Анатолий Омельчук

Север с большой буквы

Очерки

Зеленое солнце и растущая душа

Даже многоводная Обь к августу так мелеет, что далеко уходит от своих вешних, коренных берегов. Мы долго шлепаем по иловато-грязному песку, а потом добрых полкилометра бредем по воде. Береговое дно здесь выположено так, что бродни раскатывать не требуется — воды только по щиколотку. Непривычно глядятся многочисленные моторки, болтающиеся далеко от берега, и теплоходы, которые, швартуясь у Питляра, бросают якорь почти на середине Оби.
— Худая пристань, — Геннадий сокрушается искренне, будто признается в каком-то своем непоправимом грехе. — Беда прямо. Ни приехать путно, ни уехать.
Он надел в дорогу старенькую фуфайчонку, немыслимую шапку, длинные резиновые сапоги и приобрел вид заправского перевозчика. В корму «Днепра» он ставит канистры с бензином — это тоже выдает в нем большой дорожный опыт: запасливость на воде — дело не лишнее. В здешних рыбноречных местах — моторная лодка поценнее «Жигулей», и все повадки, бывалые манеры моего коренастого перевозчика говорят о том, что дело это ему привычно. Геннадий просит меня подержать какую-то рукоятку, мотор несильно нервно чихает, но тут же начинает работать ритмично. «Днепр», сделав резкий вираж, режет обскую гладь по прямой. Руки Геннадия лежат на разбитом, прозрачным скетчем перебинтованном руле. Баранку он трогает изредка, бережно и небрежно.
Мой нынешний извозчик — Геннадий Ефремович Хартаганов — скульптор, знаменитый в здешних местах хантыйский резчик по дереву. Он родился и рос на приполярных берегах Оби, ничем не отличался от земляков — такой же заядлый рыбак, охотник, грибник, ягодник, прочно исповедующий кое-где подзабытое кредо, что кормить семью должен мужик.
По-осеннему расцвеченные зелено-охристые берега недолго бегут за стремительной лодкой. После лихого виража у вытянувшегося мыса «Днепр» сбавляет ход, и Геннадий показывает:
— Вот он, Ханты-Питляр.
Я-то рассчитывал увидеть заброшенную деревеньку (в ком из нас не живет поэзия забытых деревень?), но по живописному бугру спускается всего парочка обветшавших, почерневших от дождей и времени избушек. Никаких намеков на какое-нибудь, пусть даже давнее обжитье. Сдается, что мертвые халупки случайно забрели в зеленое буйное царство. Только на самом берегу речки свежий домик — стан местных рыбаков, когда они приезжают сюда на летний промысел.
— Здесь я родился, — пояснил Геннадий.
— Деревенька-то давно переехала?
— Да еще до войны начали перебираться. Артель-то в самом Питляре создали. Потом только старики жили.
Мы бредем по бывшей деревенской улице — то, что я поначалу принял за высокий бурьян, — настоящий березовый подрост, светлая будущая роща. Местечно действительно живописнейшее — на бывшей деревенской околице поднимается рослый лес, под горкой виднеется славное живое озеро, а с самой горы, на которую когда-то взбирались домики деревеньки, открывается изумительнейший вид на простор строгой Оби и заливных лугов, чашу которых по весне наполняет вода, — это и есть знаменитый своим рыбным благородьем Питлярский сор. Сейчас вода спала, и виден только четкий узкий выход к Оби, русло реки Питляр.
Морошка уже отошла, брусничные кочки обобраны наголо, только на кустах шиповника висят розовато-прозрачные сладкие капли. Но на дальних угодьях время брусники еще не отошло, а брусничники здесь знатные. На другом берегу высохшего сора виднеются кедры.
Понимаю Геннадия, почему именно это место он выбрал для осуществления давнишней мечты. Да, это его родина, навечно милые места, но, как настоящий охотник, он понимает, что более впечатляющей местности для своего музея вряд ли где отыщет. Не слишком богатая и щедрая на внешнюю броскость северная природа здесь как бы собрала все, чем может похвастать и пленить.
Уже двадцать лет мечтает Хартаганов организовать музей хантыйского традиционного быта под открытым небом в заброшенной деревеньке Ханты-Питляр. Что же должно воскреснуть вновь на этом живописноберезовом холме, как видится ему не живая, а вроде как законсервированная, родная хантыйская деревня, та, в которой неторопливо и размеренно, в традиционно неспешном северном ритме текла милая его сердцу жизнь родных и предков, так связанная со здешней неброской, но чарующей природой.
— У хантов было два жилья — летнее и зимнее. — Геннадий начинает рассказ уверенно, потому, видимо, что не однажды ему приходилось объяснять свой план людям, не верящим в его затею. — Обязательно надо поставить здесь зимний дом, а ближе к речке — летние юрты, они ведь специально на рыбный сезон предназначались. В избушке традиционная обстановка: посуда, нары, постель, приспособления для копчения рыбы, место, где рыба вялилась. У нас ведь здесь как было? — одна сторона улицы — Хартагановы жили, на другой — Ругины, в конце деревни — Еприны. Хочу всех родовых идолов вытесать.
— В избушке-то будет на что взглянуть, а на улице как — пусто?
— Нет-нет, — оживляется Геннадий. — Вон там на песочке, скажем, насторожить ловушку на глухаря, около дома нарты поставить. Конечно, семейные амбарчики восстановить со всем тем, что там обычно хранилось. Пусть у берега лодка-калданка, выбранная из осинового ствола, стоит. Если сезон, можно и сетку поставить, но не нынешний капрон, а ранешнюю, нитяную, как ее называли — фельдикосовую. А можно из крапивной нити.
— У вас что, и крапива на сети шла?
— Не только на сети, ведь из крапивы наши женщины холсты ткали, мужикам рубашки шили. Вот кто захочет, пусть в калданку эту садится, берет весло и ловит рыбу на фельдикос: сам поймет, легко ли хлеб нашим предкам доставался.
У берега замолкает звук долго и надоедливо трещавшего мотора — видимо, кто-то подъехал к Ханты-Питляру. Через несколько минут среди высокой травы показалась худая фигура в походно-охотничьем снаряжении. Это Генин земляк и мой салехардский знакомый, хантыйский поэт Роман Прокопьевич Ругин. В окружной столице он трудится нынче инженером по охране природы в геологическом объединении, а в Питляр приехал в творческую командировку: для издательства «Просвещение» пишет «Родную речь» на родном языке, и издатели выхлопотали ему трехмесячный отпуск. За вдохновением, видимо, приехал в родные места Роман.
— Ну как? — спрашивает он меня. — Годится местечко для этнографического заповедника?
— Что надо!
Видимо, Ругин первый агитатор за хартагановскую идею, пожалуй, он даже красноречивее, чем Геннадий Ефремович.
— В самом Питляре туристическому теплоходу не пристать, мелко, а здесь — пожалуйста. Сошли туристы, посмотрели деревню, кто захотел — рыбу лови, кто захотел — идет на озеро уток стрелять.
Видимо, земляки уже не раз обсуждали, как и чем привлечь сюда какое-нибудь солидное ведомство, которое могло бы похлопотать за этнографический заповедник. Идею, пожалуй, выручит только любознательный турист, для которого старинная деревенька станет экзотической приманкой. Кому не интересно приехать под знаменитый Полярный круг, да еще в придачу жирнющих муксунов половить, сизых селезней пощипать! А туристскому департаменту, верно, нетрудно будет от своих прибылей уделить кроху и на заповедный Ханты-Питляр.
— Если сюда попрет турист с ружьем и сетью, — возражаю я, — на этом заповеднике можно ставить крест. Хватит одного туристического теплохода, чтобы на десяток лет распугать всю округу.
— Давно уже пугают, — не сдается Роман, — еще кое-что осталось.
— Здешнее изобилие даже в цивилизованном туристе дремучие инстинкты разбудит. — Я говорю о том, что хорошо знаю: дичает на вольной природе, казалось бы, и интеллигентный человек.
— Не за просто так все, — отстаивает идею Ругин. — На рыбалку — билет, на охоту — билет. А выручка, деньги эти — на музей.
Хартаганов в разговоре не принимает участия, он только неожиданно время от времени вздыхает тяжело и подносит руки ко лбу — вроде невидимую испарину вытирает. Не понять, на чьей он стороне — вроде и мои аргументы его пугают, потому что сам видел, как пришлый временный человек оставляет после себя пустошь, шумит, гремит, выбирает до дна. Но, с другой стороны, какое солидное ведомство станет заниматься его мечтой — бескорыстно, чем заманишь его на ханты-питлярский бугорок? И эти тяжелые вздохи, как поплава перегруженной рыбачьей сети, показывают, как борются в душе два желания: и нельзя смириться с туристическим вариантом, но и выхода вроде нет — надо.
Это, конечно, проблема проблем: кто же займется хантыйским этнографическим заповедником. Дело ведь для серьезных организаций, не для энтузиастов. На минутку представим: вот они уже стоят на этом бугре, летние юрты и зимние избы рыбаков и охотников, где — чин чином — и хозяйкина утварь, и орудия традиционных промыслов, и предметы национального обихода, и прикладные образцы народного творчества. А кто охранять будет это богатство? — ведь на отшибе Ханты-Питляр. Любознательный турист сюда может добраться только водным путем — летом, а на долгую здешнюю зиму закрывать надо на запор музей под открытым полярным небом. И вот выйдет у музея рабочей службы два-три летних месяца, с июля по сентябрь, пока речные трамваи ходят. А музею смотритель нужен, электричество провести, чтобы в домиках нормальная температура была и экспонаты не ветшали. Значит, прибавляй дизелиста-моториста. А там еще кто-то понадобится: посыпется как из дырявого мешка. Семей пять музейных отшельников-анахоретов потребуется — это как минимум. А прибыль от такого заповедника больше духовная, чем материальная. Кто ж на себя такую обузу примет?
Министерство культуры? Не самая мощная организация, хотя как филиал краеведческого музея заведение в Ханты-Питляре можно числить.
Вот только Всесоюзный совет по туризму — организация вроде с прибылями, может взяться.
Или — но это уже идеальный случай — если все вместе. Но живучий грех ведомственности губил уже не один благой порыв.
Есть еще один путь. Сейчас на Тюменском Севере работают мощнейшие организации газовиков, геологов, строителей. На шефских началах они могли бы, конечно, помочь — создать образцовый музей национального быта северных народов. Если пошарить в их широких финансовых карманах, деньги всегда найдутся, но вот найдется ли у каждого руководителя, ущемленного текучкой глобальных деяний, и желание, и охота заниматься делом, за которое ему наград никаких не светит, а неприятностей от осторожных чиновников всегда можно ожидать.
Тяжело вздыхает Хартаганов. Наградил его бог разными талантами, а этого не дал — ораторствовать, витийно заряжать энтузиазмом. Он заряжает, но негромко так: никто против его идеи не возражает, но и только, никто не загорелся. Помощь ему, конечно, оказывают. Выделил сельсовет домик под мастерскую, при школе помогли организовать кружок прикладного искусства. Сейчас его должность называется — методист районной агитационно-культурной бригады. Зарплату присылают из райцентра, в общем-то, он хозяин своего времени, особо строгого спроса нет — скульптурой может заниматься сколько душа желает. Надо только не забывать вовремя отчеты посылать. Это вовсе не то что раньше, когда он плотничал, кочегарил в совхозе, а для любимого дела приходилось урывать крохи времени.
Хартаганова-скульптора знают хорошо в Тюменском крае, его работы экспонировались даже в столичном Манеже, путешествовали в Чехословакию и народную Германию, имеются в музеях Суздаля, Тарту, Москвы. Хартагановское «клеймо» определит сразу и не специалист: его некрупные (их удобно держать в ладони) фигурки отличаются предельно обобщенной, плавной формой, к ним лепится этот термин — мелкая пластика. Они пластичны той естественностью, которая присуща природному камню, омытому водами и ветрами и незаметно приобретшему выразительный облик. Как в хорошей поэзии, в этих фигурках присутствует та недосказанность, которая оставляет простор для мысли зрителя, вроде приглашает его в соавторы.
Я видел у Хартаганова и работы в псевдорусской манере. Их немного, видимо, Геннадий быстро понял, что это не его путь. Самобытный скульптор сегодня сторонится излишней детализации, но от этой неконкретности они не теряют реальной достоверности. Скорее наоборот, в этой условности содержится та доля обобщенности, та тайна, которая делает конкретное изображение художественным образом. Когда я расставил на столе в окружном доме народного творчества несколько хартагановских работ — «С нельмой домой», «Строганина», «Большая рыба», «С рогатиной на медведя», «Тынзян», «Старость», — то увидел не просто охотников, рыбаков, оленеводов из северной тундры. Прорисовывался выразительный образ сурового, сдержанного и мужественного народа-северянина. И вот какой парадокс восприятия: эта мелкая пластика, мелкая — в самом прямом смысле, порождала неожиданное ощущение монументальности. Я отметил это, поразился, но в чем секрет такого парадокса, для себя так и не выяснил. Но совершенно ясно, что молодой мастер невероятно точно чувствует, ощущает текстуру дерева и линия (стоит только вглядеться в фигуру пастуха, метающего тынзян) у него поет. Как здесь не сказать, что мастер почувствовал душу дерева, как бы раскрепостил ее, вывел на свет то, что веками скрывал лиственничный или кедровый ствол.
Если судить по фактам внешней биографии, то раннего творческого взлета мы у Хартаганова не обнаружим. Но конечно же художник рождается в детстве, и в этом хантыйском мальчонке из небольшой приобской деревушки мастер рождался в самые светлые его — детские годы.
Мастерская у Геннадия сейчас — отцовский дом: просторная однокомнатная избушка в бывшей колхозной деревне. Он, как женился, сразу перешел в казенную квартиру, а когда умерла мать, сельсовет выделил родной домик под мастерскую.
— От отца я, наверное, в рукоделье ударился, — не столько для меня, сколько самому себе объяснял Геннадий. — Он мне из баклушек игрушки ладил, то собачонку вырежет, то олененка, то лодочку. Интересно смотреть, как он с топором управляется. Топор в тундре — святое дело. Если мужик топором не владеет, это, считай, и не хант уже. Рубанка не признавали. Нарту, лыжи, топорище — все топором. Ножом — только подчистить. Очень уважают ханты человека, у которого лучше получается, вроде дерево поет. Я поначалу занимался пластилином. За дерево боялся браться. А потом взял как-то кедровую доску и барельеф нарезал: бабушка с внучкой. Оказывается, мягко режется, поддается. Осину попробовал. С ней у меня осечка получилась. Слышу, ребята у фигурки спорят: мамонтовая кость или лосиный рог. Ко мне подходят:
— Геннадий, из какой кости работа?
Я ответил:
— Ошибаетесь оба. Осина это.
Они удивились, вроде ловко их провел, а я для себя вывод сделал: нельзя один материал под другой маскировать, нужно, чтобы он сам себя выставлял. Вы вот помните этого пастуха, который тынзян метает. Я там почти ничего не делал, там слои так идут, что аркан как бы их продолжает, вот и получилось движение в фигурке. А березовый кап. Вот текстура! Но как наворочено — разгадать нужно, только тогда заговорит.
Работает Геннадий трудно. От замысла до воплощения проходит порой (а казалось бы, ну что там, фигурка-то чуть больше детского пупсика) два-три года. Он долго бился с «Мальчиком, несущим рыбу» и удовлетворенно успокоился лишь тогда, когда рыбу — вся фигурка резалась из кедра — сделал из белой березы. Березовая белизна подсказывала, что улов свежий и что юный рыбак поймал не простую, а благородную, белую рыбу.
Я видел несколько набросков танцующего шамана. Материалом служила и осина, и липа, но Геннадий никак не удовлетворяется. Чтобы выразить все ощущения от танца тундрового владыки, нужна разнородная текстура.
— Он должен быть в каждой своей линии разбросанный какой-то, — делится замыслом Хартаганов, — лохматый, весь противоположный плавности.
С этим «Шаманом» он мучается уже третий год, хотя варианты выразительны сами по себе. На окончательную работу времени уходит немного — тогда уж напрочь, день ли, ночь, забывается даже охота и рыбалка, — а вот поиск мучителен и долог.
Но сейчас идея с этнографическим заповедником настолько захватила его, что скульптуре он уделяет внимания гораздо меньше, чем другой работе, которая, на первый взгляд, может показаться незначащей и неважной и которая, сдается, новой славы самобытному самоучке не прибавит. В его мастерской, придавленные тяжеленным капом, лежат сушащиеся еще с мая листы ранневесенней бересты, рядом с ними дряхлое, дыроватое лукошко с простым, но, видимо, очень редким орнаментом. Геннадий много занимается изготовлением предметов традиционного обихода. На последней выставке в окружном центре он представил блюдо с солонкой, на котором хозяйка подает рыбу, поварешки для разлива ухи, доску для разделки звериных шкур. Это не просто красивые, изящные вещи, а настоящие произведения прикладного искусства, потому что в традиционную форму Хартаганов умеет вложить всю свою фантазию. Изготовить тот же хантыйский лый — поварешку для ухи — дело мастерское. Чего только цепочка стоит — деревянные звенышки режутся из того же куска дерева, что и вся ложка.
Знакомый питлярский старик всех хартагановских работ не видел, только лый ему показали.
— Большой мастер, — оценил старик. — Раньше лучшая невеста в деревне за него бы пошла.
Велико ли кажется заделье — бересту подготовить, но уже только у старух и можно разузнать, что осенняя, а тем более зимняя береста на хорошее лукошко не годятся. Вот весенняя эластична, податлива, ее хорошо берет иголка, а национальный орнамент четче ложится на темной изнанке. Раньше мужик бы, конечно, за изготовление лукошка и не взялся — дело женское. Но Геннадий не гнушается, потому что и среди женщин, среди старух уже редкую мастерицу сыщешь. Не звенело раньше в хантыйском лесу цинковое ведро, не стучала ширпотребовская пластмасса. Шли ягодницы и грибницы, несли изящные лукошки, легчайшие короба: на каждую ягоду, на каждый гриб — свое лукошко. Сегодня все это рукомесло забывается, заменяется казенным, покупным, магазинным. А так ли уж все плохо было в старом быте — ведь он столетиями складывался, потеряться же может за считанные годы. Пропадает не просто отжившая вещь — пропадает умение изготовить ее.
— Нарту все еще не могу изготовить, — жалуется Хартаганов. — Не получается. А вот старик у нас есть, Лазарь Еприн, готовит нарты по-старинному — без единого гвоздя. Они у него летят. Хотите посмотреть?
Мы идем по немноголюдной деревенской улице: Геннадий здоровается со всеми, мудрено-то в Питляре не знать друг друга. Хартаганов в родной деревне не то что знаменитость, просто уважаемый человек: ведь к нему приходят с просьбами изготовить редкую или забытую вещь. С особой гордостью Геннадий признался, что старики попросили подновить родового идола в заветном лесу. Такое поручается самому уважаемому мастеру.
Старика Еприна дома не оказалось — пропадал на рыбалке. Но его молодая сноха быстрехонько слазила на чердак, принесла небольшие нарточки.
Геннадий не преувеличивал: они действительно летели, пели, так в них все было тонко, изящно-выверено и одновременно прочно и надежно. Невольно подумалось, ведь вот в каких простых вещах северный народ умел выразить себя.
Геннадий вдруг нахмурился:
— Предлагал в музее, чтобы купили у старика за сотню. Отказались — дорого, мол. А ведь раньше мастеру за хорошие нарты пять оленей, не торгуясь, давали.
Нынешнее увлечение Геннадия, как ни странно это может показаться, — проявление его пессимизма. Мне подумалось, не разуверился ли он, что сможет сам осуществить большую заповедно-заповедниковую идею. Почему он торопится изготовить эти поварешки, лукошки, солонки, нарты и калданки? Пусть ему не удастся создать музей-заповедник, но зато вся хантыйская утварь для музея-мечты будет готова, останется после него.
Я спросил об этом прямо. Его простое широкое, азиатского замеса лицо сразу опечалилось, сделалось обиженным, и нотки обреченности послышались в голосе, хотя ответил он вполне бодро:
— Надо успеть.
И все, что он делает сегодня, продиктовано этим — «надо успеть». Поэтому-то он учит школьников интерната тому ремеслу, которому уже не могут научить их отцы, собрал в свой кружок и хантов, и русских — всех, кто горазд на деревянное рукоделье — если не сумеет сам, вдруг у кого-то получится лучше. По долгу службы Геннадий разъезжает по крупным северным поселкам, ищет и разыскивает умельцев, собирает старинные вещи. И хотя каждая такая поездка приносит интересные встречи с самобытными мастерами, в итоге печали больше, чем радости. Тревожит его то, что не тянется молодежь к исконным ремеслам, к ежедневным в былом трудам и занятиям отцов и дедов. А нынешний ширпотреб — не просто противник рукоделья, он еще и ущемляет душу, отнимает у нее что-то, в жизни пропадает, теряется самобытное.
Немало проблем и у тех — а это уже, как правило, люди пожившие или совсем старые, — которые помнят и умеют хорошо сделать национальную вещь. Мастерице, работающей с мехом, трудно достать хороший олений камус, разноцветное праздничное сукно. или даже такую безделицу, как бисер. Мастера-искусника не обходят вниманием музейные работники, этнографы, искусствоведы, но заплатить по-настоящему за хорошую вещь, которая потом украсит любую экспозицию, не могут, а часто просто суют расписки. Потом года через два-три возвращается к мастерице изготовленная ею нарядная, когда-то праздничная ягушка, но уже потрепанная, изъеденная молью. Это в лучшем случае, в худшем (нередко это бывало и с вещами самого Геннадия) работы пропадают совсем, и где их искать — непонятно. По природному своему отвращению ко всякой бумажной волоките деревенский мастер ли, мастерица и не ищут свой шедевр, но во второй раз к ним уже можно не подходить ― никакие уговоры не помогут послать свое изделие на очередную выставку-пропажу. С одной стороны, вроде и вниманием они не обижены, а с другой… такое внимание хуже любого равнодушия.
Ближе к зиме, в конце навигации Питляр напоминает крупный речной порт. Далеко от берегового мелководья якоря бросают теплоходы, юркие катеришки, разная речная мелочь, а то и могучий буксировщик с целым караваном барж. Что их тормозит на питлярском рейде, хотя никаким расписанием остановка здесь не предусмотрена? Но вот от борта какого-нибудь речного гиганта отваливает шлюпка, и скоро на деревенской улице появляется бравая тельняшечная братва, которая с проверенной методичностью обходит заранее известные дома и скупает все, что имеет какое-то отношение к меху. И конечно же Питляр далеко не исключение — подобную картину можно наблюдать у каждого приречного национального поселка, где живут мастерицы и имеется оленьсырье. Изделия, конечно, пошива невысокого, но когда спрос изрядно превышает предложение, товар идет ходко. Какая ж умелая мастерица будет ждать, когда ее найдут высококомпетентные специалисты, возьмут ее работу в музей или на выставку, заплатят за ее работу скопидомски, а в конце концов вещь может и вообще даром затеряться на далеких экспозиционных перепутьях? В условиях такого спроса любой добросовестной мастерице нет никакого экономического резона возиться кропотливо над каким-то изделием: можно — за те же деньги — простенько и без вкуса, потому что купленное на Севере будет чуть южнее на той же
Оби перепродано дороже. И все вроде не внакладе. Хорошую вещь хозяйка приготовит для родных, в подарок, для себя, но с нею она не собирается расставаться.
…На выставке в Салехарде Шурышкарский район был представлен богаче других. Какие здесь были превосходные ягушки, детская одежда и игрушки, легчайшие мужские сапожки-кисы! Как это все орнаментировано, расшито, украшено, какие богатые аппликации, как тончайше подобраны оттенки оленьего меха. Все это привез на выставку методист районной АКБ Геннадий Хартаганов. Представляю, каких дипломатических раутов стоило это ему?
…В тот вечер Геннадий пригласил меня на вечернюю рыбалку на Питлярской протоке. Поручил мне, понятно, самую неквалифицированную работу: я должен был по илистой береговой няше тянуть тонкую, режущую руки, бечеву. Темная августовская ночь опустилась на лес и реку, я спотыкался в рытвинах и овражках, и только сочувственный голос Геннадия, доносящийся с реки, заставлял идти вперед. И когда это бурлацко-рыбачье шествие понемножку приобрело рабочий ритм, я задумался об этом молодом ханте, который сейчас умело занимался рыбацким делом. Незадолго до поездки в Питляр я штудировал толстенное, в полтысячи страниц описание путешествия Александра Кастрена среди «инородцев» по российскому и сибирскому северам. Финский этот ученый исследователь, доброжелательно настроенный к северным «дикарям», дотошно изучавший язык, нравы и обычаи северян, ни единым словом не обмолвился о прикладном искусстве этих народов, не заметил ничего, что привлекло бы его внимание и было отмечено творческим даром. Это не от невнимания, скорее всего — такого искусства в Кастреново время просто не существовало в природе. Такое искусство могло появиться только у раскрепощенного народа, избавленного от нравственной мглы и духовного мрака. Как же стремительно за эти годы развилось самосознание коренных северян! Вот и Геннадий Хартаганов хотя институтов не оканчивал, но он ведь интеллигент самого высокого ранга, самой новейшей формации. Понимая, что народа без прошлого не бывает, не бывает народа без культуры, он делает все, чтобы это культурное прошлое не забылось, не потерялось, выискивает все, что хоть в какой-то мере отмечено печатью духовности, духовного начала.
Вот и сопоставим всего два факта — полтораста лет назад великий гуманист Александр Кастрен торопился успеть, застать, изучить язык и обычаи малых народностей Сибири, справедливо полагая, что через некоторое время царский режим «предоставит» им полную возможность благополучно вымереть. А сегодня представитель «вымирающего» племени озабочен не только тем, чтобы создать собственные самобытные произведения, но и наиболее полно отразить все своеобразие духовного мира родного народа. Даже сострадательный исследователь не подразумевал в этих народах столь активные творческие силы, такой потенциал деятельности — вот какая дистанция преодолена за годы, которые в истории человечества не более чем песчинка.
Какую же работу должна была проделать душа каждого северянина!
…Темный силуэт коряги я заметил издалека, но по неопытности не придал значения и, уже подходя к ней, крикнул на середину протоки:
— Ген, пень обходить?
— Стой! Стой на месте! — необычно резко крикнул Хартаганов, и стало слышно, как он заторопился, энергично заработал гребями и, кажется, что-то бурчал не весьма лестное в мой адрес. Наверное, исправлять положение было поздно: сеть по течению стремительно наплывала на корягу, Геннадий приподнял провяз, и в темную воду забулькали ядреные щекура.
— Вот беда, вот беда, — слышал я его торопливую приговорку. — Как же я корягу не заметил?
Оказывается, это он не на меня ругался, а на себя ворчал. Штук пять серебробоких рыбин все же запутались в ячее. Улов мне показался знатным, но Хартаганов, выбрав сети, все приговаривал:
— Ну и опростоволосился, старый пенек…
Он завел мотор.
Речная темная ночь несла стремительный спрессованный простор, ощущение воли и причастности к делам всего мироздания. Я не знал, о чем сейчас думает мой спутник, но в этот момент до меня вдруг дошло, что же делало монументальными его небольшие скульптурки. В них чувствовалась рука творца, но одновременно они казались частью природы, как будто над ними потрудились и ветер, и волна, и солнце. И я радовался, насколько прочно вошла природа в этого человека, в котором не чувствовалось ничего величественного, а выглядел он простым человеком, изо дня в день нелегким трудом добывающим кусок хлеба для себя и своей семьи.
Вообще-то в Питляр я ехал не просто познакомиться с Геннадием Хартагановым, а посмотреть, есть ли возможность на Тюменском Севере, или, точнее, в Ямало-Ненецком автономном округе, создать художественный народный промысел. Так уж получилось, что о всех идеях, мечтах и деяниях этого простого, одаренного парня трудно не рассказать, трудно не оказать хотя бы моральной поддержки.
Народный промысел, как правило, рождается на базе одной деревни, поселка ли, городка. Рождается не сразу, годы нужны, а порой и века проходят, когда такой промысел сформируется. Сначала один мастер, сын, брат, другой, третий, потом — по наследству передали, и рождается — чудо: Дымково ли, Жостово, Палех. Однако правил, как известно, без исключений не существует.
Прикладное искусство северян: хантов, ненцев, селькупов — самобытно, неповторимо. Оно рождалось на основе либо сугубо утилитарного, либо ритуального назначения. Эти народы не знали роскоши искусства в чистом виде, их суровый быт, борьба за жизнь не давала возможности посвятить свои досуги, скажем, резанию или лепке. Да и кочевой быт диктовал свое: постоянная дорога терпела лишь необходимое, то, что могли увезти несколько оленей. Все, что не имело жизненной необходимости — было лишним. И тяга эта к прекрасному, неистребимое в любом человеческом существе эстетическое чувство выражалось в нарядном узоре на мужских кисах, в тончайшем подборе расцветок оленьей шерсти для женской ягушки, в узоре на малице, в бисерной вязке на платье. Да вот какой-нибудь рукоделец мастерил сынишке незатейливую игрушку. Только в последние годы, когда начал меняться традиционный быт, это стало ценным само по себе, самодовлеющим. Внимательный Кастрен просмотрел эту эстетическую тягу, потому что не видел свободных людей, которые только и могут заниматься «чистым», то есть самоценным, не прикладным искусством. И вот что удивительно ― все искусствоведы отмечают необычную зоркость глаза и точность руки маленьких ненцев и хантов. «Это прирожденные художники», — в голос заявляют специалисты. Вот эта массовая талантливость, ну если не талантливость, то художественная одаренность — естественно поражают. Целые северные деревни могут заниматься творческой работой: мужчины, женщины, дети художественно одарены. Казалось бы, вот тебе самородный народный промысел.
Но нет такого на Тюменском Севере.
Как всегда в таких случаях, начинаешь искать аналогии, и этот путь естественно приводит, скажем, в другой северный район. На Чукотку. Да, да, во всемирно знаменитый Уэллен. Десяток лет назад мне посчастливилось побывать в тамошней косторезной мастерской. Ничего сногсшибательного, тем паче — шикарного я не увидел. Обыкновенный двухэтажный дом захолустного архитектурного качества, небольшие токарные станочки, у каждого мастера в руках зубоврачебный бур — вот и все, что, как оказалось, нужно, чтобы родился этот необычный чукотский феномен.
Но Уэллен отличается от своих дальних родственников-промыслов тем, что он не вызрел сам (снова вспомнил Дымково и Палех), а был организован. Базой, естественно, была художественная одаренность уэлленцев — эскимосов и чукчей. Но если бы не организаторская деятельность консультанта художественно-кустарных промыслов Интегралцентра Александра Леонидовича Горбункова в 1933–1936 годах, как знать, гремела бы сегодня так слава чукотского чуда?
О чем говорит пример Уэллена? Пожалуй, можно сделать два радующих вывода. Нельзя ли надеяться, что, укрепившись организационно, творчество народностей Тюменского Севера может породить ямальское чудо наподобие того же чукотского. И второе — организационное начало, применительно к национальному Северу, может сыграть ту же роль, какую для среднерусских промыслов сыграла длительная история развития. И это настраивает на оптимистический лад тех, кто обеспокоен судьбами прикладного искусства на Ямале.
Заинтересовавшись фигурой уэлленского энтузиаста Горбункова, я обнаружил поразившие меня факты в его биографии. Сначала удалось выяснить, что его уже нет в живых, он умер на пенсии в ростовском городе Шахты. Потом неожиданно — в поисках это закономерно — всплыл факт, что Александр Леонидович несколько лет жил на Ямале, преподавал в Салехардском педагогическом и культурно-просветительном училище. Мало того, от московского этнографа Зои Петровны Соколовой я узнал, что и на Ямале Горбунков занимался организацией народного промысла. Но…
— Мы встретились с ним на Сыне, в Овгорте. Это недалеко от Питляра, — рассказывала Зоя Петровна, — Он собирал там хантыйские и ненецкие орнаменты, изучал традиционную технологию шитья и художественной отделки одежды, обуви, предметов быта — аппликацию, мозаику, плетение из бисера, шитье бисером, резьбу по кости.
Почему спустя тридцать лет, в начале шестидесятых годов уэлленский удачник, энтузиаст с таким положительным опытом потерпел фиаско? Может, не созрело здешнее мастерство-искусство до чуда, есть какие-то объективные факторы, а не просто Горбункову «не оказали поддержки»? Спросить бы, конечно, самого энтузиаста, но иногда мы слишком запаздываем со своими вопросами. Да вот и еще двадцать лет спустя, разве у того же Хартаганова нет проблем? Проблемно все — люди, материалы, помещение, оплата. Геннадий одно время попробовал убедить совхозное начальство (Питляр — отделение зверо-оленеводческого совхоза) создать сувенирную мастерскую. Начальство сказало: «Не против». Но от «не против» до активной помощи всегда, как известно, большущая дистанция.
Проблема народного промысла конечно же вопрос экономический. Прогорит любой энтузиаст, если у него нет сырьевой базы. Значит, выбирать не приходится — такой базой может стать либо агропромышленное объединение — владелец многотысячных оленьих стад, либо кооператоры, которые закупают на корню большую часть продукции оленеводства. Последний вариант выглядит особенно соблазнительно: кооператоры — люди разворотливые, умеющие считать прибыль. Если это дело пойдет, они всегда найдут возможности поставить его прочно. Но в пользу совхозной альтернативы голосует то, что все умельцы, рукодельники живут на селе, трудятся в совхозах. Часто это, выражаясь языком официальных документов, «вторые члены семей» (хотя мы, пожалуй, так бы своих жен не назвали). Трудоустройство их для северного села — проблема. А скажем, на дому жены тундровиков занимались бы любимым делом куда охотней.
Но вообще не слишком ли искусственно ставить вопрос о народном промысле, если он — годочек к годочку, десяток к другому — но так и не сложился, и даже такие зубры-организаторы, как Горбунков, не раскусили этот ямальский орешек? Жизнь все расставит по местам, а всякие искусственные образования, у которых нет жизненной подкладки, благополучно кончали существование, продержавшись какое-то время на административном энтузиазме.
… — Талант должен заключать в себе и целеустремленность. Для меня бесспорно, что творческая личность не может не проявить себя в любых условиях. Талант — обуревающая внутренняя сила, перед которой нет непреодолимых препятствий.
Мой собеседник, невысокий, с аккуратной черной бородкой, весь очень какой-то опрятный человек, говорит с такой убежденностью, которая, пожалуй, граничит с категоричностью. Но тон, видимо, оправдан: у него путь к признанию был и долог, и труден, да и вообще пройден ли до конца этот путь? — и поэтому Геннадию Раишеву трудно согласиться с мыслью, что кому-то кто-то этот путь будет облегчать. Геннадий Степанович — первый профессиональный художник-хант, член Союза художников. В Салехард он прилетел из Свердловска по просьбе местных властей, ему поручили оформление нового окружного дома культуры народов Севера.
Но это разные человеческие качества, — возражаю я ему, — способности и характер. Кому-то нужна помощь, если он слабоват по пробивной части.
— Пробивает сила таланта, — снова четко отрезает Раишев. — Помощь нужна среднему мастеру, а без него искусство может обойтись.
Ну, а если речь идет не об одном одаренном человеке, а о большой группе?
— Ну что ж, совокупность талантов должна придать мощность их движению к признанию.
— Хорошо, — захожу я с другого края, — вы не будете отрицать, что, скажем, до революции у вашего народа были мастера, по силе способностей, скажем, вашим не уступающие?
— Не отрицаю.
— Что ж им тогда помешало пробиться? Условия?
Мне-то кажется, что я загнал своего оппонента в угол. Но Раишев не сдается:
— В нашем народе они были известны.
Он делает паузу, и здесь я слышу слова, которые и хотел услышать от него:
— Но если дело касается народного промысла, — Раишев как бы делает уступку, — это дело государственное, и здесь нужна очень серьезная организаторская работа. — Но тут же добавляет непреклонно: — Хотя и организатор должен быть ярким талантом, слабенький ничего не сделает.
Возможно, мой собеседник излишне категоричен, но он резче подчеркивает ту мысль, что настоящее творчество рано или поздно пробьет себе дорогу. Но живо оно только собственными питательными соками и корнями.
Почему я заканчиваю очерк о несостоявшемся пока ямальском чуде рассказом о художнике Геннадии Раишеве? Потому что, как бы парадоксально это ни выглядело на первый взгляд, он — мастер глубоко национальный, глубинно переработавший в себе национальные традиции, ярко и впечатляюще передает народное самосознание.
В Салехарде Раишева пригласили в гости учащиеся художественного отделения здешнего культпроеветучилигца. Меня удивило, как он вел беседу с первокурсниками (ведь по образованию-то педагог). Он не разжевывал букварных истин (букварных для него, а не для них), а разговаривал как со сложившимися мастерами. И странные на первый взгляд вещи толковал художник.
— У каждого художника свое солнце, — Геннадий Степанович прикрепил к классной доске оттиск своей гравюры, в которой на первый взгляд было излишне много зелени. — Мы выросли под зеленым солнцем Сибири. Только родившись, мы уже окунаемся в этот звонкий, солнечно-зеленый мир. Вспомните солнце, поднимающееся над тайгой, оно пробивается сквозь деревья, и весь мир соткан из этой солнечной зелени. Мы видим как бы зеленое излучение, ответный свет. Я хотел добиться здесь такого впечатления.
Но разве зритель сможет понять зеленое солнце? — осторожно поинтересовалась одна из слушательниц.
— Я не хочу, чтоб меня понимали, — не запальчиво, а спокойно — так говорят о хорошо продуманных вещах — ответил Раишев. — Я хочу, чтобы меня чувствовали.
На классной доске новый графический лист. На нем изображен человек, едущий по круглому озеру в легкой лодочке. Но планы, масштабы, плоскости, перспектива — смещены.
Жизнь отрицает всяческую статику, которая синонимична смерти. Объект художника — вечное обновление природы и человека, — поясняет свое изобразительное решение художник. — Идущий ветер обтекает кусты, холмы и деревья. Мы не устаем наблюдать, как вода обтекает подставленную руку или весло, мы не устаем глядеть на огонь, как не устаем дышать. Ветер, огонь, вода — такие же реальные предметы изображения, как гора, дерево, дом. Остановив их, мы их умертвим. Лепечет осина, в листочках которой запутался ветер. Как изобразить все это, чтобы оно не умерло на белой простыне листа? Простая изобразительность предмета не передает всего сложного движения жизни. Графика — это музыка, она ловит ритм жизни, и на мои графические работы не нужно просто смотреть, этот ритм надо впускать в себя, слушать, и он в тебе потечет.
Не знаю, до конца ли поняли Раишева его молодые слушатели, для меня же стало понятно одно: исток такого видения жизни, исток подобного отношения к искусству — там, в родных урманах, на родовых речных плесах, это не только самосознание конкретного Геннадия Раишева, но и вообще таежного человека — ханта. Как могли бы мы узнать о нем, если бы вся система нашего советского образа жизни не привела к появлению такого художника?
Если искусство Раишева не столь широко известно, приведу более понятный пример: что бы знали мы о грузинской душе, не будь Нико Пиросмани? Мы же лишаемся не просто конкретного мастера, а художника, в чьем творчестве выражена народная духовность, потенциал народной души.
Раишев как-то признался, что цель его художественных поисков — растущая душа.
Непосильная цель? Как знать…
Ведь малые народности Севера показали пример такого духовного возрождения, на который, пожалуй, не рассчитывали десятилетия назад даже самые ревностные их доброжелатели. Вспомним искусство чукчи Юрия Рытхеу, нивха Владимира Санги, манси Ювана Шесталова, нанайца Григория Ходжера. Многонациональная российская литература была бы по-настоящему обкрадена без их творчества.
Я все время вижу перед собой уэлленский пример. Организованная стихия кустарного ремесла переросла совершенно в новое качество — искусство мирового масштаба, в то, что, вероятно, и не грезилось в самых смелых мечтах тем, кто организовывал первые полупримитивные артели чукотских и эскимосских косторезов.
Знаю, оно может и не состояться, это, возможно, пригрезившееся мне ямальское чудо. Но можно ли с честной душой говорить: «Сделано все возможное»?
В этом деле отсчет требуется вести не от того, что уже сделали и приобрели, а от того, что не сделали, а можем потерять. Сделано гигантски много, и «гигантски» — скромное определение. Но всегда будет мучить и угнетать мысль, если пройдем мимо какого-то духовного самородка, который мог быть раскрыт лишь в том случае, если бы начал действовать народный художественный промысел.
Я говорил только о Ямале, но не те же проблемы ждут решения на Таймыре, Колыме, Камчатке?..
…Мы сидим с Геннадием Хартагановым на живописном бугре у речки, где когда-то стояла его родная деревенька.
— В исполком меня вызывали, — рассказывает Геннадий. — Мысль такая есть — школу художественную организовать. Я и говорю, почему в Салехарде, а не в Питляре? Здесь для школьников все будет роднее, чем в городе, — лес, река, тундра. Ведь искусство — это судьба. Она с детства начинается.
Я понимаю, что Геннадий — прочный патриот, но а впрочем — почему бы и нет? Ведь Дятьково, Жостово, Палех — тоже не Москва. Этнографический музей-заповедник под открытым небом, художественная школа-интернат по прикладному искусству. Звенышко к звенышку, так и получится цепочка, которая прочно соединит части в единое целое и подарит нам то, что способно дарить настоящее искусство.
Он на моем лице скептическую улыбку, что ли, уловил.
— Могу я в конце концов помечтать? — спрашивает Хартаганов.