Последний роман замечательного русского писателя Николая Ивановича Коняева поражает охватом как топологическим, так и интеллектуальным, повествование ведет читателя по просторам севера Западной Сибири: Обдорск (ныне Салехард), Тюмень, Тобольск… Перед нами отстраненное исследование, не защищающее ничью сторону в раскалывающейся в революционном бреду России. Автор бесстрастно описывает ссылку Троцкого в Обдорск и его побег. Перед нами проходят портреты как местных «поселян-террористов», местных революционно настроенных жителей, так и самоотверженных христиан, которые впоследствии станут святыми Церкви. На страницах этой книги они все — живые, и совершенное автором соединение литературы и документа дало роману удивительную глубину.

НИКОЛАЙ ИВАНОВИЧ КОНЯЕВ
БЕРЕГ БЕЛЫЙ БЕРЕГ КРАСНЫЙ


роман-реконструкция








Берег Белый — Берег Красный





ПРЕДИСЛОВИЕ

Дорогой читатель! Вы держите в руках последний роман большого русского писателя Николая Ивановича Коняева «Берег Белый — Берег Красный», который сам автор назвал романом-реконструкцией. Это историческое повествование, охватывающее начало XX века в Тобольской губернии. Тонкое, ироничное, с характерным для Николая Коняева собственным, скрупулезно выверенным стилем, увлекательным сюжетом, в основе которого лежат документы, исследования автора, а главное — знание земли и людей и особенностей сибирского быта. О судьбе человека с непростой фамилией Коровьи-Ножки, помогавшего Л.Д. Троцкому бежать из Сибири, Николай Коняев уже писал в небольшой повести «Возмездие, или версия жизни и смерти гражданина из города Березова Коровьи-Ножки». По этой повести тюменский журналист Артур Михайлов снял документально-художественный фильм. И вот перед вами роман, в котором предстают самые разнообразные, точно прописанные персонажи — от простого крестьянина до тобольского губернатора — огромное полотно и одновременно мозаика человеческих судеб.
Задумка Николая Ивановича была значительнее. Над романом он работал в течение последних нескольких лет, и, хотя одна глава не дописана, роман не кажется незавершенным. Скоропостижная смерть оборвала планы автора, который не собирался ограничиваться одним томом своей реконструкции. Благодаря депутатам Тюменской областной Думы — В.А. Столярову, Е.М. Макаренко, Т.Н. Казанцевой, Н.А. Токарчуку, И.В. Лосевой, А.В. Крупину, С.М. Медведеву, В.Я. Майеру, С.В. Дубровину, А.А. Аносову, поэту Дмитрию Мизгулину, издательству «Русская неделя», этот роман пришел к читателю.
Коняев Николай Иванович родился 1 января 1954 года в поселке Нялино Ханты-Мансийского района Тюменской области. Из семьи ссыльных. Окончил Омский филиал Всесоюзного финансово-экономического института (1982) и Литературный институт им. А. М. Горького (1993). С апреля 1996 года — главный редактор литературно-художественного альманаха писателей Югры «Эринтур (Поющее озеро)». Под его руководством альманах стал одним из лучших региональных литературных изданий в стране. Сегодня альманаха нет, потому как затраты на такие издания многие чиновники считают неоправданными. С ноября 1997-го по декабрь 2011 года — ответственный секретарь, председатель правления Ханты-Мансийской окружной организации Союза писателей России.
Автор сборников повестей и рассказов «Сборщик дани», «Звенела птица в поднебесье» (1992), «Перековка» (1993), «Чужая музыка» (1994), «Околоток Перековка» (1996), «Отголоски-отзвуки» (2000), «До поры до времени» (2005), «Бывает!» (2013), художественно-документального и историко-публицистического повествования «Моя нечаянная Родина» (2008), сборника статей и выступлений «Право на профессию» (Шадринск, 2011).
Член Союза писателей России с 1994 года. Дважды лауреат премии губернатора Ханты-Мансийского автономного округа в области литературы (2001; 2009), Всероссийской премии им. Д.Н. Мамина-Сибиряка (2005), региональной — «Урал промышленный — Урал Полярный» (2007), премии Уральского федерального округа в области литературы (2012), Тюменской областной Думы «Человек слова» (2013). Заслуженный деятель культуры Югры (2005).
Последние годы жил и работал в Тюмени. Был редактором-составителем двухтомной «Хрестоматии тюменских писателей» и редактором многих других изданий, активно помогал молодым литераторам. Его труд по развитию литературного процесса большой Тюменской области еще предстоит оценить. Когда меня попросили дать краткую характеристику творчества писателя для телеинтервью, я ответил просто: высокое, до мелочей щепетильное отношение к Слову и художественному тексту.
Николай Иванович Коняев не успел дописать еще два тома задуманной им трилогии, но в этом романе показал авторскую мировоззренческую оценку событиям 1917 года, важную и, по сути, определяющую духовный статус. Несмотря на условную незавершенность, читателю будут понятны и точка зрения автора, и общий итог событий, и судьбы героев, которые стали судьбой всего народа. Наталья Коняева, супруга писателя, просила меня попробовать дописать главу-конспект последующих книг, но, прочитав ее даже в незавершенном, неотредактированном виде, я понял, что в этом нет особой необходимости. А главное — я просто не посмел вторгаться во внутреннее литературное пространство моего друга писателя Николая Коняева. Я помню, как он трепетно к нему относился, как оттачивал каждое предложение, выверял каждое слово.
Я не знаю, планировал ли Николай Иванович завершить свой роман к столетию революционных событий, знаю другое, в эту тему он погружался много лет. Собирал материалы, документы, свидетельства, часто обращался ко мне как к историку, но на поверку получалось, что он теперь знает уже больше, чем многие профессиональные историки.
Случайностей в этом мире не бывает. Поэтому в чем-то закономерно, что последний в этой жизни труд Николая Коняева издает «Русская неделя», стараниями которой читателю стали известны труды свт. Филофея (Лещинского) и «Феатрон» св. Иоанна Тобольского, который, по сути, является обращением к сильным мира сего. Если бы они его читали и слышали!..
Я и издатели, и редакторы этой книги уверены: эта книга найдет своих читателей, она интересна и уникальна, а многим историкам и краеведам просто необходима. На каком берегу мы сегодня — на Белом или Красном? Мы — на огромном евразийском континенте, мы на 1\7 части мировой суши, мы в России, которую нельзя делить на берега, разрывать идеями и учениями, которую надо сберечь, а народ приумножить. Именно об этом болело сердце Николая Ивановича Коняева, именно эта боль разорвала его сердце 28 сентября 2017 года…
Отдельный поклон от писателей и читателей супруге Николая Ивановича — Наталье Коняевой за верность, память и возможность внести этот вклад писателя в огромную русскую литературу.

Сергей Козлов, писатель, друг




ПРОЛОГ
Тобольск. Народная аудитория.
2 ноября 1905 года

1

К концу дня многочисленные служащие городской управы с изумлением наблюдали невиданную ранее в стенах казенного учреждения картину. Из тесного Думского зала в узкий коридор вырвался людской поток, гомонящей толпой выплеснулся на площадь и рассеянной колонной двинулся к двухэтажному резному теремку Народной аудитории на пересечении улиц Большой Архангельской и Абрамовской.
Взъерошенный возмущенный антрепренер Максимович безуспешно пытался сдержать натиск:
— Господа! Господа, остановитесь! Кто вам разлешил? У нас рлепетиция! Вы понимаете? Рлепе-ти-ция!!!
— Это у нас сегодня репетиция! — безапелляционно возразил возглавлявший колонну бородач лет пятидесяти, с бесовской искоркой в серых глазах, известный во всей просвещенной губернии бунтарь — неугомонный редактор «Сибирского листка» Виктор Костюрин.
Бесцеремонно оттеснив антрепренера, колонна с гулом одобрения растеклась в проходах зрительного зала. Там действительно шла репетиция. Актеры в образах бедных девушек Евгении Львовны и Натальи Сизаковой, щеголя Грунцова и лысого педанта Корпелова из пьесы «Трудовой хлеб» Островского испуганно сбились в кучку на сцене…
К Максимовичу между тем подошел невысокий, плотный, в безукоризненно отлаженном по фигуре светлом костюме-тройке с бабочкой-галстуком на белой сорочке, элегантный пожилой мужчина с высоким мощным лбом, чуть тронутыми проседью жидкими волосами, словно бы прилизанными к плоской макушке.
— Примите мои извинения, господин Максимович! — в легком поклоне, приложив руку к сердцу, уважительно произнес он. — Вам, я полагаю, известно, что на сегодня в городе намечен митинг Тобольского союза гражданской свободы? С утра во всех людных местах были расклеены объявления…
— Рлазумеется, господин Пигнатти! — встрепенулся убитый было вторжением в его «святая святых» антрепренер.
— Но для запланированного мерлоприятия, насколько мне известно, вам было пледоставлено совсем другое помещение!
— Совершенно верно, уважаемый! — подтвердил Пигнатти. — Нам было отведено помещение Думского зала. Но этот зал может вместить двести, от силы триста человек… Мы, конечно, рассчитывали на хорошую явку, но такого наплыва публики, извольте вас заверить, не ожидали. Явилось втрое, вчетверо больше! И это замечательно, господин Максимович! Это же великолепно! Это свидетельство того, что даже глухая провинция выходит из глубокой политической спячки! Надеюсь, и вас как человека образованного, талантливого служителя муз, это не может не радовать! Я прошу вас, господин Максимович, успокойте своих актеров и отмените на сегодня репетицию официально. Ради общего благого дела!
— Так ведь, Николай Васильевич, если б по-хорлошему, если б, так-скать, по благородному, разве ж мы не понимаем? — Максимович с видом незаслуженно оскорбленного вздохнул, но подчинился…

2

Зрительный зал мгновенно заполнился пестрой разновозрастной публикой. В ложах и передних рядах партера преобладали черные мундиры, костюмы-тройки респектабельного вида городских и губернских чиновников разных ведомств и служб, черные рясы священнослужителей. На галерке смешались синие мундиры гимназистов-старшеклассников и темные куртки бузотеров — воспитанников Духовной семинарии, временно прикрытой из-за возникших в октябре беспорядков. По всему залу — в партере, хорах и ложах — зеленели сюртуки полицейских чинов. В фойе в замешательстве топталось, глазея по стенам, увешанным портретами знатных господ и красочными объявлениями в цветных рамках под стеклами, с полдюжины обывателей в распахнутых полушубках, с меховыми треухами и малахаями в руках, зашедших сюда, по-видимому, из праздного любопытства.
На сцене установили внушительных размеров стол и несколько венских стульев, вынесенных из гримерной. Под шквал аплодисментов, восторженных возгласов зрительного зала из аванложи на сцену поднялись члены организационного комитета.
Угловатый в движениях бородач Костюрин устремил взор в зрительный зал:
— Господа!..
Повторный взрыв аплодисментов затихшего было зала не позволил продолжить обращение. С галерки группа гимназистов дружно скандировала:
— Браво Костюрину!
— Бунтарю — браво!
— Браво Алеше Поповичу!
Виктор Федорович одной рукой непроизвольно комкал лист бумаги с текстом заготовленного обращения, другой лихорадочно искал в глубоком кармане помятого пиджака носовой платок.
Этого мужественного немолодого человека в Тобольске знали все — от мала до велика. О его бунтарском прошлом доныне слагались легенды. Уважал Виктора Федоровича и Пигнатти-сын — двадцативосьмилетний начинающий адвокат Василий Николаевич, скромно сидевший рядом с деятельным отцом. Дворянин по происхождению, сын титулярного советника из Херсонской губернии, недоучившийся студент Новороссийского университета, Костюрин в силу бойцовского характера смолоду окунулся в бузу. В Одессе примкнул к кружку «чайковцев» Феликса Волховского, в Киеве — к «бунтарю бунтарей» Дебагорию-Мокриевичу, затем каким-то образом сблизился с фанатиками Стефановичем и Дейчем. В двадцать три был обвинен в соучастии на покушение на Гориновича, заподозренного товарищами в предательстве, арестован в Одессе, но через год бежал из жандармерии, голыми руками скрутив вооруженного часового. Около года скрывался под чужой фамилией в Таврической губернии, где все-таки был опознан, арестован, этапирован в Петропавловскую крепость, оттуда вновь доставлен в Одессу, приговорен к лишению всех прав и десяти годам каторги. Пять лет «нес кару на Каре» — в Усть-Карийской ссыльно-каторжной тюрьме вместе со Стефановичем, а затем отправлен на поселение в Якутию, где в тридцать пять женился на ссыльной же «народоволице» — дочери чиновника особых поручений Тобольской казенной палаты Емельянова. Двенадцать лет назад прибыли в Тобольск. Жена, Мария Николаевна, была женщиной деятельной, энергичной. Сразу же дебютировала «Якутскими письмами» в «Сибирском листке» Сыромятникова, включилась в местную жизнь — служила в музее, а четыре года назад приняла от Алексея Суханова заботы по изданию популярной в губернии газеты…
Ничего особо богатырского в Костюрине Василий Николаевич не находил. Среднего роста, с пышной седеющей шевелюрой, окладистой бородой, с зычным басом, с кулаками-кувалдами — да, но к своим пятидесяти двум он излишне располнел, даже, можно сказать, обрюзг. Временами еще хорохорился, задирался, но не осталось в нем былой, судя по легендам, бесшабашной силы и удали. Василий Николаевич иногда заглядывал к нему «на огонек» в квартиру-редакцию на Большой Ильинской поговорить о том о сем. После бокала-другого хорошего вина Виктор Федорович размягчался, становился сентиментальным, впадал в теплые воспоминания об одесском периоде, главным образом, о Феликсе Волховском, уважение к которому нес через всю свою жизнь, и каждый раз со слезами в глазах прочитывал наизусть строфу из запавшего в душу стихотворения кумира:

Увы, нам чуждо утешенье,
Что в будущие времена
Произнесутся с уваженьем,
С любовью наши имена.
Когда и как погибли в битве —
Того никто не будет знать,
И только мученица-мать
Помянет нас в своей молитве…


— Господа! — взметнул руку Костюрин, и хор из полутысячи голосов разом смолк. — По поручению комитета общественно-политической организации «Тобольский союз гражданской свободы» скажу несколько слов о том, кто мы, что мы и для чего мы! Наш союз — это не политическая партия. Наш союз — это союз мыслящих, неравнодушных к судьбе Отечества людей и родственных по духу политических партий, объединившихся для проведения в жизнь гражданских свобод, дарованных народу Высочайшим Манифестом от 17 октября. Наш союз видит свою цель в том, чтобы добиться действительной неприкосновенности личности, действительной свободы совести, свободы слова, собраний и союзов. Нашей целью является и подготовка к предстоящим выборам в Государственную Думу. К выборам — на основе всеобщего избирательного права. Союз стоит на либеральных позициях, но ни в коем случае не отвергает сотрудничества с другими союзами и партиями, которые, нам известно, не сегодня-завтра заявят о себе в Тобольске. Я имею в виду прежде всего партию консерваторов Фролова и Шильдера-Шульднера, группу социал-демократов Цветкова, «Союз рабочих и крестьян» уважаемого Черненко…
Энергичным взмахом руки Костюрин решительно пресек возникшее было в зрительных рядах оживление.
— А теперь позвольте представить организаторов и руководителей союза! Частный поверенный господин Вилькошевский Семен Лазаревич!
Вислоусый адвокат Вилькошевский привстал, не отрывая глаз от развернутого на столе листа бумаги, обозначил кивком головы легкий поклон.
— Старший таксатор Тобольской временной партии, поручик запаса господин Рошковский Фаддей Николаевич!..
Высокий, русоволосый, не утративший былой осанки и офицерской выправки сорокадвухлетний Рошковский снял пенсне и низко поклонился залу.
— Я бы сказал, мозг нашего союза — старший чиновник землеустроительного отряда, надворный советник господин Ушаков Алексей Николаевич!
«Мозгом» организации был небольшого росточка, щупленький, с аккуратно подстриженными усиками и бородкой мужчина слегка «за сорок», которого за малостью срока пребывания в Тобольске не все и знали, но, тем не менее, удостоили уважительными аплодисментами.
— И наконец, дамы и господа, представлю человека, который словом и делом, сочувствием и благорасположением оказал и оказывает нам неоценимую поддержку! Это — известный адвокат, господин Пигнатти!
Из партера донеслось:
— Отец или сын?
— Частный поверенный окружного суда Пигнатти Николай Васильевич! — уточнил Костюрин.
— Так ведь и сын, не смотри, что молод! — прокомментировал тот же, из партера, голос. — Понравилось небось у нас в Тоболеске, Василий Николаич?
Василий Николаевич, приняв шутку, повернулся к залу и обескураженно развел руками:
— Да уж, господа, не отпускает меня град Тобольск! Судьбы околицей не обойдешь!
Реплику шутника из партера вызвало, очевидно, то известное обстоятельство, что, социалист по убеждениям, Пигнатти-сын пять лет назад за участие в студенческой стачке уже высылался в Тобольск и провел здесь под гласным надзором два полных года, после чего сразу же выехал во Францию. Прослушал курс наук на юридическом факультете Парижского университета и получил звание бакалавра. Два года назад вернулся из Парижа в Санкт-Петербург и с ходу заработал повторную ссылку.
Если после трагических событий 9 января молодой юрист находился в шоке от неоправданной жестокости и, главное, недальновидности санкт-петербургских военачальников, а после унизительного Портсмутского мира и вовсе впал в состояние безысходности, то после октябрьского манифеста в русском сердце грека по происхождению затеплилась искорка надежды на просветление властвующих умов…
— Для начала необходимо избрать председателя митинга! — продолжил Костюрин.
— А чего тут выбирать, вам и карты в руки, Виктор Федорович! Председательствуй и дальше! — последовало предложение с галерки.
Из партера возразили:
— Пигнатти! Давайте Пигнатти!
— Ушакова! «Мозга» давайте! «Мозга»!
В зрительных рядах заскрипели креслами, вскочили, загалдели:
— Рошковского!
— Костюрина! «Алешу Поповича»!
— Пигнатти!
Растерявшийся было Костюрин наконец зыкнул:
— Пре-кра-тить! — Он привычно вскинул руку и, просверлив оцепенелую публику тяжелым взглядом из-под кустов сросшихся бровей, закончил уже тихо и спокойно: — Если мы таким образом будем обсуждать каждый вопрос, то и к утру не завершим наш митинг. Я призываю к порядку. Есть кандидатура — встаньте, представьтесь, назовите. Без галдежа и суеты!
Встал, оценив ситуацию, Пигнатти-отец:
— Господа, я считаю, мы поступим разумно, если доверим председательство одному из руководителей союза и организаторов митинга, уважаемому нами всеми Виктору Федоровичу. Прошу поддержать мое предложение!
— Спасибо, Николай Васильевич… — Костюрин выдержал паузу. — Другие предложения будут?
— Да ведите уже, Виктор Федорович. Приступайте с Богом! — ответил за всех насупленный архимандрит Николай.
Ректором Тобольской Духовной семинарии с возведением в сан архимандрита бывший инспектор Пензенской семинарии иеромонах Николай (Богоявленский) был назначен в самом начале года вместо уволенного по личному прошению протоиерея Петра Головина. В Тобольске, позабывшем, что такое ректор-монах, его встретили откровенно враждебно. В то время, как многие преподаватели поддержали требования воспитанников-бунтовщиков об отмене карцеров и «голодных столов», унизительных обысков и внутренней цензуры, об упразднении сословных ограничений для поступающих в семинарию, о предоставлении права на самоуправление, свободу собраний, печати и слова, сорокалетний новоиспеченный архимандрит с решимостью при полной поддержке главы Тобольской епархии епископа Антония взялся за искоренение в стенах Духовного заведения любых революционных настроений и брожений. Отвергнув петицию, епископ и архимандрит добились исключения бунтовщиков и временно закрыли семинарию. Недолюбливал Богоявленского и Костюрин. А после недавно публично озвученной архимандритом идеи о создании местного отделения «Союза Русского народа» считал его откровенным черносотенцем.
За председательство Костюрина проголосовали единогласно. Вопрос о секретарях решился так же быстро и легко. Вести протокол поручили двум известным в городе дамам, сотрудницам музея: Марии Николаевне, жене Костюрина, и молодой жене Пигнатти-младшего — Варваре Яковлевне…
Честь первого публичного прочтения Высочайшего Манифеста, как и ожидалось, выпала Пигнатти-старшему.
Зал в едином порыве встал и замер.
— «…Божией милостью, Мы, Николай Вторый, Император и Самодержец Всероссийский, Царь Польский, Великий Князь Финляндский и прочая, и прочая, и прочая…»
И хоть текст манифеста Николай Васильевич уже знал назубок, успел осмыслить и обсудить каждое слово и положение с сыном, сию же минуту, по-видимому, от осознания торжественности переживаемого залом исторического момента сам не узнал своего осипшего от внезапного волнения голоса.
— Простите!.. — Он отпил воды из услужливо преподнесенного Костюриным бокала, поправил пенсне и как ни в чем не бывало уверенным, хорошо поставленным голосом профессионального адвоката завершил чтение:
— «Призываем всех верных сынов России вспомнить долг свой перед Родиною, помочь прекращению сей неслыханной смуты и вместе с Нами напрячь все силы к восстановлению тишины и мира на родной земле…»
Сосредоточенный Ушаков начал свою программную речь «Правительство и свобода» уверенно, четко и внятно. Он рассуждал о том, что наибольшей свободой на заре человечества пользовался дикарь, но с развитием человека его свобода ограничивалась. Когда же для управления государственными делами народилась армия чиновников, то интересы управляемых стали заглушаться интересами управляющих, которые свою задачу видели уже не в удовлетворении интересов обывателей, а в облегчении задачи управления…
— В результате, — подытожил Алексей Николаевич, — количество чиновников растет быстрее, чем увеличивается народонаселение, а обыватель, лишенный возможности участия в решении дел, касающихся его нужд, начинает относиться равнодушно ко всему, даже к тому, что затрагивает наиболее понятные и близкие ему хозяйственные интересы… Вот почему, — особо выделил интонацией Ушаков, — теперь, когда обывателю Манифестом даны гражданские свободы, необходимо, чтобы он научился оказывать воздействие путем выработки общественного мнения как на центральную власть, так и на местную администрацию…
Ушаков говорил около часу, его слушали, затаив дыхание, возможно, не все понимая и воспринимая, но когда он закончил, раздались продолжительные аплодисменты, и грозный Костюрин не счел нужным решительно их прервать.
По поводу речи Ушакова пожелал высказаться Петр Суханов — худощавый, ершистый, задиристый в отличие от немногословного, рассудительного старшего брата — гласного городской Думы Алексея Степановича.
— Уважаемый Алексей Николаевич, не кажется ли вам, что вы в своей речи несколько смешали понятия «воля» и «свобода»? — язвительно заметил он. — Ведь что такое «воля»? Воля — это «что хочу, то и делаю». Да, это присуще поведению дикаря. Но «свобода» зарождается с развитием гражданственности, с прогрессом идей государственности! Не так ли?
— Так, Петр Степанович! — поднял чуть раскосые глаза Ушаков.
— Я бы добавил еще кое-что об указанных вами путях пользования Манифестом. Есть и третий путь приложения основ свободы в государственной жизни, может быть, самый главный — путем учредительного собрания. Неважно, будет ли это реформированная Дума или какое-то другое учреждение. Важно добиться, чтобы русское государство отныне не было воплощением одного порядка, а было носителем правопорядка.
— Что вы конкретно имеете в виду, Петр Степанович?
— Конкретно? Первое: солдатская армия должна стать народной. Второе: Церковь должна быть отделена от государства. Третье: государственные имущества должны быть подразделены между территориями, чтобы они служили источником богатства для своих округов, как это, к примеру, делается в Америке. И наконец, быть может, самое важное: во всех сферах жизни нужно проводить принцип общественного самоуправления взамен самовластия чиновников!
Но далее Петра Степановича понесло:
— Сибирь, исходя из политических соображений, должна получить статус особой областной организации. Не потому, что сибиряки представляют какую-то особую национальность, а потому, что основные интересы нашей окраины, как особой колонии, идут вразрез с запросами своей метрополии, с экономическими и политическими задачами зауральской России. Всем нам, сибирякам, нужны свободные порты на всех сибирских реках, мы все одинаково заинтересованы в развитии местной промышленности, хотя бы и на иностранные капиталы, что не в интересах российских фабрикантов и заводчиков… Нам необходима децентрализация управления, но разве это позволит столичная бюрократия? В централизации управления и заключается смысл ее существования! Господа, я призываю вас проникнуться идеями выдающегося сибирского патриота Николая Михайловича Ядринцева. Сибирь, как колония, нуждается в особом областном управлении не для задач порядка, а для целей правопорядка!
Следующим с докладом на тему «Народное представительство» должен был выступить начальник Первого отделения Тобольской казенной палаты Куркин. Но застегнутый на все пуговицы, подтянутый Куркин неожиданно подвел:
— Господин председатель! Дамы и господа! Дело в том, что мною приготовлен доклад для публики, привыкшей к отвлеченным рассуждениям и иностранным словам. Но поскольку в зале я вижу множество лиц из простонародья, не лучше ли будет мне сейчас доклада не читать, а приготовить к следующему митингу новый доклад на ту же тему, написанный языком, удобопонятным для всех?
Наступившую тишину нарушил пронзительный свист с галерки…
Костюрин заподозрил, что Куркин либо в силу каких-то личных обстоятельств не успел свести воедино разрозненные наброски своей будущей речи, либо, во что не хотелось и верить, чего-то в последний момент испугался и решил таким образом отстраниться от участия в митинге.
Не ожидавший подобного фортеля от высокопоставленного чиновника, Виктор Федорович все же быстро выправил ситуацию:
— Да, Владимир Иванович, лучше будет вам прочитать свой доклад на следующем митинге в конце месяца, а сегодня мне бы хотелось больше времени уделить обсуждению мер проведения в жизнь начал гражданской свободы.
Слово взял Рошковский. Фаддей Николаевич был как всегда краток и четок:
— Господа! Империя переживает страшные времена. В столицах и губерниях не прекращаются массовые митинги и демонстрации. Левые усиливают революционный натиск, монархисты и черносотенцы с иконами и хоругвями выходят в защиту царя. Повсюду столкновения и погромы. Тысячи убитых и раненых. Кровопролитие продолжается. Ходят упорные слухи о готовящемся погроме в Тобольске. К ним необходимо отнестись всерьез. Власти в полной растерянности. Они не знают, что делать, что предпринять. Они устранились от выполнения своих функций. Считаю необходимым в резолюцию митинга внести следующее: немедленно передать следствию и суду администраторов, которых общественное мнение обвиняет в попустительстве черносотенным погромам и убийствам. У меня все. Благодарю вас!
— Господин председатель, разрешите краткое сообщение по поводу важного и своевременного предложения господина Рошковского! — поднял руку Пигнатти-старший.
— Прошу, Николай Васильевич!
— Господа! Вам, вероятно, известно, что вскоре после первого заседания Временного бюро охраны общественного порядка его превосходительство господин губернатор Лаппо-Старженецкий провел совещание с представителями разных ведомств о мерах по успокоению обывателей Тобольска, встревоженных слухами о возможных беспорядках. На этом совещании присутствовали и члены Временного бюро и нашего Тобольского союза гражданской свободы. Уважаемый Александр Павлович предложил создать постоянный комитет с участием представителей всех общественных групп для выработки мер. Он заявил, что как губернатор готов взять на себя исполнение тех мероприятий, которые будут совместно выработаны. Так вот, господа, это его предложение не получило поддержки. Не потому, что нет ему доверия. Напротив, Александр Павлович последними своими действиями решительно доказал, что настроен на компромисс с новыми общественными силами. Однако мы понимаем, что на компромисс и сотрудничество настроен лично Александр Павлович, но не губернатор Лаппо-Старженецкий, полностью зависимый от политического курса в Петербурге… А вчера в помещении окружного суда состоялось второе заседание Временного бюро. И вот что любопытно: на призыв нашего бюро к общественным группам города принять участие в выработке мер охраны отозвались представители лишь двух групп. От общества взаимопомощи учащихся присутствовали мы с господином Лещинским и от еврейской общины — господин Конюхович. Он сегодня и здесь присутствует…
Конюхович в приколотой к кучерявой макушке зеленой вязаной ермолке утвердительно кивнул и перстом ущипнул куцую бородку.
— Так вот, — продолжил Николай Васильевич, — на вопрос, почему на второе заседание не явились представители других общественных групп, мне пришлось ответить… Я сказал: вероятно, люди перестали верить вздорным слухам о погромах. Тоболяки увидели, что дело порядка берется в твердые руки судебного ведомства, а к окружному суду население относится с доверием. Но во избежание всяких случайностей советую представителям общественных групп все-таки принять приглашение бюро на следующее заседание… А то ведь получается что? Отказывая губернатору в создании постоянной комиссии, общественные группы самостоятельно не готовы даже к каким-то разовым решениям… А предложение господина Рошковского я поддерживаю!
— Спасибо! — поблагодарил Костюрин. — Я думаю, предложение Фаддея Николаевича о привлечении к ответственности администраторов, попустительствующих погромам и беспорядкам, следует внести в резолюцию отдельным пунктом.
— И не только администраторов! Не только администрация виновна в погромах! — горячо возразил преподаватель мужской гимназии, темпераментный лысый толстячок Львов. — Я настаиваю на выражении публичного порицания тем, кто участвует в погромах или подстрекает к ним. И необходимо обратить внимание на формализм действующих у нас судебных учреждений!
Не успел Виктор Федорович отреагировать на эмоциональную реплику Львова, как с места вновь взвился Петр Суханов:
— Позвольте в дополнение к сказанному! Очень важно и необходимо! Я уверяю: поголовное распределение новобранцев вне места их постоянного жительства вызывается не столько потребностями военного дела, сколько соображениями совершенно иного характера. Удаление солдат от места жительства не только отягчает воинскую повинность, но и обостряет отношение воинских частей к местному, то есть чуждому им, населению при употреблении вооруженной силы в целях полицейского порядка… А потому предлагаю вписать в резолюцию: отбывание воинской повинности в мирное время должно происходить в пределах родной губернии…
— Спасибо, Петр Степанович! — Костюрин с просительной улыбкой обратился к залу: — Господа, я еще раз напоминаю о необходимости соблюдения порядка… Варвара Яковлевна и Мария Николаевна протоколируют ваши выступления и предложения, а не выкрики и реплики с мест.
Слово взял Вилькошевский:
— Русский народ не может отнестись с доверием к провозглашенным 17 октября свободам до тех пор, пока административные посты будут занимать лица, запятнанные кровью мирных граждан, пока так называемые «политические преступники» будут томиться по тюрьмам и в ссылках. Поэтому предлагаю внести в резолюцию: немедленно освободить всех без исключения так называемых «политических преступников»…
— И немедленно повсеместно отменить усиленную охрану и военное положение! — вставил с места Рошковский.
В обмен мнениями включился Скалозубов. Выпускник Петровско-Разумовской академии, любимец Тимирязева, Николай Лукич в звании кандидата сельскохозяйственных наук лет десять тому назад тогдашним губернатором Богдановичем был приглашен на должность губернского агронома. Нескладный, сутулый, с какой-то неизбывной печалью в глубоко посаженных серых глазах, он тем не менее поразил тоболяков удивительной энергетикой и работоспособностью. Этому целеустремленному чиновнику из уважения к его профессионализму не только губернатором, но и министерством земледелия и государственных имуществ прощались даже некоторые отголоски впитанных в студенчестве народнических идей.
Медлительный в движениях и речи Николай Лукич начал издалека:
— Уважаемые дамы и господа! До сих пор правительство игнорировало общественные силы, не придавало им значения, не вызывало их к жизни. Как отразилось это на строе государственной жизни, показывает грустная действительность. В обществе давно назрела необходимость разъяснения ценностей, которые мы рассматриваем в качестве основ для развития гражданских и политических свобод. Нам крайне необходимо распространять среди простонародья сведения о Манифесте, разъяснять сущность его положений. Особо важно, я полагаю, заострить внимание на втором пункте Высочайшего Манифеста. Многие ли из вас понимают, что означает сия формула? Позвольте процитировать! — Николай Лукич неспешно надел очки, достал из внутреннего кармана вдвое сложенный лист с перепечатанным из газеты текстом и, кашлянув в платок, прочел: — «Не останавливая предназначенных выборов в Государственную Думу, привлечь теперь же к участию в Думе, в меру возможности, соответствующей краткости остающегося до созыва Думы срока, те классы населения, которые ныне совсем лишены избирательных прав, предоставив засим дальнейшее развитие начала общего избирательного права вновь установленному законодательному порядку».
Николай Лукич так же неспешно, не обращая внимания на прокатившиеся в рядах подуставших гимназистов смешки, уложил очки сперва в футляр, затем во внутренний карман, а лист с отпечатанным текстом Манифеста для чего-то передал Костюрину:
— Очень, знаете ли, туманные, расплывчатые формулы: «привлечь… в меру возможности», «предоставить дальнейшее развитие избирательного права… вновь установленному порядку»…
— Так что же вы все-таки предлагаете, Николай Лукич? — нетерпеливо прервал Костюрин.
— А предлагаю я, уважаемые дамы и господа, в резолюцию нашего митинга включить пункт о необходимости немедленного изменения выборного положения. Кто мне объяснит, по какой причине лишены избирательного права лица моложе двадцати пяти лет, женщины, воины, иностранные подданные и даже губернаторы, градоначальники, полицейские чины? Мы должны поставить вопрос о действительно всеобщем, равном, тайном и прямом избирательном праве. О праве избрания народного представительства, облеченного законодательной властью, о чем сегодня, к сожалению, не смог сказать нам уважаемый господин Куркин. Все российские граждане без различия пола, вероисповедания и национальности должны быть равны. Все сословные различия и ограничения личных, имущественных, избирательных прав всех без исключения отдельных групп населения должны быть отменены!
Ни слова не проронивший до сих пор, смиренно скрестивший на груди руки, архимандрит Николай напомнил о своем присутствии:
— Позвольте усомниться, уважаемый Николай Лукич, в безошибочности ваших утверждений. Вот вы настаиваете на предоставлении всех без исключений прав евреям и другим иноверцам…
— Всем без исключения российским гражданам без различия вероисповедания и национальности!
— Тогда скажите-ка на милость, кого вы считаете русскими жителями империи?
— Странный вопрос! — неодобрительно поморщился Костюрин.
— А вот далеко и не странный, господин председатель! — горячо возразил Богоявленский. — Ведь вы же не станете отрицать, что две трети российской печати находится в руках инородцев и революционеров? Можно ли их считать русскими православными людьми? Нет, не можно. Ибо враги народа русского есть в то же время и враги веры. Гражданские свободы в полном объеме могут быть предоставлены только русским православным жителям.
— Да почему же только русским православным?
— Иноплеменники не могут радеть о счастье и благе чужой родины наравне с русскими. Поэтому, где много русских, там русские и должны представлять интересы соплеменников и иноплеменников, а где много иноплеменников, там пусть они указывают свои права!..
— Господа, это невозможно! Это оскорбительно! — взвился представитель еврейской общины Конюхович.
— Православие должно быть провозглашено единственной религией Российской империи! — под шумок выкрикнул лозунг единомышленник Богоявленского, управляющий епархиальным свечным заводом Аксарин, недавно переведенный в Тобольск с должности благочинного тюменских церквей.
— Успокойтесь. Сядьте на место, Иван Георгиевич! — осадил Аксарина председательствующий.
— Это таки безобразие! — взвизгнул, вскочив с места, соплеменник Конюховича антрепренер Максимович. — Я протестую!
— Полноте, Иван Григорьевич! — с брезгливой гримасой на холеном лице с места возразил Аксарину член губернского управления по крестьянским делам — представитель партии Центра Шильдер-Шульднер. — Мы, как и ваш Союз, исповедуем веру в Бога, преданность Государю и благо народа. Но для нас нет и не может быть ни эллина, ни иудея. Нет и не может быть различий ни в сословиях, ни в племенах, ни в вероисповеданиях…
— Заблуждаетесь, Николай Юрьевич! — злобно сверкнул глазами Аксарин.
Подуставший Костюрин все же натянул вожжи управления:
— Господа, давайте подумаем, обсуждать ли нам вообще эту сложную тему сегодня? Предложение уважаемого Скалозубова о внесении в резолюцию пункта о необходимости немедленного изменения выборного положения, вызвавшее столь неоднозначную реакцию, считаю несколько преждевременным и неподготовленным. Мы рискуем утонуть в словопрениях, так и не придя ко всеобщему согласию. Поэтому предлагаю обменяться мнениями по этому предложению после доклада господина Куркина «Народное представительство» на следующем митинге. Сейчас же пора подвести итоги.
— Верно, пора бы и закругляться! — согласился зрительный зал.
— А то, не ровен час, переругаемся под занавес!
Костюрин, не объявляя перерыва, о чем-то поговорил с женщинами-секретарями, посоветовался с членами комитета и приступил к завершению.
— Уважаемые дамы и господа! Все поступившие предложения я предлагаю разбить на две части. Одну сейчас же принять в виде резолюции, а другую, состоящую из вопросов о реформе суда, о новобранцах, ввести в наказ, который будет выработан для выборщиков и депутатов в Государственную Думу. Не возражаете?
Но публика возразила — загудела шмелиным роем. Вразнобой с мест посыпались требования о включении в резолюцию всех рассмотренных вопросов, за исключением тех, что относятся к выборному законодательству.
Разрешил разногласия Алексей Суханов. Среднего роста, худой, высоколобый, с впалой болезненной грудью, он в свои сорок пользовался у тоболяков авторитетом.
Алексей Степанович посоветовал составить две резолюции. Одна, по его замыслу, должна объединить людей определенных взглядов, другая — почти всех. Так и поступили. Сначала обе резолюции хотели отправить по назначению без подписей участников митинга, но тогда сорвался уже сам Костюрин:
— До каких пор мы будем трусливыми обывателями? Когда же мы с вами станем действительно свободными гражданами? Свободные граждане не должны бояться ответственности за свои слова и поступки!
Обе резолюции выложили на стол в чайной для подписи желающих…

3

Припозднившиеся горожане с любопытством оглядывались на возбужденных господ, с шумом и гамом выходивших из теремка Народной аудитории. Не часто доводилось видеть в одном месте в одно время скопище известных в городе лиц. На площади у конных экипажей переговаривались кучера.
— Чего эт итиллигенция сегодня расшумелась? Праздник какой у них или чего? — спрашивал один.
— Ага, будто праздник.
— А чего празднуют-то?
— Да, вроде, свободу, — отвечал другой.
— Каку такую свободу?
— А кто знат! Весь вечер только про свободу и толкуют. Будто царь-батюшка бумагу важную подписал!
— Во-он оно как! Так, может, зальется вода и на наши берега?
— Кто знат? Может, зальется, может, и отольется… В шейсят первом годе царь наш батюшка Лександр тоже, помнится, мужику свободу прописал, и куды оно вышло? С привязи да в кабалу! Чудны дела Твои, Господи Боже!


ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
НА СВОБОДУ ЧЕРЕЗ БЕРЕЗОВ
Кто ты, Коровьи-Ножки?
(Подступ первый)

1

Первым импульсом к этой работе явилась краткая информация «О герое революции Троцком и гражданине из города Березова по фамилии Коровьи-Ножки», напечатанная в окружном историко-культурном журнале «Югра» (№ 7, 1993), в котором я в ту пору работал ответственным секретарем. Информацию «раскопал» и прислал в редакцию тобольский писатель Юрий Надточий. А сообщалось в ней о том, что некто Коровьи-Ножки дважды — в 1910-м и 1919 годах — подвергался арестам только за то, что в 1907-м принял участие в организации побега из Березова следовавшего в обдорскую ссылку «будущего вождя всех революционных вооруженных сил большевистской власти» Льва Давидовича Бронштейна-Троцкого.
Любопытная информация, и вполне объясним интерес автора: «Что же стало с ним (Коровьи-Ножки) в еще более «свободные времена, после того, как товарища Бронштейна оттеснил от власти товарищ Джугашвили?»
Во всей этой истории меня в первую очередь заинтересовали подробности события. Где, когда, при каких обстоятельствах произошли встреча и знакомство «маленького» (в прямом и переносном смыслах) человека по странной фамилии Коровьи-Ножки с будущим председателем Реввоенсовета Республики Бронштейном-Троцким? Почему Бронштейну-Троцкому захотел и смог помочь именно Коровьи-Ножки? И, наконец, едва ли не главное — кто же он на самом деле, этот загадочный березовский гражданин? Как в дальнейшем сложилась его судьба?
Во втором номере того же журнала за 1994 год появилась заметка почетного гражданина города Ханты-Мансийска, учителя истории средней школы № 1 Юрия Созонова «Еще раз о герое революции Троцком и гражданине из города Березова по фамилии Коровьи-Ножки». Историк по образованию и краевед по призванию, Юрий Георгиевич отвечал писателю Надточию:
«На Ваш вопрос, что стало с другом революционеров Кузьмой Илларионовичем Коровиным (Коровьи-Ножки) во времена правления товарища Джугашвили, могу ответить: не дожил он до этого времени…».
Точка, поставленная Созоновым, явилась теперь уже не просто импульсом, а хорошим толчком к началу поиска материалов, проливающих свет на малоизвестный и, в общем-то, малозначительный эпизод нашей не столь уж и давней истории…
Вскоре Юрий Георгиевич ознакомил меня с имеющимися в школьном музее материалами, в основном, с пространными письмами из Томска 74-летнего сына «березовского гражданина» Кузьмы Илларионовича — Николая Кузьмича, датированными 1978 годом.
Пришлось перелопатить массив литературы о Троцком, трудов самого Льва Давидовича, воспоминаний очевидцев о гражданской войне на Обском Севере, покопаться в архивах. И чем глубже я вникал в эту историю, тем тверже становилось убеждение, что в лице Кузьмы Илларионовича Коровьи-Ножки имею дело вовсе не с «революционером по убеждениям», а с глубоко несчастным, обманутым, запутавшимся в сложных обстоятельствах жестокого времени «маленьким человеком», ставшим в конечном итоге заложником навязанного ему, выражаясь на новоязе, «имиджа» большевика.

2

Краевед Созонов со ссылками на письмо Николая Кузьмича от 12 апреля 1978 года информировал о том, что отец нашего героя, Илларион, жил в Гомеле Могилевской губернии и что фамилия его была Голицин (здесь и далее по тексту в написании фамилий сохранена орфография Николая Кузьмича). В 1863 году за участие в польском восстании он был приговорен к смертной казни через повешение, но позднее казнь была заменена ссылкой. В 1871 году вместе с отцом, Илларионом Голициным, мальчиком прибыл в Березов и Кузьма Илларионович. Однако фамилия их была уже не Голицины, а вымышленная — Коровины-Ножкины, которая впоследствии якобы трансформировалась в Ножки. А это, предполагает Созонов, скорее всего, конспиративная кличка революционера. Под фамилией Коровьи-Ножки семья проживала в Березове до 1918 года.
Однако при внимательном изучении всех четырех писем Николая Кузьмича обнаружился ряд скрытых противоречий и существенных несоответствий текстов их вольной трактовке и толкованию Юрием Георгиевичем.
Так, в письме от 12 апреля 1978 года, адресованном юным пионерам средней школы № 1 Ханты-Мансийска, Николай Кузьмич сообщает, что его дед Илларион до участия в польском восстании носил фамилию Галицин, но уже через полгода, в письме от 20 октября, словно вдруг спохватившись, делает оговорку: о том, что дед носил фамилию Галицин, он узнал ребенком уже будучи в Березове из случайно подслушанного разговора отца с дядей Илларионом Илларионовичем. То есть доля сомнения в поправке угадывается.
А может, и не сомнение вовсе, а запоздалое решение сей факт биографии особо не выпячивать? Согласитесь, в 1978 году не было принято кичиться принадлежностью к известным на Руси дворянским фамилиям, тем более «потомкам революционеров». Как ни крути, а фамилия-то классово чуждая. Неужели именно по этой причине Кузьма Илларионович скрывал «родную» фамилию даже от своих детей? Да и Николай Кузьмич ни в одном из своих писем ни разу не обмолвился, к какому социальному слою принадлежал его «революционный» дед. Случайно ли? А ведь знал хотя бы из тех же разговоров отца с дядей. Не кроется ли за странным умолчанием некая фамильная тайна?
Если отсечь «северное» происхождение нашего героя, то остается одно из трех: либо он — потомок одного из князей Голицыных, либо выходец из городских ремесленников, либо из «южных» крепостных крестьян, офамиленных после отмены крепостного права в 1861–1862 годах, когда, как известно, бывшие крепостные, ходившие под Голицыными, становились в большинстве своем Голициными. Предположим, что в нашем случае имеет место быть последнее (но почему Опять-таки умалчивать об этом?). Освобожденный высочайшим указом и офамиленный бывший крепостной Илларион оказался на заработках в Гомеле, «снюхался» с тамошними революционерами и до такой степени увлекся революционной борьбой, что «вляпался» в польское восстание 1863 года, жестоко подавленное Александром II, и не только «вляпался», а, судя по вынесенному смертному приговору, сыграл в нем не последнюю роль. Не слишком ли быстрое превращение вчерашнего крестьянина в профессионального революционера?
Второй важный момент, которому Юрий Созонов не придал значения. А зря, ибо все в том же апрельском 1978 года письме Николай Кузьмич сообщает: «Дед после подавления польского восстания скрывался и заочно царским правительством был приговорен к смертной казни через повешение… Избежать казни помогли друзья деда, присвоив ему (обратите внимание! — Н.К.) фамилию убитого при переходе польско-русской границы проводника… За переход границы дед был осужден на вечное поселение в Сибирь, то есть в Березов, под фамилией Коровьи-Ножки».
Что из этого следует? Во-первых, смертная казнь за участие в польском восстании не заменена ссылкой — приговор остался в силе. Во-вторых, новая фамилия Иллариона была не вымышленной, равно как и не «присвоенной друзьями», а, мягко выражаясь, украденной. Скрываясь от наказания за участие в восстании, Илларион Голицын пересек польско-русскую границу с помощью проводника… «убитого при переходе»?
Как это понимать? Кем убитого? С какой целью убитого? Не самим ли Илларионом или кем-то из его друзей? Ведь документы якобы убитого проводника по фамилии Коровьи-Ножки оказались именно у Иллариона…
Правда, в письме от 20 октября того же года Николай Кузьмич, опять-таки словно вдруг спохватившись, неуклюже затушевывает свое первое «признание»: «Замешан он (дед — Н.К.) был в польском восстании и за это приговорен к смертной казни через повешение. Но его друзьям удалось запутать следы, и он отделался ссылкой в Сибирь».
Загадки, загадки… И ни на одну нет четкого, ясного ответа.
Возможно, эта же «загадка» и не позволила Юрию Созонову «заметить» странный факт из биографии отца нашего героя, ибо он ну никак не укладывался в версию о семье «потомственных революционеров».
И еще одно немаловажное дополнение. Как известно, в конце XVIII — начале XIX вв. участники польских восстаний прошли через Сибирь тремя волнами: в 1795 году после подавления восстания Тадеуша Костюшко (через год взошедший на престол Павел I освободил их); в 1832-м — после подавления мятежа шляхты и католического духовенства в Царстве Польском и сопредельных с ним губерниях Российской империи (но и этих вскоре отправили на Байкал); и, наконец, в 1863–1864 годах. По данным сибирского историка Ивана Щеглова, в 1866 году число ссыльных поляков в Сибири возросло до 18000 душ обоего пола. Но «вследствие Высочайшего Манифеста» 15 мая 1883 года большая часть из них возвратилась на родину. Однако же Илларион Евдокимович не воспользовался дарованной свободой. Что-то же удерживало его в глухом березовском захолустье от возвращения на родину. Не страх ли разоблачения?

3

В 2013 году этот неотвязчивый вопрос вынудил меня запросить сведения о гражданине Илларионе Коровьи-Ножки в Тобольском государственном и Омском историческом архивах.
В статейных списках о польских ссыльных на букву «К» за 1864–1867 годы из архивного фонда «Тобольская казенная палата», в списках на политических ссыльных, поступивших на распределение по Тобольской губернии за 1867–1871 гг. из архивного фонда «Тобольское губернское управление» сведений о ссыльном Илларионе Коровьи-Ножки не выявлено…
Но в архивном фонде Главного управления Западной Сибири обнаружилось дело «По отношению Министерства внутренних дел о доставлении заключения по ходатайству крестьянина из ссыльных Лариона Коровьиножки об освобождении его от надзора полиции» за 1876 год. В доношении губернатора Тобольской губернии Юрия Петровича Пелино генерал-губернатору Западной Сибири об освобождении Лариона Коровьи-Ножки от полицейского надзора приводятся следующие сведения из алфавита Тобольской экспедиции ссыльных за 1868 год: «Коровьиножки, женат, 29 лет, из мещан г. Гомеля, с разрешения г. Министра внутренних дел от 21 октября 1866 года за № 9599, распоряжением Могилевского губернаторского правления выслан в г. Тобольск для распределения по указанию Генерал-губернатора Западной Сибири на житье в отдаленном пункте с учреждением строгого полицейского надзора как вредный для общественного спокойствия… В введение экспедиции поступил 21 июня 1868 года и причислен в г. Березов. За ним прибыла добровольно жена Анна Федоровна и дети Косьма, 6 лет, и Надежда, 4 года…».
В списке же, приложенном к делу «О высылке в Сибирь разных лиц из Виленской и Могилевской губерний за 1866–1875 гг.» из архивного фонда Тобольского губернского управления, обнаруживаем некоторые расхождения: «Коровьи-Ножки Ларион Евдокимович, ссыльный из Гомельских мещан Могилевской губернии вследствие ходатайства Могилевского губернатора г. Министром Внутренних Дел по согласованию с Главным Начальником 3 Отделения Собственной Его Императорского Величества Канцелярии за порочное поведение и склонность к воровству и мошенничеству выслан в Западную Сибирь для причисления в один из округов Тобольской губернии с учреждением там за ним строгого полицейского надзора и с оглашением на месте причисления его порочных наклонностей…».
«За порочное поведение и склонность к воровству и мошенничеству…» или же как «вредный для общественного спокойствия»? Какие конкретно порочные поступки и преступления кроются за этими лаконичными формулировками? Вписывается ли сюда «незаконный переход границы»? Ответов нет.
Итак, известно: 21 июня 1868 года Илларион Евдокимович был причислен в г. Березов; по отношению от 21 января 1869 года за № 441 зачислен в крестьяне; в метрических книгах Березовского Воскресенского собора на 21 октября 1869 года значатся Коровьи-Ножки Илларион Евдокимович и его «незаконная жена» Анна Федоровна (обратите внимание — «старообрядческого вероисповедования»!); его прошение об освобождении от полицейского надзора было удовлетворено генерал-губернатором Сибири в 1876 году с разрешением «жить повсеместно за исключением столиц и губерний: столичных, Западного края и Царства Польского»; наконец, из-под надзора полиции Илларион Евдокимович был освобожден по Указу Тобольского губернского правления от 28 февраля 1877 года за № 1398.
В Березове «незаконная жена» Иллариона Коровьи-Ножки, Анна Федоровна, мать Кузьмы Илларионовича, вскоре умерла, и по свидетельству внука Николая Кузьмича, Илларион Евдокимович женился во второй раз. Здесь родились его младший сын Илларион Илларионович и дочери. Опять же со слов Николая Кузьмича, «дед и в ссылке остался верен своим революционным идеалам. Помогал ссыльным, чем мог, вплоть до организации побегов». Умер 21 июня 1892 года.
А «герой революции» Кузьма Илларионович 23 июля 1895 года женился на березовской крестьянке Христине Михайловне Поздеевой, с которой они к 1907 году нарожали троих сыновей и двух дочерей. От отца ему достался сооруженный на реке Вогулке небольшой кирпичный заводик.
Дальнейшие архивные поиски корней Кузьмы Илларионовича, как и его отца Иллариона Евдокимовича и еще более загадочного деда Евдокима Илларионовича, полным успехом не увенчались, но натолкнули на кое-какие неожиданные предположения и размышления.
Совершим краткий экскурс в историю.

4

Почти столетие крупный духовный центр «поповщины» находился в Речи Посполитой, близ города Гомеля, у небольшого острова Ветка на реке Соже, почти у самой русской границы, в местности, принадлежавшей панам Халецким. Уже в 1685 году сюда из разоренного Софьей Стародубья (лесистой территории бывшего северного уезда Черниговской губернии, ныне — Брянской области), куда в конце 1670-х эмигрировала колония московских старообрядцев, прибыли со своими прихожанами гонимые московскими властями старообрядческие священники Козьма и Стефан (выходец из Белева — нынешнего Гомеля). Со временем вокруг острова возникло еще десятка полтора слобод. Единственной церковью у раскольников была Ветковская. После Стефана и Козьмы настоятелем стал иеромонах старого крещения, но сомнительного рукоположения, Иоасаф — выходец из Льговского старообрядческого монастыря, основанного «черным попом» Иовом Тимофеевым. Иосафа ветковцы приняли не сразу. Но ему удалось убедить слобожан построить церковь, освященную уже после его смерти преемником Феодосием. Священноинок (иеромонах) Феодосий в 1686 году «…после безуспешных увещаний послан к Москве, к Патриарху Иоакиму, идеже много нудим был к приятию новопреданий, и не повинился. И того ради отдан был в градский суд, и там много мучен и биен, и принуждаем был…». Он и стал впоследствии признанным руководителем и наставником Ветки — митрополии поповщинского раскола. Ветковцы, в отличие от других поповских сект, отвергали самосожжение, а переходивших к ним православных мазали миром или перекрещивали, «сообщались с ними в пище и питии».
Во времена вторжения Карла XII ветковские старообрядцы добровольно поднялись на борьбу с врагом России, за что Петр I милостиво повелел их не трогать. Однако процветание Ветки не давало покоя российским императрицам. Анна Иоанновна, Елизавета Петровна, а затем и Екатерина II именными указами призывали беглецов вернуться на места прежних поселений, обещая прощение, но их приглашения оставались безответными.
Летом 1735 года у Анны Иоанновны лопнуло терпение, и пять карательных полков полковника Якова Сытина по ее повелению разорили почти все раскольничьи слободы. Было захвачено около сорока тысяч ветковцев, четырнадцать тысяч непокорных отправлено в Забайкалье. Более трехсот иноков и восьмисот инокинь из скитов и монастырей были разосланы по разным монастырям новообрядческой Церкви под строгий надзор.
Но не прошло и двух лет, как Ветка, вероятно, не без покровительства панов Халецких, отстроилась заново. Были возведены новая церковь во имя Покрова Пресвятой Богородицы, мужская обитель, в которой ютилось около тысячи чернецов, и женский монастырь.
Этого не стерпела Екатерина Великая, и в 1764 году приказала генерал-майору Алексею Маслову повторить «выгонку». Двадцать тысяч слобожан отправились в Забайкалье…
Тогда несколько молодых последователей Ветковского согласия во главе с малограмотными мужиками Илларионом Петровым, Никифором Илларионовым и Павлом Григорьевым вынуждены были переселиться в Стародубье. Ветковская церковь была перенесена сюда. Но и в Стародубье к тому времени произошли серьезные изменения. Кроме поповцев, там жили и беспоповцы. Вступившие в Диаконово согласие выходцы из Орла и Коломны под руководством купца Федора Суслова заподозрили стародубских слобожан в «сообщении» с никонианами, то есть с православными, — в приеме священников-обливанцев. Из солидарности с «сусловцами», не признававшими «правильными» священников, посвященных малороссийскими архиереями, ветковцы решили отделиться от Стародубцев. В своих проповедях Илларион Петров, Никифор Илларионов и Павел Григорьев утверждали: «В стародубских слободах пропала вера, и спастись невозможно, потому что слобожане живут вблизи еретиков, хохлов и москалей, с которыми перемешались и сообщились» (С. Булгаков. Справочник по ересям, сектам и расколам. — М., 1994).
По описаниям украинского историка XIX века Лаврентия Похилевича («Сказания о населенных местностях Киевской губернии», «Город Чернобыль Киевской губернии»), в 1772 году многие миряне и иноки во главе с троицей смутьянов ушли из Стародубья в Польшу, поселились в местечке Черноболь, в селах Замошня и Красиловка, отчего и получили название чернобольцев. На берегу речки Уж построили скиты, обнесенные двумя земляными валами. Их дома хоть и уступали еврейским в размерах, но не были так скученны. Они были опрятнее других, а «некоторые из них не были лишены изящества». Интересно, что «все старообрядцы принадлежали к местному мещанскому обществу, и динамика прироста населения у них была самой высокой в местечке».
А вот как описывал скит чернобольцев Константин Паустовский: «Через несколько дней я пошел в скит. Лес был темен, завален буреломом. Потом не на поляне, а прямо в лесу, среди деревьев, я наткнулся на высокий тын из почернелых бревен. Такие тыны я видел на картинах Рериха и Нестерова, изображавших старые обители. Я пошел вдоль тына к воротам. Они были заколочены. Я долго стучал в калитку, пока мне не открыл тот самый монашек, что приходил за солью. Я вошел в заросший травой дворик, увидел рубленную из сосны косую маленькую церковь и сразу как бы выпал из своего столетия. Мы вошли в церковь. Горело всего три-четыре свечи. Старики в черных схимнических рясах с нашитыми на них белыми крестами и черепами не шевельнулись. Коричневой позолотой поблескивали во мраке узкие лица святителей. Горьковато пахло горелыми можжевельными ягодами — ими монахи курили вместо ладана» (Повесть о жизни: Начало неведомого века. — М., 1956).
Неистовые Илларион, Никифор и Павел проповедовали воцарение Антихриста и наступление Конца Света («Явится Антихрист, а в реку упадет звезда полынь»). Любопытно, что трава полынь более известна по Откровению Иоанна Богослова: «Третий ангел вострубил, и упала с неба большая звезда, горящая подобно светильнику, и пала на третью часть рек и на источники вод. Имя сей звезде «полынь»; и третья часть вод сделалась полынью, и многие из людей умерли от вод, потому что они стали горьки» (Откр. 8, 10–11). (Уж не предсказанная ли сектой смутьянов звезда «полынь» упала на Чернобыль в 1986-м?) Они не позволяли поступать на военную службу: «бороду обкорнают и Антихриста защищать заставят», отвергали присягу «по Христову запрещению о клятве», паспорта рвали («тут де печать Антихристова»), не молились за царя и за всю Высочайшую фамилию по изданным от Святого Синода формам. Не поклонялись кресту Христову осьмиконечному, если на нем не было изображения распятия Спасителя. К беглым попам относились очень подозрительно…
В 1794 году бывший «беспоповец» протоиерей Иоаннов А. (Андрей Иоаннович Журавлев) в своем сомнительном «Полном историческом известии о древних стригольниках и новых раскольниках, так называемых старообрядцах, о их учении, делах и разгласиях» со слов старожилов записал: «Таким образом сии сумасброды по разделении ушли на житье в Польшу, в местечко Черноболь, принадлежащее Пану Хаткеевичу (Яну Ходкевичу — Н.К.), где основали свою церковь (во имя святого Филиппа, митрополита Московского — Н.К.) и монастырь; на что глядя многие из сумасшедших как монахов, так и простых, за ними последовали; где и начали свободно проповедывать бредни свои; с таким еще при том уверением, якобы они ведают, когда будет кончина мира, и страшной суд. В Польше и в Волощине безчисленное множество народа тем заразили, а некоторую часть и в России из подлых крестьян…».
Но жили они там недолго. Секта вела себя крайне вызывающе. Особым фанатизмом отличался Илларион Петров. Он присвоил себе даже какую-то духовную власть, хотя поповства прямо не отвергал. Вот что опять же «со слов старожилов» записал о нем Иоаннов в своем «Историческом известии…»: «…Сей обманщик имел у себя наложницу, которую называл он пред невеждами (страшно сказать!) богородицею, уверяя, что она будущее знает и многие чудеса творит. Боже праведный, до чего заблуждение не доводит человека! Сия мнимая богородица нечаянно заболела, и находилась уже близ смерти; а льстец оный не переставал и тогда над нею, и над людьми издевки свои делать. Он простакам сказал, что сия ее болезнь не к смерти, но к показанию великого чудеси; ибо стоит де только ее вымазать брением, а по том вымыть в воде, то она и будет здорова. Невегласы разиня рты слушали, что обманщик им напевал и ожидали, что далее будет? Надобно было приступить к самому делу. По приказанию его взяли они больную, и с головы до ног всю вымарали калом (сие они разумели под именем брения), по том отнесли на реку для обмытия, чтобы узреть новое чудо, как болящая будет здрава. Но бедная та женщина вскоре после того умерла; а лжепророк оной уплелся в Немецкую землю, где, поселившись в некоторой слободе, начал было опять приниматься за такие же промыслы, но за то скоро попал на виселицу…».
Заблуждались чернобольские «старожилы»: на виселицу «сей обманщик» не попал и в «Немецкую землю уплелся» не сразу. Скрываясь от преследования, в 1776 году Илларион Петров с преданными людьми переселился в Добруджу — историческую область на территории современной Румынии, основал деревню в дельте Дуная и образовал там свое отдельное от некрасовцев сообщество. Отдельное, вероятно, потому, что тамошние старообрядцы во главе с Игнатом Некрасовым были беспоповцами — потомками беглых донских казаков, участников Булавинского восстания, после поражения ушедших на Кубань, а позже эмигрировавших в Османскую империю и получивших там свободу от податей и повинностей, право на самоуправление в обмен на обязательство участвовать в войнах с Россией.
Воевать с Россией последователи Иллариона Петрова не собирались…
Там проживали они до 1783 года. И однажды произошли события, предопределившие дальнейшую жизнь чернобольцев. Во второй главе Белокриницкого устава иноком Павлом об этом повествуется так:
«…Из числа оных обществ, некоторые на Дунае занимались рыбною ловлею, и нечаянно увидели некоторого странного, по-видимому, благородного господина, по мнению их, от разбойников гонима и даже постижена: тогда оные рыболовы бросились ему на помощь, и храбрым их успехом спасли его от рук тех злодеев и смерти… он открыл себя, что он есть чиновник австрийского императора…»
Спасенный рыбаками австрийский чиновник обещал ходатайствовать об их обществе перед своим императором.
«…Помянутыя обществы немедленно сделали совет, на котором единодушно заключили просить от его величиства австрийского императора всемилостивейше благоволение на свободное в австрийских пределах пребывание, с наблюдением в точности древлее-греческого закона и совершенной вольности своему духовенству, для того и избрали из числа их двух изрядных депутатов, а именно Александра Алексеева, и Никифора Иларионова, послали их со всепокорнейшим прошением в столицу Вену».
Австрийский император Иосиф II, не питавший симпатий к монашеству, в знак признательности беглой чернобольской секте принял депутатов и предложил им переселиться в Буковину. 9 октября 1783 года император издал патент, разрешавший чернобольцам «перейти в наши земли с их фамилиями». Указом позволялось иметь «совершенную вольность закона оным, их детям, потомкам и духовенству». Чернобольцы освобождались «на 50 лет от всякого воинского жития», от барщины и на «20 год от всех податей», а по прошествии 20 лет им обещалось равное с прочими подданными империи налогообложение (фактически австрийское подданство).
По возвращении «депутатов» из Вены «собрались многие тех обществ семействы и, под предводительством первейшего из та старовера Иллариона Петровича, принявшее с собою, согласно 1-му пункту вышепрописанной привелегии, двенадцать иноков, с игуменом их Симеоном, перешли от Черного моря в австрийские пределы и поселились в буковинском циркуле, на государственном грунте… при белом животекущем источнике, которого вода и до днесь белый вид имеет, потому и селение их восприяло наименование: Белая-Крыница».
Белая Криница на языке буковинских славян означало то же Беловодье. Здесь, в предгорье Карпат, к северу от села Климоуц, простиралась обширная равнина, удобная для разведения садов. Староверам были предоставлены крупные земельные участки. Жили они поначалу в четырех деревянных домах и занимались различными ремеслами. В 1785 году в лесу был построен монастырь, который через пять лет перенесли в центр села. А Илларион Петров (Петрович) в историю Белокриницкого монастыря вошел под своим в высшей степени странным прозвищем — Коровьи-Ножки…

5

До сих пор живы легенды о нем.
Одну из них, записанную в 1963 году жителем города Рэдэуца Никитой Фомовым, приведу полностью, напомнив предварительно о том, что в Отечественную войну 1812 года Австрия вступила в союз с Наполеоном, женившимся двумя годами раньше на дочери австрийского императора Франца II Марии-Луизе. Согласно договоренностям Австрия обязывалась выставить против России 30-тысячное войско. Белокриницкие же староверы, получившие освобождение «на 50 лет от всякого воинского жития» от Иосифа II еще в 1783 году, в войне против России не участвовали. Причем, и австрийцы в этом вынужденном союзе против России особо не усердствовали, во всяком случае, не рвались в глубь российской территории. Ведь в случае победы Наполеона они хоть и возвращали себе отнятые по Шенбруннскому миру (в октябре 1809-го) Иллирийские провинции (объединение словенских и хорватских земель), но уступали Польше Галицию. Об этом они дали понять России еще весной 1812 года на тайных переговорах, так что описанная Фомовым встреча в Черновцах русского царя (Александра I) с «австрийским царем» (Францем II), состоявшаяся предположительно в ходе работы Венского конгресса (сентябрь 1814-июль 1815 гг.) вполне могла быть если не «горячей», то очень теплой:
«Как побили рассейские французов (австрийцы еще обижались на липован, что мала дали на подмогу войску), так вот, приехал в Черновцы царь русский совет держать насчет там чего с австрийским царем, и пришло в селы наши, там такое приказание, дескыть, чтоб собрать делегацию для представлению царю. Нашим-mo что, ни в первый раз с царями, собрались — поехали. Ну там, палаты, знамо, цари. Наши на возках рессорных, разукрашенных, сбруя на конях на солнце блестит, а кони, — ну знаешь, какие кони у наших были, ну тут рубахой белой по клубу протянешь — не замажется, дуги вырезанные, крашенные. Бабы на возах сидят расфуфыренные, платки шелковые, кофты вышитые, черевички на высокых каблуках. Мужики в пуховых шляпах, в липованских рубахах, штаны плисывыи, пояски до самых сапог, а сапоги блестят — фиштрункым намазали, ходят кала коней, ну чтоб все там в порядке было. Чуют, трубят трубы, солдаты маршруют; выходят на лужок цари, идут подручку. Подводит австриец русского к нашим, а наши рядышкым перед конями стоят. Не робеют, а все таки — русский царь… А той стоит как вкопанный, — глядит, откуда это мужичье рассейское тут отъявилость… Австрийский царь ему что-то рассказывает, показывает. Тут русский царь подошел к мужикам ды стал распытывать, дескать, откуда люди, с какой там губернии. С теми был и Ларион, что казали Коровьи-Ножки, али вон уже старый был, с царями русскими не совсем был в ладу, так что помалкивал. Был там с ими соколинцкый, Коломийский по фамилии, они там все на язык вострые, за словом в торбу не лезут, так вон и говорит царю: Нет, ваше величество, мы липоване, мы люди местные. Тут какой-ся вельможа стал царю рассказывать по немецки, что там и как; царь засмеялся и стал распытывать про житье-бытье наше: бани у нас чи есть, ды щи русские мы едим… Обошел наши возы, поглядел на баб, потрепал коней по гриве и так серьезно оглядел наших, сказал: ну, живите спокойно. Подарил тогда царь нашим по золотому грошу, а Лариону, как староста всех липован, дали золотой крест. Вот так было…».
После смерти Иллариона Петровича в 1818 году все его имущество вместе с большим фруктовым садом, известным как «Дунин сад» по роману «В лесах» Мельникова-Печерского, дочерью Евдокией Илларионовной было передано монастырю. Этот мужской монастырь в центре села и стал впоследствии колыбелью Белокриницкой иерархии. Инок Парфений, принявший постриг в местной обители в 1830-х годах, писал: «И пришедши в Белую Криницу, поступил в монастырь, который находится внутри села, в доме умершего крестьянина Лариона Петровича Коровьи ножки, который и основатель сего села».
К началу 1840-х у монастыря имелись пашня, два фруктовых сада, два рыбных пруда. Устав именно этого монастыря в 1841 году был подан вместе с прошением об учреждении епископской кафедры австрийскому императору.
Потомки староверов, последовавших за Илларионом Петровичем, постепенно смешались с другими старообрядцами, как уже жившими в пределах Австрии, так и выходцами из Молдавии. Во времена инока Павла они были более известны под общим названием липован, привив им, однако, вирус фанатизма.

6

Это все, что удалось найти о неистовом старообрядце Илларионе Петровиче Коровьи-Ножки. До обидного мало. Как тут не разделить сожаление Максима Горького, получившего в 1930 году из России для работы в Сорренто изданное в 1815 году в Москве «Наставление правильно состязаться с раскольниками» и в сердцах «воскликнувшего» в письме от 15 декабря Ольге Форш: «…Хочется узнать: чему поучал, какую ересь выдумал «самомненно» мужик Илларион Коровьи ножки, живший в 1755 в Черноболе? (по-видимому, опечатка: в Черноболь наш герой прибыл в 1775 году — Н.К.). А о нем, Коровьих ножках, и нет ничего в «Наставлении». Так и всегда: ищешь усердно, а бесплодно».
Но мне куда важнее было получить ответ на вопрос: имел ли Илларион Петрович сыновей? Известно: дочь Евдокия у него была. А сыновья? Об этом нигде ничего не сказано. Найти метрические записи по старообрядцам практически невозможно, так как они стали вестись только после появления Белокриницкой епархии. До этого главами семейств могли составляться так называемые «поколенные росписи». Первая же полная перепись «отступников от веры» в Российской империи была произведена только после подписания Николаем II Декрета о веротерпимости Русской Православной Церкви в 1906–1907 годах. Если кому-то удастся доказать, что сыновей у Иллариона Петровича не было, то версия, к которой я подступаюсь, несостоятельна. Если же будет подтверждено, что Илларион Петрович Коровьи-Ножки имел сыновей, пусть даже одного — Евдокима, а я думаю, так оно и есть (не мог же отец семейства староверов ограничиться рождением одной только дочери!), то предлагаемая мною версия имеет право на жизнь.
А версия вырисовывается такой генеалогической цепочкой: неистовый старообрядец, основатель Белой Криницы Илларион Петрович Коровьи-Ножки — сын Евдоким Илларионович (брат Евдокии Илларионовны — по мужу Ефимовой) — внук Илларион Евдокимович (названный, к слову, в честь деда, сосланный в 1868 году в Березов) и наш герой — Кузьма Илларионович…
Почему бы не предположить, что один из «смешавшихся с липованами» белокриницких староверов, сын знаменитого Иллариона Петровича Евдоким Илларионович в ходе европейских революций 1848 года, распространившихся на Австро-Венгрию и Королевство Галиции, подхватил революционный вирус? И уж тем более последовавшая от Николая I угроза предпринять решительные шаги для разгона Белокриницкого монастыря и насильственного возвращения в Россию иноков русского происхождения (за исключением тех, кто формально считался австрийскими подданными) могла вовлечь в польскую бучу 1863–1864 годов и Иллариона Евдокимовича. Вряд ли внук преследовавшегося царским правительством раскольника Иллариона Петровича был противником отделения Царства Польского от России и отторжения от России ее западных земель — нынешних Белоруссии и Прибрежной Украины.
Вполне допустимо, что Илларион Евдокимович действительно скрывался, долго «запутывал следы», но в конце концов был «вычислен» и выслан вместе с семьей под предлогом «порочности поведения и склонности к воровству и мошенничеству». Ведь после подавления польского восстания высылку в Сибирь стали применять не только к непосредственным участникам мятежа, но и ко всем подозрительным и неблагонадежным в политическом отношении лицам. Причем практиковалась высылка целых семей. Царским правительством они выделялись в группу «политических преступников», отличную от «государственных». Тому косвенным подтверждением может служить и факт высылки Иллариона Евдокимовича в Западную Сибирь «по согласованию с Главным Начальником 3 Отделения Собственной Его Императорского Величества Канцелярии». Этот орган политического сыска занимался не мелкими воришками и мошенниками, а серьезными делами: вел наблюдение за революционными и общественными организациями, за проживающими в России иностранцами, осуществлял надзор за различными религиозными сектами, собирал сведения о крестьянских движениях, ведал цензурой и т. д.
Но как быть с другим утверждением Николая Кузьмича: «О том, что дед до польского восстания носил фамилию Галицын, я узнал уже будучи в Березове из случайно подслушанного разговора отца с дядей»?
А следует ли относиться к этому утверждению всерьез? Не упоминалась ли взрослыми историческая область Галиция? Точнее, восточная часть Королевства Галиции и Лодомерии, куда в 1775 году в качестве Черновицкого округа отошла и Буковина, приютившая старообрядца Иллариона Петровича и ставшая родиной его предполагаемого сына Евдокима? Услышанное в детстве загадочное слово «Галиция» не трансформировалось ли в дряхлеющей памяти семидесятичетырехлетнего внука в фамилию Галицыны? А смутное «воспоминание» о том, что дед при переходе польско- русской границы воспользовался документами какого-то якобы убитого проводника по фамилии Коровьи-Ножки — не более чем попытка объяснить происхождение «дивной фамилии». «Странное прозвище» Иллариона Петровича скорее всего было вписано в паспорт бежавшего из Польши в Россию его внука-старообрядца Иллариона Евдокимовича.
Еще один момент, на который следует обратить внимание. В письме от 10 июня 1978 года Николай Кузьмич обмолвился: «Мой отец был безбожником».
Невозможно представить в уездном Березове конца XIX — начала XX веков, в котором поголовно русское и зырянское население, за исключением прибывших в 1905–1906 годах атеистов из ссыльных социал-демократов, было верующим, вдруг обнаруживается семья безбожников… Вряд ли малограмотный мещанин Кузьма Илларионович Коровьи- Ножки стал атеистом, начитавшись Дарвина или Маркса. Дело, видимо, опять же в семейной «традиции». Если Илларион Петрович, обретший в конце жизни свое благословенное Беловодье в Белой Кринице, являлся яростным защитником и приверженцем старообрядчества, то и его предполагаемый сын Евдоким Илларионович вряд ли отрекся от отцовой веры, но и фанатиком уже, по-видимому, не являлся. А внук старца — «порочный» Илларион Евдокимович и правнук — березовский «революционер» Кузьма Илларионович, с детства оторванные от родовых корней, от старой веры отошли, но и к «новой» не пришли.


ГЛАВА 1
Березовский уезд. 33-й день пути.
Троцкий. 1907, 11 февраля

1

«…Какое бы значение ни имело оружие, не в нем, господа судьи, великая сила. Нет. Не способность массы убивать других, а ее великая готовность умирать — вот что, господа судьи, с нашей точки зрения, определяет победу народного восстания…»
Гул восторженных голосов подсудимых, свидетелей и даже бесстрастных, казалось бы, газетных репортеров заглушил заключительные слова вдохновенной, пламенной речи Бронштейна.
И в этот миг как будто впервые за последние годы он увидел большие, полные слез глаза матери, с жалостливым упреком устремленные на него. Такой беспомощной, растерянной, одинокой увидел ее в просторном зале судебных заседаний, в окружении незнакомых, чуждых ей по духу людей.
Увидел отца — с мертвенно-бледным каменным лицом. Сердцем воспринимал страдания родителей, но бодрился, крепко пожимал руки подходившим к нему адвокатам и даже принимал горделивую осанку героя дня.
Суетливые журналисты скорострельными вопросами осаждали многочисленных защитников и свидетелей. Судебные и высокие правительственные чины от комментариев воздерживались.
Никто из сочувствующих и даже товарищей по партии не ведал, глядя на его браваду, что на самом деле творилось в душе. До боли жаль стало таких дорогих, таких милых сердцу, исстрадавшихся за него родителей. Он понимал, что должен сказать им в утешение какие-то нежные, добрые, ободряющие слова. Как в детстве, в Яновке, на далекой Херсонщине, когда после очередной безобидной шалости, случалось, с кротким выражением лица неслышно подходил к матери, сидевшей в кресле за чтением, обвивал ее шею ручонками и шептал на ушко: «Матусю, ридна, выбач мэнэ, я бильшэ николи-николи тэбэ не засмучу!»…
— М-м-ма-тусю! — сверхусилием выдавил из себя слабый стон и словно от внезапного толчка открыл глаза.

2

Обоз из сорока саней растянулся по замерзшей Оби едва ли не на полверсты. Лошади бежали мерной рысью, легко скользили по заснеженному льду крытые кошевки. По левую сторону отлогого берега тянулись низкорослые кустарники и одиночные корявые березы, придавленные тяжелыми шапками снега. Ни встречного конного, ни оленного экипажа, ни крестьянской избы, ни остяцкой юрты… Бесконечная снежная пустыня. Однообразный, усыпляющий скрип полозьев и смягченный толщей снега топот копыт исходящих паром лошадей…
«Сон?.. Опять этот выматывающий душу тягостный сон!»
Лейба плотней запахнул полушубок, подтянул на себя край тяжелого войлока, ворохнулся, удобней устраиваясь в кошевке. Адская, пульсирующая боль отдавала в виски…
Он понял, что опять какое-то время пребывал в новом для себя — болезненном, близком к бессознательному, состоянии забытья, приобретенному, вероятно, за выматывающие унылым однообразием дни и ночи невольничьего санного пути от Тюмени до этого невообразимо далекого Заполярного Обдорска!
«Ведь точно не спал!»
Только что в сотый раз с умилением рассматривал привезенную матерью в тюрьму из Яновки фотографию своих девочек — Зинуши и Нинуши. Фотографию чудом не выдуло из уснувших рук. Он вложил ее в конверт из плотной бумаги, спрятал в боковой карман полушубка. Надел пенсне и тупо уставился на четкий след санных полозьев впереди бегущей лошади…
Жаль было родителей. Как будто не он, Лейба, а они где-то там, вдали от цивилизации, от признаков человеческого жилья, зябнут в снеговой пустыне. Как же отец сдал за минувший год! Потускнел, обмяк… Разве ж по такому тернистому пути мечтали пустить они своего младшего — неуемного Левушку? Разве об этом думали-гадали, определив поначалу в хедер, а затем и в Одесское Святого Павла? Не вышло, отец, из твоего Левушки рачительного хозяина-арендатора! Бедная мама, не оправдал твоих надежд!
С восемнадцати лет — по тюрьмам и ссылкам. В побегах, в подполье. Два года одесской тюрьмы, два с половиной иркутской ссылки, эмиграция, два с лишним года ленинских и парвусских университетов в Лондоне. Снова Россия. Россия на стыке двух эпох: империи прошлого — Республики будущего. И — вновь арест, вновь тюрьма, вновь ссылка…
«За участие в преступном сообществе с целью изменения установленного в России основными законами образа правления… на вечное поселение в Сибирь…» — точка, поставленная приговором шестнадцатого ноября минувшего года.
Хорошо, не в кандалах на каторгу. Но все же, кто скажет, дождутся ли? Суждено ли увидеться? И не слишком ли безжалостно по отношению к родителям? Не слишком ли завышена цена? И разве не жестоко, не подло по отношению к Александре, брошенной в Усть-Куте? К девочкам своим, при живых родителях оставленным на попечение стариков?
Жестоко, надо признать… Очень жестоко. Но иного пути нет и уже не будет.
Александра — женщина умная, сильная, все понимает, все простила. Она знает: ни тюрьмы, ни ссылки, ни сиротство собственных детей, ни слезы родителей — ничто уже не свернет с избранного пути, никто и ничто не остановит его — Лейбу Бронштейна.
Борьба — единственная стихия, в которой только и возможна его жизнь, революция — единственный смысл. Александра отдала его революции: «Иди, тебя ждет большая судьба».
И он всем пожертвует ради достижения великой цели. И Наталья, нежная, любимая Наталья Седова это уже понимает. И если Обдорская ссылка по непредвиденным причинам затянется, он и тогда не отчается, не опустит «крылья». Ее «орленок» и там, в заполярных снегах, продолжит борьбу. Да и она морально готова к участи жены политссыльного. Вот чуть окрепнет в Териоках ребенок и… посмотрим!
Нет, не откажется от борьбы, тем более сейчас, когда совместно с Парвусом вышли наконец-то на тот единственно верный путь, которым пойдет Россия будущего!
Бесплодны споры большевиков с меньшевиками! Не правы ни Ленин, ни Мартов. Ни старики Плеханов и Засулич.
Парвус! Вот кто ближе к истине. В результате буржуазно-демократической революции, которая на пороге, — не диктатура рабочих и крестьян, не власть буржуазии, а диктатура пролетариата. Только диктатура пролетариата! И социалистическая революция победоносна только в условиях мировой пролетарской революции. Только так и не иначе!
Эта вызревшая в политических баталиях теория придаст запаса прочности там, в неведомом Обдорском. «Итоги и перспективы» — это не итог, не точка, это — начало великого дела. Возможно, главного дела жизни!
Унылое, безмолвное, бескрайнее пространство… Эта снежная пустыня хуже заточения. Камера в Петербургской тюрьме теперь представлялась уютным кабинетом: как же там отменно работалось! Трудно поверить, но ведь желал, чтобы петербургское сидение продолжалось как можно дольше. До тех пор, пока не выкристаллизуются, не выстроятся в ясные и четкие формулировки окончательные выводы относительно неизбежной революции. Неизбежной — это убедительно доказано всем ходом девятьсот пятого года. Куда уж убедительней! Куда уж доказательней!
…И даже теперь, в этом нескончаемом пути, он все еще не отошел от напряжения последних тюремных месяцев. Который уже раз заново переживал, взвешивал на чутких весах совести и ответственности каждое произнесенное в суде слово. Оценивал с точки зрения политической тактики каждое принятое решение, каждый поступок и все более укреплялся во мнении: ему не в чем себя упрекнуть. Ни в том, что сразу и безоговорочно отверг странные рекомендации ЦК по поводу поведения на процессе. Будто Совет организовал массы для проведения в жизнь всего лишь обещанных октябрьским манифестом свобод. Это выглядело бы по меньшей мере глупо и трусливо. О надеждах на какие свободы могла идти речь, если сам он уже 18 октября на митинге в Петербурге демонстративно порвал «обманку» графа Витте со словами: «Царский манифест — всего лишь клочок бумаги. Его нам сегодня дали, а завтра порвут в клочки, как это сделаю сейчас я… Наш ответ на эту программу — только демократическая республика!»
Он тысячу раз прав и в том, что не внял советам сверхосторожного Мартова в отрицании обвинений в технической подготовке восстания и в признании только отдельных фактов, подтверждающих вооружение рабочих, но вооружение — для борьбы с черносотенцами.
Он не проиграл — он выиграл, заявив несколько, может быть, неожиданно даже для самой прокуратуры, что Совет, руководя борьбой масс, не стремился вооруженным путем ниспровергнуть существующий строй, но естественным образом подводил эти массы к сознанию неизбежности вооруженного восстания. Более того, неизбежность подчеркивалась не только в речах «отдельных членов Совета», на чем настаивал Мартов (признание сего означало бы гнусное предательство этих «отдельных членов»), а официальными резолюциями Совета и даже ЦК самой партии. Большевики его позицию поняли и приняли, а вот Мартов, к сожалению, встал в позу, в результате осужденные коллеги — депутаты-меньшевики — поневоле оказались в оппозиции к своему центру…
Ему не в чем упрекнуть и товарищей: все придерживались выработанной стратегии поведения. Никаких оправдательных речей, каждый давал объективную, правдивую картину деятельности Совета, подчеркивал его неразрывную связь с пролетарской массой. Блестяще сказал Богдан: «Как можно было из огромной массы подсудимых, а подсудимыми по этому делу является весь петербургский пролетариат, вырвать небольшую кучку и сделать ее ответственной за дело масс!» Лучше не скажешь!
Все, кроме Хрусталева с его приводившими порой в недоумение двусмысленными ответами на допросах. Мало того, что своими предательскими, по сути, показаниями он посадил на скамью подсудимых поверившего в него беспартийного Голынского, так еще и категорически отрицал какое бы то ни было отношение к вооруженному восстанию, противопоставив свою тактику тактике Совета…
Ему же не в чем каяться. И даже «неожиданный» отказ от дальнейшего участия в суде после отклонения ходатайства Оскара Грузенберга не был ошибкой. К чему было играть в этом постыдном спектакле «правосудия», в этом фарсе после отказа в приобщении к делу секретного доклада Столыпину бывшего директора Департамента полиции Лопухина? Мало кто знал и догадывался, каким смертоносным для режима зарядом был начинен доклад Лопухина о провокаторской деятельности высших правительственных лиц в пятом году. Доклад, будь он зачитан, а особенно показания самого Алексея Александровича, будь он допущен в суд в качестве свидетеля, вызвал бы эффект разорвавшейся бомбы и со всей очевидностью доказал бы, что Совет-то как раз, вопреки тайным замыслам правительства, и не допустил в Петербурге крупных погромов…
Он все сделал правильно. Его решительный шаг стал впечатляющим «коллективным последним словом» подсудимых, поставившим крест на правосудии прогнившего режима.

3

Мелодичное поскрипывание санных полозьев внезапно сбилось. Лошади с легкой рыси перешли на шаг. Кошевку по инерции протащило на полсажени вперед и оттолкнуло назад приподнявшимися вдоль заиндевелых лошадиных боков оглоблями. Впереди идущие подводы взяли круто вправо.
— Проснулись, господин товарищ? — обернулся пожилой ямщик и, мотнув широкой — от ушей до подбородка — заиндевевшей, в сосульках, бородой, радостно известил: — Сш-шитай, приехали! Bo-тан он — Березов наш, на горушке стоит!
— Где? — встрепенулся Бронштейн, в прищуре напряженно вглядываясь вдаль. — Где Березов?
— А о-он, на горушке купола видать!
Далеко впереди, на белых холмах, действительно блеснула на закатном солнце луковка золоченого купола.
— Далеко ли еще?
— Верст пять, однако… И будет вам отдых. И вам, и нам, и лошадкам нашим. В Самаровском-то ладно стретили?
— В Самаровском-то? — в тон переспросил Бронштейн. — В Самаровском — ладно!
— И в Березове стренут как надо. По-людски. Где-где, а тута вашего брата перебыва-ало!
— Много перебывало?
— О-о, не счесть! Последние год-два везут и везут! Кого в Березов, кого в Мужи, а кого и в самое Обдорское… Кого так, а кого и в кандалах! Всяких повидали! — Ямщик громко понукнул лошадь: — Но-о, уснула мне! Шагай весельше. Скоро будем!
…В наступивших сумерках обоз тяжело втянулся в пологий, испещренный по лысому склону петлями собачьих троп заснеженный берег Сосьвы. Головная часть подвод с нанятыми в Белогорье проводниками и бессменно от Тобольска сопровождавшим партию конвоем пересекла расчищенную от снега небольшую площадь и уперлась в высокий темно-коричневый забор, окружавший два одноэтажных деревянных здания с караульной вышкой в углу двора. Задние подводы с частью конвойного отряда и багажом ссыльных подтянулись и взяли площадь в плотное кольцо. Из кошевок и саней неуклюже вылезали пассажиры — в шубах, в полушубках, в гусях, а иные и в гусях на полушубках. С любопытством озирались по сторонам, прохаживались, разминая затекшие в валенках и кисах ноги, вполголоса переговариваясь. Капитан и пристав отдавали какие-то команды жандармам, ямщики, не медля, принялись распрягать низкорослых северных лошадок.
Ссыльные в ожидании дальнейших распоряжений сошлись в круг. За живым кольцом обоза появились первые группки жителей в овчинных шубейках и тулупах.
— Смотрите, а ведь одеты вполне по-европейски, — обратил внимание Хрусталев. — В шубах, в шапках, в валенках…
— А вы, Георгий Степанович, ожидали увидеть аборигенов в медвежьих шкурах? — ядовито усмехнулся Бронштейн. — Остяки — не праздные горожане, они — оленные люди, зимой кочуют в лесах и тундрах со своими стадами. А это — местные жители. Русские сибиряки. Возможно, обрусевшие остяки.
— В медвежьих — не медвежьих, но ведь Север все-таки! Дикий Север — не Европа! — искренне недоумевал Хрусталев, в отличие от Лейбы к своим тридцати севернее Петербурга нигде не бывавший. Неделю назад в Цингалинских юртах он даже вскрикнул от восторга, увидев пролетевшего снежной целиной на оленьей упряжке черноволосого остяка в меховом гусе.
— А не кажется ли вам, господа, что после пятого года в таких, как Березов, городишках да и, вероятно, в ожидающем нас Обдорском ссыльного контингента больше, чем местного населения? — приподняв воротник полушубка, с улыбкой заметил высокий, сухопарый доктор Фейт.
— Пожалуй, вы правы, Андрей Юльевич! — согласился Бронштейн. Затем, поеживаясь от пробиравшего его озноба, добавил: — Похоже, не очень-то спешит березовское полицейство принимать питерских гостей!
Но, оказалось, «березовское полицейство» и прочее городское начальство давно было на своих местах. В коричневом заборе полицейского управления со скрипом распахнулись двустворчатые тесовые ворота, и со двора донеслась команда сопровождавшего пристава:
— Пр-р-а-шу, га-аспада-товарищи!
Внутри просторного управленческого двора был еще один высокий забор, за которым впритык к зданию тюрьмы располагалась солдатская казарма.
У входа в тюрьму стоял шпалерами весь городской гарнизон — человек тридцать во главе с коренастым рябым штабс-капитаном с щеголеватой щеточкой рыжих усов.
В камерах, куда с подчеркнутой учтивостью сопроводили и по трое-четверо разместили прибывших, было довольно-таки холодно и сыро, зато все — пол, окна, двери — было выкрашено, вымыто и выскоблено. По-видимому, местных арестантов накануне куда-то перевели или освободили…
— Господа, вам отводится полчаса на приведение себя в порядок! — объявил полицейский надзиратель. — Можно переодеться в личные вещи, которые сейчас будут доставлены. После чего всем собраться в коридоре для следования на ужин.
Какое все-таки блаженство после долгой утомительной дороги сбросить с плеч тяжелую овчинную шубу, стянуть с озябших ног промерзшие валенки и умыться, наконец, по-человечески, с глицериновым мылом, чистой водой из рукомойника, упасть на обтянутый серым холстом войлочный тюфяк и полежать недвижно с сомкнутыми веками хотя бы несколько минут, прислушиваясь к биению собственного сердца…
Бронштейн с удовольствием надел домашнюю рубашку и брюки, переобулся в черные кожаные ботинки, в высоких каблуках которых по совету бывалых петербургских сидельцев были устроены тайники-пустоты для принесенных Натальей золотых червонцев царской чеканки, а в подметку вшит новый паспорт для запланированного побега из Обдорска.
Через полчаса все собрались в коридоре. Кто-то уже в домашней одежде, кто-то все в тех же, выданных в петербургской пересылке, серых арестантских армяках и брюках.
Одна из трех самых вместительных тюремных камер, недавно оборудованная под помещение для конвоя, сегодня служила разовой столовой. Посредине стояли встык два стола, накрытых цветной клеенкой, с венскими стульями по периметру, ломберным столиком с лампой и двумя горящими свечами в медных подсвечниках…
— Н-да, господа! — не удержался от комментария Богдан Кнунянц. — Такое впечатление, что мы вернулись в зал Вольного экономического общества для продолжения прерванной работы!
На что доктор Фейт не преминул заметить с иронической усмешкой:
— В зал, в который с минуты на минуту ворвется наряд вооруженной полиции?
Но в зал с подносами в руках вошли три молодых солдата местного гарнизона. На стол в определенном порядке были выставлены солонки, блюдца с постным маслом, глубокие эмалированные миски с горками отварного картофеля, исходящего ароматным паром, кусками белой, с желтоватым оттенком по подбрюшью, соленой рыбы… Минуту спустя под гробовое молчание «гостей», ошарашенных неожиданным гостеприимством, солдаты установили посредине стола медный самовар, два синих крутобоких заварника, чашу с крупной, с глянцевым отливом, брусникой, вазу с серым кусковым сахаром, снизку свежеиспеченных баранок…

4

О том, что двадцать восьмого января из Тобольска в сопровождении конвоя, пристава и урядника выедет партия ссыльных, да не каких-нибудь, а «важных государственных преступников», в количестве четырнадцати человек, причем, некоторые с женами и детьми, губернатор Гондатти поставил в известность уездного исправника Евсеева еще семнадцатого января. Телеграммой, доставленной нарочным из Самарово, Иринарху Владимировичу предписывалось заблаговременно выслать в Белогорье пристава для поиска двух десятков одноконных подвод, обязать начальника местной воинской команды выделить два десятка самых опытных, надежных солдат для замены тобольского конвоя, ссыльных в Березове содержать под стражей, принять все необходимые меры к предотвращению побегов.
И весь этот суматошный месяц у Иринарха Владимировича голова шла кругом. Каким образом обеспечить «строгие меры» при четверых городовых на весь городишко, в котором и без того скопилось уже свыше тридцати таких же «важных», требующих неусыпного надзора? Даже если привлечь к круглосуточной охране весь гарнизон штабс-капитана Салмина, а у него воинов тоже не густо — около тридцати человек на шестьдесят семь имеющихся в арсенале винтовок, причем приходится содержать обязательные посты в тюрьме, казначействе, на почте, в цейхгаузе. Штабс-капитан, кстати, трезво оценил обстановку в связи со скоплением в городе политических, от которых порой не знаешь, чего ожидать, и предусмотрительно распорядился снять со свободных винтовок затворы и штыки…
Правда, через неделю Гондатти, бывавший и в Березове, и в Обдорске, не понаслышке знавший глухой во всех отношениях уезд, возможно, по совету более лояльного к политическим вице-губернатора Тройницкого смягчил строгость рекомендуемых мер. Во всяком случае Иринарху Владимировичу было предоставлено право самому, по согласованию с Салминым, установить необходимое количество конвойных с учетом местных условий. На самом деле, к каждому ссыльному часового не приставишь, да и ни к чему. Летом — да, другое дело, глаз да глаз нужен, бегут отовсюду, как ни сторожи. И эти питерские тоже разбегутся один по одному, но не зимой и уж, конечно, не отсюда, не из Березова, а из Обдорска по большой воде. А в феврале — месяце стужи и метелей — куда бежать? На верную погибель?
Еще через неделю Николай Львович сообщил: женам политических, отправленных из Тобольска двадцать девятого января, разрешено следовать отдельно от мужей без конвоя. Если всех прибывших одновременно отправить в Обдорск не представится возможным, допускалась отправка очередями. Конвой в таком случае хотя бы из пяти человек являлся обязательным для первой очереди, в которую непременно следовало включить наиболее опасных — лидеров бывшего Совета Носаря-Хрусталева и Бронштейна…
Но все оказалось еще сложней. Уже когда обоз въехал в пределы уезда, выяснилось: ссыльные отправлены из Тобольска в крытых троечных экипажах, имеют при себе немало багажа, а потому требуется не двадцать, а все пятьдесят лошадей. Вот когда Иринарх Владимирович схватился за голову! Где в срочном порядке найти еще три десятка лошадей? Где набраться кормов на несколько дней для табуна в полсотни голов? Где разместить всю эту ораву? Где и чем накормить — не пускать же с сумой по городу? А не сегодня-завтра с низовьев должны пригнать еще и сотню оленей для перевозки «высоких гостей» в Обдорск. Стражников нет, начальник тюрьмы, сукин сын, накануне по пьяному делу сломал ногу…
Сейчас, когда все вопросы были согласованы, отданы последние распоряжения городскому голове, приставу, уряднику и даже заведующему столовой Общества трезвости, и каждый занимался своим делом, а прибывшие размещались в тюремных камерах, приводили себя в порядок и ужинали, Иринарх Владимирович велел командиру конвойного отряда принести их личные дела для беглого ознакомления.
Угрюмый, изнуренный нелегкой дорогой капитан молча положил на стол связку серых тонких папок и тотчас же удалился.
Белой пышной ладонью Иринарх Владимирович слегка придавил стопу, развязал узел замусоленных тесемок.
«Четырнадцать папок — четырнадцать судеб…
Кто они, что за люди эти четырнадцать авантюристов, приговоренных на вечное поселение в забытом Богом захолустье?
«Авксентьев Николай Дмитриевич, он же — Серов. При аресте — дворянин Пензенской губернии. 27 лет. Социалист- революционер. Член исполкома…
Вайнштейн Семен Лазаревич, он же — Звездин…»
Или Звездич? — Иринарх Владимирович досадливо поморщился, не в силах прочесть неразборчиво написанное слово. — А впрочем, какая разница — Звездин или Звездич?.. «Курский мещанин. 26 лет. Социал-демократ…
Голынский Исаак Львович…
Киселевич Михаил Иванович…
Злыднев Петр Александрович. При аресте — крестьянин Орловской губернии».
— Еще один из Орловской губернии! — скривился от досады Иринарх Владимирович. — Все они там буйные, что ли, в этой Орловской губернии? Хватило бы в уезде одного Сенькина!
Тихона Сенькина — этого здорового рыжебородого орловского парня чуть больше года назад доставили под гласный надзор на три года за подстрекательство крестьян к погромам в бурном девятьсот пятом на Орловщине. Немало ссыльных прошло через уезд, но таких дерзких, как этот «кулинар» (был когда-то учеником пекаря в Орле), Иринарх Владимирович не видывал. Сплавил с глаз подальше в Мужевское. Но через месяц-другой прислал прошение о переводе — не находится в Мужах ни работы, ни жилья сносного, ни пропитания. Сжалился, перевел в Обдорское. И вот теперь пристав шлет рапорт за рапортом — Сенькин дерзит, Сенькин стравливает зырян с купцами, Сенькин подбивает на непослушание…
Евсеев в раздражении отбросил папку Злыднева, взял следующую.
«Кнунянц Богдан Мирзаджимович, он же — Саркисянц, он же — Русов, он же — Петров… При аресте — шушинский мещанин. 28 лет. Социал-демократ. В 1902 году — один из организаторов «Союза армянских социал-демократов». Делегат II съезда РСДРП. Первый арест — в феврале 1904-го…»
Папку с делом «шушинского мещанина» Иринарх Владимирович решительно отложил по правую руку.
— И с этим придется держать ухо востро!
«Комар Эразм Сильвестрович…»
— Хм, Комар… — усмехнулся Евсеев. — То ли кличек, то ли псевдонимов напридумывали разных!
«Немцов Николай Михайлович…»
А вот еще один «особо важный». Посмотрим, что за гусь…
«Носарь-Хрусталев Георгий Степанович, он же — Хрусталев Петр Алексеевич. Родом из Полтавской губернии. 27 лет. Кандидат юридических наук. Инициатор создания Петербургского Рабочего Совета. В июле 1905-го арестован. В сентябре освобожден. С октября по ноябрь — председатель первого Петербургского Совета. Арестован 26 ноября…»
Папка с делом первого председателя легла на папку Кнунянца.
Сверчков Дмитрий Федорович…
Симановский Арсений Арсеньевич…
Стогов Егор Алексеевич…
Фейт Андрей Юрьевич. При аресте — Фейт Андрей Юльевич. Врач…»
Иринарх Владимирович осекся: «Врач — это хорошо. В уезде докторов великая нехватка. Надо бы присмотреться к этому Фейту… 41 год. Бывший народоволец, ныне — член ЦК партии социалистов-революционеров. Член исполкома… Сорок один… Точнее, уже сорок два. Ведь не мальчишка уже, пора бы и остепениться, а все туда же!»
Иринарх Владимирович в сердцах бросил папку Фейта. «Бронштейн Лев Давидович — он же Троцкий, он же — Яновский… При аресте — мещанин Елисаветградского уезда Херсонской губернии. 26 лет. 1897 год — один из основателей «Южнорусского рабочего союза». 28 января 1898-го — первый арест. 1898–1900 — Одесская тюрьма. 1900-1902 — ссылка в Иркутскую губернию. 1902 — побег. 1903 — делегат II съезда РСДРП. 1905 — один из организаторов Петербургского Совета рабочих депутатов, член исполкома. После 26 ноября — председатель Совета… 3 декабря 1905 — арест…»
Любопытнейшая личность!
О прошлом этого черноволосого красавчика, сменившего Хрусталева на посту председателя Петербургского Совета сразу же после ареста последнего, о его судимости и побеге из Иркутской ссылки, о дерзком поведении на петербургском процессе Иринарх Владимирович был хорошо осведомлен. Он был наслышан и о том, что этот самоуверенный фанатик без угрызений совести оставил в Усть-Куте свою бывшую соратницу по «Южнорусскому союзу» — первую жену Соколовскую с двумя малолетними дочками, которых теперь воспитывают в своем хуторе на Херсонщине его родители — землевладельцы из еврейских колонистов. Что от второй, гражданской, жены Седовой в прошлом году родился сын, которого он еще не видел и, похоже, долго не увидит…
Евсеев придвинул папку с аккуратной надписью на рыхлом картоне «Бронштейн-Троцкий». Открыл на «особых приметах»:
«Рост — 2 аршина 8 вершков.
Глаза — голубые.
Цвет и вид кожи лица — чисто матовый.
Правое ухо — очертание круглое. Раковина глубины и ширины средняя.
Лоб — направление вертикальное, очертание — прямой.
Дуги надбровные — малые.
Волосы головы — черные. Борода и усы — черные.
Переносье — мелкое, спинка выпуклая, основание опущенное.
Племя — еврей, по внешнему виду 30 лет…
До осуждения занимался журналистикой.
Какое знает ремесло — нет.
Вероисповедания — иудейского…
Осужден — первый раз. С. Петербургской судебной палатой.
Существо приговора: за состояние участником сообщества, которое постановило целью своей деятельности насильственное, посредством организации вооруженного восстания изменение установленного в России основными законами правления на демократическую республику (14.102 и 14.101 ст. Уголовного Уложения). Приговор 16 ноября 1906 года».
В статейном списке указывалось: «За ссыльно-поселенцем Бронштейном, как следующем без оков, требуется особо бдительный надзор…»
«Вот на что променял человек свободу, карьеру, семью, дочерей? Ради какой такой идеи?» — этого примерному семьянину, отцу восьмерых детей, благочестивому Иринарху Владимировичу не дано было понять…
— Ваше высокоблагородие, — прервал невеселые размышления вошедший в кабинет полицейский надзиратель Клепиков, — извольте доложить: ссыльные и конвой отужинали, в ожидании вашего прибытия!

5

С орденами Святой Анны третьей степени, Святого Станислава второй и третьей степеней на темно-зеленом парадном мундире с «золотыми» погонами, оранжевыми кантами по бортам и обшлагам, Иринарх Владимирович сидел во главе убранных и застеленных свежей скатертью столов. Справа и слева от него с напряженными, серыми от переутомления лицами жались сопровождавшие обоз капитан — командир конвойного отряда, пристав и урядник. Вдоль стены на стульях на случай возможных распоряжений расположилось местное начальство — обдорский становой пристав, прибывший для приема и дальнейшего препровождения партии ссыльных, полицейский надзиратель, старший городовой, урядник, щеголеватый штабс-капитан с испещренным мелкими оспинками лицом, в темных очках в металлической оправе, возглавлявший караул у входа в тюрьму, и моложавый, с аккуратно выстриженной русой бородкой господин, небрежно закинувший ногу за ногу и с нескрываемым пренебрежением рассматривавший «петербургских гостей».
— Господа бывшие депутаты! — громко, почти торжественно произнес Иринарх Владимирович. — Позвольте коротко, без излишних церемоний представиться: березовский уездный исправник, коллежский асессор Евсеев. С благополучным прибытием в наш тихий уездный городишко. Понимаю: не по доброй воле, не на экскурсию, но что поделаешь — закон есть закон, приговор есть приговор. Я, разумеется, бегло ознакомился с вашими делами. — Иринарх Владимирович привычным движением придавил мягкой, ухоженной ладонью стопу картонных папок на столе. — Не секрет, все мы, — он обвел теплым взглядом окружавшую его свиту, — как и столичная интеллигенция, с интересом следили за ходом процесса по делу Петербургского Совета, в курсе, так сказать, основных событий. И ваше «прощальное письмо» к петербургскому пролетариату не прошло мимо нашего внимания. — Евсеев коротко, но выразительно взглянул на Бронштейна. Тот с иронической по отношению ко всему происходящему усмешкой держался подчеркнуто отстраненно.
Фейт, Сверчков, Кнунянц переглянулись. Судя по оживлению и блеску в глазах, удивились оперативности, с которой переданное ими в прессу накануне отъезда «прощальное письмо» дошло и до березовского чиновничества.
Евсеев невозмутимо продолжил:
— Конечно, по меньшей мере странно считать данную Богом государственную власть «вековым врагом трудового народа». Но не будем затевать по этому поводу политических дискуссий. Кто не ошибается? Не зря в народе говорят: от тюрьмы да от сумы не отпирайся. Вы прибыли в Березов. Надеюсь, наш городок вам понравится. У вас будет возможность для ознакомительных прогулок. Благодаря распоряжению губернатора Николая Львовича Гондатти вам предоставляется двое-трое суток отдыха. Содержаться будете в тюрьме, уж простите великодушно, больше, к сожалению, негде. Кашеваров-хлебопеков в тюрьме тоже нет, потому харчеваться придется в чайной и столовой Общества трезвости. Завтра вам покажут. Надеюсь, наберетесь сил и терпения для продолжения нелегкого пути к месту причисления. Это еще четыреста с гаком верст на север. Поедете на оленьих упряжках. Соответствующие распоряжения отданы, подводы и проводники начнут прибывать с завтрашнего утра… А сейчас у меня к вам несколько необходимых вопросов. Нет ли у кого, господа, жалоб, заявлений на притеснения или неправомерные действия конвоя в пути?
— Какие могут быть жалобы, ваше высокоблагородие! — ответил за всех лобастый, крепко сложенный молодой человек с длинными русыми волосами, зачесанными на прямой пробор, с располагающей улыбкой на широком славянском лице. — Очень вежливый, предупредительный, заботливый конвой!
На непроницаемых доселе лицах стражников и чиновников возникли непринужденные улыбки.
— Вы — Хрусталев? Георгий Степанович? — угадал Евсеев бывшего председателя Совета.
— Совершенно верно — Носарь-Хрусталев.
Иринарх Владимирович удовлетворенно хмыкнул:
— Спасибо, Георгий Степанович!
Хрусталев не лукавил. За все время санного пути от Тюмени до Березова ни один из конвойных не повысил и голоса. Более того, на каждой станции они на свой страх и риск отправляли личные письма ссыльных.
— Позвольте уточнить, Эразм Сильвестрович, — обратился Иринарх Владимирович к сидевшему рядом с Хрусталевым ссыльному. — Комар — это ваша родовая фамилия или партийная кличка?
— Родовая, — буркнул Эразм Сильвестрович.
— Это — характер, ваше высокоблагородие! — ввернул Богдан Кнунянц, чем вновь вызвал улыбки на лицах присутствующих. Усмехнулся даже мрачный Комар, больной зуб которого ни на минуту не позволял ему расслабиться… — Кстати, разрешите полюбопытствовать о поведении этих кровососущих насекомых в вверенном вам уезде?
Евсеев, приняв шутку словоохотливого Кнунянца за уместную разрядку, ответил:
— О поведении этих зловредных насекомых в Обдорске вам подробно расскажет становой пристав. Пока же не извольте беспокоиться — зимой они безобидны.
— Спасибо!
— Веселый вы человек, Богдан Мирзад… жинович! — с интонацией то ли одобрения, то ли упрека произнес Евсеев.
— Так точно, ваше высокоблагородие! У нас, у Кнунянцев, весь род веселый. У меня три брата — и все веселые!
— И все социал-демократы?
— Все как один.
— Сочувствую вашим родителям!
Импульсивный Кнунянц обескураженно развел руками.
Иринарх Владимирович между тем внимательно вгляделся в невысокого, коренастого парня с четко обозначенными кругами под тусклыми глазами, с чуть заметной усмешкой на круглом, землистого цвета лице с выдающимися серыми скулами…
«Если не ошибаюсь, Злыднев — земляк нашего Сенькина… Ведь явно болен, — отметил он. — Всерьез болен… Что же вы творите с собой, молодые люди? Что приносите в жертву своим бредовым, навязчивым идеям? Здоровье. Богом данные жизни. Безумцы! Не нами началось, не нами и кончится!»
— Нет ли, господа, среди вас больных? Вот ведь совсем было упустил… Господин Комар, вы, как я понял, страдаете зубной болью?
— Замучил проклятый корневой! — простонал Эразм Сильвестрович.
— Завтра же с утра сопроводить господина Комара к фельдшеру! — приказал Евсеев полицейскому надзирателю Клепикову. — У кого-то еще жалобы на недомогание имеются?
Он остановил взгляд на сером лице Злыднева:
— Петр Александрович, как вы себя чувствуете?
Не ожидавший подобного участливого внимания Злыднев смутился и кашлянул в кулак.
— Спасибо, ваше высокоблагородие. Сносно. Легкая дорожная усталость, не более.
— И все же я советовал бы вам обратиться к врачу…
— Непременно, Петр Александрович! — поддержал исправника доктор Фейт. — Непременно обратитесь! Вид у вас очень усталый.
— А вам, Андрей Юльевич, — продолжил Евсеев, — как врачу, надеюсь, было бы весьма любопытно ознакомиться с нашей инородческой больницей.
— Разумеется, с профессиональным интересом… — Интеллигентный Фейт приложил руку к сердцу. — Премного благодарен!
— Завтра же велю свести вас с уездным доктором Малининым. Да и в Обдорске, я полагаю, вы как врач будете очень кстати! — Евсеев встал. — Спасибо всем. Спасибо за приятное знакомство… Если нет каких-либо просьб, пожеланий, разрешите откланяться!
— Ваше высокоблагородие, — спохватился Сверчков, — а нельзя ли баньку организовать? Люди столько суток на ветру, на морозе… Как же не застудиться? Так и до беды недалеко. Баньку бы, Иринарх Владимирович! Да с хорошим веничком, да с добрым русским паром!
— Баньку, говорите?
— Дело говорит Сверчков! — неожиданно поддержал подконвойного командир отряда. — Добрая банька нам всем не помешала бы!
— А что, господин Шахов, — Евсеев заинтересованно взглянул на солидного господина с аккуратно выстриженной русой бородкой, сидевшего у стены все в той же позе — нога за ногу, — сможем порадовать людей хорошей русской банькой?
Шахов наконец-то оставил свои ноги в покое.
— Как будет угодно, Иринарх Владимирович!
— Давай-ка, дорогой Семен Прокопьевич, уважим гостей. Организуй. Обяжи как городской староста. Так и объясни, Евсеев, мол, распорядился объявить в городе банный день!


ГЛАВА 2
Березов. Тюрьма. Троцкий-Рошковский.
1907, 12 февраля

1

Едва коснувшись щекой жесткой, набитой оленьей шерстью подушки, Бронштейн погрузился в глубокий безмятежный сон. Но с первыми же донесшимися из коридора шагами надзирателя махом соскочил с кровати, будто проспал что-то очень важное и неотложное. Огляделся. Громко всхрапнул и тут же затих, повернувшись к стене, Петр Злыднев. Навзничь, с устремленным, казалось, на потолок взором ровно и глубоко дышал доктор Фейт…
Следовало бы в первую очередь побриться, умыться, но Лейба не решался подойти к висевшему в углу рукомойнику, чтобы плеском воды не разбудить спозаранок товарищей. В смутном беспокойстве прошелся из угла в угол.
«Какой смысл продолжать это мучительное, бесконечное продвижение на край света? — со вчерашнего дня беспрестанно пульсировал один и тот же вопрос. — Судя по приему, здесь, как и в Самарово, отношение к политическим хорошее. «Стретили», по выражению вчерашнего возницы-бородача, «ладно». Найдутся и желающие «ладно проводить». Здешний исправник прекрасно понимает: не на вечное поселение в Обдорске настроены советские. Вот и в Петербурге провожали со словами: все равно не надолго. Да и в Тобольске помощник исправника был убежден — не надолго. Все уговаривал, чтобы только не бежали с дороги, не подводили конвой… Но что можно предпринять? Два-три дня отдыха — это, конечно, хорошо, это замечательно, но этого недостаточно, чтобы все как следует обдумать…».
Разбуженный нервными шагами Бронштейна доктор Фейт молча наблюдал за ним.
— Как вы себя чувствуете, Лев Давидович?
Бронштейн зябко поежился.
— Слегка знобит… Все же сыро и чертовски холодно в этом гостеприимном заведении…
— Я бы советовал вам записаться на прием к врачу, не рискуйте здоровьем.
— Возможно, возможно, — раздумчиво ответил Бронштейн.

2

«Типичный идеалист, романтик, с объявлением пресловутого манифеста возмечтавший, подобно Трепову, о переустройстве империи, а, обманувшись в «незыблемых основах гражданской свободы», распустивший слюни»…
Это стало ясно с первых минут знакомства с Рошковским.
Высокий, статный, русоволосый, в белом овчинном полушубке с торчащими из глубоких карманов кожаными рукавицами и беличьей шапкой в руках, он подсел к Бронштейну в чайной из-за соседнего столика.
— Позвольте представиться! Рошковский Фаддей Николаевич — бывший старший таксатор Тобольской временной партии, ныне, увы, политический ссыльный. Землемер. Не сочтите за дерзость, но мне хотелось бы услышать от вас некоторые суждения относительно нынешней весьма грустной политической ситуации… Не откажете ли в удовольствии побеседовать?
— Почему бы и нет, — легко согласился Бронштейн. — Наши стражники не возражают против кратковременных прогулок. С удовольствием пообщаюсь с вами при условии, если вы к тому же побудете моим гидом.
— Гид из меня, боюсь, никудышный, я в этом городе все-таки человек новый, но уж как получится!
После скудного по сравнению с тюремным ужином обеда действительно была разрешена прогулка, причем без сопровождения охраны. Бронштейн с Рошковским незаметно отделились от основной группы и направились к месту, где, по словам нечаянного гида, находился острог, почти два столетия назад заключивший опального генералиссимуса по прибытии в «гиблый город»…
Типичный представитель провинциальной интеллигенции, привыкшей относиться с пиететом к любым высочайшим соизволениям, Фаддей Николаевич тем не менее производил впечатление человека неглупого, сведущего в политике, но надломленного обстоятельствами. Уже через полчаса Бронштейн знал многое не только о нем, но и о нынешней политической ситуации в губернском Тобольске.
Рошковский был из семьи ссыльного польского повстанца. Окончил Лесное училище в Лисинском корпусе, а потому неплохо знал Петербург времен Александра III Миротворца, находившегося под влиянием охранителя Победоносцева, настоявшего в конце концов на манифесте «О незыблемости самодержавия». Доводы в пользу «незыблемости» породили подозрения в юных умах будущих служителей лесного ведомства и заинтересовали идеями гонимого народничества. По окончании училища Фаддей Николаевич не ушел в лесничество, как предполагал поначалу, а, с трудом добившись родительского благословения, поступил вольноопределяющимся на военную службу, окончил Варшавское пехотное юнкерское училище исключительно из тщеславных побуждений производства в офицеры и лишь после того в звании поручика запаса определился в лесники. Служил в Тульской и Калужской губерниях, занимал должность в Ишимском лесничестве, около десяти лет — в Тобольске… Женат, трое детей — две дочки и сынишка. Выслан под гласный надзор на три года. Семья пока в Тобольске.
Сигналом к разгрому дорогого сердцу Рошковского Тобольского союза, о деятельности которого он восторженно и подробно рассказывал, послужил приказ вице-губернатора Тройницкого. Того самого Тройницкого Владимира Александровича, поначалу одобрившего идею о проведении уездного съезда крестьянских уполномоченных. По совету вице-губернатора было даже отпечатано «Воззвание к крестьянам Тобольской губернии» с призывом к сохранению спокойствия в связи с известными декабрьскими событиями в Москве…
— В декабре по инициативе Скалозубова провели съезд. Первый вольный крестьянский съезд в Тобольске. Делегаты от ста тридцати пяти сельских обществ. Неслыханное дело! Представляете масштаб, Лев Давидович?
Бронштейн согласно кивнул.
— Солидное собрание.
— И ведь для чего собрались? Выяснить общие нужды, подумать, как строить жизнь дальше. Действовали абсолютно легально. Никаких опрометчивых шагов, необдуманных заявлений. Скалозубов на сей счет очень щепетилен. Если и прорывались какие-то резкие оценки, мы их тут же пресекали…
Добрых четверть часа Рошковский, возмущенный вопиющей несправедливостью властей, докладывал о подробностях злополучного съезда и о его последствиях. Требования, признавал он, были серьезны: по земле — земля должна стать общенародной, предоставляться только тем, кто ее обрабатывает, чтобы надел был равен по пятнадцать десятин на душу. По лесу — предлагалось прирезать участки из казенных лесных дач и освободить их от лесного надзора, а протоколы за незаконные порубки составлять только на месте, «у пня». По озерам — передать озера населению для извлечения дохода на общеуездные нужды. По военной службе — два года вместо четырех для грамотных и шесть лет для неграмотных новобранцев. Сельскую полицию упразднить. Порядок в селах возложить на самоуправление в лице выборных или нанятых… А через неделю в южных уездах ввели военное положение. Съезд тем же Тройницким вдруг был признан незаконным. Союз запретили. Газету «Сибирский листок», напечатавшую подробный отчет о съезде, незамедлительно прикрыли, против Костюриных возбудили уголовное дело. А в ночь на 19 января прошлого года нагрянули с обысками, всех организаторов арестовали, рассовали по тюрьмам и ссылкам.
— Какое, к дьяволу, следствие, какой суд? — распалялся воспоминаниями Рошковский. — Полное беззаконие и произвол. Вилькошевского — в Обдорск, Ушакова, Костюрина, Лещинского — в Сургут, меня, братьев Сухановых, Скалозубова — в Березов. Скалозубова — того почти два месяца томили в одиночке, прежде чем сослать, убрали из Тобольска как самого верного кандидата в Госдуму. А вместо изгнания прислали в Березов жену и детей… Вот так они его боялись! Мужиков из волостей — Ивана Уфимцева, Павла Башкова, Сашу Сысолова — особенно жалко. Они поверили нам, а их с нами за компанию… — Рошковский в сердцах сдвинул на затылок беличью шапку.
— Но как бы то ни было, Лев Давидович, — горячо уверял он через минуту, — а мы дали обывателю надежду на возможность преобразований, вдохнули веру в обещанные манифестом гражданские свободы.
— И обыватель поверил в благие намерения доброго царя-батюшки в красивой упаковке кудесника Витте? — с саркастической усмешкой произнес Бронштейн.
— Поверил, Лев Давидович. Поверил обыватель, поверили мы…
— Вы удивительно наивны, Фаддей Николаевич! Как генерал-губернатор Трепов, возмечтавший в свое время: «И начнется новая жизнь»? Или как господин Рачковский, воскликнувший: «Завтра на улицах Петербурга будут христосоваться!» Так?
— Христосоваться, не христосоваться, но в возможность реальных преобразований поверили… Поверили, что, избрав в Думу своих людей, умных, честных, порядочных, вооружив их народными наказами, мало-помалу, шаг за шагом заставим власти считаться с мнением народным. «Никакой новый закон не может последовать без одобрения Государственной Думы» — это положение манифеста является программной целью нашего союза…
Стояла удивительно теплая для зимнего месяца, безветренная погода. С утра крупными клочьями беспрестанно падал снег, пуховыми шарами лежал на широких лапах корявых сосен и кедров по обеим сторонам укатанной санями, усыпанной конскими катышами дороги.
Впереди показался деревянный мост, раскинувшийся через широкий засугробленный овраг.
Рошковский приостановился.
— Обратите внимание, Лев Давидович, на это уникальное сооружение! Такие мосты на Руси строили в древние времена. Видимо, отметился в этих краях и какой-то опальный древнерусский мостостроитель!
Ничего уникального в обветшавшем памятнике деревянного зодчества Бронштейн с первого взгляда не усмотрел. И лишь после подсказки Рошковского сквозь запотевшие стекла пенсне, которые то и дело приходилось протирать лоскутком, разглядел плотно забитые снегом деревянные клети в качестве опор.
— А за оврагом, на этом живописном холме, — взглядом указал Рошковский, — на месте упраздненного Воскресенского монастыря стоял тюремный острог, в котором томились узники Меншиковы, а затем и Долгоруков, и Остерман… Вся старина в этом деревянном городке, к сожалению, уничтожена пожарами. Пожары здесь случаются чуть ли не ежегодно.
Бронштейн мельком взглянул на усыпанный сухими сосновыми шишками и рыжеватой хвоей снежный покров.
— Да уж, — коротко сказал он, — кого только не заточал этот древний городишко на своем веку…
— И все-таки, Лев Давидович, наше дело не было напрасным, — вернулся к прерванному разговору Рошковский. — Судите сами. Что только ни придумывали власти, какие только препоны нам ни ставили, чтобы провести в Думу своих, но прошел-то наш Ушаков Алексей Николаевич! И это несмотря на то, что во время выборов он находился в ссылке. Правда, за подпись под «Выборгским воззванием» после разгона Думы его выслали куда-то на край света — я даже не знаю, куда… А во вторую Думу, я уверен, прошел бы и Суханов-старший, но его арестовали буквально за два дня до выборов. А Скалозубовы, бывшие со мной в Березове, жившие за речкой, в деревеньке Шаховой…
— Минуточку, Фаддей Николаевич, — перебил Бронштейн. — О каком Скалозубове речь? Уж не о том ли тобольском агрономе, в защиту которого депутаты первой Думы летом прошлого года направили Муромцеву заявление с осуждением вашего…
— Губернатора Гондатти! — подсказал Рошковский.
— Совершенно верно. И что? Каков же результат? Его освободили?
— В августе прошлого года. И не сегодня-завтра он будет назван депутатом второй Думы. Разве это не результат нашей работы?
— Возможно, и результат… Но вы уверены в том, что вторую Думу не постигнет участь первой?
Рошковский смешался.
— Не знаю, не знаю…
— А я знаю! Неужели вы до сих пор не поняли, какая Дума нужна Николаю и его правительству? — с нарастающим раздражением заговорил Бронштейн. — Вам хочется знать мое мнение обо всех этих царских манифестах и бутафорских думах? Пожалуйста, буду с вами предельно откровенен. По поводу манифеста, Фаддей Николаевич, наш Совет высказался сразу и четко. Это временная уступка правительства-банкрота под натиском всеобщей политической забастовки. Даже и не уступка, а обманка. Эту, повторюсь, бумажку, которую полтора года назад нам преподнесли под видом милостивого соизволения, сегодня, и этого не может видеть только слепой, разорвали в клочья, как я и предсказывал. Надеюсь, сейчас-то, находясь в ссылке, вы понимаете это?
— Да, похоже, в этом вы правы, — согласился смущенный резкой отповедью Фаддей Николаевич.
Бронштейн безжалостно добивал его железными доводами:
— О каких честных, свободных, открытых выборах в первую ли, во вторую ли, а возможно, и в третью Думы можно вести речь в условиях полицейского режима? Когда разогнаны все партии и движения, а лидеры упрятаны по ссылкам и тюрьмам? О каких выборах можно вести речь, если половина взрослого населения России лишена избирательных прав? Нет, уважаемый Фаддей Николаевич, для создания действительного народовластия необходим созыв Учредительного собрания на основе всеобщего, прямого, равного и тайного избирательного права. Подчеркиваю: Учредительное собрание и демократическая Республика! Только демократическая Республика даст народу политические права. Ни царь, ни правительство добровольно на это не пойдут. Власть не отдают добровольно — власть берут силой. И нужно готовить людей к мысли о неизбежности восстания!
— Вы имеете в виду… вооруженного восстания? — приостановился Рошковский.
— Непременно восстания!
— Но ведь это же значит — опять кровопролитие, как в пятом году?
— Возможно. Но иного пути нет.
Рошковский какое-то время помолчал, вероятно, с трудом осмысливая произнесенную Бронштейном эмоциональную тираду.
— Как вы полагаете, Лев Давидович, вопрос об амнистии будет поставлен депутатами второй Думы?
— Вопрос об амнистии так называемым политическим преступникам должен быть первым из первоочередных!
— Дай-то Бог, дай-то Бог!
От моста молча пошли в обратном направлении.
При упоминании об амнистии настроение у Бронштейна испортилось совсем. Он прекрасно понимал, что если амнистия и будет объявлена, то далеко не для всех — ему и его товарищам по партии, по крайней мере, надеяться не на что. И опять, как и утром в тюремной камере, нервная дрожь пробежала по позвоночнику. Он испытующе искоса взглянул на подавленного Рошковского…
«Может, сейчас и сразу?»
— А что, Фаддей Николаевич, бегут отсюда ссыльные?
— Как не бегут? — незамедлительно, но безучастно ответил Рошковский. — Еще как бегут. И отсюда, и из Обдорска. Отовсюду. Летом бежать не сложно, были бы деньги и было бы куда.
— А зимой?
— Что зимой? — выйдя из минутного самопогружения, встрепенулся Рошковский.
— Зимой бегут?
— Ну-у, что вы, Лев Давидович! Какие могут быть зимой побеги? Это невозможно.
— А почему так уж невозможно?
Рошковский вдруг сбился с шага, быстро взглянул на собеседника, отвел взгляд в сторону и пошел медленнее.
— Видите ли, в зимнее время надежный путь один — Тобольский тракт. По Оби, вдоль телеграфной линии, по которому вас и доставили сюда. Но это очень оживленный участок. Не успеете отъехать, как хватятся, свяжутся по телеграфу с Тобольском, и вас вынут из саней на полпути к Самарово… Если не раньше… Нет, это исключено.
— Неужели нет других вариантов?
Рошковский замешкался с ответом.
— В случае крайней необходимости можно взять направление на Урал…
— Так. А дальше?
— А дальше добраться до Ижмы, оттуда — в Архангельск…
— А из Архангельска?
— А из Архангельска первым пароходом за границу…
— Нет, не годится, — тряхнул головой Бронштейн. — Спрятаться в Архангельске до весны — это неприемлемо. Не в моем характере. До весны можно и в Обдорске отсидеться.
— Есть еще вариант… Тоже через Урал. По Сосьве, до Богословского завода. Оттуда по узкоколейке до Кушвы, а там, — Рошковский энергично махнул рукой в неопределенном направлении, — Пермь, Вятка… Петербург! Ни полиции, ни телеграфа до самой Кушвы, но на сотни верст — ни единого русского селения, только редкие остяцкие юртишки, снежная пустыня. Словом, волчий край… И до Ижмы, и до Богословского можно только на оленях. Опасно, Лев Давидович. Не рекомендую. Да и не каждый каюр согласится…
— Да, риск велик, — кивнул Бронштейн. — К тому же неудачный побег чреват тремя годами каторги. И все же, как я понял, если бежать, то лучше отсюда, из Березова, чем из Обдорска… — Он выдержал паузу и спросил, не оборачиваясь и не сбавляя шага: — Фаддей Николаевич, если я сочту, что «крайняя необходимость» настала, могу ли я рассчитывать на ваше содействие?
— Видите ли…
— Я отдаю себе отчет, насколько все сложно и опасно. Не только для меня, но и для вас.
— Я сделаю все, что в моих возможностях, — тихо произнес Рошковский. — И знаете, почему? Очутившись здесь, в этом невыносимом захолустье, я, откровенно говоря, потерялся… Не в лесу — там я свой человек, а в этой невообразимой политической круговерти… Сейчас у меня одно желание, одна мечта — дождаться амнистии и… уехать. С семьей. Скрыться куда-нибудь, хоть к черту на кулички. А лучше — за границу. Сразу после ареста подавал ходатайство, да Гондатти, конечно, отклонил. Но — все равно уеду! Здесь, в Березове, я понял: политика — не моя стезя. Но я уважаю сильных людей, которые знают, чего хотят.

3

Вернувшись в камеру, Бронштейн достал из вещевого мешка потрепанный дорожный дневник, сел за выскобленный стол. Краткие записи ему удавалось делать почти ежедневно по всему пути следования из Петербурга. Конечно же, в первую очередь они предназначались для Натальи, служили его личными отчетами о прожитых без нее днях, неделях, месяцах и, благодаря услужливым конвойным, регулярно отсылались с каждой станции.
«…Вчера вечером мы приехали в Березов, — начал он мелким, безупречным каллиграфическим почерком. На минуту остро отточенный карандаш завис над тетрадью и вновь заскользил по бумаге. — Вы не потребуете, конечно, чтоб я вам описывал «город». Он похож на Верхоленск, на Киренск и на множество других городов, в коих имеются около тысячи жителей, исправник и казначейство…».
Описав вкратце «почти трогательную» сцену приема в Березовской тюрьме, он прошелся по камере из угла в угол и вновь склонился над столом. Спешно завершил: «Здесь отдохнем два дня, а затем тронемся… Да, дальше… но я еще не решил для себя — в какую сторону…».
— Вот именно, — подумал вслух, — в какую сторону?
Из открытой соседней камеры донесся раскатистый бас вернувшегося с прогулки Кнунянца, с упоением рассказывающего очередную байку из серии своих приключений в период работы агентом «Искры» в Петербургском «Союзе борьбы за освобождение рабочего класса».
— Только протиснулся сквозь пролом в заборе, — рассказывал Богдан, — передо мной, как чертик из табакерки, городовой. Он давно меня приметил. Щерится: «A-а, студент! И что это у тебя за дела такие важные на заводе? И что это у тебя из кармана торчит?» А из кармана шинелки торчат у меня скатанные в трубку нераспространенные экземпляры газеты. Я от растерянности возьми да ляпни: «Искры!», а сам гляжу по сторонам, куда бы сигануть. Он глаза выпучил, усы растопорщил: «Какие еще искры?! А ну покажь свои искры!» — «Показать?» — «Покажи!» — Я и показал. Так показал, что у него не искры, а звезды из глаз… А сам — ходу. В подворотню, через дворы и — дай Бог ноги!..
В камеру с улыбкой в глазах вошел доктор Фейт.
— С Богданом не соскучишься. Откуда что и черпает? Неиссякаем! А вы, погляжу, все работаете, Лев Давидович?
— Да, записал кое-какие впечатления.
— А я, знаете ли, по просьбе исправника посетил инородческую больницу. Побеседовал с доктором.
— Каковы же впечатления?
— Ужасные, Лев Давидович! Ужасные! Этой больнице больше семидесяти лет. Построена во времена Николая Первого. Представьте, в единственной на весь необъятный уезд больнице один врач, четыре фельдшера и акушерка. Вентиляции нет, ванной нет, лекарств нет, инструментов нет… Самого необходимого нет!
— И чем же они лечат?
— А чем придется. Есть у них фельдшер один, по фамилии Локиц, так тот в основном только травками и спасает…
— Народный целитель?
— Да. Безрадостная картина. Не завидую уездным докторам!
Бронштейн отодвинул тетрадь, протер стекла пенсне.
— Андрей Юльевич, мне хотелось бы посоветоваться…
— К вашим услугам, — Фейт присел на придвинутую табуретку, слегка подался в наклоне.
— Мне во что бы то ни стало нужно задержаться в этом городе, — не стал заходить издалека Бронштейн. — Может, дня на три-четыре, а лучше на недельку-две…
Андрей Юльевич в замешательстве пригладил седеющие волосы, потер легкие залысины, высокий мощный лоб, изрезанный тремя глубокими продольными морщинами. Дрогнули чувствительные ноздри выточенного носа.
— Решились, Лев Давидович?
— Вы правильно поняли.
— Теперь мне ясна причина вашего озноба… Но, позвольте, разве это возможно… отсюда?
— Я не думаю, что зимой из Обдорска будет проще. А сидеть там до весны мне будет скучновато. Андрей Юльевич, вы старый, опытный революционер и, может быть, один из немногих, кому я здесь полностью доверяю. Я должен бежать отсюда, из Березова…
— У вас готов план?
— Четкого плана пока нет. Для того, чтобы его продумать, необходимо время. Нужно задержаться. Возможно, под видом больного. Серьезно больного. Озноб — не повод для задержки.
— Это не так просто, Лев Давидович.
— Да, я понимаю.
— Это надо очень хорошо продумать. Так, чтобы не вызвать абсолютно никаких подозрений.
— Может, эпилептический припадок? — неуверенно предложил Бронштейн.
Фейт скорее испугался, чем удивился.
— Вы имеете об этом какое-то представление?
Бронштейн неопределенно повел плечами.
— И да, и нет… Я должен рассказать вам об одном случае, о котором никто, кроме доктора Зива, не знает. После нашего со Швиговским ареста в девяносто восьмом году в Николаеве меня из Херсонской тюрьмы перевели в Одесскую, где я, вы это знаете, провел два года. И вот там со мной произошло нечто такое, чему я до сих пор не могу найти объяснения. Однажды в камере мне стало плохо. Очень плохо. Адская головная боль, головокружение, судороги… Я потерял сознание и упал. Что было дальше, не помню… Когда пришел в себя, увидел возле кровати Гришу Зива. Мы с ним сидели в одной камере — он тоже проходил по одесскому делу. Лет на пять-шесть старше меня, но уже имел хорошую врачебную практику… Гриша привел меня в чувство. Он и объяснил, что это был эпилептический припадок.
— Час от часу не легче! Вы отдаете себе отчет, насколько это серьезно?
— Догадываюсь. Правда, ни до, ни после ничего подобного со мной не случалось.
— До поры до времени, Лев Давидович. То, о чем вы сейчас рассказали, очень серьезное и опасное заболевание, и симуляции это не поддается… Нужно что-то проще. Чем проще, тем лучше, убедительней. Озноб, говорите, у вас? Озноб! — Андрей Юльевич поднял указательный палец. — У вас, милейший, может быть простуда… Вы всерьез застудились! И не удивительно, свыше месяца в пути. На сквозняках, на морозе, на ветру… в холодных санях. У вас — ишиас, Лев Давидович.
— Что, что у меня, Андрей Юльевич?
— И-ши-ас, голубчик! — по слогам произнес Фейт. — Воспаление седалищного нерва. Немедленно ложитесь в постель. Баня отпадает. У вас адская боль в ноге и пояснице… Именно ишиас, как же я сразу-то не догадался?!
— Да что же это за болезнь-то такая?
— Другими словами, пояснично-крестцовый радикулит. Слушайте и запоминайте…

4

Через полчаса о внезапном заболевании Бронштейна было доложено старшему городовому Лапину. Лапин тотчас же доложил полицейскому надзирателю Клепикову. «Страдающего от невыносимой боли» политического Федор Лукич Клепиков застал в постели. Бронштейн лежал на спине с подогнутыми коленями и подушкой под поясницей.
— Потерпите, милейший, — приговаривал доктор Фейт, подкладывая валик из суконного одеяла под стопы больного так, чтобы голени свисали. — Потерпите, голубчик…
— Что у нас случилось, Лев Давидович? — Клепиков в замешательстве топтался у его кровати.
— Похоже, ишиас, — раздумчиво ответил за «больного» Фейт. — В дороге, вероятно, прихватило. Не зря всю неделю озноб… Ни встать, ни сесть… Все через боль.
Федор Лукич, не понаслышке знавший, что такое радикулит и что значит «прихватило», сочувственно кивнул.
— Вот вам и банька… Попарились!
— Какая уж тут банька! — с сожалением подтвердил Андрей Юльевич. — До больницы бы дотащиться!
— Я непременно доложу Евсееву. Иринарх Владимирович выпишет направление для освидетельствования. Врач даст заключение, сможет ли он в таком состоянии отправиться на место водворения…
В глубине души Клепиков чувствовал некоторое успокоение в связи с беспомощным состоянием непредсказуемого ссыльного. В таком состоянии не то что бежать, но и лишнего шага не ступить.


ГЛАВА 3
Березов. Инородческая больница.
1907, 13–14 февраля

1

Вросшее в землю деревянное здание инородческой больницы с опушенными снегом резными наличниками на оконцах и просевшей крышей стояло на тихой улочке в окружении таких же древних, с необхватными замшелыми стволами кедров.
В палате с окнами на солнечную сторону, куда востроносый паренек-фельдшер Копытов по указанию доктора Малинина услужливо проводил Бронштейна с сопровождавшим его Фейтом, находилось двое — тщедушный ушастый старичок-остяк с красными, воспаленными веками, с жиденькими волосенками на несоразмерно крупной голове, которого, впрочем, Копытов тотчас же и спровадил в соседнюю палату, и светловолосый круглолицый мальчик лет семи-восьми. В серой посконной рубахе и портках, он полулежа щелкал кедровые орешки из стеклянной банки, угнезденной в складках одеяла, и сплевывал скорлупки в бумажный кулек.
— Ты язык еще не смозолил, бельчонок? — мимоходом поинтересовался шустрый Копытов.
— Не-а… — крутнул головой мальчик. Он слегка смешался с появлением в палате новых людей. Отставил банку с орехами на тумбочку, повернулся на бок и с нескрываемым любопытством стал наблюдать за происходящим.
Копытов и доктор Фейт помогли сгорбленному Бронштейну снять верхнюю одежду, переодеться в застиранную больничную пижаму и улечься в разобранную постель…
— Сейчас подойдет Мих Силич, не вставайте пока без надобности!
Оставив «больного» и присевшего на краешек кровати доктора Фейта, Копытов юркнул в коридор.
Все в этой душной палате — обшарпанные стены, прогнивший пол из широких, с глубокими продольными трещинами, плах с пятнами былой краски, ватные матрасы, подушки, серые суконные одеяла — все было пропитано неистребимыми запахами карболки и хлора. В дополнение ко всему из коридора несло клозетной вонью…
— Это невыносимо! — Бронштейн брезгливо поморщился.
Андрей Юльевич подошел к окну, с трудом оторвал присохшую к раме форточку с заклеенной полоской желтой бумаги трещинкой на стекле.
— Вы бы погуляли немножко в коридоре, молодой человек, — обратился он к мальчику. — Пусть проветрится помещение.
Мальчик проворно соскочил и, прихватив банку с орехами, вышел, плотно прикрыв за собой дверь.
— Ничего, Лев Давидович, придется потерпеть. Я надеюсь, вы здесь не задержитесь… Нищета! — повторил Фейт, оглядевшись. — Боже мой, какая нищета!
— Да, ужасные условия у всех этих «тунгусишек», как выражался один мой знакомый купчик с Илима… — согласился Бронштейн. — Насмотрелся я на прелести сибирской глубинки. Дикость, нищета, невежество! Куда ни глянь, куда ни ступи, все прогнило, все обветшало. И не починишь уже, не отреставрируешь. Все придется рушить, отстраивать заново! Иного не дано… А теперь по делу, Андрей Юльевич. — Он рывком сбросил с себя одеяло.
Фейт мягко опустил ладонь на его грудь.
— Спокойно, больной. Не забывайте — у вас сильные боли. Врач с минуты на минуту явится, а вы тут козликом с кровати прыгаете!
Бронштейн послушно принял прежнюю позу.
— Андрей Юльевич, вы запомнили человека, с которым я вчера вышел из чайной? Высокий, в рыжей шапке. Сможете узнать его при встрече?
— Да, припоминаю…
— Этот человек — политссыльный из Тобольска Рошковский Фаддей Николаевич. Снимает угол где-то на Мещанской улице, но обедать ходит в чайную. Передайте, что я в больнице. Мне с ним необходимо встретиться.

2

— Нуте-с, молодой человек, будем знакомиться? — не поворачивая головы, обратился Бронштейн к вернувшемуся в палату после ухода Фейта мальчику. — Как нас зовут?
— Меня? — удивленно переспросил мальчик. — Мишкой меня зовут. Мишкой Коневым. А вас?
— А меня Львом Давидовичем…
— Львом?
— Львом, — подтвердил Бронштейн.
Мальчик тихо хохотнул в ладошку и сказал:
— Чудно!
— Что же в том чудного? Имя как имя… Ты — Мишка, я — Лев. И давно ты здесь, Мишка Конев?
— Больше недели уже, — вздохнул мальчик. — Моченьки нет… Но завтра мамка меня заберет.
— Что же у тебя болит?
— Меня ангина чуть не задушила. Я леду нализался.
— Вот чудак-человек! Зачем же ты леду нализался?
— Да так… — Мишка сел, свесив босые ноги с высокой кровати. — А у вас поясница болит, да?
— И нога, и поясница.
— Ой, не приведи, Господи! — Мишка не по-детски горестно поморщился и зажмурился, как от собственной боли.
Бронштейн непринужденно рассмеялся.
— А ты разве знаешь, как поясница болит?
— Да как же не знать-то! Папку, бывает, так скрутит — криком кричит, ни дня, ни ноченьки не знает. Мамку изведет и сам изведется. Не приведи, Господи! — Мишка перекрестился и неожиданно предложил. — Орешек не хотите?
— Орешек? Нет, не до орешек мне, Миша.
— Знамо дело, секануло, дак!
— Секануло, брат!
— А редькой не пробовали?
— Как это — редькой?
— Так ведь первейше дело — редькой. Как папку секанет, так мамка редьки теркой натрет, с водкой смешает, в тряпочке на больное место приложит и платком обвяжет. А еще пояс из собачьей шерсти папка зимой носит. А еще можно пчелками спину накусать…
— Ну, ты наговорил, знахарь, — рассмеялся Бронштейн. — Редька, пояс, пчелки! Где же я зимой у вас пчелок раздобуду?
Мишка озадаченно поморгал. Помолчал с минуту и осмелился задать мучивший его вопрос:
— А правда, дядя Лев, что вы из Петербурга?
— Правда.
— Из самого-самого?!
— Из самого что ни на есть самого!
— Ух ты! А правда, что вы против царя-батюшки?
Бронштейн от неожиданности даже приподнялся на локте.
— Это кто тебе такое сказал?
— В соседней палате говорят. Я у них сейчас был… Одни говорят, что вы смутьяны — против царя-батюшки идете, а другие, что вы — большевики, за народ стоите… Что вас на каторгу турнули!
— «Идете-стоите»! Глупости все это, Миша. Не слушай никого. Рано рассуждать тебе на эту тему. Не рекомендую.
— Я так и знал, что враки! — обрадовался Мишка. — Как же без царя-то-батюшки? Порядку ведь не будет никакого! Царь есть Божий слуга и отец Отечества…
Бронштейн улыбнулся снисходительно и спросил:
— Ты в школу ходишь, Миша?
Ходит ли он в школу, ответить Мишка не успел. В палату, широко распахнув дверь, быстрыми шагами вошел врач Малинин, а из-за его спины возник расторопный Копытов. В одной руке он держал круглую колбу с колышущейся по стенкам бесцветной жидкостью, в другой — расправленное полотенце. Острый запах скипидара мгновенно распространился по палате, перебив на какое-то время устоявшуюся в духоте помещения клозетную вонь с хлором и карболкой.
Врач незамедлительно обратился к Бронштейну:
— Как мы себя чувствуем, Лев Давидович?
Бронштейн лежа развел руками:
— Пока лежу — терпимо, а чуть повернулся…
— Ясно. Что же вы хотите? Воспаление седалищного нерва — дело серьезное, само по себе не пройдет, но и не смертельное, слава Богу! Придется полежать. О немедленном продолжении пути с такой болью, разумеется, не может быть и речи. Да и вам, как я понимаю, спешить особо некуда и незачем? А я вот, к сожалению, спешу. Сейчас же срочно на пару дней выезжаю в село Шеркальское. По случаю дифтерита. По возвращении осмотрю как следует, назначу лечение. А пока фельдшера поделают втирания, спиртовые компрессики… Кстати, как у нас со сном, аппетитом?
Бронштейн выразительно поморщился.
Малинин понимающе кивнул.
— Ясно… Георгий Прокопьевич, — повернулся он к фельдшеру. — Не забудьте записать в журнал: «Жалобы на периодические боли в ноге и пояснице, отсутствие сна и аппетита…». Неврастения, Лев Давидович… Типичный набор жалоб ссыльнопоселенца… После процедур пробуйте вставать, разминайтесь, выходите на прогулки, я не возражаю. Хоть и в полусогнутом положении, но все же лучше, чем лежать.
Копытов поставил колбу с жидкостью на тумбочку, забросил на плечо полотенце, закатал запятнанные йодом рукава халата.
— Снимите, пожалуйста, пижаму, повернитесь на живот.
Бронштейн, кряхтя и постанывая, разделся, повернулся сперва на бок, затем на живот и затих, вытянув руки вдоль туловища.
— Немножечко пожжет, — предупредил Копытов, — потерпите малость…
Мишка Конев вдруг вздохнул глубоко и прочувствованно:
— Ой, не приведи, Господи, никому такой маяты!
Малинин, а за ним и фельдшер рассмеялись. Улыбнулся и уткнувшийся в подушку Бронштейн.
— А вы почему еще здесь, милейший Михайло Иваныч? — строго поинтересовался врач. — Разве вчера я вас не выписал?
— Так, выписать-то выписал, — подтвердил Мишка, — да только в чем же я до дому пойду? У меня ведь ни одежи, ни пимов. Мамка обещала завтра принесть.
Малинин вопросительно взглянул на Копытова:
— В чем дело, Георгий Прокопьевич?
Фельдшер, усердно втирая едучую жидкость в ногу и поясницу «больного», объяснил:
— Так ведь, Мих Силич, мать с отцом у него в лесу на дровозаготовках у Гурьянова. Утром забрать обещали!
Мишка счел необходимым уточнить:
— Мамка Галькины пимы мне принесет…
— Ну-ну, — принял к сведению Малинин. — Ладно, только до утра!
Копытов прихватил колбу с остатками скипидара и тенью выскользнул вслед за врачом.
Мишка придвинул к себе банку и со скучающим видом вновь принялся за орешки, а Бронштейн долго еще лежал неподвижно лицом в подушку…
Организовать побег из Верхоленска ранней осенью девятьсот второго года не составило особого труда. В то время не бежал только ленивый. Доходило до того, что устанавливалась очередь. За два года, проведенные в Усть-Куте, в Верхоленске, на Илиме, он даже при своей разборчивости в знакомствах все-таки оброс друзьями и союзниками из седовласых народников и молодых марксистов. В их надежности он был уверен. Но главное, рядом была Александра, взявшая, по сути дела, в свои руки нелегкие хлопоты по подготовке побега. Знавшая наверняка, что удачный исход обречет ее на одиночество. В каждом селении по пути следования к железной дороге жили ссыльные, потомки бунтарей и революционеров. Одни бескорыстную помощь беглецам считали делом чести, другие перевозку тайных пассажиров превратили в рисковый, но доходный промысел. Как бы то ни было, вывозили в любое время года… Да и в самом Иркутске единомышленники доставили чемодан с одеждой прямо в вагон за четверть часа до отправления поезда…
Там все было проще. Здесь же придется поломать голову. Каким образом бежать из этого городка, в котором не то что друзей и единомышленников, но и ни одного мало-мальски проверенного человека, за исключением, может быть, случайного Рошковского, который не известно еще, как поведет себя завтра… Люди, подобные иркутским старожилам, конечно же, есть и в русских селах по Тобольскому тракту, в том же Самарово, где полно ссыльных. И они наверняка способны доставить кого угодно и куда угодно, но при определенной подготовке, а времени на это нет. Самый торный тракт оказывается самым безнадежным. Значит, путь один — через Урал.
В глушь, в безлюдье, в снежную пустыню. В царство дикости и холода…

3

Доктор Фейт навестил к вечеру следующего дня. Он был обеспокоен не столько объявленным наутро отъездом в Обдорск первой партии, сколько непростым разговором с Хрусталевым. Оказалось, губернатор известил Евсеева о том, что третьего дня из Тобольска выехали жены Хрусталева и Сверчкова, и попросил сделать так, чтобы они застали мужей в Березове. Поэтому исправник распорядился задержать того и другого. Но опытный Хрусталев заподозрил Лейбу в замысле побега, против которого он не возражал бы там, в Обдорске, но категорически возражает здесь, в Березове, так как опасается, что в случае побега их со Сверчковым незамедлительно отправят к месту поселения в кандалах. Андрею Юльевичу пришлось приложить немало усилий, чтобы убедить бывшего председателя в «ошибочности» его предположений.
В порядочности не избалованного жизнью Сверчкова Бронштейн был уверен. С четырнадцати лет Дмитрий Федорович самостоятельно вершил свою судьбу. Из Новочеркасска после смерти родителей подростком переехал сначала в Москву, затем в Петербург, где окончил гимназию и вступил в «Союз за освобождение рабочего класса». Поступил на юридический факультет университета, но учиться не пришлось — вскоре за участие в демонстрации был арестован. После четырех месяцев одиночки выслан в Оренбург, а по возвращении в начале третьего года исключен без права поступления в другие учебные заведения за участие в протестном выступлении против расстрела рабочих в Златоусте. Осенью того же года уехал в Швейцарию, какое-то время учился на медицинском факультете Лозаннского университета. После раскола РСДРП примкнул к большевикам. В Петербурге после январских событий пятого года принялся за организацию профсоюзов. В Совет пришел от союза конторщиков и сразу же, в двадцать три года, был избран в исполком и в президиум. И даже несмотря на то, что из-за разногласий с комитетом в оценке роли профсоюзов вышел из большевистской партии, все же на пленарном заседании Совета 27 ноября вместо арестованного к тому времени Хрусталева был избран в председательствующую тройку вместе с ним, Бронштейном, и Злыдневым. Сверчкову, как и кристально честному Злыдневу, доверяли все без исключения.
Чего не скажешь о Хрусталеве — баловне судьбы, оказавшемся на гребне революционной волны в результате кровавых событий января пятого года. Никогда не знаешь, что он может выкинуть…
Окончательный разрыв и без того натянутых отношений с Георгием Степановичем произошел в начале июня прошлого года, когда из Петропавловской крепости их перевели в предварилку. К тому времени членам Совета стало известно о показаниях бывшего председателя на допросах. Решили предъявить ему жесткие требования. На одной из общих прогулок Хрусталеву от имени исполкома вручили обращение, подписанное «председательствующей тройкой», в котором были изложены требования об отказе на суде от данных им показаний под угрозой отмежевания от него всех без исключения подсудимых. Хрусталев, конечно, догадался, кто был инициатором этого жесткого и унизительного послания. Догадался и о том, что копия письма передана в ЦК партии, поэтому решил до поры до времени не противопоставлять себя Совету и в какой-то степени реабилитироваться. На следующей прогулке передал Злыдневу письменный ответ: он признает вину и объясняет свои показания состоянием «нервной развинченности», в котором пребывал в первые дни после ареста…
Вот и думай теперь, не в состоянии ли очередного приступа «нервной развинченности» предупредил его через Фейта? И что может последовать за предупреждением? Да, в случае его, Бронштейна, удачного (и неудачного — тоже) побега условия этапирования в Обдорск остальным ссыльным могут быть ужесточены вплоть до применения наручников и отмены всяческих поблажек со стороны конвойных. Но кто еще вчера предполагал, что Хрусталеву со Сверчковым придется ожидать своих жен в Березове? И даже если бы он, Бронштейн, и предполагал, разве отказался бы от побега ради комфортного отъезда в Обдорск Хрусталева?
Чужой, случайный в революции человек! Тем и опасен!..
Фельдшер, на этот раз — высокий, грузный Антон Иванович Локиц, заглянувший в палату к «особо важному больному», искренне обрадовался встрече с коллегой — доктором Фейтом. Поставив «больному» спиртовые компрессы, он долго делился с Андреем Юльевичем мечтой о строительстве новой больницы, проект и смета на которую вот уже несколько лет безрезультатно рассматриваются, а может, вовсе и не рассматриваются губернским чиновничеством.
— А в наших условиях, Андрей Юльевич, — жаловался он словно бы высокому заезжему начальству, — не только доктора, а и толковые фельдшеры в уезде не задерживаются. И очень мне и Михаилу Васильевичу мечтается, что по прибытии на место причисления вы усилите уездную медицину.
Локиц еще долго рассыпался бы в любезностях, но в палату вошел Рошковский с кипой старых тобольских газет под мышкой.
— Вот вам местная пресса, Лев Давидович. По вашей просьбе…
Фейт понял, что его дальнейшее присутствие здесь становится нежелательным. Он решительно встал.
— Ну что, Лев Давидович, будем прощаться?
Бронштейн с компрессами на пояснице с усилием поднялся. Сейчас, при посторонних, не находилось подходящих слов признательности этому немолодому уже человеку…
Нельзя сказать, что их связывало полное единодушие. Этого не было и быть не могло. В Совете и между ними случались стычки и перепалки. Вполне объяснимые споры наследников народничества с молодыми социал-демократами. Общим было, пожалуй, одно — убеждение в необходимости свержения самодержавия.
Немец по происхождению, Андрей Юльевич родился и вырос в России, знал и любил ее как родину. Уже на первом курсе университета в восьмидесятых был арестован за участие в студенческих волнениях и выслан из Петербурга. С тех пор аресты следовали за арестами. В девяносто шестом как один из руководителей «Группы народовольцев», располагавшей тайной типографией, попал на восемь лет в Восточную Сибирь. И только в Чите, в девятьсот первом, отдалился от изжившего себя народничества и примкнул к эсерам. В Петербургском Совете уже представлял ЦК своей партии. Особенно импонировало Бронштейну, как этот опытный, мудрый политик, порядочный, принципиальный человек безоговорочно подчинялся принятым большинством голосов решениям. На него можно было стопроцентно положиться. Жена и соратница Фейта — Анна Николаевна (ее Андрей Юльевич даже при коллегах называл не иначе как «моя Анютка») — одна воспитывает его сыновей: старшего Колю и младшенького «Андрей Андреича», фотография которых на картонной подставке стояла на подоконнике в камере. Когда-то он еще увидит своих мальчиков!
— Спасибо вам за все, Андрей Юльевич!
— Вам спасибо, Лев Давидович!
— Да уж мне-то…
Крепко обнялись.
— Держитесь, Лев Давидович. Все будет хорошо. До встречи!
Фельдшер Локиц уточнил:
— До скорой встречи, Андрей Юльевич! Не успеете прибыть в Обдорск, как Лев Давидович тронется вдогонку… Я провожу вас!
Как только в коридоре удалились шаги и стихли голоса, Бронштейн сдернул со спины осточертевшие компрессы, от спиртного запаха которых уже тошнило.
— Фаддей Николаевич, вы, конечно, догадываетесь, зачем я пригласил вас?
— Трудно не догадаться, Лев Давидович, — усмехнулся Рошковский. — Значит, на Урал?
— На Урал.
Рошковский присел на табуретку.
— Правильный выбор. Давайте обсудим. В первую очередь нужно найти хорошего проводника-толмача. Из зырян или остяков. Желательно из тех, кто уже хаживал за Урал зимником. Это не просто — не каждый пойдет на риск. И еще — проводник должен знать, кого везет. Скрывать нельзя. Зная, будет трижды осторожней и осмотрительней, потому как рискует и своей головой…
— Но имейте в виду, Фаддей Николаевич, любой день по воле исправника или врача может стать последним днем моего пребывания в Березове, — предупредил Бронштейн.
— Понимаю, — кивнул Рошковский. — Нужно спешить. Но закавыка в том, что я не очень хорошо знаю местных инородцев, поэтому считаю необходимым привлечь к совету одного моего знакомого… Это местный житель. Кузьма Ларионович Коровьи-Ножки.
— Коровьи-Ножки? — вскинул бровь Бронштейн. — Это что же, кличка у него такая?
Рошковский двусмысленно пожал плечами.
— Кличка или фамилия, он и сам определенно не скажет. Родитель в молодости был выслан из Могилевской губернии после польской смуты. То ли повстанец, то ли вероотступник… Этот Кузьма не очень-то словоохотлив, а уж о предках и слова не вытянешь. Один ответ: «не знаю, не ведаю, по малости лет не любопытствовал, не приходило как-то, а родитель помер, и спросить стало не у кого…» Вроде, из староверов. Да это и не важно.
— Не пьющий этот ваш… Козьи Ножки?
— Коровьи, Лев Давидович… Коровьи-Ножки! Человек во всех отношениях положительный. Надежный. Рассудительный. У властей опять же вне подозрений — член городского управления. Нам необходимо с ним встретиться и вместе еще раз все обсудить. Разумеется, не в больнице… Вы не могли бы завтра на часок-другой покинуть эту богадельню?
— Да, конечно. Врач рекомендует прогулки…
— В таком случае, завтра к двенадцати жду вас на мосту.


ГЛАВА 4
Березов. Сговор.
1907, 15–17 февраля

1

Крепкий сосновый дом с лиственничными нижними венцами стоял в просторном, расчищенном от снега дворе. От калитки к крыльцу вела выложенная из кирпича дорожка. От тесовых глухих ворот с двускатным козырьком до сеней тянулся деревянный навес с поленницей колотых березовых дров. На гвоздях и скобах в стене высоко висели хомуты, седелки, дуги, мотки ременных вожжей и веревок, ветхое тряпье и прочий хозяйственный скарб. Слева, вдоль дощатого, сбитого внахлест забора стояли развалистые розвальни, сани с железными полосами на полозьях, обитая изнутри войлочным ковром, выкрашенная в черный цвет кошевка. У забранного с трех сторон жердями крытого сеновала виднелись колеса задвинутой в угол телеги, а у распахнутых настежь дверей теплого хлева, откуда понизу стелился пар, понуро стояла гнедая лошаденка, впряженная в сани с высоким дощатым коробом.
Из хлева донесся глухой стук, затем в дверном проеме замельтешил совок лопаты. В короб россыпью полетели комья раздробленного навоза.
— День и ночь в работе, — сочувственно пояснил Рошковский. — Двух дойных коров, бычка, пару лошадей держит. Детишек как гороху!
Бронштейн понимающе кивнул.
— Отдышись, Кузьма Ларионович! — подал голос Рошковский.
В хлеву звякнула лопата, через минуту показался мальчик лет семи в нахлобученной на глаза шапке-ушанке, а за ним с пешней в руках вышел хозяин. В сереньком кургузом пиджачке, в мятой шапчонке, в валенках на калошах. Маленький, сухонький, с русой бородкой клинышком, с ясными голубыми глазами. Молча приставил пешню к стене, сдернул с головы шапку, ладонью пригладил взмокшие волосы.
— Отдышусь, придет время… — Мельком исподлобья взглянул на Бронштейна, оббил от навозной трухи о дверной косяк снятые с рук верхонки и вновь нахлобучил шапчонку. — Ну, айдате в избу! — И обратился к мальчику: — Шурка, сам не долби — пупок развяжется, смени солому в яслях и — домой.
Мальчик шмыгнул носом и вновь скрылся в хлеву.
В доме с высоким беленым потолком, с пестрыми половиками на полу было жарко натоплено. Справа от входа стояла большая русская печь с чугунками и ухватами на шестке. Из отгороженного ситцевой занавеской закутка вышла не высокая, но почти на полголовы выше мужа, полногрудая крепкая женщина в платке, завязанном в узел на затылке.
Рошковский в полупоклоне снял у порога шапку. По привычке хотел было перекреститься, уже поднес ко лбу сложенное в щепоть троеперстие, да вовремя остановился — в красном углу, обратил внимание Бронштейн, не было ни иконостаса, ни иконки…
— Мое почтение, Христина Михайловна!
— Здравствуйте! — обозначил поклон и Бронштейн.
— И вам доброго здравьица! — Христина Михайловна чуть задержала взгляд на незнакомом ей молодом человеке. Из-за ее спины на Бронштейна вытаращилась белокурая худенькая девочка лет десяти с двумя косичками без ленточек. С полатей одновременно высунулись две стриженные наголо головки — мальчика и девочки…
— Колька, Дуня, чего уставились? — беззлобно повысил на них голос отец. — По местам, и чтоб тихо мне!
Дети, хихикнув, вновь юркнули вовнутрь полатей.
Коровьи-Ножки у порога стряхнул с ног валенки, повесил пиджак и шапчонку на свободный от детской одежды крючок вешалки и пригласил переминавшихся с ноги на ногу гостей:
— Скидывайте шубы, проходите, Фаддей Николаевич, и вы… не знаю, как вас по батюшке…
— Лев Давидович!
— Проходите к столу, Лев Давидович.
Гости разделись, прошли. Коровьи-Ножки зашел в горницу, оттуда последовало новое распоряжение:
— Христя, поставь самовар, а сама с Нюркой сходи куда-нибудь…
Жена слегка растерялась:
— Куда «сходи»?
— Да хоть к братке Лариону…
— С какой стати? Зачем?
— Надо.
Больше Христина Михайловна вопросов не задавала. Поставила на стол не остывший еще самовар, хлебницу, вазочку с брусничным вареньем. Выставила чашки…
— Одевайся, Нюрка, сходим к тете Маше с дядей Ларей…
В горнице, откуда, откинув занавеску, в черных суконных штанах и рубахе вышел к гостям Коровьи-Ножки, стояли две высокие деревянные кровати с горками цветных подушек на синих покрывалах, столик под вышитой скатертью и старинный, обитый по углам мягкой жестью сундук. На железном кольце, вбитом в матку, покачивалась зыбка со спящим младенцем. В передней на таком же кольце висела незажженная керосиновая лампа с небольшим зеленым абажурчиком. На широкой, встроенной в гладко обтесанную стену лавке громоздилась нехитрая крестьянская посуда, от чугунков до мисок, а на кованых гвоздях в стене над лавкой висели снизки лука, пучки трав, кирзовый патронташ и старое охотничье ружье.
— За Васяткой поглядывай! — наказала Христина Михайловна.
— Ступай уже! — отмахнулся Коровьи-Ножки. Он уложил на стол руки с желтыми подушками мозолей на ладонях, глазами показал на вазочку с вареньем.
— Угощайтесь, Лев Давидович! Давненько, поди, чаю домашнего пивать не приходилось?
— Давно, Кузьма Илларионович. И не только чаю.
— Вот и побалуйте себя брусничкой-то. Я эту ягоду люблю!
— Спасибо. С удовольствием!
После долгой напряженной паузы Коровьи-Ножки долил себе чая и поинтересовался:
— А что, Лев Давидович, семья-то есть у вас?
— Есть и семья… У вас вот, вижу, пятеро?
Хозяин отхлебнул глоток из чашки.
— Пятеро. Галчата! Анютка, с матерью которая пошла, старшенькая — десять годков, а последнему, в зыбке, полгодика… Был еще один. Первенец. Да помер. Вот уже три года, как…
— А у меня трое, — сказал Бронштейн. — Две девочки. Старшенькой — седьмой, младшенькой — шестой. А мальчику полгодика. Еще и не видел…
— Вот оно как, — сочувственно кивнул Коровьи-Ножки.
— Как же тут душе к семье не рваться…
Но Бронштейн перевел разговор на другую тему:
— А что, Кузьма Илларионович, вижу, крепко на ногах стоите. Дом, хозяйство, дети… Жить-то в этих краях мужику можно ли?
— Так ведь, какой мужик и как посмотреть… Мужик мужику рознь. Один от водки не просыхает, другой от пота, — мрачно усмехнулся хозяин. — Обживешься, так и в аду хорошо. Вот только дух перевести некогда. Как женился в девяносто пятом, так и впрягся. Семью прокормить, детишек одеть-обуть, дом, хозяйство в порядке удержать — много надо! Рубаха круглый год не просыхает… Не в нужде, но и не в достатке, без коровы-лошади куда? А со скотиной делов хватает. Накосить, вывезти, стайку вычистить. Дров заготовить. Снег со двора сгрести, а его в иную зиму выше крыши наметает… Летом-осенью когда сетешки в речку забросишь, когда ловушки на зверя поставишь, когда пошишкуешь, морошки, брусники поберешь. Когда и кирпича поделаю — заводишко свой на Вогулке стоит, от родителя достался. Так вот и крутишься! Дорого все, ничего не укупишь. Купчишки совсем прижучили. Что хотят, то и воротят, никто им не указ. Ни пристав, ни урядник, ни исправник. Ворон ворону глаз не выклюет. Мука вот давно ли была по рубль пятьдесят, а сейчас, гляжу, уже по рубль восемьдесят. Куда это годится? В лавках ни одежи, ни обужи, ребятишки пимы по очереди носят. А к весне на прилавках совсем шаром покати. Кроме как водкой да рябинкой, торговать и нечем. Остячишки что за рыбу, за пушнину в Обдорске на ярмарке выручат, там же, с места не сходя, и оставят… Все пропьют, еще и в долги влезут. Вот и посудите, можно ли…
— А вы еще и промышляете? — Бронштейн кивнул на висевшее на стене старое охотничье ружье.
Коровьи-Ножки отмахнулся:
— Было бы чем… Этому орудию сто лет в субботу будет! От родителя тоже перешло. Спрынцовка — не ружье. Не то что зверя, а и утку с десятка шагов не достанешь…
Бронштейн непринужденно рассмеялся:
— Спрынцовка, говорите?
— Спрынцовка и есть… Висит себе, и ладно.
Когда за разговором о житье-бытье было выпито по чашке-другой самоварного чая, хозяин вдруг решительно привстал, сдвинул самовар и вазочку с вареньем в сторону:
— Ну, Фаддей Николаевич, чего там у вас?
Рошковский молча прошел к вешалке, из кармана полушубка достал карандаш и сложенный вчетверо лист плотной бумаги. Это была рабочая карта Тобольской губернии. Он расстелил ее на столе, ребром ладони разгладил сгибы.
— Для сведения, Лев Давидович… Вот Березов, — он ткнул карандашом в точку, обозначенную на карте буквой «Б». — А вот Рудники! — ткнул в обведенную кружком точку, обозначенную буквой «Р» на западной части карты.
— Что за Рудники?
— Это и есть Богословские заводы.
— Так вы что, по Сибиряковской дороге надумали? — вскинулся Коровьи-Ножки. — Хороша прогулочка!
— По Сибиряковской, Кузьма Ларионович. Другого варианта не вижу… — Карандаш Рошковского вернулся в исходную точку и соединил ее с точкой «Р» сплошной жирной линией. — Между Березовым и Рудниками примерно семьсот пятьдесят — восемьсот верст. Как я уже предупреждал, от нас до Рудников — ни единого русского селения…
Бронштейн мрачно усмехнулся.
— Царство холода и дикости?
— Совершенно верно. Уяснили! Так вот, примерно через полтора суток хорошего бега оленей при условии такой, как сегодня, погоды, будете в юртах Шоминских. — Точку в конце первой трети линии «Б» — «Р» карандаш Рошковского обозначил буквой «Ш». — Тут лучше дать передышку себе и оленям, потому что ближайшие от Шоминских юрты Оурвинские в трехстах верстах. — Буква «О» возникла в конце второй трети линии. — Себя советую выдавать за обдорского купца. Остяки будут предлагать пушнину, не отказывайтесь, но обещайте заехать на обратном пути. Учтите, Лев Давидович, если возникнет необходимость в замене уставших или заболевших оленей, сделать это можно будет только в юртах Шоминских или Оурвинских… Дальше через Нильдинские, Сарадейские и Ханглазские юрты, я их не обозначаю, они неподалеку друг от друга, попадете в юрты Няксимвольские. Их я обозначу буквой «Н». Это — последний пункт оленнего тракта. Отсюда до Никито-Ивдельского полтораста верст на лошадях. Лошадей наймете или купите на месте. От Никито-Ивдельского до Рудников — еще верст сто тридцать… Такая вот прогулочка! Эту карту я оставлю вам. Мало ли что может случиться в пути. С тем же проводником…
Бронштейн озадаченно молчал, не отрывая глаз от карты.
— Но и это еще не все. От Рудников идет узкоколейка. Отсюда через сутки будете в Кушве. В Кушве сядете в поезд Пермь-Котласской железной дороги. И с Божьей помощью до места, до самого Петербурга!
— Да, не близкий путь, — кисло усмехнулся Бронштейн.
— Не близкий! Вот почему вам, Лев Давидович, нужен надежный проводник… Зачем и пожаловали к тебе, Кузьма Ларионович. Нужен человек, который мог бы и по-остяцки, и по-русски изъясняться. Что нам еще необходимо? Тройка добрых ездовых оленей, нарты, теплая одежда… В одном полушубке да в ботиночках, Лев Давидович, далеко не уедете.
— Это мной уже испытано.
— Гуся, малицу, кисы найдем в Березове, а вот купить оленей можно только в юртах… Но прежде всего необходимо определиться с проводником!
Молча взглядывавший до сих пор то на одного, то на другого, Коровьи-Ножки в осенившей его догадке вдруг вскинул указательный палец:
— Постойте. Проводника, говорите?
— Проводника… — выжидательно уставился на него Рошковский.
— А я, однако, это вам устрою! Кого еще искать?
Рошковский весь подался вперед:
— Ну же, не томите, Кузьма Ларионович!
— Есть тут зырянин один, лето в Неремовских юртах живет, зимой у брата в Березове. Вонька… Вонифатий Батманов. Утром видел его в лавке на Базарной, за водкой приезжал. Этот бы вывез. Уж такой пройдоша!
— Так ведь пьет он, как собака, этот ваш пройдоша! — разочаровался Рошковский.
Коровьи-Ножки утвердительно кивнул.
— Как не пьет? Пьет, паразит. А кто из них не пьет? Зато по-русски, по-остяцки знает чисто… И по Оби, и по Сосьве езживал. И Урал переваливал. И ни Бога, ни острога, ни черта не боится. Отчаюга, что и говорить!
— Он еще в Березове? — заинтересовался Бронштейн.
— Да где ж еще, у брата! Тот мужик серьезный — в ночь пьяным не отпустит. Я схожу попозже, поговорю-попытаю… За хорошие деньги Вонька не откажется.
— Пообещай рублей тридцать, — посоветовал Рошковский.
— Сколько бы ни запросил, лишь бы только вывез… — согласился Бронштейн.
Рошковский добавил:
— Если довезет, получит и тройку оленей в придачу. Лев Давидович в поезд оленей не посадит. Ему же и достанутся.
— Да за такие деньги он не только в Рудники, а и на край света повезет! — заверил Коровьи-Ножки. — Где еще он столько заработает! Не горюйте — вывезет!
Все пока складывалось наилучшим образом… «Сибиряки — они, что в Усть-Куте, что в Березове, люди хоть и немудреные, но сочувственные — душой и сердцем на стороне властью обиженных — ссыльных да каторжных. Взять хоть самаровских. Там местные крестьяне отвели политическим целый дом, а первым прибывшим туда ссыльным принесли тушу теленка и два куля муки. И по сей день, со слов ссыльных, в лавках отпускают им продукты со скидкой. Что вот движет их поступками? Сострадание? Что это — свойство души сибиряка или вообще русского человека?.. Загадка!»
Вернувшись в больницу, Бронштейн встретил в коридоре Копытова.
— Ну вот, — обескураженно развел руками фельдшер. — Михайло Иваныч маленько вас не дождался!
— Какой Михайло Иванович? — встал в недоумении Бронштейн.
— Да парнишонка-то! Мишка Конев! С вами лежал который!
— Ми-ишка?
— Ага. Проведать приходил. Уж так огорчился, так огорчился, что не застал. Что-то там на тумбочке для вас оставил.
На тумбочке в палате действительно лежало нечто круглое, завернутое в тряпицу. Бронштейн развязал узелок и от души рассмеялся:
— Ну, Мишка! Ну, Мишка Конев! Спасибо тебе, сострадалец!
В тряпице оказалась огромная хвостатая черная редька.

2

События последующих дней развивались стремительно. Уже вечером Бронштейн встретился с Рошковским на мосту.
— Ну, что там с проводником, Фаддей Николаевич?
Рошковский коротко доложил:
— Вонька дал согласие. Зырянин, конечно, пьян, но не настолько, чтоб ничего не соображать. Все понял и оценил правильно. Завтра спозаранку отправится в юрты к остякам, послезавтра, в субботу, пригонит оленей. Если все сложится удачно, то семнадцатого, в ночь на воскресенье, можно выезжать… Провиант, теплые вещи Кузьма Ларионович берет на себя. Когда все решится окончательно, я дам знать.
Бронштейн ждал этого известия и, казалось, был готов к положительному результату, но тем не менее его объяла внутренняя дрожь…
«Неужели послезавтра? В ночь на воскресенье?»
— А не запьет, Фаддей Николаевич?
— Брат с утра его выпроводит трезвым, а там уж… кто знает? Хотя… — Рошковский неопределенно пожал плечами. — Деньги ему хорошие обещаны, не думаю, что не ухватится. Зыряне — они не остяки-простаки, своего не упустят… Будем надеяться, Лев Давидович!
— Да, да, конечно! Остается надеяться!
Рошковский подал руку.
— Дел еще много, пойду. Да, завтра тоже встретиться необходимо… Вечером, часам к шести, как стемнеет, сможете?
— На мосту?
— Нет, лучше у Кузьмы…
Утром, после бессонной ночи, сославшись на «заметное улучшение», Бронштейн отказался от очередной процедуры. Копытов лишь пожал плечами: «Как будет угодно!». Находиться в душной, зловонной палате стало совсем невмоготу. Спозаранку вышел на прогулку.
В городке с населением около полутора тысяч жителей каждый новый человек был на виду. Неспешно прохаживаясь возле больницы, Бронштейн постоянно ловил на себе взгляды прохожих — то теплые, добрые, сочувствующие, то ядовитые и надменные…
Снег перестал. Подморозило. Необычно ярко светило красное северное солнце, радовало глаз и грело душу. Вопреки опасениям Рошковского, затяжные февральские метели запаздывали…
В рассеянных мыслях о том, каким образом и откуда безопасней послать известие Наталье, которой за дни пребывания в больнице не послал ни весточки, он вышел на Базарную улицу с ее длинными, в беспорядке разбросанными торговыми лавками, оставшимися после недавно отшумевшей ярмарки; с ее впечатляющими одно- и двухэтажными купеческими особняками с высокими крыльцами и дощатыми сенями; с фасадами, украшенными резными пилястрами, мезонинами, аттиками, слуховыми окнами в виде портиков, с затейливой резьбой на заснеженных наличниках…
«Вот и дикий Север! Могут же красиво жить. Не все, конечно, могут. Как и по всей России, возможности у «подлых», у мещан, у состоятельных купцов — у каждого сословия свои. Но эта тонкая резьба на окнах не знает сословных различий… Наталью бы она заворожила!»
Он в мыслях перенесся в Териоки, к Седовой. В отличие от Соколовской — акушерки по профессии, женщины практичной и целеустремленной, Наталья, получившая педагогическое образование на Женевских и Сорбоннских курсах, в девятьсот пятом отсидевшая полгода за пропаганду в среде питерских рабочих, все же была восприимчивей к красоте, более склонна к искусству, чем к партийной работе… Она могла часами любоваться архитектурными изысками дворцов и фонтанов Петербурга, Парижа, Сорбонны, восхищаться шедеврами европейских мастеров кисти.
«Наталье бы понравилось…
Как связаться, где встретиться с ней? Безопасней дать в Териоки телеграмму на одной из остановок при подъезде к Петербургу. Назначить встречу не в столице, а на какой-нибудь маленькой станции, а оттуда уже вместе въехать в город. К Наталье в Терриоки путь, естественно, закрыт — там могут его ждать, телеграмма о побеге к тому времени дойдет до Петербурга. Может, с вокзала заехать сразу к Литкенсам? Семья очень надежная. И Александр Александрович, и Александра Оскаровна будут искренне рады. На несколько дней, без сомнения, приютят. Можно будет затаиться, отдышаться, дух перевести, подумать, что предпринять с грудным ребенком на руках… Может быть, в Финляндию? В Куоккалу? К Ленину, к Мартову? Если по-прежнему они живут там по соседству в полной безопасности в своих тихоньких селениях…»
С улицы Базарной Бронштейн незаметно вышел на высокий, заснеженный берег Сосьвы.
Первое, что бросилось в глаза, — пушки. Обнесенные низкими оградками, две литые чугунные пушки лежали около соборной церкви то ли на обледенелых кирпичных кладках, то ли на каменных лафетах. Бронштейн рукавицей смахнул снег, с трудом разобрал вычеканенные на жерлах клейма: «1740 го С.Б.Р: KS» и «1740 го С.Б.Р: ПЕ». Если цифра «1740» означала, вероятно, год выпуска орудий, то странные буквосочетания не поддавались расшифровке…
«Любопытно, каким образом и за какой надобностью эти древние пушки оказались в Березове? Уж не Емельки ли Пугачева орудия сосланы сюда на вечное поселение?»
Невдалеке, из-за оградки возле церкви, высился почерневший от ветхости деревянный крест. Приблизившись к нему, рассмотрел четкие изображения букв «А» и «О» и графского герба над ними.
— Вот вы где упокоились, граф Остерман! Неуютное место вам досталось. Холодное. Пустынное. Но все же лучше в диком захолустье с головою на плечах, чем на ухоженном погосте в Петербурге обезглавленным… — Он криво усмехнулся и раздумчиво добавил: — Удивительная линия судьбы! Фантастически кривая, ломаная линия! Думал ли когда-нибудь вестфалец Генрих Иоганн Фридрих — Остерман Андрей Иванович — первый кабинет-министр империи, любимец Петра I, фаворит Анны Иоанновны, великий лжец, приспособленец, интриган, сваливший многих супротивников, — думал ли когда-нибудь, что сам не избежит мести императрицы Елизаветы?
На самом яру за церковной оградкой среди молодых сосен виднелась еще одна могила с черным деревянным крестом.
— Прямо-таки музей в центре города на Сосьве!
Каких-либо опознавательных надписей или знаков на кресте не оказалось. Поди разбери, кто здесь упокоен — то ли сам Меншиков, то ли княжна… Любопытно, местные жители знают ли? И знают ли вообще, что это за личность такая — Меншиков? Неужели под этим неприметным бугорком, в заброшенной, промерзшей могиле покоится прах самого Александра Даниловича — «вороватой, да верной руки» Петра Великого, властного, честолюбивого, возомнившего на свою беду, что все ему дозволено? И как могло случиться, что судьбу этого, по существу, властителя империи решили интрижки какой-то ничтожной в своих притязаниях и страстишках жалкой боярской кучки?
Как все сложно и просто одновременно! Что это, если не жестокий урок настоящим и будущим властителям?

3

Коровьи-Ножки все в том же кургузом пиджачке, в мятой шапчонке и валенках на калошах встретил во дворе, но в дом не пригласил, а провел в баню.
— Уж извините, Лев Давидович, что не в избу… Все мои домочадцы на месте, к вечеру не выпроводишь, а лишние уши нам ни к чему.
Разговор состоялся в холодном предбаннике при тусклом свете фонаря «летучая мышь». Скорее даже не разговор, а краткий деловой отчет о ходе подготовки к побегу.
— Сегодня днем у проруби видел Батманова-старшего, — сообщил Кузьма Илларионович. — Воня, как и обещал, выехал в юрты. Завтра будем ждать.
Рошковский костяшками пальцев постучал по лавке.
— Сплюньте трижды через левое плечо!
— Не беспокойтесь понапрасну. Этот отчаюга своего не упустит. Пригонит олешек завтра к обеду. День возьмет для отдыха, приготовлений, а потому назначим выезд в ночь на воскресенье… У меня все готово. Гусь, малица, кисы… Провианта дней на десять. Сани, лошадь под рукой.
— Позвольте, а при чем тут сани, лошадь? — не понял Рошковский. — Не на санях же Лев Давидович отправится!
— Фаддей Николаевич, неужели вы думаете, что Вонька за Львом Давидовичем заедет в больницу? По-хорошему, ему вообще бы не появляться на упряжке в городе. Такой лай собаки подымут, все внимание будет на него, вы же не первый день в Березове. От брата вечером он выедет из города один и будет ждать в леске неподалеку. Лев Давидович к полуночи подойдет ко мне. Я вывезу его по-тихому в санях.
— Разумно, — согласился Рошковский. — Очень разумно. Есть и у меня разумное, надеюсь, дополнение. Предположим, побег будет обнаружен через день-два, если не раньше. Может такое случиться?
— Не может, а случится обязательно, — в недоумении пожал плечами Бронштейн. — Мое отсутствие в палате будет обнаружено утром следующего дня. Кстати, врач уже вернулся из поездки.
— Отсутствие и исчезновение — это не совсем одно и то же, — возразил Рошковский. — Сразу и в голову не придет, что вы бежали. Но через какое-то время о вашем подозрительном отсутствии будет доложено исправнику. Представьте себя в шкуре Евсеева. Кого вы допросите в первую очередь?
— Того же врача или фершала, — предположил Коровьи-Ножки.
— Полицейского надзирателя Клепикова или старшего городового Лапина, — уточнил Лейба. — Кстати, ни тот, ни другой в больницу так ни разу и не заглянули. Это обнадеживает.
— Совершенно верно, — подтвердил Рошковский. — И еще — дежурного пожарника.
Ни Лейба, ни Коровьи-Ножки этого не поняли.
— При чем тут пожарник?
Рошковский разъяснил:
— С пожарной каланчи в ясную погоду всякое движение по Тобольскому тракту видно за несколько верст. У дежурного пожарника спросят, не видел ли он кого выезжавшего из города? Если утром в воскресенье отправить по тракту подводу, то погоня обязательно будет за ней. Мы выиграем время. Это очень важно!
— Да вы стратег, Фаддей Николаевич! — восхитился Бронштейн.
— Хорошая придумка, — оценил Коровьи-Ножки. — Только вот кого пошлешь?
— А подумать бы, Кузьма Ларионович!
— Разве братку Лариона попросить до Шайтанки съездить? Родичей проведать? Ладно, что-нибудь придумаем!
Рошковский увеличил фитилек зажженной лампы, раскрыл принесенный с собой саквояж.
— Лев Давидович, тут необходимая мелочь… Карта, компас, спички, папиросы, нож, конфеты, спирт, по бутылке коньяка и рома…
Лейба в недоумении развел руками.
— Для чего всего столько?
— Папиросы, спирт для остяков, — объяснил Коровьи-Ножки. — Пьют и курят стар и мал. Если угостите, сделают все, что ни запросите, а не угостите, отвернутся…
— А коньяк и ром на случай встречи с русскими купцами. В целях устранения лишних вопросов… — отшутился Рошковский. Помедлив, достал из кармана полушубка бумажный пакетик. — А это, Лев Давидович, посильная помощь моих местных товарищей-ссыльных. Сколько смогли…
Бронштейн был искренне тронут.
— Спасибо. Передайте, что я очень благодарен. Это дорогого стоит.
— И последнее. — Рошковский извлек из саквояжа большой газетный сверток. В нем оказался револьвер с деревянной рукояткой.
— А вот это совершенно ни к чему!
— Возьмите, Лев Давидович. Это револьвер системы Смита-Вессона. В нем всего два патрона. Он прост в обращении, с надежным предохранителем, но стрелять из него не рекомендую — очень старый. Можно попугать в случае чего. Путь у вас неблизкий, в дороге все может случиться. Примут за серьезного купца… Тому же пройдоше спьяну может всякое в голову взбрести… Везет безоружного, беглого… Возьмите. Дай Бог, чтоб не пригодился!

4

Теперь, когда все было решено окончательно и бесповоротно: найден проводник, определен маршрут, назначен день и час отъезда, течение времени, казалось, безнадежно увязло в душной атмосфере больничной палаты. Бронштейн метался из угла в угол, поминутно взглядывал на часы. Ложился, пробовал читать принесенные Рошковским газеты, но абсолютно ничего не воспринималось. Он оделся и под поощрительный кивок Локица вышел на улицу. Уже привычным маршрутом проследовал к мосту и застыл на месте… Навстречу быстро шел Коровьи-Ножки. Поравнявшись, сдернул с головы шапчонку, пригладил взъерошенные волосы…
По его обескураженному виду Бронштейн догадался: случилось что-то непредвиденное.
— Заминка, Лев Давидович.
— Что случилось? — От недоброго предчувствия по спине пробежал холодок.
— Вонька до сих пор не появился. Обещал к обеду — дело к ночи…
— Та-ак! И где же он?
— Холера его знает! Ему одна дорога, а ты тут всяко думай… Видно, запил, паразит!
— Где запил? С кем? В городе? В юртах? Можно узнать?
— В юртах, видно, у приятелей!
— Та-а-к, — у Лейбы опустились руки. — Что же получается? Приехали, Кузьма Илларионович?
— А не отчаивайтесь вы! — в сердцах махнул рукой Коровьи-Ножки. — Время еще есть. Он и в полночь может прискочить. Если за полночь не объявится, будем решать… Не сегодня в ночь, так завтра. Все равно уедем!


ГЛАВА 5
Березов. Переполох.
1907, 18–21 февраля

1

Утром в палату зашел Малинин. Откинув голову чуть назад, с подозрительным прищуром посмотрел на Бронштейна. Тот со скрещенными на груди руками неподвижно стоял у окна. Погода по-прежнему стояла тихая, теплая, но уже какая-то серая, словно предгрозовая. Спозаранок Бронштейн уже прогулялся до моста — на всю прогулку ушло полчаса. Лучше было бы отоспаться, но и ночью не сомкнул глаз ни на минуту…
— Вам нездоровится, Лев Давидович? Что-то, гляжу, вы сегодня унылый? Уж больно смурной.
Бронштейн, тряхнув густой шевелюрой, очнулся от мрачных мыслей.
— Все со мной в порядке, Михаил Васильевич. Чувствую себя совсем уже неплохо. Вот только голова сегодня…
— А что же вы молчком? — с упреком произнес Малинин. — Давно бы и сказали мне или Копытову. Давно бы приняли таблеточку. Притомились вы, Лев Давидович. Вам бы подлечиться всерьез и основательно…
— Долечиваться, думаю, придется в Обдорске…
— Андрей Юльевич, надеюсь, за вами там присмотрит. Да и в Обдорском ныне врач хороший, — по-своему истолковав его слова, то ли возразил, то ли ободрил Малинин. — Только вот надолго ли, не знаю. С января в разъездах по уезду. Повсеместно оспа, дифтерия… В юртах страшные картины, Лев Давидович! Сам-то я в Березове без году неделя. До меня тут Зальмунин служил. Вот кому досталось! Уж Он-то навидался всяких эпидемий! Ну да ничего! Выпейте таблетку, полежите. Сегодня воскресенье, отдыхайте, а завтра-послезавтра поглядим…
Голова действительно разламывалась. Бронштейн запил принесенную доктором таблетку, вновь подошел к окну. Из проулков и окраинных улиц к мосту семьями и поодиночке стекались спешившие на утреннюю службу празднично одетые горожане. Изредка трусили впряженные в розвальни угрюмые лошадки.
— А вот порошками-то, Лев Давидович, напрасно пренебрегаете, — обернулся от двери Малинин. — Со вчерашнего утра порошки на столе неприкосновенны… Мы же как договаривались? По одному порошку три раза в день.
— Виноват, иногда забываю.
— А не забывайте. Не в ваших интересах забывать, — Малинин наконец ушел.
«Все под угрозой срыва. Завтра может быть поздно. Евсеев наверняка заговорит об отъезде. Возможно, из больницы переведут в тюрьму, а через день-два отправят в Обдорск. И этот Козья Ножка тоже хорош! Разве можно было доверять какому-то беспробудному забулдыге? Вот где он, этот чертов зырянин? Приехал, не приехал?!»
Бронштейн оделся, поднял воротник полушубка…
С Коровьи-Ножки столкнулся у калитки.
— Ну?! — вскинулся навстречу.
Кузьма Илларионович со вздохом облегчения объявил:
— Явился, паразит. Под утро. Пьяный в стельку, шапку потерял, но олешек привел… Сейчас отсыпается. Так что не извольте беспокоиться.
— Что значит «не извольте беспокоиться»? — встал в позу Бронштейн. — Вы понимаете, Кузьма Илларионович, в каком я положении? Поставьте себя на мое место. «Не извольте беспокоиться!»
— Ну да ничего, теперь-то он от нас никуда не денется. Отоспится к вечеру…
— А к ночи вновь напьется?
Коровьи-Ножки пропустил вопрос мимо ушей.
— Вот что, Лев Давидович… Сегодня в солдатской казарме ставится спектакль, весь народ будет там. Мои будут тоже. К одиннадцати незаметно подходите. У меня поужинаете, переоденетесь да и тронемся. Вонька будет ждать.

2

Над входом в солдатскую казарму висела цветная рукописная афиша с изображением медвежьей головы и крупной надписью: «Спектакль по одноактной пьесе А.П. Чехова «Медведь» в постановке режиссера Г.А. Кузьмина».
Бронштейн в Петербурге как-то раз сходил с Натальей на спектакль по этой пьесе. Довольно-таки пустая, по существу, комедийная пьеска для невзыскательной публики.
В просторном помещении на месте вынесенных тумбочек и коек были установлены сдвинутые в ряды стулья. Зал был набит битком, даже в проходах жались не избалованные благами цивилизации березовские театралы в полушубках и малицах.
Квадратный дощатый помост импровизированной сцены вмещал скупой интерьер гостиной помещичьей усадьбы. «Бедная» вдовушка, Елена Ивановна Попова, на протяжении всего спектакля вела нешуточную перепалку с настырным придурковатым кредитором покойного мужа — помещиком Григорием Степановичем Смирновым…
«К барьеру! — брызжа слюной, кричал взбешенный неслыханной дерзостью вдовушки Григорий Степанович. — Я никому не позволю оскорблять себя и не посмотрю на то, что вы женщина, слабое создание!»
«Медведь, медведь, медведь!.. — старалось перекричать помещика «слабое создание» с милыми ямочками на щеках. — С каким наслаждением я влеплю пулю в ваш медный лоб!»
Впрочем, как и столичная, провинциальная публика при этой сценке прямо-таки взрывала зал гомерическими аплодисментами и хохотала до слез.
Бронштейн беспокойно ерзал на стуле, то и дело взглядывал на часы, блуждал глазами по рядам.
Красный занавес перед помостом дрогнул и медленно стал сдвигаться…
В антракте кто-то бесцеремонно подхватил его под локоть.
— Лев Давидович, рад видеть!
Сверчков! Глаза у Сверчкова искрились и сияли.
— Взаимно, Дмитрий Федорович!
— Ну, как вы себя чувствуете? Вижу, на ногах, живы и здоровы?
— Да, все в порядке.
— Ну и слава Богу! А мы с Георгием Степановичем ждем семьи. Пока в тюрьме, но исправник обещает подобрать жилье.
— Вы здесь один или с Хрусталевым?
— Один, Лев Давидович. Хрусталев в постели. Он на самом деле чувствует себя неважно. Кашель, жар… Уж не пневмония ли? Или того хуже — не тиф ли? Евсеев отправляет в больницу. Возможно, на ваше место.
— На мое?
Дмитрий Федорович слегка смешался.
— Разве вас не скоро выписывают?
В интонации «наивного» вопроса Бронштейн уловил скрытый подтекст. Лукавить с преданным делу революции человеком с проницательным, все понимающим взглядом было бессмысленно и даже стыдно. Тем более что завтра же побег может быть и обнаружен.
— Возможно, Дмитрий Федорович… Возможно, даже в ночь… сегодня, — сжав ладонь Сверчкова, шепнул Бронштейн. — Вот только Хрусталеву знать об этом нежелательно.
— Я вас понимаю… Георгий Степанович — сложный человек. Так что же — до свидания?
— Только не «до скорого». Желательно — «прощайте». По крайней мере, до лучших времен. Я сейчас ухожу, Дмитрий Федорович. Надеюсь, наши пути еще сойдутся.
Сверчков с чувством тряхнул протянутую руку.
— Очень надеюсь. Удачной «выписки»!
Уже на выходе из казармы Бронштейн неожиданно столкнулся с исправником.
— И вы тут, Лев Давидович? — в удивлении воскликнул Евсеев. — Похвально, похва-а-ально! Как вы себя чувствуете, скажите-ка на милость?
— Спасибо, Иринарх Владимирович. Чувствую себя значительно лучше.
Нечаянная встреча с исправником сейчас была как нельзя кстати.
— Вижу, вижу!
— Через день-два можно, пожалуй, и трогаться…
— Похва-а-ально! — Евсеев, вероятно, под впечатлением спектакля находился в прекрасном расположении духа. — Как вам наш спектакль? А каковы актеры, а, Лев Давидович?!
— Восхитительный спектакль, великолепные актеры! — подыгрывал Бронштейн.
— Могут ведь! — Раскрасневшийся Евсеев громко высморкался и небрежно сунул носовой платок в карман эффектного парадного мундира. — Могут, сукины дети! Ну, не Петербург, конечно, не Москва, да ведь не хуже, чем у тоболяков. А каков Смирнов у Салмина? А? Как он сказал-то хорошо: «А еще хотят, чтобы я был хладнокровен!» Шельма!
— Салмин — это ваш штабс-капитан?
— О-он… Он, гуляка!
— Нет слов, хорош!
— А вдовушка у Железновой? Клава Железнова — прирожденная актриса, ей бы поучиться в столицах-то! Образованьица бы! А Лука у Кузьмина? Григорий Васильевич, скажу я вам, большо-ого таланту человек! Ему впору на большую сцену! Каков у него Лука?
— Неподражаем, Иринарх Владимирович.
— Эх, — мечтательно произнес исправник, — нам бы добрую сцену. Свою бы Народную аудиторию. Как в Тобольске. Но, уверяю вас, Лев Давидович, все у нас будет. Будет рано или поздно!
Прозвучал звонок к началу второй части.
Бронштейн поспешил откланяться.
— А на окончание разве не остаетесь? — удивился Иринарх Владимирович.
— Нет, к сожалению. Пока еще тяжело на ногах. Притомился за день!
— A-а! Ну, с Богом, Лев Давидович. С Богом. Ступайте, отдыхайте!
На дворе в окружении младших офицерских чинов салминской команды возвышался поручик в отставке Рошковский. Фаддей Николаевич долгим взглядом проводил уходящую в серые сумерки одинокую темную фигурку.

3

В среду 21 февраля доктор Малинин с утра не застал в палате самого важного пациента. Постель была разобрана, на прикроватной тумбочке лежал свернутый вдвое старый номер «Сибирского листка», на подоконнике — крупная черная редька.
— Где? — на ходу хмуро бросил сопровождавшему его фельдшеру Локицу.
Медлительный в движениях Антон Иванович неопределенно повел плечами.
— Вероятно, на прогулке. Каждое утро уходит…
— Ступай, кликни, может, где-то неподалеку. Третьи сутки не вижу. Что-то уж больно разгулялся.
Вчера и позавчера во время утренних обходов в палате Бронштейна тоже не оказалось. Делая в скорбном листе приписки: «При обходе налицо не оказался — ушел навещать товарищей», Малинин в том не сомневался. Но отсутствие «налицо» третий день кряду было уже слишком.
— Ступай, найди!
Локиц удалился. Малинин продолжил обход. Когда он по обыкновению долго беседовал с тихо угасающим остяком Еремеем, с обескураженным видом вернулся Антон Иванович.
— Ну? — уставился Малинин.
— А нету! — Локиц в недоумении развел руками.
— Где нету?
— А нигде… Ни в больнице, ни около…
Старый остяк обрадованно закивал плешивой головой:
— Тня тва, тохтор, отнако, нет!
— Два дня, говоришь?
— Тня тва! Софсем нет!
— Не может быть, — раздумчиво произнес Малинин. — Вы, Антон Иванович, вообще-то когда последний раз его в палате видели?
— Так уже и не вспомню… В субботу точно был на месте. А в воскресенье — у Копытова спросить бы…
— В воскресенье вечером он был на представлении в казарме… Может, у своих с утра? Отлегло, так не лежится. Ты вот что, Антон Иванович, дойди-ка до пристава. Пусть немедленно гонит в больницу. И готовь, пожалуй, к выписке.
Временно исполняющий дела начальника тюрьмы (сам начальник уже вторую неделю скакал на костылях с загипсованной ногой) заявил, что ссыльного Бронштейна-Троцкого ни вчера, ни позавчера у товарищей не было.
Из тюрьмы Локиц в недобром предчувствии кинулся прямиком к дому полицейского надзирателя Клепикова.
Из сбивчивой речи встревоженного фельдшера Клепиков понял: больного Бронштейна-Троцкого в больнице третьи сутки нет, где он — никто не знает и не предполагает. Федор Лукич медленно поднялся из-за стола, одним движением сдернул с больного горла платок с согревающим компрессом.
— Болван! — рявкнул, наливаясь кровью. — Болваны вы оба с Малининым! Как вы не знаете, где у вас больные болтаются?
— Так ведь, Федор Лукич, мы не стражники. Наше дело лечебное-с, — пробормотал растерянный фельдшер.
— Лече-ебное?! Больные день и ночь шляются по городу невесть где, а они, видите ли, не при чем! Их дело лечебное! Посажу, ежели, не дай Бог!.. Почему не доложили раньше? Где этот Бронштейн был вчера?
— Не могу знать… — с убитым видом, переминаясь с ноги на ногу, тупо твердил фельдшер. — Как третьего дня компресс поставил, так больше и не видел…
— Кто ему дозволил разгуливать по городу?
— Так, Михаил Васильевич и дозволили… В целях воспособствования к выздоровлению-с!
— Вы понимаете, что может быть побег? — Клепиков и сам похолодел от страшной догадки. Его тотчас бросило в холодный пот. — «В целях воспосо-обствования!» Марш за Малининым! Одна нога здесь, другая там! Чтоб через полчаса оба у меня в управлении были!
Вслед за перепуганным Локицем Федор Лукич и сам поспешил в тюремный двор. Худшие предположения подтвердились. Бронштейн «у своих» не появлялся дня два, если не больше. Слегший с температурой Хрусталев при одном лишь упоминании имени Бронштейна со страдальческой гримасой отмахнулся:
— С субботы не только Бронштейна, но и свету белого не вижу!
Сверчков же все последние дни находился при больном товарище. Последний раз Бронштейна видел в воскресенье на спектакле, где он может находиться сейчас, понятия не имеет…
Из солдатской казармы, насвистывая веселый напев, вышел начальник воинской команды Салмин.
— Чтой-то Клепа нос повесил, что-то Клепиков не весел?! — по обыкновению пропел балагур-штабс-капитан.
Клепиков приостановился.
— А не до шуток, Георгий Алексеевич! Плохи дела. Ты этого ссыльного питерца… Бронштейна этого… не встречал ли где ненароком?
Салмин щепотью повертел кончик рыжего уса.
— Бронштейна-Троцкого? Черненького, кучерявенького?
— Ну да, еврейчика этого!
— В воскресенье на спектакле видел… В антракте так душевненько с Евсеевым беседовал!
— Там и я его видел. А после спектакля?
— Нет, не припомню. А что случилось-то?
— А то и случилось, что этот душевненький всех нас, похоже, под монастырь подвел. Сдается мне, в побег ушел.
— Да ну, не может быть! — отмахнулся Салмин. — Не паникуй. Куда он, к черту, мог уйти об эту пору?
— Третьи сутки нет в больнице, и никто не спохватился… Пока сам не соизволил поинтересоваться! — для самооправдания схитрил Клепиков.
Салмин посмурнел.
— Евсеев знает?
— Еще не докладывал.
— А чего тянешь? Дело не шуточное. Каждая минута дорога!
— Иду вот… Да ноги не идут.

4

Иринарх Владимирович был совершенно убит докладом. Но не заметал громы и молнии, не разразился бранью вопреки ожиданиям натянутого, как жила, Клепикова, а сидел неподвижно, откинувшись на высокую спинку кресла, тупо уставясь на Федора Лукича невидящим взглядом. До него еще не дошло, что этот щупленький, интеллигентный, в пенсне, красавчик Бронштейн провел его, старого служаку, как мальчишку…
«Восхитительный спектакль, великолепные актеры!»
А он, дуралей, искренне делился с ним впечатлениями о спектакле!
— Вот шельма! — подумал вслух Евсеев. — «А еще хотят, чтоб я был хладнокровен!» — нехорошо рассмеялся от запавшей в память фразы Смирнова из чеховского «Медведя»…
В голове не укладывалось. Ведь побег, если это действительно побег, означает конец его, Евсеева, карьеры. В сорок пять после безупречной десятилетней службы в Тюмени и Сургуте, после трех нелегких, но вполне успешных березовских лет выслужить коллежского асессора и вдруг из-за какого-то совершенно безумного побега одного из «советских» получить отставку (а в случае побега отставка неминуема!), с малыми детьми остаться не у дел — это все! Иринарх Владимирович прекрасно отдавал себе в этом отчет.
— Да ну, — наконец сдавленно вымолвил он. — Этого не может быть! Это недоразумение какое-то. Соберите всех сюда немедленно!
Через полчаса в просторном кабинете Иринарха Владимировича собрались Клепиков, прыщеватый, низкорослый старший городовой Афанасий Лапин, урядник Нестор Лапотников, грузный, с пылающим лицом врач Малинин, штабс-капитан Салмин, городской староста Семен Прокопьевич Шахов, начальник пожарной команды…
— Везде все хорошо проверили? — с трудом сдерживая эмоции, приступил к допросу Иринарх Владимирович. — Вы уверены, что ссыльного Бронштейна в городе нет? Что не спрятался, не затаился где-нибудь до поры до времени?
Гнетущее молчание подчиненных означало подтверждение сего скандального факта.
— Господин Малинин, как это могло случиться? — обратился Евсеев к подавленному доктору, у которого между тем от напряжения на полных пунцовых щеках проступили белые пятнышки.
— Не могу знать, ваше высокоблагородие…
— Что значит, не могу знать? А кто должен знать? Кто должен знать о том, как ведут себя и чем занимаются ваши пациенты? Как мог больной совершить побег, находясь на излечении в больнице? А больной ли, господин Малинин?
— Я, право, поражен и потрясен не меньше…
— Я вас спрашиваю — этот Бронштейн, этот чертов Троцкий, он что, действительно был болен или он одурачил всех нас?! — Выдержка постепенно покидала Евсеева: — Что это за ишиас такой? Что это за болезнь такая любопытная, что он целыми днями шлялся неизвестно где!
— У него действительно было установлено воспаление седалищного нерва, то есть, строго говоря, пояснично-крестцовый радикулит. Это нешуточная, стреляющая боль в ноге, в пояснице. Плюс неврастения. Отсутствие аппетита, плохой сон. Я назначил лечение. Прогулки тоже рекомендовал я. Для улучшения сна и аппетита.
— А вот с этим мы еще разберемся, что там у него стреляло в спине или… в другом месте! Вы допускаете, что человек с такой болью мог совершить побег? Кому вы сказки рассказываете? Да он же симулировал! Как вы не могли разглядеть в этом прохиндее симулянта? Вы доктор или, простите, коновал? А может, сообщник? — Высокий лоб Евсеева на глазах служивых покрывался испариной.
— А вы, уважаемый Федор Лукич, где были, куда смотрели? — перекинулся Евсеев на Клепикова. — Почему допустили такое безобразие? Политический у вас сутками встречается с кем-то, договаривается о чем-то — не мог же он один организовать себе побег?! Наверняка был с кем-то в сговоре! С кем, куда, когда выехал? Вы куда смотрели?
— Ваше высокобродь… больного сопроводили в больницу, как и было приказано… Сдали лично доктору. А указаний насчет охраны не поступало-с! Да и сам я, как вам должно быть известно, находился на домашнем излечении по причине простудного заболевания горла…
— Да, это так, — мрачно подтвердил Малинин. — Федор Лукич ходили к нам ежедневно для смазки горла.
— Поступало — не поступало, что за бред? Каких особых указаний ждали вы — полицейский надзиратель? Тем более ежедневно бывая в больнице! Вам не приходило в голову справиться о местонахождении помещенного в ту же больницу своего поднадзорного? Вы службу знаете?
— Так точно-с! — в струнку вытянулся Клепиков.
— Тьфу! — в сердцах, не находя слов, покрутил головой Евсеев. — Ладно, разберусь со всеми персонально. Сейчас не до разбирательств. Время дорого. Сейчас важно выяснить, когда, с кем, в каком направлении этот сукин сын бежал.
— Вероятно, в ночь на девятнадцатое, — высказал догадку Салмин. — Все мы, здесь присутствующие, последний раз видели его воскресным вечером в казарме.
— Больные из соседней палаты и обслуга в последний раз видели тоже восемнадцатого вечером… — был вынужден признать Малинин.
— В ночь на девятнадцатое! Сегодня двадцать первое. Вы представляете, куда он мог уйти? — схватился за голову Евсеев. — Вот что, господа! В первую очередь необходимо выяснить, с кем, где, когда, как долго он встречался и общался. Федор Лукич, пошлите своих людей поспрашивать горожан. Возможно, кто-то знает о нем больше, чем вы. Возможно, кто-то что-то видел. — Иринарх Владимирович метнул искрящийся взгляд в сторону Клепикова…
— Второе. Необходимо выяснить, не выезжал ли кто из города в ночь на девятнадцатое и позже. Опросите дежурных пожарных. Задача ясна? — Евсеев полуобернулся к начальнику пожарной команды.
Тот подобострастно вытянулся в струнку.
— О результатах немедленно доложить!
Евсеев тяжело вздохнул, взглянул на топтавшегося посреди кабинета Малинина.
— Ступайте, доктор! Ступайте, наводите у себя порядок! Кстати, опросите-ка толком своих фельдшеров… Не приходил ли кто-нибудь из ссыльных или местных жителей к нему в палату? Если вспомнят что-то подозрительное, тотчас же ко мне.

5

Слух о дерзком побеге политического Бронштейна-Троцкого к полудню распространился по городу. Полицейское управление и салминский гарнизон в полном составе были подняты по тревоге.
Один из опрошенных пожарных, дежуривших на вышке в воскресенье восемнадцатого февраля, подтвердил: действительно, часа в три пополудни по тракту были замечены выехавшие из города «сани». В запоздалую погоню за подозрительными санями тотчас были высланы двое городовых.
К вечеру городской голова Шахов лично препроводил к исправнику пожилого кудлатого остяка Прокопку со складчатыми мешочками век под красными с перепоя глазами. Прокопка божился, что в воскресенье около полуночи возвращался «на своих ногах» от приятеля, был «пьян не шибко» и видел на окраине зырянина Батманова Воньку, увозившего кого-то на оленьей упряжке по направлению к Сосьве. Показания Прокопки хоть и вызвали у Иринарха Владимировича сомнения (избрать для побега путь на Урал по Сосьве зимой — это же самоубийство или сумасшествие!), однако же он немедля отправил посыльного удостовериться, действительно ли одновременно с исчезновением Бронштейна отлучился известный в городе прохиндей и пьяница Вонифатий Батманов. Посыльный подтвердил: отлучился в воскресенье, но, со слов брата, уехал к себе в юрты.
В ночь по Сосьвинской дороге на лошадях бросились в погоню не долечивший ангину надзиратель Клепиков и старший урядник Лапотников…
Иллюзий на скорое задержание Бронштейна-Троцкого Иринарх Владимирович не питал: слишком много потеряно времени. Если действительно Батманов вывез его из Березова в ночь на понедельник, а все указывало именно на это, то к сегодняшнему дню беглецы на добрых оленях могли отмахать верст двести с гаком. А потому промедление с донесением о побеге в губернском Тобольске могло быть истолковано против него. И даже в случае перехвата беглецов факт побега уже не скрыть.
С глубоким скорбным вздохом Иринарх Владимирович придвинул лист бумаги, макнул перо в чернильницу…
«Февраля 21 дня 1907 г.
В ночь на 19 февраля скрылся находившийся на излечении в Березовской инородческой больнице важный государственный преступник ссыльнопоселенец Лейба Давидович Бронштейн (он же Троцкий). По полученным сведениям, означенный ссыльный выбыл из города Березова с крестьянином Вонифатием Батмановым…
Березовское полицейское управление Тобольской губернии».
Подумав, Иринарх Владимирович пришел к заключению: если беглецы ударились по Сосьве, то наверняка вознамерились добраться до села Никито-Ивдельского Верхотурского уезда или через Ляпин-Щегур до Архангельска. Нужно предупредить и Усть-Сысольск Вологодской губернии:
«Из Березова скрылся Лейба Бронштейн тридцати лет. Интеллигентный. Носит очки-пенсне, большие волосы. Выехал через Ляпин-Щегур в Вологодскую и на Архангельскую. Прошу задержать. Исправник Евсеев».
От оставшихся в Березове в ожидании жен Сверчкова и Хрусталева наутро потребовал немедленного переезда в Обдорск. Сверчков покорно пожал плечами. С заболевшим Хрусталевым оказалось сложнее — жар, температура под сорок, и Малинин, всерьез опасаясь за его здоровье, счел переезд невозможным.
Еще через сутки весь Березовский уезд был объявлен на положении усиленной охраны. По всему Тобольскому тракту полиции и содержателям почтовых станций были отданы распоряжения о задержании всех подозрительных. Вскоре розыскные действия распространились на всю территорию России…
Через трое суток ни с чем вернулась погоня за «санями» по Тобольскому тракту. В ближайших зимних юртах преследователи нагнали березовского крестьянина Иллариона Илларионовича Коровьи-Ножки, привезшего приятелю-остяку тушу телятины в обмен на воз мороженой рыбы.
Еще через несколько тревожных и бессонных для Евсеева дней и ночей Усть-Сысольский исправник отрапортовал:
«Его Высокоблагородию Березовскому уездному исправнику.
Доношу Вашему Высокоблагородию, что произведенным розыском по трактам от Березова до Ляпино оказалось: ссыльнопоселенец Лев Бронштейн при своем побеге проследовал на оленях по Вогулке в юрты Шоминские, где напился чаю и взял двух оленей за 2 руб. до юрт Оурвинских у инородца Семена Кузьмина Куликова, с которым и отправил свой багаж вперед; в качестве переводчика и путеводителя крестьянин Вонифатий Батманов. В юртах Оурвинских один олень пропал, другого продали инородцам за 8 руб., а третий остался. Доехал до Богословских заводов за 30 руб…».
Ни с чем вернулась и «сосьвинская» погоня. В юртах Шоминских от инородца Семена Куликова Клепиков с Лапотниковым узнали, что прибыли они три дня спустя после проезда беглецов. Погоня затруднялась тем, что едва ли не на каждой станции полицейских задерживали часа на три-четыре, а то и больше из-за отсутствия лошадей, а на иных станциях лошади были до того измучены, что местами приходилось идти пешком. Проехав по зимнему тракту до юрт Оурвинских, выяснили, что Бронштейн, выдававший себя за обдорского купца, нанял у остяка Семена Гындыбина лучших оленей и уехал за двое с половиной суток до их прибытия. Дальнейшее преследование Клепиков счел бессмысленным…
Почти через месяц вернулся в Березов «пройдоша». Хитрый зырянин на допросах придурковато твердил:
— Так ведь, якуня-ваня. Он сказал — купес. Купес торгует — я вожу. Купес платил — я вес…
На отдых после долгого, утомительного пути Вонифатия Батманова определили в Березовскую тюрьму…
Первого апреля приказом губернатора Гондатти коллежский асессор Иринарх Владимирович Евсеев и канцелярский служитель Федор Лукич Клепиков были уволены от своих должностей.
17 апреля журнальным определением губернского управления против Евсеева, Клепикова, врача Малинина, лекарских учеников Копытова и Локица было возбуждено уголовное преследование.


ГЛАВА 6
Березов. Коровьи-Ножки.
1907, март — 1908, сентябрь

1

В последних числах марта, узнав об аресте вернувшегося в Березов почти после месячной отлучки Вонифатия Батманова, Коровьи-Ножки не на шутку встревожился.
Первую неделю не находил себе места ни на кирпичном заводике на Вогулке, где на просушке «доходила» очередная партия изготовленного по заказу Шахова кирпича, ни дома. Вслушивался в каждый доносившийся со двора скрип калитки, вздрагивал от каждого внезапного стука за окном…
— Ты чего все вздыхаешь тяжко, Кузьма? Чего тебе не спится? — спросила жена как-то утром после очередной бессонной ночи. — Болит что-то?
— Да нет, ничего не болит…
— Или неприятности какие?
— Какие могут быть неприятности? Все ладно.
— Ходишь как в воду опущенный. Разве я не вижу?
— Не выдумывай, Христя!
Но чуткая на перемены в настроении мужа Христина Михайловна уже о чем-то интуитивно догадывалась. Со дня переполоха в полицейском управлении после побега одного из важных политических ссыльных, ее все подмывало спросить: не тот ли это молодой человек, которого как-то приводил Рошковский? И не с ними ли Кузьма секретничал вечером в предбаннике? О чем? Какие у него могут быть общие дела с этим кучерявеньким ссыльным?
Она долго ходила вокруг да около этого вопроса. Наконец решилась:
— Кузьма, а кто это у нас был тогда… с Рошковским? Не тот ли, которого ищут? Не Бронштейн ли тот самый?
— Забудь! — зыркнул муж. — И даже не заикнись кому-нибудь! Не бабье дело!
— Кабы это не бабье дело бабьими слезами не кончилось. — на горестном выдохе заключила Христина Михайловна.
— Типун тебе на язык! — Коровьи-Ножки в сердцах сплюнул.
Внезапный арест Батманова встревожил и Рошковского.
— Впрочем, почему мы считаем арест Вонифатия внезапным, Кузьма Ларионович? — принялся рассуждать Фаддей Николаевич спустя какое-то время. — Насколько мне известно, Клепиков с Лапотниковым пустились в погоню по горячим следам. Этого следовало ожидать. Разве мы этого не допускали? Допускали. И, думаю, Батманов допускал. Не настолько он глуп и легкомыслен. Наверняка предполагал, что по возвращении его могут задержать и допросить. Тамошние остяки его знают как облупленного, они его и назвали. Приставу оставалось только дождаться его возвращения. Так что ничего внезапного. Зырянин усвоил, что вез «обдорского купца» по его просьбе. А каким образом «купец» вышел на него — вот этого мы с вами, Кузьма Ларионович, в спешке не додумали. Будем надеяться, сам выкрутится. На то он и пройдоша!
— Ладно, если бы так…
С одной стороны, Коровьи-Ножки боялся, что прижатый к стенке неопровержимыми доказательствами «пройдоша» в целях обещанного «смягчения участи в случае чистосердечного признания» может выдать его как сообщника. Мог бы выдать и Рошковского, если б ему было известно о причастности последнего к организации побега. С другой стороны, не верилось. С Вонифатием Батмановым он состоял если и не в тесной дружбе, то в весьма доверительных, приятельских отношениях. К тому же вовсе небескорыстный зырянин получил от Бронштейна оленя, кошевку, тридцать рублей деньгами. Не продешевил. Не того склада человек Вонька Батманов, чтобы, протрезвев в тюрьме, от испуга потерять голову и чистосердечным признанием лишить себя нечаянного, можно сказать, с неба свалившегося богатства. В Березовской тюрьме Вонька за свою бурную жизнь по разным причинам провел не меньше года — тюремной камерой его на испуг не возьмешь. Наверняка хитрый зырянин, прикинувшись юродивым, начнет выкручиваться, оправдываться и, хотелось верить, выйдет сухим из воды…
— И все же, если не выкрутится, если прижмут его исправник с приставом, что будем делать, Фаддей Николаевич?
— Не станем гадать, Кузьма Ларионович. Подождем. На всякий случай на какое-то время надо затаиться. Пореже встречаться. И надеяться. Но если зырянин все же не выдержит и назовет тебя (обо мне-то он, надеюсь, ничего не знает?) — упереться.
— То есть как это — упереться?
— Да вот так. Ничего, дескать, не знаю. Ни с каким Бронштейном не знаком, с Батмановым ни о чем не договаривался, никого за город не вывозил. Нет, и все дела!
— Да как же так можно, Фаддей Николаевич?
— Да так вот и можно. Ничего другого не остается, если хочешь остаться на свободе! — решительно утвердил Рошковский. — И еще, подумай, нет ли у Воньки какого повода для мести?.. Если что, мстит, мол, наговаривает!
— Ну, это уж слишком… Так нехорошо.
— Нехорошо, а что делать? У тебя семеро по лавкам.
Минула неделя, другая. К концу первого месяца заточения Батманова Кузьма Илларионович мало-помалу начал входить в привычную колею жизни…
А вскоре в Березове случилось другое громкое событие, на время затмившее предыдущее.
В период кратковременной отлучки Евсеева в Тобольск для улаживания личных дел в марте того же года обязанности уездного исправника временно, но с откровенным прицелом на утверждение в должности, исполнял переведенный из Ишимского полицейского управления довольно-таки опытный, в годах, засидевшийся в помощниках Зарембо Антон Александрович. Но не суждено было осуществиться его явным намерениям — 18 марта бежал еще один важный политический — Хрусталев-Носарь…
После приезда жены в Березов ослабленного болезнью Хрусталева поместили в снятую для семьи квартиру. Приставили караул, причем на основании положения об усиленной охране с хозяина взяли подписку о слежке за квартирантом под угрозой штрафа в 500 рублей. И — все равно бежал. И как бежал! Никто до сих пор ничего не может понять. Одни полагают, что скрылся в гриме под видом миссионера из поселка Хэ. Другие подозревают, что его вывезли в коробе под видом багажа или в санях с пушниной.
По разговорам в управе, где Кузьме Илларионовичу как городскому уполномоченному приходилось заседать, 18 марта пристав Первого стана Николай Кушников доставил из Кондинского в Березов группу административно-ссыльных для дальнейшего препровождения в деревню Белогорскую. Скорее всего, ни Кушников в Кондинском, ни Клепиков с Лапиным, ни даже добросовестный городовой, душа-человек Николай Флорентьевич Буторин, в Березове не удостоверили надлежащим образом личности пересылаемых. В результате вместо какого-то ссыльного Иванова, прибывшего из Кондинского, на одну из подвод в Березове усадили Хрусталева и под покровом ночи благополучно вывезли в Белогорскую, откуда он потом и скрылся.
И Кушников, и Буторин, и Клепиков с Лапиным божились, что отправили именно Иванова, а его неожиданное появление в Березове уже через сутки, 20 марта, объясняли тем, что Иванов тотчас же по прибытии в Белогорскую бежал обратно. При этом Клепиков ссылался на свидетельство лично знавшего Иванова и Хрусталева, присутствовавшего при отправке ссыльных старожила Исайя Портных. Старик Портных уверял, что не мог не заметить подмену худенького Иванова высокорослым Хрусталевым. А Лапин все это время докладывал временно исполняющему дела исправника Антону Зарембе, что Хрусталев на месте, что 22 марта он даже разговаривал с ним. Следствие прощупывало Портных на предмет соучастия — тоже ведь из старых ссыльных.
Спрашивается, какой смысл, какой расчет Иванову через сутки бежать из Белогорской не куда-нибудь подальше, а опять-таки в руки полицейских в Березов? Не абсурд ли?
Как бы то ни было, а исчезновение Хрусталева и шумиха, связанная с его загадочным исчезновением, оказались на руку Кузьме Илларионовичу и Рошковскому. Все это на какое-то время отвлекло внимание полицейских от расследования дела о побеге Бронштейна.
Кузьма Илларионович по-прежнему испытывал угрызения совести, носил в себе вину не только за безобидного в общем-то зырянина Воньку Батманова, томившегося в местной тюрьме, но и за отстраненного от должности Евсеева — добросовестного, никому не причинившего зла исправника. И когда на очередном собрании городских уполномоченных было предложено вступиться за него, просить губернатора об оставлении его на прежней должности, он одним из первых поставил свою подпись…

2

— Ребя, а в лагере седня стрельбы, — вспомнил Шурка Коровьи-Ножки, и кучка босоногих ребятишек стайкой воробьев снялась с плота строевого леса, стоявшего на приколе на берегу Сосьвы напротив Богородской церкви, шумной гурьбой помчалась по направлению к сосновому бору.
В полутора верстах от города в сосновом бору располагался обнесенный выкрашенной в бело-черную полоску высокой оградой тренировочный лагерь воинской команды. Но сегодня к стрельбам детвора опоздала. Из лагеря уже выходила рота солдат с разгоряченными лицами.
Вспомним, братцы, россов славу
И пойдем врагов разить! —

начинал запевала, и тридцать глоток дружно подхватывали:
Защитим свою державу,
Лучше смерть, чем в рабстве жить!

— Ух ты! — вскрикнула веснушчатая штабс-капитанская дочка Нина Салмина, проводив взглядом бравый строй.
— Красиво-то как, да, Шурка?!
Щуплый Шурка Коровьи-Ножки неопределенно шмыгнул носом.
С приближением роты дети отступили в сторонку.
Мы вперед, вперед, ребята,
С Богом, верой и штыком!..
Вера нам и верность свята:
Победим или умрем!..

— Подумаешь! — прервал молчание краснощекий крепыш Мишка Конев.
Что он хотел этим сказать, никто не понял, но это было и неважно. Прерванная Мишкой почтительная пауза явилась сигналом к действию. Все бросились наперегонки к мишеням, установленным на подставках в глубине лагеря перед заградительной стеной из толстых, окаменелых лиственниц.
Выпущенные солдатами в мишени пули рикошетом от лиственничной стены уходили глубоко в землю. Мишка Конев ловко орудовал кухонным ножом. По входному отверстию он энергично расковырял проход круговым движением лезвия, сунул в дыру палец и нащупал холодный кусочек свинца…
— Есть!
Пули добывались ради свинца. Собранный на стрельбище свинец вытапливался в жестяных банках из-под шаховских консервов на кострах — дома из-за чада родители вытапливать не разрешали. Из полученного таким образом свинца отливались грузила к переметам. Причем разной формы — в виде колокольчиков, бочонков, различных продолговатых фигурок. У Мишки имелись грузила в форме бутылочек — тонкий конец на «горлышке» скручивался в дужку, за которую цеплялся конец перемета, выбрасываемый в реку. Это был высший шик, каждый березовский мальчишка мечтал о таких грузилах.
Шурке отец не разрешал брать ножик, как ни просил. Он усердно расковыривал канавку под соседней мишенью куском стального прута, случайно попавшего на глаза по дороге к лагерю, но тупой конец прута не вспарывал сырую глину, а наоборот, вдавливал в глубь прохода нащупанную пульку.
— Есть еще одна! — торжественно произнес Мишка.
Долговязый Василек Таскаев пыхтел рядом с Шуркой.
Он, словно лопаткой, орудовал осколком синего бутылочного стекла…
Толстый Кибасик — купеческий сынок Васька Добровольский, копнув пару раз щепкой, тут же бросил это занятие. Кибасику ни к чему — ему отец принесет свинца из винной лавки. Вино туда завозили в опломбированных деревянных ящиках, и Васькин отец приносил сыну этих пломб иной раз по десятку. Магазинных у него было больше, чем у всех, вместе взятых, но свинец он сам не вытапливал — родители не позволяли, потому что это для Васькиного здоровья вредно, а просил или Шурку, или Мишку Конева. В основном Шурку, потому что Мишка требовал за услугу процент: с десяти пломб две — плавильщику.
Нина Салмина перебегала от одной мишени к другой, от одного добытчика к другому, наблюдала за всеми сразу. Сегодня ей везло: ничего не раскапывая, она то и дело вскрикивала:
— Нашла, нашла!
Не все пули рикошетом уходили в землю. Иные отскакивали в стертую подошвами солдатских сапог стерню, и разглядеть их там с ходу было невозможно, но глазастой Нинке удавалось.
Наконец, и Шурка приспособился. Подобрав осколок кирпича, он стал бить им по верхнему концу проволоки, зажатой в кулак, как молотком по долоту, и нижний конец легко пошел вглубь, взламывая и выкидывая глину вместе с пульками. Дело пошло веселей. Вот уже и Мишка все реже победно вскрикивал, а Шурка выковыривал очередной кусочек свинца. Через час-другой земля под щитами мишеней вся была в норах, как после нашествия грызунов…
Мишку догнать, конечно, не удалось, но и Шуркин карман приятно отягощала горсть прохладного свинца. Грузному Кибасику уже надоело наблюдать за приятелями, и он, лежа на траве в сторонке, задрав голову, разглядывал верхушки высоких кедров, откуда со свистом и шелестом то и дело падали в траву иссиня-фиолетовые зрелые кедровые шишки.
— Ребя, айда домой… — позвал он вдруг.
— Че, к мамке захотел? — рассмеялся Мишка.
— Мошка заела, спасу нету!
Лоб и виски у Кибасика были в белых шишечках от многочисленных укусов мошки, а по щекам и шее кровавыми катышами висели раздавленные насекомые. Остальные в азарте добычи свинца даже не замечали мошки, живым мельтешащим столбом со звоном висевшей в воздухе…
Нина Салмина рассматривала на ладони несколько найденных в траве пулек.
— Кому подарить?
— Чур, мне! — стрелой подлетел Мишка.
— Нет, — Нинка отвела руку за спину, — у тебя и так больше всех. Я лучше Шурке… Шурка, хочешь?
— Вот еще! — шмыгнул носом Шурка. — Я сам накопал!
— Дай мне! — подбежал вдруг Кибасик, перестав хныкать. — У меня совсем нет. Ни одной!
— Хитрый! Ты и не искал.
— А чем бы я ковырял? У Мишки вон ножичек острый, у Шурки прут, у Василька стеклушко, а у меня ничего! Подари мне!
— Нет. Тебе отец пломбочек принесет.
— Я первый сказал «чур»! — напомнил Мишка.
— Мишка, как тебе не совестно? — укоризненно, по-взрослому, сказала Нина. — Ты почему такой жадный-то?
— Кто жадный, я?
— Ты!
— А вот этого не хочешь, рыжуха? — Мишка угрожающе поднес к Нинкиному носу сжатый кулак. — Я не погляжу, что ты штабс-капитанская дочка!
— Ты! — уперлась настырная Нина. — Сам больше всех накопал, а все тебе мало!
— А я и рыбачу больше всех. Кто больше меня тут рыбачит? Кибасик, что ли?
— Да ладно вам, — примирительно сказал Шурка. — Нин, отдай лучше Васильку. У него меньше всех, а он старался.
— А ты бы, кирпичник, помалкивал! — завелся Мишка.
Шурка насупился:
— Я не кирпичник!
— Кирпичник, кирпичник! Коровья ножка, коровья ножка!
— Пойдемте домой, уже темно, мамка ругаться будет! — захныкал Кибасик.
— Я Васильку отдам, — твердо решила Нина. — Василек, бери!
Васька Таскаев сложил лодочкой испачканные в глине ладони, принял бесценный груз из Нинкиных рук.
— Ладно, ладно! — угрожающе произнес Мишка.
— Что ладно-то? — спросила Нина.
— А ниче, — Мишка, вероятно, еще не придумал наказания для несговорчивой Салминой. — Посмо-отрим!..
В лагере было несколько пересекающихся аллей, засыпанных белым речным песком, по которым под команды офицеров обычно маршировали молодые солдаты. В центре расчищенной от пней и кустарников площадки стояли спортивные снаряды, на которых Мишка на зависть сверстникам творил чудеса. Кажется, он придумал, чем удивить капитанскую дочку. Подошел к перекладине, оглядел всех поочередно сверху вниз.
— Че, Кибасик, подтянемся?
Толстый Кибасик стыдливо отвернулся от снаряда.
— Была бы охота!
— Куда тебе! А ты, Шурка? Я подсажу!
Маленький ростом Шурка до перекладины дотянуться не мог, а если Мишка иногда и вскидывал, то только для того, чтобы посмеяться над его беспомощностью. Как он ни силился, но больше двух-трех раз подтянуться был не в состоянии. И все бы ничего, если бы этой его беспомощности не видела Нина Салмина… Зато на кольцах в упоре на руках он мог простоять сколь угодно, до тех пор, пока глаза не наливались кровью.
— Шурка, глаза выкатятся! — рассмеялась Нина.
Кибасик вдруг дрогнувшим голосом произнес:
— Кто-то идет… Сейчас ругаться будет, что землю под щитами всковыряли. Я не ковырял! Да же, Нин? Все видели?
По аллее действительно кто-то быстрым шагом приближался к стрельбищу.
— Да это же Нюрка Коровьи-Ножки! — узнал Василек старшую Шуркину сестру.
Десятилетняя Нюра остановилась на пересечении аллей и молча пальцем подозвала братишку.
Шурка нехотя подошел.
— Что тебе, Нюр? Еще рано… — И осекся, разглядев в глазах сестры слезы.
— Идем домой, — дрогнувшим голосом сказала сестра. — Тятьку нашего в тюрьму забрали. Мамка плачет…

3

— Как же так, Кузьма Илларионович? — с мягким сочувственным упреком вопрошал исправник Ямзин. — Как вы, городской уполномоченный, уважаемый обчеством человек, отец семейства, решились на такой, извините, безрассудный шаг?
— Что вы имеете в виду, Лев Никифорович? — привстал со стула Коровьи-Ножки.
Приземистый, краснолицый Ямзин бросил строгий взгляд из-под седых бровей:
— А вы и не догадываетесь?
— Ума не приложу.
— Вот и я не приложу, Кузьма Илларионович! Совершенно не приложу, по какой такой надобности, по какой неволе впутались в это дело? Имя господина Бронштейна вам о чем-нибудь говорит?
Коровьи-Ножки обмер на стуле в полунаклоне.
«Вонька! — всплеском крови ударила в виски страшная догадка. — Полгода держал язык за зубами, и вот — на тебе! Знать, хорошо прижали…».
С крупной седеющей головой на короткой шее краснолицый Ямзин, казалось, врос в глубокое кожаное кресло и через стол пронизывал взглядом оцепеневшего Коровьи-Ножки.
— Ну так что, сами обо всем расскажете или помочь вам припомнить некоторые подробности? Извольте-с! — С этими словами исправник сгреб со стола стопку бумаги с казенными печатями понизу и медленно, с расстановками принялся читать:
«…Прежде всего, нужно остаться в Березове. Проехать до Обдорска — значит, еще удалиться на 480 верст от цели. После заявления с моей стороны, что вследствие болезни и усталости я немедленно уехать не могу и добровольно не поеду, исправник после совещания с врачом оставил меня на несколько дней в Березове для отдыха. Я был помещен в больницу. Каких-нибудь определенных планов у меня не было. В больнице я устроился с относительной свободой. Врач рекомендовал мне побольше гулять, и я воспользовался своими прогулками, чтобы ориентироваться в положении…».
Ямзин прервал чтение.
— Догадываетесь, Кузьма Илларионович, чья это, так сказать, исповедальная повесть?
— Не понимаю…
— В таком случае извольте выслушать продолжение:
«Оставалось найти человека, который взялся бы довезти меня до заводов, то есть, оставалось самое трудное… Стойте, я вам это устрою, — сказал мне после долгих разговоров и размышлений молодой «либеральный» купец Никита Серапионович, с которым я вел по этому предмету переговоры. — Тут верст 40 под городом, в юртах, зырянин живет, Никифором звать… уж это такой пройдоха…».
Исправник из-под бровей испытующе взглянул на окаменевшего лицом Кузьму Илларионовича, язвительно прокомментировал:
— Ну, кто такой зырянин Никифор, который «в юртах под городом живет» и который «пройдоха», это нам известно стало сразу… Уже сидит, голубчик! А вот кто такой «молодой либеральный купец Никита Серапионович», это нам, уважаемый Кузьма Илларионович, и предстоит выяснить с вашей, надеюсь, помощью. Изволите еще послушать?
«К вечеру я уже знал ответ. Никифор согласен. Он отправился в чум верст за 50 от своего жилья и завтра к обеду приведет тройку лучших оленей. Выехать можно будет, пожалуй, завтра в ночь. Нужно к тому времени запастись всем необходимым: купить хорошие оленьи кисы с чижами, малицу или гусь и заготовить провизии дней на десять. Всю эту работу брал на себя Никита Серапионович…».
— Что скажете, Кузьма Илларионович?
— А что я могу сказать? — вышел, наконец, из каменного оцепенения Кузьма Илларионович. — Что вы мне читаете — показания Бронштейна? Он арестован и дает показания, я вас правильно понял? Но причем тут я?
— А я полагаю, вы очень хорошо знакомы с этим загадочным «Никитой Серапионовичем».
— Знать не знаю…
— Знать не знаете? Жаль, очень жаль! К сожалению, господин Бронштейн-Троцкий не арестован. Пока не арестован. Но я читаю вам его признательные показания. Почти признательные. Почти показания из его дерзкой брошюры, написанной сразу же по горячим следам… Изволите еще послушать?
— Решительно ничего не понимаю! — тряхнул головой Кузьма Илларионович.
— А вы припоминайте, Кузьма Илларионович. Припоминайте, советую в ваших же интересах, кто бы это мог быть спрятан под именем Никиты Серапионовича?
«…Выехал я на третий день, 18 февраля. Утром явился в больницу Никита Серапионович и, улучив удобную минуту, когда в моей комнате никого не было, решительно сказал:
— Сегодня в одиннадцать часов ночи незаметно приходите ко мне. В двенадцать решено выехать. Мои все чада и домочадцы сегодня на спектакль уйдут, я один дома останусь. У меня переоденетесь, поужинаете, я вас на своей лошади в лес свезу. Никифор нас там уже будет дожидаться…
Около полуночи мы вышли во двор. Со свету казалось мне очень темно. В сумраке видна была кошевка, запряженная одной лошадью. Я улегся на дно кошевы, подостлав наскоро свой гусь. Никита Серапионович накрыл меня всего большим ворохом соломы и увязал сверху веревками…»
— Достаточно, Кузьма Илларионович? — внезапно прервал чтение Ямзин. — Полагаю, достаточно для того, чтобы освежить память… — Он решительно задвинул листки в угол стола. — А чтобы помочь вам в ваших воспоминаниях, Кузьма Илларионович, ответьте, пожалуйста, на несколько простых вопросов. Первое: с какой целью вы встречались и о чем беседовали на мосту неподалеку от больницы с ссыльным Бронштейном-Троцким днем 17 февраля? Второе: где вы находились и чем занимались воскресным вечером 18 февраля в то время, когда все ваши «чада и домочадцы» были на спектакле в солдатской казарме? Третье: по каким неотложным делам выезжали на кошеве за город в полночь 18 февраля? Вас видели случайные прохожие. И, наконец, последнее: с какой целью и для кого вы 17 февраля приобрели у крестьянина Полиевкта Конева меховой гусь? Если для себя, можете ли вы предъявить сей гусь в присутствии Полиевкта Конева для опознания? Я полагаю, для первого раза вопросов достаточно… Достаточно, Кузьма Илларионович?
Коровьи-Ножки тяжело вздохнул.
— Достаточно, Лев Никифорович…
Он не понимал, от кого и каким образом попали в полицейское управление «признательные показания» Бронштейна, но убедился, что исправнику уже известно все. Дальнейшее запирательство было бессмысленным. Хорошо только одно: о Рошковском Ямзину пока, по крайней мере, ничего не известно.
— Отлично, Кузьма Илларионович! Признайтесь, да и дело с концом! Не будем морочить друг другу головы… Никита Серапионович — это вы?
— Я.

4

На предварительном следствии Коровьи-Ножки окончательно уяснил для себя: Вонифатий Батманов к его беде не причастен.
В Тобольском окружном суде его и «пройдошу» защищал не обласканный вниманием власти, состоящий под негласным надзором уверенный в себе социалист — тридцатилетний присяжный поверенный Пигнатти-младший. Василий Николаевич и открыл глаза подзащитному на обстоятельства ареста.
Бронштейн-Троцкий в конце февраля или в начале марта благополучно прибыл в Петербург, откуда сразу же выехал в Финляндию. В Куоккале на известной партийной даче «Ваза» состоялась его встреча с Лениным и Мартовым. Ленин дал ему явки в Гельсингфорсе, которые помогли беглецу в устройстве в тихом местечке Огльбю. Там он в спокойной обстановке в подробностях описал свой дерзкий побег из Березова. В апреле в частном издательстве «Шиповник» неких Зиновия Гржебина и Соломона Копельмана в Санкт-Петербурге вышла его книжка «Туда и обратно», а на полученный гонорар через Стокгольм Бронштейн выехал в Западную Европу и уже 30 апреля принял участие в V Лондонском съезде РСДРП.
Он-то выехал и устроился неплохо, а издатель и финансист скандальных изданий Копельман 20 мая подвергся аресту, его партнер Гржебин вынужден был скрыться в Териоках, в Финляндии. Вскоре и Гржебина арестовали. Издателей осудили по нескольким статьям, в том числе, за «дерзостное неуважение верховной власти и порицание существующего образа правления». На многие издания «Шиповника» был наложен арест. Новенькая, с типографского станка книга господина Бронштейна-Троцкого «Туда и обратно» попала в поле зрения петербургской полиции, а после внимательного ознакомления с ее поистине увлекательным содержанием была в копиях наиболее «любопытных» глав отправлена тобольской и березовской полициям на предмет заинтересованного изучения.
В Березове — городке с населением немногим более тысячи человек — не составило особого труда «вычислить» не только колоритного зырянина — «пройдошу» и «пьяницу отчаянного, который в верстах сорока от города в юртах живет», но и «молодого либерального купца Никиту Серапионовича».
Прежде чем приступить в Огльбю к сочинению своих, надо воздать должное, увлекательных записок, Бронштейн хорошо продумал план обеспечения личной безопасности, но не подумал о последствиях издания своего труда для петербургских издателей и березовских «друзей».
Пигнатти способствовал смягчению участи своих подзащитных. Учитывая, что на иждивении у Коровьи-Ножки имелось четверо «душ» в возрасте от трех до десяти лет, Тобольский окружной суд 15 декабря 1907 года приговорил его к «возможно легкому наказанию» — шести месяцам исправительно-арестантского отделения.


ГЛАВА 7
Тобольск. Евсеев.
1908–1910, 16 ноября

1

Уже после первых допросов на предварительном следствии Иринарх Владимирович убедился: обвинение против него будет построено главным образом на том, что он не приставил караул к помещенному в больницу Бронштейну. Дело принимало серьезный оборот. К тому же на его место прочили обдорского станового пристава Ямзина. Этого грамотного, деятельного, но чрезмерно самоуверенного и амбициозного потомка остяцких князьков Евсеев недолюбливал…
После недолгих раздумий и советов с женой Марией Семеновной он твердо решил обосноваться в Тобольске — городе, в котором по окончании уездного училища четверть века назад начинал карьеру со столоначальника в штате губернского суда. Теперь, когда на карьере был поставлен крест (в сорок пять с нуля не начинают!), нужно было решать, как и чем жить дальше. На какие средства учить и воспитывать пятерых дочерей и троих сыновей. Старшие — Анна и Мария — в Тобольской Мариинской женской школе, шестнадцатилетний Ардалион — в Тобольской гимназии, Зоюшка, Лиза и Ленчик — в Березовской церковно-приходской, младшенькие Ангелина и Вениамин — при матери… Первой — восемнадцать, последышу — два годика.
С отъездом не затягивали — в апреле по размягченному, но еще прочному зимнику и переехали. С 1 мая Иринарх Владимирович по ходатайству тобольских заступников был назначен на скромную должность по министерству юстиции — архивариусом окружного суда…
Поддерживали земляки. Прослышав об отстранении от должности своего исправника во время его мартовской отлучки в Тобольск для прояснения вопроса о дальнейшей судьбе, взволновался и зароптал не только купеческий Березов, но и весь уезд. В апреле на имя губернатора поступила телеграмма за подписью Березовского городского старосты: «Ввиду распространившихся слухов по поручению уполномоченных управления почтительнейше ходатайствую об оставлении исправника Евсеева на службе в Березове, ибо только ему одному обязаны своим спокойствием в это смутное время…»
Следом — от схода уполномоченных Кондинской волости и инородцев Котской инородной управы:
«Имея в виду, что исправник Евсеев за время его службы в нашем уезде большую оказал нам пользу как в деле продовольствия, открытия потребительской лавки, поставки дров на пристани и других улучшений нашего быта, а тем более в настоящее время у нас предполагается постройка парохода для всего уезда, что это дело для нас особенно важное, в каковом деле г. исправник Евсеев также мог быть нам полезным, зная наше экономическое и материальное положение. По обсуждении всего вышеизложенного мы единогласно постановили просить (и просим) г. начальника губернии, если господин Евсеев изъявит желание остаться на должности исправника в нашем уезде, то оставить его на означенной должности как лица крайне для нас в настоящее время необходимого и полезного, в том и подписуемся».
Все эти и более поздние ходатайства, организованные не без содействия верных и преданных ему людей, разумеется, не могли быть тотчас же удовлетворены губернатором, но, тем не менее, согревали душу и вселяли Иринарху Владимировичу надежду если уж не на возвращение к оставленной должности, то на благоприятный исход следствия и смягчение его участи.
Летом 1908-го впервые за десять лет безупречной службы он воспользовался отпуском и, чтобы отвлечь себя и Марию Семеновну от мрачных мыслей и настроений по поводу вялотекущего следствия, напросился в экспедицию в низовья Оби чиновника особых поручений при министерстве земледелия Дунина-Горкавича.
В Омскую судебную палату дело Евсеева поступило в начале 1909 года.

2

Допрошенные в качестве свидетелей работники инородческой больницы Елисей Алабычев, Даниил и Аграфена Ярковы подтвердили, что Бронштейну была отведена отдельная, так называемая «арестантская палата», но никакого караула за ним учреждено не было, никто из чинов Березовской полиции в палату к нему не заходил, а сам «кучерявенький» постоянно отлучался; что смотритель Копытов в присутствии Алабычева докладывал Малинину о постоянных отлучках Бронштейна, но Михаил Васильевич отвечал: «Ну так что же, пускай себе ходит!». Правда, Алабычев и Ярковы признавали, что отлучки разрешались и другим политическим как до, так и после побега Бронштейна.
Ни Малинин, ни Клепиков, ни тем более Копытов с Лoкицем виновными себя не признали. Малинин показывал, что о необходимости помещения прибывшего политического в больницу его просил исправник 12 февраля, а на следующий день Бронштейн явился в сопровождении товарища — доктора Фейта без какой-либо стражи; что бумага Евсеева легла на его стол только через пару дней, уже после приема Бронштейна; что действительно у поступившего имелись все признаки ишиаса и неврастении; что он, Малинин, не сразу, а дня через два, по возвращении из села Шеркальского, куда выезжал по случаю вспышки дифтерита, назначил больному Бронштейну лечение и рекомендовал прогулки; что до восемнадцатого февраля включительно он в любое время дня заставал больного на месте, а девятнадцатого и двадцатого не застал, но фельдшеры Локиц и Копытов уверяли, что Бронштейн ушел навестить товарищей. Так как ни стражи, ни караула к больному приставлено не было, то и отлучки его не могли казаться врачу опасными. «Я обязан был лечить, а не охранять больного, — убедительно оправдывался Михаил Васильевич. — Посылать особое уведомление о поступившем в ответ на письменное направление Евсеева необходимости не было — Иринарху Владимировичу и без того было известно о помещении Бронштейна в больницу».
К тому же неожиданно выяснилось, что Малинин в марте девятьсот шестого года был назначен всего лишь «исполняющим дела» березовского уездного и городского врача, а о заведовании инородческой больницей речи не велось, об этом в формуляре и записи нет, а следовательно, и спроса с него как заведующего не должно быть. Тем не менее подавленный свалившимися на его голову неприятностями Михаил Васильевич подал прошение об отставке…
Юркий, изворотливый Копытов, временно исполнявший дела смотрителя больницы, и флегматичный, немногословный Локиц в свое оправдание настаивали на том, что никто не давал им поручений следить за помещенным в больницу Бронштейном («они все же лекарские ученики, а не стражники»); что длительные отлучки Бронштейна им тоже не очень-то нравились, но, как подчиненные непосредственно врачу, они не имели права возражать против разрешенных прогулок.
Сложнее было полицейскому надзирателю Клепикову, но и тот успешно выкручивался. Федор Лукич давил на то, что с восемнадцатого по двадцать первое февраля он вообще не выходил из дома, так как болел горлом; что отдельного поручения о надзоре за Бронштейном от Евсеева он не получал, и об исчезновении политического ссыльного ему двадцать первого числа доложил Антон Иванович Локиц, а в ночь на двадцать второе он, будучи еще больным, вынужден был с урядником Лапотниковым пуститься на лошадях в погоню…
Возникшие было у следствия сомнения в действительности погони по Сосьве были рассеяны показаниями допрошенных в качестве свидетелей остяков Семена Куликова из юрт Шоминских и Семена Гындыбина из юрт Оурвинских. Куликов показал, что Клепиков с Лапотниковым приехали в юрты Шоминские, расположенные в 37 верстах от села Сартыньинского, через три дня после проезда Вонифатия Батманова с человеком, назвавшимся обдорским купцом, а Гындыбин подтвердил проезд Батманова с беглецом через юрты Оурвинские за двое с половиной суток до приезда Клепикова. Более того, просмотром книги разгона лошадей на Сартыньинской земской станции было доказано: Клепиков с Лапотниковым проехали с этой станции, отстоящей от Березова в 215 верстах, по направлению к юртам Оурвинским 23 февраля, а на следующий день проехали через ту же станцию обратно по направлению к Березову.
Гындыбин же на какое-то время усложнил положение Клепикова с Лапотниковым нечаянной обмолвкой о том, что «Воньку с русским купцом можно было догнать» — есть более прямой путь к Уралу. Но для этого полицейским пришлось бы из юрт Оурвинских ехать уже не по тракту и не на лошадях, а по старой Вогульской дороге на олешках. На вопрос следователя, почему же не продолжили погоню по старой Вогульской дороге, а вернулись ни с чем, Клепиков с Лапотниковым вынуждены были признать, что в таком случае им пришлось бы в селе Няксимвольском нанимать оленей до Ивделя, но таких денег у них при себе не оказалось. Выходило, и тут Евсеев виноват — в спешке не позаботился…
Иринарх Владимирович оправдывался тем, что в последние год-два практически ничего не мог предпринять для предотвращения побегов из уезда вообще, а не только из Березова. С девятьсот пятого года он поставлен в безвыходное положение массовой ссылкой. Он вынужденно поместил Бронштейна в инородческую больницу только потому, что тюремной больницы в городе нет. Просить об учреждении военного караула за больным было бы нелепо, потому что врач назначил ему прогулки. Наблюдение и надзор за больным ссыльным, утверждал Иринарх Владимирович, сводились к периодическому посещению больницы старшим городовым Афанасием Лапиным, которому он дал соответствующее поручение.
Допрошенный же в качестве свидетеля ушедший к тому времени в отставку Лапин подтвердил, что в феврале девятьсот седьмого он действительно служил старшим городовым, но, как и Клепиков, категорически опроверг утверждение Евсеева о том, что получал от него приказ о надзоре лично за Бронштейном. В обязанности старшего городового входил общий надзор за всеми без исключения ссыльными, находившимися в городе, но не конкретно за Бронштейном, о побеге которого он ничего не знает и знать не желает…
Решив бороться до конца, Иринарх Владимирович отослал оправдательное письмо прокурору Омской Судебной палаты:
«К Вашему Превосходительству поступило на заключение следственное производство по обвинению меня по 452 ст. Уложения о наказаниях, т. е., в непринятии в бытность мою на должности Березовского исправника необходимых мер к предотвращению побега из Березовской инородческой больницы следовавшего для водворения в Обдорск и помещенного местным врачом в больницу на излечение ссыльно-поселенца Троцкого.
Обстоятельства, предшествовавшие этому побегу, были следующие. В начале февраля 1907 года мною было получено сообщение Губернатора, что из Тобольска отправлена в Березовский уезд партия ссыльно-поселенцев в числе 14 человек, а с семьями — свыше 20 человек. Вся партия, как оказалось впоследствии, состояла из лиц, принадлежавших Совету рабочих депутатов, осужденных за государственное преступление. Мне поручалось заготовить подводы и по прибытии партии в Березов отправить осужденных для водворения на жительство в с. Обдорское. Нужно заметить, что водворение ссыльных по суду в Березовском уезде до сего времени не практиковалось, а потому в уезде нет этапных помещений, а тюрьма рассчитана всего на двенадцать арестантов, и ко времени прибытия партии в ней уже содержалось девять человек, т. е., почти комплект. Единственный тюремный надзиратель, он же и заведующий тюрьмой к тому времени сломал ногу и лежал в постели. Больницы, кроме инородческой, никакой нет.
Город и уезд были переполнены политическими ссыльными (всего 250 человек), а в моем распоряжении, не столько для надзора за ссыльными, сколько для несения вообще полицейской службы, имелось всего девять урядников в уезде и четверо городовых в городе. Спрашивается, что я мог более или менее серьезного предпринять в смысле предупреждения побегов с такими силами?
Огромный по занимаемой площади уезд мало заселен. На пути от Березова к Обдорску на расстоянии 400 верст имеется только одно селение Мужи. Все остальные поселки на этом пространстве представляют собой пикеты, где для отбывания земской гоньбы поставлены две пары лошадей или восемь оленей с двумя проводниками.
Мне прежде всего предстояло заготовить по тракту между Березовым и Обдорском подводы, для чего пришлось посылать урядников и городовых в тундру верст за 200 и более, что совсем ослабило и без того малый состав нижних чинов полиции, каким я располагал. О таком затруднительном своем положении я доводил до сведения губернского начальства, но все мои ходатайства об усилении состава полиции остались без результата.
При всех таких неблагоприятных условиях мне все-таки удалось доставить партию в Обдорск. Остались в Березове только двое — Троцкий и Носарь-Хрусталев. Последний, собственно, потому, что мною получена была телеграмма от г. Губернатора, извещавшего, что из Тобольска выехала семья Хрусталева, и мне рекомендовалось «сделать так», чтобы семья Хрусталева присоединилась к нему в Березове.
Троцкий же по прибытии в Березов заявил, что он болен и дальше следовать не может. Я обратился к врачу, который освидетельствовал Троцкого и нашел, что он действительно страдает хроническим воспалением седалищного нерва и неврастенией, и поместил его в инородческую больницу, откуда он спустя 4–5 дней, в ночь на 19 февраля, при содействии некоторых обывателей города скрылся. Последствием этого побега для меня было увольнение от должности и назначение следствия по обвинению по 452 ст. Уложения о наказаниях.
Положение мое было затруднительно. При наличии заявления врача о болезни Троцкого, не доверять каковому не имел поводов, я не мог проверить и правильность подобного заключения через другого врача за неимением такового. Я лишен был всякой возможности действовать по указаниям закона о порядке препровождения ссыльных, так как в Березове, как я уже упомянул выше, нет ни тюремной больницы, ни этапа…
Докладывая об изложенном, я обращаюсь с покорнейшей просьбой к Вашему Превосходительству: при рассмотрении моего дела учесть, что я за свою довольно сомнительную вину уже понес серьезное, наиболее ощутительное для всякого состоящего на службе лица, в особенности с семьей, как у меня — в 11 человек, наказание — увольнение от должности и почти два года состою под следствием»…
Товарищ прокурора Омской Судебной палаты счел предъявленные к березовским должностным лицам обвинения в умышленном способствовании побегу недоказанными.
Статья «умышленное содействие», по его рассуждению, могла быть применима в том случае, если бы ссыльно-поселенец Бронштейн находился под стражей, но под стражей в Березове он не находился, поэтому обвинение по своим признакам представлялось ему «бездействием власти», выразившемся в неупотреблении всех законных средств к предотвращению побега. Но и по этой статье он нашел достаточно улик только в отношении Иринарха Владимировича…
Объяснение Малинина в части, касающейся непринятия им особых мер к предупреждению побега, были признаны заслуживающими уважения. А неисполнение требования о присылке письменного заключения о состоянии здоровья Бронштейна и неизвещение Евсеева о продолжительных отлучках больного, по мнению товарища прокурора, содержали указание на нерадение к служебным обязанностям при отправлении должности врача, за что к нему могло быть применено дисциплинарное наказание, но не более того. Этим для Малинина дело и закончилось: за разрешение Бронштейну отлучек из больницы ему был объявлен строгий выговор.
Объяснения, предоставленные в свое оправдание Клепиковым, Копытовым и Локицем, товарищ прокурора счел также вполне уважительными. Копытов, Локиц, Малинин и даже Клепиков с облегчением перевели дух после почти полуторагодичного следствия, но Евсееву рано было расслабляться — ему все-таки грозил суд по 341-й статье…
В доверительных беседах с Марией Семеновной Иринарх Владимирович признавал, что допустил роковую ошибку, предоставив этому наглому «мальчишке» почти полную свободу действий в Березове. Он казнил себя за то, что за все дни пребывания Бронштейна в больнице ни разу ни у кого не поинтересовался, не встречается ли тот с кем-то из местных ссыльных. А ведь наверняка кто-то из политиков, кроме Батманова и серьезного, казалось бы, мужичка Коровьи-Ножки, состоял с ним в сговоре, был посвящен в его планы: в чужом городе за такое короткое время организовать дерзкий побег невозможно — этот пьянчужка Батманов всего лишь проводник, а Коровьи-Ножки — исполнитель, но не организатор.
Умалчивал Иринарх Владимирович и о чрезмерно теплом приеме петербургских депутатов в тюрьме в день их прибытия, о баньке, организованной по его приказанию Шаховым, о встрече с Бронштейном на воскресном спектакле в солдатской казарме, ибо проявление обыкновенного человеческого сострадания к судьбам заблудших молодых людей следствием могло быть истолковано как доказательство его сочувствия политическим и соучастия в подготовке побега. Но и признать вину в своем «бездействии» было бы нелепо и несправедливо. Ему важно было доказать, что в условиях массовой ссылки в Березове имело место не бездействие, а бессилие власти… Именно бессилие! Да и разве последовавшие за его увольнением события в Обдорске не подтвердили правоту его слов? И стыдно, и неловко было порой ловить себя на мысли, что он, бывший уездный исправник, коллежский асессор, если и не злорадствовал откровенно, то испытывал нехорошие чувства в том же злосчастном девятьсот седьмом году при известиях о летних побегах его вчерашних петербургских подопечных…
Из Обдорска летом-осенью того же года один по одному бежала добрая половина из тех, кто хотел и кому было куда бежать: и Авксентьев, и Вайнштейн, и Кнунянц, и Сверчков, и даже Фейт — доктор этот… И ведь не слышно, чтобы кто-то понес наказание, чтобы кого-то таскали по судам-следствиям, как до сих пор таскают его, Евсеева.
Горько и обидно!

3

В марте 1910-го к очередному прошению в губернское управление Иринарх Владимирович приложил несколько подлинных телеграмм, посланных на его имя бывшим губернатором Гондатти до и после прибытия в Березов партии ссыльных. Предварительным следствием телеграммы во внимание приняты не были. Евсеев ходатайствовал о приобщении этих документов к материалам следственного производства как имеющим к делу прямое отношение. В них отчетливо просматривалось, как строгость рекомендуемых губернатором мер последовательно ослаблялась, и ко времени прибытия партии в Березов он имел распоряжение отправить с конвоем только первый эшелон, а остальные — без конвоя. Последней телеграммой рекомендовалось отправлять партии со стражниками и урядниками. Иринарх Владимирович еще раз обратил внимание и на то, что первоначально ему было дано распоряжение заготовить двадцать одноконных подвод, а когда партия въехала в пределы уезда, то оказалось, что некоторые из ссыльных отправлены из Тобольска в проходных глухих троечных экипажах, все имели при себе багаж, поэтому для их перевозки потребовалось не двадцать, а более пятидесяти лошадей. Разве это не поставило его в затруднительное положение? Необходимо было в краткие сроки сделать усиленную заготовку подвод, кроме того, нарты и оленей можно было доставить только из Обдорска и окрестных селений.
Спешные необходимые меры, доказывал Иринарх Владимирович, ослабили и без того незначительные полицейские силы, которыми он располагал. А поскольку стражников, упоминаемых в телеграмме губернатора, в Березовском уезде не было вообще, партии в Обдорск были отправлены под конвоем городовых и одного-двух урядников, они же должны были доставить обратно в Березов взятые здесь экипажи. Таким образом, итожил Евсеев, для наблюдения за многочисленными ссыльными в Березове и лично за Бронштейном, помещенным в больницу, он имел в своем распоряжении только старшего городового Лапина и полицейского надзирателя Клепикова.
Убивало безапелляционное заявление Клепикова, опровергшего, как и Лапин, его показание о поручении особою надзора за Бронштейном. Иринарх Владимирович понимал: если подходить к вопросу формально, то он на самом деле ни тому, ни другому не давал письменного приказа или распоряжения, но ведь оба — не юнцы безусые, должны бы безо всякого отдельного на то поручения добросовестно исполнять обязанности. Что же получается? Надзор за каждым ссыльным в городе должен осуществляться по его отдельному приказу?
Клепиков и вправду был какое-то время болен, но ведь он (об этом свидетельствовали Малинин и уполномоченный городского собрания Дмитрий Васильевич Корепанов, в больничную палату к которому Федор Лукич заходил) сам, сукин сын, посещал ту же больницу для смазки больного горла. Что ему препятствовало хотя бы раз заглянуть в палату к Бронштейну или осведомиться у Малинина, как там ведет себя его поднадзорный? С Лапиным все ясно. Лапину ничего другого не оставалось говорить, так как в противном случае ответственность за происшедшее пала бы на него в первую очередь.
Но как можно строить обвинение на показаниях Лапина и Клепикова? Заслуживают ли доверия показания этих безответственных людей? Ведь при них во время его, Евсеева, кратковременной отлучки в Тобольск в марте девятьсот седьмого бежал и Носарь-Хрусталев!
Не хотел Иринарх Владимирович идти под суд даже по статье «бездействие власти». Несправедливо и унизительно! Третий год длилось следствие. Третий год он был полон решимости бороться. И он писал очередные оправдательные письма и прошения. Жаловался Его Превосходительству господину Тобольскому губернатору Гагману на то, что к нему незаслуженно применяется мера двойного наказания — увольнение от должности уездного исправника и судебное преследование по 341-й статье. Просил Его Превосходительство прокурора Омской Судебной палаты допросить бывшего обдорского станового пристава, ныне Березовского исправника Ямзина, действительно ли ему с помощью Льва Никифоровича пришлось доставлять из Обдорска в Березов десять экипажей; действительно ли для отправки партии ссыльных с семьями и багажом потребовалось более пятидесяти подвод; справедливо ли, что все пересылаемые прибывали под конвоем городовых и урядников; что взятые в Березове нарты пришлось возвращать из Обдорска обратно с теми же городовыми. Рекомендовал осведомиться у пристава Кушникова, верно ли, что для перевозки партии потребовалось более шестидесяти лошадей; спросить у Дмитрия Васильевича Корепанова, не в то ли время навещал его Клепиков, когда Бронштейн находился в больнице, и сколько раз Федор Лукич заходил к нему в палату; поинтересоваться у Локица с Копытовым, как часто встречали они Клепикова в больнице. Он даже просил приложить к делу справку из следственного производства о побеге Носаря-Хрусталева на предмет выяснения, не причастны ли к этому делу Клепиков и Лапин?
И, наконец, понимая, что мера строгости предусмотренного 341 статьей наказания будет всецело зависеть от степени важности последствий вменяемого ему закононарушения, просил выяснить, насколько важны в действительности последствия побега Бронштейна и других политических из петербургской партии, если следствие о побеге Носаря-Хрусталева, несмотря на отсутствие каких-либо серьезных причин, назначено только через полтора года, а по обдорским побегам и вовсе не назначено?
Однако из Омска на все его просьбы и оправдания поступали холодные, неутешительные отписки. Ссылка на содержащееся в одной из телеграмм бывшего губернатора Гондатти разрешение отправлять осужденных из Березова в Обдорск без военного конвоя, на основании которого к помещенному в больницу Бронштейну исправник не был обязан приставлять караул, решительно опровергалась железной логикой товарища прокурора. Он признавал такое право в качестве совершенно исключительной, вызванной местными условиями мерой, но (в чем мысленно с ним соглашался и сам Иринарх Владимирович) настаивал, что это разрешение распространялось лишь на препровождение ссыльных из Березова в Обдорск, что у Евсеева не было никаких оснований распространять его на порядок содержания ссыльных в Березове. Тем более телеграммой от 17 января губернатор сообщал формулировкой приказа: «В Березове ссыльные должны быть арестованными», а в последующих телеграммах, приложенных к прошению, отмены этого приказа не обнаруживается.

4

Слушание Омской Судебной палаты по делу Евсеева состоялось 2 июля, спустя почти три с половиной года.
Иринарх Владимирович по-прежнему обвинялся по 341-й статье в «бездействии власти». Он же упрямо виновным себя не признавал. Так же, как и на предварительном следствии, настаивал на том, что устно приказывал городовому Лапину и полицейскому надзирателю Клепикову усиленно наблюдать за помещенным в больницу Бронштейном.
В первой половине дня казалось, никакие его оправдания и прошения не приняты во внимание, но в конце дня произошло что-то не совсем понятное. После короткого перерыва-совещания палата довольно-таки неожиданно даже для самого подсудимого признала его доводы о невозможности учреждения особого поста из чинов полиции в инородческой больнице. Более того, вдруг выяснилось, на учреждение нового поста при больнице из состава Березовской воинской команды без особого на то разрешения командующего войсками округа ни штабс-капитан Салмин, ни исправник Евсеев не имели права. Таким образом, наблюдение и надзор за Бронштейном могли быть сведены только к периодическому посещению больницы кем-то из чинов полиции. Что Евсеевым, с его слов, и приказывалось Лапину с Клепиковым. Показания же бывшего старшего городового и полицейского надзирателя были вдруг признаны не заслуживающими доверия — подчиненные, склонилась к мнению палата, стараются снять с себя ответственность за неисполнение приказа начальства. В итоге уставшей от этого нудного судебного разбирательства палатой был вынесен вердикт: подсудимого признать по суду оправданным.
Однако не успели Иринарх Владимирович с Марией Семеновной переглянуться и тем более понять, что произошло, как товарищ прокурора решительно заявил об апелляционном протесте.
Он соглашался, что единственным бывшим в распоряжении исправника средством для наблюдения за помещенным в больницу Бронштейном было его поручение бывшему старшему городовому Лапину и полицейскому надзирателю Клепикову. Но при этом выразил несогласие с тем, что палата ограничилась лишь оценкой объяснения подсудимого Евсеева, оставив без обсуждения показания отсутствовавших на судебном разбирательстве Лапина и Клепикова, утверждавших, что особого поручения следить за Бронштейном они от исправника не получали. К их показаниям палата отнеслась с недоверием, совершенно безосновательно заключив, что Клепиков с Лапиным стараются снять с себя ответственность за неисполнение приказания начальника.
«На чем основан такой вывод? — справедливо возмущался товарищ прокурора. — Если принять во внимание, — развивал он далее свою мысль, — что за все время пребывания Бронштейна в больнице Евсеев ни разу не осведомился ни у Клепикова, ни у Лапина о поведении поднадзорного, не напрашивается ли вывод о правдивости показаний Клепикова, Лапина?»
Он указывал и на другие, оставленные палатой без обсуждения обстоятельства дела, которые, по его мнению, заставляют отнестись с доверием к показаниям Клепикова и Лапина и свидетельствуют о бездействии Евсеева. Он вновь, уже в который раз, сослался на пресловутую телеграмму от 17 января из Тобольска с предписанием губернатора содержать в Березове под стражей ссыльных той партии, в которой находился Бронштейн.
«Поэтому, — настаивал товарищ прокурора, — по прибытии в Березов он, Бронштейн, подлежал или дальнейшей отправке этапом в Обдорск, или заключению в тюрьму. Вместо этого Евсеев поместил его в больницу, неприспособленную для содержания арестантов и оставил его там без надзора, что по сути является незаконным освобождением Бронштейна из-под стражи. Евсеев должен бы знать, что по закону о ссыльных заболевших в пути помещают в тюремную больницу, а при отсутствии таковой — в тюрьму до выяснения, может ли ссыльный по состоянию здоровья следовать дальше. И основанием для помещения в больницу следовало считать не заявление о болезни самого Бронштейна, а заключение врача, которого у Евсеева на тот момент на руках не имелось. Евсеев незаконно освободил Бронштейна из-под стражи, поэтому и больничная администрация не имела оснований видеть в нем арестанта. Вопрос о том, может или не может Бронштейн по состоянию здоровья следовать к месту ссылки в Обдорск, для Евсеева оставался открытым! — распалялся товарищ прокурора. — Более того, он даже и не предпринимал никаких мер к выяснению этого вопроса, хотя ему было известно о свободных прогулках Бронштейна по городу…»
Товарищ прокурора считал вину Евсеева в «бездействии власти» вполне доказанной и требовал вынесения приговора.

5

16 ноября 1910 года по указу Его Императорского Величества Уголовный Кассационный Департамент Правительствующего Сената в открытом судебном заседании заслушал дело по апелляционному протесту товарища прокурора. Правительствующий Сенат признал приговор Судебной палаты, оправдавшей Евсеева в преступлениях, предусмотренных 339 и 341 статьями, правильным. В то же время согласился с товарищем прокурора в том, что Евсеев при отправлении служебных обязанностей допустил небрежность, поместив Бронштейна в больницу, не получив предварительно заключения врача…
К вечеру Сенат зачитал окончательное определение: «Коллежскому Асессору Иринарху Владимировичу Евсееву на основании 410, 149 и 9 п. 65 ст. Уложения о наказаниях сделать замечание. Судебные по делу издержки возложить на осужденного. Приговор Омской Судебной палаты отменить…».


ЧАСТЬ ВТОРАЯ
ЧЕРЕЗ СУДЫ И ПЕРЕСУДЫ
Орловский буян
(Подступ второй)

1

О Тихоне Даниловиче Сенькине — этой легендарной личности — в Югре и на Ямале знают или по крайней мере слышали многие. К 40-летию Октября решением исполкома Салехардского городского Совета улица Подгорная была переименована в улицу имени Тихона Сенькина. В декабре 1969 года в городском сквере был открыт бюст герою революции. В 2001-м бюст отреставрировали и установили в городском парке, рядом с историческим зданием по ул. Республики, 7, в котором когда-то располагался окружной комитет ВКП(б). Именем Тихона Сенькина названы улицы в городе Нягани и п. Березово Ханты-Мансийского автономного округа.
Известно: историю пишут победители.
Если до 1991 года Сенькина знали как политического ссыльного, большевика, организатора первого на Обском Севере отряда рабоче-крестьянской красной гвардии, Березовского и Обдорского совдепов, а в местной прессе его имя уважительно упоминалось хотя бы по юбилейным революционным датам, то после крушения советской системы «красному наместнику Севера» не нашлось даже нескольких строк в изданных в начале третьего тысячелетия окружных энциклопедиях Югры и Ямала. А в многочисленных изысканиях и исследованиях «новых» краеведов Сенькин предстает уже не в привычном ореоле героя революции, а в образе эдакого чудовища — уголовника, погромщика, авантюриста.
В качестве доказательств его уголовного прошлого приводятся доводы о том, что в 1903 году Орловским окружным судом он был осужден за кражу и отбыл год в исправительно-арестантском отделении. Что в 1905 году девятнадцатилетним парнем осужден и выслан в Обдорск на вечное поселение не как революционер, а как уголовник — за подстрекательство крестьян к погромам и поджогам помещичьих имений на Орловщине.
Но парадокс в том, что никто о Сенькине, как и о Кузьме Илларионовиче Коровьи-Ножки, ничего толком не знал и до сего времени не знает. Даже Доминика Серапионовна Ануфриева (Шилова) — старшая сестра первой березовской жены Сенькина Агафьи Серапионовны, прожившая с ними бок о бок свыше десяти лет, точно не знала, откуда ее зять был родом. В своих воспоминаниях «Рассказ о партизанском отряде и его командире Сенькине Тихоне Даниловиче, в 20-е годы боровшихся за советскую власть» в 1972 году писала: «Сенькин Тихон Данилович, судя по одному письму, которое я по ошибке получила (перепутал конверты), был курский…».
Документальных сведений об орловском периоде жизни Тихона Даниловича, к сожалению, обнаружить не удалось. Из государственного архива Орловской области на все мои запросы ответили незамедлительно, но неутешительно:
«В фондах Орловского окружного суда и Прокурора Орловского окружного суда сведений о подстрекательстве и участии крестьян села Каменка Мало-Архангельского уезда Сенькиных Тихона Даниловича, Ивана Даниловича и Данилы Яковлевича в погромах и поджогах помещичьих имений в начале XX века не выявлено.
В фонде Орловского исправительно-арестантского отделения личного дела Сенькина Тихона Даниловича не имеется.
В фондах Орловского тюремного отделения, Орловской губернской тюрьмы, Орловской губернской тюремной инспекции, в том числе в исправительно-арестантском отделении, а также в именном указателе фонда Орловского губернского правления данные по обвинению крестьянина Т.Д. Сенькина в краже в 1903 году отсутствуют.
В рапортах Мало-Архангельского уездного исправника о крестьянских волнениях, разгроме помещичьих усадеб сведений о крестьянах Сенькиных не имеется».
В Орловском архиве не обнаружено вообще никаких документов о семействе Сенькиных. Известно, что сведения об орловском прошлом Тихона Даниловича запрашивались тюменскими «компетентными» органами (а именно председателем Губчека П.И. Студитовым) в лихом двадцать первом году. Если и поступили они по запросу в Тюмень, то могли бесследно исчезнуть в неразберихе того времени или в более поздние советские времена быть «приговоренными» к пометке «ун.», что на языке архивистов означает «подлежит уничтожению» или «уничтожено». Но и отсутствие сведений о подстрекательстве и участии в погромах отнюдь не означает, что Сенькин не подстрекал, не громил, не сидел, не участвовал… Он и сам этого никогда не отрицал.
Отделить правду от лжи, истину от заблуждений можно лишь путем сопоставления и анализа крупиц сведений о жизни и деятельности Сенькина в Орловской губернии и Березовском уезде в до- и послереволюционный период из частично сохранившихся в архивных фондах судебных дел, воспоминаний свидетелей и участников не столь уж и давних событий начала XX века. О необходимости скрупулезного отбора «воспоминаний» косвенно заявлял в 1959 году и бывший член Березовского совдепа Иван Филиппович Филиппов в письме из Бийска в Тюмень к Юлии Моисеевне Козловой, задумавшей в ту пору художественно-документальное повествование о Сенькине: «Что-то уж много писателей стало по нашему краю. Конечно, это неплохо, но ведь беда в том, что они пишут о становлении советской власти на Севере по рассказам тех, кто не участвовал в событиях, а только слышал что-то от своих отцов и дядей. Некоторые причисляют себя к участникам революционных событий, тогда как духу их там не было или были на стороне врагов советской власти. И вряд ли можно будет понять, где правда, а где ложь».
В написанных в середине 1950-х Юлией Моисеевной главах неоконченного повествования, опубликованных в шестом и девятом выпусках краеведческого альманаха «Подорожник» (Тюмень, 2005–2008 гг.), к сожалению, больше литературы, чем документа и факта. К ее материалу следует относиться с большой долей недоверия еще и потому, что, во-первых, членов семьи автора и главного героя связывали отношения родства, и, во-вторых, в год гибели Сенькина автору было всего 13 лет. Понятно, что в основу ее работы положены не столько личные знания и воспоминания, сколько догадки и предположения Д. Ануфриевой (Шиловой) и И. Филиппова, подчас очень путаные и противоречивые. Именно противоречивость воспоминаний и противоположность оценок одних и тех же событий и завели автора в тупик, не позволив завершить начатую работу…

2

Начнем с того, что составители краеведческих календарей и справочников (за исключением серьезного исследователя Валерия Белобородова из Ханты-Мансийска, в биографической справке о Сенькине в книге «Тропинки к дому» (Тюмень, 2013) честно поставившего знак вопроса вместо общепринятой даты рождения) с необъяснимым упорством годом рождения Тихона Даниловича считают раз и навсегда кем-то утвержденный 1886-й. Этот год выгравирован даже на табличке бюста в Салехарде. На плите же на месте захоронения Сенькина в Березове выбит год 1876-й.
Какой же на самом деле год?
В сноске, помещенной в капитальной «Сибирской Вандее» (Москва, 2000), находим: «Сенькин Тихон Данилович (1878–1921 гг.) — из крестьян, родился в с. Каменка Успенской волости Малокрасноярского (Мало-Архангельского — Н.К.) уезда Орловской губернии».
В «Списке о состоящем под гласным надзором полиции в Березовском уезде, коему окончился срок гласного надзора 10 января 1909 года», составленном уездным исправником Львом Ямзиным, записано: «Крестьянин Орловской губернии, Мало-Архангельского уезда Успенской волости, деревни Каменки, 30 лет».
Если в январе 1909-го Сенькину было уже 30, то родился он не в 1886-м и не в 1876-м, а в 1878 году. Что и подтверждается сноской из «Вандеи». Да и простая логика рассуждений опровергает 1886 год. Если допустить, что в 1905-м году Сенькину было всего девятнадцать, резонно озадачиться вопросом: каким же образом деревенский парень к своим девятнадцати умудрился окончить трехклассную сельскую школу, поработать на хлебозаводе в Орле, послужить городовым в Риге, отбыть год в исправительно-арестантском отделении, а в девятьсот пятом устроить погромы землякам- помещикам?
На самом деле в ссылку Сенькин прибыл далеко не зеленым юнцом, а двадцатисемилетним зрелым мужем. Именно мужем, так как из «Списка о состоящем под гласным надзором» далее следует: «Женат на Евгении Яковлевой, имеет детей: Евгению четырех лет и Люду — лет, находятся на родине…», где у него имеются «собственных два дома».
Удивительно, но эта весьма немаловажная подробность из орловской жизни Сенькина исследователями и даже родственниками либо не замечена, либо оставлена без внимания. Понятно, что сам он об этом никогда не распространялся.
Неизвестно, каким ветром занесло его в Ригу. Когда, зачем и каким образом поступил городовым в полицейское управление и почему не задержался на службе. Но, думаю, именно в «рижский период» и нахватался орловский парень крамольных идей. И не только нахватался, но и приступил к первым практическим действиям. И вот почему я так думаю.
В начале XX века в Риге, в отличие от провинциального Орла, было сосредоточено около 70 % всех промышленных предприятий Лифляндской и Курляндской губерний. Многотысячные рабочие коллективы имели солидный опыт борьбы за экономические права. В канун назревавших в стране революционных событий колонны рижских рабочих выходили на уличные демонстрации не только с экономическими, но уже и с политическими требованиями. Нередко происходили стычки рабочих с полицией. И, зная бунтарский дух одетого в форму городового вчерашнего орловского крестьянина, вполне можно предположить, что чувство солидарности с манифестантами и вытолкнуло его к ним из полицейских рядов.
Никто не знает, за что конкретно по приговору Орловского окружного суда Сенькин в 1903-м был лишен всех прав и преимуществ и отбыл год в исправительном арестантском отделении. Формулировка «за кражу» ничего не объясняет. Кража краже — рознь. Ведь и самовольный покос, и самовольная порубка помещичьего леса вышедшими из повиновения крестьянами приравнивались к краже, а то и к грабежу. Кражей могла быть и распространенная в среде революционеров практика добычи оружия для боевых групп орловских эсеров, куда, надо полагать, вернулся из Риги несостоявшийся городовой Сенькин.
Из письма Д. Ануфриевой (Шиловой) к Ю. Козловой от 24 декабря 1957 г.: «На первый вопрос — кто были его родители? — я не могу ответить. Он вообще никогда не говорил про своих родителей… Особенного ничего не писал. Видимо, она (мать Дарья Сенькина — Н.К.) его звала домой приехать, но он ей ответил: «Я не могу приехать, у меня семья». Просил передать привет братьям своим Артемию и Андриану и дядям, а отца Даниила Яковлевича не упоминал: видимо, его в живых не было».
Вероятно, это письмо Д. Ануфриевой (Шиловой) и дало основание Ю. Козловой для предположения о том, что Сенькин «после смерти отца подростком из Успенской волости поехал в город Орел».
На самом деле после смерти отца Сенькин отправился не на заработки в Орел, а в далекую сибирскую ссылку — в Березовский уезд. По утверждению салехардских краеведов, в частности Всеволода Липатова, и тюменского писателя Анатолия Омельчука, «его отца Даниила Яковлевича и старшего брата Ивана за участие в тех же погромах и поджогах помещичьих имений в 1905 году повесили жандармские каратели». Естественно, горечь утраты была настолько велика, что наложила неизгладимый отпечаток на всю последующую жизнь Тихона Сенькина.
Политический или уголовный преступник прибыл в Березовский уезд в январе 1906 года — об этом нет-нет да и вспыхивает полемика между «старыми» и «новыми» краеведами.
Вернемся к неоконченному повествованию Ю. Козловой: «…Подростком из Успенской волости он приехал в город Орел, поступил на хлебозавод, вступил в подпольную организацию большевиков. Выполнял разовые поручения…».
Уточним: в Орел из Успенской волости Сенькин приехал восемнадцатилетним юношей предположительно в 1896 году. В то время в провинциальном торговом городке с населением около 70 тысяч человек действительно начинала подпольную деятельность социал-демократическая организация, возглавляемая сначала Иосифом Дубровинским, а затем Владимиром Родзевичем-Белевичем. Возможно, деревенский парень и установил какие-то связи с отдельными членами этой организации, но вступить в подпольную организацию и начать выполнять отдельные ее поручения он мог не раньше 1900 года — с момента создания в городе группы искровцев Константина Острова и Олимпия Квиткина (Петрова) — до отъезда в Рижское полицейское управление, опять-таки ориентировочно в 1901–1902 гг.
«В Березов он попал как политический ссыльный», — утверждают старые краеведы.
«В действительности Сенькин был выслан на север Тобольской губернии за уголовное преступление», — возражают сторонники новых историков.
Для того чтобы определиться со «сторонами», необходимо хотя бы в общих чертах иметь представление об орловских событиях начала XX века.
Обратимся к материалам сборника «Революционное движение в Орловской губернии в период первой русской революции 1905–1907 гг.» (Орел, 1957).
Надеюсь, мало кто и сегодня возразит, что революция 1905 года — это результат колоссального взрыва народного гнева, детонатором которого явились русско-японская война, события 9 января в Петербурге, а затем и Цусимская трагедия. Слухи о расстреле мирной демонстрации, несмотря на информационную блокаду и цензуру, достаточно быстро дошли и до губернского Орла. Местные большевики и социалисты-революционеры незамедлительно обратились к рабочим с призывами о свержении самодержавия, повсюду распространялись листовки с воззваниями: «К русским рабочим и всем русским гражданам», «Царская милость», «9 января, кровавые дни в Петербурге». В Ельце забастовали фабрики и заводы. Усилились черносотенные настроения. Начались волнения. В город вошли воинские части. Для борьбы с беспорядками в мае 1905-го орловский губернатор Константин Балясный призвал в губернию четыре сотни казаков…
Летом земские деятели забили тревогу по поводу необычайной засухи и ожидаемого неурожая. Они призвали организовать помощь населению, пострадавшему от недорода, вернуть земству продовольственное дело, отнятое у него «Временными правилами» (12 июня 1901 года Николай II подписал «Временные правила по продовольственному делу», изымавшие продовольственные вопросы из ведения земств).
Неурожай охватил Ливенский, Елецкий, пять волостей Мценского и пять волостей Мало-Архангельского уездов. Какая-то помощь крестьянам была оказана, но это не спасло положение. К тому же летом атмосферу разогрела весть о восстании на броненосце «Потемкин». Забастовали строители, булочники, приказчики магазинов. В октябре к ним присоединились телеграфисты, стрелочники, конторские служащие.
В деревне обострился конфликт между помещиками и крестьянами. Причину своих бед крестьяне видели в малоземелии (в губернии на одного едока приходилось всего 0,57 десятины). Они наивно полагали, что обилие земли само по себе покончит с голодом. Обеднение привело к росту недоимок и задолженности крестьянских хозяйств по выкупным платежам. Газета «Орловский вестник» по этому поводу писала: «Орловский мужик в каждую минуту должен столько-то и еще два раза столько-то». Кроме того, повсеместно распускались слухи, что правительство собирается вернуть крепостное право. Такое положение не могло продолжаться бесконечно. «Красный петух» пошел гулять по помещичьим имениям Севского уезда, затем перекинулся на Трубчевский. Крестьянские атаки предпринимались не спьяну, не с бухты-барахты, а по приговору сельских сходов. И, в отличие от городского пролетариата, действительно порой оказывавшего вооруженное сопротивление царским войскам на баррикадах, крестьяне никогда оружия в руки не брали. Во многих случаях погромами крестьяне пытались запугать и выдворить своих помещиков из деревень хотя бы на время, чтобы не допустить там размещения отрядов карателей. Но помещиков и членов их семей никогда не трогали. Причем действовали, как правило, под руководством молодых крестьян, побывавших на сторонних заработках в городах, прошедших военную службу, повидавших жизнь за пределами родного села.
К осени положение крестьян из-за недорода обострилось. Осень 1905-го стала для орловских помещиков временем великого страха. К бесчинствующим крестьянам Севского, Трубчевского уездов присоединились ливенские, елецкие, мало-архангельские мужики. Помещики в панике бросали усадьбы и бежали в Орел и Елец, пытаясь спасти хотя бы часть имущества и денег. Иные из них создавали частную охрану из бывших малооплачиваемых городовых.
«Массовые разрушения поместий не были к тому времени ни бездумным бунтом, ни актом вандализма, — утверждает профессор Теодор Шанин. — По всей территории, охваченной жакерией, крестьяне заявляли, что их цель — навсегда выкурить помещиков и сделать так, чтобы дворянские земли были оставлены крестьянам для владения и обработки» (Революция как момент истины. Россия 1905–1907 гг. 1917–1922 гг. — М. 1997).
Один из журналистов «Орловского вестника» накануне выборов в Государственную Думу писал: «Крестьяне Мало-Архангельского уезда выборами в Думу не интересуются, их сознание работает в погромном настроении». По сути, они стихийно вели борьбу за передел земли, не надеясь ни на поддержку царя, ни на поддержку правительства, ни на поддержку депутатов… Крестьяне, а они составляли 85 % населения России, в отличие от помещиков, считавших свою собственность неприкосновенной и священной, так не считали. Земля для крестьян была не помещичьей, а Божьей, и пользоваться ею, по их разумению, должен был тот, кто ее обрабатывал. Другими словами, основу крестьянских претензий на помещичьи земли составляло представление о праве затраченного труда как условии обретения земли. Крестьянская община стала действовать как революционно-демократическая организация, а кое-где община даже присваивала себе власть и объявляла о полном неподчинении государству.
Кандидаты в депутаты из трудовиков хорошо понимали их чаяния. Они рассуждали: поскольку Россия — страна земледельческая, и благосостояние ее покоится «на плечах трудящегося крестьянского населения», то и крестьян необходимо как можно выгоднее наделить землей, «руководствуясь одним из великих принципов: «вся земля — всему народу». По сути, они предлагали проект черного передела, предусматривающего разрушение крупного товарного хозяйства.
Возражения противников передела заключались не в том, чтобы не давать крестьянам землю в частную собственность — они были скорее за, чем против, но они категорически возражали из-за крестьянских угроз и погромов, так как грабеж и насилие — это грех и безобразие, а частная собственность — это проверенный двигатель культурного развития. И будущие депутаты, и действующее правительство опасались, что в сложившейся ситуации провести аграрную реформу невозможно, поскольку непременно включится механизм черного передела, и он не остановится до тех пор, пока вся земля не перейдет в руки крестьян.
Известный историк-аграрник, профессор Виктор Данилов, в статье «Крестьянская революция в России, 1902–1922 гг.» приводит такие цифры:
«Осенью 1905 года крестьянское движение охватывало свыше половины Европейской России, практически все регионы помещичьего землевладения. Всего за 1905 год было зарегистрировано 3228 крестьянских выступлений, за 1906 г. — 2600, за 1907 г. — 1337. Современники говорили о начавшейся в России крестьянской войне против помещиков, за передачу всей земли тем, кто ее обрабатывает своим трудом» (Материалы конференции «Крестьяне и власть». — Москва-Тамбов, 1996).
И власть решилась на усмирение крестьян силой. Один из приказов 1905 года министра внутренних дел П.Н. Дурново киевскому генерал-губернатору гласил: «Немедленно истреблять силой оружия бунтовщиков, а в случае сопротивления — сжигать их жилища… Аресты теперь не достигают цели: судить сотни и тысячи людей невозможно» (В. Данилов. — Там же).
Что такое знаменитые столыпинские военно-окружные и военно-полевые суды? Это армейские расправы без участия юристов. По оценке известного ученого и писателя Сергея Кара-Мурзы, «только военно-окружными судами за 1906–1909 гг. было приговорено к смертной казни 6193 человека (из них повешены 2694 человека), военно-полевыми судами — более тысячи (по другим сведениям, введенными в августе 1906-го военно-полевыми судами было вынесено 5000 смертных приговоров, из них приведены в исполнение 3000 — Н.К.), да без суда и следствия, по распоряжениям генерал-губернаторов расстреляно 1172 человека. На каторгу были отправлены десятки тысяч человек, так как политические выступления крестьян проводили на судах как уголовные, точное число вычленить из 66 тысяч приговоренных к каторге трудно…» (Гражданская война 1918–1921 гг. — урок для XXI века. — Москва, 2003).
Ныне мало кто помнит (или вспоминает?), что 1906-й в России стал годом большой крови. Если в январе по политическим мотивам, по оценкам большинства историков, было арестовано 29473 смутьяна, то к апрелю эта цифра увеличилась за счет поверженных участников декабрьского 1905 года московского восстания до 75000, а количество расстрелянных, повешенных и умерщвленных в тюрьмах составило 14000…
Лев Толстой, которого не упрекнешь в сочувствии к разбойникам и уголовникам, не по этому ли, в частности, поводу писал в 1908 году в своей знаменитой статье «Не могу молчать»: «Семь смертных приговоров: два в Петербурге, один в Москве, два в Пензе, два в Риге… И это в каждой газете. И это продолжается не неделю, не месяц, не год, а годы. И происходит это в России, в той России, в которой народ считает всякого преступника несчастным и в которой до самого последнего времени по закону не было смертной казни… Нынче, 9 мая, что-то ужасное. В газете стоят короткие слова: «Сегодня в Херсоне на Стрельбицком поле казнены через повешенье двадцать крестьян за разбойное нападение на усадьбу землевладельца в Елисаветградском уезде… Вы, правительственные люди, называете дела революционеров злодействами и великими преступлениями, но они ничего не делали такого, чего бы вы не делали в несравненно большей степени…».
В то время, когда один из таких орловских «смутьянов» Тихон Сенькин следовал к месту ссылки, его дело в Мало- Архангельском и соседнем Ливенском уездах достойно продолжали земляки.
Общую картину того, что там происходило в декабре 1905 года, дополнят выдержки из отношения губернатора К. Балясного в штаб Московского военного округа от 24 декабря 1905 г. за № 6489:
«В ночь на 11-е и 12 декабря крестьяне деревни Ожоги Ливенского уезда разграбили Новый хутор землевладелицы Лобановой-Ростовской, а в ночь на 13-е число разграбили Никольский хутор ее же. 13 числа толпа крестьян до 200 человек пришла в усадьбу и потребовала возвращения отобранных возов… Всего разграблено хлеба на 4800 руб., 1000 четверть овса и 67 четверти проса. Кроме того, взято 111 овец и вся птица.
15-го декабря были арестованы крестьяне Иван Полунин, Федор и Никита Жуковы, Олимпиада Сотская и сельский староста Козлов… Но явилась толпа крестьян до 300 чел. и требовала выдачи арестованных, шумела, подступала к дому с намерением ворваться в него для освобождения их… Увещания не действовали, и толпа была разогнана полицией при помощи казаков. В то время, когда толпа убегала, загорелась крыша скотных сараев, очевидно, от поджога; отстояли только половину сараев, остальные сгорели. Скот весь выгнан, хотя некоторые животные получили ожоги… При производстве в дер. обыска собралась толпа крестьян до 300 чел. с женщинами и детьми, вооруженными топорами, кольями, и заявила, что обыска не допустят…
23 декабря в с. Алексееве арестованы были руководители крестьянских беспорядков во главе с волостным старшиною Игнатом Козьминым…
27 декабря загорелся подвал со спиртом при винокуренном заводе, который удалось отстоять… Во время погрома были избиты пристав 2-го стана Гринев, урядник Ковалето, стражник Чесноков, у которого отняли шашку и винтовку. Остальные стражники бежали…
28 декабря получены от сельского исправника телеграммы, что в селениях Борисове и Гапонове начались беспорядки. В Гапонове крестьяне оказали сопротивление, ввиду чего войска стреляли, один был ранен. В Борисове замечается брожение…
30 декабря в селениях Красносельской и Пролосовской волостей крестьяне возбуждены благодаря агитаторской деятельности земского врача Василия Николаевича Дмитриева, ныне уже арестованного…
Общее настроение в уезде тревожное».
В последний день года в дополнение к своему отношению от 24 декабря Балясный сообщал: «В имении землевладельца Зиновьева и дер. Каменке вырублено на 500 руб. леса».
Расквартированный в помощь местной полиции в селе Алексеевском Мало-Архангельского уезда взвод 2-й сотни 29-го Донского казачьего полка беспрестанно мотался из деревни в деревню, из села в село, но вовремя пресечь беспорядки не удавалось.
В январе 1906-го, когда Сенькин уже прибыл к месту ссылки в Березовский уезд, в его родной Каменке вспыхнуло очередное помещичье имение.
Так уголовным или политическим преступником следует считать Сенькина?
Я бы не стал оспаривать ни одну из сторон. До 1917 года ни в одной из политических партий он не состоял, хоть и сочувствовал большевикам, поэтому осенью девятьсот пятого был осужден не по политической, а по уголовной статье: «За подстрекательство крестьян к разгромлению помещичьих имений», а «…с 10 января 1906-го по распоряжению Господина Министра Внутренних Дел» выслан в Березовский уезд «под гласный надзор полиции на три года» (но не на вечное поселение — Н.К.).
Поэтому при желании можно признать уголовным преступником, как и любого из десятков тысяч повешенных, расстрелянных, заключенных в тюрьмы и сосланных в Сибирь крестьянских бунтарей…
Но надо иметь в виду: в рапорте уездного Березовского исправника Л.Н. Ямзина Тобольскому губернатору Д.Ф. Гагману от 30 января 1911 года и в последующей их переписке Сенькин называется не иначе как «бывший политический ссыльный».

3

Итак, двадцатисемилетний Сенькин («рост 2 арш. 5 вершков; волосы на голове и бровях — русые, стриженные, на усах и бороде — рыжие; глаза — серые, впалые; нос — большой, прямой; рот — умеренный; подбородок — круглый; лицо — чистое; образование — 3 класса сельской школы; вероисповедания — православного; мастерство — кулинар; средства к жизни — занятия кулинарным искусством») прибыл в Березов ориентировочно в конце января — начале февраля 1906 года.
Арестантский портрет Сенькина несколько отличен от словесного портрета, выполненного в 1972 году Ю. Козловой: «среднего роста, коренастый, здоровый. Недурной из себя. Волосы черные, курчавые — целая шапка на голове. Брови — черные, глаза — темно-синие. Тип великоросса…».
Несколько слов об особых приметах. В «протоколе допроса обвиняемого» от 27 апреля 1911 года находим: «На левом боку имеются три заживших раны». В статейном списке об арестанте от 24 февраля 1912 года уточняется: «Рана на левом боку под пазухой от кинжала и на левой руке тоже от кинжала».
В письме Д. Ануфриевой (Шиловой) к Ю. Козловой от 5 мая 1957 года: «Его все время преследовала полиция. Раз в него стреляли и повредили легкое. Впоследствии это легкое было убрано, но на здоровье не повлияло».
Где, когда, при каких обстоятельствах получил кинжальное и серьезное огнестрельное ранения Тихон Сенькин? В Риге ли в период службы городовым? В Орле ли во время участия в массовых беспорядках? В родной ли Каменке от нанятых Балясным казаков? Установить это теперь уже, к сожалению, вряд ли удастся…
Перед отправкой к месту поселения Сенькину позволили около месяца отдохнуть в Березове. Ю. Козлова считает, что он остановился у Поленовых. Тридцатисемилетний сын потомственного березовского казака Петр Павлович Поленов жил на улице Больничной, держал пять лошадей, возил купеческие грузы в Ирбит, а его жена, Мария Ивановна, в девичестве Слободская, зимой подрабатывала стиркой, а летом ездила за речку на дойку коров в хозяйстве Прокопия Семеновича Шахова. Гостеприимная, словоохотливая женщина при всей своей занятости каким-то непостижимым образом умудрялась растить кучу малолетних детей…
Но Д. Ануфриева (Шилова) в письме к Ю. Козловой от 24 декабря 1957 года предполагает другое: «Где жил, настоящее сказать не могу. Все ссыльные большею частью жили на отведенных квартирах-флигелях, имевшихся при больших домах. Мне кажется, у него первая квартира была во дворе Равских, против гурьяновского дома…».
Ни Д. Ануфриева (Шилова), ни Ю. Козлова не ошибались. Через несколько дней пребывания в многодетной, шумной семье Поленовых Сенькину предложили более спокойный угол во флигеле дома вдовы березовского купца 2-й гильдии Феликса Осиповича Равского. Покойный был выходцем из знатной семьи гродненских дворян, личностью яркой и неординарной. Восемнадцатилетним юношей он, ярый националист, принял участие в польском восстании, за что в 1864 году был осужден с лишением всех прав и преимуществ к бессрочной ссылке в Березов. Здесь мало-помалу «остыл», остепенился и с пустого места поднялся. Торговал оптом и в розницу хлебом, мануфактурой, галантереей, открыл кабак в селе Шеркальском и даже, не в пример прижимистому, жуликоватому соседу — купцу Филиппу Гурьянову, вносил посильную лепту на нужды просвещения. Состоял в Обществе вспомоществования бедным студентам губернии и поддерживал их щедрыми взносами. Женился на дочери состоятельного купца Добровольского — Александре Викторовне, заимел четверых детей — двух дочек и двух сыновей, старший из которых, Петр, к тому времени заканчивал Тобольскую гимназию. Равские и Поленовы смолоду дружили семьями. Александра Викторовна по просьбе Марии Ивановны согласилась пустить стесненного в силу бытовых условий семьи Сенькина временно пожить в пустующем флигеле ее дома.
А через дорогу, в большом доме Филиппа Гурьянова, квартировала семья помощника надзирателя акцизных сборов Георгия Андреевича Енбаева. У них жила нянькой 15-летняя сестренка Доминики Серапионовны — Агаша. Однажды вечером возвращаясь в свой флигель, Сенькин стал невольным свидетелем отвратительной сцены. Агаша (а тогда он и имени ее не знал) на саночках катала по заснеженному двору енбаевского малыша. В какой-то момент санки опрокинулись, обмотанный шалью поверх кухлянки бутуз выпал и, пустив слюнявый пузырь, заревел. С крыльца гурьяновского дома тотчас коршуном слетел старший сын Енбаева — шестнадцатилетний прыщавый недоросль и схватил Агашу за выбившуюся из-под платка черную косу. Агаша, вскрикнув, упала, обхватила голову руками, а недоросль, наматывая девичью косу на кулак, волочил ее по утоптанному снегу.
— Бушь знать! Бушь знать!
Сенькин чуть было не задохнулся от негодования:
— Оставь девчонку, балбес!
Енбаевский отпрыск на мгновение опешил, уставился на подбегавшего Сенькина остекленевшими глазами.
— Я кому сказал, тварь?! — рявкнул Сенькин.
Недоросль злобно ухмыльнулся, но косу выпустил. Подхватил внезапно смолкшего братика на руки и попятился к крыльцу.
— Ну-ну, — пригрозил уже со ступеньки. — Погоди вот, придет со службы папаня! Он тебе покажет, каторжник! Будут мне тут каторжники всякие…! Управа на вас найдется!
— Ступай, ступай, пока не догнал, сопляк! — Сенькин, подбежав, помог девушке подняться, сбил снег с воротника ее короткого пальто.
Она смотрела на своего заступника, казалось, еще с большим испугом, чем на обидчика.
— Больно? — участливо спросил Сенькин.
— Не-ет… Совсем не больно, только обидно… Я ведь не нарочно…
— Оно и понятно, что не нарочно. Он что, — Сенькин кивнул в сторону скрывшегося за дверью парня, — всегда тебя обижает? Всегда вот так — за волосы?
— Не-е… Только когда хозяев дома нет.
— Чьих хозяев — твоих?
— Да. Я у Енбаевых нянькой живу.
— Что же хозяевам не пожалуешься?
— Нельзя, — горестно, совсем не по-детски, безнадежно вздохнула девушка. — Мне жить у них… Как можно?
— А родители твои где?
— Папаня в Саранпауле, а мамани нету… Померла давно.
Сенькин смотрел в ее большие, черные беззащитные глаза, и ком жалости подкатывал к горлу… Олененок… Беззащитный северный олененочек…
— Тебя как зовут-то?
— Агашей… Папаня Гашей зовет, а дед — Гатой.
— Гатой? А что, красивое имя — Гата. Молодец твой дед. У Гаты — глаза как агаты, — улыбнулся Сенькин.
— Скажете тоже — агаты! — Девушка зарделась от смущения. — Спасибо вам, дяденька.
— Меня Гарибальди зовут! — улыбнулся Сенькин.
— Гариба-альди? — Она в недоумении вскинула на него черные глаза.
— Гарибальди… Старший брат меня так звал…
— Никогда не слышала… Какое чудное имя!
— Ну, какие твои годы, еще не раз услышишь! — пообещал Сенькин. — Вот что, Гата-Агаша. Если этот балбес будет тебя обижать, жалуйся мне. Я вон в том флигелечке у Равской квартирую… — указал пальцем. — Напротив. Пока я тут живу, жалуйся мне. Договорились?
— Договорились! — потупив взгляд, прошептала девушка. И тут же спохватилась: — Мне еще малыша кормить, спать укладывать!
Едва ли не в первый же день временного пребывания в Березове Сенькин, со слов Д. Ануфриевой (Шиловой), познакомился с одним из ссыльных членов РСДРП и чуть ли не с колес принял участие в тайной сходке членов местной социал-демократической группы.
Это не совсем так.
Согласно полицейским спискам в уездном центре к началу 1906 года под надзором числилось 10 человек политических. В их числе — незадолго до Сенькина прибывшие почетный гражданин В.И. Ткаченко, осужденный на 2 года за вредное влияние на крестьян и агитацию против правительства (сбежавший, кстати, в июне того же года), коллежский секретарь, член партии народных социалистов М.С. Соловейчик (в том же году переведен в г. Тару Тобольской губернии); инженер-технолог Г.Т. Худобашев и помощник железнодорожного мастера В.В. Тулузаков, высланные за организацию забастовок железнодорожников.
Относительно последних троих любопытна информация из журнала «Железнодорожник» (1906, № 137): «В минувшем декабре в Ревеле были арестованы: железнодорожный служащий Соловейчук (Соловейчик — Н.К.), начальник станции Грибанов, инженеры Толузаков (Тулузаков — Н.К.), Худобашев, Нейман и др. В настоящее время всем им объявляется, что по приказанию министра внутренних дел они высылаются: Соловейчик — на 5 лет в отдаленные места Тобольской губернии, Толузаков и Худобашев на 3 года туда же… За все время сидения своего в тюрьме арестованные не были ни разу допрошены, им не предъявляли никакого обвинения…».
В действительности же никакой социал-демократической ячейки в Березове в то время не существовало и ввиду прозрачности провинциального городка существовать не могло. Д. Ануфриева (Шилова) свидетельствовала, вероятно, о сходке-совещании объединенных общей судьбой «свежих» ссыльных с местными ссыльными-старожилами, на которой Сенькина и предупредили о том, что место, уготованное ему для водворения, — село Мужевское для человека молодого и энергичного гиблое, поэтому следует заранее позаботиться о перемещении из Мужевского либо в Березов, либо уж в более северное, но крупное село Обдорское.
Так что не в Обдорск, как считают многие салехардские краеведы, а в село Мужевское (Мужи), расположенное на островке среди болот на Малой Оби между Березовым и Обдорском, после кратковременного отдыха прибыл Тихон Данилович.
В небольшом селе имелись почтовая и земская станции, три-четыре торговых и винная лавки, небольшая пристань, деревянная церковка, приходская трехклассная школа при ней, построенная березовским купцом Степаном Окуневым из пожертвованного им собственного дома. Старый чудак Окунев когда-то даже пытался выращивать здесь озимую рожь. Жили в Мужах в основном коми-зыряне и ненцы — поголовно рыбаки и оленеводы, понятия не имевшие о посевах хлебов. Для Сенькина же, не понимавшего ни в рыбалке, ни в оленеводстве, к тому же прибывшего в зимнее безработное время, настали черные дни. Не имевший ни постоянного угла, ни мало-мальского заработка, он по совету березовских «сидельцев» обратился к исправнику Евсееву с прошением о переводе в Обдорское. Поскольку в полной мере проявить свой бунтарский характер за время пребывания в Мужах Сенькин не успел, добрейший Иринарх Владимирович вошел в положение и в марте 1906-го обратился за соответствующим разрешением к Тобольскому губернатору:
«Представляю при сем на усмотрение Вашего Превосходительства прошение состоящего под надзором полиции в селе Мужевском Березовского уезда административно ссыльного Тихона Даниловича Сенькина, ходатайствующего о переводе его под надзор полиции из села Мужей в село Обдорское».
5 мая губернатор H.Л. Гондатти наложил резолюцию:
«Разрешаю».
Первым же пароходом Сенькин прибыл в Обдорское.

4

Что представляло из себя село Обдорское начала века?
Еще в Тобольске многим ссыльным приходилось слышать: «Обдорск стоит на краю света, дальше его на семь верст уже начинается ад».
В личном послании от 22 октября 1907 года местный игумен Иринарх (Шемановский) сообщал будущему руководителю экспедиции на Ямал Борису Житкову: «…Обдорск, воспетое древней новгородской летописью Лукоморье, «где живут по пуп мохнатые люди, едят сырое мясо и промеж себя друг друга едят», — довольно большое село, благоустроенное, сравнительно многолюдное. Большинство в нем — зырян-ижемцев, которых Вы уже знаете по Печорскому уезду, затем следуют русские, потом остяки и затем самоеды… Обдорский народ отзывчивый, нужно только уметь поддерживать эту отзывчивость.
Грамотность в Обдорске распространена довольно широко, и, по сделанным мною три месяца назад подсчетам, в нем 200 грамотных… Чиновники и духовенство принадлежат к числу людей, быстро ассимилирующихся с массой. Удерживаться в положении человека мыслящего в Обдорске весьма трудно. Как говорят, заедает среда, но больше, мне кажется, самые условия жизни, не дающие возможности жить интеллектуальной жизнью благодаря отсутствию частых получений почты…».
Обдорск 1906 года был довольно-таки большим торговым селом с населением свыше 2000 человек, расположенным в окружении тундры и лесотундры на высоком правом берегу реки Полуя в пяти-шести верстах от ее впадения в Обь, с завораживающим видом на зубцы гор Приполярного Урала. Здесь насчитывалось около 60 лавок, вели свою деятельность 80 скупщиков и 70 рыбопромышленников не только местных, но и березовских и тобольских.
На длинной улице, расположенной вдоль высокого яра, среди одинаковых деревянных домов выделялись одноэтажный каменный «Магазин Тобольского купца Тележкина» и трехэтажный «Магазин Тобольского купца Голева-Лебедева». Имелись 2-классная министерская, церковно-приходская и миссионерская (для детей инородцев) школы, инородческая больница, почтовое отделение, камера мирового судьи и становой пристав. Руководителем Обдорского миссионерского братства св. Гурия игуменом Иринархом была открыта общественная библиотека, в которую выписывалось свыше 60 названий газет и журналов, пользовались ими в основном местная купеческая знать да ссыльные-старожилы.
Будучи конечным северным пунктом губернии, село являлось центром торговли на всем пространстве низовьев Оби. Жили обдоряне трудно. Как только вскрывались реки, начинался промысел. С начала июня до первых чисел октября купеческие пароходы тянули в низовья и с низовьев Оби караваны барж с наемными рыбаками. Нужно было успеть прибыть на место промысла до прохода вонзи (ход рыбы против течения — Н.К.). И в хороший год, если удавалось прибыть вовремя, в Тобольск баржи возвращались перегруженными белой рыбой.
Большинство же березовских и обдорских купцов, не имевших собственных пароходов, нанимало людей в Березове и Обдорске. Зимой местные жители обычно зарабатывали на извозе — возили купеческую рыбу по Гаринскому тракту в Ирбит, сопровождали обозы в Тобольск, работали по найму на дровозаготовках для пароходов, добывали пушнину. Обдорские власти уже не первый год вели переписку с Тобольским губернским управлением о присвоении селу статуса города с придачей ему соответствующих статусу прав и преимуществ.
В Обдорске Сенькину поначалу тоже пришлось несладко. По сведениям салехардского краеведа Всеволода Липатова, «… первое время приходилось ночевать даже в холодном хлеву. Однако его редко видели в плохом настроении. Обдорянам по душе пришелся этот общительный парень…».
После долгих поисков удалось снять «квартиру» — каморку на окраине села в доме зырянина Терентия Артеева.
В Обдорск Сенькин прибыл в мае 1906-го, а уже летом, с трудом уговорив урядника, нанялся на рыбный промысел к березовским купцам — братьям Блохиным, промышлявшим на песках в низовьях Оби. С «трудом» потому, что обдорские власти любыми способами старались оградить аборигенов от тлетворного влияния наводнивших село ссыльных, прямо или косвенно сеявших смуту и крамолу в умы простодушных рыбаков и оленеводов. А к Сенькину народ потянулся сразу. Располагал к себе этот могучего телосложения рыжебородый орловский парень, умелец на все руки, не скисавший в любых передрягах, не дурак выпить, не брезговавший, в отличие от многих политических, питаться из одного котла с остяками и самоедами, порой дерзкий и бесшабашный, заводной и веселый, порой мрачный и закрытый, и вместе с тем способный бросить в оторопь темных, забитых тяготами повседневной жизни аборигенов неожиданно крамольными умозаключениями и выводами…
По утверждению Ю. Козловой, в первое обдорское лето он был определен на неводник вместе с хозяином квартиры Терентием Артеевым и несколькими местными зырянами. В их обязанности входила доставка рыбы с промыслов к месту стоянки барж, которыми осенью улов перевозили в Тобольск. Плавали до глубокой осени. В той же, вероятно, компании первую зиму работал на заготовках дров…
Об этом же вспоминал И. Филиппов в письме к Ю. Козловой от 26 апреля 1959 года: «Сенькина Т.Д. я знаю со дня его прибытия в ссылку, т. е. с 1906 года… В 1906–1907 гг. я с ним работал у березовских купцов братьев Блохиных на рыбных промыслах в качестве рабочих… Он был трудолюбив и предприимчив, никакой работы не гнушался и не боялся».
В кругу приятелей Артеева были в основном зыряне и самоеды — народ любознательный, дотошный, далеко не простодушный. Мало-помалу они потянулись к квартиранту Артеевых. Любопытно было послушать «свежего» человека. О чем мог рассказывать Сенькин? О том, что видел и пережил в Орле и Риге. Что слышал от знающих людей о событиях потрясшего его 1905 года. Руки непроизвольно сжимались в кулаки, когда рассказывал о расправах с крестьянскими бунтовщиками на Орловщине, о расстреле мирной манифестации в Санкт-Петербурге. Его поражала, порой даже бесила абсолютная неосведомленность зырян о том, что происходило за пределами уезда. Говорил о том, что есть в России люди, думающие не только о личном барыше, но и о благе народа, посвятившие жизнь борьбе с самодержавием, готовые сбросить с трона самого императора. Неграмотных, темных в большинстве своем обдорян откровенность Сенькина ошарашивала, иные начинали сторониться крамольного артеевского квартиранта, но через некоторое время любопытство вновь притягивало к нему…
В 1906–1907 годах через Березовский уезд прошла не одна сотня ссыльных практически со всех губерний Российской империи. И в Березове, и в Обдорске прописалась под надзор полиции на год-два-три, а то и на пять лет (а иные и навечно) солидная когорта таких же, как Сенькин, «политических уголовников» — выпускников школы девятьсот пятого года с весомым багажом опыта политической борьбы.
В их числе — инженер-технолог Василий Азбукин из Орловской и учитель немецкого языка Петр Гребнев из Саратовской губерний. После разгрома Костромского жандармского управления в марте 1917-го обнаружится рукопись Петра Васильевича «Записки», в которой бывший эсер рассказал не только о своей политической борьбе, но и о том, как он стал агентом жандармского отделения, о мотивах, побудивших его к предательству, купеческий сын Михаил Лагин и ветеринарный врач Иван Герасимов, впоследствии переведенный в с. Елизаровское, из Ялуторовского уезда, частный поверенный при Томском окружном суде Николай Колобов, студенты Санкт-Петербургского и Московского университетов Сергей Грудинкин и Семен Старикович, мещанин Станислав Домбковский из Варшавы, крестьяне Иосиф Курочкин из Рязанской, Алексей Федоров из Смоленской, Сергей Деревицкий и Иван Прохоров из Орловской губерний, Семен Завьялов из Соликамского уезда, аптекарский ученик Хаим Ящин из Могилевской губернии (весной 1908 года бежал), рабочий Илья Васильев из Уфы (весной 1908 года бежал, а после нового ареста в декабре 1909-го предал уфимскую группу большевиков-боевиков), псаломщик Борис Гусаренко из Полтавской губернии, мещанин Михаил Лихонин из Одессы, отставной коллежский советник Василий Архангельский, Иосиф Кржистоловский (он же — Кристаловский), переведенный позже в деревню Белогорскую…
Несмотря на разность судеб и биографий, почти каждый из них вызывал симпатию у местного населения. И отпрыски голытьбы, и отпрыски местных купцов и предпринимателей с почтенным вниманием вслушивались в речи дворянина, немногословного социалиста-революционера, бывшего редактора казанской газеты «Волжский вестник» Василия Архангельского — будущего депутата Второй Государственной Думы, прибывшего на первое заседание прямо из Тюменской тюрьмы; ловили каждое произнесенное слово молодого социал-демократа со стажем Иосифа Кристаловского из Елисаветграда; адвоката Николая Колобова, выступившего в Томском железнодорожном собрании с гневной антиправительственной речью по горячим следам событий 9 января; восхищались мужеством уфимского боевика Ивана Павлова…
И не только молодежь, но и ссыльные-старожилы покатывались со смеху, когда неунывающий одессит-анархист Лихонин с присущей ему артистичностью живописал о том, как в мае шестого года группа ссыльных во главе с дерзким эсером Гриневским, будущим автором знаменитых «Алых парусов» Александром Грином, арестованным в январе в Санкт- Петербурге при ликвидации боевого летучего отряда, воспользовавшись скоплением 70 поднадзорных в провинциальном Туринске, сумела напоить исправника, усыпить бдительность городовых и благополучно бежать, но, увы, ненадолго… Беззлобно подтрунивали над угрюмым социал-демократом, бывшим псаломщиком села Ново-Владимировка на Херсонщине Борисом Гусаренко, умудрившемся и в глухомани создать местный отдел крестьянского союза из молодых сельских парней, пытавшихся устроить церковную забастовку…
Разговоры-беседы велись главным образом у ночных рыбацких костров, в лесу на дровозаготовках, на ежегодных после девятьсот пятого года маевках, на вечеринках у ссыльных.
Уфимец Иван Павлов в мемуарах, написанных в середине 1950-х годов, вспоминал: «Сам я стал принимать участие в таких вечеринках только в ссылке — встречал с товарищами 1908 год в Березове и 1911-й — в Ялуторовске. Правда, вечеринками эти встречи трудно назвать: прослушав доклад, обсуждали партийные задачи в наступающем году. Всегда без выпивки, а иногда и без чая…».
Но одной из самых, пожалуй, авторитетных и уважаемых личностей в Обдорске был ссыльный-старожил зырянин из Тобольского уезда Георгий Ламбин. Чтобы прокормить большую семью, выхваченный из привычного течения крестьянских будней Георгий Осипович жил, на первый взгляд, тихо, не высовываясь, занимаясь мирным портновским ремеслом, однако же урядник категорически запретил принимать заказы на дому, не без оснований заподозрив его в организации сходок вольнодумцев в приземистом домике на улице Рабочей…
Спокойный, даже, на первый взгляд, флегматичный, молодой Максим Гаврюшин оказался пламенным оратором, в чем вскоре Сенькин смог убедиться. С Гаврюшиным он быстро нашел общий язык еще и потому, что оба подрабатывали выкладкой и ремонтом печей, в чем Сенькин был дока.
Михаил Галишников, так же, как и Сенькин, признававший недостаток образования, в разговорах участия почти не принимал, в основном помалкивал, попыхивая папироской на лавке в углу, искоса посматривал на всех поочередно и внимал каждому произнесенному слову Георгия Осиповича.
К двадцатилетнему Королеву Ивану, крепкому калужскому парню, Сенькин с первых дней проникся таким же искренним доверием и уважением, как и Галишников к «неприметному» мужичку Ламбину. Королев был умен, хитер и осторожен, с властями не заискивал, но и не заносился. Он берег себя для главного дела — революции, которую считал неизбежной. Иван был осужден в девятьсот пятом в Одессе за подготовку вооруженного нападения на пароход с целью захвата оружия. В отличие от многих местных ссыльных он твердо знал, чего хотел.
— Одной ненавистью самодержавие не свергнешь, — утверждал Иван, обычно взглядывая при этом на Сенькина. — Революции нужны трезвые головы и много оружия… Трезвые головы в России есть — Троцкий, Ленин… Оружие тоже будет.
— Солдаты добровольно отдадут? — усмехался язвительный Глазков.
— И солдаты тоже отдадут… Они вольются в наши ряды. В чем и состоит главная задача большевиков — убедить солдат встать на нашу сторону!
Время от времени появлялись у Ламбина и знакомые Сенькина по Березову Степан Дубов и Яков Парфенов, обычно державшиеся особняком, что особенно напрягало Ивана Глазкова… Чрезмерно подозрительный, Иван в каждом новом человеке своего окружения видел либо провокатора, либо шпиона, потому доверительные отношения с ним у Сенькина тоже сложились не сразу…

5

В конце февраля 1907-го в Обдорск прибыла большая группа петербургских «гостей». Сенькин в это время находился на дровозаготовках, поэтому знакомство с ними у него произошло не раньше апреля, когда многие из прибывших членов столичного совдепа уже вынашивали планы побега.
Но сначала до Обдорска дошли слухи о побеге из Березова Бронштейна-Троцкого, а затем и Носаря-Хрусталева. Кто такие Троцкий и Хрусталев, что они этакого натворили в Санкт-Петербурге, чем особо провинились, знали даже далеко не все полицейские чины, но сам факт невиданного ранее в уезде переполоха усилил и без того повышенный интерес обывателей к новым ссыльным…
В главе «Три месяца ссылки и побег» «Избранных произведений (1903–1911 гг.)», написанных незадолго до смерти, Богдан Кнунянц свидетельствовал: «Еще за два месяца до нашего прибытия местным приставом были получены инструкции о том, как нас принять, как строго за нами следить. Кроме того, приготовления, которые предпринимались по всему тракту, та исключительная помпа, с которой нас везли, не могли не отразиться на обдорчанах. Они ждали, что к ним приедут какие-то исключительные политики».
И тем не менее:
«К нам все относились очень сочувственно и открыто выражали при всяком удобном случае свое расположение. Несмотря на наше исключительное положение как лишенных всех прав ссыльнопоселенцев и признанных администрацией особенно злостными преступниками, местные жители делали все, чтобы облегчить нам ссылку».
Местные ссыльные ждали «советских» с особым нетерпением. Они имели возможность следить за громким судебным процессом по газетным репортажам из библиотеки о. Иринарха, были в курсе происходящего, обсуждали между собой ход дела:
«Товарищи ссыльные в Обдорске встретили нас очень сердечно. Местная ссыльная колония состояла из пяти человек, из которых четверо были сосланы по делу Крестьянского союза, а один — за стачку на Сормовских заводах… В Обдорск, как в самый далекий путь Тобольской губернии, ссылались сравнительно редко, да из тех, кто попадал туда, многие возвращались в Россию или переселялись на юг. Эти товарищи остались, потому что нашли себе работу и вообще более или менее устроились».
Не совсем точно подсчитал местных товарищ Богдан. На самом деле в Обдорске их находилось в разы больше. Вероятно, он имел в виду «свежих» — прибывших в девятьсот шестом году и «активных» — тех, кто и в ссылке не давал спокойной жизни администрации.
Бывшие питерские депутаты остановились поначалу в чайной Общества трезвости — довольно большом помещении со светлыми, теплыми комнатами, которая прежде всецело находилась в руках политиков, а через несколько дней разошлись по снятым у местных жителей квартирам.
Верно и то, что даже пристав Ямзин с урядниками относились к питерским не как к каким-нибудь разбойникам с большой дороги, а вполне уважительно, как будто привечали иностранцев-путешественников, проезжавших с очередной экспедицией.
После побега Хрусталева из Березова (у Кнунянца: «вскоре после побега одного товарища из Березова») пристав получил распоряжение организовать за «политиками» строгий контроль, для чего нанять специальных агентов. Были выделены средства на ежемесячные вознаграждения в размере до 25 рублей каждому добровольцу. Ямзин обратился к жителям, но они категорически отказались. В течение целого месяца он не мог найти ни одного желающего.
1 мая 1907-го члены бывшего Петербургского совдепа отпраздновали митингом в чайной Общества трезвости. Зал был декорирован красными знаменами, аншлагами, для гостей приготовили чай и закуску. Явилось более 200 местных жителей. Многие инородцы пришли с красными бантами на гусях и малицах. Явился даже настоятель местной миссии о. Иринарх. Речи на тему о международной солидарности рабочих завершились хоровым исполнением революционных песен. Такое в Обдорске происходило впервые. По иронии судьбы, народный митинг пришелся на первый день службы Льва Петровича Оболтина, переведенного из Березова с должности столоначальника на должность станового пристава вместо Ямзина, назначенного помощником Березовского уездного исправника. Растерявшийся Оболтин запросил разрешение у исправника на арест зачинщиков майских «безобразий», но арестовал не зачинщиков, а «местных» — Ламбина со всей его компанией — Глазковым, Королевым, Сенькиным. Подержал несколько дней в каталажке, да и выпустил. Понимал, что не они, а питерцы митинг устроили, питерцы и деньги ссудили на угощение, но закрыл на это глаза. Урок Ламбину и его «компании» не пошел впрок — 1 мая следующего года ими была организована впечатляющая маевка…
Тяжело вздыхал Лев Петрович, тоскуя по рутинной, но спокойной службе столоначальника. Что было не служить? Если и случались какие-то правонарушения, то исключительно вследствие злоупотребления алкоголем. Пил березовский, пил и обдорский народ. Пил и пьет свирепо. Отец Иринарх жаловался, что в январскую ярмарку аборигены в Обдорске упились вусмерть, вповалку семьями спали на нартах прямо возле храма. Надо бы приструнить, дескать, купцов с приказчиками, дабы не повадно было спаивать, да как же приструнишь, как укоротишь торговца, если барыш для него важнее всего на свете?
А теперь нагнали питерских. Вот с этими что делать? Как ни карауль, как ни сторожи, все равно убегут. К осени никого из них не останется, разве ленивый да голодранец не побежит — ленивый не захочет, голодранцу не на что. Вот и приходится, унижаясь, увещевать-уговаривать, чтоб не бежали хотя бы до ледохода да людей не баламутили.
По свидетельству Кнунянца, Оболтин как-то раз впрямую обмолвился: «Ну, что я могу сделать, если вы убежите перед самой распутицей? Вы предварительно все организуете и отправитесь на Усу (приток Печоры — H.K.) тогда, когда вокруг Обдорска не останется ни одного оленя. Погони за вами я организовать не сумею, сообщить в Березов так же, так как не будет никаких дорог. Только месяца через полтора или два сумею известить начальство о совершившемся факте».
Оболтину оставалось только увещевать рыбаков и оленеводов, чтобы не впутывались в организации побегов.
Через двенадцать лет, в 1919-м, бывший настоятель Обдорской миссии иеромонах Иринарх напишет в автобиографии: «…1905 год, год первой русской революции, застал меня в Обдорске… У меня нередко бывали многие из депутатов Союза рабочих (Петербургского Совета депутатов — Н.К.), в числе которых должен был быть и тов. Троцкий, однако, бежавший еще из г. Березова. Старшина депутатов Союза рабочих Андрей Юльевич Фойт (Фейт — Н.К.) относился ко мне в высшей степени хорошо и даже, когда вздумал учинить побег, то от меня этого не скрыл, вполне на меня надеясь. Обо мне, между прочим, имеется немало сообщений в статье «Три месяца ссылки и побег»… Эта статья принадлежит перу одного из депутатов Союза рабочих, по происхождению армянина, фамилию его забыл… (Богдан Кнунянц — Н.К.). Так как в этой статье он меня хвалил, то мне пришлось перенести неприятности, правда, окончившиеся ничем, так как дальше Обдорска и ссылать-то некуда было…».
Все ссыльные питерцы едва ли не с первых дней нашли себе занятие. Любая работа предоставляла возможность знакомства с нужными в ссылке людьми. К ним прислушивались, у них учились политической работе местные кружковцы.
Кнунянц какое-то время поработал в миссионерской библиотеке отца Иринарха, имевшей богатейшую литературу о крае. Не только доктор Фейт и Немцов, но и Авксентьев, Вайнштейн, Комар, Сверчков и другие члены Совета часто бывали там. Замыслившие побег ссыльные, по воспоминаниям Кнунянца, с самого начала «старательно принялись за изучение различных коммерческих дорог, соединяющих Обдорск с торговыми пунктами Вологодской и Пермской губерний… Благочестивый монах, верно, не предполагал, что его коллекция будет использована для таких преступных целей…».
Но возможно, что и предполагал. Богдан Минаевич (так товарищи для простоты называли его в Обдорске) умело и ненавязчиво вел пропагандистскую работу не только с читателями иринарховской библиотеки, но и с самим Иринархом и в конце концов склонил на свою сторону:
«…Во мне стал делаться под их влиянием идеологический перелом в воззрениях. Он был медлен, но вместе с медлительностью связывалась прочность переменяемых убеждений. Перелом был двоякий: религиозный и политический. Он завершился в окончательной форме лишь летом 1918 года, когда я решил поступить в члены безрелигиозной коммуны «Новая Эра».
Салехардские краеведы не без оснований полагают, что наибольшее влияние на формирование большевистских взглядов Сенькина оказал именно Кнунянц. Сенькин особенно сдружился с ним — опытным, эрудированным политиком.
Что могло сблизить их, таких разных, не похожих во всех отношениях — могучего великоросса с тремя классами церковно-приходской школы за плечами, сына, внука, правнука орловских крестьян и отнюдь не богатырского сложения чернобородого армянина из Арцаха (Нагорного Карабаха), бывшего студента-химика Петербургского технологического института, исключенного в 1901-м за участие в демонстрации на Казанской площади; правнука священника, внука мятежника, воевавшего за присоединение армянских земель к России, сына сельского учителя?
Во-первых, предполагаю, потому, что были одногодками. Во-вторых, оба из многодетных семей. Три брата — Артемий, Андриан и казненный вместе с отцом по приговору военно-окружного суда Иван — у Сенькина, и три брата — Тарсай, Тигран, Людвиг — у Богдана. Сестра Мария — у Сенькина, сестра Фаро — у Богдана. Но если оставшиеся после орловских событий пятого года на свободе братья и сестра Сенькина по-прежнему, как и предки, крестьянствовали и были далеки от революционных помыслов, то братья и сестра Кнунянца, как и любящая жена Елизавета, были верными товарищами по борьбе.
Им было о чем поговорить-повспоминать.
В Обдорске их часто видели вместе. Сероглазый, с пылающими на морозе круглыми щеками огромный Сенькин, с пышной шапкой русых волос (он и в морозы порой обходился без головного убора), с растрепанной рыжей бородой, в неизменной крытой шубе, и черноглазый коренастый Кнунянц, с разросшейся смоляной бородой и густыми, непролазными усами, в тяжелой меховой дохе и шапке.
Такие вроде бы разные и в то же время со стороны чем-то необъяснимо схожие…
Вероятно, это «чем-то» тонко подметил писатель Александр Русов в повести о Кнунянце «Суд над судом»: «Поражает соединение святости и бунтарства в одном лице. Будто Бог и дьявол жили в нем одновременно».
«Бог и дьявол» жили и в Сенькине…
Волна ссыльных 1905–1906 годов была далеко не первой, докатившейся до Тобольского Севера. В 1867-м на Сибирь распространились введенные пятью годами раньше «Временные правила об устройстве полиции в городах и уездах губерний, по общему учреждению управляемых», узаконившие Березовский и Сургутский уезды местами для водворения ссыльных. К 1889 году, по данным тюменского историка Александра Храмцова, в пределы губернии было водворено 10513 человек. Совсем не мало. И скоро губернаторы забили тревогу: ссыльные пагубно влияют на быт и поведение коренного населения. В феврале 1900-го из Тобольского жандармского управления губернатору Л.М. Князеву и в департамент полиции пошли жалобы: «Ссыльные в большинстве случаев ведут нетрезвый и бродячий образ жизни, совершают разного рода преступления, занимаются кляузами и доносами» (А.Б. Храмцов. Полицейский надзор за ссыльными в северных уездах Тобольской губернии на рубеже XIX–XX веков. — Материалы XVII международной научно-практической конференции «Законность и правопорядок в современном обществе». — Новосибирск, 2014, № 21).
Именно в этом и упрекал Кнунянц своего обдорского друга. Сенькин своими эмоциональными порывами, необдуманными, порой даже безрассудными поступками проявлял себя не столько представителем высокоидеалистической народной борьбы за свободу, а скорее социалистом-революционером крайнего, экстремистского толка. Но и те не разделяли его слепой ненависти ко всей без исключения полицейской (в первую очередь!) и чиновничьей касте. Даже в глазах бывших боевиков он оставался обыкновенным деревенским буяном, если не хулиганом…
Проницательный Богдан видел Сенькина насквозь: «Теперь нередко приходится слышать, что тот или иной политический поступил предосудительно, что ссыльные пьянствуют, играют в карты и т. д. К сожалению, многие из этих обвинений безусловно справедливы. Да и неудивительно! Разве мало было таких случаев, когда люди, всю жизнь ничего не делавшие для демократии и даже глубоко ей враждебные, участвовали в революционных актах под влиянием общественного подъема, вызванного революцией? Но вот они вырваны из движения. Их не воодушевляет и не очищает атмосфера высокоидеалистической народной борьбы за свободу. Они заброшены в далекое сибирское село без средств к существованию, без всяких надежд на будущее. И они снова принимаются за свои прежние дела, нисколько не стесняясь многообязующим званием политического ссыльного»…
Одним из «долгожителей» Обдорска стал Николай Немцов. Бывший тульский рабочий открыл в селе первую слесарную мастерскую. Он не только паял чайники и самовары, ремонтировал охотничьи ружья и амбарные замки, но и помогал рабочим на консервном заводе Плотникова, мотористам зимовавших в Обдорске пароходов, чем снискал уважение у купцов и пароходовладельцев. В том же, 1907-м, организовал первую рыбопромысловую артель из политических ссыльных. Вероятно, об этом периоде своей жизни в 1957 году вспоминал И.Ф. Филиппов:
«На рыбопромыслах торгующих купцов братьев Блохиных со мной работали шесть политических ссыльных: Тихон Данилович Сенькин, большевик с 1905 года (большевик! — Н.К.), Адам Станиславович Жуковский — рабочий из Варшавы, Николай Иванович Дербышев, Станислав Дамковский (Домбковский — Н.К.), Людвиг Шаманский и меньшевик Степан Леонтьевич Дубов. Ловили неводом сосвинскую сельдь. Я был в их бригаде бригадиром-инструктором, следил за правильным заметом невода, сохранностью его, починкой и т. д. Они меня как-то не остерегались, и я пользовался их уважением и доверием, защитой от хозяина… В их среде часто бывали споры на политические темы, особенно в дождливые и ветреные дни, когда нельзя было неводить, и это являлось для меня хорошей политической школой. Я не только прислушивался к их разговорам, но и расспрашивал о непонятном для меня. В первое лето я почти ничего в их разговорах не понимал. Стыдно вспоминать, что вначале я не различал значения слов «политический» и «полицейский». Наиболее образованными были Дербышев и Дамковский, но меня привлекали более решительность и стойкость Жуковского и Сенькина, их четкая классовая позиция, простота меня подкупала всегда».
Эти непринужденные беседы, обмены мнениями на лоне северной природы с «авторитетными» политиками стали хорошей школой не только для «темного» Ивана Филиппова, но и, полагаю, для чуть более «светлого» Тихона Сенькина. Ведь его «наиболее образованный» напарник, будущий соратник Свердлова — Дербышев — к тому времени уже окончил даже не «начальную школу», а политический «университет». Семнадцатилетним парнем, попав под влияние одного из первых сибирских социал-демократов Валентина Воложанина («Валяны»), Дербышев вступил в марксистский кружок при типографии Петра Макушина, но через четыре года был арестован по доносу за участие в организации нелегального Союза печатников и празднование 1 мая в 1899 году. После года одиночного заключения был на два года выслан в Омск, но и там успел войти в марксистскую группу Виктора Вановского, взявшего, по сути, под контроль газету «Степной край». Опять же по доносу был арестован и после трех лет тюрьмы сослан на 4 года в Березов, где и отбыл свыше двух с половиной лет, до осени 1907 года.
Ссылка лишь в единичных случаях «исправляла» или «усмиряла» вчерашних анархистов, эсеров, социал-демократов, как и в свое время народников. Случалось, по отбытии срока наказания политические переключались на сугубо мирные занятия, уезжали или оставались в местах поселений уважаемыми в народе учителями, врачами, краеведами. Но в большинстве случаев ссылка укрепляла политических в их убеждениях. Вот как вспоминал об этом упомянутый выше уфимец Иван Павлов, прибывший в Березов в апреле 1908-го:
«Ссыльных тогда в Березове находилось около ста. Это были совсем разные люди, включая и таких, которые к политике отношения не имели и в ссылку попали по недоразумению. Например, вместе с одним лодзинским парикмахером, социал-демократом, загребли семерых посторонних молодых людей, его постоянных клиентов, а также одного старого еврея, который и в ссылке постоянно молился. В итоге он стал единственным, кто не изменил своим убеждениям, а все молодые уехали из Березова революционерами. Так жандармы невольно помогали революции»(Большевик. Подпольщик. Боевик: Воспоминания И.П. Павлова. — М., 2015).
Под влиянием ссыльных стремительно революционизировалась и местная молодежь. Заражалась вирусом протеста, утрачивала былые почтение, страх и трепет перед властью.
Принято считать, что побег Кнунянца из Обдорска организовал Николай Немцов. Это так, однако и тут без Сенькина не обошлось. Каким образом Кнунянц оказался в темном аптечном шкафу парохода «Владимир» в Обдорске, как умудрился незамеченным доехать до Тобольска, он описал все в тех же «Избранных произведениях (1903–1911)», но по понятным причинам опустил некоторые подробности, которые сегодня мы имеем возможность восстановить.
С первой водой коммерческие пароходы доставляли на промыслы в низовья Оби рыбаков, баржи, соль, невода, через несколько дней возвращались в Обдорск и снова «поднимались» по Оби до Березова-Самарова-Тобольска.
В тот день одна группа ссыльных по сговору с Богданом и с разрешения пристава открыто выезжала к устью Оби, вероятно, в рыбопромысловую артель, созданную Немцовым, куда ссыльным ездить не возбранялось. Пристав был поставлен в известность о том, что туда же едет и Богдан.
Другая группа — с ведома, но без официального разрешения пристава — на пароходе «Владимир», следующем до Тобольска, выезжала в Березов. (Еще в 1905 году вышли новые правила «Об облегчении участи ссыльно-поселенцев», согласно которым они имели право с ведома местной полиции в течение шести месяцев по водворении разъезжать по уезду в поисках заработка, однако же в условиях объявленного режима усиленной охраны губернатор строго запретил всяческие отлучки).
Этим пароходом выезжала в Тобольск и жена Богдана — Елизавета Голикова, приезжавшая к нему в Обдорск. В момент отплытия парохода для пристава была разыграна следующая сцена: Богдан провожает жену, на глазах пассажиров «прощается» с ней на палубе, сходит на берег и вскоре теряется в толпе провожающих. Пристав, также на «Владимире» выезжавший по служебным делам в Березов, видит на палубе опечаленную Лизу, видит на берегу Богдана. Он и не подозревает о том, что уважаемый пароходчиками механических дел мастер Немцов предварительно договорился с командой отплывавшего в Березов-Тобольск «Владимира», состоявшей почти сплошь из бывших забастовщиков, сочувствующих революционерам, о тайном приеме на борт нелегального пассажира. В лодке, скрытой от взглядов пассажиров стеной пристани, Богдана поджидает расторопный Сенькин. Он незаметно подгребает к противоположному борту «Владимира» и передает беглеца из лодки в руки «команды», тут же препроводившей его в тайник. Так и доехали до Тобольска — Лиза легально в каюте первого класса, Богдан — в темном шкафу пароходной аптеки. В связи с отлучкой в Березов обдорский пристав запоздал с рапортом о побеге. С помощью тобольских «товарищей» Кнунянц с женой (по новым документам — Куно и Зельда Стиглус) успешно покинули сибирский губернский город.
Не ошибся в своих предположениях пристав Оболтин — вскоре после вскрытия рек началась череда побегов. Летом-осенью 1907 года из Обдорска нашли каждый свой путь за границу Авксентьев, Вайнштейн, Сверчков, Фейт…
Места отбывших срок, переведенных в другие места уезда, умерших занимали новые ссыльные, как правило, молодые, дерзкие, опаленные революционным пожаром девятьсот пятого года. В их числе будущий соратник «железного Феликса» Терентий Дерибас — двадцатичетырехлетний крепыш с не менее весомыми, чем у Дербышева, «политическими университетами» за спиной. Сын зажиточного екатеринославского казака и еврейки Вальтер Терентий Дмитриевич Дерибас (полное имя от рождения) в разгар событий 1905 года руководил одной из рабочих дружин в Кременчуге, затем партией был направлен в район крестьянских волнений. Во время стычки с черносотенцами был ранен и схвачен полицией, выслан на три года в Туринский уезд, но оттуда вскоре бежал в Петербург. В начале седьмого года вновь арестован за агитацию в рабочих кварталах столицы, препровожден в Обдорск, где и провел несколько лет, как впоследствии напишет сам, «в тюрьме без решеток».
За организацию боевой «красной сотни» и хранение оружия в Баку в начале седьмого года под конвоем прибыл на Тобольский Север и затем основательно укоренился в Обдорске двадцатидвухлетний колоритный грузин Георгий Гобирахашвили — несостоявшийся священник (выпускник Горийского Духовного училища, в котором в свое время учился его земляк Иосиф Джугашвили).
10 января 1909 года Сенькин получил право на свободу, однако возвращаться на родину не спешил вопреки воле и желанию матери, в переписке с которой состоял весь срок ссылки.


ГЛАВА 1
Березов. Сенькин и «Олененок».
1909, январь-октябрь

1

В Березове Сенькин поселился у одинокого старичка-еврея Авигдора в низком, наполовину ушедшем в землю домике и после долгих мытарств устроился в пекарню обрусевшего немца Ивана Карловича Рунца. Пекарня находилась в подвальном помещении такого же ветхого, как и у Авигдора, домика. Сенькину пришлось сложить новую печь из заказанного у Коровьи-Ножки кирпича. Тогда и случилось первое знакомство отбывшего срок административной ссылки Сенькина с отбывшим 6-месячный срок заключения в Тобольском исправительном арестантском отделении незадачливым Кузьмой Илларионовичем.
Хлеб у Рунца выпекался в основном для солдат Березовского гарнизона, а крендели охотно брали и купцы. Они же и снабжали «крендельных дел мастера» мукой для выпечки. Поначалу все складывалось совсем неплохо. Солдаты ежедневно приходили в пекарню за свежевыпеченным хлебом, мало-помалу вступали в откровенные разговоры о житье- бытье с веселым, общительным пекарем и постепенно прониклись к нему доверием. Дальше — больше. К весне Сенькин «вычислил» наиболее надежных из воинов, и в казарму стали поступать рукописные листовки, изготовленные самими же ссыльными.
В том же году Сенькин неожиданно открыл для себя Некрасова, ставшего его любимым поэтом на всю последующую жизнь. В здании уездного училища была богатая библиотека, созданная в честь 100-летия Пушкина стараниями штатного смотрителя училищ Березовского округа Петра Никандровича Грязнова и окружного доктора Аарона Яковлевича Штернберга. Обязанности библиотекаря с небольшим перерывом в связи с отъездом на учебу в Санкт-Петербург исполнял учитель русского языка и физики Федор Филиппович Ларионов. Так же, как и в библиотеке настоятеля Обдорской Духовной миссии игумена Иринарха, здесь имелось два-три десятка разрешенных газет и журналов и довольно много книг самого разнообразного содержания, в том числе, взахлеб прочитанных в детстве. Было время, Сенькин зачитывался приключениями отважного охотника Аллана Квотермейна Хаггарда, Зверобоя Джеймса Купера, охотника на бизонов Майна Рида, завидовал героям «Острова сокровищ» Стивенсона и «Хижины дяди Тома» Гарри Бичер Стоу. Теперь же по совету обдорского товарища Степана Дубова увлекся Писемским и Глебом Успенским.
И как-то раз, слепо листая подшивку старого журнала, наткнулся на строки, пронзившие его до озноба, до мурашек по коже:
…Ты и убогая,
Ты и обильная,
Ты и могучая,
Ты и бессильная,
Матушка Русь!

И — дальше — до внезапного прозрения:
Выдь на Волгу, чей стон раздается
Над великою русской рекой?..

И неважно, что у Некрасова о Волге. Везде одна картина. Что на Волге, что на Оке, что на Сосьве и Оби с ее медленными, громоздкими баржами и пароходами — всюду на Руси тягучий стон русского мужика — пахаря, рыбака, оленевода.
А вот эти строки — разве не о матери в далекой Каменке?
У бурмистра Власа бабушка Ненила
Починить избенку лесу попросила.
Отвечал: «Нет лесу, и не жди — не будет!»
«Вот приедет барин — барин нас рассудит,
Барин сам увидит, что плоха избушка,
И велит дать лесу», — думает старушка.

Запал в душу Некрасов.
С тех пор свободные от пекарни часы в погожие летние дни Сенькин проводил за чтением на высоком берегу Сосьвы. Излюбленным местом была полянка под старыми лиственницами почти на самом краешке яра, с которого открывался вид на широкую в разливе реку с зеленеющей на том берегу полоской ивняка за покосными лугами.
Разбередила душу некрасовская Ненила… Мать — единственный родной человек, кто писал ему в далекий Обдорск. Писала часто и помногу, и все ее письма заканчивались мольбой: «Береги себя, Тишенька!». Все ее надежды и чаяния сводились к одному — увидеться с сыном.
Последнее письмо было получено за месяц до отъезда из Обдорска. Сенькин до сих пор носил в кармане этот драгоценный, сложенный вчетверо листок, испещренный крупными каракулями: «Вот и третий год ссылки подходит к концу. Дорогой сынок Тиша, много слез я пролила за это времечко, много ночей не спала, о тебе думавши… Слава Богу, настает конец моим мучениям, скоро увижу я соколика моего, порадуюсь…».
Иногда он закрывал глаза и как бы переносился ощущениями в далекое прошлое — в детство. В такие благостные минуты мать представала молодой, красивой, еще не измотанной непосильным трудом — в образе «красной девицы» из доброй русской сказки. С распущенными до пояса русыми волосами и тихим певучим голосом. Он помнил даже незамысловатую колыбельную, которую она часто пела ему, а позже и братишкам:
Баю-баю, дитятко,
Баю-баю, милое!
Поспи, дитятко, поспи,
У Бога счастья попроси!
Боже счастьица дает,
Тебя в люлечку кладет.

И вкрадывались сомнения. «А может, действительно, махнуть на все рукой да и вернуться на родину? К матери, к братьям? Что меня держит в этом неуютном, холодном краю? Порученное товарищами дело? В конце концов и там, на родине, такие же «униженные и обиженные». И там нужен ты, и нужен не меньше, чем здесь. Не в деревне, так в Орле займешь свое место в общем с товарищами деле, коему решил посвятить себя».
И неизвестно, как бы сложилась его дальнейшая жизнь, если бы…
Однажды на берегу Сосьвы он приметил прогуливающихся неподалеку двух барышень. Обе высокие, стройные, черноглазые, в одинаковых белых платьях с черными фартуками. Одна — в летней шляпке с легким кружевом, другая — простоволосая, с толстой черной косой, заброшенной на плечо.
«Сестры-студентки, приехавшие на каникулы», — подумал Сенькин. Обычно в начале лета и в Обдорск, и в Березов съезжались гимназисты и студенты едва ли не со всей губернии.
Барышни прогулочным шагом прошли мимо лиственниц к самому краю яра, продолжая оживленную беседу. И когда одна из них, вероятно, младшая, с толстой косой, бросила на него, расположившегося под лиственницей с раскрытым томиком Некрасова, мимолетный взгляд, ему показалось, что где-то он видел ее раньше.
На другой день все повторилось. После недолгих колебаний Сенькин решился. Захлопнул книгу, встал.
— Позвольте побеспокоить, барышни!
Барышни с недоумением обернулись. Девушка в соломенной шляпке окинула его с головы до ног оценивающим взглядом.
— Извольте…
Сенькин обратился к ее спутнице:
— Мне показалось, мы с вами где-то раньше встречались?
На какое-то мгновение она замерла в растерянности, но вот уголки ее губ тронула легкая улыбка, а в темных зрачках больших глаз вспыхнули искорки.
— Ой, — тихонько вскрикнула барышня, — это вы, товарищ Гарибальди?!
— Так точно! — обрадовался Сенькин.
Да, он не ошибся — это была Агаша. Гата-Агата… Та самая девочка-нянька с глазами беззащитного олененка, за которую в январе шестого года он вступился на гурьяновском дворе.
Через три с половиной года он встретил уже не прежнего беззащитного олененочка, а взрослую, исполненную достоинства красивую девушку.
— Я вас тоже узнала. Какая приятная встреча!
— Агафья, что это значит? — строго осадила спутница. — Почему Гарибальди? Что за Гарибальди?
— Домнушка, помнишь, я рассказывала, как за меня заступился… — тут Агаша слегка смешалась, вероятно, от того, что не сразу нашлось нужное слово для представления почти незнакомого ей человека. Но быстро вышла из затруднительного положения. — Неизвестный, назвавшийся Гарибальди.
Домнушка обозначила легкий поклон.
— Да, помню… Так это были вы? Премного благодарна вам, господин… — Она одарила его теплым взглядом.
— Сенькин. Тихон Данилович Сенькин, — представился он. — А про Гарибальди — это я так, в шутку… Любимый герой.
— Спасибо, господин Сенькин, — договорила Домнушка.
— Мне больше по нраву слово «товарищ», — мягко поправил он.
— Позвольте представить вам мою старшую сестру, товарищ Сенькин! — вскинулась Агаша. — Доминика Серапионовна Ануфриева, учительница из Саранпауля.
Продолжение имело романный сюжет.
«Сенькин чувствовал себя необычно. Что-то новое, непонятное тронуло душу, — пишет в неоконченной повести Ю. Козлова. — Образ девушки с тех пор не покидал его… Он словно опомнился: «Что это я? Мне ли думать о девушке? Нет, это значит погубить ее… Мне предстоит много работать, а это значит — снова тюрьма, ссылка. Все пройдет, и ходить сюда больше не следует…».
Сенькин не раз зарекался ходить на берег, но вновь и вновь шел туда с единственной целью увидеть Агашу хотя бы издали…
Он и не подозревал, что подобные чувства испытывала и Агаша:
«Она сама стала искать повод сходить на реку, чтобы увидеть его — этого рябоватого, бородатого, загадочного Сенькина-Гарибальди. Бывало, поставит ведра и, стараясь остаться незамеченной, подолгу наблюдает за ним…».

2

Вскоре Сенькин знал об Агаше все.
Она была из зырянской семьи Ануфриевых — крестьян Печорского уезда Архангельской губернии. В 1887 году глава семьи получил разрешение на жительство в Березовском округе и переехал в Няксимволь из села Мехченского. Родилась же Агаша в Саранпауле, где в 1891-м отец — Серапион Терентьевич со своим отцом — Терентием Григорьевичем и старшим братом Иваном возводили церковь и дом для рыбопромышленника Новицкого. Все Ануфриевы были хорошими плотниками, жили подрядами. Мать свою Агаша не помнила — она умерла через две недели после родов — не спасли ни фельдшер, ни повитуха. Остался Серапион Терентьевич вдовцом с двумя дочурками — двухлетней Доминикой и грудной Агашей. Месячную Агашеньку бабушка по материнской линии привезла в Березов и передала на воспитание старшей дочери — Агашиной тетушке Матрене. С детства жила в няньках. Учиться хозяева не пустили, осталась неграмотной.
Погоревал-покручинился Серапион Терентьевич да деваться некуда — взял вдову. Через пять лет она родила ему третью дочь — Аннушку. Пришлось Доминике нянчить сестренку, работать по хозяйству, да ведь не только в сказках сказывается: мачеха — не родимая матушка, как ни старайся, как ни угождай, а все не угодишь. Когда Аннушка встала на ножки, отец пристроил Доминику в Тобольский приют при Ивановском монастыре.
После смерти брата Ивана, где-то в 1906 году, Серапион Терентьевич надумал переехать в Березов. Там жили племянники Филипп, Георгий и Григорий Ивановичи. Филиппу и Георгию было уже далеко за тридцать, а двенадцатилетний Гриша рос под приглядом старших. Филипп и Георгий все еще были холосты, трезвенники, чисто говорили по-русски, тоже плотничали. Ютились втроем в комнатушке, отведенной дядей по матери Петром Езекилевым, но жили дружно. В один из визитов Серапиона Терентьевича собрали племянники семейный совет, на котором твердо решено было строиться. Старший — Филипп получил у исправника Евсеева разрешение на приобретение брошенной на берегу кем-то из рыбопромышленников старой барки. Разобрали ее, перевезли на отведенное под строительство место и скоро поставили небольшой, но все же собственный, более просторный дом. Серапион Терентьевич с семьей поселился у племянников, туда же перевез и тещу — престарелую бабку Акилину. Но Агашу мачеха не приняла, девочка так и осталась у тетушки Матрены.
В приюте при монастыре Доминика окончила курс начального училища, получила звание учительницы церковно-приходских школ и назначение в Саранпауль. Забрала с собой и Агашу. С тех пор каждое лето сестры на каникулах приезжали в гости к взрастившей Агашу тетушке. В один из таких дней и случилась встреча Сенькина с Агашей. К тому времени Филипп Ануфриев, скопив денег, отправил среднего брата Георгия в Тобольск для обучения пароходному делу, а младшего, Григория (по прозвищу Гриша-Жар), отдал в Березовское высшее начальное училище. Веселый, компанейский Гриша-Жар в городке был всеобщим любимчиком — хорошо играл на гитаре, пел. С друзьями-сверстниками организовал любительский струнный ансамбль и успешно концертировал перед местной публикой. Он очень скоро привязался к Сенькину.
Как-то в один из поздних летних вечеров (а летние вечера, как и ночи, в Березове белые), Сенькин с Агашей отправились за город к Вогулке, на лоно природы. Внезапно впереди, за лесочком, послышалось пение под звуки гитары. Чистый юношеский тенор трогательно выводил:
…И с тех пор в хуторке
Уж никто не живет;
Лишь один соловей
Громко песню поет…

Сенькин приостановился, вслушался.
— Кто это?
— Гриша, — по голосу определила Агаша. — Братик мой двоюродный, Гриша Ануфриев. Ну чисто соловушка! — не без гордости оценила она. — Это у наших ребят тут сегодня репетиция струнного оркестра.
Действительно, на полянке в окаймлении молодых березок расположилась группа подростков — учеников высшего начального училища. С гитарами, балалайками, скрипкой и даже контрабасом в руках рослого, с золотистым пушком над верхней губой парня.
— Здорово, соловьи! — поприветствовал музыкантов Сенькин. — Хорошо поете. Душевненько!
— Здорово, дядя, коль не шутишь, — буркнул контрабасист, недовольный, по-видимому, вторжением в мир музыки посторонних.
— Ребята, это Сенькин Тихон Данилович! — Гриша-Жар вскочил на ноги, коротко представил по кругу каждого из оркестрантов. — Братья Первовы… Петя, можно сказать, — наш отец-основатель (щупленький белобрысый «отец-основатель» выглядел, пожалуй, младшим в этой группе). Братья Нижегородцевы. Добровольские — тоже братовья. Коля Михайлов…
За пределами круга смирно стояли еще два мальчугана лет девяти-десяти. Одного, худенького, насупленного, Сенькин узнал — старший сынишка Кузьмы Илларионовича, Шура Коровьи-Ножки. Все крутился возле отца на Вогулке, когда Сенькин брал кирпич для пекарни Рунца. Второй — белокурый, круглолицый, с широким, слегка приплюснутым носом — с гармошкой.
«Двухрядка… «Хромочка». Она, родимая!»
— А ты, гармонист, чего не в кругу? — подошел к нему Сенькин. — Не допускают?
Мальчуган громко шмыгнул носом.
— Я не струнный!
— Это Мишка Конев. Михайло Иваныч! — представил Гриша-Жар. — Мал еще. Гармошка по коленкам бьет.
— Мал, да удал! — не согласился Михайло Иваныч. — Я так могу лупануть, что березки в пляс пустятся!
Ребята-оркестранты захохотали.
— Он может! Он такой!
Сенькин улыбнулся:
— Не сомневаюсь. Бравый хлопец! А позвольте, Михайло Иваныч, ваш инструмент в руках подержать?
— Чего держать-то? Не игрушка! — ответил Михайло Иваныч, но гармонь с плеча снял.
— Знамо дело, не игрушка! — Сенькин принял «хромку» из рук мальчугана, расправил ремни, не торопясь подвесил гармонь на плечах, для удобства принял стойку с упором на правую ногу, на полшага выставив левую, пробежал пальцами по басовым клавишам — помнят пальцы, не забыли. И — разверни меха, гармошка!..
Барыня, барыня, барыня-сударыня,
Барыня, барыня, барыня-сударыня…

Все быстрей и уверенней. В вихревом темпе — пальцев не видно, но без суеты, без свойственного лихачам дерганья.
— Ух ты! — не выдержал Гриша-Жар. Выскочил из круга, щелкнув пальцами, голосом поддержал гармониста:
Ох ты, ох я!
Ох ты, ох я!
Ох ты, ох я! Чернобровая моя!

В кругу зааплодировали.
— Лихо! — выдохнул Гриша-Жар.
— Виртуоз! — согласился контрабасист.
— Держи, парень, гармонь! Береги ее! — наказал Сенькин мальчугану.
Удивилась Агаша, глаза заблестели.
— Вы и на гармошке… (Она трудно и долго переходила с ним на «ты», то и дело соскальзывая к нейтральному «вы»). — Ты и на гармошке можешь, Тихон?
— Ну какой же деревенский не играет на гармошке? У нас в Каменке все гармонисты!
Тепло попрощавшись с ребятами, Агаша с Тихоном удалились. Они уже спускались по тропинке к Вогулке, когда позади ударил струнный оркестр и стройный хор юношеских голосов грянул:
Вставай, подымайся, рабочий народ!
Вставай на врага, люд голодный!..

— Это они для тебя, Тихон, — догадалась Агаша. — Это ведь они тебя своим признали.
Гриша-то привязался, да тетушка, узнав о встречах младшей племянницы с Сенькиным, закручинилась.
— Не пара он тебе, Гашенька, — вздыхала Матрена, когда Агаша к вечеру являлась домой радостно-возбужденной, с румянцем на смуглых щеках после очередной встречи со своим неожиданным «Гарибальди».
— Да почему же не пара? Думаешь, старый, да?
— Ну, не такой уж и старый… А и старый бы — не беда. И за старых выдают, свыкнется — сладится, стерпится — слюбится, лишь бы лад да мир в семье был. Да только чует мое сердце, не будет тебе с ним щастья! Не будет, поверь мне, пожившей, слава Богу!
— Да почему же, тетушка?
— А потому, мила, что не тот он человек, что за семью держится. Ветер вольный! Вот кто он, откудова, какого роду-племени ты знаешь?
— Да из Орловской губернии, тетушка. Из хрестьян. Сказывал, смолоду и косил, и пахал, и сеял!
— Из хрестьян?! — срывалась на крик тетушка. — Хрестьяне в Рассее землю пашут, а он чего здесь, на Севере, околачивается? Чего здесь ищет? А до тебя не доходит, девка, что каторжник он? Он, может, убивец человеческий, а ты, дуреха, голову потеряла: «Ах, Сенькин! Ах, Галибарди…». Тьфу!
— Да Господь с тобой! — всхлипывала обескураженная Агаша. — Ну какой же он каторжник? Мужик как мужик. Мастеровитый. И пекарь он, и печник, и плотник… И добрый… А что в Сибири оказался, так мало ли в пятом году мужиков с земли-то сковырнули?!
— Ой, тетушка, — вступалась за Агашу Доминика, — не будем так уж строго. Если так судить, то кто в Березове не каторжник? Каждый второй каторжник да поселенец.
— Ага, так уж и кажный, — упорствовала Матрена. — Тятю своего возьми! Дядьев! Им дурь в голову не взбредет, день и ночь в работе. А этот все каким-то призраком коммунизьма бредит! Людей пужает!
Отец, Серапион Терентьевич, к известию дочери о предстоящем замужестве отнесся сдержанно.
— Не взращивал я тебя, Агашенька, так уж вышло. Прости меня, грешного. Не растил, не мне и судьбу твою вершить. Решай сама. Не прогадай только.
Но когда узнал, что Сенькин хоть и крещеный, но крестик с себя снял после девятьсот пятого и, более того, заявил Агаше, что венчания не будет, так как священник, зная его отношение к Церкви, никогда не даст согласия на венчание, Серапион Терентьевич расстроился.
— Не по-людски это, доченька. Не по-нашему. Тревожно за тебя. Как бы то ни было, а душа моя о тебе болит…

3

В августе 1909-го положение Сенькина в Березове внезапно осложнилось. Случилось то, что и должно было рано или поздно случиться.
В одну из ночных проверок в казарме начальник гарнизона штабс-капитан Салмин застал группу солдат за чтением нелегальной газеты «Тюменский рабочий» Арона Сольца, отпечатанной в декабре прошлого года в арестованной в феврале девятого тайной типографии тюменских большевиков. Наутро началось дознание. Допросили солдата, читавшего газету.
— Ты принес? — пристав трясет газетой перед носом стоящего навытяжку перепуганного воина.
— Я, ваше благородие.
— Кто дал?
— Никто… Сам нашел.
— Где нашел?
Солдатик, хоть и перепуган, да разума не утратил:
— На улице.
— Говори толком, где это — на улице?
— У ворот в полицейское управление, ваше благородие!
— Врешь, каналья?!
— Никак нет! Вот божусь!
— Гм… Зачем пронес в казарму?
— Так, на цигарки, бумага тонка…
— На цигарки, говоришь? А знаешь ли, что это за газета?
— Никак нет, ваше благородие! Неграмотны мы!
Так ничего и не добились, но подозрение пало на Сенькина. Пришли с обыском в пекарню Рунца. Все перерыли, перевернули, но ничего недозволенного не обнаружили. Вечером произвели обыск у Сенькина на квартире. Перепуганного старого еврея, бывшего ссыльного со стажем, чуть было не хватила падучая.
Учинили допрос и Сенькину.
— Твоя работа?
— О чем речь, не понимаю?
— Не прикидывайся, Сенькин. Газета — твоих рук дело?
— Мимо, господа. Знать не знаю, ведать — не ведаю. Я у себя, в мастерской, кренделя выпекаю, а не какие-то газеты.
— Все шутишь? Ну-ну, дошутишься… Ты, слышно, жениться собрался? А не думаешь, что можем устроить тебе свадьбу?.. Веселую такую. Под барабанный бой? Катил бы ты, жених, из Березова подобру-поздорову, пока еще на свободе, а то ведь поздно может быть!.. И тебе, и нам спокойней будет.
Ни улик, ни свидетельских показаний на Сенькина так и не добыли, но крендельную мастерскую на следующий же день прикрыли, а старик-еврей слезно попросил квартиранта съехать от греха подальше.
После закрытия крендельной Сенькин работал печником, не было работы — шел трубочистом. Снял квартиру в домике около моста у одинокой старушки Афанасии Игнатьевны Ямзиной.
В сентябре они с Агашей объявили себя мужем и женой, а в начале октября, перед самым ледоставом, последним пароходом отбыли в Обдорск.


ГЛАВА 2
Обдорск. Нашла коса на камень.
1909, ноябрь

1911, февраль

1

На новом для Агафьи месте все поначалу складывалось как нельзя лучше. Старый товарищ Сенькина по ссылке — белорус из Витебской губернии Степан Леонидович Дубов, зная о кулинарных способностях Тихона, уговорил владельца пекарни Павла Мамеева, человека чрезмерно осторожного и подозрительного, принять Сенькина пекарем. Сенькин незамедлительно переложил по своему усмотрению печь и уже через неделю в паре с Дубовым занялся выпечкой баранок и кренделей. Нашлось и свободное жилье — заброшенный полубарак в кочкарнике на деревянных сваях с увенчанным флюгером в виде рыбы. Прямо от окна, за болотцем, простиралась равнина с низкорослыми кустарниками и карликовыми березками. Дом был просторный, светлый, с четырьмя большими окнами на солнечную сторону, но холодный. Под продуваемым со всех сторон полом из толстых некрашеных плах невесть с каких пор лежали брошенные прежними хозяевами обломки старых нарт, обрывки сетей, ржавый котел, прочая хозяйственная рухлядь. Но и холодному дому Сенькины были рады.
Обдорское оказалось не таким уж диким и лютым, как Агаше со страхом представлялось до отъезда. На самом деле село было больше, оживленней и даже уютней Березова. С утра, проводив Тихона в пекарню и приготовив немудреный обед, она выходила на ознакомительную прогулку. Шла, с любопытством глазея по сторонам, длинной, расположенной вдоль яра улицей. В ряду однообразно серых приземистых домишек выделялись крепкий, сложенный из лиственничных бревен «Магазин Тобольского купца Тележкина», поражающий величием трехэтажный каменный «Магазин Тобольского купца Голева-Лебедева». Агаша таращилась на броские вывески, на сверкающие витрины, но без Сенькина зайти туда почему-то не решалась. Зато в первые же дни с замиранием сердца вошла в каменный храм во имя первоверховных апостолов Петра и Павла, помолилась за себя и за Тихона.
Обвыкнув на новом месте, обычно замкнутая и стеснительная Агаша познакомилась с соседями, в основном близкими ей по духу зырянами — все они здесь жили в ладу и согласии, а с Мариной Федоровной Булыгиной завязалась дружба. Поначалу в доме многого не хватало. Соберется в воскресенье блины печь, хватится, а сковороды-то подходящей нет — не все с собой увезешь, что-то оставишь, что-то забудешь; соберется кисы починить, а иголки нужной нет. К кому сходить, у кого спросить? В лавку за каждой мелочью не набегаешься. А соседи были готовы поделиться последним. Сам Федор Булыгин то кусок свежей оленины занесет, то рыбину белую мороженую. Агаша поначалу отказывалась, краснела от смущения, непривычно было принимать подношения. Как бы худо-бедно семье ни приходилось, но, слава Богу, не попрошайничала, не побиралась, на чужое не надеялась, однако Булыгины только посмеивались над ее стеснительностью. Для них, коренных обдорян, помочь человеку, тем более пришлому, пусть даже ссыльному-перессыльному, считалось делом обыденным, а не помочь — постыдным и недостойным.
Вскоре Агаша принялась шить по заказам на машинке, оставленной ей Доминикой. В Обдорском такие машинки имелись только в богатых купеческих семьях. Сестра же научила ее рукоделию. Видя, как Агаша по вечерам «колдует» над «дивной» машинкой, Марина Федоровна однажды попросила ее сшить для мужа брюки.
— Старые-то совсем облохмотились… Обносился — срамота.
Отказать было неудобно и согласиться боязно — а вдруг не получится, опыта еще маловато, испортишь материал, что тогда?
— Да не робей, олененок! — Сенькин с первой встречи так и продолжал наедине называть ее олененком. — Все получится. Если что, подскажу.
— Ты подскажешь?!
— Я.
— А сам-то до этого машинку видел?
— Видел не видел, но подскажу. Соображу.
Рассмеялась, но согласилась. Наутро Марина Федоровна принесла отрез, замеры с мужа. Сенькин сам расчертил выкройку, разметил длину, ширину. Постоял у стола возле жены вечер-другой, не столько подсказывая, сколько ободряя ее своим присутствием.
На третий день позвала Агаша Булыгина на примерку. Мелком в нескольких местах на брюках пометила. Сшила! Не нарадуется Федор Булыгин новым брюкам. Всем своим друзьям-приятелям-родственникам приехавшую из Березова портниху нахваливает, те и понесли заказы…
Так и зажили. Тихон занимался выпечкой, Агаша портняжила. Одно смущало-беспокоило ее: Степан Дубов зачастил с визитами, о чем-то подолгу шепотком да вполголоса беседовали с Тихоном. По доносившимся до нее обрывкам фраз догадывалась — Дубов требует от Тихона активизироваться, к кому-то войти в доверие, включиться в какую-то работу. Иногда приносил и передавал мужу бумажные свертки и пакеты. Что в них было, она не знала, не догадывалась, но никогда не спрашивала — не допускал Тихон в свои тайные дела.
А вскоре в их жизни произошла еще одна перемена. Как-то раз, уже перед Рождеством, Марина Федоровна задержалась за разговором.
— Холодно-то у вас, Гашенька! — зябко повела плечами.
— Холодно. Тихон и конопатил, и утеплял, а толку… Хоть круглосуточно топи — не натопишься. Из-под пола дует. Тиша летом завалинками обнесет.
— Мы вот о чем со своим говорили… — после некоторого раздумья приступила Марина Федоровна. — Вы с Тихоном вдвоем и мы с Федором вдвоем в такой же казарме. А на что это нужно? Две казармы-то на две семьи? Перейти бы в одну — места хватит. Зачем мерзнуть?
В конце недели собрались у Булыгиных. Зашли и соседи — Чупров Иван Степанович с женой Варварой Ефимовной. Чупров — зырянин грамотный, авторитетный, с ходу завел разговор с хозяином дома о перспективе очередного ходатайства селян губернатору о преобразовании Обдорска в заштатный город.
— Ой, не знаю, не знаю, — сомневался Булыгин. — Сколько ни пиши… И Лаппо-Старженецкому, помню, писали, и Гондатти писали, теперь вот Гагману… Не знаю.
— Не писать, а требовать надо! — горячился Чупров. — Людей от схода гнать. Приговор в зубы и — в Тобольск. Сколько ни сиди, ничего не высидишь!
— Не знаю, не знаю…
Агаша с Сенькиным недоуменно переглянулись. Чупров догадался о их непосвященности в тему.
— Добиваемся который год, чтобы Обдорску дали статус города. Чем мы хуже Березова? По населению — первые среди сел уезда, по торговле — первые. Что ни возьми, во всем первые. А добились бы города с его правами да преимуществами, тогда бы развернулись на всю Сибирь!
— Ладно, — прервал его Булыгин. — По селу ли, по городу ли — это властям решать, а нам со своими проблемами разобраться бы. Мы чего тут собрались-то?..
Обсудили-обговорили предложение Марины Федоровны и пришли к единодушному заключению — Сенькины заколачивают свой дом и переходят во вторую половину полубарака Булыгиных.
— Нам, Иван, тоже хоть кого пускай! — обращаясь к мужу, раздумчиво произнесла Варвара Ефимовна. — Такая казарма — не натопишься. Тоже ведь зимой замерзнем.
— А и пустил бы кого! — охотно согласился Иван Степанович.
Сенькин, до сих пор хранивший молчание, заговорил:
— А я вот что думаю, мужики… Раз уж мы в согласии, не открыть ли нам на паях пожарку? С помещением, догадываюсь, особых проблем не возникнет. Хоть в моем доме.
Все разом смолкли, выжидательно на него уставясь.
— Я, признаюсь, присматривался к пожарному обозу в Березове. Не такое уж это и хитрое дело, если с умом подойти.
Булыгин из-под бровей бросил вопросительный взгляд на Чупрова.
Иван после короткого размышления медленно изрек:
— А почему бы и нет? Если по уму. Свое дело надежней. Все веселей, чем батрачить у купцов на песках да на дровозаготовках. А пожарка нужна. Летом все, от мала до велика, на промыслах, дома дети да старухи немощные… Случись, не дай Бог, пожар, залить некому. Сколько погорело в прошлые годы! А если по уму да по всем правилам, согласен, Тихон, то и власти не должны бы препятствовать.
Разошлись далеко за полночь, окончательно решив: в пустующей половине полубарака Чупровых вырубить выход на улицу, пристроить конюшню, приобрести на паях тройку подходящих лошадей, повозок и необходимый инвентарь.

2

С полгода ушло на организацию дела. Булыгин с Чупровым занялись пристроем, Сенькин взял на себя хлопоты по выправке необходимых бумаг. Оказалось, не так просто. Пришлось съездить даже в Березов, к исправнику.
— А на какие шиши дело-то задумал? — недоуменно вскинул брови Ямзин, выслушав просителя.
— На паях. С товарищами.
— С ссыльными? — насторожился Лев Никифорович.
— И с ссыльными тоже — людей где-то надо брать. И с местными зырянами.
— Гм… А содержать на какие шиши? Долго ли продержишься на паях?
— Так ведь пожарка-то платная. С круглосуточным дежурством, все, как положено. Заключим договора с хозяевами… Глядишь, и потечет копеечка!
— Ну-у? Гладко было на бумаге. Мне вот свою пожарку в Березове из казны содержать не по карману. С тех пор, как правительство в пособиях отказало, хоть распускай. Гляди, прогадаешь.
— Ну, попытка — не пытка, Лев Никифорович.
Ямзин раздумчиво постучал по столу кончиками пальцев, отрешенно избоку глядя в окно.
— Спросить тебя хочу, Сенькин… Ты чего домой-то не едешь? Срок ссылки у тебя истек, что держит-то?
— Жена у меня в Обдорске. Серапиона Ануфриева дочка. На сносях.
— A-а, ну да, слышал. Ну, поздравляю, коли так. Женитьба — дело серьезное. Ануфриевы — люди солидные. Работящие ребята. Глядишь, и ты за ум возьмешься…
Сенькин неопределенно хмыкнул.
— Чего воротишься? — незлобиво пробурчал исправник.
— Не возьмешься? А не возьмешься, так я за тебя возьмусь. Обещаю! Ты вот «спасибо» мне должен сказать, что дело на тебя не возбудил, глаза, можно сказать, закрыл. А Тарасов наста-аивал!
— Это за какую такую провинность настаивал? — вскинулся Сенькин.
— Забыл? Напомню. У тебя срок когда истек? В январе девятого? А за два месяца до того что ты в Обдорске у игумена Иринарха вытворил? Говорят, чуть самого Иринарха за бороду не оттаскал! Было дело?
— Было, погорячился…
— То-то же!
Дело действительно было.
В ноябре 1908-го Сенькин вляпался в пренеприятнейшую историю. Вскоре после его переезда из Мужевского в Обдорск в девятьсот шестом, при Обдорской Духовной миссии была создана женская община Скорбященская — в честь иконы Божьей Матери «Всех Скорбящих Радость». Тобольский епископ Антоний, посетивший Обдорское, надоумил настоятеля миссии Иринарха пригласить для руководства общиной монахинь. Иринарх посетил Вировский во имя Всемилостивого Спаса первоклассный женский монастырь, находившийся в селе Виров Седлецкой губернии (Холмской епархии). Вероятно, потому Вировский, что сам игумен был из обедневшей дворянской семьи обрусевшего поляка и гречанки из города Бела того же уезда, то есть родился в непосредственной близости от монастыря.
Летом в Тобольск по его приглашению прибыли пять монахинь. Они были причислены к Иоанно-Введенскому женскому монастырю и направлены епископом Антонием в Обдорскую миссию для занятий в инородческих интернатах и богадельне. Официально же Скорбященская община во главе с рясофорной монахиней Пелагеей Ивановной была открыта лишь в августе 1907 года. Община включала приют для инородческих девочек и малолетних детей, инородческую богадельню, больничную палату и аптеку. Больницей стала заведовать вировская монахиня Ефросинья, а монахиня Агафья прекрасно поставила в общине хор. Но с Пелагеей Ивановной у Иринарха отношения не сложились с самого начала. Настоятельница оказалась женщиной склочной, злобной и мстительной. От ее имени на него в епархию вскоре посыпались кляузы и доносы. Иринарх, сохраняя выдержку, оправдывался и защищался, как мог, стараясь при этом сделать все для того, чтобы скандал в общине не вышел за пределы стен. Но благодаря неутомимой деятельности вездесущих Костюриных выходки настоятельницы все же получили огласку: «В тех же культурных целях в Обдорске была открыта женская община, но с ее открытием школьное дело, ради которого она была, главным образом, открыта, не только не процвело, но, наоборот, пало. Инородческих ребят монахини учат по старинке — щипками, кулаками и пинками. Дошло до того, что на настоятельницу были составлены два протокола полиции и три самим настоятелем миссии» (Сибирский листок. — 1910, 11 марта).
В ноябре же 1908-го в общине произошел из ряда вон выходящий случай, о котором и напомнил Ямзин…
Сенькин жил неподалеку от миссионерской церкви. Однажды вечером из окна увидел на крыльце дома священника окровавленную воспитанницу — послушницу-остячку Варвару и помощника настоятеля миссии Гурия Михайлова, старокрещенного татарина, назначенного в Обдорское месяца за три до того из села Карачинского. К новоприбывшему миссионеру обдоряне поначалу отнеслись с настороженностью. Оно и понятно, татар в обдорских священниках до сих пор не видывали. Не был исключением и Сенькин.
Спустя какое-то время из квартиры Гурия на крыльцо выскочила разъяренная монахиня Пелагея, а следом — размахивающий руками и что-то выговаривающий ей взлохмаченный игумен Иринарх. Впопыхах сунув босые ноги в валенки, Сенькин раздетым выскочил из дому. Тем временем священники ввели плачущую девочку в квартиру Гурия. Сенькин вихрем ворвался следом. У плачущей в углу Варвары из разбитого носа сгустками шла кровь… Не разобравшись сгоряча, почему-то решив, что послушницу избил именно он — поп-татарин, Сенькин с кулаками набросился на Гурия… Трясущийся от испуга помощник настоятеля вынужден был ретироваться и, хлопнув дверью, бежать. Пока Иринарх охлаждал пыл ссыльного, пока втолковывал, что помощник на самом деле вступился за сбежавшую от настоятельницы, обиженную ею послушницу, Пелагея мышкой юркнула за дверь, в которую через четверть часа вошли Гурий и вызванный им становой пристав Тарасов — получивший назначение в Обдорск из Сургута всего лишь неделю назад.
Через полтора года в Тверскую епархию переведется покровитель и наставник Иринарха — епископ Тобольский и Сибирский Преосвященный Антоний. С новым епископом Евсевием (Гроздовым) у Иринарха возникнет недопонимание. В автобиографии, написанной в 1920 году, бывший настоятель признается: «Я, по мыслям нового… Тобольского епископа Евсевия, впоследствии Псковского, был не столько миссионером, сколько общественным деятелем. Это во многом была правда».
В октябре 1910 года Иринарх под давлением епископа Евсевия указом Священного Синода будет переведен вслед за Антонием в Тверь, где получит звание архимандрита. После трех лет, прожитых в Обдорской общине, «из-за жестокого обращения монахини Пелагеи Ивановны» вынуждена будет вернуться в Виров последняя из вировских монахинь. В Обдорск на должность настоятельницы женской общины приедет монахиня Иоанно-Введенского монастыря Антония. Но и после отъезда Иринарха и вировских сестер Пелагея не угомонится. В конце концов ее отстранят от должности «за истязание инородческих детей», но долго еще она будет забрасывать Синод кляузами на Иринарха. В декабре того же года тверской архимандрит Иринарх напишет Тобольскому епископу Евсевию: «Боюсь за судьбу Обдорской женской общины… Пока будет в Обдорске проживать эта язва — Пелагея, можно ожидать всяких гадостей, ибо она испорчена до мозга костей. Воображаю, как тяжело приходится новой настоятельнице Антонии».
И все же кляузы Пелагеи в какой-то степени достигнут цели. В той же автобиографии бывший игумен, естественно, не упомянет о том, что в феврале 1911-го Тобольский комитет православного миссионерского общества насчитает за ним, «уехавшим после 13-летней службы в рваных рясе и сапогах, многими поруганным» (мировой судья Н.Г. Сосунов в личном послании Иринарху от 14 августа 1911 года — Н.К.), долг по Обдорской миссии в сумме 1500 рублей. Сумма по тем временам немалая.
«По адресу Тобольского комитета православного миссионерского общества могу сказать одно — свиньи, — в сердцах напишет Иринарх в Тобольск священнику Ефрему Елисееву. — Я принял миссию, все имущество которой заключалось в развалившейся церкви и неустроенном для жизни миссионерском доме. Я выстроил для Обдорской миссии, не прося у начальства денег, новую церковь стоимостью в 16000 руб., выкупил в пользу Обдорской миссионерской общины усадьбу, стоящую 6400 руб., скупив чуть не 5 часть земли, занимаемой Обдорском, выстроил громадное библиотечное здание — около 6000 руб., сорганизовал библиотеку стоимостью не менее 20000 руб., музей — в несколько тысяч рублей, 7 лет содержал миссионерский инородческий приют для инородческих девочек и мальчиков, потратив на это учреждение около 7000 руб. из своего жалованья, и многое другое. И за все это мне даже спасибо не было сказано. Ну, да Бог со всем этим, была бы совесть спокойна…».
Сенькина же после скандала оставили в покое только потому, что ни игумен Иринарх, ни его помощник Гурий не пожелали выносить сор из женской общины, испугавшись за репутацию.
Но Тарасов ничего не забыл. Нашла коса на камень…

3

Разрешение на открытие пожарной команды Сенькин все же выхлопотал. До вскрытия рек съездил в Кондинское, закупил подходящих лошадей, сбрую, повозки. Он и возглавил пожарку. Агаша не могла нарадоваться неожиданной для нее предприимчивости и деловой хватке мужа.
В мае родился сын. Сенькин был на седьмом небе от радости. Обычно немногословный, сдержанный на эмоции, он буквально хватал своего «олененочка» в объятия, кружил по комнате:
— Сын у меня! Володька! Владимир Тихонович!..
Первый месяц ни на шаг не отходил от зыбки. Вскакивал
по ночам на первый крик младенца. На время перепоручил все дела по пожарке Ивану Чупрову. Не доверяя молодой, неопытной мамочке, сам купал, пеленал, застирывал пеленки. Агаше порой становилось обидно, но и мужа она понимала. Его неподдельные, искренние отцовские чувства иной раз выжимали слезу умиления.
Летом у Чупровых тоже родился первенец. Пришлось Сенькину вернуться к делам пожарной команды, тем более что наступил пожароопасный период, да и работу в пекарне в паре с Дубовым он не бросал, а с открытием навигации в свободные от пекарни и дежурств в пожарке часы подряжался и на погрузку дров для заходящих в Обдорск пароходов.
На помощь Агаше пришла бездетная Марина Федоровна. В июне же на каникулы приехала Доминика.
Осенью опасность летних пожаров миновала, и Сенькин, дабы не простаивали в конюшенных стойлах свободные лошади, организовал земскую станцию «Собь».
Все-то у него получалось, все-то ладилось, да недолгим оказалось золотое для Агаши времечко…
Не всем в Обдорске предпринимательские успехи троицы Чупров-Булыгин-Сенькин были в радость, кому-то они стали костью поперек горла.
Первыми еще летом заперешептывались рыбопромышленники.
— Ежли каждому ссыльному дозволить свои придумки воплощать, нам что — остяков да самоедов по юртам на пески собирать? А на дровозаготовки зимой кого искать? Куда это годно? Куда становой-то смотрит?
Становой же не только смотрел куда надо, но и предпринимал какие-то действия. И с Ямзиным в Березове уже не раз переговорил, поделился сомнениями:
— Не нравится мне Сенькин, Лев Никифорович! Не тот он человек, которому потакать… Гнать бы его в три шеи от греха подальше!
— Ну, что же так сразу-то, Василий Никифорович? — сомневался Ямзин. — А может, при деле как раз и угомонится? Тем более семья… Когда ему народ-то баламутить?
Тарасову за два года пребывания в Обдорске в должности пристава благодаря строгим мерам, предпринятым в отношении ссыльных, удалось в какой-то мере навести порядок. Да и многие бывшие ссыльные уже разъехались, а приток новых, слава Богу, ослабевал. Возвращение же в Обдорское дерзкого Сенькина он воспринял в штыки. Не забыл первую встречу на квартире Гурия Михайлова. Да и наслышан уже! Вот чего он опять в село приперся? По какой такой необходимости? Политические бегут куда глаза глядят зимой и летом, жизнью рискуя, а этого не выкуришь! Вышел срок — езжай домой. Уже и пожарная команда у него! Все-то у него подозрительно ладится! Вот почему именно у него? Что, больше некому заняться? Там, где Сенькин, добра не жди. И всегда народ в пожарке. День-деньской. Да и по вечерам толкутся. С чего бы зачастил туда подозрительно деятельный Дубов? Ссыльные Королев, Глазков? Чем он их там приваживает? Раньше у Ламбина на Рабочей набивалось по десятку «заказчиков», а сейчас у Сенькина. Вот и у него, слышно, молодая на дому портняжить принялась. Еще одни Ламбины объявились. Мало того, еще и земскую станцию открыл. Кого и куда возить собрался? А не думает Ямзин, что ссыльных в бега?.. Не догадывается, кто питерского армянина в седьмом году в бега отправил? Он да Немцов. Ладно, хоть Немцова в Тобольск с глаз долой сплавил, одной заботой меньше. И этого сплавить бы куда подальше.
По указанию пристава на «огонек» в пожарку перед Новым годом заглянули урядники Москвитин и Рочев.
— Ну? — по возвращении просверлил тяжелым взглядом грузный Тарасов. — Что там?
— Так, а что? — простодушно пожал плечами Рочев. — Ничего подозрительного. Сидят в кругу, кто на табуретках, кто на корточках. Курят, лясы точат.
— Все там?
— Вся компания.
— Ничего подозрительного, говоришь? — перекосоротил Рочева пристав. — А не думаешь, что лясы — это для отвода глаз? Для конспирации! Они сходки там устраивают. Пора бы научиться хоть чему-нибудь!.. Выпивали?
— Выпивали, ваше благородие! — поймал «наводку» сообразительный Москвитин. — На столе — рябиновка.
— Пьяны?
— А не сказать, чтоб…
— Я спрашиваю, пьяны? — рыкнул пристав.
— Аки… сапожники!
— Вот садитесь и пишите рапорт. Давно пора прикрыть этот рассадник. Тем более что Ямзин дал понять: будут основания, он распорядится выслать из Обдорска этого… пожарника!

4

Агаша ждала Тихона на ужин. Собрала на стол, нагрела воды в тазике, искупала, накормила, убаюкала сынишку, а мужа нет и нет. Он и прежде, случалось, припозднялся то в пекарне, то в пожарке, а летом — на погрузках-разгрузках, но не до таких же пор — время близилось к полуночи. Уже за полночь, не на шутку встревоженная, накинула шубейку, побежала в половинку Булыгиных. Света в доме не было, но все же постучала в раму. Выглянул в окно заспанный Булыгин.
— Тиша не у вас?
«Входи!» — не расслышав, жестом пригласил изумленный Федор. С женой встретили соседку у порога.
— Что случилось, Гашенька?
— Тиши не было сегодня?
— В пожарную с утра заглядывал, сказал, бежит в пекарню, а после выпечки вернется. Но так и не зашел. Не знаю, почему… А что произошло-то? — обеспокоился и Федор.
Губы у Агаши дрогнули.
— А не знаю, что и думать… Дома нет и не было с утра.
— Так, поди, у Дубова остался! — предположила Варвара Ефимовна. — Может, лишку выпили вчера, разве не бывает? Не переживай. Утром спозаранку прибежит твой Тиша!
Минула бессонная, долгая, как вечность, тревожная ночь.
Чуть свет укутала Володьку и — в пекарню. Дубов был на месте.
— А Тиша где, Степан?
Дубов ошалело посмотрел на жену напарника с ребенком на руках, пришедшую ни свет ни заря.
— А не знаю, где…
— Так он был вчера в пекарне?
— Ну а как же, был…
— А когда ушел? Куда, он не сказал? Вы не выпивали?
— Выпивали, — кивнул Степан Леонтьевич. — К полудню сдали выпечку, он собрался уж, было, в пекарню, да товарищи нагрянули. Из Тобольска прибыли, ты их не знаешь, Гаша. Товарищи по ссылке. Посидели, выпили, мало показалось, я еще раз в лавку сбегал. А к вечеру ушли. И Тихон с ними. А вот куда — не знаю.
— Вот и я не знаю, — всхлипнула Агаша.
— Да не расстраивайся ты! Видно, на квартире у друзей… Выспится — придет. Куда он денется, твой Тихон?
Вернулась домой. Прошел час, другой, вот уже и третий на исходе — Тихона все нет… Собрала сынишку, побежала к Чупровым, в пожарку. Откуда ни возьмись навстречу известная в селе шутиха — беззубая зырянка Батманиха, старуха шумная, вздорная и на удивление осведомленная в сельских новостях.
— Ай, Гашенька, — всплеснула руками. — Правда, што ли?!
Агаша приостановилась.
— Вы о чем, тетка Фекла?
Батманиха вцепилась в рукав Агашиной шубейки.
— Жаарештовали твоего-то?
— Как — заарестовали? Кто? За что?
— А ты не жнашь, не ведашь? — зашамкала Батманиха.
— Ай, лихо-то! Ай, лихо!
— Да что случилось-то, скажите, тетка Фекла? — опешила Агаша.
— Жаарештовали Шенькина твово!
Ноги у Агаши подкосились.
— Что он натворил? Где он сейчас?
— Да в каталажке, где ж! Я думала, ты жнашь. Вешь Обдоршк уже жнат, она одна не жнат. Интерешные вы, Шенькины. Ведь он что учудил-то? Пришел жа рябиновкой к Шешурову, а Шешуров откажал. Нету, мол, рябиновки…
— Тетка Фекла, не части взахлеб. К какому Шешурову? К Чечурову, что ли?
— Я и говорю, явилша твой к Шешурову: продай мне, мол, рябиновки. Шешуров откажал. Твой — в лавку Голева, к Тарунину. Тарунин тож от ворот поворот. Твой и ошерчал: пошто не продаешь? «А нету, мол, рябиновки!» — «Как нету? — Шенькин твой, — а это што, — киват на шкаф ш вином, — моча Голева?» — «А эт не для тебя. Не велено тебе!» Твой и вжбеленилша: «Кто не велел? Приштав? По какому праву?» — Шкажал да жа дверь. Хвать оглоблю да ш оглоблей в лавку: «Ну, кричит, отпуштишь или нет?» Тарунин под прилавок: «Не велено! Тарашов жапретил». А твой: «Што штоит нижняя полка ш вином»? — И махнул оглоблей. Вше бутылки ш полки вдребежги! Вынимат иж кармана деньги да швырят их на прилавок: «Што штоит вторая полка?» — Махнул оглоблей по второй, швырнул деньги, хлопнул дверью, да и был таков… Тарунин ш-под прилавка выполж да жа приштавом. Урядники жа им!.. Ай, лихо тебе, девка!
— Вы сами придумали или сон приснился, тетка Фекла? — округленными от испуга глазами уставясь на Батманиху, с нелепой улыбкой спросила Агаша. — С чего бы он разбушевался? Какие оглобли? Что вы несете?
— Штупай, штупай к уряднику. А лучше, девка, к приштаву, выташкивай швово! — посоветовала старая и понеслась по направлению к Рабочей со своей сногсшибательной новостью…

ПРОТОКОЛ
1911 года Января 15 дня, с. Обдорское.
Доверенный Тобольского купца Д.И. Голева-Лебедева Тобольский мещанин Петр Степанович Тарунин через служащего своего… заявил о буйстве бывшего административного ссыльного крестьянина Орловской губернии Тихона Даниловича Сенькина, произведенного в ренсковом погребе Голева-Лебедева, и ходатайствует уважить его…
По прибытии в ренсковой погреб Голева-Лебедева нашел там пьяного Сенькина, который кричал что-то, бил кулаком по прилавку и разбрасывал руками сложенную на таковом горку коробок консервов. При этом Тарунин указывал на Сенькина и валявшуюся на полу висячую лампу и разбитое стекло в шкапу с винами, заявил, что Сенькин после отказа ему в продаже четушки рябины за неимением таковой сбил висячую лампу так, что она упала с огнем на пол и по счастливой случайности погасла. Затем схватив коробку консервов, бросил в него, в Тарунина, а вторую коробку бросил в шкап с винами, в котором разбил стекло.
При удалении из ренскового погреба Сенькин ругался скверно матерной площадной бранью, потом обложил таковой меня…, как и пристава, и кроме того, угрожал убить, называл «сукой» и другими нецензурными словами. По доставлении Сенькина при помощи полицейских урядников Андрея Москвитина и Тимофея Рочева в каталажную камеру Обдорской Инородной Управы он в виду непрекращения буйства был связан. Развязавшись и буйствуя в каталажной камере и продолжая ругаться, Сенькин разбил в камере дверь и стекло в окне и сбросил несколько кирпичей с печи.
Об этом постановили составить настоящий протокол пристав 2 стана Березовского уезда Тарасов, Тобольский мещанин Петр Степанович Тарунин.
Свидетели буйства в ренсковом погребе: Тобольский мещанин Николай Адрианович Колосов, Тобольский мещанин Архип Николаевич Иванов, полицейский урядник Рочев.
Писарь Управы Усков

Его Превосходительству
Тобольскому Губернатору
от Березовского Уездного Исправника
РАПОРТ
Января 30 дня 1911 года.
Представляя при сем на распоряжение Вашего Превосходительства протокол, постановленный Приставом второго стана Березовского уезда о буйстве, произведенном в с. Обдорском в лавке купца Голева и в каталажной камере Инородной Управы и об оскорблении означенного Станового пристава бывшим политическим ссыльным Сенькиным, имею честь почтительнейше просить Ваше Превосходительство наложить на Сенькина наказание согласно 28 параграфа обязательного постановления Вашего Превосходительства от 26 октября 1910 года, изданного на основании правил о Положении усиленной охраны, в самой высшей мере, так как Сенькин, как бывший политический ссыльный, по отношению к чинам полиции ведет себя всегда крайне дерзко.
О наложении на Сенькина наказания в административном порядке побуждает меня просить Ваше Превосходительство то обстоятельство, что наказание по суду может быть наложено на него незначительное, граничащее 7 суточным арестом, совсем несоразмерное с виной его и разбор дела может затянуться на неопределенное время, тогда как в виду проявленной Сенькиным особой дерзости немедленное применение взыскания является необходимым.
Исправник Ямзин

ПОСТАНОВЛЕНИЕ
Февраля 11 дня 1911 года
Я, Тобольский губернатор, разсмотрев представленный мне Березовским Уездным Исправником при рапорте от 30 января 1911 года за № 25 протокол по обвинению проживающего в с. Обдорском Березовского уезда крестьянина Орловской губернии Сенькина в демонстративно дерзких выходках по отношению к чинам полиции, т. е. в нарушении 28 параграфа обязательного постановления от 26 октября 1910 года, изданного мной на основании ст. 15 и п. ст. 16 Прав. о пол. усиленной охраны и признания изложенное в протоколе нарушение вполне доказанным постановил: подвергнуть крестьянина Тихона Сенькина аресту на три месяца.
Настоящее постановление подлежит немедленному исполнению.
Губернатор Гагман


ГЛАВА 3
Обдорск. Воскресение Христово.
1911, 25 апреля

1

Начавшееся в Великую Субботу пасхальное богослужение перешло в полунощницу. Из алтаря послышалось тихое пение, постепенно усиливаясь, стало полногласным. Вышли священнослужители во главе с батюшкой в белой, в серебристых отсверках ризе, с золотым крестом на груди. Смешались служители и прихожане, медленно двинулись к выходу.
Нестройная колонна нарядных людей с хоругвями, кадильницами, с иконой Воскресения Христова, завершаемая десятками мерцающих огненных язычков от горящих свечей, под непрерывный звон колокола совершила Крестный ход вокруг храма — навстречу воссиявшему из гроба Воскресшему Спасителю.
«Воскресение Твое, Христе Спасе, Ангели поют на небесах, и нас на земли сподоби чистым сердцем Тебе славити…»
Остановилось, замерло шествие у входа в храм в ожидании ликующей вести.
— Христос воскресе из мертвых, смертию смерть поправ, и сущим во гробех живот даровав… — густым, сочным баритоном выводил батюшка.
От прилива тихой радости трепетало сердечко у Агаши.
— Христос воскресе из мертвых, смертию смерть поправ…
Выжимала слезу радостная весть:
— Христос воскресе!..
Освятив куличи и пасхальные яйца, Агаша вернулась домой. Уставшая, но умиротворенная светлой верой в милость Спасителя, с надеждой — внял Господь ее сердечной мольбе о спасении грешной души милого ее сердцу Сенькина. Души, ожесточенной житейскими передрягами и невзгодами, страдающей из-за гордынюшки. Забрала у Марины Федоровны сынишку, накормила, с нежностью убаюкала. Посопел-посопел, потаращился глазыньками маленький Сенькин, улыбнулся, да и заснул, сытый.
Стала ждать Тихона. Она была уверена — уж сегодня-то, в Христово Воскресенье, выпустят его из каталажки. Ведь сидит уже четвертый месяц! Опять сидит! Последний раз сажал на неделю Тарасов весной прошлого года — она уже на сносях была, и к тревоге за мужа добавился страх за нерожденное еще дитя. Сажали вместе с Ваней Королевым, Яшей Парфеновым, Георгием Осиповичем. В тот весенний день хоронили политического Хворова, и после погребения ссыльные прошли по главной улице с красным флагом и революционными песнями…
И ведь только недавно Тихон признался, что на погребении с товарищами был, но в демонстрации политиков как отбывший срок ссылки не участвовал.
Агаша недоумевала:
— Почему не оправдался, раз не виноват?
— Не принимай близко к сердцу, — был ответ. — Нельзя нам по-другому… Друг от дружки нам негоже отбиваться.
Он так и не признался, что послужило поводом к буйству в лавке Голева-Лебедева в тот злополучный январский день. На все Агашины вопросы и упреки был один ответ:
— Забудь. Погорячился… Не принимай близко к сердцу!
А как забыть, как не принимать?
Кое-что пыталась выяснить у пострадавшего Тарунина, но обозленный на весь белый свет Петр Степанович буркнул в сизые усы:
— Гагман объяснит! Не сомневайтесь, сударыня!
Собралась было к приставу, но писарь Усков рассоветовал:
— Ты, Агаша, не ходи пока к Тарасову. Он нонче, как собака, злой, кидается на каждого! Давеча у Дубова изъяли прокламацию, вот он и лютует.
Из сочувствия к Агаше Василий Григорьевич разоткровенничался, рассказал обо всем, что ему было известно:
— Пристав Ямзину напел. Мол, по вечерам в пожарке собираются политики, замышляют что-то. А твой — организатор. Уговаривал пожарку разогнать. Ямзин запретил продажу вина Тихону. Вот и сходил он в лавку, вот и взбунтовался.
— Сходил. Три с лишним месяца ходит… — убито подытожила Агаша.
К разговлению все было приготовлено с вечера. «Богатый как хочет, а бедный как может», — приговаривает в таких случаях тетка Матрена. Не сорок блюд, конечно, но «смоглось» не так уж и бедно: на столе на свежей скатерти стояли присыпанные сахарной пудрой ароматные куличи, блюдо с дюжиной яиц, крашеных отварами диких трав из запасов Варвары Ефимовны, холодные куски отварной оленины.
После семи недель Великого поста начиналась неделя празднований. Мимо окон проехал (видно, сразу после обедни!) на белой лошади разухабистый, в праздничном костюме, в хромовых сапогах «король тундры» Чупров. Нестареющий с годами Дмитрий Аристархович начал обязательные в этот день визиты. Возле двора Булыгиных собралась детвора. У нее свои «обходы» многочисленных родственников, да и не родственников тоже. Парой крашеных яиц, горстью дешевых конфет, а то и медной монеткой — какой православный не одарит детишек в Светлый день Воскресения Христова?

2

Своей тюрьмы в Обдорске не было. Для содержания местных и этапированных арестантов в начале улицы Миллионной при инородческой управе приспособили одно из помещений. С печью, с зарешеченными окнами, с четырьмя железными кроватями, с рукомойником, с ведром под легкую нужду. Кормили дважды в сутки заказанными в чайной кашей с салом, жидким чаем с черствым хлебом. Но для «смирных» местных было исключение — по воскресеньям и престольным праздникам их ненадолго без охраны отпускали к семьям. С Великой Субботы в каталажке Сенькин был один.
— Митрий, ты оглох? — Он стукнул кулаком по двери.
— Чего надо? — не сразу донесся из коридора сиплый спросонья голос дежурного по управе.
— Отворяй ворота. Выпускай.
— Не положено.
— Чево-о?
— Не велено, Тихон Данилыч.
Сенькин еще раз угрожающе громыхнул кулаком.
— Я вот покажу тебе — не велено! Умник! Сам-то уже разговелся, небось? Пузо набил? А я тут голодный сиди со вчерашнего обеда? Отворяй, кому сказано!
— Так ведь не велено, Тихон Данилыч! Ну что вы? Попадет же ведь мне!
— Кем не велено? Всех местных ради праздника по домам отпустили!
— Сами же знаете… Пристав запретил вас на Пасху отпущать!..
— Что мне пристав? Мне Гарибальди разрешил. Так и доложи своему приставу.
— Какой Гарибальди? — замер в коридоре Митрий. — Из Березова, что ли? От Ямзина? Что-то не знаю я такого.
— Ямзин — мелкая рыбешка. Куда ему до Гарибальди. Сам губернатор до пупка Гарибальди не дорос.
Митрий какое-то время посопел, осмысливая слова арестанта.
— Разве из Питербурха?.. А как это он мог разрешить? — дошло до него наконец, — из Питербурха-то? Брешете вы, Тихон Данилыч! Брешете. Вам-то что? Вам все нипочем, а мне каково?
— Открывай, — сжалился над «стражником» Сенькин. — Я в пекарню да домой на часок загляну и назад. Никто и не узнает.
— А узнает?
— Тогда скажешь, вывел по нужде, я и убег. Я подтвержу.
С крыльца инородческой управы Сенькин увидел безродного самоеда Неромина. В девятьсот третьем году в Неромовских юртах то ли от оспы, то ли от холеры, то ли еще от какой заразы вымерла вся семья Нероминых — родители, братья, сестры. С тех пор малохольный Николай скитался по чужим людям то в Березове, то в Мужах, то в Обдорске. Щупленький восемнадцатилетний Неромин с застывшей на обветренных губах блаженной улыбкой, поддерживая спадавшие штаны, направлялся к праздничной площади.
— Неремка! — окликнул Сенькин.
Неремка приостановился, прищурился от пробивших серую мглу лучей весеннего солнца. Узнал.
— Сторова, трук Сенька!
— Здорово, здорово, дружище. Далеко ли разогнался?
— Хы… На качели!
— На качели, говоришь? Ты вот что, друг, слетай-ка лучше к Дубову. Скажи, чтоб срочно шел к Мамееву в пекарню.
— Хы! А тенешку на пряники?
— Будет тебе денежка. Понял меня?
— Чего тут не понять! — Неремка громко шмыгнул носом, поддернул штаны и вприпрыжку по тротуару пустился в обратном направлении.
…Павел Никанорович Мамеев был уже тяжеловат. Сидел за праздничным столом с соседом Василием Козловым.
— О-о, Тихон пожаловал! — грузный Мамеев ворохнулся на стуле, подняв на вошедшего с улицы Сенькина налитые кровью глаза. — Освободился ко Христову дню?
— Под амнистию попал! — хохотнул Василий Дмитриевич.
— Ага, дождешься от Тарасова! «Никто не даст нам избавленья, ни Бог, ни царь и ни герой», — отшутился Сенькин.
— Только без крамолы, господа-товарищи. Только без крамолы! — поморщился Козлов. — Не в Христово Воскресение!
Мамеев с трудом разомкнул набрякшие веки:
— Освободился, так давай… подменяй Степана. Доигрался Дубов!
— Что значит доигрался? — насторожился Сенькин.
— А ты и не знаешь? В Березове Степан. Христосуется с Ямзиным, к-хе, к-хе! — Он кашлянул в кулак. — Каку-то прокламацию у него нашли… Ты бы, Тихон, пекарню не впутывал в ваши дела. Меня не подводите! Мне это ни к чему, — веки вновь сомкнулись, теперь уже надолго.
— Та-ак, — протянул озадаченно Сенькин.
— Без крамолы, господа… Без крамолы!
— Заладил, как попугай: «Без крамолы, без крамолы!» — одернул Сенькин Козлова. — Давайте лучше по маленькой. За Пасху так за Пасху.
Через полчаса с улицы вбежал запыхавшийся Неремка.
— Знаю уже, знаю, — упредил доклад Сенькин. — Ты вот что, друг Неремка, сбегай к Чупрову Ивану, шепни, что я у Мамеева, пусть сюда заглянет. Но ни Варваре Ефимовне, ни моей Агаше ни-ни. Ты меня не видел. Понял?
— А тенешку? — потребовал Неремка.
— Держи свою денежку!
Неремка стоя выпил поднесенную Козловым стопку, занюхал щипком кулича, сунул в глубокий карман заработанную «тенешку» и, довольный, помчался к Чупрову.
Не успел откланяться Василий Дмитриевич, вспомнив о каких-то неотложных делах, как с визитом к Мамееву подъехали подвыпившие купцы Протопопов и Чечуров.
Высокий, мощный, широкоскулый мужик в возрасте за пятьдесят с двухцветной выхоленной бородой — Андрей Степанович Протопопов — был личностью известной во всем уезде. Еще в молодости перебрался в Обдорск к рыбным местам из села Сухоруковского. Лучшие неводные пески на правой стороне Малой Оби принадлежали ему. Одни угодья арендовал в компании с братом Афанасием, другие — с одной из местных купчих, Мещеряковой, и умершим года два тому назад Иваном Нижегородцевым. Рыбу на промыслах он солил собственноручно или под строгим личным надзором. На песке Сангомы построил дом, на лето перевозил туда семью, чтобы не разлучаться в промысловую пору. Однажды осенью торопился Андрей Степанович с промысла в Обдорск на свадьбу единственной дочери Марии, попал на Оби в шторм, лодку перевернуло, но он выкарабкался на днище и продержался на нем чуть ли не сутки, пока не подобрали проплывавшие мимо рыбаки. И ведь не чихнул, не кашлянул после холодной купели. Мощный старик!
Тридцатипятилетний Иннокентий Чечуров особыми успехами пока похвастаться не мог, он, похоже, входил в доверие к Протопопову, намереваясь заменить ему умершего партнера Нижегородцева.
— Нонешний год ярманка не та, не сравнить с десятым — вся торговля в Хэ ушла! — доказывал Протопопов, опрокидывая в густую бороду рюмку за рюмкой. — В прошлом годе многие озолотились! Песец до двадцати трех рублей доходил. Вот Иннокентий не даст соврать!
Чечуров с поспешной угодливостью поддакивал.
— Так, так, Андрей Степаныч!
— Дмитрий Аристархыч, Чупров-то, двадцать пять тыщ чистой прибыли взял! Кто бы мог подумать? Да и Ванька- Мотор с Арсюхой Терентьевым хорошо взяли. Когда такое было? Не-е, что ни говори, а десятый год не чета нонешнему! Опять же, у кого голова на плечах, тот и в этом годе не прогадат. Я вот летось у Шахова в Березове был… У Семен Прокопыча. Ну, скажу я вам, развернулся мужик! Мне что, говорит, ваша рыба! Рыбой только ленивый на Оби не заниматся! Он на масло ставку сделал. А что? Новое дело, рисковое, да ведь прибыльно. В восьмом году 120 пудов продал! По шестнадцать-осьмнадцать рублей. Это, подсчитай, сколько же будет? Немало будет! В девятом годе тоже хорошо…
— Хорошо, да не шибко, — возразил Сенькин. — Чего хорошего, когда по большой воде кормов не запас, половину скота под нож пустил. Молодняк только и оставил! Какое масло?
— Ну так что поделашь! Зато летом косилку, конные грабли купил. Накосил на три года вперед, с запасом. Голова! С головой-то на плечах не пропадет. Вот ты, Тихон, хочь обижайся, хочь не обижайся, а скажу я и нащет тебя: умная голова дураку досталась! С твоей-то расторопностью, настырностью дела великие вершить бы, а ты черт-те чем занимашься!
— Поверши вот на моем месте! — скривился Сенькин. — Влезь в мою шкуру, погляжу, как вершиться-то будет! Ведь он же, сволочь, житья не дает.
— Кто? — не понял Протопопов.
— Да пристав, кто! Суди сам, Павел Никанорович, — повернулся Сенькин к склонившему к столу седую голову Мамееву. — Дали три месяца. Валяюсь в каталажке с пятнадцатого января. Так?
— Ну?
— Вот и ну! Когда я должен выйти?
— А когда? — устремил на Сенькина мутные глаза Мамеев.
— Пятнадцатого апреля. А сегодня какое число?
— Сегодня?.. — задумался Павел Никанорович. — Сегодня Пасха, Тихон…
— Вот именно. Пасха. Двадцать пятое. Он же держит меня сверх срока уже десятые сутки. Справедливо это?
— Нет, не справедливо… А пошто? — туго соображая, спросил Мамеев.
Вошел Иван Чупров.
— Христос воскрес, честна компания!
— Воистину, Иван, воистину! — кивнул за всех хозяин и вялым жестом пригласил к столу. — С нами, Иван Степаныч!
— Благодарствую, да отобедал уже. Разговелся! — Взглянув на мрачного Сенькина, Чупров все же снял шапку, ладонью пригладил черные волосы и подсел к столу.
— А пошто? — вернулся к разговору с Сенькиным Павел Никанорович.
— Вот и я хотел бы знать. Ты скажи мне, Павел Никанорович, почему с Оболтиным наш брат-ссыльный худо-бедно ладил? Да потому и ладил, что Лев Петрович к нам уважительно относился. И мы с ним по-человечески. А этот властью упивается! Только силу признает! Вот и держит, гад, вопреки закону!
Протопопов вдруг обеспокоился.
— Погодь-ка, Тихон. Я не понял: тебя освободили или… как?
— Сам освободился в честь Христова Воскресенья! — усмехнулся Сенькин.
— Как-то мне все это непонятно! — тихо пробормотал и Чечуров, обращаясь скорее к самому себе.
Сбитые с толку купцы, пытались еще некоторое время поддерживать разговор, затем переглянулись и поспешно поднялись.
— Пора и честь, однако, знать! Спасибо за угощение, хозяин!
— Воистину воскрес, — ответил невпопад Мамеев и надолго поник седеющей головой.
Иван Чупров облокотился на стол, вперил твердый взгляд на Сенькина:
— Дома был?
— Не заходил.
— И не заходи. Не расстраивай Агашу. Только что урядник от вас вышел. Ищут тебя, Тихон.
— Чего меня искать? — мрачно буркнул Сенькин. — Я и не скрываюсь. Как ушел, так и вернусь… Скажи мне лучше, что там с Дубовым?
— Обыски прошли. У Ламбина, у Дубова. У Дубова чего-то там нашли. Сразу после обыска увезли в Березов. Пожарку на замок.
— Что значит, на замок? — Сенькин вскинулся из-за стола. — По какому праву?
— И это еще не все, — невозмутимо продолжил Чупров.
— Тарасов получил бумагу от Ямзина… Высылают тебя из Обдорска первым пароходом. Потому и держат в каталажке. Плохи дела, Тихон…
— Та-ак… Настали дни веселые! — Сенькин обрушил кулак на стол с такой силой, что подпрыгнула, звякнув, посуда, и веки спящего Мамеева на мгновение разомкнулись.
— Он все дела уже изладил. Все дела с исправником обделал. Вот же сволочь, а?! Нет, я его все же прикончу! Не сегодня, так завтра! Пусть мне за это хоть каторга будет!
Чупров болезненно поморщился:
— Ты бы не горячился, Тихон!

3

В седьмом часу вечера отбывший десятилетнюю ссылку Осип Егорович Дыденко в обнимку с урядником Тимофеем Рочевым вышли из магазина Голева-Лебедева и проулком мимо дома купца Бронникова направились к пекарне гостеприимного Мамеева.
— Стой! — раздался окрик со стороны булыгинского дома.
Дыденко с Рочевым споткнулись от неожиданности. Саженях в пятидесяти, у ворот, с двустволкой в руках и сумкой на плече в белой шубе нараспашку стоял Сенькин.
— Осип, в сторону! — Сенькин вскинул ружье.
Не успели оторопевшие приятели сообразить, в чем дело, как раздался выстрел, и над головами просвистел заряд дроби.
Рочев бросил бутылки с вином и через двор Мамеева, петляя зайцем, кинулся по направлению к дому пристава. Перепуганный Дыденко бросился к пекарне, но, запнувшись, упал в канаву, закрыл лицо руками, истошно завопил:
— Ратуйте, люди добрые! Убивают! Убивают!
Здесь же, у ворот Мамеева, топтался пьяненький Неремка. С правой стороны в шею ему влетела дробинка. Приняв ее за укус то ли комара, то ли осы, Неремка прихлопнул «насекомое» и, увидев на ладони кровь, вытер ее о штанины и вернулся к спящему мертвецким сном Мамееву.
Сенькин же, переломив ружье и продув ствол, зашел во двор к зырянину Ивану Терентьеву, прихватил пешню.
Хозяин раздетым выскочил на крыльцо:
— Ты куда пешню, Тихон?
— Куда надо!
Следом за Иваном вышла хозяйка:
— Пьяный он, что ли?
— А лешак его знат! На вид, вроде, тверезый… Шальной какой-то он сегодня.
— А ведь он задумал что-то. Куда вот подался с пешней да с оружьем? Не натворил бы делов! Ты бы оделся да вышел за ним…
— Щас, — одернул жену Терентьев. — Мне только и заботы!
Сенькин как ни в чем не бывало направился к управе.
Впереди шел выпивавший с ним Василий Козлов.
— Ты в управу? — крикнул Сенькин.
— В управу.
— Не ходи в ту сторону.
— Это почему же?
— Не ходи, не советую.
— Да ну тебя, не дури! — отмахнулся Козлов.
Издали увидев урядника Андрея Москвитина, Сенькин перебросил ружье с плеча на плечо и ускорил шаг. Москвитин же, заметив беглого арестанта, решил, что тот устремился за ним, и пулей влетел в управу…
Спустя полчаса противоположной стороной улицы по утонувшей в весенней слякоти плахе прошел подросток Матвейка Тарасов. За ним спешил к управе мигом протрезвевший Тимофей Рочев. Когда Матвейка прошел мимо, а урядник поравнялся с крыльцом управы, Сенькин вышел из-за угла.
— Стой!
Рочев обмер.
— Брось револьвер! — Сенькин бросил пешню, сдернул с плеча ружье.
— Нет у меня… револьвера.
Сенькин взвел курок.
Урядник вскочил на ступеньку.
Сенькин навскидку выстрелил…
Рочев, вскрикнув, упал.
Матвейка Тарасов оглянулся на выстрел и, увидев упавшего Рочева и вооруженного Сенькина, с диким страхом в глазах рванул по направлению к миссионерской церкви.
Пивший чай у окна в своей квартире напротив инородческой управы Федор Новицкий выскочил со двора:
— Что ты наделал, Тихон?! Ведь ты убил, убил!
Сенькин, не обращая на него внимания, переломил ружье, продул второй ствол. Рочев между тем проворно вскочил и, зажимая предплечье, повизгивая, вбежал в управу.
Вооруженный Сенькин без оглядки прошел мимо дома пристава. От дома Тележкина повернул на мост и направился к пекарне Мамеева.
В управу сбежался народ. Писарь Усков послал за приставом и доктором.
— Он что, до такой степени пьян, что не помнит, что делает? — изумлялся Василий Григорьевич.
— Он бык здоровый. Выпить может бадью, и не поймешь, пьяный он или трезвый. На ногах стоит твердо. Пьяным, чтоб валялся или шатался из стороны в сторону, я его не видел никогда! — Василий Козлов, раздевая бледного от пережитого потрясения, с трясущимися фиолетовыми губами Тимофея Рочева, безмолвно сидевшего в углу на стуле, рассказывал: — «Не ходи в управу!» — кричит. А я и значения не придал… А он вон что учудил! Учудил так учудил! Кто бы мог подумать? Как бы еще чего не натворил! Он ведь пьяный-то ни перед чем не остановится. Тверезый — человек как человек, тихий, смирный… Ему-то что? К острогу не привыкать. Бабу евонную жалко! С грудничком-то на руках! Эхма, что делается! Веселая Пасха нонче, прости, Господи!
Урядник Москвитин подтвердил:
— Скрутить его надо. Он и в меня хотел пальнуть. Ладно, вовремя увидел!
Подъехал Тарасов, отправил Рочева в больницу.

4

Слух о пальбе пьяного Сенькина со скоростью ветра распространился по Обдорску. Магазины, лавки спешно закрывались. Матери скликали по домам заигравшихся на площади ребятишек, запирались на засовы ворота и калитки.
У ворот дома спящего Мамеева Сенькина увидел служащий купца Бронникова Павел Попов.
— Гляжу, на охоту собрался?
— На охоту.
— На какого зверя с оружьем?
— А на пристава.
— Шуточки у тебя!
— Шуточки кончились.
— Ты с ума сошел? — испугался Попов.
Сенькин отмахнулся:
— Ступай своей дорогой!
В это время Сенькина окликнул Иван Королев. Четверть часа назад к нему прибежал десятник управы, предупредил, что по селу ходит с ружьем пьяный Сенькин, попросил по-воздействовать на него как на товарища.
— Далеко ли собрался, Тихон Данилыч?
Сенькин, в сумерках не узнавший Королева, направил было на него ружье, но, узнав по голосу, опустил стволы.
— К приставу в гости. Похристосоваться!
— Не горячись. Не валяй дурака. Послушай, что скажу…
— начал было Королев.
— Молод еще Сенькина учить!
— Что у тебя в сумке? Патроны?
— Патроны!
— Приберег бы. Пригодятся, придет время.
— Оно уже пришло. Вынудили Сенькина!
Дружески хлопнув его по плечу, Королев попросил:
— Не ходи туда. Как товарища прошу!
— Не замай!
Убедить, уговорить его было невозможно. У дома «короля тундры» Дмитрия Чупрова Сенькин вдруг остановился.
— Я должен забрать своего коня!
— Какого коня?
Оказалось, велосипед Сенькина стоял под навесом во дворе Чупрова.
На высокое крыльцо вышел Дмитрий Аристархович.
— Не дам! — заявил купец. — Ты пьяный, Тихон. Упадешь, сломаешь машину, сам покалечишься. Не дам!
— Сломаю так сломаю. Покалечусь так покалечусь. Не твое дело! Где мой конь? Давай его сюда!
На шум подошли Иннокентий Чечуров, братья Терентьевы
— Архип и Арсений.
— Тихон, опомнись. Не о себе, так о семье подумай. Каторги ищешь?
Взъярившись, Сенькин бросил пешню, с плеча саданул прикладом по балясинам чупровского крыльца.
— Я знаю, чего ищу! Пускай мне хуже будет!
Он никого не слушал. Развернулся, закинул ружье на плечо и, одной рукой ведя велосипед с наброшенной на руль сумкой с позвякивающими в ней гильзами, другой удерживая на весу пешню, направился к дому пристава.
Королев, Чечуров, братья Терентьевы последовали за ним, не смея подступиться и не зная, что предпринять. Остановившись в трех саженях от дома Тарасова, Сенькин бросил велосипед и пешню, сдернул с плеча ружье, взвел курки…
Планировку квартиры пристава Сенькин не знал. Он целился не в первое от угла окно, откуда на собравшихся с недоумением таращились жена и четверо малолетних детей Тарасова, а во второе, и не напрямую, а наискосок, поэтому мог попасть не в кабинет отсутствовавшего пристава, а в печь.
Сенькин нажал на курок. Ружье дало осечку. Нажал на второй и — вновь осечка…
Королев догадался — ружье повреждено ударом по балясинам. Сломалась пружинка или выпал боек.
— Ни к черту патроны! — Сенькин шагнул к велосипеду. Рывком сдернул с руля сумку с патронами.
— Ты уймешься или нет, боевик хренов?! — закричал Королев.
Видя, что дело принимает серьезный оборот, Архип Терентьев, выбрав момент, вырвал у Сенькина ружье и бросился наутек, а стоявший у велосипеда Алексей Рочев-Моторов схватил пешню и пустился следом за Терентьевым.
Королев с Чечуровым подхватили обмякшего Сенькина под руки и уже повели было домой, когда подбежал взбешенный Тарасов.
— А-атставить! A-арестовать преступника! Он только что ранил урядника Рочева!
Увидев пристава, Сенькин рванулся.
Тарасов решительно выхватил револьвер из кобуры.
— Ни с места! Застрелю!
— Стреляй! — выпятил грудь Сенькин.
— Застрелю!
— Стреляй, что же не стреляешь принародно?
Пристав попятился.
— Не подходи!
— Стреляй или голыми руками задушу!
Толпа, словно бы выйдя из ступора, навалилась на Сенькина, груда тел прижала его к стылой земле. Арсений Терентьев стал вязать его ремнями. От дома Рябкова подтащили нарту. На нее повалили связанного Сенькина и повезли к управе.
— Убью, сволочь! Зубами загрызу! Не сегодня, так завтра!

5

Его Превосходительству
господину Тобольскому губернатору
от Березовского Уездного Исправника
РАПОРТ
Окончивший срок надзора полиции в селе Обдорском Березовского уезда крестьянин Орловской губернии… Тихон Данилович Сенькин, отбывавший арест при Обдорской Инородной Управе по постановлению Вашего Превосходительства от 11 февраля н. г. за дерзкие выходки по отношению к чинам полиции, 25 минувшего Апреля в 7 часов вечера скрылся из Управы, напился пьяным и вооружившись двустволкой, покушался на жизнь местных: станового пристава Тарасова и полицейских урядников Рочева и Москвитина. При задержании Сенькин выстрелом из ружья ранил в руку урядника Рочева, при намерении же произвести выстрел в окно квартиры пристава ружье дало осечку.
Сенькин привлечен к ответственности по 1454 ст. Улож. о наказ. и 27 апреля заключен в тюрьму. Дело по сему предмету производством окончено и мировым судьей отослано товарищу Прокурора по Березовскому участку 29 апреля.
Сенькин покушался на жизнь полицейских чинов, как выяснилось следствием, из мести за привлечение к ответственности за разные выходки.
Об этом имею честь доложить Вашему Превосходительству и присовокупить, что по заключению врача причиненная уряднику Рочеву выстрелом из ружья рана отнесена к легким повреждениям.
Исправник Ямзин
Мая 31 дня 1911 года


ГЛАВА 4
Тобольск. Окружной суд.
1911, 25 ноября

1

В четыре часа пять минут пополудни председательствующий Тобольского окружного суда Чиж — полный пожилой человек со смиренным выражением глубоко посаженных глаз — медленно поднялся:
— Все должностные лица, обязанные присутствовать в судебном заседании, налицо. Заседание без участия присяжных заседателей по делу лишенного всех особенных прав и преимуществ крестьянина Орловской губернии Тихона Даниловича Сенькина, обвиняемого по 9, 1454 и 1 части 286 статьи Уложения о наказаниях, объявляю открытым. Прошу ввести подсудимого.
Сенькин в вышитой косоворотке под охраной двух стражников уверенно вошел в зал. На мгновение приостановился, прищурился от ударившего в глаза яркого света свечей в потолочных люстрах, сел на указанное место. Тыльной стороной ладони огладил подстриженную накануне шкиперскую бороду. Зал заседаний был совершенно пуст. Никого, кроме судей, прокурора, секретаря да председательствующего, молча, с подчеркнутым равнодушием взглядывавших на него.
Третьего дня обрадованный назначением Чижа председательствующим адвокат Сенькина крещеный еврей Конюхович, энергично потирая ладони тонких, как плети, волосатых рук, изрек:
— Чиж — порядочный и понимающий судья. Я его давно и прекрасно знаю!
— Посмотрим, что за чижик-пыжик, — буркнул Сенькин.
Конюхович энергичным кивком поприветствовал подзащитного. Сенькин ответил легким полупоклоном и, выпрямившись, с некоторым даже удивлением глядел на установленный перед судейским массивным столом вспомогательный столик, на котором были выложены двуствольное ружье двенадцатого калибра, пешня, сумка для патронов и небольшой бумажный пакетик, вероятно, с дробинками, извлеченными из руки пострадавшего Рочева. Вещественные доказательства необузданного и даже для самого себя необъяснимого буйства злополучного пасхального дня в Обдорске…
— Тихон Данилович, отвечайте же… — свистящим шепотом вывел из сумрака мрачных мыслей Конюхович.
Председательствующий Чиж выжидательно смотрел поверх линз очков в тонкой оправе.
— Имя?
Сенькин встал.
— Тихон Данилович.
— Подсудимый, прошу не опережать вопросы… Отчество?
— Данилович.
— Фамилия?
— Сенькин.
Он терпеливо, односложно отвечал на следовавшие из вялых уст Чижа обязательные вопросы.
— Ознакомлены ли вы с копией обвинительного акта?
— Да, ваша честь.
— В качестве свидетелей по делу вызваны, — продолжил далее Чиж, — урядники Березовской уездной полиции Андрей Иванович Москвитин, Тимофей Васильевич Рочев, пристав второго стана Березовского уезда Василий Никифорович Тарасов, староста села Обдорского Николай Александрович Нижегородцев, писарь Обдорской инородной управы Василий Григорьевич Усков, постоянно проживающие в Обдорске крестьянин Кондинской волости Федор Диомидович Новицкий, крестьянин Березовского уезда Иннокентий Андреевич Чечуров, крестьянин Архангельской губернии Арсений Григорьевич Терентьев, крестьяне села Обдорска Павел Константинович Попов, Василий Дмитриевич Козлов, мещанин Матвей Петрович Тарасов…
Сенькин с недоумением взглянул на Конюховича.
«Как так? — прочел во взгляде подзащитного Алексей Николаевич. — Как же могут выступать в качестве свидетелей потерпевшие пристав и урядники? Почему в свидетели вызвана только тарасовская камарилья — староста, писарь, купцы и купчишки? Ведь на следствии я настаивал, чтобы взяли показания с Королева, Чупрова, Мамеева, с пожарников, которые знают меня получше, чем пятнадцатилетний пацаненок Матвейка Тарасов?»
Но Конюхович в ответ на его встревоженный взгляд медленно сомкнул тонкие веки и утвердительно кивнул, что означало: «Все в порядке, сиди смирно, положись на меня!»
Однако тут же и выяснилось: ни один из названных свидетелей в Тобольск на заседание не явился…
Краснощекий юнец с золотистым пушком над мясистой верхней губой, помощник секретаря Писцов, еще более, по-видимому, от волнения, пунцовея, поспешно, как бы оправдываясь, доложил «высокому суду», что повестки всем названным свидетелям были вручены своевременно, в сентябре-октябре сего года.
Пока суд долго и нудно обсуждал вопрос о возможности или невозможности рассмотрения дела в отсутствии свидетелей, Сенькин смекнул, что неявка последних ему на руку. Кто бы что бы ни показывал в письменном виде, у него появляется хорошая возможность опровергнуть самые невыгодные показания. Не станет же «высокий суд» вновь обращаться к отсутствующим потерпевшим и свидетелям за подтверждением их показаний и опровержением его возражений. По-видимому, на это рассчитывал и Конюхович.
Наконец суд, приняв во внимание, что, хотя свидетели и получили своевременно повестки, но все они проживают в местности, отстоящей от Тобольска почти на полторы тысячи верст, решил, что причина неявки может быть признана законной. Конюхович не возражал, Сенькин — тоже.
Удовлетворенный обоюдным согласием сторон товарищ прокурора — сухопарый старичок с жиденькой бородкой по фамилии Мельников — начал с оглашения обвинительного акта:
«Двадцать пятого апреля 1911 года в селе Обдорском Березовского уезда окончивший срок административной ссылки крестьянин Орловской губернии, Мало-Архангельского уезда, Успенской волости, деревни Каменки Тихон Данилович Сенькин, будучи вооруженным остроотточенной пешней и двуствольным ружьем центрального боя, имея при себе в сумке дробовые и один пульный патроны, отправился по улицам села Обдорского, заявляя на вопросы встречных, что он решил из мести убить пристава 2-го стана Березовского уезда Тарасова и полицейских урядников Москвитина и Рочева за то, что полиция составляет на него протоколы.
По показанию полицейского урядника Москвитина, Сенькин 25 апреля целился в него из ружья, но не успел выстрелить, так как Москвитин спрятался в управе…
Осмотром местности и освидетельствованием урядника Рочева установлено, что выстрел был произведен в Рочева на близком расстоянии, причем, 33 дробины попали в фундамент здания инородной управы, а 20 дробин — в левую руку Рочева, прикрывавшего сердце и скрывшегося в инородную управу.
Привлеченный к следствию в качестве обвиняемого в покушении на убийство чинов полиции и в оскорблении словами находившегося при исполнении служебных обязанностей пристава 2-го стана Березовского уезда Тарасова, Сенькин виновным себя не признал».
Сенькин уронил на колени сцепленные в пальцах руки и в напряженном ожидании подался вперед.
Отхлебнув из стакана, товарищ прокурора слабым голосом продолжал монотонно бубнить:
«На основании изложенного лишенный всех особенных и по состоянию присвоенных прав и преимуществ, административно ссыльный… Сенькин обвиняется, во-первых, в том, что 25 апреля 1911 года в селе Обдорском Березовского уезда, задумав лишить жизни полицейского урядника Рочева, дважды выстрелил в него на улице из ружья, заряженного дробью, но преднамеренного совершить не успел, потому что, стреляя в Рочева в первый раз, промахнулся, а второй раз лишь ранил Рочева дробью в левую руку. Во-вторых, в том, что того же 25 апреля… оскорбил площадной бранью находившегося при исполнении служебных обязанностей пристава 2-го стана Березовского уезда Тарасова, то есть, в преступлениях, предусмотренных 9, 1454 и 1 части 286 статьи Уложения о наказаниях.
Обвинительный акт составлен 20 июня 1911 года».
И хоть Сенькин был ознакомлен с обвинительным актом еще пять месяцев тому назад, сейчас же напряженно, до холодной испарины на лбу, вслушивался в чтение этого профессорского вида старичка-прокурора, прекрасно отдавая себе отчет в том, что даже одно измененное по недоразумению или по тайному умыслу предложение способно усугубить его и без того незавидное положение.
Как только товарищ прокурора окончил чтение, глотнул воды и крахмальным платком отер пот с побуревшего от напряжения лица, председательствующий Чиж строго спросил:
— Подсудимый, признаете ли вы себя виновным в возводимом на вас преступлении?
Сенькин медленно встал.
— Нет, Ваша честь, не признаю!
Члены судебного заседания разом, словно по команде, обратили на подсудимого недоуменные взоры.
Сенькин пояснил:
— В возводимом на меня преступлении виновным себя не признаю. В указанное по делу время 25 апреля я был сильно пьян и совершенно не помню того, что делал. Как же я могу признать себя виновным в том, чего не помню? У меня нет полного доверия к показаниям обдорских полицейских и купцов, с которыми у меня отношения, мягко говоря, не братские. Я очень сомневаюсь, что целился из ружья в окно, за которым находились жена и дети пристава. И на предварительном следствии, и сейчас заявляю высокому суду: я не целился из ружья в урядника Москвитина. У меня никогда не возникало намерений убить его. Я сомневаюсь и в том, что смог бы выстрелить в самого Тарасова…
При последних словах подсудимого даже невозмутимый Конюхович удивленно вскинул брови…
— У меня все, Ваша честь! — Сенькин прекрасно понимал: избежать тюрьмы за содеянное в любом случае не удастся. Главной задачей его на этом процессе было добиться исключения из обвинительного акта пункта о покушении на преднамеренное убийство. Любыми доводами доказывать и убеждать, что совершенное преступление явилось спонтанной вспышкой гнева, дикого безумия, если хотите, только не запланированной попыткой расправы…
Во время оглашения свидетельских показаний Конюхович остроотточенным карандашом делал в блокноте короткие заметки. Сенькин же после краткой и, судя по непроницаемому выражению лиц «высокого суда», не очень убедительной речи, решил теперь уже полностью положиться на опытного адвоката. Он не сник, не расслабился, но неимоверная духота зала и бубнящая речь мирового судьи Соколова, зачитывавшего показания, рассеяли внимание.
Председательствующий Чиж так же, как и Конюхович, время от времени делал для себя какие-то пометки, после чего устремлял на подсудимого холодный, ничего не выражающий взгляд…
«Чижик-пыжик, где ты был? На Фонтанке водку пил, — совсем, казалось бы, не к месту и не ко времени вспомнил Сенькин дурацкую песенку, и непроизвольная улыбка расплылась на широком лице. — Выпил рюмку, выпил две — зашумело в голове…».
Письменные показания Тарасова, Москвитина и Рочева не привнесли ничего нового ни для Сенькина, ни для «высокого суда» — обвинительный акт был составлен слово в слово с их показаний. «Да, — словно бы в один голос твердили полицейские, — Сенькин, будучи вооруженным остроотточенной пешней и двуствольным ружьем центрального боя из мести решил убить пристава и двух урядников, что и попытался сделать».
Купцы и рыбопромышленники хоть и не привнесли в своих письменных показаниях каких-либо серьезных дополнений, зато постарались в нелестной характеристике обдорского буяна. Особенно поусердствовал Федор Деомидович Новицкий, квартировавший в доме вдовы купца Нижегородцева напротив инородной управы: «Сенькин раз десять при мне говорил, что он не пожалеет себя, а пристава застрелит. Даже говорил это при народе около управы дня за два, причем был совершенно трезвый…».
После того, как было зачитано показание последнего из списка свидетелей, Конюхович попросил огласить дополнительное показание урядника Москвитина. Урядник утверждал: «Сенькин буйство в магазине Голева-Лебедева произвел в то время, когда в Обдорске был березовский исправник, который лично объявил ему, что он сделает распоряжение о его высылке… После 17 апреля пристав пригласил Сенькина к себе и сказал, что согласно частного письма исправника он, пристав, вышлет его из Обдорска по отбытии наказания по постановлению губернатора… А в меня Сенькин целился на расстоянии 47 сажен».
Зачем Конюховичу понадобилось, чтобы это показание было приобщено к делу, Сенькин не сразу и понял. Чтение однообразных свидетельских показаний утомило не только его, но и членов «высокого суда», особенно мирового судью Соколова — возвышавшегося над столом сухопарого, средних лет брюнета, похоже, прикорнувшего под затянувшуюся читку и очнувшегося лишь после того, как помощник прокурора, метнув исподлобья в его сторону холодный взгляд, произнес в кулак многозначительное «Гм-гм!».
— Дополнительное показание свидетеля Москвитина к производству приобщается! — объявил Соколов.
Наконец председательствующий Чиж обратился к Сенькину:
— Подсудимый, не желаете ли вы в свое оправдание представить какие-либо объяснения или опровержения?
Сенькин взглядом обратился за советом к Конюховичу.
Алексей Николаевич отрицательно качнул головой, что означало, вероятно: «Не навреди».
Однако же Сенькин на этот раз не согласился.
— Ваша честь! — обратился он к председательствующему. — Высокий суд! — к остальным членам суда. — У меня вызывает недоумение отбор приобщенных к делу свидетельских показаний, написанных словно бы под диктовку…
— Подсудимый! — поморщился Чиж. — Прошу не вдаваться в оценки зачитанных свидетельских показаний, а говорить по существу.
— Да, Ваша честь. Так вот, в мае месяце, находясь в каталажной камере Обдорской инородной управы, я заявлял, заявляю и сейчас: я никогда не страдал безумием, сумасшествием, припадками, но в беспамятство, случалось, впадал, и в пьяном виде действительно учинял буйства, но только в том случае, если кто-нибудь чем-то меня крепко обижал. За время моего пребывания в Обдорске такие буйства случились в магазине Голева-Лебедева в январе и в отношении чинов полиции 25 апреля сего года. С прежним приставом Оболтиным у меня были нормальные, человеческие отношения. Я, по сути, заведовал пекарней Мамеева, содержал пожарную команду и земскую станцию «Обь». У меня жена и ребенок. Мне некогда было пьянствовать и буянить, хотя власти постоянно провоцировали меня на конфликты составлением разного рода несправедливых протоколов.
Да, причиной буйства 25 апреля явилась неожиданная весть о моей высылке из Обдорска. Но эта весть была получена не от Ямзина или Тарасова, а по секрету от моих друзей. Березовский исправник никогда не угрожал мне высылкой — не было у него на то никаких оснований. Более того, Лев Никифорович лично принял меня в Березове, поддержал мою инициативу в создании пожарной команды, а затем и ямской станции. Пристав же Тарасов, и это правда, неоднократно угрожал и высылкой, и тюрьмой, и каторгой. Угрожал по наущению недоброжелателей, по получении лживых протоколов от урядников Рочева и Москвитина.
Я также категорически опровергаю показания Федора Новицкого о том, что якобы раз десять будучи трезвым я говорил при народе, что убью пристава. При каком народе? Почему не указаны фамилии этого народа? С чего бы ради я ходил по селу и рассказывал встречным-поперечным о своем намерении кого-то убить? Да, в день буйства я мог кричать, что убью Тарасова. Допускаю, потому что действительно был пьян.
И последнее. Еще в мае месяце я просил мирового судью Сосунова допросить моих свидетелей — Архипа Иванова, Петра Истомина, Филиппа Кудрина, Павла Мамеева, Николая Колосова, Якова Парфенова, Ивана Чупрова, Якова Нехорошева, Ефима Ерлыкова, Александра Александрова, Матвея Рябкова, Павла Первова, Булыгиных, Поленовых и так далее, и так далее. Почему эти люди остались недопрошенными?
Почему к материалам дела не приобщены важные для справедливого разбирательства показания указанных мною лиц?
Конюхович уже в открытую махал руками: «Довольно, довольно! Остановись!».
После столь горячего объяснения Сенькина «высокий суд» выдержал длительную паузу и, обменявшись мнениями, в лице хладнокровного, как рыба, Чижа объявил об окончании судебного следствия.
В заключительных прениях товарищ прокурора Мельников, поглаживая профессорскую бородку, тихим бесцветным голосом поддержал обвинение против подсудимого в пределах обвинительного акта.
Все внимание суда теперь было обращено на Конюховича. Тот заявил сразу и бесцеремонно:
— Высокий суд! Предъявляемые обвинительным актом обвинения к моему подзащитному в части преднамеренного покушения на убийство урядников Рочева, Москвитина и пристава Тарасова считаю совершенно недоказанными.
Обратите внимание! О том, что Сенькин с намерением убить урядника Москвитина целился в него из ружья на расстоянии 47 саженей, свидетельствует только сам Москвитин. Но целился ли Сенькин в него в действительности или не целился, не подтвердил и не опроверг ни один из опрошенных свидетелей. Никто этого не видел. Показание Василия Ускова: «Москвитин мне говорил, что Сенькин целился в него из ружья» — это, как вы, надеюсь, понимаете, не доказательство. А видел ли сам пьяный Сенькин проходившего в сорока семи саженях урядника? Я в этом сомневаюсь. Не принял ли Москвитин переброс Сенькиным ружья с плеча на плечо за подготовку к выстрелу? Возможно. У страха глаза велики.
Обращаю внимание высокого суда на другое немаловажное обстоятельство. Не кажется ли странным, что мой подзащитный, сам в молодости служивший городовым в Рижском полицейском управлении и, надо полагать, неплохо владеющий всеми видами огнестрельного оружия, задумав лишить жизни урядника Рочева, не смог бы застрелить его из ружья с расстояния четырех саженей?..
Конюхович держал речь долго, страстно и, судя по сдержанной реакции членов суда, убедительно, но Сенькин уже ничему не внимал. После своей сумбурной и, наверное, бестолковой оправдательной речи он впал в какое-то странное состояние — не безразличия, нет, не безнадежности всех своих и адвокатских потуг выпутаться, оправдаться, а скорее брезгливости, отвращения к самому себе… Как все это постыдно! Как недостойно все это уважения того же Богдана!
На прошлой неделе от одного из политических заключенных в камеру пришла скорбная весть — еще в мае в Бакинской тюрьме умер его обдорский друг Богдан Кнунянц.

2

ПРИГОВОР
От ноября 25 дня года
По Указу Его Императорского Величества Тобольский Окружной Суд, по Уголовному Отделению, в городе Тобольске в публичном судебном заседании, в следующем составе:
Председательствующий Г.Р. Чиж
Члены: В Н. Шипунов и Почетный Мировой Судья Е. Ф. Соколов при Товарище Прокурора С. С. Мельникове и Помощнике Секретаря Ф.И. Писцове слушали без участия присяжных дело о крестьянине Т.Д. Сенькине, обвиняемом по 9, 1454 и 1 ч. 286 ст. Улож. о наказании…
…На судебном следствии подсудимый Сенькин виновным себя по предъявленному обвинению не признал и объяснил, что в указанное по делу время был сильно пьян и потому ничего из происходившего не помнит.
Товарищ Прокурора поддерживал обвинение в пределах обвинительного акта.
…Рассмотрев обстоятельства дела, как таковые выяснились по показаниям Москвитина, Рочева и других допрошенных по делу свидетелей, и принимая во внимание: что Сенькин, производя в урядника Рочева на близком расстоянии прицельные выстрелы из ружья дробью, не мог не понимать, хотя и был пьян, что последствием его действий может быть смерть Рочева; что вместе с тем на личность у Сенькина заранее обдуманного намерения лишить Рочева жизни представляется не установленной, так как, если бы Сенькин действительно имел такое намерение, то свободно мог привести его в исполнение при обстоятельствах более обеспечивающих достижение цели и безнаказанных и что, наконец, по обстоятельствам дела следует полагать, что Сенькин стрелял в Рочева в состоянии запальчивости и раздражения, каковое в нем всегда появлялось по отношению к полиции при опьянении, Окружной Суд признает подсудимого Сенькина в приписываемом ему по обвинительному акту покушении на убийство Рочева виновным, но совершившим таковое не с заранее обдуманным намерением, а в запальчивости и раздражении…
…На основании изложенного и руководствуясь 3 п. 771 ст. У.У.С. Окружной Суд определяет:
Лишенного всех особенных прав и преимуществ крестьянина Орловской губернии Мало-Архангельского уезда Успенской волости деревни Каменки Тихона Данилова Сенькина, на основании Ул. о наказ. присужден как уже лишенный всех особенных, лично и по состоянию присвоенных прав и преимуществ, к заключению в исправительных арестантских отделениях на 1 год и 6 месяцев с заменою места заключения п. 77 ст. Улож. о Наказ., а по отбытии наказания отдаче под надзор полиции на 4 года.


ГЛАВА 5
Тобольск. Исправительно-арестантское отделение.
1912, февраль-апрель

1

Все тюрьмы одинаковы. Что Орловская, где в девятьсот третьем пришлось «париться» ровно год, что Тобольская «правиловка» (так заключенные называли исправительноарестантские отделения) располагались на городских окраинах. Разница лишь в том, что ветхое с сырыми темными камерами Орловское находилось в болотистой низинке в рабочем захолустье, а Тобольское, в которое замкнули Сенькина «в целях наставления в правилах христианского благочестия и доброй нравственности, на оном основанной», возвышалось в глубине территории тюремного замка на крутом обрыве Банного лога в районе Петропавловской церкви всего-то в двухстах саженях от кремля и величественных зданий губернских учреждений. Одинаковы же внутренней жизнью — режимами и порядками, сокрытыми от глаз вольного созерцателя высокими каменными заборами, обнесенными металлической колючкой.
В Орловской «правиловке» в девятьсот третьем царила вольница. На требования тюремных инструкций всем было наплевать. Камеры днем оставались раскрытыми настежь, арестанты слонялись бесцельно, имели свободный доступ на внутренние галереи, по вечерам стучали костяшками домино, играли в карты. Скучающим надзирателям, казалось, совершенно не было до них дела. «Правиловка», как и каторжная, находилась во власти «Иванов». Они устанавливали свои правила, вершили свои суды, выносили свои приговоры. С ними приходилось считаться и немногочисленным в ту пору политическим. Но и к политическим «иваны», как, впрочем, и тюремное начальство, относились с уважением, связанным, вероятно, с ореолом таинственности, загадочности, окружавших этих странных, как правило, хорошо образованных, начитанных, повидавших свет революционеров старого закала, жертвующих волей и собственными жизнями во имя каких-то непонятных им убеждений…
Старожилы и «завсегдатаи» Тобольской тоже помнили времена вольницы, когда у надзирателей можно было перекупить пачку махорки, плитку чая, а за мелкую взятку передать на волю весточку. «Иваны» при желании могли даже устроить тайные встречи с охочими арестантками из женского отделения. Многое было возможно до пятого года. После пятого все круто изменилось. И в каторжную, и в «правиловку» хлынул поток политических — людей различных сословий и национальностей, вероисповеданий и убеждений. Крестьян, рабочих, мещан, студентов, солдат, матросов и даже священнослужителей… Социал-демократы, эсеры, анархисты, черносотенцы — все смешались с уголовниками, превратились в серую арестантскую массу.
«Иваны» симпатизировали боевикам-эсерам, по-настоящему сдружились с близкими по духу разнузданными анархистами. Анархисты стравили «хозяев тюрем» с социал-демократами, отнесенными ими к презираемым уголовниками «интеллигентам». Вспыхнула настоящая война. «Политики» не хотели подчиняться произволу «Иванов», «иваны» ни в какую не желали терять своего главенства. Дошло до массовых драк, до поножовщины.
С появлением на должности смотрителя Тобольских каторжных тюрем коллежского советника Андрея Богоявленского ситуация изменилась коренным образом. Его и доныне вспоминают двояко. С одной стороны, угодил: и в «правиловке», и в каторжной сделал хорошие ремонты, избавил от сырости камня устройством вентиляций, наладил работу мастерских, пекарни, кирпичного заводика. Но с другой, зажал всех — и политиков, и уголовных — в такие тиски, что, привыкшие к вольнице, они взвыли. Попытки бунтов, как правило, пресекались на стадии сговора благодаря внедренным в арестантскую среду осведомителям, а над зачинщиками устраивались дикие расправы.
Старожилы тюрьмы помнили «голый бунт», устроенный летом седьмого года. Около пятисот заключенных сняли с себя всю одежду, нагишом протестуя против произвола тюремной администрации. Вскоре ими же был задуман массовый побег, но осуществить его не удалось опять же из-за не разоблаченного вовремя осведомителя. Многих бросили в карцеры, к троим применили розги, зная наверняка, что унизительные розги для политических — это провокация на бунт. И бунт вспыхнул. На другой день они стали «ломать тюрьму», а когда в камеру ворвались солдаты, вступили с ними в драку. Зачинщиков расстреляли сразу, половина бунтовщиков скончалась в течение года после зверских пыток и карцеров. В ответ вольными товарищами погибших на Богоявленского началась охота, и в июле того же года он был убит около Никольского взвоза на Богоявленской улице на глазах собственной дочери. Исполнителю приговора удалось скрыться. По подозрению в убийстве задержали одного из ссыльных, бывшего унтер-офицера, тоболяка Ивана Рогожина, проживавшего в доме Сыромятникова, но в ходе расследования оправдали за отсутствием убедительных доказательств вины.
Дело Богоявленского продолжил не менее изощренный в пытках Иван Могилев по прозвищу «Великий молчальник». В отместку за предшественника он с усиленным рвением взялся за прессование заключенных. В дополнение к привычным «рогаткам» и «стульям» ввел в практику «горячие» и «холодные» карцеры. Обычным наказанием стали тридцать суток карцера и с полсотни, с плеча, розог, причем горячие карцеры практиковались перед поркой, чтобы «разогреть» наказуемым кровь… При порках Великий молчальник присутствовал лично. Словно глухой, он совершенно не реагировал на крики, мольбы и проклятья истязуемых. Он не мог не понимать, что за свои зверства в конце концов будет приговорен.
В январе 1908-го в восьмую камеру к политическим балтийским матросам и нескольким уголовникам в сопровождении надзирателей явился старший надзиратель Григорьев и потребовал выдать зачинщиков очередного волнения. Когда матросы послали его по известному адресу, взбешенный Григорьев выхватил из ножен шашку и буквально смахнул с плеч голову одному из бунтовщиков. Стоявший рядом заключенный выхватил у Григорьева шашку и той же шашкой срубил голову ему. Завязалась драка. Даже не драка, а сеча. Надзиратели применили оружие. Арестанты отбивались шашкой Григорьева и отстреливались из отобранного у одного из надзирателей револьвера. Схватка была короткой, но кровопролитной. Еще один надзиратель и двое заключенных были убиты, двое надзирателей и несколько арестантов получили тяжелые ранения. После подавления бунта вся тюрьма была перепорота. Сорок человек предстало перед военно-окружным судом, и 10 апреля (в Великий четверг на Страстной неделе) тринадцать человек были повешены и закопаны в тюремном дворе с веревками на шеях и в кандалах. Еще тринадцать арестантов приговорили к бессрочной каторге после отбытия ста суток «строгой одиночки». Почти все сидельцы восьмой камеры в течение года были сведены в могилу.
В апреле того же года по приговору социалистов-революционеров Могилев был убит двумя выстрелами из револьвера в лоб неподалеку от губернского управления бежавшим с этапа из Березова административно-ссыльным балтийским матросом Николаем Шишмаревым. Об убийстве этого «ненасытного мучителя с извращенной преступной фантазией» Сенькин узнал летом девятого года из распространенной Дубовым в Березове листовки.
И все же «правиловка» хоть и тюрьма, да все же не каторжная, не «Тобольская могила». Да и полтора года — не срок. Везде живут люди. В тюрьмах тоже приспосабливаются. Приспосабливался и Сенькин.

2

Сокамерниками были в основном «жлобы» — крестьяне из окрестных тобольских сел и деревень, приговоренные к двум-трем-четырем годам арестантских работ за легкие преступления. Гриня Мартыненко, Филарет Андреев, Ларион Морозов, Сеня Коломасов, Иван Сухорыба — заядлые картежники. Нередко по ночам в камеру для обысков являлось тюремное начальство. Сонных арестантов выстраивали в коридоре, надзиратели перетряхивали постели и одежду, переворачивали матрасы. Каждый раз под подушкой у Сухорыбы или у Сени Коломасова изымали свежую колоду карт. Картежников тащили в надзирательскую камеру. Через час-другой их вбрасывали чуть живыми. Иван и Сеня, сплевывая с кровью выбитые зубы, долго ругались и в «богородицу», и в «Христа», и в «мать», а утром, если не отправлялись в «темную», лишались горячей пищи или матраса.
— Не понимаю я вас, мужики! — болезненно морщился Сенькин. — Вас бьют, как собак, за дело и без дела, а вы кряхтите да молчите.
— А что нам остается? — недоумевали Иван с Сеней.
— Жаловаться!
— Кому?
— Да хоть начальнику тюрьмы. Оскорбили тебя — жалуйся. Избили — жалуйся. Главное, не сносить безропотно. Не давать себя унижать! Не позволять сволочам руки распускать!
— Зубы — ладно, кашу можно без зубов глотать, — кисло усмехнулся Коломасов. — Вон, Гриню Новальцева с Олениным из третьей камеры под Новый год так отметелили, что третий месяц кровью харкают. Ничего, оклемались, кряхтят да живут. Еще и на работу ходят. А кому пожалишься? Нечто смотрителю? Или губернатору? Ворон ворону глаз не выклюет. Ты у нас тут свежий, многого не знаешь. Дубяга почему в Тобольске оказался? Его Гагман за собой из Могилева притащил. Оба ить из Могилева. Гагман губернаторствовал там, а этот… в тюрьмах зверствовал. Один за одного. Толку-то от наших жалоб?
Дико было Сенькину. Ни в Обдорской каталажке, ни в Березовской тюрьме, ни даже в предвариловке Тобольской, где под следствием и в ожидании приговора в общей сложности провел больше года, — нигде при всех жестокостях режима не приходилось сталкиваться с такой необъяснимой дикостью тюремного начальства, как в «правиловке». Дико и досадно от того, что ни Сеня Коломасов, ни Ваня Сухорыба, ни Оленин с Новальцевым — никто из этих крепких деревенских мужиков с кулаками-кувалдами из-за страха розог и карцеров и подумать не смел не только о том, чтобы постоять за себя, но и пожаловаться тюремному инспектору.
— Нет, братцы, так дело не пойдет, — настаивал Сенькин. — Жаловаться надо. Писать в конце концов смотрителю, инспектору. Другого способа унять самодуров нет. А не поможет — бунт. А что такое бунт, они прекрасно знают.
Коломасов с Сухорыбой разом взглянули на мрачного Алексея Дубинина.
В камере Дубинин держался особняком. Сидел, вроде, за пьяную драку в деревне. Вечно насупленный, себе на уме, прижимистый мужичок доверия у сокамерников не вызывал — какой-то непонятный, скользкий, как обмылок, и не раз у Сенькина по отношению к этому деревенскому «драчуну» возникали подозрения — уж не подсадная ли утка с чуткими ушами?
Дубинин неожиданно встал с кровати, задрал на себе рубаху, повернулся к Сенькину спиной.
— Глянь-ко!
Вся спина была исполосована рваными багрово-фиолетовыми, розовыми, синими выпуклыми рубцами от заживших ран.
— Полюбуйся! — повторил он. — Лучше получить прикладом по зубам или по ребрам от надзирателя, чем от начальника тюрьмы 99 двойных «соленых». Знаешь, что это такое?
— Наслышан, — отвел взгляд Сенькин.
— Никому не пожелаю испытать! Второй год на спине ношу этот узор. Результат жалобы на Дербышева. Зимой не снял перед ним шапку, он и лупцанул по зубам наотмашь, а я пожаловался сдуру. Вот и дал ответ Дубяга. После каждого десятка розог раны солью лично посыпал… Услужливая падаль!
Сенькин решительно тряхнул головой:
— Зубами загрыз бы, тронь он меня… На виселицу пошел бы!
В марте в камере появился политический. Бывший учитель приходской школы в Курской губернии Иван Степанович Сорока по подозрению в причастности к боевой дружине курских эсеров был осужден на пять лет ссылки, а по окончании оной получил три года исправительных работ за участие в первомайской демонстрации с применением силы против разгонявших демонстрантов полицейских. Сухонький, близорукий, болезненного вида бывший сельский учитель против самодержавного трона настроен был очень решительно и бескомпромиссно.
После нескольких месяцев отсидки в сырой, холодной одиночке уездной тюрьмы светлая и сухая «пятая» камера в «правиловке» хоть и расслабила, но не согрела Сороку — его постоянно знобило, бросало то в жар, то в холод. До рассвета ворочался на жестком войлочном тюфяке, пытаясь заглушить мучивший его сухой кашель. Ночью набрасывал на себя все, что только можно было. Приступы кашля обычно начинались после получасовых прогулок в открытом тюремном дворике и сразу после отбоя. Подгнившая картошка с капустой, жидкая каша на воде, кусок хлеба со жмыхом не лезли в горло. Держался на одном чае. Двумя руками подносил к сухим губам кружку с горячим чаем, отхлебывал раз-другой и мгновенно с ног до головы покрывался испариной. Видя мучения больного, Сенькин отдал ему свое одеяло.
Серьезно заболевших из «правиловки» отправляли в госпитальный блок. Но отправляли, как правило, лишь тогда, когда начальство убеждалось — больной не «филонит», не отлынивает от работы, а действительно «доходит».
После очередной бессонной ночи при побудке на построение Сорока встал с кровати, но перед глазами вдруг запестрели, зароились черные мушки, голова закружилась, стремительно ускоряя обороты. Ухватившись рукой за кроватную спинку, он медленно осел на постель, повалился на бок и, обхватив руками голову, словно бы усилием воли и рук стараясь остановить головокружение, уткнулся лицом в мокрую от пота подушку.
— Эт-т што за туша на кровати? — мгновение спустя услышал он сдавленный от негодования голос старшего надзирателя Дербышева. — Па-ачему не в строю? Ст-ать, сволочь!
Сорока с трудом разлепил тяжелые веки. Головастый коротышка Фотий Дербышев, по прозвищу Пигмей, напружиненный, стоял перед ним знаком грозного вопроса.
— Пьян, сволочь, а?! — взвизгнул он, обводя серыми маслянистыми глазами выстроенных для переклички арестантов.
— Да не пьян он — в жару! — не выдержал выступивший из шеренги Сенькин. — Поглядите на него, он же весь горит!
Пигмей удовлетворенно крякнул и принял излюбленную стойку. Заложив пухлые, словно бы вылепленные из сдобного теста короткие руки за спину и медленно, со сладострастным выражением глаз в предвкушении предстоящей расправы принялся раскачиваться торсом с пяточки на носок. Эдакий, не вышедший статью и ростиком, генеральчик, по недоразумению облаченный в черный надзирательский мундир.
— Тэ-эк-с!
— Ему бы в больничку, ваше благородие! Парня ноги не держат. А ежли тиф у его — все следом пойдем! — робко вставил Сеня Коломасов.
— Молчать! — притопнул ногой Пигмей.
Сорока сел на краешек кровати, тупо уставясь на круглый живот надзирателя.
— Па-дъем, скотина! — вскричал Пигмей и тут же боком отскочил в сторону от вышагнувшего из шеренги со сжатыми кулаками Сенькина.
— Не видишь, человек доходит? Немедленно отправляйте его в больницу!
— Не сметь! — невпопад взвизгнул Пигмей, вцепившись в эфес пристегнутой сбоку шашки. — Как разговариваешь, сволочь? Бунтовать мне? В карцере сгною!
— За что? — усмехнулся Сенькин.
— За… за дерзость, скотина!
Вечером Сороку в полубредовом состоянии все же доставили в госпитальный блок.

3

Через месяц в камеру поместили подозреваемого в ограблении торговой лавки местного уголовника.
— Налим! — развязно представился бывший купеческий приказчик. Рослый, с гладким выхоленным лицом, но женственно рыхлый, медлительный, уже немолодой мужик, ранее отсидевший срок за ограбление своего же прежнего хозяина.
Кличка никоим образом не соответствовала образу прожженного вора, обжившего немало сибирских тюрем, но облику и внешности соответствовала вполне. Белобрысый, с бесцветными бровями, иссеченными красными рубцами заживших шрамов, с гладким подбородком, никогда, похоже, не знавшим бритвы.
В первый же вечер Налим «задел» вернувшегося из тюремной больницы Сороку. Бесцеремонно сдернул с его кровати верхнее одеяло и, демонстративно свернув пакетом на глазах затихших в ожидании развязки арестантов, бросил на свою подушку.
— Вот так-то лучше будет!
— Лучше не будет, — прервал напряженную паузу Сенькин. — Одеяло верни.
— Ого! — деланно удивился Налим. — Что, тоже политик?
— Политик.
— Из народных заступников?
— Из заступников, да…
— Ну-ну, знавали мы заступников!
— Одеяло на место! — повторил Сенькин.
Чтобы произвести подобающее авторитетному вору впечатление на дерзкого заключенного, в котором опытным взглядом «с порога» усмотрел серьезного конкурента в своих претензиях на внутрикамерную власть, Налим неопределенно хмыкнул и загадочно ухмыльнулся, но одеяло вернул. Тюрьма силу уважает.
Ослабленного болезнью Сороку вскоре определили в библиотеку, сформированную из пожертвований попечительского общества. Книги нужно было привести в порядок, внести в каталоги, старые издания требовали новых переплетов, чем бывший учитель с удовольствием и занимался. «Кобылка» — эта грубая, безжалостная, беззастенчивая арестантская масса, способная в короткий срок поглотить, растворить в себе любого шагнувшего в тюремную камеру, удивительным образом не влияла на него. Сорока и в тюрьме оставался самим собой — интеллигентным сельским учителем. Долгие разговоры по душам с ним обычно велись по ночам.
— Вот вы, Тихон Данилович, утверждаете, что склонны к социал-демократии с ее, простите за откровенность, позицией бездеятельного выжидания какой-то особой революционной ситуации, которая неизвестно, когда созреет и созреет ли вообще.
— Так ведь работаем, Иван Степанович! Просвещаем массы.
— Одними прокламациями народ не просветишь, ситуацию не переломишь, что бы вам ни говорил в Обдорске ваш товарищ Богдан. Народ, к сожалению, слишком темен, дремуч и запуган пятым годом. Для прозрения потребуются не годы — десятилетия. Народ видит и понимает не слова, а действия. Поступок. Наши методы борьбы — политический террор. Террор и только террор! Эсер без террора — не эсер. Когда еще было сказано? Мы уже далеко не наивные народники, но и, слава Богу, не социал-демократы с их заблуждениями. Мы — люди действия. Не поверившие в наш успех откололись с Азефом, как выяснилось, — агентом охранки, провокатором. Пусть нас будет меньше, но те, кто пошел за Савинковым, пойдут до конца…
— Я не совсем вас понимаю, — перебил Сенькин. — Азеф, Савинков — все это для меня дремучий лес. Я за справедливость! Я за революцию, и точка!
Сорока тихо рассмеялся.
— Мы все за революцию. Вот вы, Тихон Данилович, получили срок за что? За покушение на пристава и урядников, так?
— Так, да не так, — слегка смешался Сенькин. — Какое, к черту, покушение! Спьяну да сдуру пальнул в урядника, попугал пристава. Все село переполохал.
— Но тем не менее стреляли? Поддались порыву?
— Ну, стрелял.
— И в ссылку в Сибирь попали не за смиренное поведение на родине?
— Надо полагать.
— Так вот, Тихон Данилович, за короткое время нашего общения я понял: вы далеко не социал-демократ. И не эсер. Вы в силу характера — бунтарь. Типичный крестьянский бунтарь. Но бунтарь стихийный. К сожалению, вы всегда поступаете по наитию, не сообразуясь, как бы вам это доходчиво объяснить… Не всегда сообразуясь со здравым смыслом, с целесообразностью. Вы — человек порыва, действующий исходя из понимаемого вами чувства справедливости и, согласитесь, мести… Да-да, из мести. Для вас любой человек в полицейском мундире — враг. И эта ваша ненависть наверняка обусловлена чем-то личным. А потому самодержавие персонифицируется у вас с полицейским мундиром.
— Может, и так, — тряхнул головой Сенькин. — Много вы сегодня наговорили. Одного только не сказали. В чем ваша-то цель?
— Наша цель — заставить поверить режим в то, что любое его преступление не останется безнаказанным. Да, я боевик. Можно сказать, террорист. Да, многие из нас убивали. Революционер не может быть мягким и законопослушным. Но мы не убийцы, Тихон Данилович. Тот же Коля Шишмарев. Я знал его немного по сургутской ссылке. Он из Кронштадта, служил у адмирала Макарова. Замечательный был парень. Честный и принципиальный. Поэт. Очень переживал гибель адмирала. Я к чему клоню… Мы идем на убийство наших противников по идеологическим соображениям, а не из личной ненависти. Нам нужен не бессмысленный и беспощадный бунт, а осмысленный и целенаправленный террор против наших врагов. Кого считать врагом — другой вопрос. Не человека в полицейском мундире, а знаковых фигур режима, допустивших бесчеловечность и жестокость по отношению к гражданину. Террор как возмездие, кара конкретному преступнику по приговору партии. Это тактика нашей борьбы…
— Может, и тактика… Только объясните мне, в чем смысл. Убили Богоявленского — пришел Могилев. Что изменилось? Застрелили Могилева — прислали Репойто-Дубяго… Что изменилось? Ничего. Все те же зверства. Положим, приговорят и нашего… Репойту, так ведь пришлют другого! Что изменится? Бессмыслица, Иван Степанович!
— Нет, не бессмыслица! Вот вы, Тихон Данилович, своей стрельбой в Обдорске переполохали село, так? А наша цель — переполохать режим. В этом принципиальная разница. Важно не терять революционного рвения и решимости, важно действовать. Каждым нашим выстрелом, каждой жертвой вселять в режим страх возмездия, а значит, приближать победу. Победу революции. Такие бунтари, как вы, Тихон Данилович, революции нужны. Но… знаете, что я вам скажу, как на духу? Такие, как вы, нужны в качестве тарана. Как пробивная сила. Но имейте в виду, тараны вождями используются, а затем отбрасываются за ненадобностью.
Сенькин усмехнулся.
— Может, вы и правы, Иван Степаныч, всего-то сразу не разжую!
— Жуйте, Тихон Данилович. Жуйте!


ГЛАВА 6
Тобольск. Замысел.
1912, май-июль

1

После утренней переклички и быстрого завтрака выводили на работы по зачитанной с вечера разнарядке. Обычно на очистку от снега прогулочного дворика, уборку корпуса, подвозку воды. Кого-то сопровождали в мастерскую по починке одежды, кого-то на кирпичный завод. Если от кирпичного арестанты всякими правдами-неправдами отлынивали, то на внешние работы за городом, а тем более с ночлегом вне тюрьмы, какими бы тяжелыми и неприятными они ни были, недостатка в желающих не оказывалось. Но желанные «отлучки» из тюремных стен случались, как правило, летом, когда городским властям требовалась дармовая рабочая сила на укрепление берега. Работа не из легких. Приходилось от причаленных к берегу барж или лодок вдвоем-втроем на плечах вносить в гору сосновые бревна, передвигаться с тяжелым грузом по лысому склону, вкапывать и укреплять на крутых осыпях столбы — зачастую в жару или под дождем. И все же в короткие минуты передышки можно было насладиться вольным воздухом Иртыша, пусть и под дулами винтовок конвоя.
После ледохода через зарешеченные окна камер донеслись встревожившие арестантские сердца гудки первых пароходов. Последний раз Сенькин видел сына в мае прошлого года, когда в наручниках из каталажки был препровождаем в Березовскую тюрьму. Агаша с Володькой переезжали в Березов тем же пароходом. Сенькин — в отдельной каюте под стражей, жена с ребенком в общей, но поскольку стража была все же своя — обдорская, свидания разрешили. После того, как пароход отчалил от пристани, наручники сняли. Двое суток невеселого путешествия из тюрьмы в тюрьму всей семьей находились в одной каюте. Днем стража из деликатности удалялась и нарушала уединение лишь на кратковременных остановках.
Сияя от избытка теплых чувств, Сенькин наблюдал, как его сынишка, ручонками цепляясь за откинутый столик, делал первые на его глазах неуверенные шажки навстречу протянутым отцовым рукам…
«Так, так, молодец! Ай, молодец у меня сынка! Ай, молодец! — поощрял малыша Сенькин. — Как он быстро бегает! Скоро батьку перегонит!»
Он хватал годовалого сынишку на руки, носом, бородой щекотал животик, жадно вдыхал, впитывал в себя запах своего ребенка. Лежа на вытянутых отцовых руках, Володька высоко задирал головку, сучил ножками, в широкой улыбке обнажая первые молочные зубки…
«Смотри, Агаша! — восхищался Сенькин. — Он ведь на одном пупке у меня вертится. Вот ведь гуттаперчевый мальчонка!»
Володька ручонками тянулся к рыжей отцовой бороде.
«Так его, сынок, так! — сквозь слезы улыбалась Агаша. — Оттереби батьку за бороду, чтоб ума наконец набрался! Спроси: «Когда за ум возьмешься, батька? Когда перестанешь нас с мамкой огорчать?»
«Не плачь, олененок, — горячо шептал Сенькин. — Не плачь. Все у нас уладится. Все у нас будет по-другому!»
Первое и последнее письмо, написанное под диктовку неграмотной жены Доминикой, он получил перед Рождеством в предвариловке. И вот уже четыре месяца — ни слуху ни духу. Живы ли они там, здоровы ли? И где — по-прежнему в Березове у тетушки Матрены или вернулись в Обдорск? Чем дальше, тем тревожней становилось на душе.
Сенькин догадывался: после всех его обдорских буйств и скандалов тетка Матрена, у которой он и раньше не вызывал ни симпатии, ни доверия, сейчас тем более от него отвернулась. Отвернулся и тесть Серапион Терентьевич. Ни тетка, ни тесть не пришли проститься даже и осенью, когда последним пароходом его этапировали из Березова в Тобольск. На берегу в толпе провожавших, глазевших на него кто с восторгом, кто с нескрываемым осуждением, стояли лишь Агаша с ребенком на руках, Гриша-Жар со своими оркестрантами да несколько остававшихся в городе политических. Ни жену, ни Гришу-Жара к нему не допустили.
«Неужели тесть с тетушкой Матреной отвернулись от меня и моего олененка?» И эта мысль давила тяжким грузом.

2

— Что, Арсений, случались в этой тюрьме побеги? — подсел как-то вечером Сенькин к Налиму.
Налим, он же Арсений Хмелев, загадочно хмыкнул:
— Случаться-то случались, да только не упомню, чтоб удачные. А чего интересуешься? Замыслил чего?
— Да ничего не замыслил. Просто любопытно. Не хочешь, не рассказывай, за язык не тяну.
Налим сладко зевнул и, обхватив руками голову, откинулся на подушку.
— Отсель не убежишь!.. — Какое-то время молча наблюдал за передвижением мухи по потолку. Наконец, прервал молчание: — Попытки были, не без этого. Когда-то из пересылки пытались бежать черкесы. В общей камере в корпусе у восточной стены — она в аккурат на площадь выходит, — надзиратели обнаружили выпиленную доску, а под полом — подкоп. Хороший подкоп — в четыре сажени длиной. Землю черкесы складывали под фундамент печи, а кирпичную крошку в арестантских мешках хоронили под полом. Представляю, каково было тем копателям — лето напролет ночами, как кроты, в кромешной тьме, на корточках ковырять землю самодельными ножами да заточенными ложками и попасться в ночь перед побегом!
— Да уж, невесело. И наверняка кто-то из сокамерников донес? — предположил Сенькин.
— Кто знает, може, и донес! — пожал плечами Налим. Недолго помолчал и продолжил: — Еще был подкоп. Всем подкопам подкоп! Начинался под нарами в общей камере и тянулся аж тринадцать саженей через двор и под церковью к стене у храма Кирилла и Мефодия. И что ты думаешь? Не успели семеро ночью вылезти из-под стены, как тут же по ним открыл пальбу караул. Одного уложили на месте, шестерым удалось скрыться, да ненадолго. Через неделю-две всех выловили в Бронниковской волости.
Налим неожиданно расхохотался.
— А вот один ловкач ухитрился бежать средь бела дня. Без всяких там подкопов! Связал два полотенца, с помощью палок перебросил через забор и был таков. Жаль, придурковатым оказался. Бежал — и сразу на базар. Выпить было невтерпеж. Там сдуру и попался. А вообще, Сенькин, — Налим рывком сел на кровати. — Если уж бежать, то с наружных работ. С берега. Какой-никакой шанс. Прошлым летом двое сиганули в кусты на глазах у конвоя. Один ушел, другого пуля догнала… Хотя тебе с твоим сроком жизнью рисковать ни к чему.

3

В субботу, после бани, в камеру вкатился старший надзиратель Дербышев.
— Сенькин, на выход!
— Куда это… к вечеру?
— На кудыкину гору! Куды поведут, туды и пойдешь!
Под конвоем доставили в тюремную администрацию. Взяв под козырек, конвой удалился, оставив арестанта в затхлом кабинете один на один с исполняющим дела начальника исправительно-арестантского отделения Репойто-Дубяго…
Бывший начальник Могилевской каторжной тюрьмы заслужил репутацию надежного усмирителя арестантских бунтов, за что удостоился чина полковника и назначения на должность смотрителя Тобольской тюрьмы взамен убитого Шишмаревым Великого молчальника. В Тобольске о Дубяго ходили легенды. Службу в Могилеве он начинал с должности помощника пристава, но уже тогда его боялись больше, чем полицмейстера и самого губернатора. Высокое начальство могилевские обыватели почти и не видели, а Дубяго давал о себе знать ежедневно и ежечасно. Он неустанно во всем и везде искал беспорядки и всегда их находил. Он буквально терроризировал город…
Рыхлый седовласый Дубяго неспешно вынес из-за письменного стола безобразно колышущийся живот и шагнул навстречу:
— Нуте-с, здравствуйте, господин Сенькин! Здра-а-авствуйте, здра-а-авствуйте! Давне-енько мы с вами не виделись! Давне-енько! — мягким вкрадчивым голосом произнес он врастяжку.
И не вдруг сообразишь, каким образом реагировать на этот приторно-слащавый тон, на это издевочное «господин» по отношению к арестанту.
Дубяго жестом указал на стул.
— Присаживайтесь, Сенькин! Присаживайтесь, да… У меня тут запросто. Я, знаете, привык по-человечески, на равных, уважительно. Потому как, знаете, все мы люди, все мы грешные, от тюрьмы да от сумы, как говорится… хе-хе… не зарекайся! — Дубяго прискорбно вздохнул. — Вы думаете, что? Раз начальник тюрьмы, то непременно деспот?
Сенькин невольно усмехнулся.
— А не смейтесь, Сенькин. Уж я-то, поверьте, вашего брата-арестанта вижу насквозь! Думаете, думаете! И не запирайтесь! Как давненько вы у нас сидите, Сенькин? Впрочем, почему давненько? Совсем и не давненько. Напомните, с какого времени вы у нас?
— Двадцать седьмого февраля переведен в отделение из предвариловки.
— Ну вот, с двадцать седьмого! Совсем и не давненько! Всего-то ничего. Да только почему-то надзирателям вы, Сенькин, изрядно надоели, а?! Говорят, дерзите больно? Арестантов против начальства настраиваете. От работы отлыниваете. Бесконечно протестуете? Вот почему вы бесконечно протестуете, ответьте, будьте любезны!
— Протестую. Против хамства, незаслуженных карцеров, против избиений невиновных. Как же не протестовать?
— А-ах, вот в чем дело! Вы, значит, за порядок? Так ведь это хорошо. Я поддерживаю вас! — Дубяго внезапно рассмеялся, затряс громадным животом. — Не даете в обиду сокамерников? Правильно понимаю? Я с вами солидарен, Сенькин!
Дубяго так же внезапно смолк, громко высморкался в носовой платок:
— Вы думаете, я не заинтересован в порядке? Ошибаетесь. Я как никто заинтересован в соблюдении режима как заключенными, так и надзирателями. В равной степени. Тюрьма порядок любит. Никто не давал надзирателям права издеваться над арестантами. Это возмутительно, Сенькин! Я непременно накажу виновных! Они у меня попляшут, сволочи! — Дубяго не на шутку распалился, побагровел, потряс перед собой белыми кулачками.
«Да ведь артист! Истинно артист!» — Сенькина распирало от сдерживаемого смеха. «Однако же к чему он клонит? Чего хочет выведать?» — лихорадочно соображал он.
— Я, Сенькин, знаю о вас больше, чем вы думаете, да! — продолжал актерствовать вошедший в роль благодетеля арестантов Дубяго. — За что ссылку отбыли, за что срок получили. В подробностях знаю, да! И поверьте мне, дворянину и порядочному человеку, в какой-то мере солидарен с вами! Так много мерзостей в российской жизни, так много отвратительного, что, шепну вам на ушко, хотите верьте, хотите нет, — порой хоть хватайся за револьвер и вставай в ряды социалистов. Вы не поверите, Сенькин, но я на самом деле по внутренним своим глубоким убеждениям социалист! Скажу вам по секрету… Кое-что почитал, но моих знаний, конечно, маловато, а то бы побеседовали с вами по душам. Знаю, и в тюрьме некоторые «политики» получают с воли любопытную литературу. Знаю, но, поверьте, закрываю на это глаза. Из солидарности убеждений… И, знаете, Сенькин, был бы очень благодарен, если б вы по возможности поделились со мной подобной литературой. Совершенно секретно, разумеется! Ведь ваш товарищ, сокамерник ваш Сорока, библиотекарь этот, признайтесь, делится с вами кое-чем любопытным? Делится, не запирайтесь, будьте со мной откровенны! Ну а вы со мной бы поделились. Между нами, разумеется. Честное слово дворянина и порядочного человека!
«Так вот куда ты клонишь! Вот к чему комедию ломаешь!» — Сенькин с трудом держал себя в руках.
Дубяго огромной тушей в мундире сидел перед ним с лицом, излучавшим отеческую любовь и заботу.
— Что скажете, а?
Сенькин рывком вскочил со стула.
— Будьте любезны вызвать конвой. Ни Сорока, ни я ничем не можем вам помочь. Даже из солидарности с вашими убеждениями. Никакой особой литературы у нас не было и нет. А жалобу арестантов я передам. Надеюсь, примите меры. Это и в ваших интересах. Вы прекрасно знаете, к чему может привести произвол.
— И к чему же?
— К голодовке. К бунту. Или того хуже… Вам известны судьбы ваших предшественников.
Сенькин уже знал: в Могилеве на Дубяго было совершено покушение. Когда он на извозчике ехал в казначейство, трое неизвестных подкараулили его и открыли стрельбу. После первого же выстрела перепуганный Дубяго упал под сидение. Боевики, уверенные в том, что достигли цели, разбежались, но оказалось, что всего лишь ранили кучера и убили лошадь, а Дубяго остался цел и невредим. От пережитого потрясения он заболел и слег. С тех пор больше всего на свете боялся повторного покушения, и страх этот был до того велик, что, когда к нему на опознание привели задержанного по подозрению в покушении, категорически заявил: нет, не он, хотя узнал одного из террористов.
Дубяго, багровея, медленно встал из-за стола.
— Ты угрожаешь… Мне?!
— Что вы, всего лишь напоминаю.
Глаза у Дубяго мгновенно налились кровью, щеки раздулись, лицо покрылось красными пятнами, мясистые губы затряслись.
— Конвой! Конвой! Где там конвой, твою мать! — закричал он в истерике, и лицо исказилось в жуткой гримасе.
Вбежали конвойные.
— Увести с-сукиного… — Он едва не задохнулся от гнева, застучал кулачками по столу. Красные глаза лезли из орбит. — Нет, постойте! Отставить! Сенькин! Если еще хоть одна жалоба на тебя или от тебя — заживо сгною, сукин сын! Я тебе, сволочь, устрою веселую жизнь! Небо с овчинку покажется! Ты у меня в говновозы пойдешь! В ассенизационный обоз! С завтрашнего дня! А не пойдешь, пропишу сотню «соленых» с горячим карцером! Я тебя исправлю-выпрямлю!..
Конвойный прикладом вышиб Сенькина за дверь.
«Ты у меня в говновозы пойдешь!» — с пеной на губах кричал Дубяго, думая унизить, оскорбить строптивого арестанта. Он и мысли не допускал о том, что дарит Сенькину шанс.
Если еще месяц назад презренному званию «говновоза» (а иначе ассенизаторов в правиловке никто и не называл) Сенькин предпочел бы месяц холодного карцера на хлебе и воде, то после «задушевной» беседы призадумался.
Мысль о побеге уже крепко завладела им.
«А ведь ассенизационный обоз — это, пожалуй, единственная возможность хоть на какое-то время очутиться за стенами тюрьмы, — размышлял он той же ночью. — Пусть под усиленным конвоем, под пристальным наблюдением, но все же какой-никакой шанс. Почему бы не пойти в обоз — приглядеться, оценить обстановку?»
К немалому удивлению сокамерников, он не заартачился, не уперся.
Уже перед первым выездом в составе обоза подсел к Налиму.
— Пошептаться с тобой хочу, Арсений.
— Ну-у? — деланно удивился Налим. — А с чего это вдруг со мной, а не с политиком, как всегда? Не-е, Сенькин, ты уж с Сорокой пошепчись — меня в свои делишки не впутывай! У меня своих по горло!
— Ну, не петушись, не петушись сразу-то! Выслушай, а потом ответишь. Ты местный, тоболяк. Город знаешь, людей знаешь. Передачи, вижу, тебе носят.
— Ну, допустим?
— Что, если я попрошу помочь разыскать в городе человека, с которым мне крайне необходимо связаться? Через твоих людей передать, допустим, записку? Сможешь?
— Та-ак! — раздумчиво протянул Налим. — Значит, все-таки решился? Что я и предполагал. Налима не проведешь. Налим сразу раскусил, зачем ты в обоз собрался.
— Сможешь? — требовательно повторил Сенькин.
— Допустим. Вот только не могу понять, чего ты ко мне-то обратился? А чего не к Сене Коломасову, не к Грише Мартыненко? Не к Сороке своему? А если я того?.. — незаметно кивнул в сторону дремавшего на постели Дубинина.
— Не «того», — понял намек Сенькин. — Они — хорошие мужики, да простачки, а ты прожженный, тебя на мякине не проведешь. И тебе я доверяю.
Налим, польщенный оказанным ему доверием, ухмыльнулся:
— Ладно… Что-нибудь придумаем. Только учти, не ты первый. Из обоза тоже один бежать пытался. Не успели выехать за земляной вал, бросил экипаж с лошадьми, сиганул к Завальному кладбищу, скрылся в роще, да на полдороге к Сузгуну все же нагнали, подстрелили. Учти.
— Учту.
В июне, за месяц до побега, в прогулочном дворике удалось переговорить с Гриней Новальцевым из соседней, седьмой, камеры.
— Слышал, вас с приятелем перед Новым годом крепко побили. Так?
Хлипкий, сутулый Гриня в недоумении вскинул глаза, нервно дернул острым плечом.
— Может, и так. Тебе-то что за печаль?
— У нас на всех одна печаль. За людей не считают. Бьют, как скотину… Вчера тебя, сегодня меня, завтра — третьего. Не так взглянул, не так кашлянул. Это беспредел, Гриня.
— Это так, ага, — с дрожью в голосе сказал Гриня. — Хорошо побили! До сих пор ни вздохнуть, ни выдохнуть. А уж Оленю и того больше досталось!
— Олень, это кто? Приятель твой?
— Колька Олейников, земляк. С одной деревни мы.
— Так вот, Гриня, печаль у нас на всех одна, — повторил Сенькин. — Надзиратели свирепствуют потому, что Дубяго на их безобразия глаза закрывает. А скорее всего, поощряет. Убирать его надо.
— Ка-ак? — подскочил перепуганный Гриня. — Не-е, это не ко мне! Я не по этой части!
— Да не понял ты, чудило! — добродушно рассмеялся Сенькин. — Здраво рассуди. Дубяго был за спиной Гагмана. Они земляки, оба с Могилева. Гагмана убрали. Сейчас губернатором Станкевич. Новый человек. Не скажу, лучше или хуже, этого не знаю, но человек в Тобольске новый. Жаловаться надо!
— Ага, пожаловалась шея на хомут — новый сшили! — скептически усмехнулся Гриня.
— А подумай лучше: что за нужда ему закрывать глаза на злодейства предшественника — ставленника Гагмана? Есть надежда, Гриня!
Гриня озадаченно поморгал.
— А чего ты хочешь-то? Делать-то чего?
— Если ты, земляк твой, я… да все, кого избили, незаслуженно наказали вчера ли, позавчера, напишем общую жалобу, Станкевичу, хочет не хочет, придется разбираться. Бодаться надо, Гриня. Я не к бунту призываю. Бунт — это крайняя мера. Иначе всех поодиночке заклюют. Уразумел?
После недолгой паузы Гриня раздумчиво произнес:
— Разве только хором? Цыгану в нашей камере давеча тоже досталось!
— Именно хором, Гриня. Хором. Ты, я, Олень, цыган…
— Ося Блюс! — добавил Гриня, загнув последний палец на руке.
— Вот видишь, сколько нас уже. А если все отделение? Разом? Только не откладывая, Гриня. Не откладывая! Объясни мужикам в своей камере — в своей мы договорились. А я бумагу передам Станкевичу. Уж как-нибудь найду возможность!

3

ИЗ СТАТИСТИЧЕСКОГО ЛИСТКА
приемной книги Тобольской Каторжной Тюрьмы № 243
Арестант Тихон Сенькин поведения в высшей степени гадкого, характера скрытного злобного, к администрации и надзору настроен и относится очень враждебно — ненавидит; работает по принуждению и то, когда предупрежден был, что будет подвергнут самому строгому взысканию.
Сенькин представляет из себя тех руководителей арестантских типов, который попав в среду завсегдатаев (рецидивистов) тюрьмы и называя себя сведущим человеком «политическим», сразу делается там «своим». Умело уговаривает арестантов предъявлять разные незаконные просьбы, заявлять начальству вымышленные жалобы и вообще возводить всякую клевету на тюремный надзор. Подбивает арестантов не ходить на работы, стражи и администрации не слушать или, если возможно, это сделать, то исполнять ту или другую работу так, чтобы надзиратели сами лучше не брали их на работы. Оказывать полное пренебрежение и игнорирование низшим служащим тюрьмы — «начальник и помощник не всегда бывают с нами». При посещении же Начальством места заключения стараться делать вид угнетенных и обездоленных, чтобы этим вызвать к себе сожаление и сострадание. Старается во всем вышеописанном оказать влияние не только на окружающих его арестантов, но и через посредство последних и на тех, которые находятся на работах за городом с ночлегом вне тюрьмы.
В присутствии арестантов без всякаго повода вступает в споры и пререкания с надзирателями, при появлении же чиновника нахально тут же заявляет небывалые обвинения на надзирателей.
Вообще, видимо, с помощью других арестантов Сенькин своими незаконными поступками и разными вымышленными жалобами, клеветой и оговорами стремится парализовать по службе всякую деятельность и энергию у чинов Исправительного Отделения и этим ослабить должный в местах заключения режим и порядок.
Начальник Отделения: В.Е. Репойто-Дубяго
Мая 19 дня 1912 года


ГЛАВА 7
Побег. Домой и обратно.
1912, 23 июля 31 августа

1

23 июля 1912 года Сенькин бежал. Менее чем через восемь месяцев после вынесения приговора Тобольским окружным судом, за десять месяцев до окончания назначенного срока.
А вот как это ему удалось, не дозналось даже тюремное начальство. Остается только предполагать, сопоставляя известные факты.
Д. Ануфриева (Шилова) в письме к Ю. Козловой от 5 мая 1957 года сообщала: «…Его осудили на три (на полтора — Н.К.) года тюремного заключения. Сидел сначала в Березове, потом в Тобольске, а семья осталась в Обдорске. На следующее лето жена с ребенком переехала в Березов. Переписывался с ней через меня (Агаша — Н.К.) неграмотная была. В письмах все время рвался к сыну. Ради ребенка он не досидел полтора месяца (десять месяцев — Н.К.) — пропилил брешь в каменной стене и сбежал из Тобольской тюрьмы, выпустив еще 20 заключенных… (? — Н.К.). Про это я лично узнала, когда во время каникул приехала в Тобольск и пошла повидаться с ним. Сперва надзиратель сказал, что не знает такого. Я пошла обратно, но он вернул меня и расспросил, какой он из себя. Я объяснила ему. Тогда он сказал мне по секрету, что с неделю тому назад он сбежал…».
Утверждение о том, что бежал, «пропилив брешь в каменной стене и выпустив при этом еще 20 заключенных», отбросим сразу как недоразумение. Возможно, в 1957 году в свои шестьдесят восемь Доминика Серапионовна воспоминания участников тюремных бунтов и массовых побегов из Тобольской каторжной тюрьмы времен гражданской войны ошибочно отнесла к более раннему периоду.
На самом деле Сенькин совершил побег из ассенизационного обоза. Причем обстоятельства приготовления в кустах одежды для побега так и остались невыясненными. Понятно, что бежал не с бухты-барахты. К побегу Сенькин готовился основательно. Он прекрасно отдавал себе отчет в том, что, даже вырвавшись на волю, в одиночку, без посторонней помощи, не сможет выбраться из незнакомого города. Во-первых, в арестантской робе и шагу в Тобольске не сделаешь. Во-вторых, нужно где-то хотя бы на время затаиться. В-третьих, нужны деньги или хотя бы запас продуктов для того, чтобы двинуться из Тобольска в далекий водный путь до Березова.
Совершенно очевидно, что одежду в кустах ему приготовили не «подкупленные» надзиратели или конвойные солдаты. Ее мог принести и спрятать в условленном месте в назначенный час только «свой», посвященный в замысел побега человек.
В Тобольске Сенькин раньше не бывал, друзей в этом городе не имел, за исключением свидетелей своего буйства в ренсковом погребе Голева-Лебедева в январе прошлого года. Но тоболяки Николай Колосов и Архип Иванов к тому времени прочно обжились в Обдорске.
Единственным человеком, которого знал и на которого со стопроцентной уверенностью мог положиться Сенькин в Тобольске, был Николай Немцов. Тот самый «подельник» Бронштейна-Троцкого, с которым они летом 1907-го организовали побег Богдана Кнунянца из Обдорска.
Немцов в губернский город был переведен летом девятьсот девятого, но и здесь не бездействовал. По сведениям кемеровского историка С.В. Макарчука, «в Тобольске ссыльным социал-демократам Н.М. Немцову, В. И. Полонскому, С.И. Цвиллингу перед войной удалось создать подпольный кружок, опирающийся на учащихся средних учебных заведений. Были налажены связи с центрами заграничных фракций. На имя Немцова приходила газета «Социал-демократ», а также плехановский «Дневник социал-демократа» и «Правда» Л.Д. Троцкого. Венская «Правда» поступала также по адресу: «г. Тобольск, Почтовая улица — П.П. Вахминцеву». В военное время ссыльные эсдеки, в т. ч. Н.М. Немцов, продолжали свою деятельность в Тобольске, но это была уже деятельность отдельных, не связанных организацией партийцев, отошедших от подполья и посвятивших себя исключительно легальной работе» (Вестник Кемеровского государственного университета, 2015, № 1).
Действительно, Немцов не сидел сложа руки. В годы так называемого нового революционного подъема с тобольскими социалистами-революционерами, по сути, отказавшимися от призывов к осуществлению террористических акций, стали сотрудничать и социал-демократы. И те, и другие основное внимание уделяли молодежи. В мужской гимназии, в Духовной семинарии, в ветеринарно-фельдшерской и сельскохозяйственной школах создавались кружки самообразования, члены которых привлекались опытными «наставниками» для агитации в ученической среде. Из той среды и шло пополнение в ряды «сознательных борцов» с самодержавным режимом. Из той среды вышли и уроженцы Тобольска Цвиллинг и Полонский.
Самуила Цвиллинга (настоящее имя Шмуль Берк Мовшев Цвиллинг) неправомерно считать одним из создателей подпольных кружков в Тобольске. Вступивший в РСДРП(б) в 1905 году в Иркутске четырнадцатилетним подростком, известный также и в криминальных кругах по кличке «Муля», Самуил Цвиллинг в промежутках между краткими и длительными отсидками, связанными с осуществлением согласованных, а зачастую и не согласованных с партийцами «экспроприаций на революционные нужды», беспрестанно мотался по Сибири. Иркутск, Тюмень, Омск, Томск — вот география его революционной юности. В Тобольск он, без сомнения, изредка наведывался, имел связи с местными революционерами. Так, при очередном аресте в 1907 году в Томске у него среди прочих улик была обнаружена и прокламация с печатью Тобольской революционной группы. На родине неутомимый Муля мог некоторое время находиться и в 1912 году по отбытии четырехлетнего тюремного заключения, однако же к началу 1913 года он вместе с женой Софочкой Кержнер уже был замечен в Екатеринбурге, Троицке, Челябинске. Вряд ли у него оставалось время на «организаторскую работу» в родном городе. Владимир Полонский к 1912 году также находился вдали от родных пенатов — работал на франко-русском заводе в Санкт-Петербурге.
Но это не так и важно. Важно другое: Немцов не мог не откликнуться на переданную ему записку от Сенькина с просьбой о содействии побегу. Пусть пока беспартийного, но искренне сочувствующего социал-демократам. Возможности у Немцова были. Он-то, скорее всего, согласовав опять же через «курьера» с Сенькиным время и место очередного выезда ассенизационного обоза, лично или с помощью соратников заблаговременно приготовил одежду, а затем и предоставил надежное убежище.
В 1972 году 83-летняя Доминика Серапионовна «дополняла» свои воспоминания: «Тихон был в городе, нанимался чистить печные трубы. Немного заработав, он устроился на пароход кочегаром, доехал до Самарова. На следующий день купил маленькую лодку и на ней добрался до Березова…».
Трудно поверить, что беглый арестант мог свободно разгуливать по городу, наниматься чистить печные трубы, чтобы заработать денег, а потом еще устроиться на пароход кочегаром. Пусть даже он сбрил свою колоритную бороду, изменил прическу, ходил в непривычной одежде с чужого плеча, но все равно оставался не той «фактурой», чтобы долго быть неопознанным в небольшом губернском городке с немалым числом полицейских, наверняка поставленных в известность о побеге и получивших на него наводку.
Не исключено, что бежать из Тобольска Сенькин первоначально задумывал на пароходе, рассчитывая на помощь Немцова. Тот знал пароходчиков, пароходчики знали его, следовательно, он мог договориться с командой, чтобы спрятать беглеца, как Кнунянца на «Владимире», в каком-нибудь аптечном шкафу или в трюме. Однако вариант с пароходом отпал. Тому могло быть несколько причин. Во-первых, пароходы от Тобольска до Березова ходили все-таки не каждый день. Во-вторых, легко догадаться: полиция, уверенная в том, что летом беглецу невозможно покинуть город иначе, как на пароходе, была начеку. Дотошно осматривался не только каждый отходящий от пристани пароход, но и каждый неводник и каюк. Даже если бы удалось спрятаться на пароходе в Тобольске, то в Самарово его могла «встретить» поставленная по телеграфу в известность местная полиция. И пароходчики при всем желании уважить Немцова в его просьбе в тех условиях все же не рискнули принять на борт беглеца. Да и Немцов, войдя в их положение, не мог настаивать.
И тогда было принято поистине фантастическое решение — спуститься вниз по Иртышу на лодке. Что и подтверждает в письме Ю. Козловой от 26 апреля 1959 года И. Филиппов: «Он (Сенькин — Н.К.) пробыл зиму в Тобольской тюрьме, а на следующее лето сбежал. С лесопильного завода К.И. Печегуса (К.И. Печокаса — Н.К.) взял маленькую лодку-калданку и на ней приехал…».
Лесопильный завод промышленника Константина Печокаса — сына тобольского поэта начала века Ивана Печокаса, известного под псевдонимом Иван Северный, располагался на берегу Тобола неподалеку от его впадения в Иртыш. Поэтому купить или каким-то иным образом «взять» у него калданку Сенькин или способствовавшие побегу товарищи могли только в Тобольске, но не в Самарово.
Трудно себе представить, с какой отчаянной одержимостью на легкой калданке (тот же обласок с нашивными бортами) пустился Сенькин в одиночку в многосуточный сплав в 680 верст по Иртышу до Самарова и от Самарова 600 верст по Оби до Березова.
Преодолев при помощи весла и течения путь длиной в 1280 верст за 20 дней (благо, летом ночи на Севере светлые, а на сон у костра или в наспех сооруженном на берегу шалашике приходилось не более четырех-пяти часов в сутки), он приплыл в Березов предположительно к вечеру 18 августа. Крадучись, задворками прошел на квартиру тетушки Матрены, у которой, согласно полученному перед Рождеством последнему письму из дома, поселились Агаша с сынишкой. Тихо постучал раз-другой…
— Кто там скребется? — не сразу проскрипела тетка Матрена.
— Открывай, тетка. Я.
— Да кто это «я»? Не слышу!
— Гарибальди! Открывай.
— Боже мой! — опешила старая, сбросив с дверной петли крючок. — Правда, что ль, ты, Тихон?
Она не сразу признала в заросшем рыжей щетиной, насквозь пропитанном дымом, с почерневшим, опухшим, изъеденным мошкарой лицом человеке в резиновых рыбацких сапогах и плаще, с затвердевшими подушками мозолей на ладонях — Сенькина.
— Ну, не привидение же.
— Да где ж с ходу узнаешь? — всплеснула руками тетка Матрена. — На кого похож-то? Чисто разбойник с большой дороги!
— Тогда уж точнее — с большой реки! — усмехнулся Сенькин.
Прошли в избу.
— А где мои-то? — теперь уже растерялся он.
— Так третьего дня у Обдорск уплыли…
— Как — в Обдорск? Почему в Обдорск?
— А разве Доминика тебе ничего не сказала? Она в остроге-то у тебя была или не была? — насторожилась старуха.
— Была… — До него только дошло, что в Тобольске он однажды видел именно ее, но не подошел, думая, что обознался. Приезжала на свидание, да не застала.
— Доминика третьего дня вернулась, тем же пароходом и твоих у Обдорск проводили. Я и отговаривала, да где же Гашеньку удержишь? Уперлась, и все тут. У Обдорском, говорит, буду Тихона ждать. Она ить тебя не скоро ждала. А ты — вот он. Нежданно-негаданно. Раньше отпустили?
— Ага. За хорошее поведение, — усмехнулся Сенькин. — У моих все в порядке? Как Агаша? Как Володька?
— Да вроде Бог миловал! Здоров парнишка! Бегает, лопочет. В папку… сорванец!
— Ладно, если в папку, — удовлетворенно хмыкнул Сенькин. — А Доминика еще в Березове?
— Здеся она, у отца.
— Ты вот что, тетушка… Сходи, позови ее. Да только тихо, так, чтобы никто не слышал.
— А сам-то чего? Взял бы, да и сходил. Отсидел, отмаялся из-за дурнинушки своей, так чего теперь от людей прятаться, глаза воротить? Раньше надо было стыдиться! — Она все еще не догадывалась, что он в бегах.
— Да я бы и сам, да пристал с дороги… Сходи.
— И то правда, чего это я! — засуетилась тетушка. — Самовар вот сейчас зажгу да сбегаю… Раздевайся, приляг пока!
Через полчаса прибежала взволнованная Доминика. Ей не нужно было что-то объяснять — она все уже давно поняла. Только и спросила от порога:
— И что дальше, Тихон?
— А что дальше? Дальше — еще дальше. В Обдорск. Не ворочаться же с полпути.
Уже позже за самоваром при занавешенных окнах спросил с упреком:
— Что же ни слова, ни полслова от вас с Рождества?
— Так ведь я только в июне на каникулы вырвалась! Агаша у нас, сам знаешь, какая — никому, кроме меня, не хочет диктовать… Ждала меня. А я приехала, да и договорились: а чего писать-то? Сама в Тобольск съезжу, передачку передам. Съездила! А ты… — Она в сердцах махнула рукой. — А ты чего бежал-то? Думал, Агаша отвернулась? Отец с теткой уши прожужжали: мол, такой-сякой Сенькин, она и поддалась? Она ведь потому и в Обдорск уехала — подальше от советов.
Сенькин промолчал.
— Дурак ты, Тихон, — резюмировала Доминика.
— Дурак. Еще какой дурак! — спокойно подтвердил он. — Я, Домна, на все наплюю, все перетерплю, все вынесу, но если Гашу, сына потеряю — этого не переживу. Виноват я перед ними. Крепко виноват.
— Да уж как не виноват! — горько усмехнулась Доминика. — Явишься нежданным подарочком, а через денек на подарочек на этот на Агашиных глазах наручники наденут! Вот подарок-то своему олененку привезешь. А ведь она — дня не проходит, чтобы тебя не поминала: «Как там мой Тиша? Ладно ли с Тишей?» А у Тиши все не так, как у людей!
— Ладно, чего уж теперь! Если б уверен был, что это ты в Тобольске была, подошел, расспросил бы про своих да, пожалуй, на этом и успокоился — вернулся бы досиживать срок. Сейчас уже поздно… Увидеть бы ее, Володьку к себе прижать, а там можно и обратно. Досиживать.
Перед завершающим броском в Обдорск нужно было отдохнуть дня два-три, набраться сил. Оставаться у тетушки было небезопасно. Березов — не Тобольск. Весть о внезапном появлении в городке Сенькина могла быть с утра пущена не подозревавшей о побеге тетушкой.
Двое суток, проведенных в Березове, пришлось скрываться у Афанасии Игнатьевны Ямзиной — той самой одинокой старушки в домике у моста, приютившей его в девятом году после изгнания с квартиры старика-еврея и закрытия крендельной мастерской в пекарне Рунца.
В дорогу тайком от отца его собрала и проводила Доминика.
Предстояло пройти еще 400 с лишним верст Сосьвой — Малой Обью — протокой Устрем — протокой Кушеватской — Большой Обью — снова Малой Обью…
Иван Филиппов вспоминал:
«Проезжая по Малой Оби мимо юрт Ванди-Азы, где я работал на рыбопромысле у торгового дома «Плотников и сыновья», он подъехал к берегу. Мы узнали друг друга. Я его пригласил закусить и поесть ухи. Здесь мы много кое о чем говорили, а он мне рассказал об инциденте с Тарасовым и своем бегстве из Тобольской тюрьмы. Я ему на дорогу дал хлеба, рыбы…».
На девятые сутки легкая калданка оставила позади расположенное на Малой Оби рыбопромышленное заведение купца Никитина, прошла около тридцати верст протокой Большой Харпосл, затем версты две протокой Большой Махтылев, столько же — по Малому Махтылеву и к вечеру, через пролив длиной в версту, вышла на реку Полуй.
До Обдорска Сенькин добрался ночью. Не таясь, прошел по безлюдным в путинную пору улицам поселка к дому Булыгиных. К жене и сыну…

2

Из постановления Начальника Тобольского Исправительного Арестантского Отделения от октября 4 дня 1912 года:
Арестант Тобольскаго Исправительнаго Арестантскаго Отделения Тихон Сенькин 23 июля с. г. из ассенизационнаго обоза при Тобольском Исправительном Арестантском Отделении совершил побег без насилия над стражей и лишь 31 августа с. г. был задержан в с. Обдорском Березовского уезда, а 4 октября доставлен обратно в Отделение.
Арестант Сенькин по своему характеру и взглядам способен на совершение вторичного побега, даже и находясь под стражей, а потому, в пресечение способов совершения побега, я, Начальник Тобольскаго Исправительнаго Арестантскаго Отделения, на основании 407 ст. Уст. о содерж. под стражей ПОСТАНОВИЛ:
Наложить на арестанта Тихона Сенькина ножные кандалы, о чем с предоставлением копии настоящего постановления донести Прокурору Тобольскаго Окружного Суда и Тюремному Отделению Тобольскаго Губернскаго Управления.

3

На допрос к помощнику начальника отделения поочередно «вытаскивали» бывших сокамерников Сенькина (за исключением Дубинина, затихшего под тяжелыми взглядами Сороки и Мартыненко), подозреваемых если не в прямом содействии побегу, то в умышленном недонесении.
Ни один из арестантов, кроме переведенного к тому времени к каторжникам Налима — Арсения Хмелева и, возможно, Ивана Сороки, даже не догадывался о замысле Сенькина.
Иван Сорока, Иван Сухорыба, Сеня Коломасов, Филарет Андреев, в сущности, один к одному повторили показания Григория Мартыненко:
«С Сенькиным я сидел в одной камере почти три месяца — от Великого поста до лета. Никаких разговоров о том, что Сенькин собирается бежать, я не слышал, но зато я не один раз слышал, как Сенькин говорил, что тюремная администрация неправильно поступает с арестантами и что нужно каждый раз не давать спуску ни начальнику, ни надзирателям и по возможности жаловаться…».
И только хитроватый Ларион Морозов угодливо выпал из общего хора: «С Сенькиным я содержался несколько месяцев и за это время мне не раз приходилось видеть, что он дерзко обращается с администрацией. Вообще же, Сенькин, зная, что я на хорошем счету у начальства, скрывал от меня свои намерения. Но я все-таки не раз слышал, как он смущал арестантов против начальства…».
Но и закованный в кандалы, избитый, помещенный в одиночную камеру Сенькин не давал покоя взвинченному событиями последнего месяца Репойто-Дубяго. Не успел его помощник опросить всех сокамерников на предмет содействия побегу, как от тюремного губернского инспектора поступил протокол заявления Сенькина о том, что целью его побега было желание лично пожаловаться губернатору на жестокое обращение надзирателей с арестантами.
Когда, каким образом Сенькину удалось передать губернатору коллективную жалобу арестантов, тоже остается загадкой.

4

Его высокородию Господину
Помощнику Тобольскаго
Губернскаго Тюремнаго Инспектора
ОБЪЯСНЕНИЕ
На представленный мне лично Вашим Высокородием протокол заявления арестанта Тихона Сенькина, задержаннаго после побега, о нанесенных будто бы ему по моему приказанию побоях прикладами надзирателями Игумновым, Черкашиным и другими, а также и о других незаконных моих и стражи действиях по отношению к нему, Сенькину, и другим арестантам вообще, имею честь объяснить Вашему Высокородию, что означенное его заявление от начала до конца есть сплошной вымысел и наглая ложь.
В подтверждение моих доводов при сем представляю копию статистического листка на Сенькина от 19 мая с. г., а также две записки арестанта Алексея Дубинина от 18 мая и 8 августа 1912 года…» (На кого именно доносил сокамерник Сенькина Дубинин в записке от 18 мая — понятно, а вот на кого и по какому поводу «стучал» 8 августа, когда Сенькин уже находился в бегах, остается опять же только догадываться — Н.К.).
Не лишним считаю доложить, что по поводу вызывающих действий со стороны арестанта Сенькина, а также подстрекательства последним других арестантов к незаконным требованиям и жалобам мною своевременно доносилось Тюремному Отделению с представлением надлежащих протоколов за №№ 1213, 1252, 1257 и 1416.
Вр. и. д. Смотрителя Каторжной Тюрьмы,
Начальник Арестанскаго Отделения Репойто-Дубяго.

И все же, от Василия Ефимовича потребовали ответ по существу. Обескураженный «сплошным вымыслом» Сенькина Репойто-Дубяго поручил помощнику взять письменные объяснения от возмущенных «наглой ложью» надзирателей.
«Я в течение всей своей службы никого из арестантов не бил, так как Начальник отделения за это вообще строго наказывает, — клялся исполняющий дела старшего надзирателя Фотий Дербышев. — Знаю только из разговоров, что Олейников и Новальцев дрались на Рождество между собой и действительно поколотили очень основательно друг друга. Подробно этого дня я не помню, так как прошло очень много времени… Об арестанте Сенькине я знаю очень мало, не раз только слышал, что он вел себя очень вызывающе не только по отношению к надзирателям, но и к Начальнику Отделения и его помощнику».
«Арестанта Сенькина я до сих пор ни разу не видел, поэтому не мог исполнять приказания Начальника о нанесении побоев Сенькину», — «возмущался» надзиратель Ксенофонт Черкашин.
Божился и надзиратель Алексей Рожков: «Никогда я Сенькина не бил по указанию Начальника. И могу сказать твердо, что никогда никаких арестантов Начальник не вызывает в надзирательскую комнату, не вызывал и Сенькина…».
А уж в том, что в избиениях «не участвовал» самый «старательный и исполнительный» старший надзиратель Игумнов, у помощника Репойто-Дубяго и сомнений не возникло — Игумнова не потревожили даже опросом.
Но если с показаниями надзирателей было все ясно еще до опроса, то с арестантами пришлось основательно поработать как «невинным» надзирателям, так и глубоко «оскорбленному наветами» Репойто-Дубяге. Результат не замедлил сказаться. Мартыненко, Коломасов, Андреев и даже Иван Сухорыба не только умолчали о нанесенных им побоях, но даже припомнили кое-какие «поступки» и слова бывшего сокамерника, а Осип Блюс и цыган Бобров и вовсе опровергли заявление Сенькина о том, что их когда-то избивали.
«Я все время содержался в Отдельном замке, куда прибыл в июне нынешнего года, — показывал Бобров. — За все время содержания моего в Отдельном замке меня никто ни одного раза не бил и обращались все со мною по закону».
И только хлипкий Гриня Новальцев с земляком Николаем Олейниковым устояли под напором «опроса»:
«Меня и арестанта Олейникова 29 декабря 1911 года заподозрили в драке, и за это меня бил в надзирательской комнате старший надзиратель Игумнов. Вместе со мною били и Олейникова. Его били Дербышев и Игумнов, меня же только Игумнов. Не заявлял я, не заявлял и Олейников потому, что боялись, что заявления наши приведут к новым побоям. И только в начале июня я заявил о побоях помощнику начальника отделения, и он проводил расследование…».

5

Декабря 19 дня 1912 года
Его Превосходительству господину
Тобольскому Губернатору
Доклад по жалобе арестанта Сенькина
о притеснениях, чинимых администрацией
Тобольскаго Исправительнаго Отделения
По поводу поданых Вашему Превосходительству жалоб арестантом Тихоном Сенькиным о якобы жестоком обращении чинов администрации и надзора с арестантами и особенно с ним, Сенькиным, благодаря чему он вынужден был совершить побег, мною, по поручению Губернскаго Тюремнаго Инспектора, произведено дознание, которым чрез опрос 5 надзирателей и 15 арестантов установлено следующее:
Никто из чинов администрации и надзора побоев арестанту Сенькину не наносил, а, наоборот, даже заведомо сочувствующие Сенькину арестанты (Мартыненко, Коломасов, Андреев) показали, что Сенькин держал себя по отношению к администрации и надзору крайне вызывающе и подстрекал арестантов к неповиновению и отказу от работы.
Мало того, арестант Иван Сухорыба показал, что он даже спрашивал Сенькина, били ли его когда-нибудь начальники или вообще администрация. Сенькин категорически ему ответил: «нет, ругать — здорово ругали, но бить — не били». Факты же избиения других арестантов, даже указанных в прошениях Сенькина на имя Губернатора и прокурора Окружного Суда, понадерганы кое-как.
Об избиениях Блюса он только слышал.
Цыган Бобров категорически заявил, что его никто не бил, а избиение Нувальцева и Оленина (Олейникова) более походит на драку между собой.
Что же касается заявления Сенькина о побеге с целью лично принести жалобу Вашему Превосходительству на администрацию исправительного отделения, то в этом отношении Сенькин еще менее заслуживает доверия. Сенькину, как человеку, безусловно, развитому, неоднократно судившемуся и знакомому с условиями службы, было небезызвестно, что по отъезде Губернатора всегда остается его заместитель, которому он мог бы принести жалобу. Но даже поверив его заявлению о желании лично Вашему Превосходительству принести жалобу, приходится удивляться тому, что он не особенно выжидал Вашего возвращения (проведенные им 6–8 дней в Тобольске, по-моему, ушли исключительно на укрывательство, закупку провизии и лодки для «спуска вниз». Ушел не туда, куда Вы изволили выехать, а в Березовский уезд, что, конечно, нельзя объяснить стремлением увидеть Вас для принесения жалобы.
Но и прибыв в Березов, Сенькин не особенно старается заарестоваться, а, наоборот, как видно из показания Федора Терентьева (протокол пристава второго стана Березовского уезда), собирается бежать еще далее на Север — на песок Каменный, и когда последнее не удалось, когда явился урядник арестовать Сенькина, то последнему ничего больше не оставалось, как заявить, что он собрался пойти заарестоваться.
Докладывая Вашему Превосходительству о вышеизложенном, я со своей стороны присовокупляю, что полагал бы жалобу Сенькина оставить без последствий, а постановление Начальника Тобольского Исправительного Арестантского Отделения от 4 октября 1912 г. о восстановлении арестанту Сенькину срока наказания согласно статьи… с 31 августа 1912 года — дня поимки его (по 28 февраля 1914 года — Н.К.) признать правильным.

Тобольский губернский тюремный инспектор

6

Сентября 8 Дня 1913 года
№ 2954 г. Тобольск. Секретно.
В тюремное отделение
Тобольскаго Губернскаго Управления.
На № 11598 с. г.
Доношу, что освобожденный из Тобольскаго Исправительнаго Арестантскаго Отделения Тихон Данилов Сенькин для отбывания четырехлетнего надзора полиции 6 сентября на пароходе Голева-Лебедева «Отважный» выбыл в г. Березов и о наблюдении за прибытием его к месту назначения прошен Березовский уездный исправник отношением от 1 сентября за № 2944.

И. д. Тобольскаго Полицмейстера


ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
НА ПОРОГЕ КАТАКЛИЗМА
«Край, обиженный Богом и людьми…»
(Подступ третий)

1

Какими бы неисчислимыми верстами ни был отрезан северный Березов от Большого мира, отзвуки громких событий хоть и с большими опозданиями, обрастая на временных дистанциях различными домыслами и немыслимыми толкованиями, все же доходили до уездного городка.
Привычную, устоявшуюся, казалось бы, на веки вечные размеренную жизнь северян нет-нет да и взрывали запоздалые вести из далекого, загадочного (тем и привлекательного) мира.
События начала XX века вызывали то испуг и оторопь, то восторг и восхищение не столько у местной администрации и знатного купечества, сколько у простого остяка, вогула и самоеда, русского и зырянина… Первые-то, большей частью, свет повидали, объездили на своем веку не только юрты и стойбища по многочисленным рекам и тундрам, знали сибирские торговые города, а иные обросли знакомствами и связями даже и в столице империи, да и за пределы ее заглянули.
А Большой мир поражал сообщениями о чудовищных катастрофах. То в Черном море затонул русский пароход, то у берегов Японии — японский, то где-то в океане ушел в пучину «Титаник». «Подумать страшно, полторы тыщи душ! Сколько народу загублено! Весь Березов, считай, в пучину окиянскую ушел! Что же это за пароход такой? Не пароход, а город! Эка техника, однако, у аглицкого народцу — не наш каюк!»
Все чаще тревожные новости озадачивали исправника Ямзина и «просвещенное» уездное чиновничество. То из Тобольска от вожака «Союза русского народа» Аксарина вкрадывался слух об убийстве тринадцатилетнего ребенка киевским евреем Бейлисом, которому якобы понадобилась невинная христианская кровь для приготовления мацы. И как ни опровергай, как ни отмахивайся с беспечным видом от навязчивых расспросов горожан, а слух имеет свойство распространяться, как вонь, пиявкой впиваться в поры доверчивых мозгов, заражая их подозрениями и неприязнью к невинным березовским евреям…
Только угасли слухи о «злодее» Бейлисе, как город потрясло сообщение об убийстве (киевским же!) террористом Багровым премьер-министра Столыпина. И вновь — смятение, вновь — суды-пересуды. Нескрываемое злорадство одних и глубокая скорбь других. И растерянность в кругах чиновничества — а что дальше? Куда, в какую сторону теперь все повернет? Куда катится по наклонной Россия-матушка?..
Едва ли не через полгода — очередное смятение: месячная забастовка рабочих Ленских приисков завершилась кровавым побоищем. О жертвах, как и о самом факте расстрела, правительство умалчивало, но все по тем же слухам выходило: более двухсот душ загублено. «Так было и так будет!» — заявил министр Макаров. «А не больно ли круто?» — осуждало действия министра уездное чиновничество. «Не все, однако, ладно в империи Российской, — шепталось и купечество. — Народишко и без того озлоблен. Пятый год еще на устах. Разве народ расстрелами умиротворишь? Политические поутихли было, а сейчас опять зубами заскрежетали. Не накликать бы лиха! Не приведи, Господь!».
Просвещенная интеллигенция с любопытством отслеживала дипломатическую возню медленно наползавших друг на друга с тайными целями и намерениями двух воинственно настроенных лагерей из противоборствующих, неуступчивых европейских государств; гадала, дойдет ли дело до прямой сшибки и, если все же сшибутся упрямыми лбами, в чью сторону полетят искры да как поведет себя при этом хитроумная Америка? С любопытством, а после сараевских событий с нарастающей тревогой, с горькой памятью о бесславной русско-японской, заговорила о неотвратимости большой беды.
И все же и состоятельные купцы, и уездные чиновники, и небогатые рыбаки и охотники мечтали об электричестве и синематографе, судили-рядили о ценах на рыбу и пушнину, муку и мануфактуру, порох и водку; гадали о видах на ягоду и шишку, на улов в низовьях Оби и промысел зверя в тайге, сокрушались по поводу «большой воды» и частых эпидемий, но встряхивались, выпрямлялись при каждой новой вести о штурмующем Северный полюс русском капитане Седове, об экспедиции Вилькицкого в Ледовитом океане. А вести о «воздушных каюках», начиная с полетов на аэропланах Ефимова в Одессе и Уточкина над Ходынкой, и тем более сенсационных полетов в Санкт-Петербурге на «Русском витязе» и «Илье Муромце» Сикорского, вызывали изумление. А уж о мертвой петле поручика Нестерова подростки рассказывали в таких подробностях, будто фигура была выполнена не на аэродроме в далеком Киеве, а на глазах горожан над опытным полем в Березове.

2

Многие современные историки утверждают: в начале XX столетия Россия по темпам экономического развития была одним из мировых лидеров, а 1913 год был едва ли не пиком расцвета империи, и кабы не Первая мировая, а затем большевистский переворот и Гражданская война, то к середине столетия страна достигла бы фантастических высот…
Возможно. Но жители Березовского уезда в начале века вряд ли подозревали о своей «золотой поре».
Уезд жил своими заботами.
«Мы были далеки от революционных бурь, — писал в июне 1978 года младший сын Кузьмы Илларионовича Коровьи-Ножки Николай. — В Березове в то время, т. е. до революции, насчитывалось населения не более 1000 человек, из них семь купцов — Окунев, Плеханов, Гурьянов, Нижегородцев, Равский, Шахов и Добровольский. Занимались торговлей и скупкой. Продавали продукты питания, промтовары, вина и водку. Скупали рыбу и меха. Промышленных предприятий в городе не было. Жители вынуждены были существовать на подножном корме. В нашей семье летний промысел был не велик, едва хватало на зимнее пропитание. Жили очень бедно. Из одежды член семьи имел старенькую малицу на зиму, кисы, подпоясанные веревочкой, а на лето ситцевую рубашку и штаны из малюскина (молескина — Н.К.) для мальчиков и мужчин, а для девочек и женщин — ситцевые платья, такое же ситцевое нижнее белье. Молодежь ходила босиком или в чирках наподобие калош, сшитых из тонкой кожи. Вот и все наше одеяние прежних лет…».
Русское и аборигенное население выживало исконными промыслами — охотой, рыбалкой, оленеводством. Но если во времена не столь отдаленные рыбодобыча велась исключительно для себя, то уже к середине XIX века объемы вылова приобрели промышленный характер, а применяемые промышленниками хищнические способы лова вели к неизбежному истощению рыбных богатств.
В последнюю четверть века наши историки и краеведы много и справедливо пишут о значительном вкладе сибирских купцов и предпринимателей в развитие экономики и культуры Сибири, о их благотворительности и меценатстве, но при этом предпочитают умалчивать о теневой стороне их деятельности. А ведь эксплуатация наемных работников и способы вылова рыбы на промысловых песках Оби год от года становились все более чудовищными. Достаточно почитать многочисленные акты и протоколы различных комиссий того времени.
Не случайно уже 30 июня 1894 года в Санкт-Петербург министру земледелия и государственных имуществ Алексею Ермолову от Тобольского губернатора Николая Богдановича ушла «Записка» следующего содержания:
«Ваше Высокопревосходительство Одним из главных источников доходности казенных земель вверенной мне губернии, а вместе и источником народных богатств могли бы служить рыбные промыслы, существующие в низовьях рек Иртыша и Оби на так называемых «песках»…
К сожалению, рыбные промыслы эти поставлены издавна так, что не могут принести пользы ни казне, ни народу: крестьянам и инородцам, а могут лишь обогатить несколько десятков промышленников, деятельность коих одинаково вредно отзывается как на народной нравственности, так и на развитии рыбных богатств страны, из года в год истощаемых хищнической их эксплуатацией…
Чтобы положить конец такому печальному положению дел, чтобы дать возможность рыбным богатствам послужить на пользу и казны, и народа и в то же время разумной эксплуатации на месте истощения, поставить постепенное развитие их, необходимо, по моему мнению, тщательное изучение иртышских и обских понизовых рыбных промыслов специалистами-ихтиологами для того, чтобы решить: 1) какие именно промыслы должны быть изъяты из свободного пользования; 2) какие меры должны быть употреблены для их сохранения и 3) какими, наиболее соответствующими интересам самого дела казны и местного крестьянского или инородного населения способами, меры эти могут быть выполнены…» (Государственный архив в г. Тобольске. Ф. 479. Оп. 2. Д. 6).
Ответом министерства на «крик души» губернатора стала командировка в Тобольск известного ихтиолога Николая Варпаховского. Вряд ли сам Богданович думал, что ихтиолог сможет дать исчерпывающие ответы на все поставленные им в «Записке» вопросы — он надеялся хотя бы на изучение вопроса. По итогам экспедиций 1895–1896 годов Варпаховский учел по Оби, Иртышу и Тоболу 169 «песков». И констатировал: здесь фактически сложилась промышленность семейных кланов. В селе Обдорском и его окрестностях хозяйничали березовские купцы и промышленники Семен Бронников, Иван Карпов, Александр Нижегородцев, Василий Оленев, Андрей Протопопов, вдова известного промышленника Ивана Корнилова — Феликитата Васильевна; обдорские — Дмитрий Чупров, Терентий Витязев, Яков Ерлыков; в Куноватской волости — бывший священнослужитель, двоюродный брат влиятельного Ивана Карпова — Семен Карпов; в селе Мужевском — березовский купец Степан Окунев… В конце XIX столетия из одного только Обдорска ими ежегодно вывозилось более 200 тысяч пудов ценных пород рыбы на сумму около 300 тысяч рублей.
Обские «пески» привлекали не только местных промышленников, но и разного рода российских и иностранных дельцов, намерения которых уж точно меньше всего были направлены «на пользу казны и народа…»
Еще в 1883 году сыновья известного «сибирского шотландца» — владельца судостроительного предприятия в Тюмени Роберта (Джероба) Вардроппера — Эдвард и Яков (Джеймс) с тюменским же судовладельцем Михаилом Функом и неким господином Мурзейном основали промысловую факторию недалеко от входа в Тазовскую губу в местности Хальмер-Седэ (ныне — п. Тазовский на Ямале). Фактория стала первым населенным пунктом на реке Таз, по которой в старину проходил торговый путь новгородцев в Златокипящую Мангазею. Промысел был организован силами доверчивых самоедов в обмен добытой рыбы на чай, сахар, соль, спички, муку и прочую мелочь. По некоторым сведениям, соучредители ежегодно заготавливали здесь до сотни тонн осетра и двадцати тонн муксуна.
Через четыре года компанию перекупил помощник Березовского окружного исправника Евгений Циммерман. Однако у него обмен-обман продолжался недолго. В 1891 году по ходатайству Обдорской инородческой управы губернатор Владимир Тройницкий запретил скупку рыбы. Но отнюдь не из-за отеческой заботы о тазовских самоедах. Самоеды, покупая все необходимое для жизни в фактории, перестали ездить в Сургут и Обдорск на ежегодные ярмарки, где с них взымался немалый «пушной» налог…
Рыбой в сыром и замороженном виде или в грубом бочковом засоле купцы по-прежнему торговали в пределах губернии, в основном в Тобольске, куда вывозили ее на баржах и пароходах. Местные предприниматели не сразу последовали примеру заезжих датчан, организовавших в 1870-х в Тобольске небольшое консервное производство. И не напрасно присматривались и выжидали. Датчане не рассчитали затраты на перевозку рыбы с мест лова к месту переработки, из-за чего понесли убытки и продали свой «бизнес» тобольскому купцу Степану Трусову, у которого тоже все вскоре заглохло. Вылетел в трубу и знатный екатеринбургский делец Генрих Перетц. Владелец паровой прачечной и белошвейной мастерской тоже решил «по совместительству» создать в Тобольске консервную фабрику, да ничего с наскоку у него не получилось.
В какой-то мере получилось у смекалистого березовского предпринимателя Семена Шахова. За Шаховым последовал знаменитый тоболяк — владелец пароходов и торгового дома «М. Плотников и С-я». В 1898 году Михаил Плотников открыл большое рыбоконсервное производство в 100 верстах ниже Березова на берегу Большой Оби в Питлярских юртах, а через пару лет — филиал ниже Обдорска на Сумутнельском песке. Чуть позже на левом берегу Оби в Нангках (ныне — п. Лабытнанги на Ямале) стала на прикол его первая в уезде плавучая консервная фабрика. Предусмотрительный промышленник приобрел сетевязальную фабрику, заключил договор с одной из американских торговых компаний на поставку рыбы в США, наводил мосты к китайским купцам…
Но состояние «рыбного дела» у специалистов и общественности по-прежнему вызывало тревогу. Неизвестный автор (предположительно Арон Штенберг) писал:
«…Рыбное дело совершенно падает из-за недостатка рабочего люда и из-за неправильного расчета Титов Иванычей с мелкими рыбаками. Единственная мера, которая могла бы его поднять, — это организация регулярных сообщений и открытие кредита мелким рыбакам, если все они или часть их соединятся в одно общество, будут промышлять и продавать добытую рыбу, где следует, и покупать товары по удешевленным ценам. Они могли бы тогда из среды своей командировать кого-либо в Астрахань или в Одессу для обучения, как приготовлять рыбу» (Сибирский листок. — 1899, 9 декабря).
Спустя год в связи с сообщениями об участившихся побегах рабочих с рыболовных песков Штенберг пришел к грустному заключению: «Порядки на песках ненормальны, и все обдорское рыбопромышленное дело при таких распорядках построено «на песке» (Сибирский листок. — 1900, 25 декабря).
В 1907 году некто «северный житель Трофимов» негодовал по поводу действий тобольского купца-рыбопромышленника Сергея Холина, на шхуне своего имени ходившего в Обдорск и далее на реку Хэ-Яха у Байдарацкой губы: «Произволу г. Холина нет конца, разбогател от промыслов и забылся, скупил все вонзевые пески, сам не неводит и беднякам не позволяет. В следующем году бедные зыряне собираются артелью неводить на его арендованных песках силой. Одного бедного рыбака не допустил на свой пароход ехать в Обдорск, сбросил его с борта… Беззащитна на Севере беднота от рыбаков, полиция отсутствует, произволу кулаков нет конца… Самоеды просили меня заявить на Холина в березовскую полицию о произволах Холина с самоловами… Сдатчики сдали ему осетра соленого до 2000 пудов, а тысячи самоедов остались голодными, не добыли рыбы; прямой смысл запретить самоловами как русским, так и самоедам» (Сибирский листок. — 1907, 14 октября).
Березовская полиция не приструнила самодура. Его «приструнили» сами рабочие, убив летом следующего года на промысле и сбросив труп в реку…
Нельзя сказать, что в губернском Тобольске не прислушались к рекомендациям Варпаховского. В Управлении государственными имуществами приступили к выработке мер для подъема рыбного промысла, задумались о кредитах для них, о реорганизации ремесленной школы в сельскохозяйственную, в которой преподавалось бы и рыбное дело, была создана комиссия для изучения условий труда рыбаков.
Начиная с 1912 года на угодья Обской и Тазовской губ усилился приток архангельских и прибалтийских промышленников. Они отличались более высокой культурой рыбообработки, на некоторых их судах имелись даже приспособления для замораживания рыбы. Большинство местных не могло конкурировать с «пришельцами» и разорялось… А после мощной политической «встряски» 1905 года интерес губернских и уездных властей к проблемам рыбного дела в виду возникновения других, более важных проблем, постепенно угас.
К 1914 году во всей губернии насчитывалось всего пять рыбоконсервных фабрик с общим числом рабочих 155 человек, но все эти предприятия принадлежали одному Плотникову.

3

А что значил для инородца олень? Он был его единственным транспортом в тундре, основной его пищей, его одеждой и обувью, его зимним жилищем, его «валютой», украшением для девушек, выкупом за невест. Инородец без оленя не жилец. Как точно отметил в статье «О настоящем состоянии остяков Тобольской губернии» обдорский заседатель Юрий Кушелевский: «Остяк и олень — два существа, столь сильно соединенные между собой, что, кажется, они созданы друг для друга и едва ли могут существовать отдельно» (Тобольские губернские ведомости. — 1859, № 22).
Большинство небогатых кочующих семей держало от сотни до трех-четырех сотен оленей, каждая семья имела родовые пастбищные угодья, знала свои маршруты кочевок; стада, как правило, передавались по наследству.
До 1912 года точных данных о численности оленьих стад в уезде не имелось. Цифры в статистических отчетах были очень приблизительны. Подсчет оленей в тундре — дело не простое. Стада бывали разбросаны на пастбищах на много верст, к тому же богатые оленеводы, имевшие 500 и более оленей, по понятным соображениям скрывали численность поголовья.
Если в 1848 году, по данным топографа Дмитрия Юрьева, количество оленей, принадлежавших остякам и русским промышленникам в Березовском крае, едва ли достигало 50 тысяч, а поголовье в целом, по приблизительным данным Тобольского статистического комитета, 150 тысяч, то в 1888-м было зафиксировано 247888, а в 1906-м — 448152 оленя. Прирост поголовья объяснялся тем, что к середине XIX века в Мужи, Обдорск, Березов, в бассейн реки Ляпин в поисках новых пастбищ из Ижмо-Печорского региона перебралась значительная часть ижемских оленеводов — коми-зырян.
Кочующие ижемцы со своими стадами летние месяцы обычно проводили на Урале (по р. Уса), а на зимовку перекочевывали в междуречье Ляпина и Сыни, иные продвигались к Оби, порой доходили до вершины Полуя, а то и до Надыма. К началу XX века зауральцы распространились по всей территории уезда. Они не имели права на постоянное поселение, а получали разрешение на временное проживание, но, как правило, оставались навсегда…
К началу 1910-го года количество оленей в уезде, по мнению многих специалистов, достигло максимума и стабилизировалось в пределах 434–458 тысяч. Особенно много оленеводческих семей сосредоточилось в районе Обдорска, по рекам Надыму и Ныде, на Тазовском полуострове, в бассейнах Пура, Таза, Сосьвы, Ляпина, Вогулки, Казыма. Тазовские оленеводы зимой на оленях доставляли в Сургут большие клади рыбы и пушнины, ляпинские вогулы по подряду возили почту, остяки между Березовом и Обдорском содержали оленную земскую гоньбу.
Но если согласно первому реестру к началу 1912 года общее поголовье оленей на русском Севере составляло 1688686 голов, то на Тобольском Севере всего 286041 (хотя больше было только на Камчатке и Европейском Севере). Произошло значительное сокращение поголовья. В чем же дело?
Оленеводство нуждается в постоянном ветеринарном контроле. Но из-за нехватки специалистов уследить за состоянием здоровья оленьих стад в тундре из далекого Тобольска было невозможно. Чиновники и ветеринары спохватывались лишь тогда, когда «гремел гром», а гром периодически гремел то там, то тут и носил характер народных бедствий. Так было в 1898-м в Малоземельной тундре, так было в 1903-м, когда в уезде пало около 20 тысяч оленей, в том числе на Надыме и Ныде — около 7 тысяч.
В декабре 1903 г. в Управление ветеринарии Министерства внутренних дел поступил доклад члена Совета МВД генерал-лейтенанта Петра Томича о состоянии оленеводства в губернии: «…погибли большие стада оленей от свирепствующей еще поныне какой-то жестокой эпизоотии, ежегодно уносящей тысячи этого незаменимого для севера животного и разорившей массу зажиточных хозяйств, но, к сожалению, пока не вызвавшей ни малейшего к себе внимания местного ветеринарного надзора… Насколько ничтожна врачебная помощь инородческому населению… можно судить из того, что в некоторых приходах, например, Казымском, состоящем из 14 поселков с населением в 1000 с лишним душ, почти никогда не видели врача» (Южаков А. Лаборатории на нартах: к истории ветеринарной науки на Ямале. — Культура Ямала. — 2001, № 3–4).
Поразительно, иные жители уезда больше боялись неизвестных эпидемий, уничтожавших оленьи стада, чем косившего людей «известного» тифа. Вот как писал об этом Борису Житкову о. Иринарх (Шемановский): «Впрочем, не страшитесь тифа, он не страшен. Есть более обоснованные страхи. В приуральских тундрах был падеж оленей от неизвестной еще болезни. Окончится ли этот падеж с наступлением зимы и не возобновится ли он потом, вот вопрос» (Письмо Б.М. Житкову от 22 октября 1907 года).
Копия доклада П. Томича только спустя три года была препровождена Тобольскому губернатору с просьбой «… не отказать в сообщении Вашего заключения о ветеринарносанитарных нуждах местного оленеводства с указанием необходимых мер». Резолюция Н. Гондатти на докладной записке состояла из четырех слов: «Необходимо придти на помощь» (Южаков А. — Там же). На помощь пришли только через пять лет.
В январе 1912 года податный инспектор Эдуард Пугачевский, будучи на обдорской ярмарке, «вдруг» выявил: летом прошлого года в Низовом краю от «худой болезни» пало более 100 тысяч оленей. У животных мгновенно опухали глаза, затем голова и шея, наконец, живот, олень падал и погибал. Вороны, поклевав, падали, тут же и околевали. Гибли и люди, заразившись мясом забитых оленей.
После опустошительного для оленеводов 1911 года в Управлении ветеринарии вновь спохватились. В сентябре 1912- го экспедиция под руководством ветврача Семена Драчинского смогла установить причины и район распространения эпизоотии. Летом следующего года вторая экспедиция под его же руководством установила так называемые «падежные места» и предприняла попытку иммунизации оленей от сибирской язвы. Еще через год экспедиция заведующего губернской ветеринарно-бактериологической лабораторией Александра Чеботарева и доктора ветеринарии Сергея Вышелесского провела иммунизацию «опытного» стада на «падежных местах» с целью испытания эффективности прививок, но положительных результатов не получила. Летом 1915 года в уезде пало еще около 20 тысяч оленей… И только в 1925 году созданный в Обдорске ветеринарно-бактериологический институт (позднее — ветеринарно-бактериологическая станция) приступит к организации ветеринарно-лечебной помощи кочующим оленеводам Ямала…

4

Хорошим подспорьем для жизни населения уезда являлась охота. Белки больше всего добывалось в окрестностях Шурышкар, соболя — на Салыме, Сосьве и Конде, песца — в тундре… Добывались горностай, колонок, выдра, куница, кидус (помесь соболя с куницей)… Из всех разновидностей лисиц — рыжих, белодушек, сиводушек, чернобурок — особо ценились сиводушки. Ценился голубой песец и, конечно, исчезающий как вид уже в те времена соболь. В 1912 году Государственная Дума ввела повсеместный запрет охоты на сибирского соболя на три года, но закон практически не сработал.
Ценную пушнину обычно продавали на Никольской ярмарке в Обдорске. Ежегодно в начале января сюда съезжались березовские, самаровские, сургутские остяки и вогулы, каменные и низовые самоеды, инородцы Архангельской и Енисейской губерний, торговцы и скупщики из Тобольска, Томска, Тюмени, Кургана, Екатеринбурга… Торговали не только пушниной, шкурами и рыбой. Самоеды каменные и низовые привозили мамонтовые кости, моржовые клыки и жир, кондинцы — клюкву и бруснику, обские остяки — лосиные рога, самаровцы — орех. Приезжие скупщики выставляли «обменный» товар: чай, табак, холсты, мережу, котлы, охотничьи припасы. Бочонками выкатывались вина, ящиками выставлялась водка.
В 1903 году в Березов из Тобольска «для содействия развитию огородничества» был переведен податным инспектором Пугачевский. По его поручению молодые выпускники сельскохозяйственной школы Владимир Николаев и Владимир Капустин в течение нескольких лет разъезжали по деревням и селам северных уездов и знакомили население с технологией выращивания овощей. В то время, когда в южных уездах губернии работало уже несколько агрономов, в северных Березовском и Сургутском не было ни одного. И лишь в 1909 году за агрономическую службу по совместительству взялся губернский лесничий Дунин-Горкавич. Вопреки мнению скептиков, утверждавших, что «… нужно проехать к югу (от Березова — Н.К.) еще около 700 верст, чтобы встретить полосу, где возможно земледелие — это уже на Иртыше»(В. Бартенев. На крайнем Северо-Западе Сибири. — СПб., 1896), он доказывал возможность земледелия на Тобольском Севере, отталкиваясь от первых успешных опытов выращивания овса и ячменя есаулом казачьего батальона Василием Невзоровым в Сургуте и даже озимой ржи и яровой пшеницы настоятелем Богоявленской церкви села Юганского Иваном Тверитиным в 1850-60-е годы.
«По-моему мнению, — писал он в работе «К вопросу о возможности сельскохозяйственной культуры на Тобольском Севере и о колонизации последнего», — в настоящее время единственно, что возможно, это позаботиться об огородничестве, в развитии которого население действительно нуждается, тем более, что огородничество могло бы служить переходной ступенью к хлебопашеству и со временем развить в населении мысль о последнем» (Тобольский губернский статистический комитет. — Тобольск, 1907)
Уже в начале XX века Дунин-Горкавич видел Березовский уезд, как и Сибирь в целом, не колонией метрополии России, а ее самодостаточной административной единицей, и проекты его были направлены, как сказали бы сегодня, на «обеспечение продовольственной безопасности» крупного региона. И он считал необходимым начинать эту работу с устройства опытных огородов, с бесплатного снабжения жителей семенами до тех пор, «пока население не научится само вести огородные культуры».
В первом десятилетии века он закупал и бесплатно раздавал желающим комплекты огородных семян, закупал для них плуги и бороны, а в Березове устроил первый в уезде огород («опытное поле»). В 1909 году Департамент земледелия России отпустил губернии средства на две должности инструкторов по огородничеству. Один из них — уже знакомый северянам Капустин — был направлен для работы в Березов. В парниках и открытом грунте Владимир Иванович выращивал картофель и другие овощи, пытался выращивать и злаковые.
К началу 1912 года из 127 березовских домохозяев 75 завели свои огороды. Несколько семей соорудили парники, паровые грядки и даже цветники. Неплохие урожаи ячменя собирали зыряне в селах Саранпауле и Щекуре на Ляпине, в Няксимволе и Шайтанском мысу на Сосьве. Во многом благодаря подвижничеству Дунина-Горкавича огородничество (особенно картофелеводство) в Березовском уезде привилось…
В марте 1910-го Департаментом земледелия был поднят вопрос о мерах по развитию животноводства в северной полосе губернии. Власти предприняли попытку привить русскому и аборигенному населению тягу к молочному скотоводству и даже маслоделию как выгодному с точки зрения получения дополнительного продукта к традиционным рыбе и оленине. Управляющим сельскохозяйственными складами переселенческого управления по распоряжению губернатора Гагмана для показа в работе в северных уездах были выделены две одноконных, одна пароконная сенокосилки и ручной сенный пресс.
Дунина-Горкавича, так же, как и Скалозубова, воодушевляла столыпинская оценка состояния сибирского маслоделия: «Весь наш экспорт масла на внешние рынки целиком основан на росте сибирского маслоделия. В 1896 году вывоз масла из России равнялся 310 тысячам пудов на сумму 3,2 миллиона рублей, а в 1907 году — 3,6 миллионам пудов на 47,5 миллионов рублей (А в 1912-м сибирского масла было экспортировано уже на 70 миллионов. — Н.К.). Этим приливом иностранного золота на 47 миллионов рублей в год Россия обязана Сибири. Сибирское маслоделие дает золота вдвое больше, чем вся сибирская золотопромышленность… Теперь сибирское маслоделие поставлено прочно и дает населению столько денег, сколько не могли бы дать никакие казенные ассигнования» (Записка председателя Совета министров и главноуправляющего землеустройством и земледелием о поездке в Сибирь и Поволжье в августе 1910 года: приложение к всеподданнейшему докладу. — Санкт- Петербург, 1910).
Страстные пропагандисты огородничества, молочного скотоводства и маслоделия, они, тем не менее, осознавали рискованность своих начинаний в Березовском уезде, где в июне еще снег, а в августе уже снег, где через год затяжные половодья, а зимой морозы под пятьдесят. Понимали, что скотоводство, как и маслоделие, здесь если и возможно, то не более, чем для себя. И все же Скалозубов благословил на опасный эксперимент товарного маслоделия березовского предпринимателя Шахова.

5

Еще в середине XIX столетия пришло всеобщее осознание: дальнейшее развитие Березовского округа как крупного торгового центра азиатского Севера России невозможно в условиях бездорожья. Купечеству и промышленникам становилось тесно в границах губернии.
В статье «О предполагаемом сообщении между реками Печорой и Обью» чиновник особых поручений Михаил Смоленский по этому поводу высказывался: «…У нас не заботятся о развитии и улучшении рыбного промысла, а не заботятся главным образом потому, что не надеются выгодно производить его, так как доставка рыбы к месту продажи сопряжена со значительными издержками, а в некоторые годы и с убытком для промышленников. Продукты рыбопромышленности из Березовского округа до Тобольска обыкновенно сплавляются на судах и потом перевозятся зимою в Шадринск, Екатеринбург, Ирбит и некоторые другие города. В Тобольске же березовской рыбы, икры и клею распродается самое ничтожное количество… Нельзя не сознаться, что самая предприимчивая и умная голова немного подвинула бы нашу рыбопромышленность при настоящих трудностях сообщения между нашим краем и рынками внутренних губерний…» (Тобольские губернские ведомости. — 1857, № 28).
Трудности сообщения оставались неразрешимыми на протяжении веков. В XVII веке сложился единственный северный водный маршрут из Европейской части в Обский бассейн — вверх по Печоре и ее притокам Уса и Елец к Березовскому острогу и городку Обдорску, но неизбежный волок в Обскую Собь закрывал возможность прохода тяжелым судам. Как и встарь, зимнее сообщение между Тобольском и Березовым осуществлялось на лошадях через село Самаровское по фарватеру Иртыша, а от уездного Березова до Обдорска (около 400 верст) и дальше на север — на оленях, а то и на собаках по Оби. Были известны и зимние тропы — от Березова по Северной Сосьве в Пермскую губернию и от Обдорска на Ижму (ныне — город Сосногорск в Республике Коми), около 800 верст безлюдной тундрой, но по ним отваживались ходить только бывалые кочевники.
Скалозубов прекрасно понимал — успех сибирского маслоделия стал возможным, во-первых и главным образом, благодаря проведению «сибирской дороги, связавшей Западную Сибирь с вывозными портами через них с мировыми рынками» (железная дорога Челябинск — Курган — Омск — Н.К.); во-вторых, благодаря «иностранным капиталам, начавшим работать в Сибири» (в первую очередь, иностранным фирмам в Кургане и «Датско-Сибирскому обществу по скупке масла» в Ишиме — Н.К.) и, в-третьих, благодаря «энергии иностранных (в основном датских — Н.К.) предпринимателей, умело организовавших экспорт масла на эти мировые рынки» (Сибирский листок. — 1910, 16 мая).
Если в первой половине XIX века надежды сибирских деловых кругов связывались главным образом с организацией морского судоходства в Ледовитом океане и функционированием Северного морского пути, то со второй половины столетия внимание сконцентрировалось на проектах внутренних путей сообщения — водных, грунтовых, железных дорог, связавших бы Сибирь, и в частности Березовский уезд, с восточными и западными губерниями. Потребность во внутренних путях диктовалась возраставшими объемами капиталов и товаров. Требовался выход как на российские, так и на европейские рынки.
В 1841 году молодой предприниматель из Усть-Сысольска Василий Латкин предоставил министру государственных имуществ графу Павлу Киселеву проект основания морского порта в устье Печоры для вывоза леса в Кронштадт для нужд Адмиралтейства и торговли за границей, но по российской традиции переписка по этому делу затянулась на полтора десятилетия. В 1859-м Латкина опередил известный мореплаватель Павел Крузенштерн-отец, получивший исключительное право на вырубку печорской лиственницы, но достаточных средств на осуществление проекта у него не оказалось. Пришлось объединиться с состоятельным Латкиным и еще более состоятельным красноярцем Михаилом Сидоровым. Компаньонами всерьез обсуждалась идея открытия судоходства между Обью и Печорой через реки Собь, Симаруху, Елец и Усу, проводились изыскания водного пути из Березова в Архангельск, обсуждались варианты сообщений между Байдарацкой губой и Обью через полуостров Ямал и проект устройства Обь-Енисейского канала.
В 1862 году на средства Сидорова с целью поиска зимней дороги для перевозки графита с Курейского месторождения на Енисее в Печорский морской порт была снаряжена экспедиция обдорского чиновника Юрия Кушелевского. Дело в том, что на девяти сидоровских приисках на Нижней Тунгуске и Бахре было заготовлено свыше 70 тысяч пудов графита, из которых часть он намеревался экспортировать в Европу. Но поскольку использовать морской путь через Карское море еще не было возможности, он занялся исследованием пути от Енисея до устья Печоры. Весной 1864-го Кушелевский предложил маршрут: Обь — Войкар — Уса — Печора. По этому маршруту на оленях и была доставлена на Печору первая партия курейского графита из Туруханска через устье Таза, Тазовскую и Обскую губу, Обь и Обдорск.
Летом Сидоров лично прошел по Войкару и обнаружил там медные руды и каменный уголь. Открытие месторождений подтолкнуло его к разработке еще более фантастического проекта — железной дороги от сел Усть-Щугор и Аранец на Печоре к вогульскому Ляпину (Саранпаулю) на притоке Оби — Сыгве. Но к тому времени Латкин с Крузенштерном обанкротились. Сидоров рассчитался с их долгами и стал единоличным владельцем Печорской компании. С 1867 года он начал поставлять лиственницу в Кронштадт и Санкт-Петербург, а через два года заложил первую нефтяную скважину на реке Ухта, но в конце концов и сам обанкротился.
Казалось бы, дорога между Обдорском и Надымом, соединяющая Обь и Енисей с Печорой, разведана Кушелевским, но на самом деле ее как бы и не существовало. Ведь что такое дорога в тундре? На этот вопрос убедительно ответил военный топограф Никанор Хондажевский: «Я стал расспрашивать обдорских обывателей на сколько удобопроходим этот путь (дорога Кушелевского — Н.К.) в летнее время и ездят ли на нем зимою. Совершенно неожиданно для меня вопросы мои возбуждали усмешку. Оказалось, что когда Сидоров хлопотал о разных привилегированных предприятиях, как например об отпуске за границу лесного материала и о ввозе иностранных товаров без платежа в казну России, то Кушелевский, бывший прежде Обдорским заседателем, определился к нему и предпринимал по его делам дальние разъезды через тундры, но никаких путей при этом в натуре не проектировалось и не учреждалось. Прокладывать дорогу в тундрах зимою, значит — наездить ее по снегу. Однако, если она станет направляться по открытому пространству, в таком случае бураны весьма скоро совсем заметут ее, вследствие чего зимние дороги преимущественно наезжают не вдалеке от тундр, по рекам и их побережью, где можно укрываться в лесах от непогоды, находить топливо, распознавать дорогу по живым урочищам или по затесам на деревьях…» (Зимнее исследование нагорного берега Иртыша от Тобольска до Самарова и северных тундр между Обскою губою и Сургутом. — Известия Восточно-Сибирского отделения Русского Географического Общества, 1877–1878).
Особый вклад в освоение западных волостей Березовского уезда внес известный золотопромышленник Александр Сибиряков. В 1881 году он посетил Обдорск, проехал по Сосьвинской и Ляпинской волостям. Через три года на пароходе «Норденшельд» совершил путешествие из Архангельска в устье Печоры, поднялся вверх по реке, перешел через Урал в районе верховьев реки Щекурьи и оттуда добрался до Тобольска. В 1885-м году он совершил поездку из Ляпина в Ивдель и в итоге пришел к окончательному выводу — связь Сибири с Европой может и должна быть установлена по реке Печоре. Более того, убедился: сообщение между Обью и Печорой должно быть устроено по волокам Щугорскому и Сосьвинскому, первый из которых (в 200 верст) находится между р. Ляпин (приток Северной Сосьвы) и Щугором (приток Печоры), а второй — Сосьвинский (в 300 верст) — между селами Няксимволем на Оби и Троицко-Печорским на Печоре.
В те же годы молодой исследователь Севера и писатель Константин Носилов в сопровождении зырян совершил переход на оленях с реки Сыгва (Ляпин) через Урал в село Ижемское на Печоре, после чего «стал вынашивать планы соединения Обского и Печорского бассейнов для того, чтобы пробить «окно в Европу» из Сибири, минуя коварное Карское море. Хотя главным занятием в Березовском крае исследователь считал геологические разведки, сбор зоологических, ботанических и археологических материалов, он очень увлекался проектом соединения двух водных бассейнов и занялся кропотливыми исследованиями, промерами» (Л.П. Осинцев. Писатель и географ К.Д. Носилов. — Челябинск, 1974). Уже в 1884-85 годах в сибирских газетах появились его публикации «С Оби на Печору», «Об исследовании проходов через Уральский хребет», «Изыскание пути по соединению Обского и Печорского бассейнов», «Соединение бассейнов Оби и Печоры железною дорогой».
Своими планами Носилов поделился с Сибиряковым, который к тому времени уже нашел удобный перевал и весной 1886 года приступил к строительству 150-верстной грунтовой («караванной»), шириной до трех сажен, дороги для зимнего пользования из Ляпина в Ивдель (Ляпин-Печорской), впоследствии получившей название Сибиряковской в обиду Носилову, считавшему, что его вклад в это дело незаслуженно обнулен. Зимой 1886-го по тракту стала возможна перевозка грузов из Сибири в Печорский край, Мезенский уезд, в Мурманский порт и даже в Норвегию и Данию.
В 1889 году Сибирякову было высочайше дозволено строить вторую, южную, Илыч-Сосьвинскую дорогу шириной до 6 метров. Впоследствии он привлек сюда до полутора тысяч зырян для перевозки хлеба, построил две пристани, церковь, дом для священника и церковно-приходскую школу в селе Няксимволе, склады в селах Щекурье и Ляпине.
Но не только строительством дорог в Ляпинском крае занимался Сибиряков. Известно, что на реках Манья, Щекурья и Хулга еще в 1850-60-е годы искал золото купец Федор Шишкин — богатый компаньон и тесть видного курганского купца Дмитрия Смолина, а в 1870-х и Сидоров. Последний предлагал даже за свой счет проложить железную дорогу, соединившую бы устья рек Оби и Печоры с незамерзающими бухтами на Мурманском побережье, если ему будет разрешено в течение 45 лет пользоваться лесом с этой территории. А чтобы обойти опасное Карское море, предлагал прорыть канал между реками Печорой и Обью через полуостров Ямал.
Но проекты Сидорова высочайшего одобрения так и не получили. Как не получили одобрения проект соединения Оби железной дорогой с Хайпудырскою губою Северного океана Александра Голохвастова в 1879 году и проект соединения бассейна Оби с Ледовитым океаном инженера Петра Гетте, чтобы, используя теплое течение Гольфстрим, пароходами вдоль побережья Норвегии, огибая Новую Землю, круглогодично доставлять грузы в любые европейские порты.
Гетте даже создал акционерную компанию по организации Обь-Обдорского торгового пути, отправной точкой которого должна была стать станция Обь на Средне-Сибирской железной дороге, от которой пароходы по Оби доходили бы до Обдорска (250 верст), а от Обдорска по проектируемой железной дороге (400 верст) до Белковской губы (в 50 верстах к югу от Югорского Шара), откуда до ближайших европейских портов около 6700 верст. С этой целью Гетте лично провел изыскания, но денег (а требовалось не менее 35 миллионов рублей) царское правительство не нашло.
С пуском в эксплуатацию железной дороги Екатеринбург — Тюмень в 1855 году участились выступления должностных лиц и общественности о необходимости для Тобольска железнодорожного пути, в котором не меньше нуждались и северяне. Особенно будоражил читателей губернский «Сибирский листок». В марте 1891 года один из основателей и активных авторов газеты политический ссыльный Афанасий Зубковский выступил со статьей, получившей серьезный резонанс: «…Мы ни на минуту не сомневаемся, что при устройстве стального рельсового пути Сибирь обогатится рабочей силой. Начнется оживленная деятельность по изысканию богатств страны, лежащих пока совершенно непроизводительно… В настоящее время в Сибири все, кроме сельскохозяйственных продуктов, добывается покупкой и притом иногда довольно дорогой…».
О необходимости железной дороги до Тобольска безрезультатно хлопотали в Государственной Думе сибирские депутаты. В своем «прощальном» выступлении перед тобольскими избирателями в Народной аудитории 10 сентября 1912 года Скалозубов с горечью констатировал: «Мы, сибирские депутаты, посланные вами в Государственную Думу добиваться прав и возможностей материального и культурного развития сибирского населения, ничего этого добиться не могли. Попытка ввести в Сибири земство была заблокирована Государственным Советом… Законопроект о строительстве железной дороги до Тобольска был подвергнут сомнению, министерство путей сообщения в качестве альтернативы предложило построить шлюзы на реках Туре и Тоболе, отдавая предпочтение водному транспорту…» (Ю. Мандрика. Кустарная литература и литературная промышленность. — Тюменские известия, 2009, 27 августа).
Вопрос о необходимости строительства железной дороги на одном из губернских совещаний ставил и депутат IV Государственной Думы «трудовик» Алексей Суханов.
Министерству путей сообщения вряд ли было хорошо известно, в каком состоянии находился в губернии водный транспорт. Несмотря на то, что десятилетняя «привилегия» на учреждение пароходства между Тобольском — Березовым — Обдорском была «высочайше дарована» екатеринбургскому купцу и золотопромышленнику Ивану Рязанову еще в августе 1858-го (первым, построенным в Туринске 25-сильным пароходом «Иоанн» Рязанов в 1860 году доставил в Березов караван из трех барж с мукой для рыбных промыслов, а оттуда вывез в Тобольск 3000 пудов сельди и пять пудов рыбьего жира), пассажирского пароходства по сути как не было, так и не появилось. Поэтому в начале XX века тема срочного (по расписанию) пароходного сообщения между Тобольском — Березовым — Обдорском тоже не сходила со страниц губернских газет. В Березовском уезде только с навигации 1905 года было установлено почтовое пароходство, субсидированное казной, а после организации в феврале 1909 года Тобольского отдела Императорского Общества судоходства купец и пароходовладелец Голев-Лебедев взял на десятилетнее содержание казенные регулярные рейсы между Тобольском и низовьями Оби с навигации следующего года. В основном же население северных волостей уезда в летнее время сообщалось на лодках — каюках и калданках.
Телеграфная же связь дошла до Березова только в 1913 году, а до Обдорска и того позже — в 1914-м.
Вплоть до начала Первой мировой в уезде и губернии не прекращались дискуссии вокруг проектов морского сообщения через Карское море и канала через Ямал, дорог между Обью и Печорой, Тобольском и Самарово, Туруханским уездом и Кондинской волостью…
Проекты строительства железных дорог от Архангельска к Березову, от Рыбинска к Обдорску Министерством путей сообщения неизменно отклонялись как неосуществимые.

6

В середине XIX века врачи, ученые, общественники во всеуслышание заговорили о так называемом угасании инородческих племен Севера. Но одним из первых громко забил в колокола профессор медицины Казанского университета Аркадий Якобий. В докладе, сделанном в Русском обществе охранения народного здравия 12 марта 1893 года, и в последующих своих работах он заявил о явных признаках «угасания» вогулов, остяков и самоедов Тобольского Севера в течение последних 90 лет.
Уточним: профессор говорил не о вырождении по разным причинам и в разных формах, а именно об угасании, когда инородцы, казалось бы, отлично приспособленные к жизни в своей среде, тем не менее медленно, из года в год, вымирают.
Сам по себе факт угасания не стал для Якобия открытием: «В истории давно заметили, что туземные инородческие племена исчезают, угасают при сближении с европейской цивилизацией…» (Угасание инородческих племен Севера: Доклад в 1 Секции Русского общества охранения народного здравия 12 марта 1893 года. — СПб., 1893).
При этом следует иметь в виду: один из основных демографических показателей — средняя продолжительность жизни — в конце XIX — начале XX веков в Сибири был не самым низким.
Если, по данным новосибирского профессора Владимира Зверева, сибиряки жили в среднем 33–35 лет, что больше, чем даже в Европейской России (Население Западной Сибири в XX веке. — Новосибирск, 1997), то в Тобольской губернии в 1897 году средняя продолжительность жизни, по данным профессора Бориса Миронова из Санкт-Петербурга, составляла: русских — 28,7, татар — 34,9, евреев — 39,6, а «долгожителей» (поляков и немцев) — более 40 лет (Кому на Руси хорошо жилось? — Родина, 2003, № 7).
В Кондинской же волости Березовского уезда, по сведениям учителя Павла Иванцева, мужчины-остяки жили в среднем 22 года, женщины-остячки — 25 лет (Материалы по статистике кондинских остяков. — Ежегодник Тобольского губернского музея. — 1910, вып. 20).
Почти все исследователи прошлого и настоящего объясняли и объясняют низкие показатели средней продолжительности жизни русского и инородческого населения губернии высокой младенческой и детской смертностью. И это неоспоримо, несмотря на то, что выводы Якобия об угасании инородцев не были безупречны и неоспоримы даже в кругу единомышленников.
Дунин-Горкавич не отрицал самого факта угасания, но подчеркивал, что оно происходит не в одинаковой степени и не повсеместно, и главную причину видел в «малой плодовитости инородческого населения, которая обусловливается с одной стороны слабою производительною силою расы, а с другой тем неумолимым законом, по которому малокультурная народность неизбежно вырождается при соприкосновении с народностью более культурной… Едва ли не главной причиной недостаточной производительности расы является раннее вступление инородца в брак…» (Обзор современного положения и нужд Тобольского Севера. — Тобольск, 1905).
Он весьма скептически отнесся и к статистическим данным Якобия. Во-первых, тот пользовался главным образом исповедными росписями — посемейными списками крещенных инородцев, ежегодно составляемыми причтом приходящих церквей. Во-вторых, заявлял Дунин-Горкавич: «Мы всегда рискуем принять убыль населения прихода путем переселения за угасание, которого не существует, и наоборот — прибыль пришлого населения за прирост» (Очерк народностей Тобольского Севера. — СПб., 1906).
Но если принять во внимание, что дети инородцев, умершие до крещения, не были внесены в исповедные росписи, а многие исповедные росписи за истекшие 90 лет утеряны или уничтожены пожарами, то установить точный процент детской смертности невозможно, а цифра Иванцева в таком случае даже завышена.
Якобию важно было установить причины, «биологический закон» убедительно, по его мнению, доказанного угасания. И он пришел к неожиданным, на первый взгляд, результатам: «Угасание… тем сильнее, чем ближе соприкасаются инородцы с торговыми людьми, с местами продажи спиртных напитков, чем сильнее их задолженность торговым людям и чем больше они идут к ним в работники» (Угасание инородческих племен Тобольского Севера: Инструкция исследования. — СПб., 1896).
Не все современники были согласны с результатами исследований Якобия, но большинство разделяло его выводы о первопричинах угасания с оговоркой о благотворном влиянии русского населения на быт и культуру инородцев, то есть их обрусения.
А «закон», по Якобию, прост. Взятые в общем дела торговцев и промысловых компаний он условно разделил на три системы («категории»): систему насилия в форме всех известных у европейских людей видов грабежа, обмана, истощения работами на промыслах; систему земельных захватов с торговыми целями скотоводческого промысла, что в тундрах «разоряет инородческую страну», и систему торговли, где «барыш есть цель гражданских отношений людей, где ничто не имеет своей собственной цены, а все цены условны — заем, дача в долг, аренда, наем в работу, пища, одежда, жилье, помещение — все есть результат запроса и предложения».
Внутри же систем он выделил восемь благоприятных и неблагоприятных по существу факторов. Основные из них применительно к Тобольскому Северу, и в частности Березовскому уезду, — ввоз спиртных напитков, потравы ценных ягельных мест, важных для развития оленеводства, врачебная помощь, казенные запасные магазины, просвещение, управление и попечительство.
Здесь важно понимание: все перечисленные благоприятные и неблагоприятные факторы в той или иной степени приложимы и к русскому, и к зырянскому пришлому населению уезда. И несмотря на то, что изучение «страны Остяков и Самоедов» Якобием проводилось летом 1894–1895 годов, к началу Первой мировой войны в уезде мало что изменилось. В 1907 году Дунин-Горкавич писал: «В литературе давно раздаются жалобы на незавидную жизнь здешних инородцев. Слова «наглая эксплоатация», «обирание», «спаивание» стали обыденными… Однако по настоящее время все осталось так, как было… Существующие законы об инородцах никогда не отвечали требованиям жизни северного инородческого населения. Функционирующее Положение об инородцах писалось, по-видимому, для степных народностей» (Очерк народностей Тобольского Севера. — Там же).
Бесспорно, один из важнейших факторов, влияющих на смертность населения, — качество медицинского обслуживания, а о качестве этого обслуживания в Березовском уезде, по крайней мере, в рассматриваемый период рассуждать всерьез не приходится. Судя по статистике тобольского историка Евгения Панишева, «в 1897 году в Тобольской губернии на 12 тысяч кв. верст, 130 населенных пунктов и 47 тысяч жителей приходился один сельский врач» (Медицинское обслуживание и охрана здоровья населения Тобольской губернии во второй половине XIX в.).
С 1835 года в Березове на средства Приказа общественного призрения действовала инородческая больница с одним врачом и фельдшером в штате. Открытое только через 65 лет Обдорское отделение больницы на 10 коек состояло из двух фельдшерских участков — Обдорского и Мужевского с персоналом из четырех человек (объездного врача, двух фельдшеров и объездной повивальной бабки). Инородцы обслуживались бесплатно, а для русских лишь после 1905 года было учреждено пять «бесплатных коек». По сведениям Е. Панишева, в среднем каждые сутки к врачу обращалось двенадцать человек — девять в Березове, три — в Обдорске. Из этой цифры исходили при составлении сметы на содержание больницы.
В последнее десятилетие XIX века повсюду на огромной территории Тобольского Севера (Березовский, Сургутский уезды и Самаровская волость Тобольского уезда — 835830 кв. верст) свирепствовали эпидемии. Особенно страшными были тиф и оспа. В 1892 году эпидемия холеры унесла более 14000 жизней. Годом раньше и годом позже практически вся губерния была охвачена эпидемией тифа, Сургутский уезд — эпидемией дифтерии, а Березовский окружной комитет общественного здравия трубил тревогу по поводу небывалой эпидемии оспы, выкосившей тысячи жизней остяков и самоедов, однако никаких мер хотя бы к ослаблению эпидемии предпринято не было «в виду кочевого образа жизни, разбросанности населения и за неимением оспенной лимфы…» (Е. Панишев. — Там же).
Окружные врачи все-таки выезжали в очаги заражений, но часто появлялись там после того, как тиф или холера уже выкашивали половину населения. Да и не знали они эффективных мер борьбы с эпидемиями на огромных пространствах северных уездов, таких, как Березовский с его плотностью населения 0,04 человека на квадратную версту. Очевидно было всем: без строительства новых больниц, без от крытая фельдшерских участков, без притока квалифицированных врачей с эпидемиями в уездах не справиться.
Но и по прошествии лет ситуация не менялась. В 1905 году Дунин-Горкавич писал: «На весь край (Тобольский Север — Н.К.) только три больницы и девять пунктов фельдшеров. Врачей, хотя по штату полагается пять, бывает почти всегда не более трех, потому что должности городовых врачей в Березове и Сургуте, по ничтожности вознаграждения (800 рублей в год) никогда не замещаются, а всегда исправляются соответствующими уездными врачами. Должности же фельдшеров весьма часто занимают так называемые лекарские ученики, мало сведующие во врачебном деле и получающие содержание еще меньше, чем фельдшера» (Обзор современного положения и нужд Тобольского Севера. — Тобольск, 1905). Еще через пять лет бил тревогу «Сибирский листок»: «…В прошлом году от бескормицы погиб скот, а теперь гибнут люди от страшных спутников голода — тифа и цинги. Малочисленный медицинский персонал края выбился из сил, растерялся и ничего не может сделать. Березовский врач, ссылаясь на порок сердца, никуда не выходит и долгое время удерживал при себе весь березовский фельдшерский персонал, а зараза в уезде делала свое страшное дело. Теперь приехал обдорский врач, из Березова командирован в села в сплошную заразу один фельдшер.
Что может сделать один обдорский врач в таком обширном крае с первобытными путями сообщения? Скоро наступит весенняя распутица, которая тянется целых два месяца и прерывает всякое сообщение не только с остальным миром, но и с ближайшими селами…
Трудно себе представить, что станется с зараженными уголками обиженного Богом и людьми Березовского края…» (Сибирский листок. — 1910, 15 апреля).
В 1913 году один из жителей Обдорска жаловался:
«В Обдорске в настоящее время нет врача, аптека в запустении, нет йода с февраля 1913-го. Обращались в Тобольск, по словам фельдшера, обещали прислать с первым пароходом. Скоро будет последний — йода нет…» (Сибирский листок. — 1913, 19 октября).
В октябре того же года в Обдорск вместе с уездным исправником Ямзиным приехал сельский врач Яков Архипов. Обдоряне буквально взяли его в заложники, вынудив остаться в селе на время эпидемии. Кончилось тем, что Архипов заразился сыпным тифом и весной следующего года умер в Березове.
Бесспорно и то, что пьянство стало подлинным бичом инородцев со времен явления в Сибирь русского населения, а с открытием кабака после 1651 года в Березове (с 1746-го — казенного питейного заведения) возникла вероятность их алкоголизации. Отсюда и бытующее до сих пор мнение о спаивании русскими северных аборигенов. Это и так и не так: «спаивание» и «спивание» — не совсем одно и то же. Тот же Дунин-Горкавич приводит любопытные факты обмена остяками и самоедами добытой рыбы на водку с надымскими самоедами в тундре без посредничества русских или зырянских купцов, а в экспедиционных дневниках Б. Житкова читаем: «Водку запасают в зависимости от достатка и любят ее сильно. Однако спиться на расстоянии 600–800 верст от винного склада трудно, и пьяных на Ямале мне почти не приходилось видеть. В нужном случае покупают и в тундре у запасливых, уплачивая оленя, т. е. 10 руб. за четверть» (Полуостров Ямал. — СПб., 1913).
Российское правительство не могло не догадываться о последствиях «прививки» инородцам пагубной страсти к спиртному, даже предпринимало какие-то меры — вводило ограничения и запреты на ввоз в юрты и стойбища алкоголя и лекарств, настоянных на спирту. Но этим воспользовались тайные виноторговцы, ведь, как известно, спрос порождает предложение. Незаконной торговлей с березовского и тобольского винных складов вовсю занимались и русские, и зырянские спиртоносы, а позже и сами остяки и самоеды.
Баснословные доходы кабаков вынуждали местную власть закрывать глаза на реалии: «винными» деньгами обдорским сельским обществом, к примеру, оплачивались все государственные налоги и сборы, содержались больница и школа. В 1895 году кабак выручил 42 тысячи рублей, тогда как на ежегодной зимней ярмарке было продано пушнины на 58 тысяч.
Особенно оживленно торговля алкоголем велась во время ежегодных обдорских ярмарок. Отличительной чертой ярмарки была так называемая «встреча гостей». Приказчики и работники обдорских и березовских купцов, как правило, перехватывали на полдороге въезжавших в село инородцев с их рыбными и пушными обозами, заворачивали оленьи упряжки на купеческие дворы, и начиналось щедрое угощение. Под открытым небом на морозе товар с нарт расходился в считанные часы. К вечеру умиротворенные угощением, но так и не доехавшие до ярмарки инородцы вповалку спали на своих нартах, а проснувшись, озадаченно взлохмачивали затылки, выворачивали карманы, на оставшиеся деньги покупали водки и «винки» и разъезжались по волостям до следующей ярмарки. Один из обдорских купцов, Иван Рочев, устыдившись откровенного грабежа слабых на алкоголь аборигенов, в 1905 году решил вести с ними торговлю без предварительного угощения, но через пять лет потерял половину своих поставщиков и чуть было не разорился. Наивные инородцы ни в какую не хотели иметь дело с тем, кто их не уважал.
В этой связи интересно наблюдение русского этнографа Ивана Полякова, сделанное еще в 1876 году: «Остяк не может воздержаться от какой бы то ни было страсти, будь она физиологически растительная или нравственная. Страсть к водке — не единственный порок остяков; растрачивая быстро и непроизводительно все, что им в благоприятных обстоятельствах приобретенное, он затем остается голодать, терпеть нужду, забираться в долг снова или идти в кабалу» (Письма и отчеты о путешествии в долину р. Оби. — Тюмень, 2002).
Губернское начальство, с одной стороны, было заинтересовано в высоких винных доходах в Березове и Обдорске; но с другой, не могло допустить, чтобы эти доходы оседали на местах. Власти Березова были настроены против обдорского кабака, отнимавшего у них доходы. Против были и «вольные спиртоносы», так как с открытием кабака в Обдорске цена на водку здесь упала с полутора рублей до 50–60 копеек за бутылку. Вероятно, под их давлением в следующем году кабак был закрыт, но ненадолго. Тайная виноторговля русских и зырян стала почти явной, причем вместо чистой водки пошел суррогат…
В ноябре 1897 года житель Саранпауля Алексей Михайлов сообщал в газету: «В деревне (в Саранпауле — Н.К.) две лавки и, кроме того, несколько таких, которые торгуют без всяких пошлин — это из-за Урала временно наезжающие торговцы; вино (довольно значительная торговля) продается во многих домах, бутылка сивухи — 70 копеек. На это не обращает никто никакого внимания. Должно быть, так и нужно торговать. Эта водка много придает веселья Саран-паулу: то на гармонике пьяный пилит, расхаживая по улице, то песня льется рекой по улице, песня, которую лучше не слушай… Часто происходят и драки, которые укрощаются только тем, чья возьмет и кто сильнее. Временами раздается раздирающий душу крик «караул!»…
Представьте себе: с 1 ноября и по 1 декабря было привезено из Березова в Щекурью и Саран-паул 50 ведер водки, и она была выпита в один месяц. А шуму сколько было из-за этой водки!» (Сибирский листок. — 1898, 8 января).
В 1903 году по постановлению приговора обдорских крестьян кабак в селе вновь открылся, а с июля следующего года в уезде была введена казенная винная монополия, предлагаемая Якобием в качестве меры по предотвращению угасания еще в 1893-м, но пьянства меньше не стало — только в 1908 году за незаконную торговлю водкой в уезде посадили 21 человека.
В канун войны «с германцем» один из березовских обывателей делился своими наблюдениями: «…В половине июня объявился и долгожданный «Березовец» (пароход — Н.К.) и привез 60 ящиков водки…
К вечеру пустынный Березов ожил, из открытых окон неслись звуки гармоники и пение, по улицам попадались лица, которых по закону тяготения клонило к земле; у «монопольки» стояли «веселые типы» и рассуждали, сколько четвертей водки входит в ящик, а на окраине в чуме остяков веселье зашло дальше, там лежали и едва двигали членами» (Сибирский листок. — 1914, 20 июля).
В условиях военного времени — с 19 июля на время всеобщей мобилизации, а со 2 августа — на весь период войны был введен запрет на торговлю всеми видами спиртного, но изворотливые купцы все же исхитрялись, где втихушку, где открыто, реализовывать «остатки» пива и вин, а в русских селениях широкое распространение получило самогоноварение…
О состоянии «просвещения» в уезде в начале XX века красноречиво скажут сухие цифры: в 257 селениях действовало восемь официальных школ, пять школ грамотности и… одна библиотека при 68 торговых лавках. И нечего тут комментировать.
Рыбаки-инородцы (в основном остяки и вогулы) обычно промышляли сетями и мордами на мелких речушках и протоках, устраивали запоры на устьях соров, но никогда не вели лова неводами. Большие невода были им не по карману, требовали дополнительной рабочей силы, а доставка к месту сбыта и сбыт улова — немалых средств. Поэтому принадлежащие им на правах безвозмездного пользования богатые рыболовные пески они сдавали в аренду русским и зырянским рыбопромышленникам. Казалось бы, владельцы песков должны иметь большую, нежели арендаторы, выгоду. Но на деле арендатор диктовал условия инородцу, более того, загонял его в долговую ловушку.
Происходило это следующим образом. На арендованном за ничтожную плату песке доверенное лицо или приказчик рыбопромышленника руководил наемными рабочими, по дешевке скупал рыбу и у «хозяев» песков, продавал им втридорога дешевые товары, а то и предлагал неравноценный обмен. По сообщениям газеты «Тобольские губернские ведомости», в 1892 году березовские остяки, промышлявшие в сорах, за фунт сахара или махорки отдавали до пяти муксунов, за аршин ситца — три, за кирпич чаю — от пятнадцати и больше. Безденежные инородцы, покупая у арендаторов необходимые для жизни товары, влезали в долги, обязывавшие к отработке у кредитора иной раз целыми семьями. Таким образом, подчеркивал Якобий, «выростает и крепнет та пагубная система задолженности инородцев, которая есть истинное несчастие и самый главный фактор угасания…»(Угасание инородческих племен Тобольского Севера: Инструкция исследования… — СПб., 1896).
Проблема заключалась еще и в том, что в так называемых казенных хлебозапасных магазинах, учрежденных для сибирских инородцев в далеком 1822 году еще Александром I, продаже подлежало всего четыре вида товаров — мука, соль, порох и дробь. Они отпускались за деньги, а иногда и в ссуду. В магазинах со значительными запасами нередко отоваривались и проживающие поблизости русские. Цены на эти товары, особенно на муку, строго контролировались властями, но тем не менее иные поставщики из местных купцов норовили нажиться и на хлеботорговле, о чем свидетельствуют многочисленные сообщения в губернских газетах той поры: «Городская березовская управа приняла исключительные меры в отношении хлеботорговцев, вознамерившихся обогатиться на острой нужде в продовольствии и поднявших цены: одному из них было запрещено торговать хлебом весь 1892 год, а двум другим торговля частично ограничена» (Сибирский листок. — 1891, 14 ноября).
По истечении десятилетий процесс обрусения инородцев достиг той фазы, когда они уже не могли обойтись без русских товаров первой необходимости, как то: сукно, ситец, табак, чай, сети, мережа, свечи, мыло, ножи, ружья и многое другое. Якобий резонно полагал: «правительству предстоит идти навстречу движению обрусения», причем не только ввести в ассортимент хлебозапасных магазинов все необходимые русские товары, но и сделать их дешевле.
Многие специалисты — от Ивана Полякова до Скалозубова и Дунина-Горкавича — искали способы устранения пагубной зависимости инородцев от рыбопромышленников. Если в 1903-м году Дунин-Горкавич предлагал передать рыболовные угодья инородцев в казенную эксплуатацию (с чем многие не согласились), то Якобий советовал распределять главные инородческие рыболовные угодья на пески, предназначенные для аренды, и пески, предназначенные для собственного улова инородцами. Первые сдавались бы в аренду с торгов, вторые оставались бы в пользовании инородцев. Арендные деньги предлагалось направлять в уплату за подати и повинности инородцев (за исключением ясака в целях сохранения пушного промысла), на пособия для покупки необходимых для промысла товаров, на помощь обедневшим по непредвиденным обстоятельствам, детям-сиротам. Он предлагал даже выделить в уезде по одному песку, на котором инородцы могли бы поучиться у русских вести сложный, но более доходный неводной лов, а положение ясака ввести не один, а два раза в год, как к тому времени уже практиковалось в соседнем Сургутском уезде; наложить запрет на въезд торговцам в места проживания инородцев раньше сроков положения ясака и… «безусловное устранение зырянских пришлых стад Архангельской губернии, коих он относил к факторам, по существу неблагоприятным».
О негативных последствиях угасания инородцев предостерегал известный общественный деятель Николай Новомбергский: «Пустынные окраины не привлекут переселенцев из оскудневшего российского центра, тамбовский или курский крестьянин и через сто лет не превратится на далеком севере Сибири в оленевода, зверопромышленника… Знаем мы это и не боимся потерять окраины. Нас не останавливает перспектива безлюдия и дикости на огромнейших пространствах, охватывающих центр нашей языческой цивилизации» (К вопросу о северных инородцах Тобольской губернии // Восточное обозрение. — 1901, 20 апреля).
Немногое из того, что предлагалось учеными и общественниками, было принято властями во внимание, а из того, что принято, немногое осуществилось к 1914 году.
Одной из важнейших для Березова и Обдорска начала XX столетия становилась проблема статуса.
Особое внимание к селу Обдорскому стало проявляться еще со второй половины XIX столетия Императорским Русским Географическим обществом как к наиболее удобному базовому пункту многих научно-исследовательских экспедиций, направляемых в район Обской губы, и особенно Морским министерством с открытием метеорологической станции Главной физической обсерватории в 1881 году.
К началу XX века Обдорское по демографическим и экономическим показателям в силу выгодного географического положения (примыкало к местностям, наиболее богатым рыбой, пушниной, оленьими стадами) постепенно становилось центром торгово-промышленной жизни низовьев Оби и все более соответствовало представлениям о городе.
В 1904 году село по числу жителей и оборотам торговли занимало первое место среди всех селений уезда, один только кабак выручил 60 тысяч рублей. Сюда ежегодно завозилось товаров на 300 тысяч, а рыбы и пушнины вывозилось на 700 тысяч рублей. К 1911 году в Обдорской волости насчитывалось 127 торговых и промышленных предприятий с оборотом 1 388 000 рублей.
Село нуждалось в статусе города для дальнейшего развития не только самого поселения, но и ближайших населенных пунктов. С введением городского самоуправления обдоряне надеялись на более быстрое решение вопросов устройства телеграфа, организации хотя бы еженедельного почтового, а в летнее время и пассажирского сообщения, что, в свою очередь, дало бы возможность сбывать пушнину не только на обдорской и Ирбитской ярмарках, а и по ценам мирового рынка в Москве, а рыбу не только в Тобольске и Тюмени, но и в Томске по более высоким ценам. Думали об открытии раскладочно-промыслового присутствия для более равномерного распределения промыслового дохода, который, по их мнению, не всегда справедливо устанавливался в Березове податным инспектором Пугачевским.
Состоявшимся в феврале 1904 года приговором жителей села было возбуждено ходатайство губернатору Александру Лаппо-Старженецкому о преобразовании Обдорского в город с предоставлением ему всех соответствующих статусу прав и преимуществ.
Уездный исправник Евсеев подтвердил обоснованность ходатайства обдорян, добавив от себя: «…при введении городского благоустройства и, как надо ожидать, большом наплыве новых поселенцев, естественно, должны будут подняться и количество и доходность недвижимых имуществ; увеличится также число торгово-промышленных предприятий». Он даже предсказывал создание новых торговых центров и торговых пунктов по рекам Шуга, Ныда, Таз, что способствовало бы созданию новых трактов на «глубокий север, ныне совершенно отсутствующих и делающих этот край почти недоступным».
Но статус города поселению присваивался только правительством, исходившим из соображений административной целесообразности. Началась утомительная, растянувшаяся более чем на десятилетие безрезультатная бюрократическая канитель.
Все необходимые документы были собраны и отправлены Николаю Гондатти, сменившему на посту губернатора Лаппо-Старженецкого. Общее присутствие губернского управления признало ходатайство убедительным и, в свою очередь, в августе 1906 года возбудило ходатайство перед Министерством внутренних дел, где оно благополучно пролежало без движения до августа 1908-го.
В начале марта 1909-го обдоряне очередным приговором напомнили сменившему Гондатти губернатору Дмитрию Гагману о своем ходатайстве. В их поддержку выступили депутат III Государственной Думы Скалозубов, чиновник особых поручений Дунин-Горкавич.
И только в январе 1916 года Главное управление местного хозяйства МВД уведомит губернатора Николая Ордовского-Танаевского об отказе в удовлетворении ходатайства: «По всестороннему рассмотрению настоящего дела министерство внутренних дел не признало возможным, ввиду малочисленности населения с. Обдорского (в Обдорске в 1915 году насчитывалось 1524 человека — Н.К.), дать дальнейшее направление указанному выше ходатайству жителей означенного села…» (РГИА. Ф. 1288. Оп. 5. Д. 51).
В то же время уездный центр, находившийся в стороне от главных транспортных артерий, фактически становился селом, сохранявшим за собой статус города де-юре. Если в 1904 году население Березова составляло 1715, то в 1912-м — 1293 человека. В 1897–1901 и 1903–1904 годах пожарная команда в городе содержалась на безвозвратные правительственные пособия, остро ощущался недостаток завозного продовольствия, цены росли. Несмотря на то, что в 1909-м Березов получил на ремонт пристани ссуду в размере 2000 рублей сроком на 20 лет, а нижние чины полиции содержались за счет казны, город оказался не в состоянии своевременно погасить казначейству даже числящуюся за ним недоимку в размере 67 руб. 85 копеек и просил о предоставлении рассрочки на два года.
Чтобы как-то поправить дела, члены городского самоуправления, по свидетельству бывшего губернского агронома Скалозубова, предлагали: «… прекратить во всем Березовском уезде виноторговлю и открыть только одну винную лавку в Березове; она и будет иметь некоторую притягательную силу для уездных жителей, сократит их пьянство и может дать хотя небольшой доход за винный груз через городскую пристань. В крайнем случае, если эти ходатайства города останутся без удовлетворения, то город превратить в село — чем виноваты жители его, что создалось такое положение, что город нужен только его жителям» (Угасающий и оживающий центры северной колонизации Тобольской губернии. — Сибирские вопросы, 1909).
Скалозубов убедительно свидетельствовал о состоянии дел в уездном центре: «Теперь Березов остался только административным центром, остальное все от него ушло…
С 1905 года смета города сводится с дефицитом, покрывающимся из разных запасных капиталов. В 1909 году смета расходов выражается суммой 4614 руб., а доходов 2992 руб. 26 коп.; из запасного капитала осталось: одна рента в 500 рублей и деньгами 19 рублей 21 коп!
С 1907 года город находится в агонии. Возбуждены разные ходатайства о помощи: перед военным ведомством — о пособии без возврата в 1000 руб. в возмещении расходов по ремонту городских казарм для воинской команды, и об ассигновании средств на постройку новых казарм; перед тобольским губернатором — об ежегодном пособии из казны в 1500 рублей в течение 5 лет до улучшения благосостояния города…».
В 1914 году собрание городских уполномоченных обратилось в Министерство финансов с ходатайством о выдаче очередного безвозвратного пособия, на что министерство отправило в Главное управление по делам местного хозяйства МВД письмо, в котором с долей явного раздражения «советовалось»: «Если дальнейшее существование г. Березова без казенного вспособления не может быть достигнуто, то, по-видимому, надлежало бы озаботиться прекращением в этом городе действия городового положения, с перечислением его в разряд сельских поселений…» (Татарникова А. Проблема статуса населенных пунктов Западной Сибири в конце XIX — начале XX вв. // Труды Тобольской комплексной научной станции УрО РАН. — Тобольск, 2013).
Отчаявшиеся березяне вняли «совету». Казалось бы, чего уж проще! Если статус города поселение могло получить только по высочайшему утверждению, то статус сельского поселения мог быть присвоен губернатором. Для этого требовалось всего лишь согласовать со специалистами вопросы размежевания земли, получить заключение о состоянии лесных угодий и рыболовных песков. Но против упразднения городового положения выступил сменивший Гагмана губернатор Андрей Станкевич, убедив уездные власти в том, что Березов, несмотря на трудные времена, должен сохранить за собой статус города с богатым историческим прошлым. К тому же, «…превращение Березова в село было бы не в интересах казны… Все казенные здания (уездные административные помещения — Н.К.) окажутся ненужными, подлежащими закрытию и продаже, а перевод учреждений в другое место был бы сопряжен с новыми огромными расходами…» (РГИА. Ф. 1288, оп. 5. Д. 135).
А к концу 1914 года трудные времена настали для всей Российской империи…


ГЛАВА 1
Березов. Сенъкины. На Змиевом мысу.
1913, октябрь — 1914

1

Сенькин проснулся от легкого прикосновения. Трехлетний бесштанный сынишка в длинной белой рубашке стоял у кровати, растопыренными пальчиками робко прикасался к жесткой отцовой бороде.
— Лючая! — он поспешно отдернул ручонку и засмеялся.
— Лючая, лючая… Еще какая лючая!
Сенькин скинул с себя одеяло, присел на кровать, бережно принял сынишку на колени, нежно погладил по светлому пушку его чубчика и впервые прижал к себе. Пустота, которая была в его душе со дня ареста в Обдорском, вдруг заполнилась любовью и согрела его таким теплом, которого он не ощущал с детства…
Впервые со дня его возвращения из Тобольска сынишка подошел к отцу! Сам. На своих ножках. В первые дни не шел ни в какую. Стоило Сенькину присесть на корточки, протянуть к нему руки, рот малыша кривился в плаксивой гримасе, он семенил к матери, обхватывал ее колени ручонками и крепко припадал лицом к подолу.
— Да что ж ты, сынка, боишься меня? Я ведь папка твой! — не в шутку расстраивался Сенькин. — Папка!
— Отвык, дак… Что ты хочешь, столько времени не видел, — оправдывающим тоном объясняла Агаша.
— А дите и не привыкало, — упреком саднила душу въедливая тетушка Матрена. — Када бы он привык? Скоко он отца-то видел? Посадили — годика, однако, не было?
— Годик в аккурат и был…
— Ну вот, годик. А летось, когда отец из острога прибегал, он его так и не увидел. Отец ночью явился, как варнак, нацеловал пузцо сонному, а утресь обратно в острог. Такой у нас папка. Кого дите запомнило-то?
Тетушка в отличие от находившейся в радостном возбуждении Агаши всю прошедшую неделю взглядывала искоса, нарочито горестно вздыхала и почти не вступала с Сенькиным в разговор.
— Что она пыхтит все время, как самовар? — озадачивался он. — Чем недовольна? Что не так?
Агаша неопределенно передергивала плечами и тут же переводила разговор на другую тему.
Володьку уж больно занимала рыжая отцова борода.
— Лючая!
Слышно было, как в горнице запыхтел самовар, брякнула под паром крышка. Тетушка Матрена вполголоса переговаривалась с Агашей.
— Ну, так вы чего решили?
— Насчет чего?
— Тесно вчетвером-то… Развернуться негде! Али сама не видишь?
— Ну вот, — голос у Агаши дрогнул. — То места всем хватало, то вдруг тесно стало. Уж как-нибудь. В тесноте — да не в обиде.
— Нет-нет, и не уговаривай! — непроизвольно вскрикнула тетушка. — Не обижайся, Гашенька, но его я не пушшу! Не пушшу, и все тут, хоть он головой мне об лавку бейся. Ты с дитем оставайся, а он — нет!..
— Да ты что? Куда он от семьи-то?
— А куда хочет. Пусть хоть угол сымат.
— Да пошто ты с ним так?
— А пото! Он, может, опять беглый! Как в прошлом годе!
— Окстись, тетушка!
— А и не беглый, так все равно. От беды подальше. Мало ты с ним горюшка хлебнула? Мало слез пролила? От людей со стыда глаза воротила — мало? Да кабы только ты. Он и Домнушке жизню испортил. Кабы не он, давно бы замужем была!
И тут Агаше нечего было возразить. Жених Доминики, Евгений Шилов, с недавних пор служил псаломщиком в Богородице-Рождественской церкви. Он действительно сделал ей предложение незадолго до пасхального буйства Сенькина в Обдорске. Доминика уже было дала согласие, но в виду сложной ситуации, в которой после ареста Тихона оказалась сестра с грудным ребенком, уговорила Евгения повременить с венчанием, чем ввела в неописуемый гнев тетушку. Уж больно ей по нраву пришелся тихий, благочестивый Евгений: «Уж такой богобоязненный, такой богобоязненный, умница да разумница! Далеко не твой Сенькин, Агаша, прости меня, Господи!». Потому сильнее, чем жениха, расстроило ее отложенное бракосочетание племянницы.
Шиловых в Березове знали и почитали. Отец Евгения, Моисей Андрианович, долгое время служил в юртах Нарыкарских приказчиком у березовского торговца Андрея Новицкого, потом Новицкий отправил вошедшего в доверие исполнительного приказчика в село Полноватское для мелочной торговли в близлежащих юртах, выделив семье корову и небольшой дом, служивший к тому же и складом. Мать, Анастасия Матвеевна, была дочерью участника польского восстания Матвея Шмигельского, высланного из Ковенской губернии в Кондинское, где Шмигельский по примеру Иллариона Коровьи-Ножки в логу возле безымянной речушки построил кирпичный сарай.
Агаша тихо всхлипнула, а тетушка ни с того ни с сего разошлась.
— А если он и здесь, в Березове, буянить начнет! Пока не пьет, так ладно. А напьется и пойдет шумаркать, крушить налево и направо? Застрелит или, не дай Бог, зарежет кого? Рассказывали мне, что он в Обдорском творил! Что ему семья? Что ему ребенок? Ему тюрьма — мать родна, а семья — посельщики! Не-е-ет, не хочу! Не надо мне добра такого на старости лет! Тебя я не гоню, а его… Не надо!
Сенькин оделся, прошел в горницу, молча передал сынишку из рук в руки Агаше.
— Ты куда собрался? — сдавленным голосом спросила она.
— Собрался. Пойду, поспрашиваю, — ответил неопределенно. И обернулся уже от порога: — Не унижайся, не уговаривай. Найдем угол, без крыши над головой в зиму не останемся.

2

К концу 1913 года политических под надзором в Березове почти не осталось. Большинство по окончании сроков разъехалось, остальные обзавелись семьями, мало-помалу вросли в устоявшийся быт, отошли от прежних своих дел, но тем не менее снять квартиру для семьи из трех человек оказалось не просто. Тем более сложно это было Сенькину с его обдорской репутацией.
По старым адресам уже не пойдешь. У Поленовых своя куча мала. Равская померла еще в восьмом году, ненамного пережив мужа.
После смерти матери, бросив учебу в Томском университете, вернулся в Березов старший сын Равских — Петр Феликсович. Недоучившийся юрист продолжил торговое дело родителей и одновременно преподавал в высшем начальном училище. К тому не подступишься — норку высоко поднял. Держит фасон!
Старый еврейчик Авигдор тоже недавно отдал Богу душу. Померла и добрейшая Афанасея Игнатьевна, приютившая в своей избушке после изгнания перепуганным Авигдором. Пекарь Рунц жив, бегает еще, как молодой олень, но вчера, едва завидев на мосту бывшего своего «кулинара», спровоцировавшего в девятом году обыск в пекарне, ретировался и дал хороший крюк во избежание встречи…
«Наделал, однако, переполоху! И не только в Обдорском!» — с горькой усмешкой подумал Сенькин.
Впрочем, в том он убедился уже на следующий день по возвращении из Тобольска в полицейском управлении, куда явился для отметки. Предупрежденный о крутом нраве орловского буяна полицейский надзиратель Степанов встретил Сенькина со сдержанной опаской.
— Чего дальше делать думаешь? — буркнул угрюмо, не поднимая глаз от разложенных по столу бумаг.
— Чего думаю? Жить дальше думаю.
— Живи, я не возражаю… Жить живи, но не куролесь. Диковать в Березове я тебе не позволю. И мужиков баламутить тоже не позволю. Как что, так знай, живо приструню. Далеко пойдешь!
— Так ведь дальше Обдорского, вроде, и некуда?
— Ну почему же некуда? — всерьез возразил Степанов.
— А Кара? На Каре еще не бывал? Хочешь взглянуть, что это такое? Красивые, скажу, места!
— Благодарствую, Петр Александрович. Воздержусь пока. Отдохну.
— Так-то оно лучше. Отдохни. И мне дай отдохнуть… Делать, спрашиваю, чего думаешь?
— Зимой, как всегда, к Гурьянову на дровозаготовки, а по весне видно будет.
Степанов двумя руками снял очки, бережно уложил их на тонкую папку, участливо взглянул на Сенькина с близоруким прищуром.
— У кого остановился-то?
— У бабки Матрены.
— Это у которой? У Ануфриехи?
— Пока у нее.
— Почему — пока?
— Бурчит бабка. Стесняю. Угол подыскиваю.
Степанов и подсказал:
— А вот будешь с Гурьяновым разговор вести и поинтересуйся. Флигель у него лето пустовал. Квартирант Енбаев в отставку ушел, в Тюмень с семьей подался. Может, Филипп Артемьевич и пустит.
Но сегодня и Гурьянов с ходу отказал:
— Нет-нет, что ты, Тихон! Расширяться планую — места не хватает, еще и пристрой собираюсь… Маслобойню ставить рыскнул, на Шахова-то глядючи. Слыхал, как Шахов-то у нас тут развернулся?
— Наслышан, — кивнул Сенькин.
— Спробуем и мы, что получится… А насчет работы, да за ради Бога! Рабочие руки во как нужны! — Филипп Артемьевич ребром ладони скользнул по красной толстой шее. — Месячишко-полтора, реки станут, и надо выезжать. Ты вот и займись, подбери в артель мужиков покрепче да пожилистей, у меня-то руки не скоро дойдут. Да только без баловства мне! Без всяких там «манифестов» и «призраков». Знаю я вас! Сам грешен, в молодости дурью помаялся… По рукам?
— По рукам.
— Давай. Действуй. А я не обижу!
Еще через несколько дней Сенькин с намерением пригласить в будущую артель зашел к старому другу зырянину Ивану Филиппову. Широкоскулый, с сухим, обветренным лицом, Иван развешивал для просушки под навесом пропитанную неистребимыми запахами рыбы и речной тины рыбацкую робу. Шагнул навстречу, сгреб в объятия, дыхнув в лицо табачным перегаром.
— Мне баба сказала, что ты приехал, да сам вот только-только с песка прибыл, пропади он пропадом!
— Что так сердито?
— А чего доброго? Ноги болят, Тихон. В коленках не гнутся. Застудил, видно, хорошо. Поброди-ка столько в холодной воде. День хожу, как на столбах, а ночь хоть волком вой. Вот и ноют, вот и ноют! Моченьки нет.
Зашли в дом. Разговорились о житье-бытье, о планах на зиму. Сенькин и поделился своими проблемами.
— А знаешь, Тихон, — после некоторого раздумья произнес Филиппов, — давай-ка сходим к Котовщикову.
— К которому Котовщикову? Их в Березове пруд пруди.
— А к Федору.
— Так ведь он вроде помер? — Сенькин непонимающе уставился на Ивана.
— Помер отец. А этот — сын его старший. Федор Федорыч. Молодой, но парень толковый. Думаю, выручит.
— Чем же он выручит?
— Есть у него избушка на Змиевом мысу. Айда, пока не лег!
Соровый, а для местных рыбаков и охотников Змиев, мыс, полого выступал в Сосьву в шести-семи верстах от города чуть ниже ее левого притока — шустрой речушки под говорящим названием Глубокий ручей. Напротив мыса блестела зеркальной гладью еще одна пересыхающая к зениту лета протока, впадающая в Сосьву. В сотне саженей от мыса на высокой кедровой гриве вблизи перевесной просеки стояла охотничья избушка семейства Котовщиковых.
Даже и не избушка, а старая, но довольно-таки крепкая изба из сосновых бревен под тесовой кровлей с бревенчатыми же нарами, беленой печью, широкой крашеной лавкой и прямоугольником шаткого стола посередине.
Избу еще во времена Николая I поставил переехавший из Тобольска прадед Федора — купец 3-й гильдии Иван Иванович, страстный любитель охоты, потом ее унаследовал преуспевавший в торговых делах сын купца — Николай Иванович, а уж от него изба перешла к Федору Николаевичу. Служащий одного крупного тобольского торговца Федор Николаевич постоянно находился в разъездах по губернии, питал пристрастие к скрипке, но к охоте, в отличие от отца и деда, был равнодушен.
В последнее время избу с великодушного дозволения покойного Федора Николаевича облюбовал неугомонный капитан Салмин. Любитель не столько утиной и боровой охоты, сколько коллективных пикников со всевозможными яствами, шампанским и даже своим знаменитым походным самоваром в компании учителей Федора Ларионова, Ивана Колесникова, Александра Гущина непременно с участием березовских «избранных» дам, «командир» на лоне природы отводил душу обильными возлияниями под задумчивое пощипывание гитарных струн.
Сам Федор Федорович к охоте тоже был равнодушен. По окончании городского училища он поначалу служил в инородческой управе, затем перевелся в казначейство. От былого богатства некогда зажиточной купеческой семьи ко времени внезапной смерти обоих родителей мало что осталось: дом, полупустой амбар да семеро по лавкам — два малолетних брата, четыре сестренки и престарелая тетка Аделаида. Выживать большой семье Федора в какой-то мере помогал дядя по отцу Александр Николаевич. Он служил лесным объездчиком по Куноватской волости и во хмелю по случаю редких заездов к племяннику кичился серебряной медалью на Станиславской ленте «За усердие».
Высокий, статный — в деда, двадцатитрехлетний Федор Федорович был не по годам рассудителен и немногословен.
— Занимай, — только и сказал Сенькину в ответ на просьбу Филиппова. — Живи хоть временно, хоть как получится. Нары разберешь, кровати поставишь. Окна в зиму утеплишь. Печь исправна, дров напилишь. Далековато, правда, и в распутицу в город не сразу попадешь.
— Не беда, ему не на службу каждое утро бегать! — беспечно отмахнулся Иван Филиппов.
Предложение Сенькина о переезде на Змиев мыс Агаша поначалу встретила с недоумением:
— Что же мы в лесу, как медведи в берлоге, зимовать будем?
Но осмотрев через некоторое время избу, просветлела лицом:
— Тиша, да ведь благодать! Лучшего и не надо! Какая тишь кругом! А воздух? Воздух-то какой — не надышишься!
— Вот и ладно, — с облегчением произнес Сенькин. — И все-таки, ты с ребенком зиму оставайся у тетки, я пока поживу один, подготовлюсь как следует к зимовке — печь все же переложу, не нравится мне эта пыхтелка, дров нарублю.
Агаша тревожно встрепенулась.
— Нет-нет, Тиша, я с тобой!
Полуобняв ее, Сенькин терпеливо объяснял.
— Я скоро уеду на дровозаготовки. Зиму, считай, буду в лесу. Как ты справишься одна?
— Справлюсь, Тиша. Справлюсь. Если что, Гриша-Жар помочь не откажется. Не могу я больше оставаться у тетушки. Всю душеньку мою она вымотала! — Агаша всхлипнула.
— Ну-ну, только без слез, олененок… Только без слез. Знай, как бы ни было горько, лицо всегда должно быть улыбчато, а не черно. Пусть все видят — счастье не в барыше.
Семью на мыс Сенькин перевез до ледостава на котовщиковской калданке, а уже в ноябре во главе немногочисленной артели валил лес близ Березова.

3

В мае четырнадцатого года Сосьва в одну ночь вышла из берегов, разлилась по окрестным лугам и болотам. Безбрежное мутное море на вытаращенных от изумления глазах горожан, разбуженных шумом воды, агрессивно опоясывало город, плотоядно, сажень за саженью, поглощало глинистые берега, превратив Березов в осажденный стихией остров. На пенистых волнах ныряющими поплавками уносились по течению топляки и береговые коряги, бесхозные плоты и лодки, рыжие копны прошлогоднего сена, остатки охотничьих скрадков и шалашиков разрушенной шаховской фермы.
Половодье было ожидаемо, но такого стремительного потопа в уезде никогда не видывали. Жители подгорной части города, чертыхаясь, бродили по колено в ледяной воде, отвязывали собак, выпускали из стаек скотину — коров и низкорослых лошадок, женщины выносили из подтопленных изб перепуганных суматохой ребятишек, узлы с необходимым скарбом.
Большая вода держалась до Петрова дня. Город одолевали крысы. По ночам они серой лавиной надвигались с пристани, шныряли в логах, под мостом, в подвалах и амбарах. Дохлые грызуны валялись повсюду, распространяя зловоние.
«Не к добру это, — рассуждали обыватели, — быть, однако, беде. В пятом году, перед японской, така же вот напасть наблюдалась».
С весны Сенькин подряжался класть печи, шил по заказам купцов кожаные сапоги и бродни. Не было заказов — нанимался трубочистом. Агаша по-прежнему подрабатывала шитьем. Всей семьей выезжать в город приходилось редко. На калданке приплывали в Березов, в лавках набирали впрок продуктов, керосину. Иногда Сенькин разрешал Агаше навестить ощутившую вдруг себя больной и никому уже не нужной одинокую тетушку Матрену, сам же не заходил, терпеливо ожидал жену с ребенком в лодке. Агаша возвращалась то заплаканной, то просветленной.
— Тетушка, однако, раскаивается… Просит вернуться. Нехорошо, говорит, вышло.
— Ага, так и разбежался! — хмурился Сенькин и молча отгребал от берега…
Все чаще с утра он забрасывал на плечо свою «арестованную» было в Обдорске двустволку, опоясывался патронташем и уходил в бор поохотиться на глухарей или рябчиков. После целодневных походов по бесконечному лесу сладко дремалось в обнимку с сынишкой под мерный стрекот Агашиной машинки.
— Заведу, однако, собаку. Лайку, — вслух мечтал он. — С помощником в бору сподручней, да и тебе зимой охранник будет, если на дрова опять придется.
Охоту полюбил, но промысел уток перевесами считал занятием, не достойным настоящих охотников. Сразу после ледохода приехали на весновку четверо березовских мужичков. На песчаной косе с вечера устроили станки, на утренней зорьке выставили манщики, замаскировались в укрытиях с ружьями наизготовку. Гусь шел плотно, но все ходовой, к манщикам не приворачивал, а из ружья не достанешь — высоко. Вслепую палили в небушко, пока не опустошили патронташи. Продрогли в сырых ямах — снег еще кругом островками. Вышли из засад и, чтобы совсем уж не с пустыми руками возвращаться, решили остаться на мысу еще на ночь — поставить на утку перевес. А утка шла на линьку густо, низко.
Сенькину перевес был в новинку — пошел посмотреть, как с ним обращаются. В гриве между озером и сором, по-видимому, еще Котовщиковым-отцом на высоту деревьев были установлены так называемые «журавцы» — ошкуренная осиновая перекладина на двух вкопанных по обе стороны просеки столбах. Незадачливые весновщики с помощью колец на тонких веревках подняли и колышками закрепили на журавцах квадратную сеть, а под ним на высоту роста натянули поддон — крупноячеистую сеть. Объяснили: когда стая ночью влетит в верхнюю сеть, колышек выскочит из петли, перевес плавно опустится, и утки окажутся в плену поддона.
Когда установка была завершена, мужички сварили в котелке уху из подстреленной на мелководье щуки, напились смородинного чаю и улеглись. Утром спозаранок ушли на просеку. Через час-другой явились довольные, вывалили на похвальбу из мешка десятка два уток — не только селезней, но и самочек.
— Полюбуйся, Тихон, на добычу.
— А чего это у них головки окровавленые? — обратил внимание Сенькин. — Вы что, прикладами их в сети добивали?
— Зачем прикладами?
— А чем же?
— А это на што? — Один из охотников взял селезня, ощерил желтые зубы и до хруста надкусил ими окровавленную головку птицы.
— Тьфу ты! — под гогот мужичков с омерзением сплюнул Сенькин.
Недавно Сенькин купил у одного остяка легкий обласок-осиновку и небольшую сеть, выставил ее в сору. Утро начиналось с проверки.
Сенькин легко столкнул с берега обласок, шагнул в пошатнувшуюся на воде лодку, замер, выждав, когда она под ним обретет устойчивость, сел на скамеечку, вытянув ноги вперед, взялся за весло.
— Ну, с Богом! — произнес на выдохе и рассмеялся. Рассмеялся тому, что он, убежденный, казалось бы, атеист, не отошел от привычного великорусского напутствия.
«С Богом!» — произносил отец, приступая к покосу.
«С Богом», — напутствовала мать в дальнюю дорогу.
«С Богом!» — спонтанно произнес и он. И это в его глазах выглядело так, как если бы крещеный остяк перед отъездом на промысел принес обязательную жертву своему языческому Торуму.
Бог жил в его сердце, но Сенькин его не слышал. Когда-то, очень давно, люди не только чувствовали Бога в своей душе, но могли и поговорить с Ним. Затем, переступив через запрет, утратили эту способность. Утратил и Сенькин.
И все же здесь, на Змиевом мысу, он ощущал себя загнанным зверем, спрятавшимся от ненависти и непонимания людей. Чтобы освободиться сначала от боли, а затем отойти подальше от всех тех, кто ее причиняет. Или — не обращать на них внимания. Только здесь можно было исцелиться и духовно, и физически. И Сенькин был благодарен судьбе за слабый свет в душе, идущий от Бога. А там, где есть место божественному свету, нет места дьяволу.
Гребок, другой, и обласок легко заскользил по спокойной глади протоки к безбрежному в разливе сору. Какое-то время он сидел неподвижно, наблюдая за всплесками зеленых щурогаек, за игрой стайки серебристых мальков у кромки берега. На обсыхающее весло садились синие и желтые стрекозки. А над головой, в густой синеве летнего неба, медленно плыли белые облака.
Он долго смотрел на это бездонное небо и пуховые облака, словно видел впервые. «А ведь все это вечно и незыблемо, — пришло вдруг ему в голову. — Солнце, небо, река.
Жизнь. Да, жизнь. Есть ты на земле, нет тебя, ей все безразлично. Она была до тебя и будет после тебя… Что значит человек, песчинка земная, в вечном течении жизни? Ничегошеньки не значит. Так откуда же это вечное стремление что-то изменить, перестроить, перекроить в этом мире на свой лад? Вечное и бессмысленное стремление упрямых глупцов, возомнивших себя всесильными? Течение вспять не обратишь, облака не заставишь плыть против ветра. «Все под Богом и все под Богом» — не прав ли был отец Иринарх? Так что же остается человеку? Смирение? «С сильным не борись, с богатым не судись»? А если нет смирения, если душа скорбит и восстает против несправедливости жизни земной, как быть? С этим как жить? Никто не подскажет, не посоветует…».
Тяжелый всплеск язя из-под наплава вывел Сенькина из необычного оцепенения. Он подгреб, приподнял за верхнюю тетиву тяжелую сеть из воды.
— Да ты, красноглазый, не один тут скучаешь!
Крупный серебристый язь выгибался дугой, хватал воздух широко открытым ртом, и когда Сенькин наконец выпутал его из сети, изловчился, ударил тяжелым хвостом так, что выскользнул из рук рыбака и плюхнулся за борт осиновки.
— Вот тебе и смирение, — рассмеялся Сенькин. — Справедливо. В борьбе отстоял право на жизнь!

4

На Троицу приехала Доминика. Из Саранпауля она подавала прошения о переводе в Березов, ближе к сестре и жениху, но раз за разом получала отказ — нет в городе вакансий. Вместо Березова получила назначение в «Сибиряковскую» — Няксимвольскую церковно-приходскую школу. До сих пор священником местной Николаевской церкви служил потомок обрусевших остяков из Кондинской волости Алексей Охранов — человек выпивающий и, по слухам, «шибко чижелый характером». Он же исполнял обязанности заведующего школой, учителя и законоучителя. С переводом из Обдорского священником зырянина Евфимия Канева и с назначением заведующей Доминики Охранов оставался только законоучителем. Неизвестно еще, как-то он поведет себя с новыми людьми.
На Змиев мыс к Сенькиным Доминику доставил на калданке Гриша-Жар. Володьке шел пятый годок, но рослый, широкий в кости — в отца, малыш выглядел старше своих лет. Недовольно отстранился от сродного дядюшки Гриши- Жара, обнявшего племянника со словами:
— Ух, какие мы большие стали! Мужи-ик! Дай-ка, я тебя расцелую!
— Музыки не целуюца!
— Так-то вот! — развел руками Сенькин.
— Мужик-то мужик, — согласилась Агаша, — да только вот, бывает, бедокурит наш мужик. То глины от печки наколупает, то угля из топки наестся.
Настроение у Доминики не было безоблачным еще и от того, что Евгения в Березове она не застала. Дня за два до ее приезда он на лодке уплыл в село Полноватское к родителям. В семье Шиловых случилась беда — внезапно заболела и умерла сестренка Евгения — двенадцатилетняя Маняша, любимица и Шиловых, и Сенькиных.
Вечером Сенькин с Гришей с удочками пошли посидеть у Глубокого ручья. Сестры разговорились о своем, сокровенном.
— Гашенька, гляжу я на тебя… А ведь ты совсем другая стала — вся изнутри так и светишься! Вижу, все у вас ладом?
— Тьфу, тьфу, сплюнь через левое плечо, чтобы не сглазить! — Агаша осенила себя крестным знамением. — Слава Богу, Домнушка, кажется, угомонился. О своих обдорских приятелях даже и не вспоминает. В Березове тоже ни с кем не общается. Разве что у Ивана Филиппова иной раз заночует, когда печь у кого-то кладет. А так все дома. Сапоги вот шить взялся… Без работы не сидит. С Володькой возится, на охоту наладился.
— Как я рада за тебя, Гашенька! — прослезилась Доминика. — Ты ли счастья женского не заслужила?
Наплакались вдосталь, припомнив все, что пережить пришлось.
После того, как разобрались ложиться, Доминика вдруг обратила внимание:
— Гашенька, а ты не..?
Агаша слегка скраснела, кивнула головой.
— Да… на пятом месяце.
— Да ты что? — опешила Доминика. — Да как же… с двумя-то маленькими… в лесу?
— Да уж как-нибудь… Вдвоем-то справимся!
— Ой, не знаю, не знаю… Может, Володьку мне с собой забрать? Пусть со мною поживет до лета. И мне не так одиноко, и тебе полегче будет.
— Что ты, Домнушка! Тихон разве разрешит? Не отпустит он.
В один из дождливых, ненастных августовских дней Сенькин вернулся из города в сумрачном настроении:
— Не обошла стороной туча черная. Германец войну объявил. Уже и призыв объявили. Березов митингует. У бедного Рунца в отместку пекарню чуть не разворотили.
— Спаси и сохрани! — Женщины заохали, заахали. — Старик-то в чем виновен? Что-то дальше будет?! Может, Бог даст, без крови обойдется?
— Войны без крови не бывает, — отмел надежду Сенькин.
Доминика в спешке засобиралась «на место», словно убегала от войны, как от ненастья. С собой увозила и бабушку Акилину. Не обижали ее братья Ануфриевы, но престарелая Акилина теперь уже нуждалась в женском уходе.
— Отдайте мне на зиму Володьку, — уговаривала Доминика. — Пожалей Агашу, Тихон. Она зимой родит, а ты день в Березове или в лесу на дровозаготовках. Как она одна? А там и бабка Акилина худо-бедно за дитем присмотрит.
Подумал-подумал Сенькин да и согласился.

5

Кузьма Илларионович давно оправился от нешуточного потрясения. Жизнь вошла в привычное русло. Война с германцем тучей висела где-то в стороне, хотя уже коснулась черной тенью иных березовских семей, отдавших фронту мужей и сыновей. Политические же события, происходившие в Санкт-Петербурге и в губернском Тобольске, его мало интересовали. Да и разговоров с кем бы то ни было, а в особенности со старыми ссыльными, в потускневших было глазах которых к началу войны вновь заискрились надежды на скорые перемены, он старательно избегал. Кузьма Илларионович по-прежнему испытывал вину перед бывшим исправником — мягкосердечным Евсеевым, освобожденным от должности после побега Бронштейна, а Ямзин все еще поглядывал искоса, исподлобья. Не доверял.
В прошлом году Христина осчастливила его поздним, пятым по счету ребенком — дочерью Натальей. Тут уж не до политики — только успевай крутись! Всех пятерых обуть-одеть, напоить-накормить, в школу собрать надо. Ладно, Александр с Колькой подросли, дома по хозяйству помогают: и сена корове бросят, и лошадь вычистят, напоят, и в стойле уберут, и навоз на огород вывезут. Шурка, хоть росточком и в отца, но ловкий, цепкий. Колька тоже юркий, как щуренок. Возле брата неотступно крутится, подражает старшему. Да и Нюрка — матери помощница, как-никак, семнадцатый годок, того и гляди о замужестве разговор зайдет.
Пятидесятилетний отец большого семейства собирался жить долго и крепко если уж не с Божьей (в церковь не ходок!), то с сыновней помощью. А если и не получается пока, так ведь семья-то какая! Но теперь-то уж, тешился надеждой Кузьма Илларионович, год от году будет легче, хоть к старости облегчит долюшку Христиньи, измученной работой да заботушкой о детях. А тут еще и он тюрьмой своей нечаянной добавил ей седин. Подальше бы от этих дел, до добра не доведут!
Кузьма Илларионович уходил в работу с головой, а работа, даже самая тяжелая и грязная, была ему в привычку, как лошади оглобли.
С полчаса назад он отправил Шурку к проруби напоить Гнедка, а сам присел на лавку починить уздечку. Только наладился — стукнула калитка. Глянул в окно. Шурка! Соскочил с верха и, оставив лошадь без привязи, стремглав влетел в избу.
— Тятя, тятя, тетя Гаша умирает!
— Где, какая тетя Гаша? — вскинулся Кузьма Илларионович.
— А на полдороги к Змиеву мысу! Тетя Гаша Сенькина!
— Как, почему умирает?
— Откуда мне знать! Вижу, кто-то лежит на салазках. Подъезжаю — тетя Гаша. «Беда, — говорит, — Шурка. Помираю… Скачи скорей до Тихона, он у Поленовых печку ложит… «А сама, тятя, белая, как смерть!»
— Охохошеньки, батюшки родимые, — всполошилась Христина Михайловна. — Она ведь и брюхата к тому же! Последние месяцы дохаживат! Я часто ее с саночками вижу. Когда с Тихоном, когда одну. В город ходят за продуктами да письма сестре отослать… Вот беда-то, вот беда!
— Запрягай Гнедка, Шурка! — распорядился отец.
Впрягли Гнедка в розвальни, и — на Сосьву по накатанному зимнику скорой рысью… Агаша в распахнутой серой телогрее на меховой подкладке стояла на коленях в утоптанном снегу, уронив голову на легкие саночки.
Кузьма Илларионович соскочил с саней.
— Что с тобою, девка?
— Ох, тошненько мне, помираю, однако! — не подняв головы, на голос простонала Агаша.
— Ну-ну, не дури мне! Помираю! Рано тебе помирать-то! — Кузьма Илларионович в растерянности обежал вокруг саночек. — Давай-ка скорей в розвальни.
— Голова, — чуть слышно простонала Агаша. — Ни встать, ни шагу ступить не могу. Голова каруселью, дядя Кузьма.
— Шурка, берем ее под руки! В сани ложи. Соломы под голову брось!
Пуховая Агашина шаль серым комком лежала в стороне.
— Шаль-то чего сбросила? — строго спросил Кузьма Илларионович.
— Душно… Тошнехонько мне! — твердила Агаша.
— Ну, потерпи немножко. Потерпи, девка. Понужай Гнедка, Шурка!
Привезли, под руки ввели Агашу в дом. Сняв с нее телогрею, сдернув кисы, уложили на кровать.
— Вот беда-то, вот беда! — всплескивала руками Христина Михайловна, не зная, что предпринять, чем помочь.
Шурку отправили за фельдшером. Через полчаса пришел Локиц. В нерешительности встал у порога, с минуту разглядывал больную на расстоянии.
— Не в жару она? — повернулся к Христине Михайловне.
— Не бойся, Антон Иванович! Не в жару, на тиф не похоже. Тошнит ее, голова кружится.
Антон Иванович неопределенно хмыкнул, потоптался в нерешительности.
— Тошнит, говоришь? — Он наконец разулся у порога, подошел к больной, нащупал пульс.
— В левую руку, в плечо не отдает?
— Нигде ничего не отдает.
— Любопытно… Ты утром чего съела?
Агаша попыталась оторвать от подушки голову.
— Лежи, лежи, не вставай! — замахал руками Локиц. — Чего, спрашиваю, съела?
— Совсем не ела я сегодня, Антон Иваныч! Утром спозаранку чаю напилась с брусникой да и отправилась с салазками… А на полпути дурно стало. Стошнило до холодного пота, голова закружилась… Да так, что упала на санки.
— Гипертония, вероятно… Давление, стало быть. Беречься вам надо Агафья, как тебя по батюшке — Серапионовна? Ha-ко вот таблеточку. — Он присел к столу, порылся в своем саквояже. — А лучше сразу две, хуже не будет. И полежи, не торопись вставать.
Не успел выйти от Коровьи-Ножки Локиц, как в дверь ворвался перепачканный глиной Сенькин.
— Где она? Что с ней? Гаша, что случилось?
— Ничего страшного, — проворчал Антон Иванович, — пока не случилось! Но впредь не рекомендую оставлять одну.
К полудню без возражений Сенькин отвез Агашу к тетушке Матрене.


ГЛАВА 2
Березов. Шахов.
1915, 10 апреля

1

К вечеру Гурьянов все-таки зашел в городскую управу. Шахов, разобрав наконец-то добрую стопу накопившихся за неделю бумаг, собрался уже домой.
Высокий, статный, большелобый Гурьянов смахнул с лысого черепа картуз, привычным движением огладил острый клинышек мягкой, как вата, белой бородки, будто удостоверяясь, вся ли на месте.
— Приглашали-с, Семен Прокопович?
Семен Прокопьевич удлинил фитилек зажженной керосиновой лампы на краешке стола, глазами указал позднему посетителю на стул напротив.
— Приглашал, Филипп Артемьевич. Да ведь не на ночь же глядя. Чего днем-то не удостоил?
— Семе-ен Прокопович! — с не сходящей с гладкого, ухоженного лица плутовской усмешкой укоризненно протянул Гурьянов. — Ведь мы с вами деловые люди! Какие днем могут быть визиты? Делов-то ведь невпроворот, за всем усмотреть-уследить надо. Туда-сюда, туда-сюда… Голова кругом! Иной раз и перекусить-то недосуг, какие уж тут визиты?
— Это так, знамо дело, — кивнул Семен Прокопьевич. — Да только ведь не один ты такой занятой. И у меня есть дела поважней, чем тебя вот тут сидючи дожидаться. В управу не на шкалик приглашают.
— Ну, извиняй, Семен Прокопович. Извиняй, чего уж там.
— Бумага на тебя поступила, Филипп Артемьевич, — приступил к делу Шахов.
— Бумага поступила? — с наигранным удивлением переспросил Гурьянов. — На меня?
— На тебя, на тебя… Нехорошая бумага. Не догадываешься, о чем?
Гурьянов снисходительно отмахнулся и рассмеялся.
— Как не догадываюсь? Догадываюсь. Очередная клевета-с на честного гражданина. Сколько их было, этих бумажек? Да ведь бумажка, она и есть бумажка. Нам ли с вами не знать цену бумажкам злопыхательским?
Шахов недовольно поморщился.
— Пореже бы вы, Филипп Артемьевич, употребляли это, знаете ли, «нам с вами». Мы с вами в компаньонах не состоим. Ко мне ни от горожан, ни от властей претензий, слава Богу, нет. А вот на вас очередная жалоба. К сожалению.
— А ничего, Семен Прокопович, не огорчайтесь. Мы привыкшие. Переживем и эту!
— Да я бы и ничего, Филипп Артемьевич… Только ведь извольте правильно понять: не к лицу березовскому купечеству обвинения в мошенничествах и прочих неблаговидных поступках. Не к лицу и совершенно ни к чему!
— А извольте-ка полюбопытствовать, Семен Прокопович, от кого и по какому поводу на сей раз? — потянулся было через стол Гурьянов, но Шахов упредил его движение.
— Не утруждайте себя, Филипп Артемьевич. Ничего нового. Все те же обвинения вас и вашей супруги. Кстати, как здоровьице уважаемой Татьяны Даниловны?
— Слава Богу, слава Богу, Господь милостив!
— Ну и славненько. Все те же обвинения в незаконной торговле вином, в недобросовестных операциях при торговле лесом и дровами.
— В недобросовестных опера-ациях? — с притворным возмущением воскликнул Гурьянов. — Ай-яй, как нехорошо! Незаконные операции — это нехорошо, Семен Прокопович!
— Напрасно вы так легкомысленно относитесь к подобным обвинениям, Филипп Артемьевич. Уверяю вас, напрасно.
Со стороны могло показаться, что за столом городского старосты идет непринужденная беседа давнишних приятелей — преуспевающих березовских предпринимателей. Однако струна ровного разговора постепенно натягивалась, обретая все более напряженное, жесткое звучание — с одной стороны, и раздражительное, язвительное — с другой.
— Только об этом вы и хотели меня предупредить? Старо, уважаемый Семен Прокопович. Старо! — сокрушенно вздохнув, прокомментировал Гурьянов. — Сплошные голословные обвинения, наветы, ложь и клевета-с! Ничего нового злопыхатели и придумать-то не в состоянии! Вот она, зависть-то людская!
— А вы не задумывались, Филипп Артемьевич, с чего это вдруг половина Березова против вас ополчилась? Что же на меня не ополчилась, к примеру? Или на Блохиных? На Добровольского? На Плеханова?
— Так ведь все впереди, Семен Прокопович! Не огорчайтесь, все впереди! Вас когда старостой избрали — без году неделя, так? Вот займетесь по-настоящему делами городскими, так на вашу головушку жалобы и посыпятся! И на вас, и на уважаемую Феодосию Викторовну — супружницу вашу, доброго ей здравия!.. Так и посыпятся! Вот что значит — незаконная торговля вином? Это у меня-то незаконная? А не Татьяна ли Даниловна с достопочтенным Петром Феликсовичем в канун масленицы обращались к высокому собранию уполномоченных с просьбой разрешить распродажу остатков старого завоза пива и вин?
— Татьяна Даниловна с Равским обращались, — подтвердил Семен Прокопьевич. — И что?
— Как — что? И получили разрешение! Или запамятовали, Семен Прокопович? Господь с вами!
— А ничего я не запамятовал, Филипп Артемьевич. Было постановлено разрешить, если со стороны губернатора не последует препятствий.
— А и не последовало, — развел руками Гурьянов.
— Да как же не последовало? Помилуйте, Филипп Артемьевич! Сразу же и последовало… Вот оно, извольте! — Семен Прокопьевич разворошил стопку бумаг на столе, принялся лихорадочно их перебирать, но требуемого документа под рукой не оказалось. Тогда он хлопнул ладонью по столу и привстал с кресла: — Да вот же, дословно помню! — неожиданно тонким от возмущения голосом вскрикнул он. — «Разрешить не могу, так как мною был утвержден ранее присланный вами рапорт о прекращении торговли вином и пивом навсегда». Вот же был ответ!
Гурьянов сочувственно смотрел на обескураженного собеседника. Усмехнулся одними губами, но глаза оставались серьезными.
— Семе-ен Прокопович, — пропел с мягкой укоризной.
— Так что же вы нас не уведомили? Как же это так?
— То есть как это не уведомил? Сразу же и уведомил! И вас, и Петра Феликсовича!
— Не помню, — передернул плечами Гурьянов. — Разве Равского? Но ни я, ни Татьяна Даниловна ни сном ни духом… Ей-ей, Семен Прокопович! Вот подвели так подвели… Нехорошо получается.
— Да как же не помню, помилуйте, Филипп Артемьевич? Лично вас и Равского поставил в известность сей же час! Петр Феликсович не даст соврать! — распалялся Шахов.
— А не помню! Не поступало от вас никакой запретительной бумаги! Не видел, не расписывался. Разве Равскому? А мне нет, не поступало. Ну, да Бог с ней, с бумагой этой, Семен Прокопович! Дело прошлое, теперь уже оно и ни к чему. Что оставалось в погребке от старого завоза, то уже распродано! — Гурьянов неожиданно повернул разговор на другую тему. — А вот с дровами любопытно получается! Недобросовестные операции — это откуда? Это еще доказать надобно, Семен Прокопович! Народец наш такого понапишет! Ведь он каков, народец-то? Сколько ему ни плати — все будет мало, все будет требовать больше! А дай больше, он ведь работать перестанет — на шею сядет и пятками по ребрам будет понужать!
— Гурьянов внезапно прервал поучительную тираду и выстрелил указательным пальцем в грудь городского старосты. — Это не Гарибальди ли наш?
— Какой еще Гарибальди? — растерялся Шахов.
— Не Сенькин ли бумагу накатал? Знаю, был он сегодня в управе… Чего он заходил-то?
— По личному вопросу к Петрову заходил. Просит выделить участок под строительство. Дом ставить надумал.
Гурьянов подозрительно посмотрел на старосту, и тонкие губы тронула ухмылка.
— Дулю бы ему, а не участок. Он зиму был у меня на дровах. Расчетом шибко недоволен. И, слышно, артель на кооператив подбивал. «Потребиловку» замыслил. А он смутьян известный. Так что плюньте да разотрите, Семен Прокопович! Сплошные голословные обвинения. Вам ли Сенькина не знать?
— Сенькин тут ни при чем. У него своих забот хватает. Живет до сих пор, как медведь в берлоге, на отшибе. Зря на него грешишь. Не смутьяны, а купечество вами больше всего и недовольно. Я, конечно, не мировой судья, чтобы судить-рядить, кто из вас прав, кто виноват, — заключил Шахов, — но принять надлежащие меры обязан.
Его все сильнее раздражало проступающее в каждом слове Гурьянова хамоватое убеждение в собственной неуязвимости и безнаказанности.
Этот известный в уезде изворотливый мошенник (другого определения Шахов для него не находил) в молодости, по слухам, отбыл срок в арестантском отделении за попытку поджога дома управляющего имением в городе Хвалынске Саратовской губернии, после чего был сослан под надзор полиции в Ялуторовск. Из Ялуторовска перебрался в Тюмень, где на него (уже не по слухам, а по достоверным данным Ямзина) дважды возбуждались уголовные дела за беспатентную торговлю вином через подставных лиц. Не обладая правом торговли, он ухитрился завести в Тюмени еще и три пивных лавки. После громких разоблачений его обязали в течение двух суток вернуться обратно в Ялуторовск. Но Филипп Артемьевич с матерью Евдокией Кузьминичной обратились к губернатору с просьбой об отсрочке возвращения до двух месяцев, чтобы успеть распорядиться тюменским имуществом. Матери губернатор разрешил, ему же категорически отказал. С той же просьбой настырный Гурьянов обратился в Санкт-Петербург, но из столицы поступило совершенно неожиданное для него распоряжение о перемещении вместо Ялуторовска в Березов. Холодный, глухой, в отличие от Тюмени и Ялуторовска, северный Березов в планы авантюриста не вписывался. И Гурьянов бежал. А через два года внезапно объявился в… Березове. Свое двухлетнее укрывательство объяснил тем, что, не имея возможности вовремя ликвидировать дела в Тюмени и нуждаясь в средствах, вынужден был заняться торговлей в Томске, а затем поступить на службу в Красноярске. Причем проживал он там по «законному паспорту», выданному ему якобы ялуторовским старостой. Как это могло случиться, осталось загадкой. Укрывательство тоже сошло ему с рук — всего лишь срок гласного надзора был установлен со дня появления в Березове…
Не прошло и месяца, как Гурьянов открыл в уездном городке на имя матери ренсковой погреб с «продажею питей на вынос», а сам числился у нее в приказчиках. Осенью 1897 года 35-летний Филипп Артемьевич женился на 17-летней дочери крестьянина Архангельской губернии Данилы Конева — Татьяне. Семья быстро пошла в рост, как и торговые прибыли главы семейства. По истечении срока полицейского надзора он по-прежнему занимался в Березове розничной торговлей, рыбными промыслами, заготовкой дров для пароходов, скупкой рыбы у остяков, выпечкой белого хлеба в собственном доме… Жалобы на него сыпались со всех сторон из года в год, ложась темным пятном на репутации не только березовского, но и всего уездного купечества. И в городскую управу, и уездному исправнику, и самому губернатору. Жаловались остяки и самоеды, наемные работники и поставщики, купцы и предприниматели. Но какие бы обвинения ими ни предъявлялись, какие бы убедительные доводы и доказательства ни приводились, все удивительным образом сходило ему с рук. Изворотливый, искушенный в судебных делах Гурьянов выходил сухим из воды и уже откровенно насмехался над тщетными попытками городского управления привлечь его наконец к административной ответственности.
— Обижайтесь, не обижайтесь, Филипп Артемьевич, но я вынужден поставить вопрос о ваших неблаговидных поступках на собрании. Полагаю, приговор уполномоченных на стол исправнику все-таки ляжет. Нельзя же так до бесконечности! — заявил Семен Прокопьевич.
Натянутая струна разговора лопнула.
— Вот как?! Напрасно. Не ожидал от вас! Завистники интриги плетут, а вы, Семен Прокопович, им потакаете. Я очень уважительно к вам отношусь, Семен Прокопович! О-очень уважительно! А иногда, как на духу, даже и завидовал вам. Да, да, завидовал вашему умению вести дела, предприимчивости, вашим смелым, я бы даже сказал, рисковым начинаниям. Даже подумывал последовать вашему примеру, за вести маслодельный заводишко… Уж больно заманчива была идея. Да спасибо Татьяне Даниловне — уговорила не торопиться. А прошлогоднешнее наводнение и отрезвило окончательно. Какое в наших краях может быть маслоделие? Какое сельское хозяйство? То морозы-холода, то пожары да наводнения! Не Ялуторовск, Семен Прокопович! Далеко не Ялуторовск! А уж как я сочувствовал вам, как сопереживал вашему несчастью, вашему, простите, банкротству после наводнения. — В хитрых глазах Гурьянова сверкнула злая решимость. — Но вы, уверен, еще подыметесь, встанете на ноги, не сомневаюсь, потому как вы тоже делец не последнего десятка! — При этих словах он решительно встал, набросил картуз на усыпанный крапинками родинок голый череп. — И как делец дельцу начистоту: не все и вы по совести делаете, не все по закону!
— По совести, видит Бог, Филипп Артемьевич! По закону и по совести!
— Лукавите, Семен Прокопович! Ах, лукавите! Мы с вами люди сурьезные, знаем, как большие дела делаются. Из чего капиталы сколачиваются. Ежели по закону да по совести, нищ, сир да убог, без порток останешься. И вы не святой, Семен Прокопович. Аз грешный!
— Что-о вы несете? — Шахов оторопело пожевал сухими от волнения губами. — Что вы имеете в виду? Извольте объясниться!
— Лука-авите! Ах, лукавите, Семен Прокопович!

2

— Всю жизнь в Березове. Отсюда и на тот свет уйду, когда звоночек прозвенит, — ткнул пальцем в потолок Семен Прокопьевич. — Где родился, там и пригодился. Как и деды-прадеды. Шаховы в Березове не пришлые, не гости. И уж не ссыльные, не разбойники с большой дороги. Шах в Березов с земель поморских с Олениным пришел. С Василем Тимофеичем. Шах, Лях да Оболта. У Ляха корень слабый оказался, а Шах с Оболтой прижились. Оболтины да Шаховы во всей губернии в почете! Чего ни коснись, куда ни ступи — всюду плоды деяний Шаховых, — утверждал самому себе Семен Прокопьевич. — Острог на Вогулке при Федоре Иоанновиче кто заложил? Шаховы! Городок на Сосьве при Шуйском кто отстроил? Шаховы! А уж при Алексее-то Михайловиче по всей Сосьве род Шаховых ручейками растекся, пол-уезда заселили-освоили. И служили верой-правдой царю и Отечеству. Ясачный Иван Шахов при Федоре Алексеевиче в Обдорском остроге недельную осаду самоедскую выдержал. А кто разбойника-самоеда Пиеттомина усмирил? Опять же урядник Филипп да казак Яков Шаховы! А дед по матушкиной линии — Андрей Шахов? Вот кто такие Шаховы! Кто оспорит? Кто возразит? А никто не возразит и никто не оспорит. Разве что Гурьянов? Так ведь с Гурьянова какой спрос? Варнак и прохиндей. Картежник и плут! Лаптем щи хлебал, а теперь в воеводы попал! Тьфу на него, больше и сказать-то нечего!
Федосья Викторовна с настороженным любопытством поглядывала на ушедшего в глубокий монолог мужа. Взъерошенный и насупленный, он вернулся из городской управы сам не свой, за поздним ужином выпил рюмку водки и вот уже битый час в исподнем в одиночку сидел за столом.
— Ты с чего это, Сема, распалился сегодня? — в недоумении допытывалась Федосья Викторовна. — Или обидел кто?
— Обидел! — вскинулся Семен Прокопьевич. — Попробуй кто обидеть Шахова! Не нашелся в уезде человек, способный Шахова обидеть!
— Гурьянов небось что-то ляпнул? — догадалась наконец жена. — Ты с ним поосторожней. Тот еще жох! Облапошит, глазом не сморгнет. От него всего можно ожидать.
Это необдуманное гурьяновское «и вы не святой» задело Семена Прокопьевича за живое.
«Врешь, Филипп Артемьевич! Врешь, прохиндей! Уж кого-кого, а Шахова в кумовстве не упрекнешь, в плутовстве да во взятках не уличишь. Шахов сам поднялся! Опереться не на кого было…»
Свою родную мать «аз грешный» не помнил. Она умерла молодой, в расцвете сил, оставив на мужа — потомственного казака Прокопия Шахова — четверых сыновей.
После смерти жены отец привел мачеху, Марию Андреевну, с двумя малыми ребятами от первого брака. Многодетная семья жила в тесноте, но в ладу и согласии. Пока был жив отец (по хозяйству первым помощником ему стал старший сын Григорий), семья хоть и не жила богато, но не бедствовала, во всяком случае, концы с концами сводила. Семен окончил уездное училище и с одобрения мачехи подумывал о дальнейшей учебе в Тобольске. Однако незадолго до упразднения городской казачьей команды заболел и на глазах истаял отец — старый казак Прокопий Шахов. Брат Гриша с семьей жил своим домом. «Теперь ты, Семка, в семье старший!» — заявил он после похорон отца. Пришлось оставить мысли об учебе и взять на себя заботу о большой семье. Как и большинство коренных березян, молодой Шахов начал с рыбных промыслов на арендованных у остяков песках в низовьях Оби. Однако после первого же весьма успешного сезона смекнул: идти проторенным путем торговли рыбой не имеет смысла. Хороших прибылей трудоемкая, затратная рыбодобыча сама по себе не принесет. Уловом нужно разумно распорядиться. И вспомнился ему разговор отца с одним из заезжих тобольских купцов о способах маринования рыбы в далеких европейских городах. Отец, по-видимому, прочел статью в каком-то журнале, который он держал в руках, раскрывал на обозначенной закладкой странице и тыкал пальцем в текст перед глазами собеседника. По малолетству Семен не придал разговору взрослых какого-либо значения, не вник. Теперь же, основательно изучив вопрос, пришел к выводу, что разговор шел об одной из первых попыток налаживания рыбопереработки в Тобольске датчанами… Уже тогда Семен Прокопьевич убедился — консервное производство не может быть доходным вдалеке от мест добычи, и если уж ставить завод, то непосредственно на песках.
Он не бросился сломя голову в неведомое мероприятие, не стал особо и распространяться о своей затее. Нужно было все хорошо взвесить на весах выгоды и пользы.
В двадцать два года женился. Дочь купца второй гильдии Добровольского, Федосья Викторовна, хоть и вышла из знатного рода, но воспитана была не капризной барышней, а девушкой рукодельной и мудрой, с нею можно было поделиться амбициозными планами и посоветоваться. Тесть тоже оказался человеком авантюрного склада. С его одобрения и с помощью жены в 1887 году двадцатишестилетний Шахов сделал пробное маринование первой партии тугуна, чем произвел фурор не только в уезде, но и во всей губернии. Еще бы, ведь до него высокосортную сосвинскую сельдь манси пускали на безвкусную юколу, а русские купцы переводили примитивным посолом…
Через год Семена Прокопьевича избрали городским старостой. К заботам о делах предпринимательских добавились заботы общегородские, не всегда приятные и благодарные. Пришлось принимать даже строгие меры в отношении хлеботорговцев, возжелавших обогатиться на острой нужде за счет неоправданного завышения цен. Но мысль о налаживании собственного производства не отпускала его при всей загруженности строительством в Березове новой пристани, хлопотами о ремонте здания полицейского управления, проталкивании смет на строительство здания для остяцкой и самоедской управ, церковно-приходского училища.
Для солидного дела нужен был хороший начальный капитал. Помог случай. В декабре 1900 года управляющий Тобольской казенной палатой Ордовский-Танаевский проводил ревизию в Березове. Казначейство располагалось на втором этаже старого деревянного здания, а еще более ветхая кладовая, изнутри и снаружи выложенная кирпичом, находилась в четырехста саженях от казначейства на самом краешке высокого берега Сосьвы. Такое положение дел уж больно не понравилось Николаю Александровичу. Он облюбовал одно из принадлежащих Шахову зданий в центре города, в котором могли бы поместиться и казначейство, и даже квартира для казначея. И обратился к Семену Прокопьевичу с предложением передать это новое здание в выгодную аренду городу за 600 рублей в год, но под обязательство построить каменную кладовую казначейству. Посоветовавшись с тестем, взвесив все «за» и «против», Семен Прокопьевич согласился при условии, что ему будет выдана беспроцентная ссуда в 3000 рублей с погашением арендной платы в течение 15 лет. Николай Александрович пошел навстречу. Семен Прокопьевич торжествовал.
Дальше — больше. Окрыленный успехом, он с возом мороженой рыбы (всякой твари по паре — муксуна, сырка, нельмы, пыжьяна, осетра) с благословения батюшки отправился в нелегкий путь в Юрьев, Ригу, Ревель с единственной целью ознакомления с новейшими способами приготовления рыбы и производства консервов из сосьвинской сельди. Не один месяц провел в изнурительном путешествии. В Ревеле закупил тонкие прочные сети из хлопчатобумажной нити для сетевого промысла, удобного в периоды маловодья и разливов. В Санкт-Петербурге заказал десять тысяч жестяных коробок для консервов, прованского масла и необходимых для маринования приправ. В Тюмени заключил контракты с паяльщиками коробок. Но в конце июля того же года случился пожар. Березов был практически пуст — мужики находились на промыслах в низовьях Оби, те же, кто не смог выехать на пески, добывали сельдь на Сосьве и Ляпине. Женщины и дети в панике бегали по охваченному огнем городу с пустыми ведрами… Пожаром было уничтожено два десятка домов, полтора десятка амбаров, здание пожарного обоза, архив с делами городского управления, документы казначейства. От родительского дома остались головешки.
И все же, несмотря на понесенные убытки, пробная консервная фабрика была устроена на Чуанельском песке в 60 верстах от города. Семен Прокопьевич действовал в двух направлениях: наладил выпуск пробных консервов сардин и килек, выпустил приготовленные в виде сардин новые консервы «Сосьвинская сельдь в масле», которая до него продавалась лишь в соленом виде. К тому времени появились и первые конкуренты. Перетц — в Тобольске, Земцов в селе Самаровском. Мало того, что Василий Трофимович открыл школу мастеров по обработке рыбы, так еще и организовал выпуск своих консервов и балыков, правда, не ахти какого качества. Семен Прокопьевич в заботе о необходимых специалистах отправил к нему на учебу выпускника приходского училища смышленого Мишу Лапотникова. Серьезную конкуренцию составили тоболяк Михаил Плотников с сыновьями и Ефим Тимофеевич Новицкий. Казалось бы, дело развивалось, но тем не менее по-настоящему развернуться конкуренты не позволяли.
И тогда Семен Прокопьевич загорелся другой — фантастической идеей…
Один из побывавших в Омске березовских уполномоченных взахлеб рассказывал в городской управе о тамошнем масляном буме, о немыслимых якобы барышах, получаемых от продажи коровьего масла купцами сел Евгащинского, Большереченского, Такмыкского. Причем, уверял уполномоченный, сливочное масло у них столь хорошего качества, что иностранцы возами вывозят его за границу, разбавляют своим никудышным и продают как сибирское. Рассказчику верили и не верили. Омск далеко, поди проверь, так это или не так. Однако вскоре Семен Прокопьевич прочел о тюменских и курганских маслоделах, а чуть позже в тобольских газетах появились восторженные отклики о первых маслодельнях в Ялуторовском, Ишимском, Тюкалинском уездах. А это уже по сибирским-то меркам — не за горами.
Как-то вечером разговорились с женой по поводу прочитанных в «Сибирском листке» новостей.
— Ну, пушнина, рыба — это само собой, это основа, без этого на Севере не жить, — рассуждал Семен Прокопьевич. — А только ведь и скот у нас держать можно. И не одну-две коровенки… А почему бы и нет? Что мешает? Как думаешь, Федосья Викторовна?
— А не привыкшие наши люди к хозяйствованию, — отозвалась Федосья Викторовна. — Заставишь ли остяка, самоеда корову держать?
— Остяку да самоеду оно и ни к чему, у него в крови охота-рыбалка. А вот русскому да зырянину без хозяйства и у нас не к лицу. Поглядишь летом на пойму: батюшки мои, сколько земли нетронутой в Сибири-матушке, сколько простора, сколько травы на лугах пропадает, да какой травы! Стада бы тучные пустить на эти луга, кабы по хозяйски-то! Вот тебе и мясо, вот тебе и молоко, вот и масло. Можно развернуться! А ведь где-то в России из-за сажени земли страсти кипят. Сколько кровушки крестьянской за века пролито! Да вот сюда бы и ехали безземельные, тут бы и крестьянствовали на волюшке! Все лучше, чем бунтовать! Кто бы подсказал! Кто бы подтолкнул!
— Развернуться можно, ежели с умом, — согласилась Федосья Викторовна. — Да по хорошим ценам сбыт наладить. Только ведь ленив наш мужик. В работниках, в батраках век проживет, а о своем деле и не помечтает.
— Ну, что ленив, так я, пожалуй, с тем не соглашусь, — возразил Семен Прокопьевич. — Зимой и летом в тайге, на воде, на ветру-холоде с сетями-неводами ленивый долго не продержится. Не ленив, Федосья Викторовна, а скорее вял. Ему, мужику-то нашему, подсказать бы, в дело втянуть, чтобы он интерес почувствовал, пользу увидел, вот тогда он впряжется и потя-янет! Да еще как потянет — не остановишь!
К новой затее Шахова отнесся скептически даже тесть.
— Сомневаюсь я, Семен, — буркнул старый Добровольский. — Прогадашь. И рыбные промыслы забросишь, и с хозяйством прогоришь. Какие зимы там, в Тобольске-Тюмени, и какие в Березове? Чего тут нарастет, какие травы-муравы? Не выдюжит скотина зимы нашей, падет от холодов и бескормицы… Сомневаюсь!
Но Семен Прокопьевич уже загорелся идеей заложить за Вогулкой животноводческую ферму.
Исправник Евсеев поддержал начинание. По совету Иринарха Владимировича летом следующего года Федосья Викторовна съездила в Тобольск, побывала на ферме при сельскохозяйственной школе в Соколовке, пообщалась со специалистами, навела справки по уходу за скотом, по устройству маслодельни, которая уже вырисовывалась в их планах, даже приобрела сепаратор и маслобойку.
Одной из самых трудноразрешимых оставалась проблема заготовки кормов. Семен Прокопьевич озадачивался вопросом: это сколько же рабочих рук придется оторвать от промыслов в самую путину, чтобы накосить на все поголовье вручную? Полгорода придется вывести на луга. И в управе не одобрят, и рыбопромышленников против себя настроишь. За советом обратился к податному инспектору Пугачевскому. Эдуард Иванович посоветовал приобрести в Тобольске конные сенокосилку и грабли. Что это за машины-механизмы такие, как ими пользоваться, Семен Прокопьевич имел весьма смутное представление, да и мало кто в Березове имел.
Пугачевский связался с губернским агрономом Скалозубовым, и по распоряжению Николая Лукича летом пятого года в уезд с сенокосилкой и граблями прибыл ученик сельскохозяйственной школы Кузнецов. С помощью Пугачевского шустрый паренек продемонстрировал работу машин на полянах и в пойме. Как на встречу первого парохода на берег Сосьвы выходил едва ли не весь город, так и на демонстрацию Кузнецовым машин высыпало на пойму все население Березова.
Помог опять же Скалозубов. Высланный в Березов в марте шестого года за организацию крестьянского съезда, искавший уединения от скопившихся в городе беспокойных ссыльных для продолжения своих агрономических занятий, он поселился на заимке Шаховых в двадцати верстах на правом берегу Малой Оби и сразу же заинтересовался их смелым начинанием. Богатые заливные луга по Оби убедили его в перспективности шаховской затеи. По совету Скалозубова Семен Прокопьевич в той же сельскохозяйственной школе приобрел племенного быка, летом при ферме открыл маслодельню, а для заведования хозяйством опять же по рекомендации Николая Лукича пригласил выпускника сельскохозяйственной школы Молчанова.
К началу седьмого года на ферме Шаховых насчитывалось 25 дойных, 12 холостых коров, племенной бык и 20 телят. Домашняя бухгалтерия Федосьи Викторовны опровергла пессимистические прогнозы тестя: всего лишь за полгода было получено 1025 пудов молока, из которых вышло 54 пуда сливочного масла, и выручка от продажи составила 746 рублей. Совсем неплохо для начала.
Но для расширения фермы требовались немалые деньги. В конце седьмого года Семен Прокопьевич обратился к губернатору с просьбой о выдаче двух тысяч рублей ссуды сроком на 10 лет, однако из Тобольска пришел неожиданный отказ. Летом следующего года проездом в низовые края Гондатти сам оказался в Березове…
— Наслышан, наслышан, заводчик вы наш! — заявил он при встрече с Шаховым. — Читал в газетах о ваших успехах. Да и Скалозубов о ваших начинаниях с похвалой отзывался. Хорошее дело затеяли. Свозите-ка меня на свою ферму, похвастайтесь, голубчик, достижениями!
— Да уж какие у нас особые достижения? — слегка смешался Семен Прокопьевич. — Особых достижений пока нет, но дело потихоньку налаживается.
— А не скромничайте, не скромничайте, Рандруп вы наш березовский!
Свозил за Вогулку, показал хозяйство. Николай Львович остался доволен.
— Похвально, похвально, Семен Прокопьевич! Очень похвально! Благодарствую за труды, за энергию вашу. Не бросайте это дело! Ни в коем случае не бросайте! А я со своей стороны обещаю всякие содействия.
— В ссуде вот, к сожалению, отказали, непонятно почему, а как бы она была кстати, — не преминул воспользоваться случаем Семен Прокопьевич.
— В ссуде отказали? — искренне удивился Гондатти. — Вам отказали в ссуде? Невероятно! Неправильно это, совершенно неправильно! На благое начинание как же можно отказать в ссуде? Как же это мимо меня прошло? Ну, да разберусь, Семен Прокопьевич. Непременно разберусь!.. Напишите-ка новое прошение, обещаю распорядиться, как только получу ваше ходатайство!
Окрыленный поддержкой, Семен Прокопьевич, не откладывая в долгий ящик, написал повторное прошение. Увы, надежды и на сей раз не оправдались. Гондатти сразу же по возвращении в Тобольск был переведен на губернаторство в Томскую губернию, а до рук сменившего его Гагмана прошение, вероятно, так и не дошло.

3

— Ты спать-то думаешь сегодня ложиться, Семен? — напомнила о себе Федосья Викторовна.
Семен Прокопьевич очнулся от невеселых мыслей, вяло отмахнулся.
— Ступай, ступай, Федосьюшка, ложись! А я посижу еще, покумекаю. Хотя, погоди… принеси-ка мне из секретера папку. Синюю.
— С письмами?
— С письмами, письмами.
— На что тебе на ночь глядя? — удивилась Федосья Викторовна.
— И ручку с бумагой неси. Письмо писать буду!
— Ложился бы уж лучше, — неодобрительно качнула головой жена.
— Неси!
К концу восьмого года хозяйство все же дало небольшую прибыль. Семен Прокопьевич укреплялся в мысли о том, что скотоводство на севере вполне возможно, нужно только иметь хороший запас сена. Однако же из-за большой воды двух последующих лет сена в достаточном количестве накосить не удавалось. Не хватало рабочих рук (что и предвидел, пускаясь в новое начинание, — выручали, слава Богу, «политики», иные из которых и косу-то с граблями в руках отроду не держали). А главное — не хватало свободных денег.
Весной девятого года Семен Прокопьевич вспомнил о Скалозубове. В августе девятьсот шестого при заступничестве Министерства земледелия он был освобожден из Березовской ссылки губернатором и вернулся в Тобольск. Вскоре его избрали депутатом Второй, а затем и Третьей Государственных Дум.
После некоторых сомнений и раздумий (вроде бы, и негоже отвлекать депутата от важных государственных дел личными просьбами) Семен Прокопьевич написал ему в Санкт-Петербург.
Выпив еще рюмку и закусив ложечкой икры, Семен Прокопьевич извлек из синей папки копию старого письма:
«Милостивый государь Николай Лукич! Зная, что вы интересуетесь моим молочным хозяйством, я осмелился отвлечь Ваше внимание и обеспокоить Вас этим письмом. Сообщаю Вам, что дело мое по развитию племенного скота и молочного хозяйства в г. Березове двигается плохо, главная причина — недостаток свободных средств.
Обращаюсь к Вам с покорнейшей просьбой, не найдете ли возможным оказать каким-либо путем содействие в выдаче мне ссуды в размере 3 тысяч рублей на улучшение молочного хозяйства, чем много меня обяжете, а также прошу не оставить меня уведомить и указать, как мне в дальнейшем поступить».
Ответ пришел осенью. Отзывчивый Николай Лукич обещал поддержку и посоветовал обратиться в Управление земледелия Санкт-Петербурга. Что Семен Прокопьевич незамедлительно и исполнил.
Через год на ферме появились дополнительные сенокосилка и конные грабли. Летом заготовил сена на три года вперед. Казалось бы, обезопасил себя от последствий наводнения. Дело пошло веселей. Семен Прокопьевич подумывал о закупке новой партии коров холмогорской породы. На ферму зачастили Гурьянов и городской староста Кузьмин Григорий Васильевич. И прохиндей Гурьянов, и уважаемый, в годах, Григорий Васильевич заинтересовались немыслимым совсем еще недавно в Березове делом Шахова, строившего новые дерзкие планы.
Однако человек предполагает, а Бог располагает. Наводнение четырнадцатого года нанесло сокрушительный удар. Ферму разрушило до основания — постройки, изгороди унесло, печи рассыпались. Весь июль на лугах стояла вода. На августовский покос надежды не было — лето выдалось холодным, ветреным, трава полегла и рано поржавела. Из 60 дойных коров на остатках прошлогоднего сена да на таловых ветках удалось сохранить лишь десяток. От грубого корма скот ослаб, исхудал. Поддержать хлебом оказалось себе дороже — с началом войны цены на муку взметнулись ввысь.
Маслодельный завод остановился. Семен Прокопьевич схватился за голову: «Банкрот!».
Осенью стало предельно ясно: своими силами восстановить хозяйство не удастся. Как ни выкручивайся, что ни изобретай, а без дополнительной ссуды не обойтись. Удобно, неудобно, а другого выхода, кроме как обратиться за советом к Скалозубову, Семен Прокопьевич не видел. И хоть Николай Лукич еще в двенадцатом году после отказа от избрания в Четвертую Думу переехал в село Петровское близ Кургана и принял заведование селекционной станцией в имении Леонида Смолина — сына промышленника Дмитрия Ивановича, какое-то время дружеская переписка между ними еще продолжалась.
Семен Прокопьевич по-стариковски, с дрожью вздохнул и обмакнул перо в чернильницу: «Милостивый государь Николай Лукич!»
Весть о кончине Скалозубова еще не скоро дойдет до отрезанного бездорожьем Березова…


ГЛАВА 3
Березов. Сенькин. Обживание.
1915

1

В январе пятнадцатого года Агаша разрешилась вторым ребенком. Имя мальчику дал дед. Не очень-то до сих пор жаловавший Сенькина, Серапион Терентьевич тем не менее явился к тетушке Матрене (Тихон был на дровозаготовках), взглянул на новорожденного внука и тоном, не терпящим возражений, изрек:
— В день Ангела святого апостола Иакова, брата Господня, быть дитю Яковом!
Яшей и назвали.
Мальчик вопреки опасениям родился здоровеньким. Агаша тоже чувствовала себя сносно, и не на шутку встревоживший Сенькиных приступ тошноты и головокружения со временем отнесли к некой патологии беременности. Однако же и оставить жену с грудным ребенком на Змиевом мысу Сенькин не решился — зиму она так и жила у тетушки.
С рождением второго ребенка он всерьез задумался о будущем семьи.
В апреле, прослышав о том, что собрание уполномоченных возбудило ходатайство перед лесничим об отпуске строевой сосны для строительства новых зданий воинской и пожарной команд и ремонта пристани, зашел к помощнику старосты Ивану Петрову, торговцу солидному и влиятельному, а главное, ровному в отношениях с имущими и неимущими.
— Есть ли смысл, Иван Евгеньевич, обратиться в управу с просьбой о выделении леса из ожидаемой поставки?
Иван Евгеньевич ответил сразу и откровенно:
— Во-первых, неизвестно еще, будет ли поставка в полном объеме, во-вторых, если и будет, то не раньше, чем к белым мухам, а в-третьих, управа тебе, Тихон Данилович, откажет, сам знаешь почему — не в чести ты у власти. А если и пообещают что-то выделить, то по окончании строительства. Но бумагу на участок подавай, а я подумаю, что можно…
Выручил опять же Федор Котовщиков — с недавних пор бухгалтер кредитного товарищества.
— Раскатывай, Тихон, избу на Змиевом. Мне она ни к чему, а ублажать «командира» с его компанией — много чести будет. Раскатывай да сплавляй по весне. Низковата, правда, но на пару венцов лесу и на мысу дорубишь. Хоть и невелика изба, а все же свой угол!
Ударили по рукам.
Управа пообещала выделить участок, но с условием: Сенькин обеспечит дровами инородческую больницу и согласится «состоять городским трубочистом с обязательством очищать трубы домовладельцам ежемесячно».
Он не возражал. С помощью Гриши-Жара принялся разбирать и по бревну переносить котовщиковскую избу на берег Сосьвы, чтобы со вскрытием рек сплавить ее в город.
Десятого мая собрание уполномоченных вынесло решение: «Крестьянину Орловской губернии Т.Д. Сенькину выделить участок земли по Меншиковской улице между домами Е.Ф. Первова и И. Баранцева размером 5x4 сажени на 10 лет для постройки дома по 25 коп. за квадратную сажень».
К ледоходу изба была раскатана, бревна пронумерованы, связаны в плоты и затем спущены по Сосьве. В Березове с ними пришлось повозиться. Выволочь из реки в гору пятисаженные бревна, перевезти на Меншиковскую улицу помогли опять-таки Иван Филиппов и, вероятно, из сочувствия к Агаше, Кузьма Илларионович, выделившие своих лошадок.
Затем Сенькин принялся за дело в одиночку. Обвязанное с двух концов веревками пазованное бревно по двум крепким, ошкуренным слегам легко втягивалось наверх, плотно ложилось на готовый, заполненный мхом, паз, для надежности простукивалось обушком топорика, после чего слеги по одному подтягивались на верхний венец сруба.
К новостройке то и дело подходили будущие соседи Иван Баранцев, уполномоченный Емельян Первов, останавливались прохожие — случайные и неслучайные.
— Бог в помощь, Тихон!
Сенькин с высоты сруба молча мотал головой и, не считая нужным прерываться на пустые разговоры, подтягивал очередное бревно. Зеваки подолгу наблюдали за работой загорелого, с мощным торсом легендарного буяна, о чем-то вполголоса переговаривались и с доброй завистью время от времени восклицали:
— А и здоров же ты, Сенькин! Силищи-то, однако, поболе, чем у медведя!
Еще весной тестя Серапиона Терентьевича перевели псаломщиком в Няксимвольскую церковь. Первое время, пока не освободилась обещанная ему квартира, жил у старшей дочери. Летом бабушку Акилину Доминика оставила на его временное попечение, а сама с племянником приехала в Березов. Наскучавшийся за зиму пятилетний Володька ни на шаг не отходил от матери, а пополудни впервые самостоятельно явился на стройку с бидончиком холодного кваса…
— Тятя, а что ты строишь?
— Дом строю, сынок.
— А кто в нем жить будет?
— Мы будем жить. Ты, мама, братик Яша.
— А бабушка Матрена?
— И бабушка Матрена. Куда ж ее девать, старую ворчунью? Всем хватит у нас места.
— И тетя Домна с нами будет жить?
— Нет, тетя Домна с дядей Женей будут жить в своем доме.
— А ты, тятя? Ты тоже будешь с нами?
Сенькин чуть было не выронил бидончик с квасом из дрогнувших рук.
— Надеюсь, сынок… Конечно, с вами… Как же я без вас?
— Ура! — вскрикнул сынишка и в пузырящейся на ветру рубашонке во всю прыть пустился с радостной вестью к матери.
В августе дом был собран. На Вогулке у Коровьи-Ножки поспела на просушке заказанная Сенькиным партия кирпича. Он собирался выложить большую — пекарскую — печь и зимой заняться выпечкой хлеба и «фирменных» кренделей из купеческой муки, но жизнь вносила свои коррективы.

2

Со дня объявления Германией, а затем и Австро-Венгрией войны прошло больше года. Уже в августе четырнадцатого русская армия нанесла крупное поражение немцам в Восточной Пруссии и перешла в наступление в Галиции, а в сентябре генерал Брусилов совершил блистательный прорыв во Львов, пленив без малого сотню тысяч австрийских солдат. Первые военные успехи русской армии у березовских обывателей вызвали всплеск патриотических чувств и породили надежду на быстрое охлаждение пыла воинственно настроенной немчуры и австрияк, не на тех штыки направивших.
Однако уже осенью митинговые страсти по поводу громких побед на Восточном фронте приугасли, а уж после тяжелой вести об окружении и полном разгроме в Мазурских болотах 2-й русской армии Самсонова и вовсе сошли на нет.
Последний проблеск надежды на скорое окончание войны проявился в марте пятнадцатого. В присутствии уездных и съехавшихся в Березов волостных властей был отслужен благодарственный Господу Богу, торжественный, при Крестном ходе, молебен по случаю взятия Перемышля. Молебен сопровождался пением клира и народа, и после поздравки капитаном Салминым с победой русского оружия горожане прокричали «ура», но как-то очень уж слабо, в разноголосицу. Воинская команда неуверенно исполнила на голосах гимн «Боже, царя храни» и прошла церемониальным маршем под бой барабана.
А после весеннего барабана какие бы успехи русской армии не превозносил на скоротечных, быстро тающих митингах капитан Салмин, словами царского манифеста призывавший к забвению «внутренних распрей», укреплению «единения царя с народом», уверявший в скором и непременно победоносном завершении войны доблестными русскими воинами, проливающими кровь «за царя-батюшку и Отечество православное», ропот из месяца в месяц нарастал.
И даже взятие на себя царем командования русской армией после отстранения от должности Верховного главнокомандующего своего дядюшки Великого князя Николая Николаевича оптимизма никому не добавило. Очевидно становилось всем — война затягивалась.
Уже в сентябре — октябре четырнадцатого последними пароходами от пристаней Обдорского, Мужей и Березова под вой и причитания жен и матерей отбывали в Тобольское по воинской повинности присутствие первые мобилизованные ратники, а через год «государь повелеть соизволил» о призыве двадцати- и девятнадцатилетних неженатых русских ребят.
Проводили добрейшего толстячка Мишку Тарунина — музейщика из Обдорского, сына Петра Степановича, чуть было не пострадавшего от тяжелых рук Сенькина в ренсковом погребе Голева-Лебедева в январе одиннадцатого года; двухметроворостого детинушку Филарета Рогалева из Няксимвольского, по слухам, втихую промышлявшего золотишко на северной Сосьве; бывшего политссыльного уфимца Диму Реута и потомка ссыльного же черкеса Павла Сосунова из Кондинского, выпускника юнкерского училища, надменного франта Кушникова Сашку — старшего сына недавно переведенного в Березов из Кондинского пристава Николая Тихоновича и совсем еще с виду мальчишку — малорослого безусого помощника приказчика Нижегородцева Сергуню.
С каждым из них судьба сводила или сталкивала Сенькина за годы, проведенные в уезде. Он уже не мог забыть Березов и Обдорское, где худо-бедно прожил почти десять лет. Не мог забыть людей, живших рядом с ним, любивших и ненавидевших, одобрявших и осуждавших его поступки.
Жизнь в убывающем по населению городке тем не менее продолжалась. Больше того, на втором году войны Березов вдруг словно бы очнулся от длительной спячки, стряхнул оцепенение и лихорадочно начал строиться, словно спешил вбухать стремительно дешевеющие деньги в казенные и прочие постройки.
Если в первом военном году бригадой тобольских мастеровых была возведена всего лишь новая двухэтажная больница, то с весны пятнадцатого с раннего утра до позднего вечера с разных концов города доносился перестук топоров и повизгивание пил. Собранные со всего Березова столяры, плотники, каменщики были задействованы на ремонте пристани, строительстве богадельни, хлебозапасного магазина, ветеринарной амбулатории с квартирой для привередливого Попова, раздражавшего и власти и население своими непомерными запросами.
Первый в уезде ветеринарный фельдшер Николай Александрович Попов дневал и ночевал на стройке, строго следил за соблюдением предусмотренных проектом норм и нормативов, но под завершение строительства вдруг заявил: отведенная амбулатории усадьба непозволительно мала и потребовал расширить ее с южной стороны по улице Мещанской на несколько саженей, чем раздосадовал владелицу соседней усадьбы учительницу Юлию Равскую по прозвищу Юла — гонористую сестру Петра Равского. Для мирного разрешения конфликта между ветеринаром и учительницей потребовалось вмешательство пристава. В конце концов Равская уступила часть своей территории настырному ветеринару, но потребовала от городской управы уступить прилегающий к ее усадьбе проулок.
Летом собрание уполномоченных наскребло 50 рублей из городских средств на строительство пожарного помещения по Воскресенской улице, возле новой каланчи. Староста Шахов предвидел, что строители из местных крестьян и зырян вот-вот побросают топоры и пилы и на период подъема вонзя разъедутся по неводным пескам. Он заблаговременно обратился к его превосходительству губернатору Станкевичу с просьбой исходатайствовать перед военным ведомством и губернским тюремным инспектором разрешение на использование на стройках нижних чинов воинской команды и арестантов. Осенью всех годных к работе заключенных Березовской тюрьмы под конвоем свободных от службы солдат вывели на постройку казармы.
Вскоре по ходатайству того же Станкевича попечительство о народной трезвости в целях «содействия удовлетворению культурных потребностей населения» ассигновало Березову 7000 рублей для постройки Народного дома — сбывалась заветная мечта бывшего исправника Иринарха Евсеева. Уже и участок земли под постройку был отведен на оживленной Базарной площади.
Не бездействовали и березовские воротилы — вбухивали капиталы в строительство и крупные приобретения. Помощник городского старосты Петр Плеханов, торговец Равский, учитель Иван Колесников и зять преуспевающего рыбопромышленника Ивана Ксенофонтовича Добровольского Александр Кузнецов, года три тому назад за двести рублей купивший землю в Богородицком ручье по Мещанской улице с северной стороны дома Гурьяновых до церковного домика Богородице-Рождественской церкви, взяли в аренду на двадцать лет участок земли длиною в двести и шириною в шестьдесят саженей за Сосьвой напротив города для устройства ветряной лесопилки, а тесть Кузнецова, Добровольский, приобрел небольшую, в девять сажен, баржу и полуторасильный мотор.
Филипп Гурьянов, как и бывший староста Григорий Кузьмин, после разорительного наводнения четырнадцатого года выбросил из головы мысли о маслодельном заводике, в собственном доме оборудовал коптильню и пекарню, привез из Тюмени кинопроектор немецкого производства, динамо-машину с ручным приводом к нему для демонстрации фильмов в новом пристрое, в котором оборудовал зрительный зал на пятьдесят мест и буфет, а флигель приспосабливал под пивную, резонно полагая, что не вечно же будет длиться объявленный в начале войны «сухой закон». Разведал: в Тобольске скопление военнопленных, которых негде даже разместить. Городские власти отводят земельные участки под строительство бараков, а дошлый предприниматель Сыромятников решил хорошо погреть руки, предложив властям за плату заселять немчуру и австрияк в принадлежащие ему здания. Что тобольские судовладельцы и рыбопромышленники в связи с ожидаемой нехваткой рабочих рук обратились к губернским властям с просьбой о разрешении взять военнопленных на время хода вонзя в низовья Оби и что в июне около трехсот немцев и австрийцев с нанятым из числа военнообязанных переводчиком в сопровождении ратников уже прибыли в Самаровское.
И Филипп Артемьевич загорелся идеей дармовой рабочей силы. Обратился с подобной же просьбой к исправнику. Но когда Ямзин объяснил, что за содержание и доставку пленных в Березов и обратно он, Гурьянов, не должен требовать от казны никакой платы и, кроме того, с каждым пленным обязан заключить соглашение по оплате, каждого обеспечить спецодеждой да сверх того выдавать по фунту табаку в месяц, решил повременить с затеей.
«Велико да дико!» — с грустной усмешкой наблюдал за происходящим Сенькин.
В то время, когда купцы и промышленники демонстративно трясли друг перед дружкой мошной, жизнь на глазах дорожала. Уже к осени четырнадцатого года начала остро ощущаться нехватка муки-крупчатки. В начале пятнадцатого цены на крупчатку, сахар, скоромное масло взлетели чуть ли не вдвое. И ладно бы только цены, но вдруг обнаружилось, что и мука — ржаная и крупчатка, и сахар, и чай, и масло исчезают с прилавков. Отсутствие самых необходимых продуктов торговцы объясняли трудностями в снабжении из-за перебоев на транспорте, связанных с военным положением в стране, и небывалым наводнением прошлого года почти во всей губернии.
Встревоженные слухами о неизбежном голоде горожане сметали с прилавков все, что еще оставалось в продаже: керосин, ситец, мыло, спички.
Возникший ажиотаж не остался незамеченным. В мае в городскую управу поступило предписание губернатора об организации уездной продовольственной комиссии из представителей общественности, торговых организаций и «лиц, полезных настоящему делу», для выяснения потребностей и обеспечения населения предметами первой необходимости. Причем, Станкевичем не без намека обращалось внимание: уменьшением рыночных запасов хлеба и других продуктов не преминули воспользоваться спекулянты, начавшие искусственно повышать и без того высокие цены.
Созданная в Березове продовольственная комиссия во главе с Шаховым издавала необходимые таксы цен, но купцы не спешили исполнять постановления. Ни пристав, ни исправник не могли усовестить торговцев, и даже унтер-офицер Кобелев их не устрашил.
Еще в феврале первого военного года в Березове был учрежден жандармский пункт. Для «направления деятельности уездных властей по охране устоев империи» и контроля за поведением ссыльных прибыл бравый, пышноусый, не первой молодости старший унтер-офицер Кобелев. Когда он впервые появился на Базарной площади в шинели с одним рядом фальшивых пуговиц, с тремя узкими желтыми нашивками на погонах, с кавалерийской шашкой на коричневой перевязи и револьвером «Смит и Вессон» в черной кобуре, растерявшийся надзиратель Степанов даже отвесил ему поклон. Однако очень скоро Кобелев сник и с отвислыми усами стал появляться на людях разве что по ярмарочным дням да в дни городских торжеств. Начавшаяся война потребовала переключения внимания с политических ссыльных на соблюдение купцами установленных такс, норм отпуска продуктов, но в торговых делах унтер-офицер совершенно не разбирался.
«Война — кому веревочка, кому дойная коровушка! — плевались в лавках недовольные высокими ценами покупатели, все более озлобляясь на торговцев. — Дерут три шкуры с нашего брата, и некому их прищучить. Что хотят, то воротят!»

3

— Здорово живешь, Тихон!
Выкладывавший по закрепленному на потолке отвесному шнуру печную трубу Сенькин с конька тесовой крыши глянул вниз. У дома стоял Иван Филиппов.
— Чолэм мадаэ, Иван Филиппович! — по-зырянски поприветствовал Сенькин.
— Чолэм, чолэм… Спустись-ка с верха, Тихон. Сделай передых.
Сенькин подбил мастерком очередной уложенный кирпич и спустился по лестнице. Присели на бревнышко с заветренной стороны.
— Отдохнем да поглядим, хорошо ли мы сидим!
— Гляжу, уж больно ты сегодня весел? — усмехнулся Филиппов.
— Как, Иван, не весел? Гора с плеч. Заканчиваю с домом-то…
— Да уж, достался он тебе! — посочувствовал Филиппов и принялся не спеша сворачивать цигарку.
— А ты чего не на промысле? — удивился Сенькин. — Вроде никто еще из наших с песков не возвращался?
Филиппов в сердцах отмахнулся.
— Похоже, отрыбачил я свое… Ноги, Тихон, отказывают. На Обь нынче совсем не выезжал. На Ляпине маленько сельди взял, вот и весь мой промысел.
— Совсем, говоришь, худо?
— Хуже некуда. С версту налегке не пройду, не то что с неводом по воде. Вот и думай, как жить. — Он так же не спеша прикурил и глубоко затянулся.
— А ты по делу или так — мимо шел? — прервал затянувшуюся паузу Сенькин.
— Да как тебе сказать, — замялся Филиппов.
— Так и скажи.
— Ты с Нужиным не знаком?
— С Нужиным? Лично не знаком, но слышал.
— Он недавно в уезде, Нужин-то. Никита Андрианович — акцизный контролер. Весной из Сургута в Обдорск переведен. А до этого где только ни служил — и в Увате, и в Тобольске, и в Омске. Грамотный мужик!
— Ну и что Нужин?
— Так вот, намедни встретил его на пристани, к Ямзину по службе приезжал. От Ивана Чупрова привет передал, про тебя поинтересовался, как там у вас Сенькин? От Ивана наслышан. Чупров-то, знаешь, — в Обдорском нынче баню держит!
— Да ты что? — удивился Сенькин. — Молодец Иван, пробивной мужик! Вот уж не зря говорят: где песец не пролезет, там зырянин протиснется. Молодец, что тут скажешь!
Посмеялись.
— Ну, так что же Нужин?
— Разговорились на пристани. О том о сем. Все, дескать, дорого, всего нехватка, купцы наглеют, и никто их не прищемит. Он и говорит: «А на кого вы надеетесь, от кого помощи ждете? Надеяться не на кого — вся надежа должна быть только на себя. Почему бы вам, мужикам-то местным, не собраться кучкой да не сорганизоваться в кооператив? Лавку, к примеру, открыть. Поговори, дескать, с Сенькиным — он у вас, судя по разговорам, мужик боевой. Соберитесь, обмозгуйте это дело». Вот я и подумал, прав ты был зимой на дровозаготовках, когда сорганизоваться предлагал. Собраться бы да обмозговать ладом. Мужики, кстати, не против.
— Дошло? Клюнул в темя жареный петух? — снисходительно усмехнулся Сенькин.
— Так ведь кого они понимают в этом деле?
Зимой случалось по неделям не выходить из леса. Гурьянов каждый год вводил новшества. В этом году заготовленные для пароходчиков дрова не свозились, как обычно, к березовской пристани, а распределялись по удобным для погрузки местам близ города. Мало того, что намашешься за день топором, так еще приходилось из делян развозить дрова швырком на измученных лошадках за пять-семь верст, шагая по колено в снегу за гружеными санями. К вечеру промокшие до ниточки, продрогшие, голодные, вваливались на ночлег в пустующие рыбацкие избушки по Сосьве, растапливали печь, обсушивались, согревались кипятком, вповалку укладывались на голый пол, ругаясь вполголоса:
— Пропади она пропадом, эта работенка. По какой неволе? — ворчал один. — Последний раз иду в артель!
Но уже через минуту себе самому возражал:
— Опять же, если не в артель, то куда еще-то? На печи зиму просидишь, к весне с голодухи опухнешь. С нашими капиталами в лавку зайти страшно — цены как взбесились. Попробуй укупи!
И обреченно заключал:
— Кабы не война!
— Что война? — распалялись остальные. — Кому война, кому мать родна. Купчишки на войне и наживаются. Оне еще довоенный товар по нонешним ценам пустили!
Сенькин возьми и скажи:
— Дрова, мужики, ныне в спросе. В Обдорске Гурьянов втридорога продаст — не прогадает. А что мы чахотку заработаем в снегах, ему на это наплевать. Барыш важнее нашего здоровья. И что цены в лавках завышают — это факт. И выход тут один — брать торговлю в свои руки!
— То есть как это — брать? — в недоумении переглянулись артельщики и затихли в ожидании ответа.
Сенькин рассмеялся.
— Да не с наскока лавки брать! Я о потребительском обществе.
— Так ты бы, Тихон, объяснил нам, темным, что это за общество такое, с чем его едят, в чем польза от него простому мужику?
— Сложно в двух словах, я и сам пока всех тонкостей не знаю, — честно признался Сенькин, — но, если потребуется, вникну. Как я понимаю, это что-то вроде многочисленной артели. К примеру, скинулись мы разом в общую казну, затем вносим в нее понемножку. Со временем скопился капитал. Открываем лавку, закупаем по сходной цене товар, ту же, к примеру, муку, и продаем подешевле, чем в купеческой лавке, тем самым переманиваем покупателя от купца к себе.
— Дело Сенькин говорит. Смысл — в конкуренции, — поддержал Филиппов.
— На, лешак! Это что же получается? — усомнились артельщики. — Чтобы товар подешевле купить, мы должны прежде копеечку в общую казну внести? И какая нам выгода? То на то и выходит!
— И выгода есть. Каждому члену артели начисляется процент на паи из полученной прибыли.
— А будет ли она, эта прибыль? А если вылетит в трубу ваша потребиловка вместе с нашими паями?
— И такое возможно, — развел руками Сенькин. — Многое будет зависеть от руководства. Тут нужны грамотные люди. Риск, конечно, есть, но и сидеть сложа руки негоже. Вот давайте весной соберемся, обсудим да решим, как нам быть.
— Уж больно все мудрено, — вздыхали, переговариваясь, артельщики. — Когда она, копеечка, в своем кармане, спокойней как-то на душе, что ни говори!
На том и завершился ночной разговор в зимней избушке.

4

Сын батрака, утонувшего в сезон ловли сплавной сетью на Оби, с четырех лет воспитанный в семье престарелого деда, сам познавший цену батрацкого, с горьким привкусом, хлеба, укоренившийся в Березове зырянин Иван Филиппович Филиппов благодаря трудолюбию и природной смекалке все же обманул судьбу — выбился из беспросветной нужды. В Березове он был весьма уважаем, и в четырнадцатом году, имея два класса церковно-приходской школы, единодушно был избран членом правления кредитного товарищества.
Семья жила небогато и даже не всегда в достатке, но и особо не бедствовала. Большой дом-пятистенок Филипповых на Садовой состоял как бы из двух смежных изб с двумя отдельными печами и железной печуркой для подтопки. В избах — крашеные полы, стены оклеены бумажными обоями, потолки беленые. В первую избу Иван Филиппович выпроводил свою «голопузую артель», состоящую из двух черноглазых мальчуганов и двух девочек во главе с «бригадиром» — русской женой Стефанидой Алексеевной.
Во второй — с заправленной железной кроватью, отгороженной ситцевой занавеской, с двумя окованными жестью сундуками, парой венских стульев, старинным комодом с зеркальцем и расписными зырянскими шкатулками для рукодельниц, до недавнего времени квартировали прибывшие с Усы родственники Ивана.
В тускло освещенной двумя лампадами — на комоде и перед божницей — избе зырянина Филиппова в сентябре пятнадцатого года и состоялось заседание инициативного ядра будущего кооператива.
Первым задолго до назначенного часа явился Федор Котовщиков, двумя неделями раньше с полуслова подхвативший идею Сенькина. И явился не с пустыми руками, а с переписанным от руки примерным текстом устава, любезно предоставленным помощником Кондинского волостного писаря Кузнецовым Михаилом, время от времени по делам кредитного товарищества наезжавшим в Березов.
Подошли сродные братья тестя Сенькина Серапиона Терентьевича холостяки Ануфриевы — старший Филипп Иванович и Гриша-Жар; сыновья бывшего заведующего тюремным замком Георгия Нижегородцева Костя и телеграфист Алексей; старый рыбак Железнов Лев Яковлевич — степенный отец большого семейства; политический ссыльный, мастер на все руки неунывающий Филипп Защипас.
Когда сидевший между хозяином и Федором Котовщиковым во главе небольшого стола под выцветшей клеенкой Сенькин обвел взглядом рассевшихся на табуретках, сундуках, на корточках на полу и произнес: «Ну что, все приглашенные в сборе?», в избу почти вбежал низкорослый белокурый крепыш лет двадцати. Сенькин видел его и раньше на улицах города, знал, что он телеграфист, года два тому назад переведенный из Самарова в Березовское почтово-телеграфное отделение, но до сих пор не был знаком.
Алексей Нижегородцев вскинулся с сундука.
— Костя, сюда!
Крепыш, лихо щелкнув каблуками, отрапортовал:
— Шмуклер. Константин. Надсмотрщик почтово-телеграфного отделения.
— Костю я пригласил, Тихон Данилович, — с некоторым смущением объяснил Алексей. — Деятельный, грамотный товарищ, хоть и надсмотрщик!
Первым сдержанно засмеялся Защипас, за ним Котовщиков, а затем и остальные разразились гомерическим хохотом.
Шмуклер между тем без тени смущения угнездился на сундуке между братьями Нижегородцевыми.
Сенькин, выждав паузу, ввернул:
— Надеюсь, только над почтовиками. В надсмотрщиках не нуждаемся, их у нас достаточно в полиции, а вот грамотные и деятельные люди очень нам нужны. Итак, приступим к делу… товарищи. Позвольте такое обращение — оно мне по душе.
По предварительной договоренности с Котовщиковым он должен был сказать несколько вводных слов, подвести к необходимости создания потребительского общества.
— Войне, товарищи, конца не видно. Ситуация на фронтах, как вам должно быть известно, незавидная. Положение в стране тоже аховое во всех смыслах, — начал Сенькин издалека. — Дороговизна, нехватка товаров, спекуляция… Деньги обесцениваются, тают на глазах. Власти либо не в силах что-то предпринять в защиту населения, либо махнули на все рукой, а люди страдают и нищают с каждым днем. Чего не скажешь о чиновниках и торговцах. Не видно, чтобы захирели. Наоборот. Посмотрите, как раскрутились Гурьянов, Равский, Добровольский. А уж торговцам — воля-вольная, знай себе цены взвинчивай да барыши подсчитывай. На продовольственную комиссию Шахова надежды мало — то ли она есть, то ли ее нет. Что делать в этой ситуации простому человеку? — Выждав кратковременную паузу, сам себе ответил: — Брать торговлю в свои руки. Я об этом говорил мужикам на дровозаготовках, повторю и сегодня. Другого выхода не вижу. Вы спросите, как брать? А для того мы и собрались, чтоб подумать, как. К примеру, в юртах Цингалинских…
— Вот-вот, про них и расскажи, чего они там смараковали? — оживился старший Ануфриев. — А то слухов много слышали, а про что, не знаем толком.
— В Цингалах, Филипп Иванович, с пятого года живет Лосев. Ссыльный из Костромской губернии. Головастый парень. В двенадцатом, если не раньше, подбил мужиков на потребиловку. Тоже поначалу сомневались да отнекивались, но Лосев убедил. Поверили ему. Начали с повышения цен на принимаемую от остяков рыбу, открыли общественную лавку, снизили цены на продукты для пайщиков… Через год вся Филинская волость ушла от купца к Лосеву. Сегодня у него сто двадцать членов общества и двадцать с лишком тысяч оборотного капитала. Для начала неплохо, согласись. Или взять Сургут. Там тоже принялись за дело. Открыли свою лавку, начали торговлю.
— В Тюмени тоже обсуждают тему, — сообщил Костя Шмуклер. — Не понаслышке знаю.
— Везде народ зашевелился, — подытожил Сенькин. — А мы чем хуже? Или нет у нас светлых голов? И у нас получится, потому как нет другого выхода!
После краткого, но убедительного выступления Сенькина Котовщиков зачитал текст примерного устава, предложив обсуждение применительно к условиям Березова.
Сошлись на том, что размер паевого взноса в Березовском обществе не должен превышать пяти рублей, членский взнос — рубля, а для малоимущих будет предусмотрена рассрочка до трех месяцев; на паи предусмотрели минимальный процент дивиденда, а остальную прибыль распределять пропорционально суммам закупок каждого члена, и торговлю вести только с пайщиками за наличный расчет. Для оборудования торговой лавки предполагался амбарчик Филиппова.
— А дальше посмотрим, как дело пойдет, — сказал практичный Иван Филиппович. — Пойдет, так арендуем где получше.
Но заспорили по вопросу о возможности сотрудничества с городской управой.
Категорически против высказался Защипас.
— Вы представляете, с каким противодействием торговцев нам придется столкнуться? Неужели вы думаете, что Ямзин или управа станут нашими союзниками или покровителями? Да ни за что на свете!
Засомневался и Сенькин.
— Сотрудничество необходимо, — упорствовал Котовщиков. — Хотя бы для того, чтобы в состав уездной продовольственной комиссии ввести своего представителя. Это может облегчить решение многих вопросов, а трудностей впереди немало.
— Что вы имеете в виду? — настаивал Защипас.
— К примеру, можно договориться с продовольственной комиссией о передаче крупчатки, масла и сахара для продажи нашему обществу. В таком случае сможем распахнуть лавку для всех горожан, а не только для пайщиков.
— Держи карман шире!
— Не будем ставить телегу впереди лошади! — прервал спор не проронивший до сих пор ни слова практичный Яков Железнов. — Выправим устав, зарегистрируемся, как положено, а потом уж соберем народ, изберем правление, и пусть оно решает, с кем и как работать. Кто едет, тот и правит!
— А кому править-то доверим? — спохватился вдруг Филиппов.
— А вот Сенькину и вожжи в руки, — сказал Котовщиков. — Инициатор он, так ему и править!
Сенькин встал.
— Извиняйте, господа-товарищи! Благодарствую за доверие, но — не могу.
— Что значит не могу?
— Не имею права. До сентября семнадцатого я под гласным надзором, а поднадзорным, как вы понимаете, членство противопоказано. А потому предложу Котовщикова. Вы все его прекрасно знаете.
Разошлись уже глубоко за полночь.


ГЛАВА 4
Обдорск. Противостояние.
1916, март-апрель

1

Нет ничего более утомительного, чем зимняя дорога из Березова в Обдорск. Санный путь едва угадывался на необозримой белой равнине Оби. Кое-где скрытые сугробами берега скованной льдом реки обозначались чернеющими из-под напластований снега островками тальников. Всю неделю держалась необычно теплая для первого весеннего месяца погода, а в ночь перед выездом слегка подморозило. Тройка запряженных гусем низкорослых лошадей то и дело скользила, раскорячивалась на обледенелой дороге, внезапно вставала перед желтой, в бугристых наплывах наледью, как перед полыньей, пятилась, вздрагивая под хлесткими ударами вожжей, но ни в какую не трогалась с места. Ямщик в мохнатом тулупе поверх малицы с треухом на голове соскакивал с передка саней и, тихо ругаясь (так, чтобы не слышало его высокоблагородие!), под уздцы выводил строптивых лошадей в обход препятствия…
Год от года тяжелей давалась Ямзину дорога.
«Не молод! — вздыхал Лев Никифорович. — Слава Богу, пятьдесят осьмой! Урядники со становыми «старичком» кличут за глаза. Пора бы и заканчивать с зимними поездками, уж больно утомительно. Летом еще куда ни шло, иной раз в удовольствие с парохода поглазеть на берега, зимой же глазу не за что зацепиться, тоска лютая! Черт меня дернул лошадок этих взять! А ведь Шахов о наледях предупреждал, нет — не послушался, старый дуралей! Теперь уж до Мужевского дай Бог дотянуть, там и сменю лошадок на олешек».
Сидя неподвижно под кошмой в высоких санях с заделанными рогожей боковушками и спинкой, в тяжелом тулупе поверх легкого полушубка, в надвинутой на глаза шапке-ушанке, Лев Никифорович вытянул вперед укутанные одеялом затекшие ноги, закрыл утомленные глаза.
«Черт бы не ездил этой дорогой, да что поделаешь, приходится!»
В тринадцатом году высокие чины из Санкт-Петербурга задумали экскурсию на Маре-Сале — в район Байдарацкой губы, где специалистами из Архангельска намечалось оборудование телеграфной станции для наблюдения за льдами. Пришлось в Никольские морозы срочно выезжать в Обдорское — самому разведать у местных самоедов надежный и безопасный путь.
И в нынешнем году второй раз пускается в нелегкую дорогу. В рождественские морозы ездили на двух нартах с уездным врачом Тоддесом с инспекторской проверкой Обдорского участка инородческой больницы. В январе и явился впервые с докладом акцизный контролер Нужин: «Непорядок, Лев Никифорович. Цены, установленные с осени, купцами взвинчиваются незаконно».
«А что значит — незаконно? Да, цена на пуд муки в январе была выше осенней на двадцать процентов. Но ведь не исправник цены повышает — война цены диктует. И никуда от этого не деться. Жизнь на глазах дорожает. И закупленную в прошлом году муку тоже будут продавать по новым, повышенным, ценам. И продовольственная комиссия никаких нарушений в том не находит. Как можно заставить купцов торговать себе в убыток? Каждый Божий день одно и то же — цены, цены, цены… Вся управа только тем и занята, что с ценами разбирается».
Но все же после доклада Нужина дал приставу наказ по всем жалобам разобраться основательно.
«А жалоб-то и нет, — заявил Тарасов. — Ни с одной письменной жалобой ни ко мне, ни к старосте Мамееву в Обдорске никто не обращался. Говорить говорят изо дня в день, но наговорить можно с три короба, язык без костей, а нет бумаги — нет и жалобы. А разговоры потому, что Нужин с учителем Дмитриевым-Садовниковым с осени народ баламутят. В корыстных целях натравливают на торговцев. Кооператив задумали организовать по примеру Сенькина в Березове, вот и агитируют людей. Чупров, Истомин да Ламбин неугомонный — с ними заодно. Стравливают зырян да ссыльных с уважаемым купечеством».
«Подумать только, — размышлял Лев Никифорович, — сто лет, со времен Александра Благословенного, длится вражда между пришлыми и местными! Еще дед-покойничек, сын остяцкого князька, рассказывал, как при Бантыш-Каменском самоеды гнали из Обдорска и Мужей поселившихся без их согласия русских и зырян, жгли дома и громили амбары. Да и отцу, бывшему казачьему уряднику, Царствие Небесное, на всю жизнь запомнился разбойник Пиеттомин с его набегами-походами на своих же князьков и русских купцов. А что сейчас? Инородцы смирились, так русские окрысились на заезжих зырян. Зыряне — эти евреи Севера — народец ушлый. Занялись торговлей основательно, круглый год, помимо ярмарок. Потеснили местных. И не запретишь. Таким воротилам, как тобольские Корниловы, березовские Карповы да «хозяин тундры» Чупров из Обдорска, иметь с ними дело выгодно. В каждой глухомани факторию не откроешь, а зыряне скупят оптом у приказчиков товару, да и распродадут по юртам себе не в убыток. Попробуй запретить! Не дошло бы до новых погромов. Вот ведь в Березове бывшие казаки уже обозлились».
Бывшие березовские казаки месяц тому назад обратились к собранию уполномоченных с требованием лишить зырян права бесплатного пользования сенокосами на принадлежащих старинным казачьим родам местах. Уполномоченные с целью пополнения скудного бюджета за требование ухватились. Вынесли приговор: все сенокосные угодья в городском выгоне от нижнего устья Вайсовой до речки Волох, отдавать в платную аренду. Но во избежание обвинений в потакании бывшим казакам решили плату брать не только с зырян, а и с коренного населения. С коренных по десять, а с пришлых по двадцать копеек за выкошенный воз сена. Правда, неизвестно до сих пор, как отнесется к этому новый губернатор Ордовский-Танаевский — тоже из старого казачьего рода. Вот ведь и помощник Шахова Петров высказался против — плата должна взиматься с арендуемой земли, а не с воза сена. Поэтому Шахов нацеливался на новое решение: сенокосы отдавать с торгов или по соглашению с управой.
И вот опять в дороге. На этот раз — для проведения торгов на почтовую станцию. Начальник почтово-телеграфной конторы Иван Никифорович Графеев выехал тремя днями раньше.

2

В Мужевское Лев Никифорович прибыл к вечеру 16 марта. На ночлег расположился в доме волостного старшины. Утром проснулся с тупой головной болью. Не успели выпить с хозяином по чашке чая из поднесенного хозяйкой самовара, как явился урядник Малюгин.
— Проситель к вам, Лев Никифорович! — в угодливом наклоне шепнул на ухо.
Седые брови Ямзина сомкнулись на переносице.
— Кого спозаранку нелегкая?
— Мещанин Терентьев Федор, ваше высокоблагородие!
— Чего он хочет?
— С жалобой изволил.
— Опять? — взвился Ямзин. — Снова да ладом? Гони его взашей. По горло сыт этими жалобами. Разберись самостоятельно!
— Настырный, ваше высокоблагородие! Непременно вам пожаловаться хочет. А с жалобой я разобрался и протокол составил. Факт имеет место. Изволите взглянуть?
Ямзин рывком сдвинул чашку на угол стола, расплескав чай на свежую скатерть.
— Давай его сюда!
— Кого, Терентьева? — Урядник озадаченно сморгнул.
— Протокол, недотепа!
С утра день явно не задался. Тяжело сопя, Ямзин нацепил очки, уткнулся в протокол Малюгина. Беззвучно пошевелил мясистыми губами и наконец поднял глаза на вытянувшегося в струнку урядника.
— Где этот жалобщик?
— А на крылечке ожидает.
— Давай его сюда!
Через минуту оробевший перед исправником молодой зырянин мял в руках треух, переминался с ноги на ногу.
— Вот ты, Федор Терентьев, утверждаешь, — вкрадчивым тоном приступил к разговору Ямзин, — что вы с инородцем Осипом Возеловым купили в Мужах у березовского торговца Максима Семяшкина по кирпичу чая по цене, превышающей установленную таксу на сорок копеек. Это безобразие, согласен, коли так!
— Как не безобразие, ваше высокоблагородие! — воспрянул Терентьев. — И не только мне с Возеловым продал. Он всем продает по такой цене. Хоть кого в Мужах спросите. Ну, не грабеж ли средь бела дня? Сколько это может продолжаться? А надысь Федор Бабиков из Обдорского заезжал. Им с Петром Бакшеевым в лавках Корнилова и Карпова совсем отказали по пяти пудов крупчатки. Отвесили по пуду, хоть ты запросись. Куда такое можно?
— А что же, никто, кроме вас с Возеловым, не жалуется?
— Так ведь как не жалются? Все село и жалится. Все и недовольны. И Бабиков с Бакшеевым Тарасову жалились. А Тарасов что? Протокол составил, а муки как не было, так нет.
Протокол, составленный приставом Тарасовым по жалобам Бакшеева с Бабиковым, действительно, вспомнил Ямзин, поступил в начале марта, но так и лежит без рассмотрения — в круговерти неотложных дел забыл передать его Шахову.
— А зачем вам по пяти пудов? Куда сразу столько-то?
— Так ведь про запас… Летом ведь еще подорожает, нам не укупить. Да и слышно, голод впереди. Боимся, ваше высокоблагородие!
Ямзин неопределенно хмыкнул и глянул на часы.
— А позвольте полюбопытствовать, Федор Терентьев, откуда вам известно, какая нонче такса на кирпичный чай?
— Так ведь… не знаю. Все говорят.
— Кто это — все?
— Так ведь и Нужин заезжал, тоже говорил… — Парень окончательно растерялся и смолк.
— То-то и оно, что говорят! — с ласковым упреком сказал Ямзин. — Да не все, что говорят, справедливо. А ты не подумал о том, что чай у Семяшкина зимнего завоза, который дороже летнего на эти сорок копеек? Так что не усматриваю. А ты, Малюгин, чем думал, протокол сочинявши?
— Виноват, ваше высокоблагородие!
— Думать надо головой! Ладно, ступай, Федор Терентьев. Ступай. Протокол передам в продовольственную комиссию, там разберутся. Ступайте уже оба с глаз! — в сердцах махнул рукой Ямзин и крикнул раздраженно старшине. — Упряжка будет наконец? Сколько можно волокититься?
От Мужей предстояли еще сутки езды. Ночью крепко подморозило, утро выдалось ясным. Огромное белое солнце холодным сиянием слепило глаза. Лев Никифорович натянул на голову одеяло, прилег на оленью шкуру внутри крытой нарты. Тройка беговых оленей в отличие от строптивых лошадок бежала весело, звонко взбивая копытами снег из-под корки затвердевшего за ночь наста.
«Опять этот Нужин, нелегкая его к нам занесла! И опять эта троица — Ламбин, Чупров, Истомин! Вот что не живется тихо да мирно? — погрузился в размышления Лев Никифорович. — Ламбин, понятно, политический, горбатого только могила исправит. Чупров тоже вроде не глуп, да нахватался ереси от ссыльных. Истомин — никакой, за Иваном слепо тянется. С этими понятно. А вот кто такой этот Нужин? Никита этот… Андрианович? Акцизный контролер… Ясно, не глуп, коли при должности. Но больно уж крут и несговорчив! Так у нас не принято. У нас так не пойдет.
А Дмитриев-Садовников? Из порядочной семьи. У батюшки Матвея Васильича на постоялом дворе в Заабрамке не раз останавливаться приходилось, в Тобольск приезжаючи… Умная головушка, золотые руки! Учил бы грамоте детишек, ездил бы в свои экспедиции на Вах ли, на Полуй ли, собирал бы гербарии, цены бы парню не было! Ан нет, и он связался с Нужиным! Ведь именно он по наущению контролера настрочил в «Сибирский листок» злобную кляузу: «исправник Ямзин и пристав Тарасов считают порядочными людьми только торговцев с туго набитыми кошельками!». Каково? Нет, убрать из Обдорска обоих! И чем скорей, тем лучше! Темная лошадка этот Нужин!».
Прибыв в Обдорск утром 18 марта, Лев Никифорович тотчас распорядился собрать местную власть и крупных торговцев.
— Ну, что тут у вас происходит?

3

Совершенно секретно.
Его Превосходительству
господину Тобольскому губернатору
от Березовского уездного исправника
РАПОРТ
Апреля 25 дня 1916 года.
В бытность свою ныне, в марте месяце, по делам службы в Обдорске, я встретил там страшное озлобление местного зырянского населения против торгующих с. Обдорска, вызванное натравливанием акцизного контролера Нужина и учителя сельского училища Дмитриева-Садовникова. Торговцы доведены этим натравливанием до такого состояния, что, не желая далее подвергаться нападкам и оскорблениям со стороны населения, просили меня взять у них торговлю в руки правительства. Придавая важное значение возникшему волнению между населением и торгующими и принимая во внимание, что зыряне, при своей грубости, невежественности и корыстности ни перед чем не остановятся, и что волнение это может вылиться в беспорядки, я поручил приставу произвести подробное расследование. А между тем распорядился приведением в известность всех продовольственных припасов у торговцев с. Обдорского и в целях сбережения запасов до доставки новых — 19 марта, предложить приставу принять отпуск продуктов в свое заведывание и разрешить отпуск только по мере действительной надобности, сообразуясь с составом семьи.
Данные же дознания, порученного приставу, о возникших волнениях между населением и торговцами выяснили следующее:
Контролер Нужин и учитель Дмитриев-Садовников, желая показать себя людьми прогрессивного направления и обрести популярность среди населения, а также привлечь большее число членов в организуемое ими Обдорское потребительское общество «Приполярный край», пользуясь нынешней дороговизной цен на продукты, ведут против торговцев агитацию, распространяя среди населения понятия, что «купцы грабят», «сдирают кожу с бедных людей» и проч. И что местная администрация им покровительствует.
Благодаря этой агитации настроение местного населения очень озлобленное и во что оно выльется в распутицу и во время отправки по открытии навигации мобилизованных ратников и рыбаков на промысел — неизвестно.
Еще с ноября или декабря месяца контролер Нужин и учитель Дмитриев-Садовников начали вербовать членов-учредителей общества потребителей и распространять среди населения отзывы, что «купцы грабят, дерут кожу» и проч., и эти слова стали повторяться всем зырянским населением. Суждения эти Нужин вел среди мужиков в торговой бане и в доме содержателя бань зырянина Ивана Степанова Чупрова, где за публикой не было остановки. При всех этих разговорах Нужин предлагал «сорганизоваться и вырвать население из рук кулаков, безнаказанно обирающих его» и обвинял местную администрацию в попустительстве и покровительстве торговцам. Члены вновь зарождающегося «кооператива» плохо, по своей некультурности, усваивали устав, а усваивали из разъяснения Нужина только то, что «купцы грабят» и потому начали вести себя по отношению к торговцам вызывающе, требовали отпуска товаров в размере, желательном им, а когда им в этом отказывали, то угрожали, что «дойдет время до того, что они сами возьмут, что им нужно».
Озлобление населения против торговцев все более и более растет и поддерживается руководителями общества потребителей контролером Нужиным и учителем Дмитриевым-Садовниковым и членами — зырянами Иваном Степановым Чупровым, Петром Яковлевым Истоминым и крестьянином Георгием Осиповым Ламбиным.
Торговцев, несмотря на то, что приведены правительственной администрацией в известность и все продукты осмотрены, обвиняют в сокрытии продуктов и прочих ни на чем не обоснованных поступках, хотя продуктов этих к 1 апреля состояло в Обдорске в частной продаже: муки ржаной — 10000 пуд., крупчатой разных сортов — 5000 пуд., сахару за 400 пуд., всех этих запасов для маленького села Обдорска хватит до лета с большим остатком. Все эти продукты продаются по утвержденной таксе, и цены на них — далеко ниже, чем в Тобольске.
18 марта, будучи в Обдорске, я при сельском старосте вызвал контролера Нужина, указал ему на неуместность его агитации, которую он ведет против торговцев и направляет против них население, последствием чего могут возникнуть беспорядки, и что торговцы отказываются от торговли, предлагая взять таковую в руки правительства; на это Нужин ответил мне: «Давно пора все взять от них»; что «всех торговцев он инстинктивно ненавидит».
Настоящее возмущенное настроение населения в Обдорске всецело обязано агитации Нужина и Садовникова, натравляющих темное население на торговцев и администрацию чрез членов общества потребителей и чрез корреспонденции, печатаемые в «Сибирском листке», которые они прочитывают населению, поясняя и разъясняя ему значение их, а это темное население верит во все напечатанное и принимает за истину.
В настоящее время Нужин и Садовников приобрели среди указанного населения популярность и название «защитников бедного населения», а они называют себя не иначе как «идейными народниками».
Это темное население обращается к ним со всякими жалобами, и они направляют их, как выгодно им в интересах их преступной деятельности. Таким образом, преступная агитация этих «идейных народников» пала на самую благодарную почву, и теперь нужно ожидать только от посева этого соответственных всходов. Если благополучно пройдет в Обдорске нынешняя весна и лето, то обязательно нужно ожидать что-либо зимой и будущей весной. Год здесь предстоит тяжелый, торговцы, запуганные таким против них озлоблением, не хотят заготовлять товаров, а если и заготовят, то в самом ограниченном количестве, и вот для деятельности этих «идейных народников» предстоит в будущем «работа», которую во что бы то ни стало, чтобы спасти население от окончательной деморализации, нужно вырвать с корнем. А очень опасно, чтобы эта деморализация не коснулась и не распространилась на ни в чем не повинных инородцев, а корни туда уже стали запускаться как приглашением Нужиным инородческого старшины Тайшина вступить в число членов «кооператива» со всеми мирскими капиталами, принадлежащими инородцам, так и других инородцев, с которыми, по словам Тайшина, Нужин уже имел переговоры.
Ко всему этому я получил секретное письмо из Обдорска от мирового судьи Закорюкина от 30 марта за № 664 (которое при сем представляю), в котором он извещает меня о готовящихся в Обдорске беспорядках и сообщает, что агитация Нужина и Садовникова против властей и торговцев настолько вредна, что следует в ограждение порядка и спокойствия в с. Обдорском принять самые энергичные меры к удалению их отсюда и что если произойдут какие-либо беспорядки, то это исключительно благодаря агитации упомянутых лиц.
Докладывая о вышеизложенном Вашему Превосходительству и представляя при сем дознание по этому предмету, я имею честь просить в ограждение в Обдорске тишины, порядка и общественного спокойствия означенных акцизного контролера Нужина и учителя Дмитриева-Садовникова немедленно, по сношению с их начальством, перевести на службу из Обдорска в другое место, а остальных агитаторов против торгующих: зырян — крестьян Архангельской губернии Ивана Степанова Чупрова и Петра Яковлева Истомина и крестьянина Тобольского уезда Бронниковской волости Георгия Осипова Ламбина подвергнуть в пример прочим строгому аресту на основании обязательного постановления Вашего Превосходительства от 4 сентября 1913 года (параграф 24–32), дабы в корне пресечь возникшие в Обдорске выходки против местной администрации и торговцев, противные государственному порядку и общественному спокойствию.
Дознание от пристава я получил 8 апреля, в то время, когда наступила распутица и прекратилось сообщение с Тобольском, а потому я лишен был возможности немедленно представить таковое Вашему Превосходительству.
Для предотвращения могущих возникнуть в Обдорске беспорядков при сборе солдат и отправке на промыслы рабочих мною будут посланы в Обдорск взараз по открытии навигации все чины полиции, без которых я пока не могу обойтись.
О последующем прошу дать мне знать.
Исправник Ямзин.


ГЛАВА 5
Березов. Большой испуг и малая победа.
1916, май-сентябрь

1

Сразу же по возвращении из Обдорска Лев Никифорович отыскал в кипе деловых бумаг протокол надзирателя Никитина на березовского торговца Корепанова, так же, как Семяшкин в Мужеском, продававшего чай по завышенной цене, и вместе с протоколами Тарасова по жалобам Бабикова и Бакшеева запоздало передал Шахову.
На внеочередном заседании продовольственной комиссии выяснилось — чай и постное масло зимнего завоза почти повсеместно продаются по свободным ценам.
Лев Никифорович схватился за голову.
— Как такое стало возможно? Вы для чего тут сидите? Для кого вы издаете таксы? Кому вы пыль в глаза пускаете? Я бы понял, когда бы один недоглядел, но когда все десять смотрят мимо, как это называется? В военное-то время?
Члены комиссии безмолвствовали, сложив руки на столе, потупив глаза. Но не потому, что выговор был справедлив — контроль за соблюдением торговцами цен возлагался все же на полицейское управление — урядников и приставов. Безмолвствовали из сочувствия к маленькому, с пылавшим от гнева и обиды лицом немолодому человеку.
Шахов наконец обрел дар речи:
— Виноваты, Лев Никифорович…
— А виноваты, так расхлебывайте!
С этими словами Ямзин развернулся и вышел из кабинета, предоставив членам комиссии незавидное право самим искать выход из положения.
Для сокрытия сего неприглядного факта пришлось на чай и масло установить цены, соответствующие фактическим, о чем Семен Прокопьевич на следующий же день телеграммой оповестил обдорских торгующих.
В то время, когда пристав Тарасов проводил негласное расследование деятельности «провокаторов бунта» Нужина и ею «сообщников», в подробностях вписывая в протокол показания доверенных лиц и приказчиков тобольских купцов, старосты Мамеева, урядника Рочева и даже старшины Обдорской инородческой управы Василия Ивановича Тайшина, Никита Андрианович собственное дознание начал с созыва схода членов создаваемого потребительского общества.
В Обдорск прибыли даже несколько человек из волостей. Однако сход, созванный для выборов членов правления и ревизионной комиссии, стихийно перешел в бурный митинг.
— Вы ждали барина? «Вот приедет барин, барин нас рассудит», так? — витийствовал Иван Чупров. — Вы надеялись, Ямзин выслушает вас и накажет нечестных торговцев? Как бы не так! Барин приехал, побеседовал с купцами, выкушал с ними по рюмочке водки, «сел в свою карету» и уехал в… Кушеватское!
С места возмущались:
— Что им народ? Оне народ уже ни в грош не ставят!
— Сколь Тарасова просили: проверь анбары у купцов! Анбары ломятся от хлеба, а на прилавках шаром покати. Все как об стенку горох!
— Как же, жди, проверит он. Ворон ворону глаз не выклюет!
— Может, ваше благородие что-нибудь нам скажет? — обратился Чупров к приставу, сидевшему рядом с оробевшим старостой Мамеевым с напряженным выражением монументального лица.
Тарасов встал.
— А что скажу? Напрасно возмущаетесь.
— Надо же, напрасно! — загудел возмущенный зал. — Как только не стыдно в глаза-то людям глядючи?
— Да есть ли у них стыд?
— Напрасно! — упрямо мотнув головой, повторил Тарасов. — Ямзин приезжал всего-то на пару часов. Уже в полдень с Графеевым выехали в Кушеватское. На двух станциях еще предстоят торги, а время поджимает, вот-вот дороги рухнут, дорог каждый час… А что касаемо меня, то и тут напраслину возводите. Не я ли у Корниловых и Карповых проверку произвел? На то и акт составлен. Нижегородцев Николай, староста Мамеев, Киселев Семен не дадут соврать — понятыми были. Потому и ограничивался отпуск крупчатки, что запасов было с гулькин нос. Чего же вы хотите? В этом году по случаю военного времени продукты в Тобольске в кредит не продавались, а все, что было заготовлено, распродано еще до ярмарки. И сахару в Ирбите по той же причине в достатке не куплено, потому отпускали по фунту.
— Ага, произвел! Да только в тех складах, в которые Тележкин с Карповой допустили. А в анбарах на Полуе произвел? — нервически смеялись в переполненном зале.
— Напраслину возводите, — упорствовал Василий Никифорович. — И у Дмитрия Аристархыча Чупрова, и у Викентия Чечурова тоже произвел. У того и у другого всех запасов только для себя.
— Поштой-ка, приштав! — спохватилась шустрая Батманиха. — Как же говоришь, крупшатки нет? А намедни шама видела — от Карповых крупшатку возили. В мешках на двух шанях.
Гул голосов, хриплого кашля и смеха резко оборвался.
— А куда и откуда вывозили, тетка Фекла? — вкрадчиво спросил сидевший рядом Петр Истомин.
— Куда, не шкажу, врать не штану, а грузили из анбара на Полуе.
— Точно говоришь?
— Во те крешт, не вру! Один был Ванька Ного, а другой — не жнаю, темно уже было.
— Карпову бы сюда! — крикнули из зала. — Татьяну Николавну! Вот пусть при всех расскажет, куда хлеб закопала! Спрятала, вестимо!
— А не грешите вы на Татьяну Николавну! — сморщился страдальчески Тарасов. — Куда она возила? Да на Щучью! В избушке для зимовки Иван Ильич покойный всегда держал торговлю с самоедами. Каждый год товары завозил. И нынче завезли. Да не крупчатки, а ржаной муки. Ее везде в достатке.
— Товары Карпов летом на «Клане» завозил, — возразил Чупров. — С чего б на лошадях зимой туда поперлись?
— А вот не завез он летом, — развел руками пристав. — Теперь уже не спросишь, почему. Царствие Небесное!
— Иде ж у них правды найдешь? — заключила разочарованная Батманиха.

2

Уже через пару месяцев после резкого, на повышенных тонах, разговора с акцизным контролером до Ямзина стало доходить — не так уж и невинны обдорские купцы, как они преподносили. Полицейские надзиратели нет-нет да и докладывали о фактах незаконного повышения цен не только на продукты, но и на мыло и керосин. Купцы придерживали масло, сахар и муку, выжидали до навигации — действующие таксы на эти товары теряли силу с новым завозом.
«Пожалуй, напрасно не выкроил часок-другой для встречи с населением, — запоздало раскаивался Лев Никифорович. — Слишком доверился купцам, легкомысленно отмел аргументы Нужина да и людей против себя настроил. Доверие утратить легко — сложно возвратить, да и возвратимо ли оно?
А торговцы подводят…
Уж на что, казалось бы, Плеханов Петр Александрович — член городского управления, почетный мировой судья, человек в уезде знатный и почтенный, а и тот намедни маху дал, отпустив писарю Василию Ускову постного масла по цене выше таксы на копейку за фунт. То ли бес попутал, то ли не подумавши. А надзиратель Никитин из-за такой ничтожности уж и протокол состряпал — ладно, отсоветовал!»
Всплывали отвратительные подробности…
В Елизаровской волости торговка Дарья Самойлова спрятала полученное из Березовской продовольственной комиссии уведомление об установленной таксе и продавала муку, чай и сахар по завышенной цене, а Звягин Яков, получив таксу, во всеуслышание заявил: «Кто мне укажет, как я буду продавать свой товар?» и вовсе прекратил продажу хлеба.
А что вытворил в Малом Атлыме Важенин Степан? Уважаемый купец, снабжавший село и окрестные юрты зерном, мукой и фуражом, отказал землякам в отпуске муки, заявив: «Запасов хватит только для семьи!» Возмущенные сельчане двинулись к приставу Ускову, вынудили пойти к Важенину с обыском. Пока деликатный Петр Иванович с глазу на глаз беседовал с купцом, бесцеремонно заявлявшим: «Хлеба нет и до летнего завоза не будет», обозленные мужики стихийно ринулись к мельнице на Оби, где в сеновале возле складов Важенина обнаружили в мешках четыре тысячи пудов спрятанной муки. От дикой расправы торговца спас Усков.
Первым пароходом окончивший дознание Нужин выехал в Тобольск с докладом губернатору. Почти все члены потребительского общества, за исключением вплотную занявшихся организационными вопросами Чупрова и Ламбина, разъехались по рыболовным пескам. Заведующий сельским училищем Дмитриев-Садовников с отъездом Нужина и вовсе с головой ушел в хлопоты по подготовке очередной экспедиции. Натура исследователя требовала своего. Он и в Обдорск из Ларьяка в тринадцатом году приехал сразу по возвращении с Ваха, где месяц провел в экспедиции Ботанического музея Академии наук под руководством молодого Городкова, а в четырнадцатом опять же с земляком Городковым лето провел в низовьях Полуя. И вот опять дома не сидится. Хоть жена Анна Прохоровна и не довольна — двое детей семидевяти годков, как-никак, а не отговорит — едет на все лето. Теперь уже к самоедам на Надым в компании учителя Иванцева из Тобольского уезда и таксидермиста Кузнецова из Туринского, а переводчиком берет самоеда Ядопчу Максимку. Основательно готовится. Заручился поддержкой Голева-Лебедева, обещавшего бесплатно доставить экспедицию в селение Хэ, и самого губернатора, подписавшего открытое предписание «чинам полиции и земским об оказании содействия по экскурсии».
Это предписание всерьез озадачило Льва Никифоровича. Он в своем апрельском рапорте предлагал выслать из Обдорска Дмитриева-Садовникова с Нужиным как смутьянов, провоцирующих бунт, а губернаторское предписание призывало к содействию по его экскурсии.
«Да уж не дружен ли Николай Александрович с тобольским батюшкой нашего учителя — Матвеем Васильичем? — терялся в догадках Лев Никифорович. — Все может быть… Все же полтора десятка лет управлял казенной палатой, его в Тобольске знают все, и он наверняка всех знает…».
И хоть с отъездом на пески рыбаков и Нужина в Тобольск в Обдорске наступило относительное затишье, беспокойство день ото дня нарастало.
Лев Никифорович с нетерпением ждал решения губернатора по своему рапорту. С мятущейся в неведении душой связался с исправником соседнего Сургутского уезда Пирожниковым. Не все благополучно было и в Сургуте. Жандармский унтер-офицер Молостов на днях доложил Григорию Александровичу о сокрытии местными купцами почти трех с половиной тысяч пудов муки и шестисот пятидесяти пудов соли и мыла.
Между тем, получив сигнал о подстрекательстве к бунту жителей Обдорска руководством потребительского общества, губернское жандармское управление поручило расследование этого дела Кобелеву. Исполнительный унтер-офицер незамедлительно выехал в Обдорск и, вернувшись через две недели, долго держал красноречивую дистанцию с уездными властями. Затем, по-видимому, счел благопристойным негласно ознакомить с результатами дознания исправника. И сделал это не с глазу на глаз, а через переведенного из Кондинского в Березов пристава Кушникова, с кем у него сложились весьма доверительные отношения.
С холодеющим от недоброго предчувствия сердцем Лев Никифорович нацепил запотевшие очки, дрожащими пальцами вскрыл доставленный Николаем Тихоновичем плотный конверт и, пробежав глазами несколько строк, безвольно опустился в кресло.
«…Недовольство жителей села Обдорского и инородцев против купцов действительно существует, но какого-либо большого осложнения между ними нет. Недовольство вызывают сами купцы. Когда не существовало таксы на предметы первой необходимости, то купцы продавали товары охотно, и каждому покупателю можно было брать сколько угодно. Так что всех товаров было в большом количестве, и торговцы устанавливали цены, какие им были угодны, но когда были установлены таксы, то торговцы сразу стали отказывать покупателям, говоря, что у них товара нет; и особенно отказывали в отпуске муки крупчатки и сахара. Это обстоятельство вызвало не только разговоры, но и недовольство…».
— Нужин! Буква в букву со слов Нужина! — воскликнул потрясенный Ямзин, на глазах пристава покрываясь испариной.
Кушников вполголоса напомнил:
— Нужин с мая месяца в Тобольске, Садовников в отъезде.
— Ну да, в отъезде оба, — пробормотал исправник. — Чупров! Чупров, конечно, сукин сын! Чупров, Ламбин, Истомин. Как сговорились с Нужиным! Буква в букву, слово в слово.
Дальнейшее вообще не поддавалось пониманию: этот потускневший в глухомани рыжеусый унтер-офицер снимал все обвинения с контролера Нужина и его сообщников!
«…Никакой агитации среди жителей села Обдорского упомянутые Нужин и Дмитриев-Садовников не производили. Нужин приглашал жителей названного села, как русских, так и зырян и остяков, записываться в члены разрешенного общества потребителей «Приполярный край», председателем которого он и является. По получении разрешения открыть потребительскую лавку Нужин разъяснял крестьянам и инородцам, какую пользу эта лавка может принести им, причем действительно нарицал торговцев, называл их «грабителями-кулаками».
— Да ведь не сукин ли сын? Да как же это, а? — с побагровевшим лицом в бешенстве вскакивал и снова плюхался в кресло исправник.
«…Попытки открытия потребительской лавки и движение инородцев не понравилось торговцам, потому что с уходом инородцев в потребительское общество торговцы лишились бы больших доходов, и купцы, в свою очередь, стали запугивать остяков, говоря им, что чиновник Нужин их обманывает».
В первых числах августа на имя Ямзина из Тобольского губернского управления поступило краткое, как приговор, предписание. Вину за обдорский конфликт Ордовский-Танаевский возложил на купцов и уездную власть, «покровительствующую торговцам в их недобросовестной торговле и противодействующую созданию потребительского общества».
Такого удара по своей репутации Лев Никифорович не ожидал. Он впал в глубокую депрессию. И было отчего…
«Доверие обдорчан возвратить нелегко, но в конце концов для них ты свой, родной — абориген, — наедине рассуждал Лев Никифорович. — До переезда в Тобольск без малого десять лет писарем служил в инородческой управе, знал наперечет всех остяков и самоедов, на родных языках с ними общался, их заботами был жив. Да и после десятилетней службы в Тобольске не куда-нибудь, а к ним, родным, в Обдорск вернулся приставом. О них душа болела! Было дело, арестовывал транспорты вина, шедшие во время ярмарок в Обдорск. Оберегал от спаивания темных… Виноторговцы — русские, зырянские — вестимо, обижались крепко, но от остяков да самоедов худого слова о себе не слыхивал. Разве забудешь слова Тайшина в седьмом году по случаю отъезда из Обдорска на должность помощника исправника в Березов? Добрые слова душу греют до сих пор: «Забитые остяки и гордые самоеды, эти пасынки северной природы, так чуждающиеся всего русского, видели в вас отца и брата!» А так оно и есть. Красиво сказано, да истинно!
Если и виновен перед ними в чем-то, то «брата и отца» все-равно простят. А вот доверие губернатора уже не возвратишь. После такого предписания добра ждать не приходится. А ведь без году неделя в губернаторах! Что он знает- то о Ямзине? Неужто слово молвить некому в защиту? Разве что Гаврилов, вице-губернатор, может заступиться? Написать ли, что ли, тихое прошение? Так, мол, и так, Николай Иванович, оклеветан я самым бессовестным образом и ума не приложу, за что мне такое недоверие?..
Или преосвященному Варнаве? Мысли путались, перескакивая с одного на другого. Самим императором Николаем в Ливадии был принят! Да, лучше все-таки Варнаве. Уж так угодил ему заботой да вниманием в паломнической поездке в прошлом году по приходам уезда, что растрогался епископ, пустился в откровения, о чем только не переговорили! Да ведь и сам немало пострадал. В августе прошлого года совершил молебен по бывшему митрополиту Иоанну (Максимовичу) как по святому, за что подвергся гонению Святейшим Синодом, чуть было не отстранили от управления епархией, ладно, говорит, сам император заступился. А лучше самому в Тобольск приехать, в ноги поклониться да просить заступничества! И повод есть — поздравить с возведением во архиепископа. Газеты пишут — в октябре канонизация.
Да и с Нужиным придется замириться. Покровительствует им с учителем губернатор наш. Покровительствует его превосходительство!»
В сентябре пристав первого стана Николай Кушников докладывал: «Акцизный контролер Н.А. Нужин прибыл в Обдорск. Проездом из Тобольска на неделю задержался в Березове. Остановился в двухэтажном доме мещанина М.Д. Никитина на углу Мещанской и Садовой у Стрижачьего ручья, в котором снял меблированную комнату. Во время пребывания в городе неоднократно встречался и имел продолжительные беседы с крестьянином Н.Ф. Филипповым, поднадзорным Т.Д. Сенькиным и помощником городского старосты, служащим Березовского кредитного товарищества И.Е. Петровым».

3

Его Превосходительству
господину Тобольскому губернатору
от Березовского уездного исправника
РАПОРТ
Сентября 30 дня 1916 года.
На предписание от 30 июля н. г. за № 72 по поводу обвинения меня «в покровительстве и благоприятном расположении к недобросовестным торговцам с. Обдорского имею честь доложить Вашему Превосходительству, что все сообщенные Вам сведения — не что иное, как извращение обстоятельств истинного положения дела и вымысел.
… К изложенному объяснению своему имею честь доложить Вашему Превосходительству, что до появления г. Нужина в Обдорске и столкновения его с торговцами меня никто никогда не считал «покровителем недобросовестных обдорцев» и ни у кого не было к тому никаких оснований и поводов. Моя долголетняя здесь служба, знание условий этого края и жизни инородцев, населяющих его, и та польза, которую я посильно старался принести этому населению, его сердечное ко мне отношение могут служить надежной гарантией против сложившегося у Вашего Превосходительства под влиянием каких-то неблагоприятных для меня обстоятельств дурного мнения обо мне и моей служебной деятельности. Мое простое сердечное отношение к инородцам и вообще благожелательность ко всему населению вверенного мне уезда могут засвидетельствовать лучшие люди, лично знающие меня, а именно: преосвященнейший Варнава, епископ Тобольский и Сибирский, г-н вице-губернатор Николай Иванович Гаврилов и, наконец, председатель Тобольского окружного суда Петр Емельянович кий. Полагаю, что Ваше Превосходительство от лиц, посещавших здешний отдаленный край, не слыхали дурных обо мне отзывов, а доклад какого-нибудь г. Нужина, враждебно настроенного против меня, вряд ли может служить авторитетом.
Мне приписывается несочувствие к создающемуся в Обдорске обществу потребителей. Напротив, где затрагивается польза населения, я первый иду навстречу этому делу и защищаю интересы его, но иду к цели мирным путем, не нарушая ничьих интересов, а не погромными началами, как г. Нужин, в Обдорске. Я сам состою членом общества потребителей в г. Березове, знаю значение его для беднейшего населения и потому всемерно стараюсь о развитии и поддержании его.
Не буду умалять заслуг г. Нужина по организации в Обдорске общества потребителей, но не могу сочувственно относиться к тем неблаговидным приемам его, при посредстве которых насаждается это учреждение.
Говоря об Обдорском потребительском обществе, считаю долгом поставить в известность Ваше Превосходительство, что все члены этого общества, как и все жители Обдорска, не какие-нибудь бедняки, перебивающиеся с копейки на копейку, а торгаши и рыбопромышленники.
В обществе этом не более 5–8 человек членов, действительно нуждающихся, для которых каждая копейка составляет ценность, а остальные все — торгаши, вступившие в общество с тысячными взносами с целью «дешевле купить — дороже продать»; у каждого из этих торгашей оборот на тысячи рублей. Можно судить о достатках этих людей по тому, что они «кушают» крупчатку лишь высших сортов, а низкие сорта — 3-й и 4-й — не употребляют. Эти сорта крупчатки в количестве около 1700 пудов целиком остались к лету настоящего года.
Смею уверить Ваше Превосходительство, что никто решительно из торгующих Обдорска не был против учреждения общества потребителей и все шли навстречу ему, так как учреждение его освобождало торговцев от обязательств заготовлять на год припасы для всего населения Обдорского участка и затрачивать для этого сотни тысяч р., но г. Нужин сам своими нетактичными приемами восстановил всех зырян против торговцев, и дело чуть не дошло до погрома. Это можете видеть из письма г. мирового судьи, приложенного к дознанию. Только начавшее производиться дознание и грозящая ответственность за беспорядки до некоторой степени воздействовали на бунтарей.
Лично произвести дознание я не имел никакой возможности, так как приезжал в Обдорск с начальником Березовской почтово-телеграфной конторы на несколько часов лишь для производства торгов на почтовую станцию, и впереди предстояли торги еще на нескольких станциях, а путь был последний и сообщение с Обдорском закрывалось, а потому я и не смог оставаться в Обдорске и поручил произвести дознание приставу.
Что будто бы инородцы предлагали потребительскому обществу свой капитал в 40000 руб. и что это не понравилось торговцам — это несправедливо. Дело в действительности было так: г. Нужин, изыскивая средства для товарищества, обратился к инородческому старшине Тайшину, чтобы он вступил в число членов общества и внес бы мировой капитал инородцев. Тайшин обещал внести это на обсуждение общества при первом же сходе. Вот все то «движение инородцев», про которое докладывал г. Нужин.
Обстоятельство это торговцев нисколько не могло затрагивать, так как потребительское общество с капиталом в 30–40 тысяч руб. ничего не значит в миллионном обороте торговли и промышленности в Обдорске. Даже то, что в Обдорск ежегодно наезжают сотни торговцев с разных сторон России и создается сильная конкуренция, не производит между ними и местными торговцами никаких недоразумений. После производства дознания в Обдорске в конце марта озлобленность и враждебность зырян против местных торговцев несколько стихла и никаких выступлений не было. Затем все разъехались из Обдорска на рыбные промыслы. Выехал в Тобольск с докладом и г. Нужин, и лето прошло спокойно. С приездом же ныне в сентябре в Обдорск Нужина опять начались разные дрязги и выступления против торговцев на почве дороговизны и отсутствия в продаже дров. Дровяной вопрос в Обдорске — обстоятельство очень серьезное. Специальной торговли дровами в Обдорске нет, а всякий житель запасает дрова для себя лично и продает только излишек, если таковой имеется. Дрова большею частью приплавляются инородцами из Березова, и ныне ввиду непомерной дороговизны на рыбу все население Обдорска было занято исключительно рыбной ловлей, и потому дров никто не заготовил. Запасы дров имеются в Обдорске только у двух-трех домохозяев и лично для себя, а не для продажи. И вот на почве этого дровяного голода опять возникают недоразумения и подстрекательства «к отобранию дров у этих домохозяев и раздаче их нуждающимся».
Насколько возможно, я, будучи сейчас в Обдорске, постарался уладить этот дровяной вопрос: казенные здания — больница, училища и другие учреждения — будут обеспечены дровами из запасов указанных домохозяев, а также бедные семьи призванных на военную службу.
Если дело на этой почве будет осложнено далее и опять будут возникать в Обдорске неприятности, я доложу Вашему Превосходительству по телеграфу и буду просить указаний и распоряжений. Закончив доклад по возводимым на меня обвинениям, я почтительно прошу Ваше Превосходительство, если найдете в действиях моих какие-либо упущения и неправильности, снисходительного к ним отношения, так как они вытекали не из злого умысла, а единственно из моей простоты и снисходительности к людям.
Исправник Ямзин


ГЛАВА 6
Тобольск. Последний губернатор.
1916, ноябрь — 1917, март

1

Летом 1915 года 52-летний управляющий Пермской казенной палатой действительный статский советник Николай Александрович Ордовский-Танаевский получил предложение от распорядителя торгового дома «Наследники А.Ф. Поклевского-Козелл» занять должность председателя Бюро горно-золото-платинопромышленников в Екатеринбурге. Бывшего члена Государственного совета, знаменитого владельца чугунно-плавильных, железоделательных и винокуренных заводов Викентия Альфонсовича Поклевского-Козелл Николай Александрович знал не понаслышке: еще в годы службы управляющим Тобольской казенной палатой приходилось иметь с ним дела. В Тобольской губернии у знатного промышленника был винокуренный завод, каменные и деревянные дома в Тюмени и Тобольске, а в Туринском уезде — сто тысяч десятин лесной дачи. А уж в период десятилетней службы в Перми Николай Александрович близко сошелся с человеком слова и дела, в успехе любого начинания которого ни у кого не возникало сомнений. Он дал согласие, уже купил дом для большой семьи в Екатеринбурге и даже негласно вступил в должность, но 15 ноября личным распоряжением Николая II получил назначение в Тобольск губернатором…
Отказ преуспевающего чиновника от выгодной, менее хлопотной должности в Екатеринбурге и возвращение в Сибирь в сложные для Российской империи времена сослуживцами воспринялись не менее безрассудными поступками, чем неожиданный выход в отставку в чине поручика в двадцать пять лет вскоре после смерти отца.
Отец Александр Дмитриевич был из старинного казацкого рода. В 1696 году его предок, казацкий сотник Демьян Танаевский, после взятия Азова Петром I был удостоен второй фамилии — Ордовский, а прадед за воинские заслуги в прусской войне получил от Елизаветы Петровны дворянское звание. Сам Александр Дмитриевич всю свою долгую жизнь числился по ведомству Министерства финансов, никогда не воевал, но сыновей мечтал видеть непременно военными. И сыновья оправдали надежды. Николай, будучи воспитанником 3-й Военной Александровской Петербургской гимназии, в пятнадцать неполных лет сбежал вслед за старшим братом Дмитрием (названным в честь деда) на войну с турками в Сербию. В ходе боев за Пирот Дмитрий получил серьезное ранение осколком шрапнели. После войны он поступил в Николаевскую военно-техническую академию, но ранение оказалось роковым — через два года, в двадцать шесть лет, талантливый инженер, изобретатель «махолета», умер, оставив на попечении деда двух малолетних внуков. Николай же после Александровской гимназии по воле отца пошел в юнкера. Через два года по окончании Первого военного Павловского училища был выпущен в чине подпоручика в 113-й пехотный Старорусский полк под командованием полковника Ларионова. В походной при полку церкви во имя Св. Николая Чудотворца на берегу Балтийского моря в восьми верстах от Либавы двадцатидвухлетний подпоручик обвенчался с дочерью покойного капитана Рижского отряда корпуса внутренней стражи Петрова — Елизаветой Павловной.
Но умер отец, на попечении которого находились внуки — дети Дмитрия. Младший брат Иван играл на вторых ролях в Императорском Мариинском театре и одновременно учился в Военно-медицинской академии — он тоже нуждался в поддержке. Заботу о племянниках и младшем брате взял на себя молодой Николай. Несмотря на возражения жены и самого Ивана, он в чине поручика оставил воинскую службу, которой тяготился, и начал карьеру в Ревельской казенной палате в должности чиновника особых поручений.
А через пять лет в жизни титулярного советника, начальника Второго отделения Эстляндской казенной палаты случилась встреча, повлиявшая на всю его дальнейшую жизнь и которую он годы спустя отнесет к провидению.
В 1891 году почетный член Прибалтийского православного братства Христа Спасителя и Покрова Пресвятой Богородицы, настоятель Андреевского собора протоиерей Иоанн Кронштадтский при содействии губернатора Эстляндии Сергея Шаховского, его жены Елизаветы Дмитриевны и купчихи Пелагеи Басаргиной, пожертвовавшей двухэтажный дом с прилегающим к нему садом и земельным участком, основал на Богородицкой горе в Ревеле Пюхтицкую Успенскую женскую общину (с 1893 года — Успенский женский монастырь) с бесплатной больницей и школой для бедных, приютом для сирот, с деревянной церквушкой в честь св. великомученицы Варвары и преподобной Пелагеи. При обители действовала так называемая «Контора для бедных», в которой секретарствовал Николай Александрович. 12 октября 1894-го, за неделю до визита в Ревель праведного Иоанна Кронштадтского, скоропостижно скончался губернатор, и Николаю Александровичу было поручено сопровождать протоиерея — уже тогда окружением было отмечено его особенное почитание священнического сана.
Статный, голубоглазый, не по годам быстрый шестидесятипятилетний старец с пышной бородкой, с гладко зачесанными назад на прямой пробор русыми волосами, открывавшими мощный лоб, с тяжелым золотым крестом на черной рясе с ярким бархатным подрясником, прибыл в Ревель со своим неразлучным псаломщиком Пельдсом в министерском салон-вагоне в окружении многочисленной свиты.
Пронизывающий взгляд из-под густых белых бровей и подчеркнутая отстраненность от бросившихся к нему в ноги паломников, съехавшихся в Ревель едва ли не со всей губернии, чтобы приложиться к золотому кресту чудодейственного старца, поначалу даже обескуражили Николая Александровича. Но после первой же проникновенной проповеди отца Иоанна, освятившего Пюхтицкий монастырь, он долго не мог прийти в себя, не сознавая еще, что только-только пережил момент духовного рождения, переступил порог земного и вошел в другой мир, где всем правит любовь, где все ясно без слов. Понял, что готов к более тяжким испытаниям, при которых физическое и материальное не имеют значения.
— Здесь, в Пюхтицах, три ступени до Царствия Небесного. Немало по лицу земли Русской славных храмов и монастырей. Многие из них будут до основания сметены нечестивцами, — со слезами на глазах пророчествовал знаменитый старец. — Этой же обители суждено долголетие и благоукрашение. И будет стоять она до скончания века!..
Пройдут годы, прежде чем Николай Александрович во всей полноте осознает, к чему сводился потаенный смысл страшного пророчества отца Иоанна, какой трагизм таил он в себе… Но уже тогда от внезапно родившегося в глубинах бессознательного чувства щемящей тревоги за судьбу этого храма, за свою судьбу, за судьбу отца Иоанна, да и за судьбу всей Руси православной навернулись на глаза слезы.
— Служи верой и правдой царю земному и Царю Небесному, — на прощание благословил отец Иоанн. — Смело иди путем избранным, прощай, как делаешь, обидящих тебя; на старости сподобишься благодати Божией.
Воистину так: ни один человек не может винить другого. Во всех бедах человек виновен сам. И страшный грех — гневить Бога и обвинять Его во всех своих неприятностях.
«Господи! — в мыслях обратился Николай Александрович к Всевышнему. — Сделай так, чтобы люди поняли, как прекрасно жить в мире, свободном от злобы, зависти и корысти. Сделай так, чтобы все поняли — как прекрасно жить в мире любви и согласия!»
Хотелось обратиться с призывом: «Люди, всех нас ждет Страшный суд. Суд не по земным, а по небесным законам. На одну чашу весов лягут добрые дела, на другую — дела поганые. Только там, на небесах, наши души увидят, что Бог один и един. Только дети могут жить так, как того желает Бог. Нам всем надо стать немножко детьми. Тогда и наступит полное согласие. Возлюбите же ближнего своего, как самого себя. Возлюбите друг друга, и вы измените мир!»

2

После рождения в семье пятого ребенка — сына Всеволода, весной 1900 года поступила телеграмма из Министерства финансов: министр Витте предлагал должность управляющего казенной палатой в Тобольске. Это было значительное повышение по службе — управляющий имел статус, по сути, второго лица в губернии, но перевод в неведомую Сибирь из обустроенного и обжитого Ревеля несколько озадачил его и поверг в шок жену. Елизавета Павловна не могла не знать: от высоких назначений не отказываются, но и ехать с мужем в «тьмутаракань» ни в какую не соглашалась. Николай Александрович съездил в Санкт-Петербург на встречу с министром.
— Есть некоторое нестроение дел в Тобольской палате, — честно предупредил Сергей Юльевич. — И не только в палате. К сожалению, и губернатор Князев не оправдал государевых надежд. Государь уверен, что вы в связке с новым начальником губернии сможете исправить положение. Даю вам два года свободы действий. И для пользы дела советую заменить всех начальников отделений палаты.
Пришлось выдвинуть свои условия.
— Свободу действий принимаю, но увольнение служащих прошу оставить на мое усмотрение. Уволенных же по необходимости считаю делом чести обеспечить пенсиями.
Невозможно было не согласиться.
К новому месту службы Николай Александрович выехал поездом с пятнадцатилетним сыном Александром. На второй день Пасхи были в самом крупном городе Тобольской губернии — в Тюмени, где, собственно, он и вступил в должность, обревизовав уездное казначейство. «Все в полном порядке, — телеграфировал он из Тюмени в Министерство финансов. — Отличное впечатление от казначея и податного инспектора. От имени служащих, Христос Воскрес».
От Тюмени до Тобольска ехал в распутицу на лошадях. В селе Покровском в доме чернобородого ямщика Ефима Распутина, тридцатилетний сын которого, со слов отца, «не хозяин… Баба с тремя дома, а сам мотается по свету, уж побывал и на Афоне и в Русалиме, и опеть куды-то в Киев завихрился», сменили лошадей, а через Иртыш возле Тобольска с риском для жизни переправились на плоскодонке уже по ледоходу.
На четвертый день Светлой Седмицы подъехали к величественному каменному зданию Софийско-Успенского собора. В ночь, уложив спать утомленного долгой дорогой сына, объявил внезапную ревизию казначейства. Через день в Министерство финансов ушла телеграмма: «Вступил в управление палатой. Произвел ревизию казначейства. Первое впечатление очень неважное, особенно старший начальник отделения».
После ревизии, не делая поспешных выводов, проэкзаменовал начальников отделений, обошел всех сотрудников, с каждым побеседовал. Из-за тесноты помещений отказался от отдельного кабинета и поставил себе стол в зале заседаний общего присутствия, чем вызвал удивленные переглядки сотрудников за своей спиной.
Сразу после Красной горки епископ Тобольский и Сибирский — тучный, страдавший одышкой владыка Антоний (Коржавин) — отслужил благодарственный молебен и панихиду возле раки свт. Иоанна (Максимовича). Губернатор Князев, получивший назначение в Вологду, как и прежний управляющий казенной палатой, был не у дел, но оставался в Тобольске в ожидании преемника — вологодского же вице-губернатора Лаппо-Старженецкого. В период междувластия все важные решения принимались исключительно вице-губернатором Протасьевым — моложавым, энергичным, но заметно подуставшим от нескончаемого потока свалившихся на него дел. С первых же дней Николай Александрович занялся разборкой завалов предшественника. Летом, встретив прибывшую пароходом из Тюмени семью, провел ревизии в Кургане, Туринске, Ялуторовске, а в декабре, вопреки предостережениям владыки Антония, назад тому два года предпринявшего зимний путь в полторы тысячи верст на лошадях и оленях в село Обдорское для ознакомления с постановкой миссионерского дела, отправился в Березов, где провел первую за сорок лет существования казначейства полноценную ревизию. Теперь, заново собираясь в далекий сибирский город, он мысленно оценивал итоги своей предыдущей четырехлетней службы в Тобольской губернии и находил их весьма весомыми. Ему не стыдно было возвращаться. Он привел в порядок запущенные архивы, в Березове построил новые здания казначейства, кладовой и постановил за правило ежегодно посещать этот забытый людьми край. Он по праву ставил себе в заслугу разработанный совместно со сменившим Князева Лаппо-Старженецким закон, изменивший порядок сбора «ясака» деньгами, так как купцы скупали у инородцев пушнину и шкуры за бесценок или даже за отравленную дурманами водку. Казначейство стало выплачивать сдатчикам пушнины деньги через старшин, минуя обирающих остяков и самоедов скупщиков; организовал и провел в Тобольске первый съезд податных инспекторов, принял закон о счетоводстве, через год получивший распространение по всем сибирским губерниям.
Как и было оговорено с министром, прибывший в 1902 году в Тюмень инкогнито из Департамента государственного казначейства ревизор за два месяца объехал все уездные города губернии и по результатам ревизий дал телеграммой заключение Витте:
«Поражен отличным исполнением обязательств, данного Вашему Высокопревосходительству в 1900 году Управляющим Тобольской Казенной палатой. Подробности почтой. Личные впечатления по возвращении в Петербург».
В мае девятьсот второго года получил назначение в Олонецкую губернию и вице-губернатор Протасьев. После его отъезда епископ Антоний как-то раз подошел к Николаю Александровичу и, благословив, сказал:
— Вижу вашу горячую веру, ваше искреннее желание послужить Церкви. Земное не затмевает в вас духовного… Только божественно одухотворенным дана способность пророчествовать. Что скажете, Николай Александрович, если предложу вам обязанности старосты соборного храма вместо уехавшего Николая Васильевича?
— С благодарностью приму любое ваше предложение, владыко! — приложил руку к сердцу Николай Александрович.
— Вот и хорошо. Истинной верой можно назвать только такую веру, которая призывает помогать Богу, препятствоблагих дел, но и благих мыслей. Вера проверяется каждый день всеми нашими поступками. Господь не останется безответным…
Вскоре управляющий казенной палатой был рукоположен во стихарь и сверх штата в псаломщики. За два года он прошел курс последних четырех классов семинарии и по воскресеньям, надев поверх губернаторского мундира стихарь, читал в храме «часы» и шестопсалмие.
В 1902 году Синодом Николаю II была передана написанная им совместно с протоиереем брошюра о житии митрополита Иоанна (Максимовича), а в следующем году Николай Александрович удостоился первой аудиенции у Государя и Государыни, вручив им ходатайство епископа Антония и свое, как старосты собора, от имени всех сибиряков о канонизации святителя Иоанна Тобольского.
Летом 1904-го Николай Александрович проводил на войну многих сослуживцев из палаты и казначейства. После молебна и панихиды у раки каждому вручил иконку и зашитый в замшу портрет Иоанна Тобольского, а в последних числах августа получил назначение в Астрахань. Прощание было теплым и трогательным, с каждым облобызался, а иных, кому нанес случайную обиду, попросил не держать зла. Он покидал Тобольск вечером 18 сентября на казенном пароходе «Ирбит». На пристань пришли многие высокие чины города с супругами.
— Ждем Вашего возвращения в Тобольск губернатором, Ваше Превосходительство! — донеслось с пристани до Николая Александровича, когда пароход уже дал прощальный гудок. Он крикнул в ответ сквозь заглушающий звук работающей паровой машины:
— Спасибо, господа, но ваше пожелание едва ли исполнимо!

3

Провидцем оказался человек с пристани. Через одиннадцать лет, в ноябре 1915-го, Николай Александрович, временно оставив семью в Перми, проторенным путем возвращался к месту прежней службы. Как и в начале века, до Тюмени поездом, от Тюмени — на лошадях через Покровское.
Если в начале века он служил третьим, а по сути вторым лицом в губернии, то теперь вся полнота ответственности возлагалась на него.
Остановился в Свято-Троицком монастыре в Тюмени. Официально вступил в должность на особом совещании в присутствии вице-губернатора.
Здесь он ставил любительские спектакли, замечательно пел, объехал на велосипеде пол-Европы.
В феврале 1915-го в Августовских лесах был уничтожен XX армейский корпус, в состав которого входил и его 113 Старорусский пехотный полк. Из окружения вышли немногие, сохранив, однако, полковое знамя.
Он стал душой торжеств в Тобольске по поводу канонизации святого Иоанна в 1916 году.
В марте 1917-го все российские губернаторы по приказу Временного правительства были освобождены от занимаемых должностей. Ордовский, выйдя к войску, объявил, что остается верен монархии и новую власть не признает.
Видно, так уж было предопределено судьбой — карьера действительного статского советника, 53-летнего Николая Александровича Ордовского-Танаевского завершалась в роковые дни крушения государства Российского. Всего пятнадцать месяцев было отпущено ему на губернаторство.
Русская тройка стремительно приближалась к гибельной пропасти, и даже самая волевая рука уже не в состоянии была предотвратить трагедию.
Простонародье утверждалось во власти. Нужин, Чупров и Дмитриев-Садовников — в Обдорске, Лосев — в Цингалах, Миронов — в Сургуте, Немцов — в Тобольске, в Тюмени, Сенькин и Котовщиков — в Березове. Каких действий ждать от них? Каких «огней и наводнений, каких громов и раскатов? Воистину было сказано Спасителем: «Не давайте святыни псам и не бросайте жемчуга перед свиньями, чтобы они не попрали его ногами своими и, обратившись, не растерзали вас…».
Но вот святыни уже в руках атеистов, и что дальше? Неужели предсказания Спасителя о чуме, голоде, истребляющих войнах, о потоках и наводнениях, о страшных ливнях и молниях, о беспощадном огне и горящих метеоритах уже начали сбываться и скоро уничтожат сушу и человечество?..