону города. Остановились у небольшого особнячка, закутавшаяся в шаль женщина встретила в вестибюле:
- Пожалуйста, Вениамин Матвеевич, номер готов.
- Нужен двухместный. Со мной товарищ.
- Хорошо, подготовим и ему номер.
- Я сказал: двухместный! И сразу хороший обед. Две бутылки коньяка. Тот, что вчера подавала, армянский. Помнишь?
Признаться, меня все смущало: почему большой начальник выбрал в компаньоны именно меня? Допустим, книги сыграли роль. Тогда почему он настаивает на двухместном номере? В одноместном же удобнее. К тому же я немного храплю, крайне неприятное обстоятельство. И приличный, как я понял, обед с коньяком — этому чем обязан?
- Ты опять напрягся? Не возражаешь, если на «ты»? Не этим определяется уважение, я всегда перехожу на официальный тон, когда хочу поставить собеседника на место. Знаешь, действует. Ввожу в курс: это гостиница бывшего горкома партии, я ее построил, когда работал первым, здесь все чика в чику, полный порядок. А я тебя сразу заметил, ну, и пригласил, когда понял, что все равно придется сутки коротать.
Две девушки принесли супницу, глубокие тарелки с мясом и рыбой, термос с кипятком. Достали из буфета горку чистых тарелок, из холодильника две бутылки коньяка, рюмки, лимоны и шоколад.
- Здесь как у товарища Сталина на даче: все приготовлено, а дольше самообслуживание. За этим столом сиживали большие люди. Кто? Косыгин Алексей Николаевич, премьер, как сейчас бы сказали. Бывал часто Байбаков Николай Константинович, Рыжков Николай Иванович, все вице-премьеры. Одно слово — Север, нефть, газ.
Хозяин положил в свою тарелку солидный кусок мяса с овощами, большую вилку и ложку передал мне:
самообслуживание. Налил по большому фужеру коньяка, потянулся чокнуться.
— Прости, дорогой мой, я не запомнил твое имя.
— Леонид, Кириллович, если официально.
— Леонид. Был у нас и тезка твой Леонид Ильич. Хороший мужик, но стержня нет, и пропало все дело. Давай со знакомством.
Выпили, поели мяса. Перед очередным блюдом Вениамин Матвеевич налил еще по фужеру. Коньячные рюмки сиротливо стояли на краю стола.
— Давай выпьем за женщин, Леонид. Собственно, женщина и стала причиной нашего сегодняшнего знакомства. Непонятно, правда? Я поясню. Ты сны видишь?
— Бывает.
— Не придаешь значения. Может, в твои годы и правильно. Давай вздрогнем, как говаривали мы в годы комсомольской юности.
Вздрогнули. Я никогда не пил коньяк такими дозами и чувствовал, что пьянею.
— А я сегодня видел во сне женщину из далекой молодости. Честно признаюсь, что забыл ее напрочь, ни разу не вспоминал, правда, был один случай… А сегодня явилась во сне, как будто вчера расстались.
Он встал, порылся в портфеле и вынул пачку сигарет, закурил.
— Курить бросил, но сигареты держу на такой вот случай. Скажи, писатель, инженер моей души: почему женщина тридцатилетней давности вдруг приснилась и столько замутила в сознании? Я тебе все расскажу, не отказывайся, иначе я запью горькую и в губернию не попаду.
Он налил себе конька и выпил молча.
— В молодости я работал по комсомольской линии, получил отпуск, приехал к родителям в деревню. Июль месяц, грибной сезон. Отец мой только что получил от государства «Запорожца» с ручным управлением, у него правой ноги по самый пах не было, отпилили где-то под Кировоградом. Вот на этой машине возил я их с мамой по грибы. Отец все места груздяные знал, командовал, куда рулить, ставили машину в тень, отец указывал, куда нам идти, а сам отбрасывал костыли и передвигался на пятой точке. Кстати, нарезал груздей больше, чем мы с мамой. Но не в этом дело. Едем из леса через маленькую деревеньку Борки, а дело к вечеру, мама говорит:
- Сынок, чтобы дома в магазин не ездить, остановись возле лавки, возьми хлеба.
Я зашел в маленький магазинчик, смотрю — Лариса, в школе вместе учились, только она года на четыре младше. Конечно, обрадовались, не виделись лет пять. Спрашиваю, как жизнь, она улыбается:
- Нормально. После школы уехала в Омск, работала, училась в вечернем техникуме, замуж вышла, а как сына родила, муж меня и отправил по домашнему адресу.
- А почему ты здесь, а не дома у родителей?
- Отец не пустил с приплодом, а тут бабушка, его мама, приняла.
Я хлеб в авоську положил и смотрю на Ларису: красивая, фигурка девичья, волосы копной рыжеватые. Не удержался:
- Лариса, я к тебе вечером приеду? Можно?
- Приезжай, — кивнула она и покраснела.
Вечером помыл машину, попарился в баньке, и к ней. Лариса еще в магазине, порядок наводит на полках, потом ведро взяла и тряпку большую на деревянной швабре.
- Поберегись, — смеется, — а то уляпаю твои белые туфли.
Правда, я пододелся, надо же понравиться женщине, брючки светлые, белая рубашка, туфли. А тут неловко сделалось перед Ларисой, она и так устала за день, лицо раскраснелось, лоб влажный от пота. Беру я у нее тряпку, ведро, и, как учил армейский старшина Шкурко, лью воду на пол и работаю шваброй. Лариса села на прилавок, ножки поджала, смеется. И до того мне стало легко и хорошо, подошел к ней, обнял влажными руками, только ладошками не касаюсь, чтоб не испачкать, и крепко поцеловал. Кое-как она выпросталась из объятий, смутилась, но я ведь вижу, что ей приятно. А ворчит:
- Не можешь чуток потерпеть, а если бы зашел кто?
- И пусть. Кого нам бояться? Ты девушка свободная, я тоже.
- Не ври. Я поспрашивала, сказали, что женат. А зачем врать?
Конечно, мне неловко. Опять обнял ее, шепчу на ушко:
- Лариса, не надо об этом. Ты нравишься мне, правда, я едва вечера дождался. Не гони, а?
Она соскользнула с прилавка, оглядела мою работу, засмеялась. А смех у неё колокольчиком звонким, почти детский.
- Веня, ты вино пьешь? Я поставлю в коробку бутылку портвейна, стаканы, конфеты. Ко мне нельзя, не хочу, чтобы бабушка знала. К тебе поедем? — Она опять засмеялась своей шутке. — В машине посидим, выпьем за встречу. Ты меня до дома довези и встань за околицей, я через часик подойду. Сын же у меня, я говорила.
Дождался. Прибежала, платьице на ней легкое, шарфик газовый, теперь таких уж нет, вся светится, села рядом со мной, повернулась, ухватила за голову и присосалась, целует и плачет. Я даже испугался, отринул ее, а слезы-то радостные, с улыбкой.
— Ты не подумай, Веня, что я каждому мужику вот так на шею бросаюсь. Ты мне еще в школе глянулся, я совсем соплюшкой была, а ты видный, отличник, комсомольский секретарь. Если хочешь — поинтересуйся, никто слова плохого про меня не скажет.
И опять жмется, я чувствую, что мелкая дрожь в руках, обнял, а она как-то обмякла вся, потом спохватилась, оттолкнулась и за коробку:
— Открой вино, а то зябко.
Врет, конечно, июль месяц, вечер прохладный, но в машине стекла подняты от комаров и мошкары. Выпили мы по стакану вина, портвейн был «три семерки», чистый, приятный. Ты, наверное, и не видел такого?
Я улыбнулся:
— Не успел.
Тут мой рассказчик насторожился:
— Прости, Леонид, я тут расслабился. Тебе не интересно?
— Интересно. Говорите.
— А что говорить? Предложил я Ларисе выйти из машины. За деревней березовый колочек на бугорке, насобирали сушняка, костер зажгли, я старое одеяло тайно от мамы прихватил, расположились с вином и конфетами. Опять обнимаемся, целуемся, она жмется ко мне, но мне воли не дает. Я крепился-крепился, а потом спросил напрямую:
— Лариса, если я тебе не нравлюсь, зачем согласилась, зачем целуешь до помрачения?
Она смеется:
— А я с прошлой пятилетки не целованная, вот, наверстываю. Венечка, милый, чуть поторопились мы со свиданием. Кроме поцелуев ничего пока предложить не могу.
А сама от смущения зарылась мне в плечо и легонько покусывает. Я к тому времени уже битый был мужик, мало чему мог удивиться, а тут такая по мне теплота пошла, так стало радостно, что слезу пробило. Лежим рядышком, обнимаю ее, трепетное тельце чувствую через ситцевое платьишко, волосы ее, полынкой пахнущие, вдыхаю, груди мяконькие губами отыскиваю. Лариса до уха моего дотянулась и говорит тихонько:
- Веня, ты меня не разбалуй, не надо так, я ведь и поверить могу, а ты через неделю пропадешь. И что мне тогда? В петлю? Нельзя, сына надо поднимать.
Что я мог ей сказать? Воздержался от скоропостижных обещаний. Так в объятиях и рассвет встретили. Уже светать начало, зариться, как говорят у нас в деревне, Лариса легонько оттолкнула меня и прошептала:
- Измучились мы, все равно ничего не получится, увези меня домой, поспать до коров осталось два часика.
Подъехали к домику, она нежно, как ребенка, чмокнула меня в щёку, в губы:
- Завтра приезжай попозже, чтобы не ждать. Пока я разберусь с хозяйством. Ладно?
К вечеру следующего дня собрался дождь, забусил, прибил пыль на дороге, все живое под крыши загнал. Я оделся легонько, спортивный костюмчик, тогда трико называли, тапочки легкие, и в Борки. Лариса вышла уже по темноте, села в машину и смотрит на меня в упор. Я смутился:
— Что-то случилось?
- Случилось, да. — Она помолчала. — Веня, уезжай скорей домой. Я видишь, какая, как кошка: приласкал, так у ног и останусь, благодарная. Боюсь, что полюблю тебя. Да и уже люблю. Сегодня весь день только про тебя и думала. Понимаю, что глупости это, только у бабы по этой части ума никогда не хватает.
Помню, что смутило меня это признание. Одно депо, когда встретились, покурдались и расстались, а тут девчонка на таком серьёзе. Что я могу ей предложить? Женат, сыну второй год, а из партии и с работы попрут — это само собой. Понимаешь, — он плеснул в бокал конька и залпом выпил. — Понимаешь, было у меня ощущение, что это именно та баба, какая мне нужна. Красивая, чистюля, что на ней все скромненько, но приятно посмотреть, что в магазинчике её. И страстная, откровенная в чувствах, я терпеть не могу жеманниц. Душа к ней рванулась, это помню. Обнял тонкие её плечики, она опять в грудь уткнулась и что-то шепчет. Прислушался — ничего не пойму.
— Ты говори громче, Ларочка, я не пойму ничего.
— А тебе и не надо понимать. Я молю Бога, чтобы ты поскорей уехал и забыл меня.
— Мне в субботу надо выезжать, два дня осталось. Лариса, пойдем к тебе, бабушка спит…
— Нельзя. Мне будет стыдно.
Дождь стекал по стеклам машины, не оставляя никакой надежды на старенькое одеяло. Так и прообнимались, пока Лариса на часы не глянула:
— Ой, уже третий. Венечка, приезжай завтра.
Выходя, она крепко меня поцеловала и улыбнулась, я видел ее улыбку в свете слабенького фонаря:
— Весь день буду молиться, чтобы дождь перестал.
Дождь шел два дня подряд, мы смирились с судьбой и, как школьники, обнявшись, говорили о каких-то пустяках. В последний вечер я попросил Ларису взять немного денег. Она смутилась:
— Веня, я зарабатываю.
— Ты не поняла. Купишь себе часы золотые, подарок от меня. Возьми, прошу. Лариса, я буду скучать по тебе и всегда помнить. Мне так сильно хочется прижаться к тебе, всю тебя почувствовать. Я с ума схожу!
Она тихо шепнула:
— А я-то!
На том и расстались. Осенью меня направили в Москву в партийную школу, семью оставил дома, так что время проводил весело. Про Ларису и не вспоминал. На летних каникулах поехал к родителям, автобуса дожидаться не стал, остановил грузовик с зеленой полосой, был такой опознавательный знак для транспорта потребкооперации. Водитель, молодой мужчина моего возраста, не очень разговорчив.
— Ты через Доновку поедешь?
Он кивнул.
— Товар везешь?
Опять кивнул.
— В Борках продавцом Лариса работает?
— Нет, она теперь в Луговой.
— А почему?
— Замуж вышла, теперь жена моя.

Честно скажу, я испугался. Это же деревня, ничего не скроешь, мама моя мне выговаривала, что с толку сбиваю хорошую бабочку. Значит, и он мог знать про нас с Ларисой. Не думаю, что ему приятна эта встреча.
- А ты почему интересуешься?
Я ничего не успел придумать и ляпнул первое, что пришло в голову:
- Брал у неё в долг две бутылки водки, а рассчитаться не успел, уехал. И родителям не сказал.
Парень головы не повернул, сказал безразлично:
- Давай, я передам.
Я быстро вынул бумажник и протянул ему деньги. Он положил бумажку в карман и продолжал рулить, не глядя в мою сторону. Неужели он знает? Любопытство побороло осторожность, и я уточнил:
- Скажешь, что от Миргородского.
- Знаю, — ответил он равнодушно.
Вот так, дорогой мой писатель, какие штуки выкидывает жизнь.
Я молчал. Получается, что эта романтическая история случилась не менее тридцати лет назад. Но почему он о ней вспомнил именно сейчас?
- Вениамин Матвеевич, вам сон напомнил о Ларисе?
- Да, сон. Но сон случился не просто так. Я недавно в гостях был у Ларисы. Признаться, на родине давно не бывал, родителей похоронил, родных никого. Ты знаешь, что мы пытаемся сохранить производство в деревне, но не всегда получается. Есть и в моем районе приличные частные предприятия, но есть населенные пункты, где вообще все производство загубили реформаторы хреновы. Сразу не подвернулся деловой человек, а временщики все прибрали к рукам, скот на колбасу, технику сбыли по дешевке. Народ остался без работы, выживай, как знаешь. Приехал я в родное село и ужаснулся: все мертво. Фермы растащили, поля заросли, в село понаехали чужие люди. Сидит в сельской администрации бывший парторг, старый мой знакомый. Пожаловался, такую тоску нагнал. Прикидываю, что могу сделать для земляков. Был у меня проситель с предложением серьезно заняться картофелем, вот, думаю, предложу ему здесь развернуться. Но главе ничего не сказал, а спросил:
- Неужели нет у тебя ничего, что бы сердце порадовало? Неужели мои земляки совсем руки опустили?
И он предлагает посетить семью, которая держит десяток коров, сотню овец, бычков продает на мясо. Машину легковую имеют и новый дом строят. А самое интересное в том, что в одном доме родители и дети с внуками, да так дружно живут, что всей деревне на зависть. Я кивнул: поедем, хоть одно приятное впечатление от посещения родины.
Приехали в Луговую, остановились у строящегося дома, рядом старый стоит и все вокруг обнесено хозпостройками, пригонами у нас зовут помещения для скота. Дело было осенью, по холодку, но скот пасется, разумный хозяин корма экономит. Встретил нас молодой мужчина и супруга его, пригласили в дом. Глава знакомит с молодыми и старшими хозяевами, у меня очки запотели, протираю стекла платком, руки пожал, а имен не расслышал. Хозяйка ставит на стол большую жаровню с мясом, хлеба нарезала домашней выпечки, бутылку водки разлила по стаканам. Сын рассказывает про хозяйство свое, говорит, что плохо помогаем крестьянам. Спрашиваю:
- Что тебе нужно сегодня, чтобы работать без проблем?
Он сразу отвечает:
- Видел в агрофирме комплекс сенозаготовительный, но дорого, нам не подняться.
- Половину стоимости закроем бюджетом, вторую часть поделим на пять лет, но при условии, что для земляков будешь сено заготавливать по себестоимости плюс двадцать процентов ренты. Все с главой согласуете.
А мама его подсказывает:
- Сережа, проси доильный аппарат. Мне прямо жалко сноху мою любимую Клавочку. Когда все коровы растелятся, попробуй этот табун продоить. Сама хожу, помогаю.
Тут глава вмешался:
- Лариса Михайловна, мы же вам года три назад доильный аппарат продали!
- И что с того? Разве это машина? Одно слово: не иначе китайский, года не прослужил. Не в обиду начальникам — далеко вам до советского. Вот часики золотые, тридцать лет идут и ни разу не остановились.
У меня сердце зашлось: это же Лариса! Узнала, дала знак, что узнала, я поднял глаза, она улыбается той самой улыбкой. Чуть располнела, а лицо той же красоты, как я мог не узнать?! Смутился, встал изо стола, поблагодарил хозяев и вышел во двор. Молодые пошли провожать, а я ждал Ларису. Она подошла, подала руку. Я молча пожал и пошел к машине. Тронулись, она подняла правую руку, а левой смахнула что-то со щеки.
Вениамин Матвеевич замолчал, прижег сигарету, глубоко затянулся. Я не смел мешать. Было заметно, как сильно переживал он рассказанное.
- Понимаешь, Леонид, вот тогда я понял, что упустил свое счастье. Жена, дети выросли, а семьи не было, и нет. Да, я сделал карьеру, на мне огромная ответственность за аграрный сектор, миллионами распоряжаюсь, как своими. Многое могу позволить, а радости нет. Может, это было мое место в жизни около Ларисы? Мои дети сейчас доили бы коров, я помогал им построить дом, ласкал бы вот этих трех внучат, которые смирно сидели в соседней комнате и вышли только тогда, когда бабушка позвала проститься с гостями. Тогда я ее упустил. Ты знаешь, есть еще одна деталь в этой истории. Перед отъездом от родителей я решил вымыть машину, под дождем на грунтовке три ночи, не оставлять же отцу свой грех. Протираю пыль в салоне, и вижу у правого сиденья внизу рычажок. Нажал — спинка откинулась назад. Я чуть не заплакал от досады. Понимаешь, этот рычажок мог все изменить. Мог. Переступив эту черту, я мог решиться на отчаянный поступок. Но ничего не произошло. Давай еще по чуть-чуть, и спать.
К обеду погода наладилась, нас привезли прямо к самолету, но при посадке мне сказали, что мой билет в другую машину, она стоит рядом. Кивком головы я попрощался со своим новым знакомым. Самолеты поднялись один за другим и взяли курс на юг.
Утром я пришел в редакцию и узнал страшную новость: вчера в самолете скончался заместитель губернатора Вениамин Матвеевич Миргородский.
- У него, видимо, слабое сердце, — сказал редактор. — В последнее время он был сам не свой, говорили, что даже ушел от жены и жил на даче. Как такое возможно в пятьдесят лет? Не понимаю.
Я не стал ничего ему объяснять, уехал домой и всю ночь просидел с бутылкой армянского коньяка, которую перед отъездом из гостиницы Вениамин Матвеевич засунул в мою сумку.



ПОВСТАНЕЦ
Деревенская история

Наше село зажато между узенькой речкой Сухарюшкой, грязноватым прудом Гумняха, раньше на той стороне гумна были у крестьян, и широкой старицей Афонино с двумя рукавами, Большим и Малым омутами. Афонино потому, что первым человеком, которого на новом месте увидели вологодские переселенцы, был рыбак Афоня, одиноко живший в вырытой в крутом берегу землянке. Правда, в новые времена некоторые краеведы пытались связать имя с великим Афоном, но то пустое. Сама старица больше по форме походит на озеро, да так в народе и зовется, а омуты оправдывали свое название, глубокие, без единой лопушки или балаболки, не говоря о камышах, Малый узкий, до тридцати метров шириной, а Большой размахнулся, от края до края не доплыть, если на ветер, а в конце хитренько увильнул в узкое прямое русло с названием Прорва.
Старики говорили, что в давние времена каждую весну приходила большая вода, где-то далеко скапливал свои воды Ишим, сдерживался льдом, частыми мостами, а потом вырывался на волю и диканился, разбойничал: мосты сносил, камыши вырывал с корнем, прибрежные кусты срезал острой льдиной, и все это неслось вниз, пугая и гоня впереди себя все живое. Сказывают, что стая волков добежала до нашего высокого берега и полдня отлеживалась, мужики хотели пострелять, да пожалели, уж больно худые и жалкие были звери, к тому же волчицы беременны. Зато большая вода вычищала наши старицы и озерки, приносила рыбу и обновляла наших обленившихся щук, карасей и прочую мелочь.
Село делилось на две части по ручью, протекавшему из Гумняхи в Сухарюшку и наоборот, если в речке вода оказалась выше. Тот край назывался Казаками — то ли по фамилии Казаковых, которые раньше тут жили, то ли потому, что именно казаки и заселились, только происхождение свое скрывали, вроде всех их при советской власти надлежало к стенке.
Потому и названия улиц у нас связаны с водой: Береговая — это вдоль Сухарюшки, домашней старицы, тут скот поили, стираное полоскали, тут же и воду брали для дома, только в прорубях отдельных, подальше от поганых, к коим относили узкие прорубки скотские с барьерами из застывшего снега, чтобы скотина не соскользнула, и те, что для полоскания, круглые и большие. Бабы полоскали выстиранные и привезенные на санках штаны, рубахи, рабочую одежду, занавески и наволочки. Перед тем надо было лед раздолбить и выбросать из воды, а потом голыми руками каждую тряпицу туда-сюда прогонять, да не один раз, а с отжимом. Руки у баб красные, но то ли терпели, то ли привыкли, то ли вообще не замечали.
Дальше будет Глубокая, это уже ближе к Афонину озеру. Потом Мысок, от Сухарюшки к Афонину протока, тут тоже улочка. А дальше идет Голая Грива. Ну, что грива — понятно, высокое место, а Голая потому, что еще в давние времена выгорала полностью. Народ на сенокосе на дальних лугах, тогда сходом определяли, когда в какие луга заходить с покосом, заботились, чтобы травы созревали и успели семена выметать, иначе на следующий год луг будет, как стол, отсюда и бескормица, сброс скота, жирок-то крепко крестьянин скинет. И случись пожар, а село за изгибом горы не видно, пока ребятишки прибежали, пока мужики гнали коней, как на Пасху на скачках, все огнем взялось, не подступиться. А между этой улицей и другой, называемой Пески, переулок для езды на озеро, довольно широкий, но все равно старики дали команду обливать крайние дома и постройки, потому как огонь, они считали, огромную силу имеет, а если послан он в такое неловкое время, стало быть, сила за ним стоит великая, потом станем разбираться, от Бога или еще от кого. Село тогда спасли, а погорельцы молебен отслужили и получили благословение строить новые дома на месте старых, хоть дерево все погорело, но земля осталась, огороды, а от них выход к воде. Это тебе поливка огурцов и капусты, другой мелочи огородной, а в сухой год и по ведру воды в каждое картофельное гнездо не грех вылить. Отстроилась новая улица в одно лето, к Покрову уже влазины сделали, но прежде священника привезли с певчими, молебен отслужили, в каждый дом дедушку-суседушку пригласили. Кто назвал Голой Гривой — теперь и не узнать, но память сохранилась.
В конце Голой Гривы жил Павел Матвеевич Мендилев, по- деревенски Мендиль со своей женой Ефросиньей Михайловной. Толька помнил, что был совсем маленьким, когда отец Максим Петрович брал его с собой к Мендилевым слушать радио. В большой и чистой избе, прямо под иконами в переднем углу стоял большой красивый ящик на тумбочке и назывался «Родина-52». Из него пели сестры Федоровы, смешили Штепсель с Тарапунькой, величаво и торжественно звучал ансамбль песни и пляски Советской Армии. В одно и то же время раздавался приятный, но чужой голос, который объявлял: «Говорит Пекин. Начинаем передачу для советских радиослушателей». А после того, как Русланова отчебучила свои знаменитые «Валенки», или какой другой задорной песни, дед Павел кивал жене, и она выставляла кринку устоявшейся бражки. Однажды Толька с отцом пришли напрасно, дед Павел объявил, что радио не работает, питание кончилось. Тольке очень хотелось послушать радио, и он шепнул отцу:
— Папка, а если жаровню с мясом в тумбочку поставить, вон на шестке стоит?
Дедушка Павел долго смеялся, а потом показал Тольке два черных ящика, называемые батареями. Через неделю привезли новые батареи, и отец с сыном каждый вечер ходили на Голую Гриву. Много позже Толька узнал, что бабушка Ефросинья, а по простому — Апросинья, — родная сестра дедушки Петра, Толька его не видел, он умер еще в войну, а отец зовет ее теткой. Толька помнил из того времени, что дед Павел всегда вынимал из шкафа пряник или конфетку. А бабушка этого не делала, если деда не было дома, отец объяснил потом, что Апроха с дедом Петром были самые скупые из всей семьи, даже отец их Михаил Игнатьевич за это осуждал и дивился, в кого пошли.
Летом семилетний Толька каждый раз видел, что у соседнего с дедом Мендилем дома сидит бородатый угрюмый старик с толстой палкой. Странно, но отец не здоровался с ним, и старик ни разу не поднял головы.
У деда Павла была небольшая ловкая лодочка, с нее он ставил сети на мели Большого омута, фитили в камышах Мыска и морды, большие плетеные круглые короба. Когда подрос, Толька в свободные дни просил у деда ключи, весло брал с вечера, чтобы утром не беспокоить хозяев, и прятал в траве на берегу, рано утром лодку отковывал и тихонько уплывал под крутой берег Малого омута. Белесый туман мягкими охапками еще перекатывался по зеркальной воде, но солнце уже вставало, промокший в траве и камышах Толька начинал обсыхать, а согрелся, пока греб к своему любимому месту. Сразу поймал двух чебачков, размотал толстую леску с толстого удилища, которое называется крюком, и на большой крючок под спинной плавник насадил живцов. Крюка закинул по разные стороны лодки и стал ловить на удочку чебачков и окуней, поглядывая на массивные поплавки крюков. Когда поплавок крюка сбулькал, нырнув в глубину и в сторону, Только понял, что это щука, мгновение потерпел и дернул подсечку. Щука ударилась о днище лодки, он вынул крючок и переломил щуке лен — так рыба остается мягкой.
Потом, когда Толька учился уже в седьмом классе, отец, проходя мимо обросшего и молчаливого старика, сказал ему:
- Это Трушников Демьян, он в восстание коммунистов и комсомольцев казнил.
Толька удивился:
- Комсомольцы были уже при советской власти, как он мог их казнить?
Максим Павлович огрызнулся:
- Сказано тебе: восстание было. Против советской власти. Вот он и был тут зачинщиком.
- А почему он в живых остался? Товарищ Сталин не давал пощады врагам народа, — уверенно возразил Толька.
- Ну, ты шибко-то не выступай. Сталина тогда еще не было, был Ленин.
- Тем более! — стоял на своем Толька.
- Потом пришла Красная Армия и всех бандитов разогнала. Главарей арестовали и судили в городе. Трушникову дали двадцать пять лет, он долго скрывался, где был и что делал — не знаю, а в дому его сродственники жили, примерли к тому времени, дом заколотили, вот, сохранился. Тут он и живет.
Толька не мог понять, почему среди простых советских людей живет бандит, пусть отсидел свой срок, но он же враг, врагом и остается. Он уже боялся проходить рядом с сидящим дедом, а на велосипеде проскакивал по противоположной стороне улицы. Дедушка Мендиль спросил однажды:
- Ты соседа-то нашего видел?
- Видел, — кивнул Толька.
- Отец про него тебе рассказывал?
- Ага, говорил.
- А ты его не боишься? — улыбнулся дедушка.
Толька смутился:
— Ну, не то, чтобы боюсь, а все равно страшно, раз он убивал.
Дед Мендилев засмеялся густым приятным смехом:
— Толька, дак и я убивал, если на войне был. И отец твой тоже, не зря ему фашисты ногу отстрелили.
Толька возразил:
— Не отстрелили, а осколок попал, потом заражение крови, вот и отпластнули по самое колено.
— Я с тобой что про Трушникова-то начал. Он тебя давно заметил, хочет поговорить с тобой.
Толька вздрогнул:
— О чем?
— Откуда мне знать? Может, про школу что спросит. А может на рыбалку позовет.
Толька сразу ответил, что на рыбалку он с бандитом не поедет, а если тот просит, то подойдет.
В тот же день и подошел, поздоровался.
— Присаживайся на скамейку, в ногах правды нет. Боишься меня? Наплели тебе люди про мои зверства, так?
Толька помялся, но вынужден был кивнуть.
— Ты в каком классе?
— В седьмом.
— А годов сколько?
— Пятнадцатый.
Дед Трушников кивнул:
— Моему сыну тоже было пятнадцать, когда его убили.
Только молчал, да и что сказать? Но Трушников уточнил:
— Коммунисты убили. Пришли хлеб забирать, а меня дома не было, по делам уезжал. Вот в этой ограде…

***

Отряд продразверстки прибыл в Афонино накануне вечером, прошел слух, что в соседней Пелевиной пятерых мужиков связали и увезли милиционеры, а хлеб выгребают до зернышка. В отряде том русских почти нет, все поволжские инородцы, кроме матерков никаких слов не знают. Еще «хлеб», «убью» и «баба нада», за бабу, сказывают, три пудовки зерна оставляют. Ночевали в совете, полночи пили самогонку, председатель всех, кто приторговывал, объехал, с матерками конфисковал в пользу пролетариата. Ребята эти, говорят, набраны были в глухих деревнях, от голода пухли, потому что неурожай третий год, а власти пообещали, что хлеб есть у сибирских кулаков, припрятан, надо поехать и под силой оружия этот хлеб и другие продукты забрать и накормить свои семьи. Вот они и старались.
Тактике их научили при конторе губернского продовольственного комиссара. Прибываете в село, там должен быть ссыпной пункт для зерна, если крестьяне добровольно выполняют задание по разверстке. Сразу в совет, старший берет списки злостных уклонистов, скрывающих хлеб от пролетариата, совет дает две или три подводы с хлебными ящиками на санях, и поехали. Ворота, конечно, для отряда не открыты, потому приходится бить в калитку прикладом винтовки. Обычно выходит сам хозяин, спрашивает, что надо. Присутствующий член совета достает папку, вырезанную из голенища кирзового сапога, находит в нем бумажку, в которой значится, что крестьянин этот сеял пшеницы одиннадцать десятин, при нынешнем урожае в сто с липшим пудов с десятины намолотил или держит в ригах не меньше тыщи пудов, так что кулей десять на первый случай у него взять можно. А у мужика все уже рассчитано, что на прокорм, что скотине, что на рынок и на семена. А плановое задание он, уже осторожный, выполнил с первых снопов, пять кулей пшеницы, три мешка овса и мешок проса.
А член совета головой качает, мол, что ты дурака валяешь, то задание — цветочки, губпродкомиссар товарищ Инденбаум довел новое задание, а если проще — забрать весь наличный хлеб, потому что сибирский крестьянин очень хитрый, он уже припрятал столько зерна, что хватит и прожить, и — погляди весной: выйдет с лукошком сеять. Спроси, где семена взял, ведь все велено было сдать, а он усмехнется: «Бог дал!».
Хозяин из всех незваных гостей знает только члена совета, к нему обращается с пояснением, что хлебишко есть, но ведь семья, не токмо накормить, но одеть-обуть надо, да и инвентарь обновить кое-какой. Член совета, сам местный крестьянин, все без слов понимает, но он знает больше своего земляка: не отдаст добром — заберут силой. Так и говорит напрямую, когда командир отряда чуть в сторонку отошел, а может и специально дал им возможность перемолвиться. Иной мужик отворяет амбар: нагребайте, раз надо советскую власть спасать, Ленин, вон говорит, на голодном пайке страной руководит. Тогда все мирно, мешки стаскали, в ящик составили, от совета бумажка с печаткой, ни имя, ни отчества, а только цифра: 23 января 1921 года сдал в разверстку столько-то хлеба.
А иной заартачится: по какому такому праву, я поставки выполнил, никому ничего не обязан. Тут много от представителя совета зависит. Если ретивый и хочет верхним властям угодить, тут же дает команду сбивать замок с амбара, да не с одного, а со всех. У чухонцев ломы и кувалды, да и навострились уже ребята, главное — по пьяному делу напарнику по руке не угадать. Отщелкиваются замки, кинулся хозяин, а чуваш или татарин уважительной улыбкой ощерился, винтовку вперед выставил со штыком: подходи, дорогой. До штыка хватает злости у мужика, а как железо между распахнутыми полами полушубка прямо в пупок уперлось, трезвеет, холодным потом покрывается, крупной дрожью всего колотит, но смиряется, садится на крыльцо, жена выскочит, другую шапку наденет, первая вон в ногах у артельщиков валяется.
- А сына вашего за что коммунисты убили? — несмело спросил Толька.
Трушников долго молчал, курил самокрутку, усы и борода пожелтели от табачного дыма, нечесаная шевелюра скрывает всю голову, на плечах лежит. Что и видит парнишка — нос ядреный и глаза, чистые и голубые.
- Вот за это самое и убили. Приехали с разверсткой, а он дома за старшего, вышел, калитку открыл, они, из отряда, вроде кинулись, а он встал на пути, увидел знакомого от совета, говорит ему, что отца нет дома, а без него во двор никого не пустит. Ну, ребята там были оторви да брось, вмиг мальчишку с ног сбили, советский вроде заступиться, и ему в рыло, что его и спасло, я в живых оставил. Сынок вскочил, и к клетке, где у меня кавказская собака была сторожевая. Эти чухонцы залопотали, а один вскинул винтовку, двумя выстрелами убил собаку. Парнишка опять к воротам. Ну, верховой шашку выхватил, видно, служил в кавалерии, приходилось, устосал парнишку. Тут народ сбежался, бригаду разоружили, повязали, увели в совет. Председатель перепуган, звонит в уезд, так мол и так, продотряд арестован, я сам под ружьем, срочно выезжайте. А что значит срочно, если от уезда до села без малого сто верст? Сказали, что только к обеду будет помощь. А я приехал раньше…

***
Он приехал глубокой ночью на тройке добрых коней, запряженных в легкие санки с кошевкой, ехал из Травнинской волости, где собирались мужики обсудить и попытаться понять, что же происходит с властью, и как им себя вести дальше. Пустое, ни о чем не договорились: жаловаться некому, местная власть глаза отводит, голытьба лютует: грабь награбленное! И грабят
потихоньку. А сегодня уже продотряды по волостям поскакали, сказывают, что у них права, как у колчаковских карателей в недавние времена: чуть что — руки за спиной веревками свяжут, а ежели все еще не доходит — в ствол винтовки заставят глянуть. Поневоле посмотришь, если к самому лбу… А потом и решай, отдашь коней и сам вместе с ними в отряд, или к стенке. Этим коней не надо, им зерно подавай, потому что на уезд такое задание повесили, что вплоть до семенного выгреби по все амбарам и сусекам — не закрыть цифру.
К дому подъехал, кони встали, выскочил из кошевки, скинув широкий тулуп и ахнул: ворота настежь! Метнулся в ограду, а на крыльце брат с кумовьями курят, фонарь висит.
- Кто? Мать? — снизу вверх смотрит на родственников и видит — нет, не старая мать, что чуток прихварывала. — Да не молчите же вы! Кто?
- Федя, — выдавил имя брат.
- Врешь! Как, говори, Касьян!
- Продотряд не пускал во двор, его какой-то басурман шашкой прямо с коня, голову развалил.
Демьян не вбежал — влетел на высокое крыльцо, через сенки и кухню, и в раскрытые двери горницы увидел сына своего, лежащего на нестроганых досках, закинутых половиками, а лица не увидел, кинулся сорвать окровавленную тряпицу, да вовремя поймали:
- Нельзя тебе смотреть, Демьян, не следно.
Жена было бросилась к нему, ее тоже удержали. Его вывели во двор. Коней уже управили, санки затолкали под сарай. Демьян сел на нижнюю ступеньку крыльца, охватил чубастую голову руками. Потом словно очнулся:
- А сейчас они где, отряд этот?
- В совете. Наши ходили, смотрели: пьянствуют, Дыля и Маркуня с ними, потаскухи.
— Касьян, запряги мне Рыжего в санки, — сказал брату. — Сходи в дом, тихонько пройди в комнатку, где мы спим, над кроватью ружье, под кроватью в подсумке патроны. Вынеси, чтобы никто не видел.
— Да как же, Демьян, люди сидят…
Демьян вскочил:
— А ты пронеси, заверни, в штаны спрячь, полом протащи, но вынеси.
А сам пошел в избушку, половицу приподнял, развернул промасленную тряпицу, револьвер, что с гражданской принес, горсть патронов в карман сунул. Под навесом нащупал бутыль с керосином, обернул холстиной, поставил в передок санок. Достал подготовленный черен для вил, веревкой примотал охапку льняной кудели, кинул в сани. Тронул вожжи:
— Мужики, если что — я приехал на зорьке, и вы все тут были, видели.
Мимо совета, который занял волостной дом, проехал шагом, заметил на крыльце человека, вроде одна лампа горит в комнате. В конце улицы развернулся, остановил коня у крыльца, вышел из саней. Видит, что дремлет охрана.
— Эй, служивый!
Часовой очнулся:
— Цего хотела, гражданина?
— Продотряд ищу, я из уезда. Сказали, что арестовали вас.
— Отпустила совет. Спит отряд, сперва бабу мяли, теперь спят, винка много было.
Демьян смело поднялся на крыльцо, сильно ударил мужика ножом, которым скотину колол, тот и не смамкал. Спустился, взял бутыль и приготовленный факел, быстро с револьвером в правой руке и бутылью под мышкой прошел в большую комнату. Человек десять спали на кошме и тулупах, тут же и местные потаскухи. Осторожно перешагнул через тела до окон, облил их керосином, потом навалил бутыль, жидкость забулькала, он не стал ждать, приподнял посудину и вылил прямо на лежащих у входа. Плеснул на фитиль, вышел в сени, чиркнул спичку и вспыхнувшую куделю на черене кинул в комнату. Он уже не видел яркой вспышки, накинул на клямку замок и провернул ключ. Выдернул забытый было нож из обмякшего тела часового, сел в кошевку и ждал. Пламя охватило всю комнату, стекла полопались, кто-то еще успел крикнуть, а дальше только гул огня и лай соседских собак.
Демьян шевельнул вожжи, конь шагом пошел вдоль улицы, он оглянулся: горит совет, людей не видно. Подъехал к дому, брат подбежал, завел коня и шепнул:
- Переоденься и иди в баню, обмойся, несет керосином сильно. Иди, я тебе всю одежу чистую принесу тихонько.
Демьян и сам понимал: все надо сжечь, вплоть до шапки и полушубка. В бане расшевелил угли, кинул белье, стеженые штаны и вязаную кофту, потом засунул полушубок, шапку и рукавицы. Долго мыл руки, тер песком, принюхивался — вроде не пахнет. Хорошо промешал в печке, выгреб железные пуговицы и крючки, бросил под полок. Оделся, вышел — в морозном воздухе пахло свежестью, ветер уносил запах пожарища в другую сторону. Постоял, стал мерзнуть, пошел во двор, где жило его горе.

***

Толька слушал, сжавшись в комок. Он боялся поверить, что все это действительно было в его деревне, и дед Демьян — это тот самый человек, который заколол, как поросенка, часового, и сжег заживо десяток человек из продотряда и двух гулящих — Дылю и Маркуню. Дед дымил своей самокруткой и молчал.
- Вас потом милиция нашла?
Дед Демьян хмыкнул:
- Как они найдут, если меня никто не видел? Ближе к обеду согнали народ, давай выпытывать, кто что знает. Понятно, меня в первую очередь, хотя я у гроба сына убиенного сидел — нет, пошли на допрос. Предъявляют, что у меня была причина, месть за сына, ответил, что причина была, но так и осталась, за сына кто-то должен ответить, а я приехал из Травнинской волости под утро, засиделся в гостях, а тут уже одни головешки. Да мне и не до того, сын на смертном одре, а я бы побежал любопытствовать. Тому много свидетелей, все они у меня дома были и видели, когда я объявился.
- А дальше? — робко спросил Толька.
- На третий день сына предали земле, без отпевания, потому что попа отправили на Урал лес пилить, я оставил около жены и детишек малых теток своих, а сам ушел в избушку думу думать. Хлеб у меня выгребли до зернышка, в сусеке мышь повесилась с голоду, но припас у меня был, да и у всех хозяев был, потому что видели, куда власть правит. Но что совет умодил: собрали ребят и девок из школы, выдали им пики, и отправили по домам схроны искать. Пришли и ко мне:
- Дядя Демьян, нам велено спрятанный хлеб искать. Если добровольно не сдадите, станем пиками протыкать и искать зерно.
- Откуда начнете, ребята? — спросил я.
Старшая отвечает:
— Чаще всего, как нас учили, зарывают хлеб под сеновалом или в пригоне.
Повел на сеновал, потом в пригон — нет ничего. Ну, не стану же я им объяснять, что хлеб прибрали еще по осени, сверху ямы потолок надежный, потом земля. Тычь прямо над ямкой — застыл грунт, ничем не взять. Пустое все это.
А на другой день новый отряд прискакал, опять поехали по дворам, правда, ко мне не подворачивали. Но слышу: там рев, в другом месте стрельба, к обеду мужики стали собираться у совета. Вышел вперед командир отряда, сказал прямо:
- Велено весь хлеб забрать, все мясо, а сегодня утром новый приказ: забирать на хранение под роспись семенное зерно. Так что, мужики, не сопротивляйтесь, решение это твердое.
- А нам чем жить?
Красный командир ответил:
- Перебьетесь. До весны на картошке, а там, как сказал губкомиссар товарищ Инденбаум, траву будете жрать, корешки рыть.
Выскочил один наш:
- Граждане, дак ведь это насмешка! Семенной хлеб отдать, а потом с кого спросишь? С тебя? — он ткнул пальцем на командира. — Или с них, иноверцев-нехристей? Нет, семена не отдавать ни под каким испугом. Без семян нам гибель.
Толпа кричит:
- Верно! Едовой забрали и отстаньте, семенной не дадим.
Командир выхватил револьвер и вверх пульнул:
- Ишь, как вы осмелели, что загубившего наших товарищей не нашли! А я вот сейчас возьму в заложники баб и ребятишек, сразу как миленькие, станете.
Я долго терпел, а как он о ребятишках заговорил, у меня в голове помутилось.
- Это что, — говорю — за власть такая, которая свой народ гонит на гибель и детей велит губить? Вот что я тебе скажу, командир: забирай своих ребят по добру по здорову, да ехайте в уезд и скажите этому Бауму, что крестьяне костьми лягут, но зорить хозяйство не допустят.
Командир вскочил на своего мерина, ярует, а опасается, как бы сзади не наскочили. Кричит:
- Как твоя фамилия, говори!
- Трушников. Запомни. У нас с тобой встреча будет первой и последней.
- Это что, бунт? Да я вас завтра из пулеметов…
Кто-то изловчился и хлестнул его коня длинным кнутом, конь взвился, седок едва не свалился, выправился и крикнул:
- Отряд, рысью за мной!
- И все? — удивился Толька.
Дед Демьян хмыкнул:
- Да нет, началось все с этого…

***

Вечером он зашел к брату и велел ему обойти кумовьев и сватовьев, кого крепко обидела советская власть, собрать их и решить, как быть дальше. Продразверстка не закончилась, завтра жди усиленный отряд, шутки шутками, а и пулеметы могут поставить на санки, а их зазря не возят. Мужики собрались быстро, ушли в столярку Архипа, Демьян печку растопил стружками и обрезками, буржуйка раскраснелась, заподрагивала, дала тепло. Мужики поскидали полушубки, сели кто где: на верстак, на лавку, на чурку, сбросив с нее недоделанную ножку к табуретке. Все чего- то ждали. Демид понимал, что ему надо говорить, а с чего начать, никак не насмелится.
- Я на днях в Травной был, тесть у меня там, их славно потрясли, обещали еще приехать. Тамошние мужики говорят, что приезжал человек, похоже, из военных, науськивал, мол, если крестьяне выступят, то поддержка будет.
Агафон Плеханов переспросил:
- Выступят — это как? Прискачет к нам завтра отряд, мы его, конечно, можем встретить и у деревни, надо только перед тем коммунистов и советских повязать. Перебьем. И что? Через день уже из пушек будут деревню долбить. И при Колчаке такое было.
Семен Золотухин высказался:
— Если сидеть и молчать, чем это кончится? Голодом и гибелью. Вот он давеча сказал слово бунт, командир продотряда. Они завтра уже едут бунт усмирять. Стало быть, повяжут, указать на крикунов есть кому, сволочи всегда были. А тебя, Демьян, точно подозревают в пожаре, кто-то видел твоего коня у совета, это мне кума сказала, она в совете счетоводом.
Демьян кивнул, мол, понятно. И сказал свое мнение:
— Если мы у деревни или в деревне кого-то из власти грохнем, а потом скроемся, то семьи-то тут останутся. На бабах наших, на стариках и детках отоспятся и разверстка, и милиция, и вся родная советская власть.
— У вас выходит, что и в телегу не легу, и пешком не пойду, — развел руками Яша Моргунов по прозвищу Моргунок. — Первое: сопротивляться не моги, будь что будет. Что будет — дураку понятно. Другое: бить нельзя, отомстят. И к чему мы приехали?
— Вот что я думаю, — откликнулся Демьян. — Бить их у родного порога не надо, и мы никого не тронем. Но мы должны сегодня же ночью уйти в ту же Травную, там нас никто не знает, там можно поквитаться с разверсткой и махнуть в другую волость. А к нам отправим травнинских, с них какой спрос? Главное, что семьям нашим предъявить нечего. Где мужья? А хрен их знает, может, зверей гоняют или пьянствуют на заимке.
Мужики заговорили, в предложении Демьяна Трушникова был резон, семьи помурыжат и оставят, а отряд будет перемещаться из села в село, наводя порядок, уничтожая врагов народа, активных коммунистов и комсомольцев, новых учителей и избачей, а так же и милиционеров.
— А лежбище все равно надо где-то делать, — напомнил Агафон Плеханов. — На заимках нельзя, след укажет, где искать. В деревне — заметно.
— В камышах, — подсказал Моргунок. — На Гнилом болоте такие заросли, что только на лыжах. Я там ондатру ловлю и иного зверя, ходы есть, только надо глубоко забираться, чтобы даже костра не было видно. Из камыша можно шибко теплый шалаш сделать, да снегом обвалить — с костром не замерзнем.
Кто-то засмеялся, что в шалаше сидеть не будешь, воевать надо. Семен Золотухин заговорил тихо про то, что поднимутся две-три волости, сколько-то мы побегаем от села к селу, на свою задницу грехов насобираем, а остальные? Ведь если не встанет вся губерния, вся Россия, нас просто выкурят из болота к весне и освежуют. Вот в чем вопрос. Себе на приговор мы в двух-трех волостях наскребем, а делу-то поможем ли? Тут надо бы глубже глядеть, ведь кулак поднимаем не против продотрядов, а супротив государства. Эта чухня не сама по себе приехала, их власть направила, Ленин, а он шутить не умеет, царская семья во главе с государем Николаем Александровичем — не нам чета, однако дал команду, и всех к стенке, даже детей не пожалели.
Трушников разозлился:
- Знаем, Семен Захарович, что ты мужик грамотный и начитанный, а мы серые и пегие перед тобой. Дак научи! Что утре делать? Хлеб-соль на рушнике выносить этому нехристю, который сына моего порешил? Баб своих вечером им на утеху вести? Али не так? Да так и будет! И корни рыть, и траву жрать станем по весне, как учит товарищ Баум.
Золотухин встал, отряхнул стеженые брюки от опилок, поклонился хозяину и пошел к дверям. У дверей повернулся:
- Не обессудьте, мужики, но в бандиты я не пойду. Все отдам, но останусь дома. Если надумаете — слова никому не скажу. Прощайте.
Демьян вскочил:
- Вот так-то оно лучше будет. Вы как хотите, а я как знаю, на зорьке подамся в Травную. Ночь впереди, думайте. То, что я выложил, самое подходящее, и делу поможем, и дома сохраним. А теперь расходимся. Кто не выедет на зорьке — язык зажмите. Даже домашние мои и ваши знать не могут, нельзя. Винтовки у каждого есть, патроны тоже, а нет, так добудем. Горбушка хлеба и пшат сала, фляжка самогонки на всякий случай. Никого не агитирую. Жизнь прижмет — сами найдете нашу артелку.
- Той ночью я двух добрых коней оседлал, хлеба и сала в подсумок кинул, но больше патронов к винтовке и револьверу. Даже жене ничего не сказал, мол, поедем с мужиками волков погоняем. Конечно, она по мне видела, что не на такого зверя я собрался, но слова не сказала, перекрестила, на колени пала: «Пусть тебя охранит Пресвятая Богородица!». Я в седло и поскакал на выезд, там уже трое. Погарцевали, дождались еще троих. Молча рысью в сторону Травной. Только в село въехали, двое сзади и спереди тоже с ружьями: «Стой, кто такие?». Я по голосу свата своего узнал: «Кирилл Прокопьевич, пошто так гостей встречаешь?». Смотрю, стволы вниз, и мы спешились. «Ждем гостей, обещали седнешним днем все сусеки подмести, сошлись мы и решили, что этих кончим, а там видно будет. Свои-то все связаны, в совете под охраной сидят».
Демьян перевел дух, Толька воспользовался:
— Получается, что они решили разверстку убить и ждать, как и ваши хотели?
— Точно так и решили…

***

Демьян свата в сторонку отвел и про свой план кратко рассказал. Не надо у родного дома гадить, за семьи страшно, а разметаться по уезду и бить коммуну там, где никто не знает, кто прискакал и навел порядки. Это смятенье будет у власти, зачнет мозгами шевелить, как утрясти раздрай с крестьянством.
Сват со своими скучковались и лопочут, человек пять сразу откололись, остальные до дому, собраться основательно. Демьян успел спросить у свата, кто в охранении в совете, есть ли знакомые. Назвал он двоих мужиков, известных ему, договорились встретиться на этом же месте и поскакали. Верно, дверь совета на крючке, Демьян постучал, голос:
— Кто такие?
— Михей, это Демьян Трушников, отворяй.
Вошли, ребята на лавках спали, потянули полушубки, накинули на плечи.
— Сколько у тебя под охраной?
— Семь человек.
— Чем провинились перед народом?
— Дак коммунисты, актив — бай бюжи! Обещали коммуну построить, — Михей хохотнул.
— Что решили с ними делать?
— Не знаю, наше дело — чтоб не сбегли.
— Слушая меня, Михей, и ты тоже. Вам не с руки о своих земляков руки марать, приказ Кирилла Прокопьевича: быстро домой, все патроны и порох собрать, родным ни слова: на охоту едем, и все дела. Охраняемых я у тебя принимаю. Понял?
— Как не понять!
— Через полчаса на выезде в сторону Афониной.
Закрыл за ребятами дверь на крючок, своим велел винтовки приготовить, сам револьвер достал. Задвижку дверную дернули, фонарем осветили комнату. Трое спят, пятеро сидят, руки связаны. Велел разбудить спящих. Те с трудом встали и тоже сели на лавки. Трушников разглядел девичье лицо.
- Ты кто такая?
- Учительница. Приехала учить детей.
- А в церковной школе разве плохо учили?
- Конечно, плохо. Закон Божий, Псалтырь? Кому это надо?
«Как она резко говорит, или не понимает ничего?» — изумился
Демьян, и спросил: — Ты комсомолка?
- Конечно.
- Отрекись от комсомола, и я тебя отпущу. (А ведь и вправду отпущу, если отречется).
Девушка хотела встать, но, оказывается, и ноги связаны.
- Я никогда не отрекусь от комсомола, от идеи коммуны, — четко сказала она.
- А если я тебя за это расстреляю?
- Стреляйте. Но помните: коммуна непобедима, и за меня вам отомстят.
Демьян поднял револьвер и выстрелил ей прямо в лоб. Остальных стреляли из винтовок, одного раненого Демьян добил из револьвера.
- Пусть все так и остается. Обождите.
Он свернул газету и разлившейся по полу кровью написал на белой стене: «За разверстку. Рысь». Когда выходили, брат спросил:
- Рысь-то тут при чем?
Демьян, опьяненный побоищем, улыбнулся:
- Я буду Рысь. И везде стану расписываться, даже на спине самого Баума, если доведется.

***

Жаркий до зноя июль. Полуоткрытую створку окна длинным кнутовищем прямо из ходка подвигает колхозный бригадир Горлов. Но по фамилии его никто не зовет, Иван первым из послевоенного села служил на флоте и получил прозвище Моряк. Иван-Моряк. Он не обижался, а напротив, гордился, даже в глаза так звали — без обид.
- Марья, буди Тольку, сена метать начинаем.
Полусонный Толька пьет свою кружку молока, выбегает на
улицу. Такие же полусонные друзья тянутся к избе Ивана Сергеича, он запрягает Пегуху в ходок, подходят женщины и девчонки постарше. Пацаны — копновозы, парни — кладельщики, девчонки подскребальщицы. Иван Сергеич будет метальщик, кого-то еще в пару возьмет.
Рабочий день измеряется не часами, а сметанными стогами. Опытные мужики вдвоем ставят шесть стожков по двадцать центнеров: зимой приедут бабы, у каждой пара коней с широкими санями, разочнут стог и станут укладывать на сани, да чтоб не развалился дорогой. Толька знал всех этих женщин, они жили рядом, в Цыганском таборе, так этот уголок назывался, да еще на соседней улице, имя которой Толька боялся вслух произносить. Прозвали ее Мертвой улкой, потому что всех покойников из Казаков несли на кладбище по этой улице. Как-то он спросил отца:
- Папка, а почему Фандорины Анна с Ниной, три сестры Глотовых, еще несколько женщин одни живут, без мужиков, без ребят?
Отец покашлял, про себя удивился, что сын такие вопросы задает, но ответил:
- Дак ведь война была. Много молодых ребят перебило, а закончилась, вернувшиеся поженились, а этим девкам не хватило. Так и живут.
- А почему они зимой и летом на конях работают? Эго же тяжело.
- Потому, Толька, что заступиться за них некому.
Сенокос — работа артельная, веселая, девчонки с грабельцами песни поют, а Ивану Сергеичу с Антоном Николаичем не до песен, они чуть не пляшут вокруг стога, меча тяжелые навильники сухого сена под цепкие грабли вершильщицы. Три копновоза не успевают обеспечивать их работой, Иван Сергеич матерится, велит кладельщикам на девок шары не пялить, и копны укладывать плотнее.
- Уминать их, что ли? — огрызается паренек.
- Уминай. Слови вон Гальку Софьи Аверьяновны, да и помнитесь.
- Я тебя, учитель хренов, граблями-то зацеплю да отбуцкаю, как следовает!
Забыл метальщик, что у него на стогу стоит сама Софья Аверьяновна. Повинился, а кладельщику показал огромный кулачище.
Когда солнце над головой, Иван Сергеич втыкает вилы, чтобы конь или человек нечаянно не напоролись, то же велит и кладельщикам: перерыв, в такую жару ни люди, ни кони не выдерживают. Гнус заедает коней, виснет роем на нижней губе и в промежности, кони тычутся мордой в сено, бьют задними ногами. А в перерыв копновозы отцепляют волокуши, скидают хомуты и скачут наперегонки к Мараю или к Темному, и кони в предвкушении купания аж запоржахивают. Недолго длится удовольствие, свист Ивана Сергеича, как у Соловья-Разбойника, далеко слыхать. Значит, надо возвращаться. Ребятишкам нальют большую чашку мясного супа и дадут по ломтю хорошего хлеба. Полежать не дают, вон уж Иван Сергеич торжественно воткнул вилы в плотный слой сросшихся десятилетиями корней разных луговых трав: тут быть стогу.
И опять все по кругу. У Тольки к вечеру начинает болеть голова, а то и кровь пойдет носом. Ничего, чуток полежит на спине, кровь присохнет, и опять берет за узду Гнедого, ведет в поводу, сидеть уже нету сил.
А домой едут на двух ходках, мужики накуриться не могут, весь день без табака, девки шушукаются, а бабы начинают песню:
Виновата ли я, виновата ли я,
Виновата ли я, что люблю?
Виновата ли я, что мой голос дрожал,
Когда пела я песню ему?
Тольке больше всего нравились частушки, бабы пели их поочередно, а кто-то выстукивал ритм деревянной ложкой на донышке подержанного ведра:
Вот и думай думушку:
Оставил свою девушку.
Сам поехал воевать,
Её оставил горевать.
Мы с подругой сиротинки,
Наши дролечки в бою.
Проливают кровь горячую За Родину свою.
А потом неожиданно вырвется озорное:
Ты подружка дорогая,
Ты меня не предавай,
Буду сыпать из нагана,
Ты патроны подавай!
Толька ждал дождя, тогда отменят сенометку, и он пойдет к деду Демьяну. Странно, но он и сам не заметил, что перестал бояться этого угрюмого старика с глухим сильным голосом, он даже осмелел и задавал вопросы, на которые дед терпеливо отвечал.

***

— Копны возишь? — не здороваясь, спросил дед Демьян. — Я при единоличной жизни шибко любил сенокос, а малым когда был, тоже копны возил. Все так же было, хоть и шестьдесят лет прошло, ничего нового коммунисты не придумали, все на пупу. Нарушили жизнь, сволочи.
Толька притих: впервые дед вслух так отозвался о власти.
— Дальше будешь слушать или боишься? Страшное стану говорить, новой раз даже вздрогну: а со мной ли было этакое? А потом смирюсь: со мной, и все помню до нитки, как вчерась было.
Он свернул толстую самокрутку из газеты, засыпал крупно рубленым самосадом, подпалил, бумага вспыхнула, он на нее дохнул, усмирил и крепко затянулся. Рой мух, обитавших около скамейки, сразу исчез. Толька колупал палочкой сырую землю и доставал дождевых червей, палочкой их раздваивал, и обе половинки уползали в разные стороны.
— Зачем ты их порвал? Пропадут теперь. Вот тоже тварь, а жить хочет.
Он опять затянулся, воткнул окурок в протухшее под дождями и солнцем толстое бревно, смачно сплюнул в сторону:
— Ну, кончили мы с тобой большевичков в Травной, и поскакали в Лебедевскую, уже по свету. Догоняем кошевку, и сидит в ней купец Бырдин, жил большим домом в Травной, а магазины держал во всей округе. Я его знаю, он меня нет. Велю кучеру остановиться.
— В чем дело, мужики? Я с семейством еду в гости в волость.
А у самого сзади кошевки сундуки привязаны, друг на дружке.
- Зачем же ты в гости столько сменного белья взял? — спрашиваю.
А он достает револьвер и командует:
- Уступите дорогу, разбойники, а то стрелять начну.
Конечно, мои ребята со смеху покатились. Говорю ему:
- Бырдин, отдай золотишко, живым отпустим.
Баба его кричит:
- Христофор, отдай все, что просят, не то погубят они нас.
- Чего не хватало! — Возится в медвежьей шубе купец. — Нажито годами, и отдай неведомо за что.
Отвечаю ему:
- За жизнь свою собачью, за бабу твою и детишек. — А сам вижу — кучер уже к лесу подкрадывается, бежать хочет. Кивнул я парню, тот прицелился, кучер завалился. Лошади от выстрела вспрянули, но наш хлопец уже держал под уздцы. Бырдин пыхтит:
- Нету золота, могу бумажные рубли отдать.
Я велел коней распрячь и к своим приторочить, двое парней купца из тулупа вытряхнули, и сумочка выпала. Братан мой Архип кинулся к ней, а Бырдин, сволочь, выстрелил. Наповал братца. Я весь свой револьвер разрядил в купца и семейство его.
- И в детей? — ужаснулся Толька.
- И в них тоже. Санки спихнули с дороги и поскакали дальше. К Лебедевской подходим, надо бы узнать, какая там обстановка, вдруг продотряд пришел? Спросили в крайних избах, говорят, есть гости, но свои, из соседних деревень. Мы ближе к совету, а там человек пятьдесят. Увидали нас, шапками машут, зовут. Подъехали, выходит вперед молодой человек:
- Я командир сводного отряда повстанцев трех волостей. А вы кто будете?
«Что за повстанцы такие?» — думаю, и спрашиваю:
- А за какую вы власть? Я вот белых повязок на шапках еще не встречал.
Командир отвечает:
- Мы за народную власть, только без коммунистов. А сейчас ждем продотряд, чтобы проучить. Белые повязки, чтобы друг друга не пострелять. Вступаете в наш отряд?
Мне интересно, совсем юноша, а командир, да и в себе уверен, на лицо красивый, такой, что лучше бы ему девкой родиться. Спрашиваю:
- А ты чей, откуда?
- Отвечаю: Григорий Атаманов, из села Смирновского, слыхал о таком? Так вступаете в наш отряд?
Отзываю своих ребят, спрашиваю, что делать будем. А они в голос просят растолковать, какой нам смысл семерым вваливаться в эту кучу, они будут в открытый бой вступать, а нам это надо?
И вот тогда я понял, что мы будем просто бандитами, разбойниками, там крепкого мужичка пощекотаем, там купчишку, попутно и коммунистов станем прибирать. Подъехал я к Атаманову и все разъяснил, что мы пойдем своей дорогой, все равно враг у нас один, но в отряд не вступаем, чтобы близко к родным гнездам не оказаться. Так что, командир, имей в виду: мы с вами, только чуть в стороне. На том и расстались.
Понятно, что не все время смертоубивством занимались, часто находили глухую деревню, где ни бандитов, ни милиционеров, заходили в дом, что поболее да поприглядней, значит, у хозяина есть чем угостить, и отдыхали от трудов своих неправедных по цельной неделе. Тут тебе и самогонка, и бабы, ну, тебе это не надо знать, и мясо горой, и стряпня румяная. Умели мужики спрятать от басурман, иначе бы с голоду пропали. Конечно, охрана стояла днем и ночью, у меня наказ был строгий: прихвачу сонного или нетрезвого — пеняй на себя, сам до стенки доведу, сам и шлепну.
Вот стал я думать тогда, а что же есть человек? Отчего из-за куска хлеба цельный народ на дыбы поставили? Почто стреляешь в русского же человека, и никакой жалости в душе нет, а ведь вся и разница, что он когда-то поддался на уговоры и подписал гумагу в партию. Убежденных, таких, как та комсомолка, мало встречал, все больше в ноги падали да пощады просили. Таких и убивать противно. Но попадались отдельные — оборони Бог! Знает, что живым из избы не выйти, а он про мировую революцию, про свободную жизнь, про сплошное братство. Слушаешь, и вдруг ловишь себя на том, что если он еще с полчаса попроповедует, то ты не только его отпустишь, но и сам в ихнюю коммуну вступишь всем наличным составом.
Конечно, хозяев отблагодаришь, золотые монеты из купеческой сумочки в дело шли, но кто и откуда — об этом накрепко запретил ребятам даже заикаться.
Ранним утром выехали мы из деревни, у каждого в пристяжке добрый конь запасной, глядим: впереди на горке конный отряд, да не рвань приволжская, а красные кавалеристы. То ли кто сообщил про наше гарцевание, но это только специально надо было ехать до большого села Бугровое, оттуда телефонная связь была, а где мы проходили, там столбы спиливали, провода сматывали и в снег прятали. Эту линию не вдруг восстановишь. Что делать? Разворачиваем коней и обратно в деревню. Выгоняем на улицу мужиков и баб, ребят, стариков, велю выкатывать сани и телеги, бороны и плуги — все, что ни на есть во дворах. Мужики сани на телегу громоздят, и спрашивают:
— Скажи, мил человек, у кого пуля слаще, нам ведь один хрен погибать?
Я им отвечаю:
— Не тронут вас, вы под насилием, городите скорей, они в полутора верстах были, хорошо, что нас не заметили, ровной рысью идут.
Перегородили всю улицу, ни одному коню не перемахнуть, а сами в седла, и ходу. Раз деревня маленькая, всего одна улочка, а в обход — никак, коню по брюхо. Не знаю, долго ли коротко ли разбирали, только мы ушли далеко, еще одну деревню бесшабашно галопом проскочили, достав из-за пазухи вторые шапки, с красной лентой, чтобы с толку сбить. В деревне никого. Мы в следующую, да не дорогой, а санным следом, увидели, что сено они с осени кратким путем возят, накатали наст. Отправил разведку, тот вернулся, говорит, с неделю был продотряд, теперь никого. Смело заходим, выбираем дом, хозяин ворота отпирает, овес коням сыплет. Один в охранение, остальные за стол, пельменей ведерный чугун хозяйка поставила на шесток, три больших блюда выловила. Едим, пьем. И вдруг — выстрелы. Кто? Вылетаю на крыльцо, а пулька — щелк в косяк. Обложили нас. А ведь белый день. Часовой наш лежит мордой в снегу. Я в избушку перебежал, там оконце низкое, смотреть удобно. Одного увидел, другого: да это же коммуняки из волостного села, кто-то им сообщил. У меня от сердца отлегло: ладно, что не солдаты. А посреди двора воз сена стоит на санях. Зову хозяина, ребятишек, баб домашних, расчет такой: поджигаю воз, он хорошо возьмется, отворяю ворота и выталкиваем воз в улицу. Дым как раз в сторону нападающих, чем мы и воспользуемся. Так и сделали, выпихнули воз, сами в седла и ходу.
Вот тогда вспомнили про Гнилое болото, надо очухаться, прийти в себя. Поскакали, догнали трех мужиков верхом, спросили, какая власть в их деревне.
— Да никакой власти нету, хлеб забрали, мясо с вешалов поснимали, кур, и тех зарубили.
— Шерсть надо, а шерсти нет, бабы опряли с осени. Велят полушубки и тулупы стричь. Стригли, а кого делать?
— Яйца куричьи прямо в корчагах погрузили в сани. Бабы ревут: ведь пропадут же! Отвечают: пусть лучше выбросим, чем вам жировать.
Спрашиваю, а в волостном селе кто есть? Говорят, сам Атаманов с большим отрядом. Интересно мне стало, кивнул ребятам: давай в гости к старому знакомому. Влетаем в село, а трое с винтовками из сугроба:
— Стой! Стрелять буду!
Остановились, все объяснили, ребята указали на дом, где командир остановился. Предупреждают:
— У нас порядок такой, к Атаманову обращаться «гражданин командир!» или пуще того: «гражданин командующий!», но это в основном для начальников помельче.
Меня одного пропустили, ребята пошли обедать, каша с мясом прямо во дворе на костре варится, чай горячий. Я заметил: хорошее у бойцов настроение, значит, наше дело побеждает.
Вошел я, сидят трое, Атаманов меня сразу узнал, улыбнулся. Я еще раз подивился его красоте: русый, лицо прямое, чистое, нос скромный, глаза серые, внимательные, прямо в душу заглядывают.
— Ты в тот раз не назвался…
— Демьян Иванович буду.
— Чем занимались этот месяц? В одном месте продотряд сожгли, в другом актив постреляли. По многим деревням прошлись, везде Рысь расписалась, мне сообщали. Коммуну в Будынском сожгли, полторы сотни человек разом. Были там?
— Признаюсь. Но я просил мужиков женщин и детей оставить, а там — не поверишь: глаза у людей кровью наливаются, люто ненавидят коммуну. А отчего? Да потому что власть чуть не в задницу коммунаров тех целовала, деньги валили, трактор, электростанцию дали. Дошло до того, что коммунары робить не стали, а крестьян местных нанимали. Потому и возненавидел народ, общим сходом решили все семя вывести коммунарское. Я сам после того пожарища три ночи спать не мог.
Атаманов кивнул:
- Да, много жестокости, через чур много. Но, как ты говоришь, порой сам вижу, что ненавистью горят глаза ребят. А ты вроде все правильно делаешь, но не это главное. Наша задача — взять станцию Ишим, перерезать путь хлебным эшелонам на Москву, хватит кормить сибирским хлебом мировое жидовство.
- Они что — еще похуже коммунистов?
Атаманов улыбнулся:
- Да почти одно и то же. Примыкай к нам, завтра идем на Ишим, возьмем станцию, тогда даже красноармейцы не скоро нас достанут. На сотню километров пути разрушим, и куманькам крышка. Голодный пролетарий в столице выбросит Ленина вместе с Совнаркомом, народную власть изберем. Пойдешь?
Я в тот момент грызть какую-то в душе учуял: вот человек видит большую цель, для народа старается, чтобы власть правильная была, а я бродяжу, граблю, убиваю. Совестно мне сделалось, и я ему ответил:
- Гражданин командующий, вступаю в твое войско, пойду с тобой на Ишим!
- Молодец! — Атаманов обнял меня. — Ты еще вчера был бандитом, разбойником, сегодня ты повстанец, боец Ишимской народной армии.
- Позволь, гражданин командующий, повстанец — это кто? А куманьки?
- Куманьками ребята коммунаров назвали, так и приросло. А повстанцы — тот, кто восстал против насилия и беззакония, кто за народ восстал, и имя тому — повстанец. Объясни своим. Извини, Демьян Иванович, мы завтрашнюю операцию обсуждаем.

***

Толька слушал со страхом и любопытством. Отец рассказывал ему про восстание, как бандиты казнили коммунистов и комсомольцев. В совете сидел суд из своих же мужиков, хозяев крепких, из холодной по одному заводили связанных арестованных. Некоторые молча выслушивали приговор, один и тот же, который густым басом грозно читал местный дьяк, иные искали глазами защиту и, уцепившись за соломинку, кричали:
- Кум, заступись за меня, поручись, мы же с тобой детей вместе крестили, обещались повенчать, как подрастут. Кум!
Кум напустил на себя суровость и ответил грубо:
- Все! Шабаш! Свадьба отменяется. Согласен к казни!
Мужика в коридоре били кувалдой по голове, и, оглушенного толкали с высокого крыльца, с которого выломали резные перила, толкали вниз, а там двое, взявшись оберучь за пешню, надевали на железо обмякшее тело. Тут же подбегали подручные, снимали бедного с пешни и оттаскивали в сторону. Девчонку-комсомолку приговорили к жуткой казни. Ефим Чирей, только что пришедший с лесоповала за изнасилование, ухватил ее поперек тела, прижал, потрогал груди, но мужики цыкнули:
- Отвянь! Елдач, забирай девку, да привяжи за ноги к хомутным тяжам, а сам на вершну, покатай ее по улицам, пусть содрогнутся, кто еще надеется на коммуну.
Через полчаса истерзанный труп девчонки Елдач привез к совету, подручные, прихохатывая, нарочно распахивали края рваной одежды, что оголить вожделенное. Кто-то из стариков оттолкнул их и накинул на тело мешковину.
Суд длился до обеда, набили телами угол в ограде, потом заставили подручных засыпать свежим снегом кровь, а тела перенести в бывшую конюшню. После обеда судьи и палачи напились в доску, топя в самогоне страх перед людьми и Богом. Наутро всех мужиков от восемнадцати до пятидесяти лет мобилизовали, и они уехали в соседнюю волость, где формировался отряд. Отцу было тогда десять лет, он утверждает, что видел казни своими глазами, и еще помнит, что никто из бандитов в село не вернулся.
Толька после этого долго боялся проходить около сельсовета, хотя не было уже высокого крыльца, его сломали, а вход на второй этаж прорубили с другой стороны по внутренней лестнице. Однажды он целый день провел с матерью в сельсовете, была ее очередь дежурить исполнителем в выходной день. Она сидела у телефона, и, если кто-то из районного начальства звонил и просил пригласить к аппарату кого-то из местных начальников, они с мамой быстрым шагом спешили к его дому, а если он был пьян, то говорили, что уехал осматривать поля. Там, наверное, уже знали, в чем дело, потому что в поля отправлял подгулявших начальников каждый исполнитель. Толька представлял, что он сидит сейчас на том же месте, где сидел Ефим Чирей или дьяк церковный, а перед ним проходили незнакомые люди и так же молча уходили на крыльцо умирать. За что? Что они сделали такого, что свои деревенские казнили лютой смертью? Толька чувствовал, что между людьми могут быть какие-то другие отношения, кроме родства, кумовства и дружбы, и они такие сильные, что все остальные сразу становятся ничем. Когда он спросил об этом отца, тот выругался и не велел про такое думать, а то с ума сойдешь, и будешь, как Нюра-дура ходить по деревне с горстью голых веток, матерщинные частушки петь и кукарекать.

***

Демьяна с ребятами передали в группу передового наступления. Проверили винтовки и револьверы, почти у всех были, расположились на полу вместе с другими повстанцами. Разговоров нет, каждый понимал, что бой будет непростой, надо прорваться через шеренги красноармейцев, плотно охвативших все подходы к станции, а это не просто, потому что, разведка выяснила: на каждой улице установлены пулеметы. Младший из его команды, племянник Никифор, шепнул на ухо:
- Дядя, я боюсь, убьют меня в том бою.
Демьян ответил:
- А ты не бойся, только пулеметы обходи, в переулок какой нырни, тем спасешься. — И обнял племянника, как родного сына. — Спи, благословясь.
По темну всех подняли, никакой еды на случай, если ранят. Построились в ограде, человек пятьдесят.
- Повстанцы! — Тихонько скомандовал травнинский казачок Лагунин. — Наша группа ударная, заходим с севера, прямо на станцию. Не думаю, что куманьки нас там ждут. До города тихой рысью, пшел!
Чуть стало светать, сильно похолодало, Лагунин все медлил, ждал начала атаки с юга. Наконец, послышались выстрелы, и весь отряд рванулся вперед. Одновременно взревели несколько паровозов, и деревенские лошади закидались в испуге. С водонапорной башни ударил пулемет, но наугад. Перескочив через железную дорогу, отряд вытянулся в цепь и скакал вдоль путей. Издалека ухнуло орудие, и снаряд разорвался позади цепи, уронив несколько лошадей. Впереди обозначились станционные постройки, которые вмиг ощетинились винтовочным огнем, несколько человек вывалились из седел.
— Вперед! — взревел Лагунин, и выхватил шашку. Пуля чуть не снесла с Демьяна шапку, сдвинула на затылок, промелькнуло: «Значит, не смерть!». Сбил одно солдата с крыши, надо бы спешиться, да коней куда девать? Выкатился из седла, присел под забором, чтобы пулемет высмотреть. Ага, вот он ударил очередью, обнаружился, ящиками для угля обставился. Демьян прицелился, и чуть выше той точки, из которой вылетали огоньки, он заметил — выстрелил, потом еще раз. Ящики развалились, два солдата сползли на них.
— Ребята, пулемет я накрыл, можно вперед! — Крикнул Демьян и вскочил в седло. Поскакали цепью, а навстречу красная конница. Демьян вынул револьвер, расстрелял все патроны, а шашки нет, да и была бы — много ли толку, если видишь в первый раз? Лагутин влетел в самую гущу конников, лихо работал шашкой, сколько-то человек вышиб из седел, только и сам не ушел, крепкий мужик в легком полушубке налетел сбоку и снес буйную Лагутинскую головушку. Демьян понял, что еще мгновение, и будет поздно, крикнул:
— Братцы, уходим! — Развернул коня, пригнулся, поскакал вдоль путей. Уйдя за полверсты, огляделся: то там, то тут, в разных местах тычутся всадники, не знают, куда податься. Он выстрелил в воздух, и уже через минуту собрались неудачники. Никифора среди них не было, как не было и других деревенских товарищев.
— Что будем делать, мужики? А что центральный отряд? Слышно?
— Нет, не стреляют.
— Может, взяли станцию? Давай вокруг города.
На той стороне так же сиротливо стояли вышедшие из боя.
— А где остальные? Атаманов где?
— Они нарвались на пулеметы у базарной площади, сунулись в переулки, а потом Атаманов понял, что их окружают и дал приказ прорываться. Они вышли Ларихинской дорогой.
К Демьяну подъехал бородатый мужик, он вчера видел его в избе:
— Я здесь по случаю оказался, сам тобольский, черти понесли рыбой поторговать. Вот и вляпался. Я вижу, ты мужик дерзкий, да и без друзей остался. Я собираюсь домой, пошли со мной, если хочешь? Тут, судя по всему, больше делать нечего.
Демьян кивнул: согласен. В первой же деревне подъехали к большому дому, стукнули в калитку. Голос хозяина:
- Кто такие?
- Открывай, так гостей не встречают.
- А я гостей не жду.
Демьян сорвался:
- Если ты еще слово скажешь, я тебя через калитку пристрелю. Отворяй! И овса поставь коням.
Вошли, как домой, скинули полушубки, сказали только, что жрать хотят. Бабы забегали, вынося сковороды и жаровни, налили по блюду горячих щей. Хозяин чуть осмелел:
- Что там в городе за стрельба? Не слыхали?
- Нет, мы с другой стороны, — ответил бородатый.
Хозяин хмыкнул, но больше не приставал. Незваные гости встали, поблагодарили, попросили в дорогу буханку хлеба и кусок сала. Бабы хотели угодить и завернуть в тряпицу отваренную курицу, но Демьян отвел рукой угощенье: замерзнет на морозе, ни к чему.
Остатки овса Демьян ссыпал в один мешок и примотнул к седлу. Тронулись.

***

В тот день в селе случилось большое горе, утонула на Афонином озере Толькина одноклассница Лида Аникина. Сначала девчонки подняли крик, потом кто-то из парней тут оказался, нырнул, где она купалась — не нашел, несколько раз нырял — бесполезно. Сгоняли машину на луга, привезли мужиков, невод принесли. Отец вместе с мужиками, а с матерью медичка отваживается, уколы ставит. Та уж и реветь перестала, только стонет. На лодке подальше отплыли, одно крыло невода запустили, к нижнему поводку железяк привязали, чтобы по дну шел, стали тянуть. Страшные минуты. Толька стоял рядом с дедом Минделем и дрожал всем телом. Дед и сказал, что на его веку никто на Афонином не тонул, на омутах было, а тут без греха. Вытянули невод, в матице рыба всякая, а Лиды нет. Второй раз поплыли, третий. Мужики собрались кучкой, тихонько разговаривают.
- Зацепило бы ее, если невод над ней прошел.
- А, может, она убежала куда, никому не сказала.
- Да брось ты ерунду пороть, тут платьишко ее лежало. Куда она голяком?
И тут Толька увидел, что с крутого берега спускается дед Демьян. Палку около дома оставил, босиком, штаны широкие и рубаху навыпуск ветер раздувает. Подошел молча, ни с кем ничего, даже на соседа не взглянул, лишь Тольку потрепал по стриженой голове. Мужики замолчали.
- Где тянули? — спросил дед Демьян.
- Тут и тянули, где утопла.
- Пройдите вон под той ракитиной, да ближе к берегу держитесь.
Старший из мужиков Иван Сергеевич спросил недоверчиво:
- Все говорят, что она вот тут плавала, тут и пропала. А ракитина сто метров в сторону.
Дед Демьян ничего не ответил, развернулся и стал подниматься в гору.
- И что будем делать? Этот Повстанец может нас и на Прорву послать.
- В самом деле, при чем тут ракита?
Дед Мендиль вмешался:
- Протяните там тонь, надо же что-то делать. А Демьян себе на уме, может, и прав.
Сгрузили невод в лодку, поплыли к раките, запустили с большим запасом, трое по берегу тянут, чтобы крыло прямо на виду шло, двое гребут, двое повод держат. Прошли под самой ракитой, с лодки кто-то крикнул:
- Мужики, тяжело пошло.
Стали грести сильнее, эти берегом чуть приотстали, лодка сделала округлый разворот и направилась к берегу. На берегу парни перехватили шнур и невод стал медленно выходить из воды, сначала крылья, потом матица, несущая скорбный груз. Двое мужчин кинулись к матице, и женщины бросились с простыней в руках, обернули девушку, положили на влажный песок. Привели мать, отец тут же стоял на коленях, братьев и сестер прогнали подальше, чтобы не видели и не боялись потом. Отец на руках вынес дочь на берег, положил на раскинутое в ходке одеяло и тронул поводья. Бабы собрали всю рыбу и побросали в воду.
Толька вместе с дедом Минделем пошел в улицу и остановился около сидящего Демьяна Трушникова. Тот молча курил, пуская клубы едреного дыма. Толька сел рядом и тоже молчал.
— Достали? — спросил дед.
— Достали. А как вы догадались, что Лидку под ракитой искать надо?
Дед раздавил на бревне окурок и ответил:
— Я не догадался, я знал.
— Откуда? — Изумился Толька.
— Откуда? — переспросил Трушников. — Я же не всегда таким старым был, а в твои годы сильно любил плавать. Бывало, только чуть свет, я на озеро, благо, что рядом. А как на работу ехать, отец меня крикнет. Нырял я до самого дна, по дну ходил, брал в руки пудовую гирю с лодки и опускался. Там много чего интересного. И однажды почувствовал я течение, не особо сильное, но тащит. И я поплыл. Вынырну, гляну, наберу воздуха и опять в глыбь. Чувствую — кружить вода начинает, я наверх, а на берегу старая ракита, над водой нависла и большую площадь от людей закрыла. Держусь, а вода кружит, и под самым берегом даже воронку видно. Я не стал судьбу пытать, но, когда вернулся из лагерей, вспомнил детство, рано утром пошел на озеро, поплыл. Думал, разучился за эти годы — нет, плыву уверенно, потом нырнул, да глубоко, и опять на знакомое течение попал. К самой ракитине подплывать не стал, старая-то упала в воду и сгнила, а новая точно такая же. И воронку успел увидеть. Вот и сказал мужикам, раз на месте девчонки нет.
— Дедушка Демьян, откуда в нашем озере течение? Это же не река и не океан.
Старки хмыкнул:
— То надо ученым людям разбираться, а я мыслю еще с тех времен, что в Малом омуте воде тесно, если ветер в ту сторону, вот она низом и уходит обратно. Девчонка эта чья?
— Аникиных Лида. Отличница в школе была.
Трушников долго молчал. Толька подумал, что он сына вспомнил, а может тех малых деток, которых пострелял в санках купца. Или были в его жизни и другие случаи, когда приходилось убивать детей. И Тольке вдруг стало страшно, он встал, сказал деду:
— Пойду я, дедушка Демьян.
- Иди. И помни: сразу за лопушками нырять нельзя, течение там проходит, метра три в глубину. И другим передай. А к ракитине не лезь, опасное это дело. Не лезь!

***

Демьян сразу смекнул, что новый знакомый, назвался Харитоном, еще почище его будет, мимо деревни не проедет, чтобы в пару домов не заскочить, а если еще какие коммуняки остались — заставит хозяев сходить домой и загаркать коммуниста во двор. А сам в калитке стоит с винтовкой. Окна по самые наличники таким куржаком заросли, что из дома не увидишь, добрый человек или нет. Харитон только спросит:
- Ты пошто ночью на партейное собранье не явился? Поди, к бандитам подался, на них надежа?
Мужик смутится, засуетится:
- Да вы об чем? Какое собранье, у нас и членов-то осталось только трое, остальные погинули да в отряды обороны ушли.
Харитон радуется:
- А кто еще двое? Трое, говоришь, осталось, два-то где?
Мужик смеется:
- Да где им быть в такую пору? Дома. Никто нас в последнее время не беспокоил, так что мы дома обитаем.
Харитон велит идти в улицу и показать дома партийных, тот охотно выскакивает и тычет в два дома чуть дальше по другой стороне.
- Благодарю за услугу.
Харитон чуть поднимает винтовку и нажимает курок. Мужик удивленно падает, баба уже на крыльце, визжит. Идут к тем домам, вышедшего на стук хозяина Харитон стреляет прямо на крыльце, Демьян видит, что второй сосед в одном полушубке без шапки бежит огородом, проваливаясь в проломившийся наст. Хотел убить, но что-то удержало, потом хотел Харитону сказать, тот бы не упустил, но опять передумал. Харитон спросил, где живет самый крепкий мужик, ему показали.
- Пошли, пощекотаем, кое-что у него должно быть.
Демьян понял, что он уже ведомый, как бычок на бойню, не командир. Вошли в дом, хозяин, здоровый мужчина лет сорока, баба из горницы выглядывает, ребятишки пробегают мимо дверей, чтобы из-за материной спины гостей увидать.
- Так, хозяин, мы повстанцы, воюем с коммунистами за власть трудового народа. Надо поддержать.
- Чем? — коротко спросил хозяин.
- Золотишком, деньгами, можа, драгоценности какие есть, — порассуждал Харитон.
- Есть. Все есть понемногу, ведь жить собирались. Только интересно вы за народную власть воюете, с самим же народом.
Харитон вздрогнул:
- Это как понимать?
- Вот сейчас двух мужиков порешили. Да, они в партию записались, уболтал их секретарь, мол, поддержка будет членам-то, а у них семеро по лавкам. До вас был отряд бандитский…
- Повстанцев! — поправил Харитон.
- Да, так их командир Атаманов вник и этих мужиков от казни освободил, а вы грохнули. Выходит, у вас все сами по себе, нет ни знамя, ни родины, одна винтовка.
Харитон позеленел:
- Да ты, сволочь просоветская, где таким речам обучился? Сам-то не куманек, часом, не партейный?
Мужик ответил смело:
- Нет, не член. А понимать жизнь научился на фронтах германской и гражданской. Агриппина, неси свою шкатулку с барахлом, и деньги в сундуке достань все, чтобы ребятам не проверять. Вот, берите.
Харитон взял, передал Демьяну, а мужику скомандовал:
- Выходи на крыльцо!
Демьян толкнул его локтем:
- Довольно! Поехали.
- Нет, я его тут не оставлю, это враг грамотный и опасный. Пошли.
Демьян бросил шкатулку и сверток на конопель, вышел впереди всех, потрогал револьвер в кармане. В доме уже выли, как по покойнику, а хозяин шел гордо, не опуская головы. Спустились с крыльца.
- Куда мне вставать? — спросил хозяин.
- Стой, где стоишь, — улыбнулся Харитон и сдернул с плеча винтовку. Демьян сбоку почти в упор выстрелил ему в ухо. Хозяин присел от неожиданности, потом повернулся к Демьяну:
- Теперь моя очередь?
- Оттащи его под сарай, да собаку убери, будет выть по покойнику. Как стемнеет, загрузи его и вывези, куда сам найдешь возможным. А мне разреши сутки отдохнуть, едва на ногах держусь. Как тебя называть?
- Мирон. Обожди, я домашних успокою.
Сбегал, быстро спустился, Харитона уволокли на задний двор, жена с ведрами к колодцу, хозяин беремя дров унес в баню. Демьян попросил Мирона приготовить к бане нагельное белье и рубаху, обовшивел за это время, не столько от грязи, сколько от дум разных. В избушку не заходил, обоих хозяев остановил и тихо предупредил, если кто спросит про выстрел, то стреляли в кабана, зарезать пришлось.
В баню на всякий случай взял револьвер, Мирон заметил, улыбнулся. Крепко попарился Демьян, давно не было такой доброй баньки. Обсох, переоделся, прямо в избушку хозяйка принесла блюдо горячих пельменей, графин с водкой и студень. Нетронутый белый калач на поду печеный чуть слезу не выдавил из Демьяна: жена его тоже славные калачи печет. Спал до следующего вечера, собрался, вошел в дом, поблагодарил, жена Мирона на колени перед ним встала, он поднял за плечи:
- Живите. Мирон, придут красные, а они обязательно придут, покажешь им этого мерзавца. Скажешь, что сам убил, а револьвер утопил, патроны кончились. Если бандиты — ссылайся на Атаманова, он у них главный. Ну, не поминайте лихом.
Мирон проводил до ворот, на второго коня мешок овса закинул, крепко пожал руку:
- А ты теперь в какую сторону?
- Подамся на север, там свободней. До Вагая сколько верст?
- Тридцать.
- Прощай.
- Прощай и ты. С Богом!
Толька слушал, разинув рот, а когда дед Демьян замолчал, спросил:
- Почему вы Харитона убили? Он же вроде свой?
Демьян улыбнулся, только усы пошевелились.
- Время было такое, что не знаешь, кто свой, кто чужой. А тут что-то во мне переменилось.
- А дальше? Вы поехали один? А почему на Север?
- Думал, что там войны нет, раз крестьян нет, одни рыбаки да охотники. Но получилось, что я из огня да в пламя, там тоже была разверстка, и не хуже, чем в наших краях.
Еду я смело, винтовку спрятал, револьвер наготове на всякий случай, и уже у самого Вагая выскакивают на меня трое из сугроба: «Стой, кто такой?». Говорю, что еду в Вагай по своим делам, хочу на лето в рыбацкую бригаду податься. «А ты не из охраны Инденбаума? Может, переодели да вперед пустили разведчика?». Отвечаю им, что слышал про этого Баума, но в глаза не видал, а если бы довелось, собственными руками бы задавил за то, как он галится над русским мужиком. Спрашивают: «Тебе тоже перепало?». Рассказал им про сына и про свои подвиги вдали от дома. Тогда они говорят: «Оставайся с нами, нам надежный человек сообщил, что продкомиссар Инденбаум выехал на санках с охраной в десять человек в сторону Тобольска. Сидим вторые сутки, может, его холера увела другой дорогой, но нам передали, что покинул он Ишим, а из Ишима в Тобольск короче дороги нету». Посмотрел я на место это и говорю мужикам: «Ребята, туг нам их не взять, если их десять человек конников, да в санках с ним два-три». Поехали мы с одним парнем к тому месту, где дорога прямо по тайге проходит, поглянулся мне крутой поворот, говорю парню, что пилу надо. Он галопом в ближайшую деревню, вернулся с пилой. Тем временем и остальные к нам подтянулись. Я объяснил, что на повороте кучер коней придержит, а мы тем временем подпиленные деревья спереди и сзади роняем. Им некуда деваться, пока шур да бар, постреляем охрану, а самого Баума хотелося бы живьем взять, чтобы в глаза его бесстыжие глянуть и приговор прямо в харю проговорить.
Уже под вечер скачет наш человек, он за версту выдвинулся, говорит, идут колонной, конники впереди и конники сзади. Кто в санках — не видел. Но должно быть он, больше некому. Сосны у нас подпилены, один человек столкнет, остальные встали цепочкой с одной стороны, чтобы своих не перестрелять, ждем. Вот выкатывает обоз, солдаты уже на поворот вышли, и одновременно падают две сосны. Кони в дыбы со страху, кучер вожжи натянул, но в сосну въехал. И пошла стрельба, солдатики валятся, винтовки не успели с плеча сдернуть, а я к санкам. В кучера выстрелил, смотрю — один револьвер вынимает, стреляю ему в плечо и кричу: «Кто господин Инденбаум?». Он, похоже, даже обрадовался: «Я губернский продкомиссар Инденбаум». «Вот ты мне и нужен», — говорю. В тех двоих выстрелил прямо в головы, а этого вынимаю, между глаз рукояткой ударил, чтобы не задурил, оружие при нем, само собой есть. Тут мужики подбежали, вынули Баума из санок, барсучью шубу сдернули, а он аккуратно одет, в мундире, в ремнях, как ране царские офицеры. Поставил его на ноги, по щекам похлестал и говорю громким голосом: «За измывательство над крестьянином, за кровь и слезы нашего народа, за весь вред, который ты принес в наши края, от имени народа приговариваем тебя, Инденбаум, к расстрелу, хотя надо бы повесить, да времени нет». Выстрелил я ему прямо в лицо, а красивый был, сволочь. Тут ребята свою злобу выместили, шашками стали рубить. Я вынул из кармана полушубка уголек, крупно вывел на облучке санок «Рысь» и отвернулся
Здесь мы с ребятами расстались, я взял пару коней из санной упряжки, оседлал, и маханул дальше. Затесался в рыбацкую бригаду, бабу завел, и жил так почти пять лет. А меня органы искали, потому что ни среди пленных, ни среди убитых не нашли, и дома нету. Нашли, кто-то состукал, что приблудный живет, хватили, а у меня никаких документов. И поехал. В Ишиме опознали, дали сперва пятнадцать, потом еще десять.
— И что вы делали двадцать пять лет?
— Мне повезло, я лес валил, не в шахте. Все эти годы — как один день: подъем в пять, поверка, развод на работы, жратва и на лесосеку. Обед, перекур, и до вечера. Строем в лагерь, шмон, обыск, то есть, ужин и в барак. А там карты, драки, убийства — все было. Освободился точно по часам, двадцать пять от звонка до звонка Домой пришел — никого своих нет, дети в городе. Дом, правда, прибран. Вот, живу.
— А люди, люди к вам как относятся?
— Никак. Своих деревенских я пальцем не тронул, а о похождениях моих только на суде что-то говорили. Люди боятся, а я не лезу, вот с твоим дедом Минделем иногда поговорим, и все.
Демьян Трушников полез в карман старого пиджака, вынул завязанную узелком тряпочку:
— Анатолий, ты мне за нонешнее лето стал как сын родной. В этом узелке десяток золотых монет царской чеканки. Прибери, а когда в силу войдешь, сам сообразишь, куда их употребить. А теперь прощай, за мной завтра сын приедет, увезет в город. Мне не шибко охота, но тяжело стало одному. Помни меня как повстанца, а не как бандита. Прощай.



АННА

Рассказ
Анну сегодня вымыли и положили в кровать, заправленную выстиранной печной занавеской и одеялом под другой тряпицей, которую она признать не могла, то ли с горничных дверей, то ли с полатей. Ольга еще в прошлую субботу сказала, что все постельное кончилось, истерли в стиралке, покрути-ка через день. Посыкнулась принести свое, только Анна тяжело махнула рукой: «Не надо!». Ольга хоть и родная племянница, только не разорваться бабенке, и работа, и ребятишки, и мужик пристрастился бражку ставить, всегда навеселе, а управа во дворе на ум не идет. Анна уже не горевала даже, что своих детей не родила, война оженила, видно, ее суженого, подходили ребята с фронтов, только не к ней. Сама себе признавалась, что не красавица, а то, что работящая — это в девке оценили бы потом, при семейной жизни.
Когда боли утихали, уходили куда-то, Анна вспоминала первое послевоенное лето, когда тихая, почти траурная деревня вздрогнула от множества мужских голосов, от разухабистой «тальянки», выводящей почти забытую «Подгорную», от радостных частушек молодых девок и вдов, на кого положил глаз демобилизованный холостяк. Анна сидела с подружкой на бревнышках, только та время от времени срывалась на круг, потому что перед ней топтался уставший от браги и пляски парень, приглашая к пляске. Пройтись вприсядку или иное коленце выкинуть он уже не мог.
Памятное было лето. Вернулся со службы Федя Рычков по прозвищу Фаркоп. Она как сейчас его помнит: усатый, вся грудь в медалях, сапоги хромовые тоскующей гармошкой сморщены. И наглый. После вечерок догнал ее, подхватил под руку:
— АнЮшка, ты почто одна-то? Одной, поди, страшно. Давай, я тебя обниму.
Прижал к себе, а она и сердце поймать не может. Двадцать два годика, а не обнята, не целована. То не в счет, что ребятишек пятнадцатилетних совращали, тискали, к себе прижимали, до дури доходили, а потом гнали их, чтобы, не дай бог, до сладкого греха не упасть. А тут мужик, груди мнет, с ума сводит, шепчет, аскид, на ушко:
— Пошли, Анюшка, в баню, нынче суббота. Бани теплые.
Что там говорить — жаркая была баня… Федор сел на лавку, дрожащими руками поднес спичку к папиросе. Анна встала:
— Выдь на минутку, я обмоюсь.
Шли молча до Анниного переулка, тут Федор остановился:
— На деревне про баню не надо разговоров.
— Вот как!? А зачем ты на кофтенке все пуговички обобрал, щупался, в ухо пел? Заскочил, как петух, и обратно на седало? Ох, дура я дура, неотесанная! Был бы жив тятька, он бы тебя оженил.
— Анюшка, ты чо на меня? Я тебе ничего не обещал, но, если в замуж не возьмут, буду приходить. Мать-то жива?
— Слава богу!
— Неловко при матери-то…
— Она на печке спит, да и глухая совсем, — соврала Анна и заплакала: обрекла себя в ту минуту на вечное одиночество.

***

Слух прошел, что с понедельника все на сенокос. Неделю шли дожди, да неделю солнце за день ни на минутку не пряталось, все старалось виновато подтянуть травы, сотворить семена в каждой, чтобы, осыпавшись, они ожили будущей весной. Травы дуром дурят, старики говорят, что в Дикуше и на Зыбунах такого давно не бывало, чтобы пешему не пройти. Вечером по всей деревне стук молоточков: отбивают, оттягивают жало литовок, чтобы на покосе только легонько брусочком пройти с обеих сторон, и опять коси. Литовкой бриться можно, рукавом от старой фуфайки одевают литовку, бечевкой перевязывают, чтобы не порезать кого и чтобы ненароком не притупилась в дороге. Мужние жены без горя, хозяин и литовочку подберет, и посадит на литовище, чтобы по руке и по росту. Анна пошла к крестному Максиму Хромому, он уж своей Марье наладил, вон, в углу стоит. Максим встретил с улыбкой, принял литовку, покрутил-повертел, выматерился:
— А Фаркоп-то чего, выболел, если бы отбил да насадил, как следно быть? Ладно, не красней, дошли и до меня слухи. Жениться не звал?
— Нет.
- Если бы в старые годы — на куртал бы его сводили братья с отцом, вставили ума чуток. А нынче — Гитлер твоего жениха устосал, без соборованья, а Сталин разрешил мужикам ходить по бабам, солдатиков да доярочек ему делать, а помощи никакой, — ворчал Максим, разобрав Аннину литовку по частям.
- Я тебе черенок новый поставлю, этот подопрел, подведет среди дня. У меня на номер меньше есть литовка, с этой тебе к обеду воздуха не станет хватать.
Анна перебила:
- Не надо, крестный, маленькой мне норму не вытянуть.
- А сколько дали?
- Сказывают, по пятьдесят соток.
Максим выругался:
- В правленье совсем сшалели, или как? Да по такой траве полгектара только трактором. Посмотрю завтре, ихние бабы придут или в холодке отсидятся, а то, не пуще того, в председательской кошевке в лес по ягоды махнут. Смотрел я вчерася по Пелевинской дороге — густо ягод, хоть лопатой сгребай. Хотел съездить межу делком, да Вася Моряк утром кнутовищем с вершны в окошко стукнул: «Весь день литовки и грабли налаживать, а завтре с молоточком и наковаленкой быть у Коровьей Падьи, оттуда, стало быть, начнете».
Максим говорил и делал свою работу. На черенке выдолбил долотцом углубление, чтобы замок литовки закрепить, надел кольцо туго-натуго, из свежей вицы согнул новую ручку, стянул ее тонким кожаным ремешком. Спросил, есть ли оселок, порылся в ящичке, достал мелкий оселок. Анна взяла в руки литовку, отошла в сторонку, сделала несколько замахов — удобно, ловко.
- Спасибо, крестный.
- Айда, бласловясь!

***

Пастухам было велено выгонять коров пораньше, они чуть свет — уже щелкали длинными кнутами своими, пугая собак и маленьких телятишек. Вся деревня на ногах, с литовками на плечах сходятся ко дворам возчиков, а те уже запрягли в телеги и фургоны лошадей, поправляют сбрую. Филя Смоктунок прилюдно начал мазать дегтем колесные ступицы, мужики с матерками помогали, поднимая телегу. Филя молча сносил обиды, потому что виноват, вчера прогулял, уж лучше здесь снести позор, чем среди дороги, когда безжалостно засвистят ступицы, и матерков будет еще больше. Подбегали запыхавшиеся молодухи, проспавшие зорьку и догонявшие со своими коровами уходящий в луга табун. Наконец, тронулись, и к выезду за околицу уже целый обоз выстроился, все собрались, Вася Моряк, только что вернувшийся со службы на Тихоокеанском флоте, проехал вдоль колонны, всех пересчитал и рысью поспешил подобрать место для стана.
Все собрались в круг, Анна огляделась: не меньше сотни человек. Бригадир вскочил на ближайшую телегу и крикнул:
— Товарищи! Сегодня у нас праздник — начало сенокоса.
В толпе громко засмеялись:
— Праздник!
— Семь потов за него!
— Бригадир, ты лучше про норму скажи!
Вася Моряк чуть стушевался, но быстро нашелся:
— Да, праздник, потому что от сегодняшнего дня зависит, будет ли скот с кормами, не придется ли поднимать коров весной на веревках, как в былые годы. А норма такая: пятьдесят соток для женщин и шестьдесят для мужиков. Сразу: кто перевыполнит хоть на пять соток, ставлю два трудодня.
«Ой, да хоть десять, все равно по осени на них ничего не выпадет, только бы должной не остаться», — подумала Анна и подошла к таким же одиночкам, как и сама, им вместе сподручней.
Катя Заварухина самая крепкая, пошла передом, за ней Валентина Ляжина, Прасковья Апрошина, и Анна встала вслед. Первую ручку шли долго, все приспосабливались, надо одинаковый шаг установить, чтобы пятки друг дружке не порезать, не отставать, но и не забегать вперед. Тогда и дыханье установится, и сердце перестанет выскакивать.
Бригадир подъехал на своем Хулигане без седла, рубаха вся мокрая, чуб из-под бескозырки сосулькой висит. Женщины смеются:
— Тебя, Иваныч, не повариха ли холодной водой окатила, чтобы не яровал?
— Нет, родные мои, я с мужиками в одном строю, литовка у меня — девятый номер. Не мог же я опозорить Краснознаменный
Тихоокеанский флот, намахался так, что сейчас только супу чашку и в Тихий Омут нырнуть. Тут не заяруешь!
— Смотри, не уплыви, а то и трудодни начислять некому будет, — смеются женщины.
Анна улыбнулась этим воспоминаниям. Действительно, какая артельная это работа — сенокос, здесь каждого видно, ни за кого не спрячешься, но за слабинку, за ошибку никто не осудит, не поднимет на смех.
Потом из больших эмалированных чашек (одна на пятерых) хлебали густой суп с бараниной, баранчика специально для косарей выписало правление колхоза. И хлеб напекла Аксинья Петровна — любо поглядеть. Калачи большие, высокие, мягкие, наломали их ломтями и кинули прямо на средину артельного стола — ешь, сколь хошь.
В тот день они выполнили норму, хотя трава тяжелая, овсяница колос затвердила, визиль вяжется на литовку. Но сено хорошее будет, если без дождей сумеют сметать.

***

Лошадей Анна не любила, не то, чтобы боялась, а сторонилась и дивилась своим подружкам, которые получили по паре коней и по фургону, летом возили зерно на элеватор, лес, кирпичи на стройку, а как снег падет — одна работа: пара саней с широкими крыльями, и за сеном. Опять надо парой, одна со стога подает, другая на санях раскладывает, чтобы три центнера вошло и чтобы воз не развалился. Сложили воз, бастрыком его зажали, и так все четыре. К вечеру, если все нормально, дотянутся до сеновала, перекидают сено в большую скирду, тогда можно коней распрягать и домой.
Уговорили Анну, взяла она пару смиреных кобыл, закрепили ее за молоканкой обрат телятам возить и сливки в соседнее село на маслозавод.
Анна хорошо помнит тот день, все шло наперекосяк. Сначала Пегуха никак не хотела заходить под упряжь, потом на хомуте порвалась супонь, а на выезде с конного двора фургон зацепился колесом за воротину и своротил ее. Анна понужнула коней, чтобы скрыться, пока никто не видел ее греха.
На молоканке поставила шесть фляг со сливками и тронулась через мосток в сторону Шадринки, где сдавала опломбированные фляги на маслозавод. Ее там знали, угощали хлебом с маслом, холодной закваской. Она уже представляла, как сдаст фляги, будет пить чай с белым хлебом, накрытым толстым куском холодного масла. Вдруг кони дернулись, встали на дыбы и метнулись в сторону. Анна видела, что через дорогу перемахнул огромный лось, уперлась ногами в поперечину и со всей силой натянула вожжи. Но кони дико неслись прямо по кустам, потом фургон попал в яму, опрокинулся, и Анна провалилась в густую ватную тьму.
Ее нашли к вечеру, увезли в больницу, с неделю ставили уколы, но голова болела. Врач сказал, что это пройдет со временем, и выписал на работу. Дома ее уже ждали. Колхоз предъявил иск за два с липшим центнера испорченных сливок. Бухгалтер так и сказал: либо возмещай убыток, либо колхоз подает в суд. А чем возмещать? Корову продать, и то не хватит, а без коровы совсем погибель. Нашлись люди, ходили в правленье, просили списать за счет колхоза, только председатель и слушать не стал. Анне так и сказали:
— Он с производства направлен колхоз поднимать, ему наше горе непонятное.
Суд хотели провести в колхозе, только убоялись, что народ может под защиту взять подсудимую, Анну вызвали в район. Сидела она на боковой скамеечке, какие-то люди — ни единого знакомого лица. Она помнит, как ее это испугало: засудят, и заступиться некому. Какой-то человек подошел, шепнул тихонько:
— Приготовься, на полтора года поедешь в леспромхоз северный. Мне судья сказал.
Потом этот человек, которого объявили адвокатом, долго говорит про особую ценность социалистической и колхозной собственности, к которой некоторые граждане (он указал на Анну) относятся преступно халатно и заслуживают сурового наказания. Говорил еще один, в мундире, все грозил каким-то капиталистам, и тоже про народное добро, на которое посягнула подсудимая.
— Прошу суд, учитывая серьезность преступления и в назидание другим разгильдяям назначить подсудимой…
Анну не отпустили домой, две ночи ночевала в милиции, потом увезли на станцию и посадили в вагон, полный женщин. Никогда не бывавшая дальше своей деревни, Анна приткнулась с краешка нар, положив на колени узелок с парой исподнего. Она до сих пор помнит невысокую толстую женщину с воспаленными глазами, которая подошла, вырвала узелок, спросила:
- Что тут у тебя?
- Рейтузы да рубаха, еще рукотерт.
Женщина брезгливо сунула узел обратно. Подошла еще одна, постарше, Анне сразу показалось, что с добрым лицом.
- Ты из деревни? Я так и поняла. За что тебя?
- Лошади понесли, фургон перевернулся, а там фляги со сливками…
- Перебирайся ко мне ближе, нас тут от самой Москвы. А ту зэчку мы приструним. Это нарушение — собрали вместе уголовников и первосудок.
- Ты, видать, грамотная?
- Немножко. Я инженер, работала в лаборатории, ночью пожар, а я последняя уходила. Обвинили. Потом мне сказали, что электрокабель замкнул, но я уже осуждена.
Разгрузились на запасных путях большой станции ночью, колонной прошли через весь город, по шаткому трапу поднялись на баржу. Утром маленький пароход потащил баржу на север.

***

Анна вернулась через два года. Мать едва дождалась, добрые люди помогали и сеном для коровы, и дровами. А в огородишке сама управлялась. Прибежали подружки-одиночки, выпили по стакану бражки за встречу, новости рассказали. Председатель колхоза теперь Гриша Антонов, долго служил на Востоке, а потом в заготконтору устроился. Сказывают, вызвали его в райком и сказали, что не к лицу фронтовику и коммунисту груздями да шкурками заниматься, надо ехать в родное село и поднимать колхоз.
- Анна, теперь у нас пимокатня своя, овечек развели каких-то лохматых.
- Саженцев привез Григорий Андреич, всю деревню вывел за старую мельницу-ветрянку, сад теперь у нас, говорят, на будущий год яблоки будут.
- Телятник новый достраивают, ты бы шла, просилась телятницей. Хоть в тепле.
Анна вздохнула:
- Намерзлась я, подружки, на всю жизнь.
Еще одну новость вспомнили:
- Федька Фаркоп утонул на Аркановом озере под пьяную лавочку.
Анна кивнула, мол, знаю, мама сказала.
Утром пошла к бригадиру животноводства, пока он в правлении находился, а среди дня где его сыщешь? Смотрит: вроде знакомый, из соседней деревни, колхозы-то объединили. Красивый мужчина, лет под пятьдесят, в галифе и хромовых сапогах, волосы назад зачесаны и чистые, аж пушатся. Узнала, как зовут, подошла:
- Степан Федорович, работу пришла просить.
Батурин посмотрел внимательно:
- А ты откуда взялась? Ни разу тебя не видел.
Анна опустила голову:
- Из заключения я. Вчера пришла.
- За что?
- За сливки.
Бригадир кивнул:
- Слышал про эту дурь. В иных местах тыщами теряем, а человека за рубль на каторгу шлем. Что можешь работать?
- Да все! — смело ответила Анна. — Мне сказали, что скоро телятницы нужны будут.
- Уже сегодня нужны, — ответил бригадир. — Только ты имей в виду, за телятами, как за малыми детьми, надо ухаживать.
Анна покраснела:
- Детей у меня нет, но телятишек люблю, со своими, бывало, разговариваю, а они прислушиваются, вроде понимают что.
- Вот и славно, завтра приходи на ферму, я подъеду.
В новом телятнике Анна набрала группу новорожденных, только неделю жили они с матерью в родилке, а потом она на руках, завернув в старое одеяло, переносила их в клетки, давала бутылку с соской, а если не принимал — поила с пальца, как дома. Она звала их ребятишками, каждому давала имя, понимая, что уйдут в среднюю группу — никто их там ласково называть не будет.
…Анна улыбнулась, и будто запах молочного теленка вдруг напахнул, будто он, ласковый, нежно лизнул ее в щеку шершавым своим языком, как не раз бывало.
А до того она неделю наводила в телятнике свой порядок. Глиной с рубленой соломой промазала все пазы, побелила стены и клетки, у дверей сколотила ящик, засыпала опилом и попросила веттехника, чтобы привез ей бутыль той жидкости, которая все микробы убивает. На дощечке углем написала «Вход воспрящен!» и приколотила ее к дверям. Степан Федорович пришел посмотреть готовность, для приличия почистил подошвы сапог во влажных опилках, все осмотрел и довольно улыбнулся:
- Молодец, Анна, вижу: добрая из тебя телятница выйдет. Все, завтра новорожденные уже к тебе пойдут.
- Степан Федорович, скажите дояркам, чтобы они мне молоко сдаивали от крепких коров.
- Это ты сама решай. А тут что за веники?
- Из дома травы принесла, у меня их полно всяких, от всех болезней.
- Смотри, не перепутай, а ветврачи — народ капризный, случится падеж — припишут.
Анна улыбнулась:
- У меня не случится.
- Да вот и кстати разговор. Сохранишь весь молодняк — с каждой полсотни один твой, натуральная оплата. Ну, удачи тебе в работе.
Анна проводила гостя за дверь, обернулась, а на дощечке исправлена одна буква. Конечно, это он, а ведь ничего не сказал. Анна и сейчас помнит, как екнуло сердце и вспыхнуло давно не горевшее лицо. Остановилась: «Ой, чтой-то со мной?»…

***

Ольга накормила Анну, прибрала в избе и в горнице. Горенку-то пристроил еще Федя Фаркоп, хоть и наглый, а матери стеснялся. Выписал в колхозе лес, срубил троестен, позвал мужиков, и артелью приткнули сруб к избе, закрепили скобами, под окладник чурок набили, крышу общую навели. Это уж позже Анна купила шифер, сбросали дернины, сросшиеся потником, домик стал поприличней.
- Ладно, тетка Анна, лежи, я побежала, своей управы полно. Мой-то опять в загул ушел.
- Ты не ругай его, а поласковей, подлизнись, ему стыдно станет.
- Ой, тетка Анна, ему хоть кол на голове теши, неделю спит на диване, думала, может, среди ночи подсунется — куда там! Водка дороже бабы. Да, подобно тому, ему и баба-то не нужна.
— Только не ругайся, этим разозлишь, еще тошней станет. Оля, подай мне коробочку из комода.
— Которую?
— Ну, ты же знашь…
Коробочку открыла, когда ушла Ольга. Вывалила все на одеяло. Взяла первый значок: медаль. Эту дали перед уходом на пенсию. А эта первая, тогда многих женщин наградили. Прасковье Апрошиной дали отрез крепдешина на платье, а Наташке Цыганке часы наручные. Анна улыбнулась, вспомнила, как материлась Наташка: «На кой мине часы, я цифры не знаю. Лучше бы отрезали на платье». А вот это тяжелое, большой орден, Степан Федорович сказал, что надо еще одну пятилетку так поработать, и можно к Герою представлять. Не получилось с Героем, председатель колхоза чем-то району не угодил, сняли, привезли какого-то очкарика с портфелем. А как народ жалел Гришу Антонова! Колхоз миллион прибыли получил, Григорий Антонович умолял на отчетном собрании не делить прибыль, а лучше провести по деревне водопровод и электричество. Цельное лето рыли траншеи под трубы, каждому отвели по тридцать метров, а глубина два с лишним. И рыли, больше экскаватора сделали. Потом колонки поставили на перекрестках, над ними избушки для обогрева, старых пенсионеров посадили на раздачу воды. Так же и под столбы ямы копали, потом чистили сосновые бревна, устанавливали и трамбовали грунт. Построили кирпичную электростанцию, немецкий дизель привезли. Приехала бригада из Казахстана, натянули провода, потом к каждому дому и по дому проводку. В полночь дежурный машинист три раза выключит свет, значит, через пять минут заглушит дизель. Чем не жизнь?
При очкарике колхоз перевели в совхоз, и сразу все переменилось. Собраний не стало, директор все решал приказом. С передовиков скатились, и награждать перестали. Вот еще кучка значков, каждый год давали «Победителю соцсоревнования».

***

Степан Федорович потом много раз рассказывал ей, что сразу заметил работящую женщину, громкоголосую, но безвредную, она не жаловалась никогда, а прямо высказывала все претензии телятницы к руководству, Степан Федорович старался поправить дела, чтобы в следующий раз вопросов было меньше. Он и сам не заметил, что зачастил в телятник, заботиться о подрастающем молодняке входило в его обязанности как заместителя председателя колхоза по животноводству, но люди-то видели, что не все так просто.
Тогда же устроили на ферме встречу Нового года, «Голубой огонек» назвали, посидели за столом в красном уголке, выпили, песен попели, даже потанцевали под гармошку, скотник Пантелей Шубин съездил домой, привез хромку. Расходились уже под утро, да так вышло, что мимо дома Степан утянулся вслед за Анной, догнал ее в калитке, придержал за рукав:
- Что же ты от меня бежишь, Анна, брезгуешь моими годами?
- Разговоров боюсь, Степан Федорович, жена у тебя и работа ответственная.
- В избу-то пустишь?
Она молча прошла в ограду, открыла дверь, в избе включила свет, задернула занавески на окнах, присела к печке и подпалила приготовленные заранее дрова. Не снимая полушубка, он привалился к столу, положил шапку на подоконник.
- Закурить разрешишь?
- Кури, вот блюдечко под пепел.
- Анна, я есть хочу, салаты-винегреты не по мне. Не дай с голоду помереть.
Она пихнула на элетроплитку кастрюльку с водой, сунула в нее кипятильник и принесла с мороза мешочек с пельменями. Порезала булку подового домашнего хлеба, из подполья достала грузди, огурцы и капусту, открыла банку помидоров, поставила бутылку водки. Готовые пельмени выложила в глубокую тарелку и залила бульоном:
- Угощайся, Степан Федорович.
- А себе рюмку?
- Не пью я совсем.
- Со мной. Прошу, Анна.
- Ради тебя только. С Новым годом, Степан Федорович!
Она пригубила рюмку, сморщилась и закусила грибочком. Степан густо обсыпал пельмени перцем, полил уксусом и хлебал деревянной ложкой вместе с бульоном.
- Анна, отчего замуж не выходишь? Женщина ты видная, все при всем, есть на что посмотреть, на работе молодец, в доме у тебя порядочек.
Анна смахнула слезу:
— В молодости не повезло на доброго мужика, а потом где его взять, толковые все прибраны, а бросовые мне не нужны, лучше одной мучиться.
— Меня не прогонишь сегодня?
— Не прогоню. Только до света домой уйдешь, чтоб не видел никто…

***

Всю историю своих мучений Степан рассказал Анне, когда совсем перешел к ней.
Конечно, со стороны это невозможно понять, потому что и года уже подпирают, и семья у Батурина немалая, два сына и дочь, теперь в чужих краях живут, давно на своих ногах. Жена бессловесная, никогда поперек слова не скажет, со всем согласна. Дом приличный, хозяйство, мотоцикл «Урал» ему через райком выделили, считай, первому в колхозе. Со стороны посмотреть: что не жить? А он зачастил к чужой бабе, да и не особо скрывался, а когда в колхозной бухгалтерии женщин за обсуждением непутевой Анны застукал, спокойно сказал враз онемевшим, что Анна теперь жена ему, фактически жена, и что формальности все для людей они на днях оформят.
Вскоре после этого в райком вызвали, на всякий случай партийный билет с собой взял, Анну успокоил: никакого значения для них этот разговор не возымеет, разве что ускорит события да кровь немного попортит.
Первого секретаря Рыбакова Степан хорошо знал, тот в колхозе бывал частенько, заместителя уважал, советовался по хозяйственным делам, но была за первым нетерпимость к вольным проявлениям, например, пристрастия к спиртному он не прощал, а еще любовных приключений. Поговаривали, что в молодые годы Рыбаков сам был ходок еще тот, но со временем образумился, да и должность уже не позволяла вольничать, все-таки деревня, не спрячешься, люди все видят. В душе Степан заранее смирился с любым решением райкома, но как-то занозило: партбилет он на фронте получал, правда, тот давно отняли и выдали в порядке обмена новый, но год-то вступления обозначен, 1943-й. Знатное было время, по всем фронтам наступали, Степан в роте автоматчиков один остался от первого призыва, всех друзей схоронил или по госпиталям растерял. Отдашь билет — как часть памяти выбросишь.
Перед самым обедом секретарша позвала его из коридора, он вошел в кабинет, в котором не раз бывал на совещаниях. Рыбаков кивнул, не вставая, и руки не протянул, это Батурин отметил и заодно утвердился, что добра ждать не приходится.
- Садись, — сказал хозяин кабинета. Гость примостился на крайний стульчик. — Рассказывай, Степан Федорович, как дошел до такой жизни.
- Вы про работу или про что, Василий Петрович? — неожиданно для себя переспросил Степан.
- Ты дурака-то не валяй, мы с тобой не тридцать ли годов знакомы, так что давай начистоту, что там у тебя с семьей?
Батурин хотел было сказать, что семьи у него давно нет, как детей проводили, так и нарушилось все, будто они развезли с собой все благополучие и благопристойность этого завидного дома. Куда-то в пустоту провалились беззаботные дни семейной радости, когда после долгого дня на работе он приходил домой, мылся в баньке, заботливо протопленной хозяйкой, говорил с ребятишками об учебе, об играх, о книжках прочитанных. Не было для него другой жизни, работа и семья, жена и дети. Конечно, не насильно его женили, к тому времени такая мода прошла, сам выбрал свою деревенскую, сразу после демобилизации. Он пытался после определить границу между нормальной жизнью и ее утратой, и находил эту грань как раз на прощании с дочкой, которая после техникума вышла замуж и без свадьбы уехала на Север. Родители остались вдвоем, и сразу стало заметно, насколько они чужие без детей. Степан испугался своего открытия, но каждый день подтверждал, что это правда. Нет, он не ругался с женой, не устраивали они скандалы на всю улицу, как это бывало кое у кого, и сковородками друг в друга не швырялись. Опустела вдруг душа, жену ни в чем не винил, да и сам долго не мог разобраться, почему пироги стали невкусными, почему незаметно стал ночевать на диванчике, сначала как бы случайно засыпал под телевизор, потом и вовсе перебрался.
- Что там у тебя с семьей?
- С женой разводиться буду, Василий Петрович, так получается.
- Ты к женщине этой совсем перешел, с вещами?
- Пока нет, иногда дома ночую, хозяйство все-таки, надо поддерживать.
Секретарь встал из-за стола, прошелся по кабинету:
- Нехорошая картина вырисовывается, Степан Федорович, для руководителя, для члена партии, что люди говорят, ты знаешь? А говорят, что коммунист не может вести аморальный образ жизни. Ты согласен?
Степан напрягся:
- Не согласен, Василий Петрович, потому что коммунист тоже человек, а у человека чувства есть, как тут быть? В уставе нигде не написано, что я должен жить с нелюбимой женщиной.
- Ишь ты, какой теоретик, под свое многоженство уже марксизм подвел. Ладно, не пузырись. Ты кругом неправ, потому слушай. Выговор по партийной линии получишь, на работе оставим, тебе сколько до пенсии?
- Два года.
- Доработаешь, там посмотрим. Имей в виду, поблажка тебе только за счет твоих заслуг, а что касается женщин, ну, подумай сам, Степан Федорович, дай сегодня волю — половина мужиков своих баб бросит, ведь так?
Батурин опять хотел сказать, что партийной дисциплиной семью не удержишь, но перечить не стал.

***

Анна никогда никому не говорила, даже близким подружкам, как они живут со Степой, боялась сглазить. Первое время она просыпалась среди ночи, выпрастывалась из крепких объятий мужа и суеверно смотрела на его лицо. Каким родным оно было для нее, женщины, ставшей законной женой в сорок пять лет! Вот эта родинка над бровью, шрам на щеке через всю шею, ножом в рукопашной на фронте получил. Морщинки у глаз появились, раньше не было.
Степан звал жену Анной, и дома, и на людях. Завел хозяйство, корову и овец, весной цыплят привозил гусиных и утиных, благо озеро за огородами. В кампаниях садились рядом, захмелевший Степан обнимал Анну и спрашивал на ушко, но чтоб другие слышали:
- Анна, скажи, ты меня любишь?
Анна смущалась и краснела. Крестный Максим Хромой однажды выговорил Степану:
- Степан Федорович, вот ты давечь опять про любовь. Тебе седьмой десяток, кака может быть любовь?
Степан широко улыбнулся:
- Максим, я тоже не знал, пока Анну не встретил. Любовь такая, что я без нее за стол не сяду и в постель не лягу. Вот обняла она меня, поцеловала — я сплю, как младенец. А ты?
Максим махнул рукой: что, мол, с тебя возьмешь малохольного?!
Степан умер во сне и так тихо, что Анна не слышала. Проснулась: пора вставать. Надо через мужа тихонько перелезть, и сколько она ни старалась, он всегда просыпался и крепко обнимал ее, горячую со сна. А тут перелезла, поправила на нем одеяло и вроде пошла, но вдруг вернулась, увидела перекошенное лицо, схватила за руку — холодная. Не помнит, как выскочила во двор, добежала до Ольги, та вызвала участкового и медичку. Ольга же обошла соседей, покойника обмыли, одели, положили на плахи, закинутые половиками. Анна два дня просидела в изголовье, гладила волосы, поправляла воротник рубашки. Вспомнила: ко Дню Победы купила мужу, шибко она ему нравилась.
На кладбище, когда стали заколачивать гроб, она вскрикнула и потеряла сознание. С тех пор не вставала, не жаловалась, потом отказалась от еды, от лекарств, не согласилась ехать в больницу. Ольга видела, как она гаснет. В последний день поманила племянницу взглядом, шепнула:
- Степину могилу откроете, там мое место.




СЕРЕБРЯНЫЙ КУПОЛ В ГОЛУБОМ НЕБЕ
Деревенская быль

— Четыре братца пошли на речку купаться. В небе молния сверкнула, с неба кумушек упал. Один перекрестился, другой недокрестился, двое за руки взялись! — Оттароторил Венька и накатил на друзей: — Чё получилось? Кто знат?
Знали, конечно, все, но связываться с Венькой не хотелось, он спорун страшный и никогда не признает, что проиграл, всегда упирал на то, что «на правду сойдется». Венька выше других ростом, серые и всегда грязные волосы торчали на темени и на затылке, придавая хозяину грозный вид. На руках «цыпушки» — летом кожа трескается от воды и грязи. «Цыпушки» были и у всех других ребятишек, кроме Славки — мать за ним следила. Этим летом она дала Косте вазелин, он вечером с мылом тер руки и смазывал, обернув платком умершей матери. Венькин отец Анатолий Брызгин был бригадиром тракторного отряда, а прозвище носил Беспалый, потому что в войну сплоховал, и какая- то штука разоралась в его кулаке. «Э-э-э, — говорили вернувшиеся солдаты. — На втором году службы он не знал, как с миной обращаться? Его надо было в штрафбат или к забору, а он домой поехал с забинтованным кулаком». Анатолий по большой пьянке проболтался, что в полевом госпитале положила на него глаз пожилая врач-хирург. Ну, не сказать, что пожилая, однако офицеры ее отодвигали, пробираясь к юным медицинским сестрам. Анатолий и до войны был парень сообразительный, выучился на тракториста, а как призывать начали, удостоверение спрятал, с командой прибыл в танковый батальон, а там признался, что хоть прав и нет, но в танкисты шибко охота. Знал, конечно, что никто его дубликаты запрашивать не будет, и остался Анатолий при батальоне на подхвате. Взрыватель у него в правой руке сработал подозрительно удачно, в аккурат перед танковой атакой — не до него. Ребята на броню и вперед, он кровавый кулак под мышку и в госпиталь. Дарья Власьевна вся в предчувствии поступления раненых и обгоревших, быстро окромсала ему куски кожи и раздробленные фаланги, однако на каждом пальце по обрубку остались. Хирург работала без особой заботы о состоянии пациента, ни обкалывания, ни наркоза — полстакана чистого спирта, это она называла прифронтовой анестезией. Анатолий мужественно перенес экзекуцию и был вознагражден поцелуем взасос. «Солдат, я тебя при госпитале оставлю, демобилизацию организую, пошли ко мне в кабинет, потискай меня, ты же мужчина». С этого момента началась у Венькиного отца новая жизнь. Три месяца обслуживал он Дарьюшку, которая оказалась на пятнадцать лет его постарше, но всегда приговаривала, что она, любовь, то есть, ровесников не ищет, и выжимала из молодца все соки. На усиленном пайке Анатолий отъелся, а когда начальник медслужбы корпуса увидел его в палате, сразу все понял и предложил хирургу в течении суток решить судьбу солдата. Дарья Власьевна подготовила протокол военно-врачебной комиссии, который без сомнения подписали все, кому следовало. Вкусивший волюшки гулеван оказался очень кстати в деревне, где выросло целое поколение не целованных девок, и тосковали молодые вдовы и просто солдатки. Анатолий так размахнулся, что к нужному сроку не восемь ли малышей приняли повитухи, и все матери в сельсовете указали на Тольку Брызгина. Перепуганный насмерть угрозами троих отцов испорченных им девок, троих фронтовиков и отчаюг, он на годик смотался в дальнюю МТС и переждал ненастье. Вернулся с женой и двумя ребятишками, чем поверг в смятение всю деревню. Расчет был простой: ну, привези он близнецов трехмесячных, тогда бы все было в порядке, а парнишка пяти и девчонка трехлетняя в эту арифметику не укладывались. Вся деревня говорила, что это отлились слезыньки невинных девиц и вдов-молодок, Толькой искушенных, Бог, оказывается, шельму все- таки метит, вот и попал Анатолий в руки бабочке, у которой два брата всю войну в тюрьме просидели, а сейчас вернулись поприличней победителей, в хромовых сапогах и при шляпах. Анатолий жил у вдовы на правах мужа, а когда брательники появились, смикитил, что сие не в его пользу и вроде собрал чемоданчик для перебраться в общежитие. Брательникам это пришлось не по душе, Анатолию показали две обоюдоострые финки, способные продырявить его насквозь вместе с фуфайкой, и сказали, что только он от любимой сестрицы дернется, то с того дня бабы уже будут ему без надобностей. Брательники согласились, чтобы новая семья переехала в деревню мужа, но предупредили: только один раз что узнают… По приезде Анатолий неделю пил, пока председатель не пригрозил НКВД, бражку пришлось бросить и начинать работать. На том веселая часть жизни Анатолия Брызгина окончилась. Но будет еще другая.
У Кости наоборот, отец Максим должность исполнял на лошадке, вечером уезжал к работающим в поле тракторам или комбайнам, а перед тем с утра, пока бабы не ушли на работу, объезжал дома всех механизаторов. В поле кормили только один раз за счет колхоза, а во всякое иное время надо было развязывать семейный мешочек и кормиться, что супруга прислала. Мужики принимали его гостинцы, ужинали и продолжали пахать, сеять или молотить, пока погода позволяла или пока сон не валил. Особенность этих его обязанностей позволяла Максиму знать кое-что из семейной жизни, чего бы постороннему человеку знать не следовало. Было, что стукнув в окно Ульянки Макуриной, за бесшабашно отдернутой занавеской увидел метнувшегося в сенки Ваню Соловья. Среди дня Ульянка прибежала, сунула в Максин ходочек с плетеным коробком поллитровку и стыдливо прикрылась платком. «Максим Петрович, ради Христа, никому не сказывай, до моего донесется — зарежет ножиком. Слышь, Макся, ежели что, дак тебе-то я завсегда открою за доброту твою». Максим был большим шутником: «Ладно, сговорились, только седни не жди, от Ваньки обсохни, да на седняшний вечер у меня уже одна намечена, тех я вовсе голяком прихватил на соломенной подстилке у погреба». «Поди, колется солома-то?» — Посочувствовала Ульянка. Максим хмыкнул: «Знамо, что колется, дак они же не дураки, мужнин тулупчик раскинули». Знал Максим, кто какие щи варит, вкусно из печи через чувал пахнет, или так себе. Знал и видел хлебы, какие укладывали ему бабы для мужей своих. Дивился на пышные булки, на круглые калачи, печеные на горячем поду, были и такие, что совали в мешочках твердые, как кирпичи, ковриги, и на ехидный вопрос Максима «Чего это они у тебя так испугались, что присели?» одинаково поспешно отвечали: «Ой, да! Квашня не подышла!». По мешочкам этим отмечал он мужиков любимых и для баб своих, как свет в окошке. Баб сердечных по кошелкам определял. В тех мешочках были баночки со сметаной, десяток вареных яиц, первые огурчики, если по сезону, а то и вместо шматка надоевшего сала половинка отваренной курочки. «Вот, — думал Максим, — в одной деревне жили, одну травку на вечерках мяли, от одних дождей под утлые крышки сараев прятались, а одни сошлись, как так и надо, а иные ненавидят друг дружку, только все равно живут. Сам он, как говаривал, «для семейной жизни не годен», на фронт никто не провожал, кроме матери, ни одна бабочка по нему слезинки не проронила, потому что к тридцати своим годам, к явлению повестки военкоматовской, вновь Макся оказался холостым, хотя признавался, что «не три ли раза его отец под венец водил». Отвоевался, когда осколком снаряда оторвало ступню, потом из-за гангрены пилили ножонку еще дважды, Макся все шутил, что так могут и до причинного места добраться, но обошлось, перед коленком перехватили дурную кровь. На диво всей деревне не самый бракованный мужик женился на вдове с двумя ребятишками. Мать ругалась, а он свое: «Уйду к ней. Тянет». «Ну, и протянете ноги всей семьей, ты калека, она малая ростом и телом слаба. Кто робить будет?». Но Максим с Марией еще одного мальчонку прижили, вот он сейчас в этой кампании и попрекал Веньку, что тот верх всегда силой берет. «А чем надо?» — нагло спрашивал Венька. «Умом» — сам не зная, почему, резко отвечал Костя. Он был низкого роста и сильно худой, можно подумать, что больной. Нет, в беге, или когда «попа гоняли», не уступал многим, плавать не умел, потому что пяти лет по недосмотру сводных братцев чуть не утонул, потому воды боялся. Белобрысый, веснусшчатый, с высоким лбом и чуть оттопыренными ушами, впечатлительный и обидчивый.
У Володьки Бороздина отца не было вовсе, нет, в самом-то начале он, конечно, был, а потом исчез. Володька его не помнит, а у матери ни единой фотокарточки нет, и не было, кто в те годы в деревне портреты делал? Никто не знал, на кого похож парень. Крепкий, сильный, злой. На лице шрам во всю щеку, но это не по драке, это он сонный упал с полатей и зацепился за гвоздь. Тогда все говорили: хорошо, что не глазом. Володька единственный из друзей, у кого есть отчим. Володька зовет его отцом, только не любит, и тот Володьку не любит, однажды при Косте назвал недосыном. Костя спросил друга, кто это такой — недосын, а Володька с обиды ударил его под дых. Вообще под дыхалку просто так бить не разрешалось, потому что после этого долго в себя приходят, а тут сорвалось. Костя долго стоял, согнувшись, Вовка ждал, потом хлопнул по плечу. Извиняться никто не умел. Отчим с матерью родили еще троих ребятишек, младшую сестренку к пяти годам увезли в интернат для слепых, и больше дома ее никто не видел. Вовка здорово играл в бабки. Дядя Семен, родной брат его отца, был колхозным кузнецом, он такую плитку племяшу изладил — всем на зависть. Вырезал из толстого железа прямоугольник, посередке дырку пробил, острые грани сточил и зубилом по горячему словно вышил слово матерное из трех букв. Володька носил плитку на веревочке, которую перед игрой снимал и прятал в карман, и по подсказке отчима брал с игроков по одной бабке за кон. Проигравшиеся убегали домой, чтобы выреветь у матери гривенник и купить у Вовки десять бабок — по копейке за штуку. Володька был отчаянней всех, потому что никто не мог сделать круг на все еще вращающихся крыльях брошенной ветряной мельницы, а он мог. Когда крыло вставало прямо перед ним, он запрыгивал повыше, цеплялся руками и ногами и медленно плыл в высоту. Момент невозврата наступал, когда следующее крыло оказывалось между ним и землей. Володька вставал вниз головой и вся ребетня замирала. Так же медленно крыло вставало в нижнее положение, Вовка спрыгивал и, презрительно осмотрев публику, ложился на траву отдохнуть. Все благоговейно стояли рядом. За нелюбовь и нечастые подзатыльники Вовка мстил. Отчим с весны до осени по двору управлялся в литых лаковых калошах. Калоши те стояли на крыльце под жиденьким навесом. Первый раз, промочив носки, отчим пинал кошку, потом ругал бабу, что неловко несла воду в ведрах и сплеснула из ведра, наконец, очередь дошла до кровли навеса. Почерневший шиферный лист хозяин заменил свежим и пропустил по карнизу две тесины. Когда он снова с матерками пришел в избу снимать мокрые носки, жена принюхалась: «Проня, свята икона, от тебя все время мочой пахнет. Ты случайно в калоши не попадашь?». Володькины проказы отчим изобличил и хотел побить, но мать спрятала сына за спину: «Только тронь!». «И трону». «Нет, не тронешь. Проня, я тебе за сироту горло ночью перережу». Проня поверил, но Вовке стало еще хуже. А тут еще он упал с березы. По весне ребетня уходила в лес на весь день. Из дома брали по краюхе хлеба и спичечный коробок соли. На всех было одно ведро «подойничек, маленькое и легкое, прокопченное, кажется, насквозь. В лесу питались. Летом дома есть нечего, кроме молока, что в кринке оставит мать в погребе от утреннего удоя, все остальное на молоканку, в зачет каких-то поставок. А в лесу уже можно было нарыть саранок, вкусных и сытных луковиц, сломить молодую пучку, а всего ценнее — найти колонии гнездовищ сорок и ворон. Тут все лезли на деревья, проверяли гнезда, небольшие яички складывали в рот и спускались. Кто-то уже нашел старый обвалившийся и заросший смородиной единоличный колодец, ведро с водой стояло наготове, а куча сухого валежника обещала быстрый обед. Общими силами вдавливали во влажную землю две рогатки, поперек ложили обломанную сырую осинку, на нее вешали ведро. Прикидывали, чтобы вода только чуть скрывала яйца. А сбор продолжался, птицы грозно кричали, пикировали на грабителей, обливали жидким вонючим раствором. Все терпели разбойники, потому что даже закричать нельзя: полный рот добычи. Да, бывало, что сваренное яйцо было запарено, в ином и птенчик просматривался, но все остальное съедалось вместе со скорлупой. В этот раз Володька сплоховал, сучок под ним обломился, и он полетел вниз, крича во все горло и выплевывая раздавленные яйца. О нижний крепкий сучок Вовка ударился боком, неловко крутнулся вокруг него и свалился без сознания. На него плескали воду, дули в лицо, потом сняли рубаху и испугались большого синяка на боку. Когда друг зашевелился, его приподняли, он не мог говорить, только высунул кончик едва не до совсем откушенного языка. Шла посевная, кто-то побежал на дорогу и вернулся с машиной. Шофер, сродный дядя Володьки, накидал всем по загривкам, пнул ведро с яйцами, посадил парня в кабину, всем велел прыгать в кузов и сидеть тихо, как мыши. Володьку увезли в больницу, но ничего страшного не нашли, через неделю отпустили. Володька был героем.
Славка считался у ребят самым счастливым. Он всегда был чисто и аккуратно одет, но команды не гнушался. Широколицый, глаза большие и серые, лохматые, как у взрослого, брови. Славка один из всех нравился взрослым девчонкам, они ловили его и целовали, пока он не вырывался, вытираясь чистым платком и тихонько матерясь. Его родители работали учителями, Вера Семеновна учила младшие классы и к друзьям никакого отношения не имела, зато Василий Матвеевич, фронтовик, раненый в лицо, отчего из-за разбитой челюсти речь его была резкой и жестковатой, всем своим видом нагонял страх. На уроках физкультуры учил ходить строевым шагом, делать комплекс упражнений, учил лазать по шесту и по канату. Зимой, поскольку лыж на всех не хватало, гоняли по площадке футбол. А потом были уроки труда, где надо было правильно держать ножовку, рубанок, топор. За каждый промах Василий Матвеевич строго выговаривал и гнал от верстака. Однако все они только со временем поняли уроки учителя, когда с одного удара вбивали гвоздь, ловко строгали полки для первого своего угла. Со Славкой дружили, но домой к нему отваживался ходить не каждый. Славка иногда брал ключи от лодки, прикованной на плесе, звал с собой Костю, и они выезжали блеснить, или гонять блеску. Славка подплывал под самый берег Малого омута, бесшумно укладывал на дно лодки весло и начинал по правому борту запускать блеску, разматывая с катушки толстую леску. Косте доставался левый борт. Славка закладывал леску за ухо, чтобы слышать блеску, а Костя держал в руках, чуть поднимая над водой, меняя глубину. Щука хватала блеску жадно, как живого чебачка, леска дергалась, и тогда счастливчик ловко выбирал леску, подводя добычу к лодке. Чаще всего подались небольшие щуругайки, их звали «локотушки», но случались и серьезные щуки, выводить которых было не просто. Если щука срывалась и уходила, Славка ругался матом и показывал на раскинутых руках, какая рыбина ушла. Костя срывы переносил спокойно, все равно за вечер достанет три-четыре штуки, принесет домой, и новая мать, пятая по счету после смерти мамы, похвалит, рыбу почистит, подсолит и поставит в погреб — для всякого случая. Славка был единственным из всех ребятишек деревни, кому вырезали аппендикс. Летом пошли поиграть в Лебкасный лог, полазить по карьерам, в которых в войну и после еще несколько лет люди копали левкас, скатывали его в небольшие головы и продавали в городе на рынке. Левкас — не прижился, проще было звать лебкасом. Наигрались, пошли к старице искупаться, и на взгорке наткнулись на солодку, невзрачная трава, но корень у нее сладкий. Полакомились, а Славка, видно, то ли проглотил часть корня, то ли грязь попала — вечером заорал от боли в животе. Отец завел мотоцикл М-72, усадили Славку в коляску, Мария Семеновна села на заднее сиденье и поехали в участковую больницу, что в десяти километрах от деревни. Славка потом рассказывал, что утром хирург, который его резал, принес на блюдечке его аппендикс и поставил на тумбочку. Был он похож на крючковатого жирного червяка. Славка уверял, что только отвернулся, глянул — а блюдце пустое. Позвал медсестру, всей больницей искали и не нашли. Ребятишки верили. Мария Семеновна, когда узнала, строго-настрого запретила Славке врать. Он, если честно, то и почти не врал совсем, так, реденько.

***

Деревни в Сибири — как люди, вроде и похожи друг на дружку, а приглядись — далеко не родня. Есть такие, что вдоль озерка одной улочкой выстроены, а в соседней все дома в куче, только переулки и разделяют. Наша на отличку ото всех, две улицы повдоль, две поперек, только у малой речушки Сухарюшки с одной стороны дома поставлены, а на береговом склоне бани прилепили. Это в Зареке, где первые поселенцы облюбовали. Сказывали старики, что из Смоленской губернии переезжали всем селом, не только скарб — церковь деревянную разобрали и на новое место перевезли, сложили и вновь освятили. А потом пригнали казаков с какого-то восстания, семьями, да большими, землю им отвели по их выбору. Казаки в основном оказались народом вполне приличным, помогали храм строить и ходили потом молиться. О судьбе своей не шибко делились, но случалось, на ночной рыбалке Илья Казаков (их всех такой фамилией называли) после вечерней ухи и бокальчика самогонки рассказал, что в их станицу прибегали гонцы от Емельки, но народ не хотел ввязываться, да и какая нужда: у каждого хозяйство, земля, дом. Еще думалось: и супротив царя как? На круге решили старики: ни одного казака в разбойные банды не пущать. А когда сам Емелька пришел, выслушал старшинское решение, стариков велел пороть на площади, чего в века не бывало, а всех казаков от шестнадцати до пятидесяти лет с конем и оружием в строй. Правда, скоро и баталии с войсками начались, наскочила на нас конница, а мы покидали оружие и сдались. Суд был неверный, не учли нашу невольность, а погнали в Сибирь. «Одно хорошо, — сказал Илья, — что места тут золотые и народ славный. А там видно будет». Случился в Петровки большой пожар, тогда чуть не полдеревни выгорело, ладно, что догадался Паша Менделев, огонь еще в сотне метров, а он велел свой дом разобрать. Верно говорят, что ломать — не строить, в минуту крышу скинули и бревна выкатили на середину улицы. Вот тут огонь и захлебнулся. Тогда и церковь сгорела. Кто видел, клялись, что горела она, как свеча, такой же язык пламени, только огромный. А потом три столба огня ушли в небо, потому что было в церкви три престола, они с огнем всю святость унесли в небеса. Сразу народ послал ходатаев в Тобольск ко владыке, но тот денег на храм не дал и не обещал, а проект, мастерами нарисованный, благословил.
Вернулись ходоки, глаза в пол: нет ничего и не будет. И тогда восстал народ: «Отчего не будет, ежели мы того желаем?». Собирают сход и решают, с какого дома сколько серебром ли, ассигнациями или зерном или мясом должно быть внесено. И казначея избрали, и ящик сковали в кузне под два замка: один у казначея, другой у старосты. И прорезали столь узкую щель, что туда ты монету либо бумажную деньку просунешь, а обратно ей уж нет ходу, сколько ящик не тряси. Да и трясти его было невозможно, приковали в волости к полу надежно. Десять лет собирали по крохам, а когда вскрыли ящик, оказалось довольно, чтобы артель подходящую искать. Сыскали в уездном городе Шадринске, мастера проект посмотрели, потом велели показать, где может глина залегать, для кирпича пригодная. Все кругом изрыли, а нашли под берегом Сухарюшки, рядышком. Так мяли мастера, и этак — сошлись, что весьма годна для делания кирпичей. Стали формы ладить да глину месить, всей деревней сходились. Потом сараи рядами выставили, наделали полки, сырые кирпичи выкладывали и каждый день переворачивали, сушили. Дальше артельщики из этой же глины сбили большую, как пещера, печь, народ носил кирпичи, а мастер командовал, как укладывать. Потом разожгли большой огонь, вход в пещеру замуровали, только снизу оставили пустоту для тяги воздуха. Густой влажный дым выходил в задней части печи, мастера ни на минуту не отлучались, то тягу уменьшат, то дымоход приоткроют. Все лето работали. Отверзнут артельщики врата в печь, народом начинают выносить обожженный кирпич в отдельные сараи. Потом мастера стали искать место для церкви, всю деревню с тихим молебном обошли, остановились на взгорке, где по утрам коров собирают в табун. Сделали замеры, вбили колышки, велели священника везти, чтобы освятить место и водружальный крест поставить. Три лета артельщики выводили стены, башенки и купола, потом кресты нарисовали и велели кузнецам браться за дело. Купец Афанасьев нужного железа привез. Чудные вышли кресты, легкие, как воздушные. На водружение опять батюшку привезли, самые отчаянные мужики, благословясь, поднялись по веревкам на алтарь, укрепили крест, потом на колокольню, и крест тяжелый, но с божьей помощью укрепили и его. Большой молебен отслужили. А по зиме на крепких санях, запряженных четверкой тяжеловозов, аж из города Каменска привезли колокола, один большой, поди, на сто пудов, да набор вплоть до маленького, в четверть пуда. Опять служба, опять охотники лезут наверх и по указке мастеров крепят колокола на мощных дубовых бревнах, матицах, вложенных в стены. На освящение прибыл сам владыка, народ собрался весь, от стариков до младенцев, тут же крестили и исповедовали. А батюшка, назначенный на приход, перед народом на колени встал и благодарил за храм, и нарекли его при освящении в честь Рождества Христова.

***

Великий разум и могучая сила создавали эти места. Вот только что ни спроси — все есть. Озеро прежде всего, на берегу которого в давние времена, еще до переселенцев, в землянке жил старец Афоня. Кидал с берега утлый невод, доставал несколько рыб, и тем жил. Говорить уже не мог либо не хотел. Умер тихонько, и стали мужики место для кладбища искать. Выбрали под Горой высокий песчаный бугор, там и упокоился раб божий Афоня, а чтобы долго имя новой деревни не искать, сказали «Афонино», и всем поглянулось. Сколько глаз видит, вьется Гора из казахских степей и далее в холодные северные края, местами крутая, а потом опять спокойный склон. Изрезана оврагами и логами, как шрамами по телу отчаянного ратника. Сразу на Горе березки да осинки, заросли смородины, малины и ежевики, а еще костянка, голубянка. В июле попрут грибы, неведомые, но бабы быстро разобрались, что самый добрый после белого — груздь настоящий, очень хорош вымоченный и засоленный — аромат, вид благородный и похрумкивает. В трех верстах в глубине мелколесья вдруг возникает широкая лента сосны, кедра и лиственницы. Так лентой и стелется вдоль Горы. Обошли мужики после первой посевной окружные земли и подивились: столько воды, не то озеро, не то старица. Старицы переходили одна в другую, и имена получили разные: Мочище, Малый омут, Афонино, Большой омут, Прорва. Это с одной стороны. А с другой так намешано, что и не разобрать. Вот Арканово, ну, точно озеро, но вытянутое, все равно река. А дальше Диконькое, Слепое, Утиное, Поперечное, Ванькино, Калачик. А кроме того — с полсотни малых озеринок, которым и названия не стали давать. Все это было в давние времена, Костя записал от стариков, кто что помнил. А потом приехали ученые, три недели жили в палатках и изучали местность. Ученые — это для ребят, на самом деле студенты-землеустроители, изучали их старицы, изрезавшие всю подгорную часть деревни. Старицы эти сильно интересовали Костю, вечером он подъехал к палаткам на велосипеде, отец купил после смерти матери, хоть чем-то отвлечь парня. Студенты варили картошку, очищенная селедка и лук уже томились на сколоченном из досок столе.
— Проходи, молодой человек! — Радушно пригласил кашеваривший паренек в трусах и майке. — Что скажешь?
Костя знал, что надо сказать:
— Все названия у нас для озер, а по форме почти все речки. И откуда питаются? Неужели везде родники бьют? И почему их только у нас так много, в других местах, мужики сказывают, настоящие озера, круглые, по километру и боле?
Парень засмеялся:
— Ты вопросов задал на целый вечер разговора. Леня, иди, посмотри за картошкой, а я удовлетворю любопытство будущего исследователя. Ты знаешь, что рядом протекает река Ишим, узкая, мелкая, но — река. Так вот, мы склонны считать, что ваша Гора есть берег древнего Ишима, потом произошли какие-то изменения, Ишим сузился и принял нынешний вид. А в тех местах, где испокон веков били родники, образовались озера и старицы. Форма их могла зависеть от плотности грунта и интенсивности родников. В целом понятно?
Костя кивнул:
— А где второй берег древнего Ишима?
Студент развел руками:
— Нету. Ни на одной карте нет ничего похожего. Скорее всего, берег был пологим и скоро сравнялся с окружающей местностью. Картошку с нами будешь есть?
Косте было неловко садиться за чужой стол, но за время после смерти мамы и длительных гуляний отца он научился отличать, когда приглашают от души, а когда ради приличия. Вот несколько раз приходили к Славке, Мария Семеновна заставляла мыть руки и садиться за стол. Славка упирался, он только что ел. Мария Семеновна сурово на него смотрела, и Славка послушно хлюпал умывальником. Такого супа Костя никогда не ел, такой хлеб никогда не мог испечь отец. А потом появлялась тарелка с картошкой и котлетой. Сверху полито чем-то белым, но не сметаной. Вот и здесь он увидел доброту, она не заметна сытым и счастливым, но обиженные жизнью улавливают ее проявления сразу. Костя степенно брал круглую картошку и макал в подсолнечное масло, полученное студентами на колхозном складе. Он знал, что это то самое масло, для которого они всей школой осенью выколачивали зерна из шляп подсолнухов, потом семечки сушили, веяли на ветру и везли в Красноярку на давильню. Оттуда привозили масло во флягах, отец тоже получал с пол ведерка на трудодни. Раздавленные семечки лежали на самом дне. Съел две картофелины, сказал «Спасибо», поднял свой велосипед. Тот студент, который ему объяснял, подошел, подал руку:
- Ты приезжай, мы тут еще с неделю поработаем и в город. Ты в каком классе?
- В шестой пойду.
- Учишься хорошо?
- Ударник.
— А книжки любишь читать?
- Шибко люблю, только у нас библиотеки нет, сгорела, а в школе совсем маленькая, я все книжки перечитал.
Студент удивился:
- Во как! Назови свои имя и фамилию, мы тебе пришлем книги. Обязательно. Приезжай, пока мы здесь.
«Хорошие люди, — ехал и думал Костя. — Городские, а по- простому разговаривают».

***

Деревня гудела. Ранним утром бабы коров в табун сгоняют — об этом речи и тревоги. Мужики на наряд собираются — вместо анекдотов о том же разговор. Председатель колхоза, из которого всю душу вымотали эти вопросы, взвыл и резко послал всех. Прошел слух, что в районе принято решение с церкви снять купол. Что касается колоколов и крестов, то их сорвали еще в тридцатые годы, на правом крыльце до сих пор видна глубокая вмятина от большого колокола, который при ударе развалился пополам. Колокольня, надстроенная над сводами, была пуста, и мальчишки лет двенадцати проходили испытание: надо по лестнице добраться до бревна, на котором крепились колокола, и пройти по бревну от стенки до стенки. Высота больше пяти метров, бревно в длину восемь широких шагов, специально замерили, внизу кирпичное перекрытие церковного свода, каждый понимал, что упал — убился. Но это испытание проходили все. Костю после смерти матери освободили, Толя Синий, парень пятнадцати лет, не учился и в колхоз не брали на работу, вот он и руководил всей деревенской оравой, он и сказал, что Писаря (Костю звали Писарем, он умел сочинять стишки) нельзя допускать на колокольню. Костя вместе с другими поднимался на верх и наблюдал с завистью, как наиболее отчаянные пробегали по матице бегом и даже встреч друг другу, ловко разводясь при встрече.
Наконец, слухи в один день стали правдой. В сельсовете обсуждали, как проще сорвать купол. История повторилась, деды вздымали церковь, зачав кладку основы в глубокой трехметровой яме, а потом за великую честь считалось, если тебе удалось попасть в артель для установки крестов и подъема колоколов. Специальный молебен за этих людей служили, чтобы все у них обошлось и благополучно дело свершилось. А теперь внуки советовались, как эту красоту разрушить. Ни у одного в душе не дрогнуло. Но шел мимо лесник соседней деревни, Ваня Однорукий, а еще Березка. Однорукий потому, что правую руку минным осколком, как бритвой, срезало, вместе с гимнастеркой. Сказывают, Ваня-то за ней поначалу кинулся, а потом уж сознание отлетело. Стал он верующим, на дальнем кордоне часовенку маленькую срубил, картинка! Кто-то по привычке стукнул, куда надо, приехали начальники, полюбовались, ни слова не сказали. Всякий раз, проходя мимо церкви, он останавливался, и долго молился, крестясь левой рукой. И в этот раз он понял, что сотворят со святой красотой эти люди, чуть в сторонке встал на колени и склонил седую голову.
- Отмолился, Береза, снесем купол, чтоб вид не создавал, и устроим в твоей церкви пекарню, — захохотал Митя Рожень.
- Ошибаешься, добрый человек, церковь не моя и не твоя и не их всех — она Господу Богу принадлежит, сиречь она и есть его дом на земле.
— Да хоть и дом. На небе он у вас живет, а дома на земле? Снесем, Однорукий, — злился Рожень. — Ровное место будет. Как будешь молиться? В лесу колесу?
— Опять ошибаешься, добрая твоя душа. Месту будем молиться, святому, великую силу имеющему. Гляжу на тебя — не ты ли первым падешь ниц и станешь землю грызть и просить Бога убить тебя по грехам твоим?
- Иди, иди, пока я тебя не проводил. Ишь, развел опиум! Землю я буду грызть! Хрен тебе, Однорукий, коммунисты ни перед кем в ногах не валялись, тем больше — перед богом, евреями придуманном.
Бабы зашумели на Митю, Иван Березка поднялся с колен, и, не отрясая пыли со штанов, пошел своей дорогой, вытирая слезы пустым рукавом рубахи.
Главный колхозный инженер предложил поднять на колокольню мощные тросы, которыми тракторы таскают солому, продернуть из окна в окно и обвязать один угол. Весь купол и держится на этих четырех углах. Нашлись и охотники, назвали цену, начальство посовещалось и решило уплатить. На другой день Митя Рожень, Гриша Крутенький и Вася-Машкин сын залезли на колокольню, на ременных вожжах притянули тяжелые тросы, долго возились, закидывая вожжи из восточного окна в южное, ведь надо было угол обогнуть, потом чуть не сорвался Рожень, один ухватившись за конец подтянутого троса. Трос пропустили через вплетенное на заводе кольцо, и конец подали вниз. Тут уже стоял трактор С-80, тоже с тросом, который крючками сцепили с верхним. Мужики на всякий случай спустились с колокольни. Надо тянуть, а Ганя Паленский вдруг из трактора вышел и отказался ломать церковь, сославшись на мать, которая заявила, чтобы после этого греха он дома не показывался. Колхозный председатель ткнул локтем Анатолия Брызгина: «Ты бригадир, ты и решай!». Анатолий сам сел за рычаги, трос стал медленно натягиваться, все напряглись, рев машины нарастал, тросы гудели, колокольня вроде чуть даже приподнялась. Толпа народа собралась вокруг, старухи крестились, старики курили молча. Все — продавцы и покупатели сельповского магазина, животноводы, свободные от управы, механизаторы с ремонта в мастерских, школьники, побросавшие уроки, и увещевающие их учителя — все в незнакомом ужасе ждали чего-то страшного. Но в это время гусеницы трактора буксанули, и он стал медленно зарываться в землю. Анатолий сбросил обороты и выскочил из кабины. Все были ошарашены. На стене только штукатурка потрескалась. После обеда перевязали трос на другой угол, пробовали не в натяг, а рывком — ничего не получилось. Председатель колхоза велел поставить трактор на место и прибрать тросы.
— Григорий Андреич, и что же делать? — Чуть не заплакал председатель сельсовета. — Мне в районе дали всего три дня.
— Вот видишь, время у тебя еще есть. Нанимай мужиков, пусть долбят.
— Чем!? — Изумился председатель.
Андреев улыбнулся:
— Не было бы баб вокруг, я бы подсказал. А так — придется лома брать и пешни.
Народ рассосался, все вокруг церкви опустело, и она стала еще более одинокой, чем была прежде. Костя стоял у магазина, прижавшись спиной к прохладной стене, и глядел на самый верх церкви, где когда-то стоял главный крест. Он видел фотокарточки, снимали свадьбу или митинг на могиле жертв кулацко-эсеровского мятежа еще до войны, и кресты, и колокола было хорошо видно. Сейчас он, прищурившись, пытался представить крест, золоченый, восьмиконечный, но черная, давно не крашеная железная кровля не позволяла вырастить на ней величавый крест. Тогда Костя стал представлять белый, серебряный купол, а потом золотой крест, и у него получилось, серебряный купол на фоне голубого неба принял крест, и они вместе поплыли ввысь, медленно, и Костя глядел, не сморгнув, на это чудо, пока слезы застили глаза, и видение исчезло. Но он по-иному смотрел теперь на бывший еще утром сиротливый купол, хлопающий листами оторванного ветрами железа, на потрескавшуюся штукатурку церкви, они перестали быть чужими и беззащитными, церковь стояла теперь, как православный воин после изнурительной битвы, израненный, с пробитым шлемом, одеждой, порванной мечами чужеземцев, почти истекающий кровью, но непобежденный. Костя вытер слезы и увидел рядом однорукого Ивана Березку.
— Ты плачешь, дитя мое? Господи, благослови сие мгновение! Ты видел, как серебряный купол с золоченым крестом уходил в небо? Радуйся! И Господу нашему великая радость. Благодать снизошла на тебя, сын мой, сохрани ее и она проведет тебя по жизни прямо к ногам Бога нашего. Беги с миром!

***

Володьку мать встретила в воротах, вечером на Голой Гриве была большая игра в бабки, пришли ребята из Казаков, бабок принесли по два кармана. Долго бились, зареченские все продулись, как шведы, а у казачат бабок не меряно, скота чуть не табунами держат. Только тайно все, в дальних лесах загоны поставили, днем пасут, к ноче загоняют и охраняют, не столько от зверя, сколько от чужого человека. Ребятишки тоже натыкались на загоны, только не было никого из казахов, все скот пасли. Бежали оттуда без оглядки. В прошлом годе терялся колхозный пастух Чиликов, неделю не было, а потом обнаружился дома, сказал, что вино пил, потому на работу не ходил. А кто ему поверит, если Чилик по болезни желудка вино на дух не принимал! Потом слушок прошел, что наскочил он случайно на загоны казацкие, словили сторожа и держали, пока на иконе Пресвятой Богородицы не поклялся, что не выдаст. Вот и сразились, у Володьки глаз острый, плитка к руке льнет, своя, родная, а казачата все мимо да мимо. Правда, без драки обошлось, казачата задиристые, а тут куда попрешь, в чужом краю, да и зареченских больше. Володька ни одной бабки, ни единой люшки не упустил, все собрал в мешок и домой.
— Ты смотрел, как над храмом изголялись? Смотрел? Зачем тебя туда понесло?
Вовка заартачился:
— Один я разве, все ребятишки там были.
— Пусть! — Разгоралась мать. — У нас и так ребенок Богом обижен, и сами не знам, за что, а ты еще беду накликашь! Чтоб больше ни шагу!
Отчим закрепил наказ добрым подзатыльником.
Максим складывал на сарай только что скошенную зеленую траву. Так он за лето хороший стожок сгоношит за пригоном.
— Чо, Костя, не изломали церкву? Не по зубам? Говоришь, и трактором не могли взять? Костя, завтре опять иди, картошку вечером окучим, гляди, кто что делать будет и запоминай. Ты грамотной, опиши все для людей. Как можно руку поднять на храм?
Костя чуть не засмеялся:
— Папка, ты же неверующий?
— Кто тебе сказанул? Запомни, сынок, кто на войне был, и смерть своими глазами видел, тот сразу сделатся верующим.
Костя насторожился:
— А ты разве смерть видел?
Максим воткнул вилы в кучу травы и закурил:
— Вот как тебя сейчас.
— Врешь! — Невольно выдохнул Костя.
- Два раза. — Отец не обратил внимания на грубое «врешь!» сына. — Первый раз — когда наркоз дали, в госпитале ногу пилили. Я вроде память теряю, а она заглядыват мне в глаза и шепчет: «Мой, мой, мой!». Я испугаться не успел, уснул. На другой день хирургу рассказываю, а он смеется: «Смерть — это пустяки. У нас один на прошлой неделе самого Гитлера видел и даже поймал его, но уснул. Бывает.». А второй раз, когда мать умирала. Я у кровати сидел, видел, что последние часы, она все в памяти была, потом махнула мне ладошкой, уходи, мол. Я встал, а она над матерью стоит, та же самая, глянула на меня, улыбнулася, как старому другу, а матерее шепчет: «Пора, Мария, своей болью ты заслужила, что на небеса сразу пойдешь.» Я к матере, а она уж и не здышит.
Костя пришел в себя, спросил:
- Папка, а как верующим стать?
Максим засмеялся:
- Не знаю. Можа, тебе лучше и не быть, это все через горе и болезни приходит. Ну, знамо дело, от книжек священных, да где их взять? А завтре чего они собрались делать?
- Сказали, долбить будут.
- Иди и запоминай, после напишешь в тетрадку.
Венька ткнулся в калитку, увидел Максима, остановился:
- Проходи, меня, что ли, испугался? — засмеялся отец.
У Веньки синяк под глазом. Костя привычно спросил:
— Откуда?
- Мать врезала. А отца сковородником в воротах встретила и полчаса по огороду гоняла. Он ей кричит: «Дура, всю картошку вытопчем». А она свое: «Чтобы близко к церкви не подходил! Мало тебе немец оторвал, надо было все под самый корень! Совсем хошь нас погубить!». Дядя Максим, я седни у вас ночую, ладно?».
Максим подал ему вилы и сказал, чтобы всю траву ровненько по крыше разложили.
Славка еще в ограде услышал, что под сараем гости. Тихонько прошел, но отец увидел:
- Назови мужиков, кто под куполом лазил.
Славка назвал. И добавил, что завтра они же будут долбить стены ломами.
- Господи! — Мария Семеновна всплеснула руками. — Так ведь купол-то на них может упасть!
- Думаю, у них хватит ума убрать простенки, а несущие углы оставить, — подал голос Паша Менделев. — Хотя надо бы подсказать, а то рухнет купол и…
Василий Матвеевич согласно кивнул и предложил Паше сходить завтра на обсуждение и разъяснить.
- Не пойду, — огрызнулся тот. — Пусть майор идет, он партийный. А я на войне сына потерял.
Майор Попов поморщился:
- Народишко там гнилой, и придавит, так не велика потеря. Но упредить надо. Опять же и церковь жалко. Я, когда в сельсовете работал, целую папку документов собрал, как ее строили, как на кладбище ходили всем миром канаву рыть, чтобы скот не бродил, потом сосенки привезли, каждый из дому кустики принес. А теперь смотри, какое у нас кладбище, все в округе завидуют.
- И заметь, — перебил Менделев. — Завидуют, а ведь никто не сделал. Потому что надо полвека ждать результата. А мы сейчас каждую весну тополя садим, если бы все приросли — в лесу бы жили. Ладно, хоть коровы да овцы все объедают.
Ночью случилась гроза, какие часто бывают в июле, с низкими тучами и железного звука громом. Нынешнюю грозу всей деревней посчитали за предзнаменование, но утром у сельсовета собралась большая толпа. В артель набирал Митя Рожень. В договор с сельсоветом включили Гришу Крутенького, Васю — Машкина сына, Макара-Чудака и Осташку Пимоката. Двое поднялись вперед, приняли на вожжах лома и пешни, кувалды и ведро с железными клиньями. Когда начали долбить, запоздалый гром так резко ударил в наступившей тишине, что Осташка кинул кувалду и стал спускаться на землю. Жена подбежала и прилюдно обняла:
- Спасибо тебе, Осташенька, у меня сердце на место встало. А эти как хотят. Гром — слышал — ну, не просто же так!
- Очень даже просто, — сказал школьный физик. — Остались от ночной грозы заряды, вот и собрались в кучку, отсюда разрыв.
- «В кучку, в кучку», — передразнил дед Поликарп. — Кучки только за пригоном бывают, у кого тавалета приличного нет. Гром — это вон тем придуркам предупреждение. Ладно, иди, кого с тебя возьмешь?
Три дня долбили стены, оставляя по столбу на всех углах. Получалось, если сейчас дернуть за один угол, то потерявший опору купол рухнет на свод молельного зала и может проломить его. Стали думать. Выход подсказал майор Попов:
— Надо расширить на куполе отверстие, где стоял крест, а потом через него пропустить трос. Тогда резким рывком можно сдернуть купол вниз.
Провозились еще день. Постепенно интерес у народа пропал, только кучка старушек не покидала своего поста в стороне, у самого магазина. Когда все тросы были готовы, пригнали трактор, прицепили, выровняли, тракторист, вызванный из соседнего колхоза, сдал назад, включил передачу, резко добавил оборотов и отпустил муфту. Трактор зверем рванулся с места, подняв нос, потом его дернуло, натянутые тросы сработали, купол сорвался с места и, упав на южное крыльцо, развалился на куски.
Первым пострадал Вася — Машкин сын. От предвкушения расчета и близкой выпивки он стал быстро спускаться, оступился и упал с лестницы. Орал нещадно. Привезли фельдшера, она распорола штанину и велела принести два обрезка тесинок. Нашли и принесли, ногу обвязали, чтоб не тряслась, и в кузове грузовика отправили в участковую больницу. Старуха Раздорчиха, подозреваемая в потомственном колдовстве, подошла и громко сказала:
— Это вам первый. Видит Бог: дальше хуже будет.
Ее прогнали, но холодок пробежал по спинам оставшихся артельщиков. Как-то понуро получили расчет, набрали водки и пошли к Макару. Пили до рассвета, потом уснули, кто где. Утром хватили Гришу Крутенького, а он уж холодный. Приехала милиция, врачи, Гриша почернел, как негр, сказали, что сердце остановилось.
Макар и Митя Рожень протрезвели, пошли под сарай, опохмелились.
— Митя, это все дело случая. Васька сорвался — куда было спешить? А Гришке давно врачи сказали про водку, что ни грамма. А мы вчера, — он окинул взглядом поле боя, — по литре приняли. Тут и без церквы можно крякнуть.
— Не поминай мне про церкву! Господи, черт меня дернул ухватиться за эти сто рублей! Все, я пошел.
Многие видели, как Митя Рожень подошел к развалинам, встал на колени, плакал и целовал рваные обломки купола. Кто-то напомнил проклятье Ивана Однорукого — сбылось. Никто не беспокоил Митю, пока не пришла жена и не увела его домой. Митя перестал пить и пошел работать пастухом, сказал, что в лесу со скотиной ему тихо и спокойно.
Макар погиб осенью. На гусеничном тракторе таскал солому с горы. Под большой зарод соломы он задним ходом подпихивал иглы волокуши, потом обносил зарод тросом, чтоб не свалился, трос крепил на поперечный брус. Дорога шла по краю оврага. Октябрь, гололед. Десять лет таскал солому по этой дороге Макар, а тут зарод накатился, полозья вывернулись по льду из накатанной колеи, и воз стал сваливаться в овраг. Митя это заметил поздно, когда весом прицепа трактор дернуло, вырвало из накатанного углубления, и он медленно поехал боком по крутому склону, потом зацепился за что-то и перевернулся несколько раз, пока упал на дно оврага.





Создано программой AVS Document Converter
www.avs4you.com