ГЕННАДИЙ КОЛОТОВКИН


ЛЕСНАЯ ДЕВОЧКА


ОБ АВТОРЕ
Любимое дело выбирают смолоду. Еще парнишкой, едва-едва распознав азбуку, Геннадий Колотовкин (1936–1994) загорелся написать рассказы о природе для детей. Мальчик составлял знаки: буква к букве — слово, слово к слову — предложение. Интересно, занимательно! Навечно уяснил: как каменщик из кирпичей, так писатель из слов выкладывает свое произведение.
Жизнь сложилась ломкая, противоречивая. Когда Геннадию было двенадцать лет, его крестьянская семья перебралась из райцентра Омутинского в «столицу деревень». Мальчуган с детства мечтал о литературном, а окончил Омский институт физкультуры.
Двадцатитрехлетним парнем напечатал в районной газете «Ударник» первый рассказ «Мохнатый водяной». Студентом издал свои работы в коллективном сборнике очерков о мастерах спорта Омска «Путь к победе». Был учителем, электриком, редактировал городскую газету в одном из уральских городков. Работал в «Тюменском комсомольце», «Тюменской правде». Печатался в «Советской России», «Комсомолке», «Строительной газете».
Позднее он понял, почему его так сильно тянет к перу. Вольное, босоногое детство в деревне: речки, озера, увалы, поляны — обогащали его впечатления. Рождались сюжеты, зарисовки, наброски.
Потом городская суета, житейские неурядицы отвлекли человека от любимого дела. Он почувствовал, что забывает запахи трав, голоса птиц, названия растений. И Геннадий Алексеевич уехал на охотничью заимку.
Десять лет он прожил в лесу. Деревня слева далеко, поселок справа того дальше. Шагает егерь по дороге, а на песке медвежий след. Косолапый спрятался за куст. Интересуется, каков новый хозяин Магатских озер, Богушинских угодий, глухариных токов, заячьих троп.
Там, в уединении, даровитый человек написал много рассказов, сказок. Средне-Уральское книжное издательство в 1989 году выпустило его сборник «Магатская заимка» тиражом 50 тысяч экземпляров. Небольшая книга сразу разошлась как на Урале, так и в нашей области.
Главный герой рассказов — сам автор. Не какой-то фанатичный страж порядка, а простой и мудрый егерь-лесовик. Он с веселой интонацией, самобытно и профессионально пишет о родном крае, о повадках лесных обитателей, примечая в них много сходного с поведением людей.
Московский писатель Владимир Карпец, рецензируя рукопись, сказал об авторе: «Рассказы Колотовкина удивительно космичны. Относятся к той прозе, которая будет жить долго».
В последние годы жизни Геннадий Алексеевич много работал. Учредил, издавал и редактировал первую в области детскую газету «Лесовичок», подготовил к печати новый сборник рассказов и сказок: «Лесная девочка». В книжке, которую вы держите в pyкax, собрано то, что он хотел издать.


ЕГЕРЬ



НАИВНАЯ ПРОСТОТА
— Горе, егерь, горе. Дочки плачут. Жена плачет. Теща ревмя ревет. Горе, егерь. Наша собака блины не ест. Ты знаток, вылечи Хана. Век не забуду. — Пот соскальзывал за ворот опрятной рубашки. Толстяк Пыхтымов платком, как полотенцем, тщательно, усердно вытирал соленую влагу. Пышные щеки его розовели от жары и волнения. — Вылечи Хана. Не поскуплюсь. Отблагодарю бараном. Двумя баранами! Еще ягненка поднесу!
Просьба гостя была курьезной, неожиданной. Я заколебался. Пыхтымов — лицо уважаемое, должностное. Известный в округе любитель-собаковод. Отказов он не переносит. Обиду до смертного часа таит. Незадача. Как поступить с важной персоной? Тем более что его просьба выполнима. Если я вылечил подстреленную лайку, неужели не избавлю от дурного недуга декоративного кобеля?
Как обходительный врач на приеме, я с задумчивым сочувствием спросил дородного клиента:
— Саиль-ага, может, Хан оттого блины не ест, что за ним неважный уход?
От негодования толстяк Пыхтымов покраснел, как переспелый помидор.
— Что ты, егерь, наивная простота! Хан в особой комнате живет. На подушках спит. На ковре валяется. Из фарфора кушает. Женщины чешут ему шерсть. А ты говоришь «неважный уход», — укоризненно качал солидной лысой головой. — Нехорошо, не зная, осуждаешь.
Пытаясь посетителя утешить, я сдержанно, невозмутимо предложил свои услуги:
— Надо взглянуть на вашего Хана. Едемте к нему.
— Зачем ехать, наивная простота! — толстяк Пыхтымов так надулся на меня — бестолковый врачеватель! — что капли пота густо оросили его лысину, посыпались дождем на полотняную рубашку. — Хан здесь, в моей машине.
Открыв заднюю дверцу, почтительно, елейно обратился к развалившемуся догу.
— Пожалуйста, Хан, выходи. Пожалуйста, погуляй на травке.
«Нива» скрипнула рессорами: пес телячьих величин сполз нехотя с сиденья. Ноги не удержали его раскормленную тушу, подломились произвольно, он рухнул на обочину дороги возле колеса. Дышал, будто астматик: устало, тяжело. Из распахнутого зева, как галстук из неряшливого пиджака, вывалился багровый, с каплями слюны язык.
Сороки, увидев этакого несуразного, дебелого бездельника, сзывая на смотрины любопытных белобоких сестер, застрекотали неприязненно, крикливо: «Чрревоугодник! Чрревоугодник!»
Толстяк Пыхтымов, сочувствуя больному, поставил перед ним на узорном блюдце горку масляных блинов. Заискивая, попросил:
— Покушай, Хан, покушай, полегчает.
Кобель от сдобной, запашистой пищи презрительно отворотил упитанную морду.
Хозяин сокрушенно — он так любил животных! — пожаловался мне:
— Совсем дог занедужил.
Я едва удержался от колючего словца. Важных персон не стоит раздражать: у них своя правота, у нас своя маета.
Тут Динка кстати от избушки принеслась — поджарая, чернявая, покладистая лайка с форсисто загнутым в кольцо хвостом. Обнюхав спереди и сзади четвероногого страшилу, фыркнула, отворотившись: «Ф-фу! Как псиной разит! Ф-фу!» Дог не удостоил ее своим ханским вниманием. Даже не распознал, как приятно, по-лесному пахнет местная красавица. Настолько опустился, ожирел, что динками уже не любовался.
«P-разве это кавалер? — ворковали осуждающе горлицы на крыше: — Меррин. Сивый меррин! — Восторгались статной лайкой: — Экая пригожая. Рработница! Рработница!»
Динка, подвижная, смешная, подскочила ко мне весело и прытко. С разгона встала возле ног. Ловко прилегла. Ластясь, махала оживленно смоляным хвостом. Ждала забавы иль команды.
— Твоя собачка ест блины? — спросил недоверчиво солидный посетитель.
— Все ест, что ей даю. — Я подкинул лайке завалявшийся в кармане вытертый сухарь.
Бережно подняв его с земли, Динка признательно вильнула мне хвостом: «За угощение спасибо». Удалилась под навес. Захрумкала гостинцем.
— Какая умная собачка! — восхитился Пыхтымов. В узенькую щелку глаза, возможно, закатилась капля пота, возможно, выпала умильная слеза. Зажмурился мой гость. Осторожно промокнул влагу. Полюбопытствовал пытливо:
— А что, наивная простота, лайка под выстрел зверя выгоняет?
— А как же. Не для забавы, для нужды держу. Зайца подраню — принесет. Утку подобью — достанет из воды. В обходе точно укажет копалуху. Подведет к любой норе. В лесной жизни Динка моя незаменимая помощница. А ваш дог, Саиль-ага?
Польщенный, что поинтересовались его любимцем, гость заговорил напористо и быстро, сопровождая слова размашистыми жестами:
— Хан весьма знатной породы. Родословная от прапрапрапрадеда известна. Такую родовитую собаку в здешних краях не сыщешь. По рекомендации приобрел в столице у одной знатной персоны.
Он расписывал бы псиные достоинства и дальше, но, солнышком нагретый, дог встал с обочины дороги от машины. Растворив в зевке красную пасть, потянулся так, что утробистое брюхо провисло до земли. Прохладным росным утром страдал, как при полуденной жаре. В сравнении с ним, породистым и благородным, охотничья лайка казалась шавкой и впрямь «наивной простотой».
Вихляя рыхлым телом, дог заковылял неловко к развесистой березе. Едва не раздавив лягушку, колодой рухнул набок. Неприлично развалился в холодке.
«Уваллень! Уваллень! — вышмыгнув сноровисто из-под листа, гневно заквакала квакуха. — Мог ррасплющить! Мог ррасплющить! Захребетник!»
Отопнув лягушку подальше от больной собаки, толстяк Пыхтымов уважительно, душевно повторил чудную просьбу мне:
— Вылечи, пожалуйста, Хана. Утешь мою семью.
— Непременно, Саиль-ага, — заверил я его. — Через месяц приезжайте, дог будет рвать блины из рук. — Как строгий врач распорядился: — Пока заприте его в здравпункт, — Указал на пустовавший, сколоченный из горбыля сарай. — Дог еще увяжется за вами, убежит.
А сам подумал с огорчением: «Пес не то, что бегать, ходить-то разучился. Да и сам хозяин изрядно косолапит: всю жизнь то ездит, то сидит».
«Шалберры! Шалберры! — ворковали горлицы на крыше. — Оба рразучились. Оба рразучились».
Я об этом умолчал. Что толку говорить, если серьезные люди держат животных ради моды? Катают их в машинах. Хвалятся — на дачах дружат с морскими свинками, трехшерстными котами, а не с добрыми людьми. И псиный бум не затихает. В ином сквере дам с собаками больше, чем с колясками мам!
«Скажжи хозяину! Скажжи!» — шумно настаивали нахальные сороки.
Нe поймет! Да и зачем утруждать заядлого кинолога мирскими, заурядными заботами? Пусть он живет в ладу с собой и в добром настроении возвращается к родному очагу.
Я проводил напыщенного толстяка до самой «Нивы». С потугами, со скрипом он все же влез на мягкое сиденье. Сколько ни возился, ни пыхтел, никак не мог закрыть дверцу кабины.
«Рраздобрел на черрной икрре! Раздобррел!» — трещали вперебой белобокие подруги.
Возводили напраслину на сельского кинолога. Была ли у него икра, если он потчевал меня все время баклажанной? — «Кушай, наивная простота, кушай». — Сам ее, правда, ни разу не отведал: тошнота, изжога мучили гурмана.
Не зря говорят охотники, что собаки похожи на своих хозяев, а хозяева — на них. Пыхтымов, как и Хан, был очень дородным. В кабине ему тесно, не повернуться — мешает чрево. Пришлось помочь клиенту: снаружи хлопнуть дверкой.
На стук к машине прибежала Динка. Мордахой терлась о мою ладонь.
— Ну и собачка. Ест ржаные сухари! — толстяк Пыхтымов вздыхал в окне с завистливым недоумением. — Что ей доспеется? На свежем воздухе, в лесу. Всегда здорова, весела. — И, заведя мотор, он посулил великодушно напоследок: — Старайся. Двумя баранами отблагодарю! Еще ягненка поднесу, наивная простота. — Розовый, самодовольный покинул нашу тихую заимку.
Дог даже на него не посмотрел: уехал и уехал. Не привлекали его внимания говорливые сороки, воркующие горлицы. Квелый, истомленный, он ко всему был равнодушен. С раскрытой пастью лежал, как боров, в продуваемом сарае…
Я сразу же занялся врачеванием. Налив колодезной воды в корыто, поставил перед хворым на узорном блюдце горку оставшихся пыхтымовских блинов. Кобель не ел, не пил. В прохладной сараюшке ему было невыносимо жарко. На ворсистом коврике он отпыхивался, бока качались пышными подушками.
Шерсть чесать, ухаживать за Ханом нам с Динкою не позволяли неотложные дела. Без нас жирняга отлежится, отсидится, отойдет. Воды хватит надолго. И мы отправились стеречь овсы от вороватого медведя, который не столько лопал, сколько мял неспелые злаки. Через неделю за нами прилетели горлицы: «Он там рревет. Брросается на стены».
Покинув балаган, мы навестили дога. Завидев нас, он скреб когтями дверь, грыз затравленно косяк. В глазах обида и упрек: оставили на произвол судьбы. Не до блинов — хотя бы дали хлеба.
Я принес ему из озера воды. Подбросил черствую горбушку. Хан жадно с хрустом ел, с причмоком ненасытно пил мутную жидкость из колоды.
Мы с Динкой вновь ушли к овсам. Прогнали все же вредного медведя, отвадили от поспевающих полей. Усталые вернулись на заимку. Почуяв нас, дог заповизгивал, запричитал: «Напоите! Накормите!» Прыгал рывками на запертую дверь. Ему не до хлебов! Картошки бы в мундире да горстку сухарей.
Чтобы далеко не бегать, я ему начерпал из лужи дождевой воды. Высыпал к порогу засохшие объедки. Пес алчно чавкал и лакал. Жалко скулил, прося добавку.
Зато как внешне изменился! Грудь колесом, живот подтянут — выправка дога, а не опустившегося пса.
«Какой ладный! Какой видный!» — стрекотали, рассевшись на заборе, сороки.
На смотрины прилетели горлицы: «Ррослый! Стрройный! — нахваливали откровенно моего пациента. — И вправду он порродист!»
Я выгуливал его по правилам науки: заставлял быстро ходить, бегать по берегу трусцой, перепрыгивать канаву, брать барьер. Хан выполнял эти задания. На него благожелательно поглядывала Динка. Он взаимностью ответил. Носился с ней на озеро пить воду. Щипал полезную траву. Лайку обнюхивал, ухаживал, как за невестой.
«Был даррмоедом — стал батырром!» — с гордостью не то за меня, как удачливого врачевателя, не то за нового знакомого рыкнула негромко Динка.
— Псиной не разит?
«Пахнет лесом! Пахнет лесом!» — виляла изогнутым хвостом покладистая лайка.
Осталось передать излеченного дога его степенному хозяину.
Он прикатил в служебной «Волге» к концу месяца. Ее сопровождал тяжелый грузовик.
Я по случаю для опыта напек белых блинов. Завидев важного селянина, выпустил его любимую собаку из сарая. Чтобы не ударить в грязь лицом и доказать свою ученость, я швырнул догу теплый блин. Лязгнув пастью, Хан на лету в прыжке поймал гостинец. Повторную подачку проглотил легко, как муху. В мгновение ока уничтожил всю тарелку снеди.
Толстяк Пыхтымов от восторга взмок. Расслабленно, истомно простонал:
— Вылечил, наивная простота! — прикрикнул на зазевавшихся подсобников: — Эй, сгружай баранов! Сгружай ягненка! Тащи к нему в загон!
Рубашка, повлажнев, прильнула к телу пузана. На красной лысине засверкали густо капли. Пыхтымов был взволнован:
— Наивная простота, выходил такую ценную породу! Мои дочки Хана ждут. Моя жена по нему скучает. Теща ревмя ревет. Вот обрадуются, какие у них складные мужчины — Хан и я!
Распрямившись, хотел показаться подтянутым, высоким. Но это у него не получилось. Все равно под полотняной дорогой рубашкой будто был припрятан дубовый бочонок этак ведра на полтора. Я кивнул на знатное пузцо:
— Саиль-ага, захвораете, тоже приезжайте. Как Хана исцелю.
— Что ты, наивная простота, я здоров. Совершенно здоров! — растопыренными пальцами похлопал по утробе. В ней, как в таре, глухо отдалось: «доров, ров, ов». — Видишь, какой я крепкий. — Пыхтя, кряхтя, но в «Волгу» втиснулся с трудом. Хана посадил на заднее сиденье.
«Пррощай! Пррощай!» — затараторили сороки.
«Будь здорров!» — заворковали благосклонно горлицы.
Предчувствуя отъезд, дог дьявольски заволновался: ведь лайка оставалась на заимке. Он сунулся к окну и даже сокрушенно заскулил. Пыхтымову назад не повернуться. Он что-то буркнул своему шоферу. Тот, гибкий, верткий, сухопарый, протянул, как повар, Хану блюдечко с блинами. Объедливый кобель сразу охладел к хорошенькой лесной подруге.
Вкус стряпни ему напомнил роскошный, светлый дом, где скоро станут его холить, показывать гостям. И — юных дочек-модниц, которые начнут гулять с ним по проспекту, гордиться перед публикой: «Какой у нас чистопородный дог!»
Машины тронулись. Мы с Динкой подошли на пару к полосатому столбу, чтобы закрыть за отъезжавшими шлагбаум.
Толстяк Пыхтымов сидел за лобовым стеклом. Должностное, важное лицо было сосредоточенно, серьезно. С переднего сиденья он видел дальше своего водителя и дальше остальных. Но кто из нас «наивная простота» — этого солидный шеф разглядеть, понять не мог.


СТРЕМОУХАЯ ЛАЙКА
Я чинил на поляне разбитую двуколку, когда собаки громким тявканьем предупредили: к заимке приближается машина. Прислушался. За мостиком, как лес от ветра, глухо и натужно гудел перегретый мотор. Кто мог ехать? После ночной грозы к нам не пробиться даже на «Урале». Луж, как звезд, бесчисленное множество, суглинок вязкий, скользкий. Любая машина забуксует. Знать, отважный водитель гнал сюда в такое время.
«Газик» юрко выскочил из сосняка, поднялся на бугор. Вильнув между деревьями, задком сполз в колею. «Засядет!» — ахнул я. Но автомобиль, взревев надрывно, зацепился передним правым колесом за песчаный твердый грунт, вырвался из липкой грязи и весело вбежал на конотопную просторную поляну.
«Радионыч!» — обрадовался я. Перекрашенное в зеленый цвет авто принадлежало Зноеву. Из списанного драндулета он сделал приличную высокопроходимую машину. И вот, пересекая лужайку, шутливо просигналил мне мотив: «Эх, дорожка, фронтовая». Остановившись около двуколки, бодро вышел из кабины. Разгоряченный ловкой, виртуозной ездой заговорил задорно, громко:
— Промялся, так промялся! Ломит спину и руки. У болота, голова садова, чуть не сел. Но вывернулся!
Был он интересный, видный дед. Среднего роста, курносый и до того седой, что брови казались подернутыми инеем. На белом добродушном лице смеялись проницательные синие глаза.
— Чего приехал? — с любопытством спросил я.
— Надоело в панельной берлоге сидеть. В лес потянуло. Сегодня какой день? День Победы, голова садова! У меня кофе в термосе. Посидим на пеньках. Выпьем «по нашей, фронтовой».
Он исчез в кабине, звякнул металлом. Когда появился передо мной снова, я остолбенел. Седовласый старшина был увешан множеством наград. Только орденов я насчитал пять штук. Сколько же ратных подвигов совершил этот веселый, добродушный человек? А что я знал о нем? Ну, охотник, ну, фронтовик. Ну, автомеханик. Надежный товарищ…
Как-то я провалился в болото. Будь один — не выкарабкался бы. Трясина тянула потихоньку вниз, на холодное губительное дно. Зноев без паники быстро нарубил кучу осин, невозмутимо балагуря: «Суждено сгореть — в болоте не утонешь!» — сделал небольшую гать. Подполз по ней, протянул мне ремень…
Пока мы обсыхали на бугре, он поведал фронтовой занятный случай. Рота атаковала немцев. В лоб. Немецкий пулеметчик с высотки очередями прижимал бойцов к вытоптанной пашне. Ротный был — крикун. Заучил одно: «Вперед и прямо!» В маневре ни бум-бум.
Срывая голос, горланил ошалело: «Ура-а!» Сам из борозды не поднимался. А правее была заросшая изложина. С умом по ней не то, что роту, полк можно незаметно провести. Зноев сползал туда, разузнал. Лощина оказалась перекрыта шатким проволочным заграждением. Вход охранял пулеметный расчет. Подкравшись ближе, Радионыч бросил гранату. Сбегал за своим подвижным взводом. Ударили фашистам в тыл. Немцы врассыпную. Рота заняла высоту. Зноеву медаль, а командиру — орден.
Вот и все, что я знал о деде. После моего спасения мы с ним особенно сошлись. Я радовался каждому его приезду.
Увидев Белянку, которая доверчиво, охотно подошла ко мне, дед заволновался:
— Породистая лайка! Теперь таких мало. — Синие глаза его заблестели. — На фронте у меня была стремоухая собака. С ней орден Красной Звезды заработал. Вот этот.
— Расскажи, Радионыч, — попросил я.
— Не сочтешь хвастуном? Так и быть, в День Победы можно, — согласился он. — Скоро мы, отечественники, вымрем…
Пеньки, как табуретки около стола, кучно стояли вокруг кондового обшарпанного комля. Этот укромный уголок рыбаки шутливо нарекли «каютой». Тут мы и расположились. В термосе еще не остыл коричневый напиток. Радионыч наполнил наши небольшие кружки. С наслаждением отхлебнул.

— Было это на Волховском фронте. Войска устали от непрерывных боев и перешли к обороне. Немцы оказались в более выгодном положении, чем мы. Занимали рубежи на высоком косогоре под защитой соснового леса. Наши роты рассредоточились в низине с частым кустарником. Редко, как бы для порядка, постреливали из пушек, и на этом военные действия заканчивались.
Солдаты изрыли землю траншеями, ходами сообщения. Настроили землянок, блиндажей. Копали бы их глубже, да близко была вода. Выше пояса не рыли. Подтаскивали землю на себе и поднимали бруствер. Войска постепенно пополнялись, накапливали силы для главного удара. А у бывалых солдат наступили долгие тоскливые дни.
Меня нестерпимо тянуло из расположения роты на загадочные и глухие острова. Как охотник я догадывался, что там есть ягоды, водятся и звери, и птицы. Украдкой от ротного пробирался в угодья. Бродил между воронками. Надеялся подстрелить какую-нибудь живность. Но после бомбежек и артобстрелов дичь покинула опасную зону. И все же, голова садова, нет-нет да попадались пугливые зайцы, тетерева. Я их одиночными выстрелами сбивал из автомата. После постной каши и приевшихся консервов охотничье варево было для нас деликатесом. Под разными предлогами я продолжал отлучаться в лес: то якобы за дровами, то за сеном для подстилки, то за сушняком для костра.
Как-то вечером, голова садова, услышал странный хруст. Кабан? Кто еще мог быть такой высокий, черный? Как воздержался — не хлестнул из автомата, удивляюсь и сейчас. Видимо, сказалась охотничья привычка: «Стреляй по ясной цели». Отодвинул ветку и увидел лайку: черную, восточно-сибирской породы.
Собака жадно уминала копалуху. Видать, словчилась поймать. Другой солдат для острастки шумнул бы на бездомную псину. Но в нас же охотничья жилка! Подманил я собаку, приголубил. Добрая псина, даже худоба почти не портила ее. Уши во! — Дед приставил кисти лодочками к голове. Подвигал ими, как ушкан. — Осанка и окрас благородные. Расставаться с такой находкой не хотелось. Вести в расположение части? Ротный вместе с собакой отправит под арест. А породистая лайка пригодилась бы в лесу! Вот и прикидывал, как подкатить хитрее к лейтенанту. И все-таки нашел занятный выход. Братва в землянке поддержала мой замысел. Лайку в честь притока речки, голова садова, окрестили Пчежкой. Определили под нарами ей место проживания.
После подъема явились к ротному всем взводом. Огорошили его:
— Поймали ученую лайку!
— С миной бросается под танк!
— Разрешите испытать в бою…
— С миной под танк? — заколебался лейтенант. Помявшись, согласился: — Ладно. Чтоб не видел комбат.
— Добились! — Радионыч вскинул торжествующе кулак над головой, будто событие произошло сию минуту. Васильковые глаза его от радости и возбуждения сияли. Седые волосы лохматясь падали густыми прядками на лоб. Пригладив их рукой, фронтовик отпил из кружки. — Так вот, житуха на передовой была тогда такая же спокойная, как здесь. Солнце. Тишина. Природа. Никто не придирался, не приказывал, не поучал. Все делалось по распорядку, само собой. Ходили, не сгибаясь, не хоронясь от фрицев. А с Пчежкой забавлялись, словно дети.
И тут расчетливая пуля невидимой «кукушки» серьезно ранила взводного в затылок. Сперва подумали — случайность. Но на другой день снайпер пришиб политрука, ранил старшину. И началось: каждый день замаскированный стрелок пускал свинец в кого-нибудь из наших командиров. Обидно было — гибнут не в бою, а на передышке.
Разгневанный комбат заставил ротного немедленно убрать «кукушку». А лейтенант был, говорю, тупоголов. «Вперед и прямо» — формула его мышления. Тут же, днем, отправил разведчика снимать фашистского стрелка. Не успел боец выползти из-за куста, как был тут же подстрелен. Ротный кипел:
— Не можете фрица перехитрить!
Не утерпев, я обратился к нему по форме:
— Разрешите мне, охотнику, пробраться ночью с собакой и уничтожить снайпера!
— Давай сейчас! — не терпелось отличиться лейтенанту.
Бойцы сочувственно глядели на меня: напросился, голова садова, вызвался на свою погибель, ротного не переспоришь. Но я нашелся:
— Сейчас нельзя. Неподготовлена собака.
— Как так?
— Сейчас она сыта. Перед охотой ей надо обязательно проголодаться. Чтоб искала лучше зверя.
К удивлению бойцов, убедил твердолобого вояку.
Радионыч облегченно вздохнул, будто освободился только что от непосильной ноши. Оглядев задумчиво округу, продолжал:
— Место против нас было открытое. Несколько кустарников росло поодаль. За ними простиралось голое поле. А посередине небольшой колок — наш главный ориентир. В нем на дереве и притаился «охотник».
Надо было как-то выведать, где точно он сидел. Я наказал ефрейтору палкой поднимать над бруствером пилотку. Сам следил в бинокль за рощей: там должен щелкнуть выстрел или мелькнуть дымок. Фриц трижды продырявил головной убор. А я ни выстрела, ни свиста пуль не слышал, не обнаружил и дымков. Фашист скумекал, что русские его дурачат, выискивают хитростью. И перестал стрелять. Попробуй угадай, где затаился. Я возлагал надежду только на собаку. Она должна была найти на дереве «кукушку» и облаять ее громко.
Ночью мы благополучно перебежками достигли дубравы. Дожидаясь под кустом рассвета, я прислушивался к шорохам чужого леса. Лайка, свернувшись калачом, спала спокойно, как перед обычной рядовой охотой.
Мне нравилось, что колок был старый. Березы, сосны, тополя — толще деревенских печных труб. За ними прятаться легко. Я не шел, а крался: медленно с оглядкой. Не покидало ощущение, что снайпер внимательно следит за каждым моим шагом. Нога ступала мягко. Но иногда сучья предательски хрустели под сапогом. Я тут же прятался за деревом. Вслушивался, выжидал.
Был уверен, что стрелок находится где-то на опушке: наискосок или напротив нашей роты. Мой замысел был прост — незамеченным подкрасться к фрицу с тыла.
Частые остановки раздражали лайку: что это за охота! Она натягивала туго поводок, звала быстрее двигаться. Я, успокаивая, гладил ласково:
— Тихо, Пчежка, тихо. Белку ищем, белку.
Собака с упреком глядела карими разумными глазами: «Ну, что ты, голова садова, держишь на привязи охотницу? Развяжи. Мигом зверя отыщу!»
Но возле выворотня лайка неожиданно рванулась с поводка и в отчаянии негромко заскулила. Я разволновался: выдаст! Все мои старания насмарку! Зажал собаке пасть. Но дальше удерживать ее было невозможно. Чтобы не выдать, не открыть себя, лайке следовало дать свободу. Я отцепил поводок…
Пчежка радостно припустила вперед. Рыскала между деревьев, обнюхивала землю. На охоте она при мне облаивала глухаря. Здесь ни разу не взглянула вверх. Я страшно огорчился: неужели у нее нет верхнего чутья? Казалось, замысел мой рухнул: теперь вместо собаки сам разыскивай «кукушку».
В сердцах я про себя чихвостил ротного за тупость. Дуролом, отправлял сюда под пули неподготовленных солдат. Завзятый охотник-следопыт и то рискует ошибиться…
Только углубился к центру рощи, как слева у опушки настырно залаяла собака. Я возликовал: «Ах ты молодчина! Зря тебя бранил!» Скачками от дерева к дереву метнулся на голос Пчежки.
У подорванной березы поостыл: «Голова садова, куда так открыто? Под пулю?»
А Пчежка! Держась поодаль от «кукушки», гавкала озлобленнее, громче, чем на глухаря или тетерю. Догадывалась, псинка, что перед нею ворог, супостат!
Я видел вздернутую морду лайки, стоячие, нацеленные уши. Вдруг Пчежка оскалилась свирепо, зарычала грозно, люто, будто на нее наставили винтовку. Щелкнул тихий выстрел. Сдавленно, тоскливо взвизгнула собака, И повалилась в высокую немятую траву.
Во мне кипела ярость: «Беззащитное животное ухлопал!» Знай точно, где сидел фашист, я б не удержался, выскочил из-за ствола. Но в кронистых высоких соснах трудно было что-либо различить.
Переждал, пока уймется стук в груди, тише мышки проскользнул к кряжистой осине. Высунулся из-за користого ствола. Невдалеке среди густых хвойных ветвей увидел худое горбоносое лицо германца. Он явно опасался: не привела ли за собой собака русского разведчика?
Из укрытия я мог автоматной очередью запросто сразить снайпера. Но какой прок от мертвого? Унял недавний гнев, прикинул: если выстрелить немцу в правое плечо, от неожиданного удара тот выронит винтовку и тушей свалится на землю. Вскинув автомат, я взял германца на прицел, начал плавно нажимать курок.
И тут слева от худосочного стрелка раздался шутливый басовитый голос:
— Курт, ист дер хунд — партизан?
Я шпрехаю немного по-немецки.
— У них и собаки партизаны, — ответил фриц по-своему.
Отпрянув за дерево, я присел от изумления. Голова садова, «кукушки»-то на пару куковали! Вдвоем следили за округой. Но проворонили разведчика! Пчежка отвлекла врага, как боец, меня прикрыла.
Разглядел обоих. Второй был скуластый, упитанный. Соорудив на верхотуре жердяные помосты, снайперы удобно устроились на них. Замаскировались свежими развесистыми ветками. Сразу не различишь, что это «кукушкины гнезда». Если бы не стремоухая собака, неизвестно, нашел бы я их или нет. Скорее всего, они ухлопали бы меня.
Снова услышал веселые, бесшабашные голоса немцев. Особенно изощрялся скуластый, толстозадый Ганс — видимо, старший по званию. Он говорил о какой-то веревке, табличке.
Костлявый Курт спустился вниз. Повесив Пчежку на веревку, привязал к груди короткую фанерку: «Партизан». Повернул ее вместе с собакой к Гансу. Тот от восторга захлопал в ладоши:
— Гут! Гут!
Курт волоком подтащил лайку к самой опушке дубравы. Спрятался в кустах. Оба фрица долго следили за передним краем наших. Не обнаружив никого, Ганс подал партнеру условный сигнал: квакнул, как лягушка Худосочный немец умело перекинул веревку через прочный сук и подтянул проворно Пчежку над густым кустом.
Лайка висела на виду у батальона Сперва было тихо. Потом, наверное, в бинокль увидели убитую Пчежку с фанеркой на груди… Застрочил по роще ручной пулемет.
Потом снова все затихло. Над моей головой жужжала желтая оса. Сзади пела пеночка-теньковка. Внезапно, раскатисто застрекотав, она перелетела вглубь дубравы.
Птаха взволновалась ненапрасно. Тощий Курт, спокойно отсидевшись за бугром в кустах, шел, не таясь, к своей сосне. Толстозадый Ганс подбадривал дружка с наблюдательного пункта.
Для боевых действий был самый подходящий миг. С криком «Ура-а-а!» я ошалело выскочил из-за осины и всадил длинную очередь в мордастого Ганса. Он тюфяком свалился с верхотуры. Худосочный Курт испугался неожиданной атаки, упал на землю.
— Хенде хох! — подскочив к нему, скомандовал я грозно.
Держась за голову, точно она страшно болела, поджарый горбоносый фриц поднялся неуклюже. Дрожал от страха, будто от озноба…
Не таясь, на виду у всего войска повел «кукушку» в расположение своей части. Бойцы уже не боялись снайперов. Весь личный состав вывалился из землянок и траншей. Сам комбат в полный рост вышел мне навстречу, поздравил с «языком». Ротный подпевал начальству:
— У нас Зноев орел!

…Мы допили кофе. Радионыч снял парадный мундир.
— Поноси еще, — сказал я ветерану.
— Повоевали и хватит, — отшутился он. — Надо пропитание добывать.
Взяв в каждую руку по веслу, Зноев осмотрел их по-хозяйски: нет ли на лопастях малозаметных трещин.
Я закинул за плечо плетеный нитяной садок. Мы с седовласым дедом пошли бок о бок по тропинке на озеро.


ДЯДЯ МИША И ДРУЖОК
Я прилетел в Кедровый шишковать. Набив рюкзак орехами, погостил пару недель у своих дальних знакомых, Встретил первый снег, первых вестников зимы: пуночек, чечеток, снегирей. Гостеприимные хозяева упрашивали пожить у них еще.
Но приближалась ежегодная лосиная охота, надо было возвращаться на заимку.
В тесном вагончике, который заменял аэровокзал, было душно, накурено. Заслышав вертолет, пассажиры гурьбой устремлялись к выходу. Толкались, хотели разом вывалиться наружу. Создав в дверях пробку, пыхтели, чертыхались. Не улетев с попутной машиной, спасаясь от ярых снежных вихрей, поднятых ее широкими винтами, со всех ног — обратно к вагончику. Поспешно набивались в грязную каморку.
Первой вбегала крашеная женщина: алые губы, синие веки, желтые от крема и пудры щеки, круглые совиные глаза. За нею кучно вваливались трое работяг, еще какие-то строители в замызганных спецовках — здоровый, молодой народ. Последний, догоняемый секущим диким вихрем, суматошно вбегал в тесный вагончик и впопыхах захлопывал скрипучую кривую дверь. Чаще других это был старомодный обносившийся старик с полоской усов под горбатым носом.
— Безобразие! — возмущался он. — Мучают людей. Когда мы улетим?
Из натопленной служебки ему самодовольно отвечал «начальник аэровокзала» — он же дежурный, кассир, радист, истопник:
— Когда-нибудь да улетите. Не сегодня, так завтра. Не завтра, так послезавтра. У Бога дней — решето!
Щекастое лицо мужчины, как тыква, торчало в небольшом квадратном окошке. Скучая от безделья, дядька сидел подле него в форменной рубашке, галстуке и пиджаке пилота.
Оказавшись под защитой стен, пассажиры с завистью глазели в мутные стекла вагончика на поднимающуюся винтокрылую махину: полетела домой! Крашеная женщина тщательно пудрила после мороза лоб, щеки, подбородок, нос, подводила губы. Старомодный дед, вытирая штопаным развернутым платком под каракулевой шапкой пот, осуждающе ворчал:
— Когда кончится это безобразие?!
— Никогда, — смеялись парни. — Пора привыкнуть.
Только дядя Миша Красков был ко всему равнодушен. Он устроился на ящике из-под конфет и, разложив перед собой ноты, страшно фальшивя, растягивал меха баяна, выводил «Рябинушку».
Сбоку от охотника, привязанный к туго набитому мешку, по-песьи, столбиком, сидел черный лис. Даже в сумраке вагончика красиво отливал дорогой его мех. Передняя левая лапа зверя была перевязана чистым бинтом. Глаза добродушно смотрели на вокзальную суету. Лис всецело доверял хозяину, был предан ему и казался домашним, ручным.
Не прерывая игры, дядя Миша разговаривал с черно-бурым зверем:
— Сиди, Дружок. Сиди. Слушай музыку. Музыка — хорошо. Разучу ноты, оперу тебе сыграю. — Оправдываясь перед лисом за плохую игру, разминал короткие крючковатые пальцы: — Давно не держал баян. Клавиши не поддаются.
Красков был безразличен к публике. Его не волновало, что она думала о нем. Пиликал и пиликал.
Машины долго не было. Ничегонеделанье людям надоело, утомило их. Вот и заинтересовались охотником с баяном, черным лисом на ременном поводке.
— Какая славная лиса! — с восхищением сказала крашеная женщина. — Вы ее поймали? Ну да, жене на воротник. — А у самой, как у голодного на вкусную еду, глазищи разгорелись, сверкали из-под синих век: «Вот бы мне такую!»
— Это не лиса, а лис, — поправил Красков. — Он у меня заместо собаки. На зайцев с ним хожу.
— Невероятно, — выдохнула женщина, наманикюренным ногтем кокетливо сковырнула соринку с накрашенной губы: — Неужели лис лучше собаки?
Пиликнув баяном, дядя Миша поставил его на пол. Рассудительно пояснил:
— Лис чутьистее. И нисколько не глупее. Идет по следу чище гончей.
Паренек в телогрейке вежливо спросил:
— Кроме зайцев он иную живность примечает?
Дядя Миша с опаской покосился на служебное окно, в котором только что торчала физиономия дежурного. Не обнаружив ее там, доверчиво признался:
— Дружок и соболька тропит, и горностая, и куницу…
— Что творят с природой! Лиса для охоты, как собаку, приручают! Куда идем? Все шиворот-навыворот! — коротко подстриженные усы под горбатым, крючковатым носом старомодного деда возмущенно зашевелились.
— А баян тебе зачем? — язвительно спросил Краскова кучерявый мужчина в замызганной спецовке. — В тайге концерт даешь?
Насмешливый вопрос дядю Мишу не смутил.
— В избушке ни света, ни радио, — ответил он. — Бывает муторно на душе. Маленько поиграешь, а Дружок попляшет. Все веселее, забавнее.
— Лис танцует?! — неподдельно поразилась крашеная женщина. Спрятав пудреницу в сумку, попросила: — Продемонстрируйте нам это, покажите!
Дядя Миша неторопливо поставил на колени поцарапанный баян, мешкотно надел наплечный ремень. Растянув меха, перевирая ноты, невозмутимо заиграл вальс «На сопках Маньчжурии».
— Дружок, вальс, вальс. Танцуй, — подбадривал он сподручника.
Лис угодливо, по-песьи вильнул хвостом. Встал на задние лапы. Держа больную лапу на весу, закружился уверенно, легко. Поводок, как пояс, обматывал его.
— Шире круг! — гаркнул кучерявый мужчина.
Люди расступились, хотя у лиса круг сужался. Обвивая талию зверя, ремешок неумолимо подтягивал его к привязи. Танцор кружился до тех пор, пока была возможность. Опутанный ременным поводком, он, вытянув больную лапу, тихо улегся около мешка.
— Браво! Браво! — захлопала в ладоши крашеная женщина.
— Эка невидаль, — заворчал старомодный дед. — Примитив.
— Не скажи, — возразил ему кучерявый. — Классно кружится. Как в цирке. — И доброжелательно обратился к Краскову: — Что еще умеет лис?
Дядя Миша поставил баян на грязный пол перед собой. Медленно распутал свитый петлями на звере поводок. Буднично, бесстрастно приказал:
— Анкор, Дружок. Анкор.
Лис ловко, без разбега, перепрыгнул баян. Щадя больную лапу, пружинно, мягко приземлился на одну правую, а уж потом на остальные.
В полете черно-бурый был необычайно красив: сильный, тугой, как пружина. Драгоценный мех переливался. Хвост вызывал у зрителей особенный восторг. Какой пушистый! Поблескивая, он будто искрился.
Прервав лисьи прыжки, дядя Миша погладил зверя заскорузлой маленькой рукой.
— Молодец. Молодец, — сунул ему в рот какой-то гостинец, Обождав, когда проглотит его зверь, скомандовал:
— Голос, Дружок. Голос.
Вытянув морду вверх, лис несколько раз сухо, приглушенно тявкнул по-собачьи.
— Всему в зимовке научил, — бесстрастно промолвил дядя Миша.
— Дрессировщик! — картинно воскликнула крашеная женщина.
— Нет. Я охотник, — поправил дамочку Красков. — С Дружком гоняем беляков. Их под Кедровым тьма.
Все поняли, что дядя Миша возвращается с охоты, и с интересом устремили взгляды на мешок: он же, наверно, шкурками набит! Но расспросить, потолковать о лесном богатстве — сколько добыл, куда отдаст, как ему заплатят — пассажиры не успели. В служебке зашипела рация. Побросав окурки, забыв про лиса и про дядю Мишу, люди прислушались: что нового, о чем разговор?
— Рейсовый АН-2 с посадкой в Кедровке вылетает из Поселка. Пассажиры есть?
— Сейчас спрошу, — чтоб было слышно в микрофоне, дежурный со стуком открыл кассовое окно, громко прокричал: — Кто в Поселок? — И гаркнул в микрофон: — Никого!
— Так мы же! — проговорил дядя Миша. — Я и Дружок. — На маленьком обветренном лице охотника были растерянность, недоумение. Подняв баян, сжав его меха, он подошел к окну.
— Почто нас не отправляешь?
Выключив микрофон, службист просителя отчитал:
— Я разъяснил тебе вчера. Без ветеринарной справки… с лисой… в пассажирский самолет нельзя.
— Мой Дружок чище иного пассажира, — тоскливо выдавил охотник.
Люди летели до райцентра. Поэтому разочарованно и недовольно от служебки отошли: не их рейс К дяде Мише отчужденно отнеслись, будто по его вине идет не тот самолет. Крашеная женщина назидательно сказала:
— Лис не чище человека.
— Кощунство! Зверей возвышаем над людьми! Куда идем?! — брюзжал старомодный дед в поношенном пальто.
Старик возмущался бы, наверно, долго. Но над площадкой зарокотал, снижаясь, самолет. Люди вывалились из вагончика на свежак. В помещении загуляли сквозняки. Я спрятался от них за печь.
Дядя Миша, не выпуская баяна, беспомощно топтался у служебного окна. Униженно просил:
— Сделай одолжение, отправь без справки.
Дежурный, видать, думал, что они с Красковым в вагончике одни: за печкою меня не видел. Понизив голос, дяде Мише предложил:
— Продай по госцене пять соболиных шкурок. Грех на душу возьму.
Баян пиликнул у Краскова под рукой. Он тихо, но твердо сказал:
— Не могу. Казенное добро. Должен сдать сполна.
— Ты не можешь, и я не могу! — аэрофлотчик захлопнул зло окно. Рявкнул из тепла: — Сиди до посинения!
Так вот почему службист морил Краскова! На шапку шкурки вымогал! Ах ты, бестия!
Дядя Миша пробормотал, что он по совести живет. Ни на справку, ни на билет ее не променяет. Подойдя к Дружку, сноровисто засобирался. Вложил баян в футляр, связал его с мешком надежными, прочными лямками-ремнями. Пролез между вещей так, что они повисли на груди и на спине, спереди и сзади. Навьюченный охотник, держа Дружка за поводок, вышел к укатанной посадочной площадке.
Выждав, когда окончательно остановился АН-2, засеменил навстречу полнолицему пилоту, который шагал с бумагами к вагончику. Настойчиво упрашивал взять его с Дружком на борт.
— Покупай билет и лети, — ответил, усмехнувшись, летчик. — Три места свободных.
— Бавыкин не пускает, — дядя Миша путано заговорил, что деньги у него есть, а нет ветеринарной справки, разрешающей провоз животного в пассажирском транспорте. А справки он не имеет, потому что во всей округе нет даже маломальского ветфельдшера.
Командир экипажа развел беспомощно руками:
— Не могу ничем помочь. — Мимоходом пошутил: — Бросай лису. Лети один.
Получив отказ, Красков топтался бестолково возле самолета. Надеялся: пилоты снизойдут, посадят. Но вернулся командир, изнутри заперли дверь. Раздалась короткая команда: «От винта!» Люди попятились от взлетной полосы. Только навьюченный охотник цепко держался за крыло обеими руками.
Пилоты медлили. АН-2 не заводился. Из кабины долетели обрывки фраз:
— Этот… Бавыкин… донесет…
— Черт с ним… Издевается…
Самолет качнулся. Дверь растворилась. Длинноногий парень, второй пилот, крикнул дяде Мише:
— Давай сюда лису и барахло! Шпарь за билетом!
— Бавыкин не продаст…
— Пусть попробует!
Дядя Миша налегке прытко кинулся в вагончик. Через несколько минут выбежал оттуда, размахивая двумя билетами, счастливо, возбужденно прокричал:
— На меня и на Дружка!
Самолет затарахтел. Плавно поднялся над широким полем. Взял курс на север, на незнакомый мне Поселок, где жили дядя Миша и Дружок.
…За окном опять кружится снег. Новый охотничий сезон в разгаре. Я вспоминаю тихую Кедровку, убогий аэровокзал, немолодого промысловика с потешным лисом. Где они теперь? Идут по звериному следу? Под треск горящих дров отдыхают в тесном зимовье? «Музыкант» играет оперу, танцор пляшет у порога? А может быть, усталые, голодные, они возвращаются на свою стоянку — дядя Миша и Дружок.


БЕГЛЕЦ
Хватился — нет коня. Был около кладовки. Ржал, требовал овса. Я торопливо чистил сети, готовился к рыбалке в ранний час. Хотел насыпать корм Буяну чуть позднее — подождет. Но коняга рассердился и опять ушел в соседнюю деревню. А это шесть верст киселя хлебать да все лесом, да по избитой, ямистой дороге.
Взяв узду и сахар, я, сердитый, раздраженный, отправился в деревню. Она заброшена. Хозяин переехал в город. Но Буян, когда обижался, то непременно уходил к нему. Показывал, что бывший егерь добрее меня и он его любит больше.
Круглые, с тарелку, вмятины некованых копыт тянулись по дороге к разрушенной деревне. Она была как после варварской бомбежки: разорена, пуста. Везде торчали трубы, печи, бревна Конь прятался под крышей ветхого сарая. Дожидаясь моего прихода, беглец нетерпеливо выглядывал из-за подгнившего угла. Увидев меня, повеселел: «Ишь ты, беспокоится. Идет. Стало быть, нужен ему!» Встряхнул капризно гривой. Замахал хвостом.
Подойдя близко к коню, я погладил его по рыжей щеке. Почесал белую звездочку под челкой. Кусочком сахара охотно угостил.
— Глупый ты, Буян. Убегаешь, будто беспризорник. Ходи за тобой. Ноги болят… У тебя ли не жизнь? Когда захотел, тогда встал. Где захотел, там попил. Никто не притесняет, — подал ему на ладошке еще пару кусочков рафинада. — У тебя же есть дом.
Конь мои упреки слушал с пониманием: «И правда, чего я привередничаю? Какой у нас овес! Какая сочная трава! Просторная конюшня!» Будто чмокая, тыкался отвисшими губами мне в плечо. Дескать, брат, прости, больше не буду.
Я его похлопал по упругой шее.
Направился в тенистый лес. Буян плелся сзади. Подталкивал меня под локоть носом: «Ну, сладким угости». Я на подачки не скупился.
Конь недели две жил спокойно на заимке. Но ему попала шлея под хвост опять, и повторилось все сначала.
Продолжалось это до тех пор, пока бульдозеры не сровняли деревню с землей. А на ее месте лесники высадили саженцы сосны.
После этого Буян туда ни разу не сбегал.


БРОСОК
В полночь захрустел на крыше снег.
— Дьявол ходит! Дьявол ходит! — тормошила меня перепуганная женка.
Я прислушался. Тяжелый чужак медленно расхаживал над нами. Странно, лестница убрана от дома. Кто мог забраться на такую высокую кровлю? Нечистый? Или из серебристой посудины вывалился на крышу инопланетянин?
Я загорячился:
— Счас проверим. Счас проверим.
— Не выходи! — заканючила жена. — Утром разберешься.
Но меня охватил уже азарт. Поспешно одевшись, я зарядил картечью двуствольное ружье. Украдкой вышел в сени.
Невидимый коварный враг, тяжело хрустя слежалым снегом, переместился на край крыши. Встал точно надо мной.
«Обману тебя, чертяку! — горячился я. — Промахнешься! Промахнешься!»
Вынув из железной петли металлический крючок, я помедлил малость. Неожиданно, рывком распахнул филенчатую дверь и резко вымахнул на скользкое крыльцо. Намеревался спрыгнуть со ступеньки в небольшой сугроб. Но не успел.
Мне на спину обрушилось тяжелое чудовище. Оно рассчитывало сбить меня, подмять и уничтожить. Возможно, это ему бы удалось. Но, падая под тушей мохнатого врага, я вовремя нажал оба курка. В ночной тиши выстрелы грохнули оглушительнее, чем пара снарядов. Стволы извергли в темноту языки слепящего огня.
Неведомый налетчик, ужаснувшись, спрыгнул с моего сутулого загорбка. Скачками кинулся к прилеску.
Выбравшись из снежного завала, я велел жене принести из дома фонарик. Осветив лучом рельефные следы, мы поразились, Круглые, как вентиль водопроводного крана, они принадлежали здоровенной рыси.
Это меня сильно огорчило. Если она посмела раз напасть на человека, то жди другого случая. Лесная кошка стала опасна для людей, как медведь-шатун или бешеный волк. Ее следовало как можно скорее уничтожить.
На третий день мои предположения оправдались. Рысь бросилась с сосны на дровосека. Справиться со здоровилой не смогла. Но изрядно потрепала.
Мне приказали отстрелять бандитку.
Я выследил ее. Поймал в волчий капкан. Накинув на зверюгу сеть, скрутил прочной веревкой. Доставил арестантку на санях в районный центр. С облегчением сдал охотоведу.


КРИВОЛАПЫЙ ЮБОЧНИК
Галка отправилась за продуктами в поселок. Должна была вернуться к обеду. Но почему-то не пришла.
Я встревожился. Запряг в телегу коня. Поехал встречать запоздалую путницу.
Кроме ее следов других отпечатков на дороге не было. Но за соседним озером проселок все чаще стали пересекать кем-то вспугнутые звери. Перебежала пара лосей. Проковылял барсук. Пронеслись скачками зайцы. Кто потревожил их?
За ложбиной я увидел следы нарушителя. Это были глубокие вмятины, напоминавшие уродливую человеческую ногу.
За моей женой шел здоровенный медведь-семерик! Она даже не подозревала, что понравилась лесному дикарю. Любуясь женщиной, он сопровождал ее то стороной, распугивая живность, то тащился незаметно сзади.
— Тоже мне, косолапый ухажер! — посмеивался я над влюбчивым детиной.
Медведь отстал от Галки около переезда, заслышав человеческую речь. Здесь было оживленнее, чем в глухом лесу. Слева, справа подкатывали легковушки горожан. На сухом бревне курили мужики.
Мою женку я увидел у болотца. Она легко шагала с рюкзаком. Сразу заоправдывалась, повинилась:
— Завтра два года нашей свадьбы. Просидела в парикмахерской. Охота выглядеть получше.
Я ободрил смущенную подругу:
— Нарядная прическа. Но ты и без нее нравишься многим.
— В лесу-то, — хмыкнула она. — Кому это?
— Косолапому соседу, — показал его глубокие следы. — Верст восемь тащился за тобой.
Галка побледнела:
— Мог напасть. Прикончить.
Я постарался ее успокоить:
— Если бы это случилось, то зимой. Да увязался б шатун… А этот семерик сытый, благодушный. Можно сказать, влюбчивый. Втюрился в тебя.
Галка засмущалась:
— Хватит трунить. Погоняй Буяна.
Телега мерно тарахтела по травянистому проселку. Мы с женкой уминали пряники, которые она купила мне в подарок.


ЛЮТКА
Навсегда уезжали с заимки. Покидал ее последним.
Погрузив остатки скарба, я, изнуренный, потный, влез в широкую кабину. Прощаясь с дорогой усадьбой, оглянулся на нее.
Белая, ростом с зайца собака сиротливо стояла у крыльца. Скорбно, упречно глядела на меня: «Бросаешь? я ли не служила тебе?!»
Почувствовал неловкость, угрызение совести, вину.
Лютка была собачкой «звонковой породы». Мы купили ее незрячим щенком. Выкормили, вырастили. Она к нам привязалась, полюбила. Сама неплохо научилась нести нелегкий караул. Стоило пришельцу появиться у зимовья, как бубенцами звенел ее голос: «Здесь чужак! Не пущу-у!» За Магатом услышишь. Много раз спасала от наглых воров. Десять лет мы прожили с верной собачкой на озере.
Нехорошо оставлять ее тут. Но куда я с ней в городе? Вредная бабка не потерпит животное в квартире. Со свету и нас, и Лютку сживет. Самое разумное — оставить сторожиху своему преемнику. Она привыкла к заимке, будет здесь полезнее.
— Трогай, дорогой. Трогай, — подбодрил я водителя.
Только грузовик, натужно урча, по-медвежьи неуклюже вырулил на кочковатую дорогу, как во дворе раздался заунывный, леденящий душу вой. Он шибко резанул мой слух. Я выглянул в окно.
Задрав мордаху в поднебесье, Лютка голосила надрывнее побитого волчонка.
— Плачет по хозяину, — заметил разговорчивый шофер. — Понимает, что бросают на произвол судьбы.
Дома я ужасно мучился, тосковал по преданной собачке. Сколько ни упрашивал старушку пустить дворнягу в дом, получал грозный отказ:
— Загадит квартиру.
Когда бабуся померла, я собрался было съездить на заимку за собачкой. Но охотники предупредили, что шавка то ли убежала от нового вредного егеря, то ли он извел ее на шапку. Короче, там барбоски нет. А усадьбу охраняет здоровенный волкодав. Недоумевая, попрекали:
— Чего ты страдаешь по ней? Была бы хоть лосятница! А то дворняга! Пустолайка!
Но я был убежден, что иные беспородные создания гораздо полезнее многих родовитых псов.
Думая об этом, я ехал осенью на поезде в Тобольск. Подремывал лениво у запыленного окна.
Колеса застучали медленнее, реже. Вагон подплыл к невзрачному, пожухлому бугру. На нем скучала тощая, бездомная собака ростом с зайца-беляка.
«Лютка!» — будто гаркнул невидимка в ухо мне.
Поезд на разъезде стоял меньше минуты. Я опрометью бросился на выход. Вагон был полон пассажиров. В проходе лежали громоздкие мешки, узлы, коробки. Перескакивая через них, ударившись ногой о деревянный ящик, я все же вылетел из тамбура на землю. Трепетно, взволнованно стал приближаться к собачонке. Позвал ее тихонько:
— Лютка! Лютка!
Она недоуменно воззрилась на меня: «Кто такой? Откуда? Неужто он, былой хозяин?» Приподнялась. Напружинилась. Узнала: «Бор-родач!» С радостным воплем метнулась мне навстречу.
Не добежав пару шагов, опустилась на живот. И как прежде, будто дождавшись меня из обхода, изгибаясь в тулове, радостно скуля, быстро-быстро подползла к моим ногам.
Я поднял ее с земли. Повизгивая от восторга, собачка облизывала мое лицо, прижималась мордой к шее, носом тыкалась под бороду, долбила лапками по куртке. Была счастлива, блаженна.
Пассажиры изнутри прильнули к пыльным стеклам. Дивились на наше трогательное свидание.
Я пересел в обратный поезд и увез Лютку домой. Через неделю она выправилась, пополнела. Шерсть сделалась пушистой, мягкой, гладкой. Голос — звонче, веселее. Как-то воры сунулись в квартиру, сторожиха подняла такой невероятный шум, что домушники удрали без оглядки.
Но все мы быстро стареем, уходим из жизни. Померла и Лютка. Я увез ее на заимку. Похоронил под кронистой сосной. На диком камне-валуне выдолбил старательно: «Лютке-сторожихе. От магатского егеря».


ЛЕСНАЯ ДЕВОЧКА



Шаловливой да сметливой.
Маленькой да удаленькой.
Лесной веселой девочке,
Дочери моей.

Автор

Вот Маринка и снова на озере, в высоком звонком бору, где с ее мамой мы работаем егерями.
В городе хорошо, а в лесу лучше. Здесь родилась любознательная девочка. Прошла впервые по поляне. Сложила маленькую сказку. Проскакала на коне.
Дочь сюда охотно приезжает и в школьные каникулы, и в выходные дни. Мать допоздна хлопочет по хозяйству. А мы с Маринкой охраняем диких животных от браконьеров разбойников. Присматриваем за зверями и птицами, чтобы жилось им привольно, спокойно. Подкармливаем слабых. Не даем в обиду беззащитных. Строим дуплянки, кормушки, порхалища.
Наша старая избушка небольшая, но не тесная. Для житья вполне удобная: с завалинкой и печкой, с кладовкой и со ставнями. Не крутится, не вертится, а кругом видать: одно окно на озеро глядит, другое смотрит на дорогу. От беготни моя помощница устанет, присядет у окошка, дивится молча на гомонливый, чудный мир.
Белощекие синички цепляются за раму. Клювом по стеклу забавнице стучат: «Нравится в таежной глухомани?» Само собой! Где теперь отыщешь такой красивый, первозданный уголок? Всюду чахлые деляны, гари, вырубки, пески. Ни уток, ни тетеревов, ни серебряных боров. А тут нетронутые топором леса. По ветвям порхают славки. Девочка махнет рукой — птицы уносятся со свистом. Вскинет другую — и на поляне появляется лиса. Мышкуя, что ни вытворяет! Стоит на задних лапах, падает, прыгает, ползет.
А повернись к соседнему окну. На озеро глядишь, не наглядишься. Оно не столь глубокое, сколь обширное, раздольное. На деревянной лодке плывешь от берега до берега все утро. Дальше от дощатой пристани держится прозрачная, родниковая вода. После спячки или нереста гулять и отмываться туда идет карась. Играя, плещется, выпрыгивает, брызгами сорит. На водной глади вширь, будто на долгоиграющих пластинках, расходятся круги. Где сглаживаются с застойным тиховодьем, где колются о кромку зыбуна.
Отбуянят ветры, тогда у берегов отражается в глуби мачтовый сосновый лес. Красными колоннами дерев зеркало обставлено по кругу. Сине от неба, прохладно от воды. Присмотришься позорче, увидишь тень орлана-белохвоста. Нос крючком. Крылья, будто ветки. Расставив их просторно, зоркий хищник бесшумно, затаенно парит над задремавшим водоемом.
Туманным утром, коль не шумнешь нечаянно веслом, то подглядишь громадного лесного рогача. Отфыркиваясь, отдуваясь, лось долго пьет под бородавчатой березой: там у сохатого давнишний водопой.
А сколько интересного у зайцев, рысей, барсуков! В лесу все шепчет, поет и гомонит, только слушать умей, да учись примечать неприметное.
Мы с дочкой вместо хрусталя, ковров и золотишка здесь накопили уйму былей. Читайте на здоровье!


КОТОФЕЙ И ПТИЧКИ
У нас живет кот. Весь рыжий, а усы и грудка белые. Храбрый кот. Он подолгу сидит в форточке. Дышит свежим воздухом и наблюдает за птичками. Они неутомимо и пронырливо в заснеженном малиннике порхают. Любую из них смельчак может поймать и съесть.
Чтобы кот за ними не охотился, птички стремятся усладить его. Красными комьями качаются на ветках снегири. Насвистывают Котофею дифирамбы: про его цепкие когти и острые клыки.
Кот важно слушает хвальбу. Но один во двор не выбегает. Ждет, когда я с дочкой выйду расчищать дорожки.
Как только мы, в новых катанках, с лопатами в руках, оказываемся на крыльце. Котофей смело выпрыгивает следом. Надутый, представительный, расхаживает по завалинке. Чопорно мурлыча, внушает певчим птицам, какой он удалец.
Чечеток табунок, березу облепив, трелит, свистит, поет не хуже хора. Славит храбрость рыжего кота.
Но стоит волку у болота голодно провыть, Котофей стремглав ко мне несется. Тычется с ходу в ноги и начинает бок о валенок тереть. Да так усердно, что шерсть потрескивает, как в печи дрова.
— Храбростью заряжается! — смеется озорно Маринка.
И верно. Смелостью запасшись, кот отпрыгивает в сторону. Вздернув хвост трубой, носится по расчищенным дорожкам. Фыркает, урчит, гнет грозно спину, будто с волком драться собирается.
Всем певчим миром птички восхваляют Котофея:
— Какой неустрашимый! — чирикают надсадно воробьи.
— Во истину храбрец! — в восторге заливаются чечетки,
— Волка не боится! — синички-гаечки приплясывают с писком на ветвях. Сбитый снег пушисто сыплется на землю.
Под песнопение, хвальбу кот еще ретивее показывает свою прыть. Но только мы с Маринкой украдкою за угол повернем, Котофей стушуется, плаксиво замяукает:
— Где вы-ы?
За нами боязливо припускает. Птицы, умолкнув, в недоумении переглядываются: «Что происходит с храбрецом?»
Котофей, догнав хозяев, вокруг меня покружит, Маринке помурлычет, и снова чешет о валенок огненно-рыжий бок.
Дочка радостно смеется:
— Заряжается! Заряжается!
Кот на расчищенных дорожках перед птичками спесиво хорохорится. Изображает, что он смельчак, и волк ему не страшен.
Серый разбойник даже не видит, каким отважным перед ним себя воображает рыжий кот. Голодный и холодный, в поисках добычи хищник рыскает по лесу.
А чечетки, гаечки, жуланы, не умолкая, превозносят храбрость Котофея.
Но стоит дочке треснуть хворостинкой, кот от испуга столбенеет: «Волк! Он наступил на сук!». Рыжик опрометью взлетает на сарай. Высовываясь из-за крыши, нам жалобно мяукает:
— Где во-олк?
В птичьем стане паника, Наперебой кричат чечетки:
— Воспевали?
Чирикают, друг друга осуждая воробьи:
— Восхваляли?
Свистят задумчиво и огорченно снегири:
— Превозносили… не того.
А рыжий «смельчак», белую грудку пачкая об угол, опасливо спускается с сарая. Протяжно спрашивает нас:
— Где вы-ы?
— Ну и храбрец! — смеется весело Маринка.


ОХРИСТЫЕ ВОРИШКИ
Из кладовки стали пропадать продукты. Пельмени вынес заморозить, не досчитался половины. Настроился поджарить карасей, но их на противне не оказалось. Только возле небольшой норы серебрилась горка чешуи. Тут разделали рыбешку воры и утащили по частям.
— Кто может красть? — забеспокоилась Маринка, — Так разворуют всю кладовку.
А она у нас бога-атая. Есть чем поживиться! Мясцо храним зимою, мороженую рыбу, сушеные грибы, пучки лечебных трав. Все скатерть самобранная, земля лесная поднесла. Мы с дочкою не поленились, ее дарами запаслись. А жулики все это волокут!
Маринка предложила:
— Давай воров подкараулим?
Просверлил я в дощатой стене два глазка. Надели мы с дочерью теплые шубы. Уселись на домашних табуретках. За кладовкой наблюдаем.
Вскоре там послышался неясный ворошок. Мы прильнули к щелкам. Пушистая, скрасна зверушка вылезла из норки. Заученно вскарабкалась на куль, что стоял в углу с замерзшей рыбой, В прогрызенную дырку провалилась. Вот он воришка!
Марина вопросительно воззрилась на меня, дескать, что за дикий зверь?
— Колонок, — ей приглушенно объяснил. — От прочих куньих просто отличить. Даже зимой он в красноватой теплой шубе. Коротконожка и ушастик. Мордочка, будто в тесной узде. Это бросается в глаза.
Воришка между тем в куле напористо возился. Рыбой мороженой гремел.
А тут из дырки выставилась еще одна мордашка: такая же, как та. Сверху бурая полоска, на подбородке белая кайма. Второй колонок! Невероятно! Я коротко дочурку просветил, что на одном участке два зверька не уживаются. Слабый уступает сильному и покидает занятый участок,
Марина шепотом мне возразила:
— Воры в одиночку не крадут.
Доля правды в том была. Грабители, как волки, чаще шайками орудуют.
Новый пришелец не полез к объемному кулю, тем самым соучастнику не помешал. Новичок говядиной занялся. Зубами в окорок вцепился. Отодрать хотел кусок. Но, пожадничав, мазурик много мяса захватил. Разом не сумел его перекусить. Лапами в говядину уперся. Рванул ее остервенело и на пол полетел. Со стуком шмякнулся о плаху. Разъяренный, вскочил. Опять накинулся на окорок. Тот, как маятник, качнулся. Снова стукнул вора по мурлу. Зверек вниз грохнулся. Наверное, зашибся. Но снова с небывалой яростью набросился на мясо. Опять куском был сбит, отброшен.
Мы с Маринкою беззвучно заливались над задирчивым зверьком. Сколько бы потеха продолжалась, неизвестно. Но! Из подпола еще узорная мордашка показалась. Третий колонок! Не кладовка — цирк звериный. Что особенно нас поразило? Щелка крохотная: только мышонку и пролезть. Эта шелудивая зверушка ужалась, утянулась и протиснулась в отверстие. Окорок с другого бока ухватила. Он перестал качаться. Теперь оба зверька алчно грызли мясо с двух сторон.
Первый мазурик с окуньком в зубах бойко вылез из куля. Зыркнув на сообщников, в грязную нору рыбу протолкнул, сам за ней спустился. Я нарочно скрипнул табуреткой. Воришки хоть бы что, без стеснения драли мясо. Но стоило Маринке дверь кладовки шевельнуть, оба мошенника стремглав оттуда унеслись.
Дочка предложила:
— Давай на дерево подвесим провиант? Зверушки не достанут.
Веревку перекинув через сук, мы рыбный куль на верхотуру подтянули. Позавтракав, проверили запас наш из окна: что с ним? Как он висит? Вся троица воров на нем орудовала кропотливо. Продырявив мешковину, вытаскивали из куля гальянов, карасей. Краденое уносили в разные углы. Прятали с утайкой друг от друга.
Марина возмутилась:
— Они нас голодом оставят!
А как в лесу без рыбы? Продукт наипервейший, ходовой. Приезжий подвернет, его ухою угости, дорогу укажи. Таков лесной обычай, неписанный закон. Да и зверушкам: кунице, горностаю, собольку подбросишь карася, съедят и облизнутся: «Хорошо!»
И мы грабителей кормить не собирались! Надумали с дочуркой в большую бочку пересыпать рыбу. Крышку прижали диким камнем. Не успели усесться на свой прежний НП, как первый колонок — он более охристый — емкость обследовал, облазил. С пола, выше обруча, стал бочку прогрызать. Хруст стоял такой в кладовке, будто несколько зверушек глодали сухари.
Утомившись, воришка не то свистнул, не то пискнул. Из подпола ему на смену вынырнул сообщник. Еще усерднее дощечку прогрызал. Работу завершил последний, третий колонок. Но в бочку не полез. Пискнув, свистнув, позвал отважного главаря. Тот первым вытащил рыбешку из отверстия и скрылся с ней под полом. Свой пай по очереди волокли и компаньоны. Грабили без сбоя: один в нору, другой оттуда. Наши запасы разоряли нагло.
Пришлось вмешаться срочно. Остановить поток, В дырки пола я, как пробки, обструганные деревяшки прочно вколотил. Воришкам не пролезть. Они не унялись, не уступили. Снизу плаху возле бочки вновь прогрызали!
Маринка подсказала: в железную посуду спрятать провиант.
— Зубы поломают, не возьмут.
Переложили рыбу в чан, что пустовал у нового колодца. Тем же диким камнем крышку придавили. Теперь грабителям к съестному не проникнуть!
Мы, успокоенные, дружно сели у окна. Все-таки занятно, что жулики предпримут?
Первым появился их главарь. Он пробовал вскарабкаться на чан. Но стенки были скользкие настолько, что воришка не смог за них когтями уцепиться. По кругу емкость обежав, зверек все же нашелся. Проворно влез на сруб колодца. С него на крышку чана перепрыгнул. Покрутился, повозился, поскреб ее когтями, попробовал на зуб. И уяснил: железо не прогрызть. Хотел камень мордашкой вниз спихнуть. Сил вору не хватило.
Он то ли пискнул, то ли свистнул. Второй мазурик на помощь шустро прилетел. Совместно дикий камень пара шевельнула. Но не скинула на землю. Главарь последнего грабителя позвал. Втроем воришки навалились на пригруз. Раз, два, взяли! И покатили тяжесть под откос. С чана камень скинули в глубокий снег.
Маринка убежденно мне сказала:
— В одиночку все сложнее воровать. Они объединились в шайку,
Я ее довод подтвердил:
— Жадные. Тащат днем и ночью.
Между тем, освободившись из-под груза, крышка чана изогнулась. Немножко поднялась. Под ней образовался ход. Через него мазурики во всю несли рыбешку.
Воровство пора было пресечь. Сняв с верстака пудовые тисы, я бухнул их на чан.
— Волку не спихнуть, не то, что этим хилякам!
Мясо, сухари, сушеные грибы по ведрам мы с Маринкой растолкали. Я крышку проволокой прочно закрепил. Дочурка хлопала в ладоши, с восторгом восклицала:
— Не залезут! Не проникнут!
Охристые воришки поошивались около клети. Поживы не найдя, ушли куда-то в лес.
Позднее я кладовку сеткой металлической снаружи обтянул. И больше никогда в нее ни мыши, ни зверьки не проникали.


НА КОСАЧЕЙ
Из прилеска, уркнув, вылетел зеленый, дребезжащий снегоход. Боря Ржавый — тонкий, конопатый, неунывающий лесник, «забуранивал» к нам в гости.
Позади него сидел ухоженный, холеный мальчик. Маринка хмыкнула:
— Из знатного семейства. Развлекать везут. На косачей, — уловила очень метко сходство: — Писаный петух.
Хлопчик был Маринин однолеток. А как одет! Такого убора я никогда не нашивал, и дочке не носить. Не какой-то примелькавшийся фабричный ширпотреб. Все из заморской замши скроено. Куртка и пимы вышиты цветистыми узорами. И впрямь, как оперенье лесного петуха.
Снегоход, резиновыми гусеницами перемалывая снег, быстро к загородке подбежал. Наехал на метлу. Заглох. Холеный мальчик ткнулся в худую спину Ржавого. Тот, затейник, весельчак, уже смеялся звонко:
— Разогнаться не успел — кончился бензин! — плутовство на шкодной рожице написано. Но тут же стерлось. — Мы охотиться. — К глазам Бориса сбежались конопушки — Ржавый улыбался: — В чужом обходе и дичи больше, и мягче снег. Смотрите, ждут касатики!
Черными комками была облеплена сучкастая сушина. На ней так много сидело отдыхающих тетеревов.
Боря Ржавый нам свойски подмигнул.
— Чем косачей подманивают?
Маринка усмехнулась:
— Что за вопрос? Чучельями.
— Тарасик, покажи! — воскликнул хитро Ржавый.
Холеный паренек из рюкзака охотно тетерева вынул. Поставил на сиденье снегохода.
У нас с Маринкою гляделки округлились. Муляж, а как живой!
Лесник не унимался, весельице чинил:
— Тарасик, удиви!
Хлопец не без гордости извлек винтовку из чехла. Неописуема! На нее нам, егерям, копить лет пять, а то и боле. Да и оружие такое при наших связях не достать. Легка, удобна. Прикладиста, мальчишке по руке.
— Откуда прислана винтовка? — спросила изумленно Маринка.
— Спецзаказ. Секрет. Отцу преподнесли, — розовощекий хлопчик торжествовал. Еще бы! Роскошной невидалью сразил лесных чалдонов, закоренелых беднецов.
Ржавый дробненько смеялся:
— Не снаряжением, а умением славится охотник.
— Рыжий клок волос выпал из-под шапки, тряско подпрыгивал на лбу. Отсмеявшись, забавник повелел:
— Маринка, обуток принеси!
Дочурка колебалась: втягиваться ли в веселую затею? Или идти на речку, где мы наметили поставить на лису второй капкан: хищница давила куропаток.
Я за куртку дочку дернул: не задиралась бы девчонка, поостыла. Но она с приезжим мальчиком вступила в молчаливый спор. Мы тоже тут не лыком шиты, кое-что умеем, кое-что «могем»! Беспечно хмыкнула:
— Охотиться? Давайте.
В сарайчик сбегала. Валенок — не валенок, лапоть — не лапоть, от валенка обрезок к снегоходу принесла. Из этого обутка выколотила о сидение слежавшийся снежок.
— У меня своя приманка для тетеревов.
Теперь у хлопца округлились зенки. Драный обрезок за чучело девчонка выдает. Он отпугивать сторожких будет птиц, не привлекать! И мальчик усомнился: не насмешничают ли над ним, достойным? Он напыжился, затоптался, заворковал, как на току косач:
— А из чего же ты стреляешь?
Маринка весело, с небрежною ухмылкой из кармана вынула рогатку. Обыкновенную, мальчишечью: из деревянной вилки, двух резинок и круглой кожанки, похожей на заплатку.
Сконфузился наш гость. Сдобные щеки зарумянились: зачем над ним глумиться, принимать за новичка? Из этаких рогаток давно по воробьям стреляют, а она, отшельница, с игрушкою на косачей. Повернулся к конопатому опекуну. Басовито, голосом для выступления поставленным, надменно так спросил:
— Что это значит? За кого меня здесь принимают?
Неловкость наступила: у мальчика-то папины замашки! Слышалось, как в мелколесье на бородавчатой березе клюв чистил тетерев: скреб им о сук, царапал.
В тишине вмешался Боря Ржавый. Смышлен был рыжий балагур! Умел словечко к месту вставить. Тарасику сказал:
— Смотри, нас подивят! — Палец направил на картонную табличку «Охота разрешена»: — Маринка, подпись порази!
Моя дочурка затейного соседа вовек не подводила. Сама была горазда его посмешину в любое время поддержать.
— Целюсь в маленькую букву «о», — Маринка добродушно объявила. Как тетиву у лука, резинку у рогатки натянула. Картечиной точнехонько картонку просадила.
Боря Ржавый маленькой охотнице в ладошки уважительно похлопал:
— Браво! А кто-то, как девица, жеманничал. Мол, за кого их принимают. — К хлопчику приподнято, задорно обратился: — Ты, рыцарь, с этаким вот снаряжением, неужели девочке уступишь?
«Рыцарь» так ярко покраснел, будто румянами измазали его, Но все-таки стеснение превозмог. Взяв муляж под мышку, заморскую винтовку закинул за плечо. Одернув вышитую куртку, надменно Боре Ржавому сказал:
— Пошли на косачей. Где мой скрадок? Веди, — в голосе мальца звучали рокот, воля.
Когда гурьбою шли к скрадкам, хлопчик косился на обуток: неужто к такой дрянной приманке подлетят лесные петухи?
Маринка на руке пропеллером крутила легкую рогатку. Картечины подбрасывала по одной, ловила ловко их в ладошку. У мальчика пренебрежение, гримаса: «Скоморохи!» — не сходила с пышного лица.
Но вот охотники повесили чучелья на деревья и спрятались в скрадках. Мы с моим соседом Борей Ржавым на расстояние удалились. Рефери, не рефери, секундантами, не секундантами, скорей всего болельщиками стали.
Обуток на шесте, как петушок на шпиле, над низкою березой возвышался. Внизу был балаган. Я в бинокль видел, как моя Маринка, поджидая косачей, непринужденно семечки щелкала. Поглядывала на ухоженного ружьеносца: как во всеоружии он чувствует себя?
Парнишка егозился: то припадал к одной цели, то к другой кидался. Нетерпеливо ждал прилета косачей.
Они к его березе не спешили. Муляж, хотя и был красивый, расписной, но птицам он неправдашним казался. Пара молодых тетеревов к нему по глупости, случайно подлетела. Охотник взволновался, второпях по ним пальнул. Оба раза промахнулся. Черныши снялись. К маринкиной березе полетели.
Издали над ней обуток выглядел правдоподобным, бравым косачом. Вспугнутая пара молодых тетеревов, приняв его за своего дружка, на нижний сук к нему уселась. Туда со всех сторон другие птицы полетели. На голых сучьях размещались.
Маринка дождалась, когда тетерева березу густо облепили. Из рогатки снизу по одному без промаха сшибала их на суп: била каждого картечиной в висок.
Дерево хлопчика костляво возвышалось: на нем не сидело ни нарядных косачей, ни каких иных пичуг. Нам с Борей Ржавым было видно в бинокль, как злился паренек, ворочался, вздыхал. На чучело недобро зыркал. Вдруг взорвался и давай в него разгневанно, обидчиво палить. Чучело вздрагивало, кривилось на суку, из него вываливалась требуха.
Мы встревожились: не свихнулся ли наш гость? К балагану подбежали. Гильз, как семечек, нащелкано. Изрешечен муляж тетеревиный. Он теперь смотрелся, как ощипанный петух. Заморская винтовочка была в царапинах. Замшевая куртка порвана о сук. Мех изнанкою высовывался из широких дыр.
Паренек на своего наставника, на Борю Ржавого, и топал, и в истерике кричал:
— Вези домой! Вези к отцу!


МЕРЗЛАЯ ХИЩНИЦА
Морозно за стеной и — холодно в избе. Маринка печку подтопляла. Услышав, что рыбачить я собрался, из кухни звонко попросила:
— Щуку мне поймай. Не видела ни разу, — капризно упрекнула: — Ты же обещал.
Карася и окуня я каждый день ловил. Их в озере невпроворот. Щука тоже там водилась: рыбаки вытаскивали часто хищниц бреднем. А мне вот не везло: ни в сеть, ни на крючок не попадалась.
Обещанное надо выполнять. Я дочку успокоил:
— Топи. Вари. Поймаю тебе щуку.
— Самую большую излови, — Маринка наказала. Спохватившись, приостановила у порога — А зубы острые у ней?
— Поймаю, разглядишь.
Во дворе безветрие. Но стужа злей волчицы: так и кусает, так и щиплет. Солнце будто обручем обковано. Старая примета: коль гало вокруг светила — это к лютой стуже. У окошка градусник показывал минус тридцать семь. В этакую стынь лесовичку бы на печи лежать, а не рыбалить. Но надо что-то есть. Свежье к столу не помешает. Пока не толстый лед, приберегу запасы. Поймаю окуней да испеку пирог. А повезет, обещанную щуку изловлю.
Белая рыба в эту пору держалась на глубоких омутах. Там у меня и место было облюбовано. Озерный лед толще панельного бетона. И всякий раз долбить его пешней — замаешься. Я приноровился готовые лунки соломой закрывать. Под ней они поменьше замерзают. Чтоб ноги не томить, сиденьице из чурки приспособил. Словом, все у меня было, как у заправского умельца-рыбака.
Поэтому я скоренько солому с проруби спихнул. Тонкий лед топориком протюкал. Сачком осколки высыпал на снег. И в воду удочку закинул. И разу окуня поймал. Выудил мгновенно пяток пятнистых рыбин. А щука не брала.
Я не печалился. Еще не вытаял на небе месяц, день только занялся, а у меня приличный был улов.
Маринка прибежала. В заячьей шапке, длиннополом полушубке, она невероятно походила на мальчишку. Замерзла, посинела: мороз-то тридцать семь! Голые ручонки прятала в обшарпанные рукава.
Оглядев замерзших окуней, дочурка огорчилась:
— А щука где?
— Там, — я указал на прорубь.
— Поймать не можешь?
— Могу. Смотри.
Блеснушку кинул вниз. Она железкой булькнула в воде. Брызги по льду разлетелись. Леденцами к валенкам прилипли и намертво застыли.
— Морозно. Побегу. Чаю вскипячу. Тесто замешу,
— Маринка съежилась, как хлипкая пичуга. Голову втянула в воротник. Себя руками обхватив, переминалась беспокойно. Но не успела убежать.
Леску дернуло. Она струною напряглась. Врезалась, сдавила рукавицу. Рыбина потянула меня к проруби. Я даже приподнялся с толстой чурки.
— Стой, доченька! Стой, милая! Щука на крючке! — азартно закричал.
Изловчившись, обмотнул поспешно руку леской. К лунке хищницу подвел. И выволок с натугой.
Да, это рыбина была! Поболе топорища! Такая же крепкая, округлая. С темными пятнами на сером тулове. Рыло острое, как наконечник копья. Махнув хвостом, она в калач согнулась. Внезапно распрямившись, с силой дернулась к воде. Пыталась вырваться из плена. Но я ее, под жабры ухватив, мертво держал обеими руками. Щука, изгибаясь, вырывалась. Стегала по ногам хвостом. Грозилась укусить. И открывала широченно пасть.
— Какие зубы у нее! — Маринка пальчиком хотела их потрогать.
Я ее предупредил:
— Отхватит! Убери!
Отцепив с крючка, отбросил щуку к окуням. Она, потрепыхавшись, обледенела и на глазах замерзла: мороз-то жал под сорок!
Отправив доченьку домой, я наладился еще немного порыбачить. Вдруг опять такую рыбину поймаю. Однако не везло.
Растаял месяц в тучах. Солнце выше поднялось. Дымком от дома потянуло. Покрылась пленкой прорубь, леска вмерзла в лед. Какая уж рыбалка. До костей продрог! Закрыв соломой лунку, спихал в рюкзак улов. Трусцою по льду припустил. Мерзлые рыбины стучали деревянно и колотили по спине. Щучье рыло выпирало из мешка и тыкало в затылок. Но я бежал, не поправляя рюкзака.
В доме пахло тестом. Хозяюшка его поставила на печь. Оно в тепле тотчас же поднялось, спихнуло с миски крышку.
Я щуку выложил на стол. Окуней в кладовочку повесил. Переодевался у порога.
Маринка от мерзлой рыбины не отходила. Мерила пядями ее пеструю спину.
— Какая длинная да широченная! — трогала жабры, плавники, жесткий скользкий хвост. — Колючие. — Немало подивилась оскаленным щучьим зубам: — Какие острые! — И пальчиком коснулась.
Мне бы дочь предостеречь: после мороза случается, что рыба оживает. Но я у вешалки замешкался. И в этот самый миг, не раньше и не позже хищница воскресла. Сомкнула плотно пасть. Дочуркин палец прикусила По столу ударила хвостом. Разбрызгала оттаявшую воду.
Маринка оказалась как в капкане. От боли и страха закричала во весь голос:
— А-а-а!
Личико порозовело. Глаза набухли, покраснели. Носишко осопливел.
Я дочке кинулся на помощь. Ножом рот хищницы разжал. И палец вытащил из щучьей пасти. Он был прокушен в трех местах.
Обработав перст йодом, я перевязал его бинтом. Дочь блажила на весь дом. Болели жутко ранки. Я успокаивал ее, что ничего опасного нет, что палец скоро заживет. Дул на больное место. По-колдовски тихонько бормотал:
— Не боли у кошки, не боли у крошки! Заживи у псинки и моей Маринки!
Дочка, повсхлипывав, постепенно нюнить перестала. Как часто бывает, горючие слезы сменил задорный смех:
— Щука-то размораживается! Оживает!
Я подозвал к столу Маринку и щучью пасть открыл.
— Смотри, в какую мясорубку ты сунула свой палец.
Нижние зубы щуки были похожи на кинжальчики. Верхние торчали, словно гвозди. Передние смахивали на шпильки. Даже язык был усеян мелочью зубов!
— Какая хищница! — дочка была потрясена. — Схватит рыбку — не отпустит.
— Эта никого уже не схватит, — заверил я дочурку.
Сам очистил щуку. Разрезал на три части. Посолил. Испек пирог. Два дня мы его ели.
А пальчик у дочурки через неделю перестал болеть. Только шрамики остались. На память об озерной хищнице, о ее острых зубах.


ГОЛУБИНАЯ ПОЧТА
Вьюжным утром заболела Маринка. Простудилась, рыбача на озере. Лоб горел. Побледнело лицо. Жар, озноб донимали больную.
Я поил дочку чаем с вареньем и липовым медом. Пичкал аспирином, настоем лекарственных трав. Все впустую. Нужен был врач. А где его взять? Деревня слева — километрах в двадцати, поселок справа — того дальше. И вьюга не стихала. Гнала поземку по дороге. Снежный вал, растрепанный, косматый, накатывался на сосновые стволы. О них вдрызг разбивался и книзу пылью оседал. Как ехать в этакую злую непогоду?
А дочке становилось хуже. Я извелся от бессилия. На глазах угасала моя ясная звездочка, ласточка щебетливая! Я был готов молиться до изнеможения неведомому богу, до хрипоты, до безрассудства подвывать разъяренной метелице, только бы выжила моя родимая беляночка! Не для того растим, чтобы однажды потерять.
Угадав мой трепет, неподдельный страх, Маринка слабо попросила:
— Почтарей отправь…
Завести почтовых голубей на заимке меня подбил Неверов — профессор медицины, непоседливый, неутомимый здоровяк. Был он страстный голубятник. Из-за своих причуд дядя Лева от квартиры отказался: «Голубятню на балконе не поставишь». Жил по-прежнему в рубленом дому, с огородом и громадной будкой для любимых птиц.
Приехав на рыбалку, Неверов восхитился: «Самое место голубей держать!» Немолодой уже мужчина подступил ко мне с мальчишеским задором: «Заводи! Пару сизых для расплода дам».
Я отказывался: «Не стоит мучить птиц. Пусть у тебя живут». Профессор был настойчив: «Для связи пригодится. Случись что, через них мне сообщишь. Ведь даже древние не брезговали голубиной почтой». На отцовских, слабых струнах подыграл: «С птицами Маринке веселее».
Узнав о голубях, дочь меня настойчиво просила привезти их на заимку. Ухаживать за ними обещала, приучить к маршруту: Магат — неверовская голубятня.
Я под нажимом уступил.
Перво-наперво мы принялись за обученье почтарей. Втроем — Маринка, дядя Лева, я — выпускали их из незнакомых мест. Сперва от городской черты. Затем от поворота, от деревни, от ручья. Так делали мы для того, чтоб сизари запоминали постепенно путь.
Дочь подбрасывала голубя обеими руками. Взмыв в вышину, он направлялся точно в город. Девочка на радостях подпрыгивала. Руками-крыльями махала, будто хотела полететь. Через час они уже кружились над знакомой городской крышей. А вечером Неверов привозил их снова к нам.
Девочка с радостью ухаживала за домашней парой. Кормила, водицу им в поилку наливала. В песочнице держала всегда сухой песок. Чтоб сизари барахтаться и чиститься могли.
И вот птичья хозяюшка слегла. В беспамятство впадала.
Подавленный и удрученный, я начал запрягать коня. Он недоуменно фыркал: «Куда в такую вьюгу?»
— Маринка заболела, — горько сетовал ему. — Занедужила, горит… — одно и то же повторял.
С отъездом беспричинно медлил. Ждал чуда, помощи людской. Но кто сюда приедет? Сезон охоты и рыбалки отошел. Глубокое затишье на озерах наступило. Предчувствовал: дочурку не успею до больницы довезти. От скверной мысли меня даже мутило. В голове был несусветный хаос. Я верного решения никак не мог принять. А от него зависело дочуркино здоровье, вполне возможно — жизнь.
Прохаживаясь от поленницы к саням, а от саней к окну, я мрачные, косые взгляды бросал на голубков. И думка подбивала: «Скорую бы вызвать». Медицинская карета — не Буян, за полтора часа из города до озера домчит. Ровно столько, сколько ехать нам из глухомани на санях до отворотка. Но сквозь сугробы «скорой» на заимку не пробиться. И не надо. Машина к перекрестку может подойти! Прямоезжую дорогу колхозный грейдер торит по утрам.
Ругнул себя: «Склеротик!» Ведь это верный выход! Мы встретимся со «скорой» там, у поворота. Я вывезу Маринку из глуши и передам врачам. Вот оно, ее спасение! От верной мысли у меня даже ручонки задрожали. Я вспомнил дядю Леву-толстячка. Его напористые вещие слова о сизых птицах: «Для связи пригодятся». Просьба Марины: «Отправь почтарей» стала мне понятной. Я будто опомнился, прозрел. Ведь птиц держу для этих целей! Сегодня воскресенье, профессор дома. Наверняка гоняет дутышей, турпанов, космачей.
Я древней связи хоть и не очень доверял, но во мне надежда загорелась: «А вдруг удача? Пиши скорей записку. В город отправляй!»
Я в дом вошел. У дочки губы пересохли. Личико поблекло. Она мучительно просила:
— Пить.
Теплым чаем дочурку напоив, на лоб компресс поставил На папиросной тоненькой бумаге для дяди Левы написал: «Марине плохо. Жар. Добейся, чтобы «скорая» к Кривому отворотку прибыла. Выезжаю. Егерь».
Старательно скатал записку. Получилась скрутка тоньше спички. В чехольчик ее всунув, к лапке голубя как окольцовку пристегнул. Птицу выпустил в сенную дверь. Второго голубя с запискою отправил тут же следом. Не дойдет один, другой домой прибудет. «Летите, почтари, лесную девочку спасайте!»
Собрался ехать. Заправил термос чаем. Сложил провизию в мешок. Спиртом дочку натерев, теплое белье на тело натянул. Брюки и пальто надел. В тулуп закутав, вынес недужную дочурку из избы. На сено рыхлое в подводу уложил, чтоб было доченьке помягче. Тронул коня вожжой.
Он знал, кого везет. Шел самым быстрым шагом. Сани бросало с сугроба на дорогу, с дороги на сугроб. Больную подкидывало на подводе, как полешко. Я ее поддерживал рукой, Маринка всхлипывала, сбивчиво, бессвязно бормотала — без сознания была.
Сколько времени проехали — не смог определить. Расстроенный, часы забыл в избе. Но по лесным приметам догадался: скоро будут Две сестры и Дядя Ваня — сросшиеся березы и могутный тополь возле них. Они стоят на полпути от поворота. Решив, что отдых нужен всем, разгоряченного коня остановил.
Густые толстые деревья задерживали ветер. Тяжело гудели в вышине. Мелкий кустарник, как барьером, подводу закрывал. Здесь, в безветрии, было спокойнее, теплее.
Я слышал, как Маринка просит:
— Пить.
Сунув руку вовнутрь тулупа, я раздвинул влажные одежки. Больная накалилась, как утюг. За долгий отрезок пути она так и не пришла в сознание ни разу. Плеснув из фляжки спирт в нагретую ладонь, я растер все туловище дочки под одеждой. Больную вновь в тулуп укутал, теплым чаем напоил. Коня запонукал:
— Быстрей, Буяшенька, быстрей. Вдруг «скорая» там ждет.
И напугался: «А если нет?» Весь сразу взмок: «Не может быть такого…»
— Вперед, Буяшенька, вперед!
Места открытые пошли. С болот неистово мело. Сугробы и сугробики перегораживали узкую дорогу: то обрывистыми комьями, то островерхими горушками, то загромождали баррикадами. Как о волну дощаник, так о суметы бились сани. По такой дороженьке свою, здоровую, башку стрясешь, не то, что малую головушку дочурки.
Не выдержав, я на руки Маринку взял. Бережно держа, покачивал на снежных перепадах. Немели ноги, руки и спина. Я пробовал удобнее усесться. Но сани кренились все время на бок. Меня валило в сено. Оберегая дочку от ушибов и толчков, я за розвальни одной рукой хватался. Пробовал на передок плотнее навалиться. Он меня так торкнул по спине, что я едва себя в подводе удержал.
Намаялся ужасно. Все прежние сомнения, что почтари к Неверову не долетят, из меня вытрясло, как мелочь из копилки, Я верил в голубей. Был убежден: упрямый здоровяк Неверов добьется выезда машины. «Скорая» по вызову примчит. Все будет хорошо. Надежда на спасение дочурки меня не покидала. Ей окажут помощь. Поставят моментально живительный укол Иначе думать я боялся.
Буян шел споро, темпа не сбавлял. Под хомутом и под шлеей сбивались пенные ошметки. Валились хлопьями на узловатые натруженные ноги работяги.
Осталось пересечь овражек, а за ним пройти последний поворот. А там решалось для Маринки все…
«Есть «скорая» иль нет?» — я выглянул нетерпеливо из-за конского бедра. В ту же секунду полозья грохнулись о заметенное бревно. Я уронил на сено дочку. Упал с ней рядом сам. Вцепился мертвой хваткой в веревочные вязи наклонившихся саней. Держу больную, как бы она случайно не вылетела вон.
Буян в снежном замете по колено провалился. Напружился, всхрапнул и вырвал розвальни на горку.
Быстро, ходко в поворот вошел.
«Скорая» стояла у сосны. Из выхлопной трубы дымок клубился. В белом халате дядя Лева бежал навстречу нам.
Я растрогался ужасно. Дочку обхватив, уткнулся в стылый воротник тулупа.
Профессор шапкою размахивал над головой. Кричал, как озорник:
— Связь голубиная не подвела! Ура! Ура!
Буян остановился около машины.


ПАСТУШЬЯ ПРИМЕТА
Выдалась голодная зима. Лед был толстый, прочный, как бетон — рыбу не добудешь. Лося взять не удалось. Скудная пища: сухари да чай, каша да картошка — скоро надоела. На боль в желудке стала жаловаться дочь. Как хотелось кружку молока или блюдечко сметаны! Но из снега их не получить: нужна путевая дойная корова.
Чтобы не мучить девочку напрасно, отправил ее в город, Пусть переждет там голодуху. Один остался на заимке. И думал о коровьем молоке. С ним и картошка, каша, хлеб вкуснее. Надо непременно завести буренку.
Но уцелеет ли она, не сбежит из леса? Не подстрелят браконьеры? Сколько всякой живности держал и — безуспешно. Куриц как-то с дочкой развели — лиса всех подавила. Барана и овец в колхозе приобрел, лишился их через неделю. Каждый куст, овраг обшарил — ни рожек и ни ножек не нашел. Коль волк задрал овец, сохранились бы обглоданные кости. Значит, дичекрады на машине увезли бесследно туши. Они же украдкою, втихую ловили наших кроликов, готовили обеды. Истребили целую колонию животных. От них остались только норы под амбаром, где мыши поселились.
Покупать в таких условиях корову было рискованно, опасно. За ней нужен особенный догляд. Но снова зиму впроголодь томиться — глупо, безрассудно.
Апрельским днем, когда медуница красно-сине загорелась на увалах, Маринка вновь приехала ко мне. Мы семейно порешили: кормилицей обзавестись! Маленькая хозяюшка пообещала ее поить, ухаживать, пасти. Крестьянин подвернулся. Предложил рогатую пеструху за пятьсот рублей. Она к тому же стельной оказалась. Мы размечтались: если телочка родится, то ее в честь тещи Синкой назовем, если появится бычок, то его в знак друга Миней будем кликать.
Все намечалось хорошо. Тревожило одно: убежит, не убежит корова? Маринка не подозревала, что животных нестерпимо тянет к прежнему жилью. Мне эта слабость их была доподлинно известна. Многое прикинув, я непреклонно дочери сказал:
— Берем корову. Но на веревку к дереву привяжем. И чтобы без слюнтяйства, не канючить: «Пеструху жалко, развяжи!» Согласна?
Маринка промолчала. Однако у хозяина коровы с волнением выпытывала какие-то секреты. Тот длинно, убежденно что-то толковал. Несколько минут дочка загадочно хранила свою тайну. Не утерпев, с хвастливой гордостью созналась:
— А я примету знаю.
— Да ну-у, — притворно не поверил я. — Какую?
— Если корову в хлев через ремень ввести, никогда не удерет.
Я откровенно рассмеялся. Попробовал дочурку разуверить. Она обиделась, стояла на своем:
— Примета несомненная, от дедов.
Переубеждать упрямицу не стал: пускай в несбыточное верит. Со временем поймет, что заблуждалась.
Как только схлынула весенняя вода, я договорился со знакомым мне шофером съездить за коровой. Дочка выбрала из трех ремней самый широкий, самый длинный. Шутливо щелкнула им, как кнутом. С улыбкой оценила:
— Подходящий.
В деревне грузовик подпятился к бугру. Открыли задний борт, чтоб, как по трапу, по нему пеструху в кузов завести. Маринка поперек пути ремень змеею расстелила Веря в волшебную примету, за кормилицу невероятно волновалась: «Только бы не сшибла пояс. По-хорошему его перешагнула».
Апрелька оказалась невзрачной, но строптивой коровенкой. Пятнистая, как карта: на боках — материки и океаны. Рога — кривым ухватом, того гляди подхватят, как горшок.
Крестьянин, напрягаясь, тянул ее за толстую веревку в кузов. Пеструха непокорно упиралась. Враждебно нюхала соляркою пропахший борт, чужой пугающий ремень. Не слушалась хозяина, не подчинялась, упрямо пятилась от страшного грузовика.
Шофер — он был из деревенских — сзади к ней бесом подскочил, да так под корень хвост крутнул, что коровенка, злобно фыркнув, стремительно ремень перешагнула.
Маринку покоробило такое обращение с беременной Апрелькой:
— Ей же больно!
— «Пеструху жалко!» — рассердился я. — Давай впредь без слюнтяйства. А то продам корову.
Помог крестьянину ее к бортам веревкой привязать, чтобы строптивица из кузова не выскочила на ходу, да не расшиблась, конечности и ребра не сломала.
Доехали нормально. Пока возились с пассажиркой — развязывали, выводили из машины, Маринка на пороге стайки снова разложила примечательный ремень.
— Второй раз? — засмеялся могутный, жизнерадостный шофер.
— Для верности, — с таинственной надеждой ответила Марина
Апрелька не противилась. Свирепо на водителя косясь, за мной через ремень поспешно перешла.
— Не убежит! — облегченно выдохнула дочка, будто с плеч свалила тяжкий груз. Радостно подпрыгивая около двери, ремень повесила на гвоздь. Торжественно сказала: — Ремень у нас надежнее запоров!
Глупый предрассудок! Я ничего ей не ответил.
Пробуждался май, проклевывалась зелень. Стельной корове приходилось не только себя, но и утробного теленочка кормить. Мариночка ждала его с великим нетерпеньем и для пеструшки выбирала травянистые места. Добросовестно животное пасла.
Сперва корова слушалась. Но неожиданно ей показалось, что трава в низине ярче и сочнее. Бесцеремонно коровенка направилась туда. Пастушка не пускала подопечную: там вязко, топко — провалится, застрянет. Апрелька со всей силы веревку натянула. Маринка, на ногах не устояв, шлепнулась, ушиблась. Ревом позвала меня на помощь;
— Па-апа-а!
Я сломя голову на громкий зов примчался. Порядком удивился. Коровенка тощая, худая, а метров десять под уклон пастушку на пузеньке протащила. Подняв с земли помощницу, я сухо, осуждающе спросил:
— Ну, как, Апрелька убежит — не убежит?
Маринка, отряхнувшись, уверенно сказала:
— Теленочек родится — от него не удерет.
Он заставлял себя порядком ждать. Родился темной ночью. Марина, выйдя на рассвете проверить-поглядеть, примчалась в дом ликуя и сияя. Хотела звонко выкрикнуть с порога радостную весть. Но голос от волнения осип. Она, закашлявшись, устало прохрипела:
— Ребеночек… Теленочек.
Я босиком, Марина без рубашки — рванули новорожденного смотреть.
Миня был похож на мать: такой же черно-пестрой масти. Бока расписаны, как карты. Позднее заметили, что норовом бычок в родительницу вышел: такой же спесивый, непоседливый, упрямый. На тонких, будто журавлиных, ножках шустро бегал взад-вперед. Комолой головенкой воображаемого недруга бодал. Брыкал задними ногами, будто от кого-то отбивался.
Пришла пора доить корову. Она мне не давалась. Я льстиво уговаривал ее, бегал за ней с ведром, нежно гладил по спине, Но взаимопонимания никак не мог достичь. Умаявшись, сердито примотал рога к стволу. Подготовился к доению: уселся на скамейку, теплой водицей вымыл вымя. И… начал дергать титьки, выдавливая молоко. Пеструха попробовала зло лягаться, опрокинуть дойное ведро. Я, не колеблясь, заднюю ногу накрепко к телеге привязал. Корова подчинилась.
Белые струйки со звоном брызгали в ведро. От удовольствия по телу пробегали холодные мурашки. Свое, домашнее, парное молоко! За день выходило чуть ли не ведро ценнейшего продукта. Житуха началась — не то, что на чаях! Карасей ели в сметане. Блины уписывали с маслом. Картошку, кашу сливками, не экономя, запивали. Не страшна была нам предстоящая зима. Только бы не потерялась коровенка! Беспокойство, как пленника капкан, меня не отпускало. Вспомнились неудачи с разведением кур, кроликов, овец.
Вкусив благополучной сытой жизни со сметаной, маслом, творогом, Марина коровенку оценила. Вызвалась мне помогать:
— Тебе некогда, Рыбачишь, косишь, ездишь. Мне стыдно иждивенкою сидеть. Давай одна буду ухаживать за пеструхой и за Миней. Научусь доить.
Я вырезал ей из талины гибкий прут.
— Надумают бежать, не жалей, стегай. Поворачивай обратно.
Маринка осторожно, с затаенным сомнением спросила:
— Думаешь, примета не подействует?
— Ерунда. Дурная коровенка примет не признает. Прозеваешь — убежит.
Поначалу было все спокойно, тихо, мирно. Я чистил у причала сети. Апрелька с Миней под маринкиным присмотром гуляли по лужку. Бычок заигрывал с пастушкой. Хватал ее за поясок, тянул с натугой на себя. Игрунья вырывалась, убегала от него. Бычок, обидевшись, в припрыжку с пастбища рванул. Маринка попыталась теленка задержать, поворотить обратно. Махая прутиком, за ним с истошным криком полетела. Апрелька бросилась вослед. Догнав пастушку, под зад рогами поддала. Маринка с ног свалилась, заплакала, заголосила:
— Папа-а!
Кинув сети, я за новичками припустил: убегут, в чащобе затеряются, проплутаешь, не найдешь. Обогнув осинник, в котором они скрылись, вышел беглецам наперерез. По передней ляжке вицей пеструху так хлестнул, что она, перепугавшись, цепляясь за кусты, круто назад поворотила. До самого лужка бежала без оглядки. Пухлое вымя, будто сумка, качалось и тряслось, неловко ударяло по ногам, мешая коровенке стремительно бежать. Бычок, почуяв волевую руку, догадавшись, кто его владетель, к родной усадьбе резво поскакал. Остановились у сосны. Держались смирно, осторожно. Испуганно косились на меня: прутом добавит или нет?
Возможно, сгоряча еще б ожег корову, но за нее Маринка заступилась. Выйдя из прилеска, осуждающе сказала:
— Жестоко поступаешь.
— То есть?! — опешил я.
— Бьешь Апрельку. Ей ведь больно.
— А как пастух кнутом?
— Он только щелкает, не лупит.
Я призадумался: какие аргументы привести, чтоб дочь поколебать, ложную жалость в ней изжить? Веско, убедительно спросил:
— Знаешь, сколько я «коровьи» деньги собирал? Три года. Знаешь, куда эта дуреха припустила? Совсем в другую сторону от своей деревни. Натолкнись на браконьеров — кокнут. Миню уведут. Слышала, в Устье опять машина буксовала? Поеду проверять, — устало приказал: — Неси еще веревку.
К сосне пеструху привязал. Травы полно, ходи, пасись, нагуливай побольше молока. Но коровенка взбунтовалась. Струной веревку натянула. Повернувшись задом к лесу, рылом к нам, привязь дергала, тянула на себя, будто хотела оборвать ее иль дерево свалить. Не добившись ни того, ни другого, нарочно падала, с усилием вставала. В общем, на наших глазах прикидывалась мученицей, разыгрывала, как могла, картину.
Я жестко дочери сказал:
— Корова побесится, да перестанет. Пошли коня седлать.
От пастбища на расстояние удалились. И что притворщица? Не видя нас, капризничать немедля перестала. Утихомирившись, пощипывала с Миней зеленую траву. Будто минуту назад не привередничала вовсе, не издевалась над собой.
— Это ж показушница, принародная артистка, а ты ей веришь, — пожурил я дочку. Оседлав коня, поехал к устью. На прощанье домовнице подсказал: — Не вздумай коровенку развязать.
— До тебя не буду, — заверила Маринка.
…Я возвращался из обхода. Протяжный, заунывный голос, как вой заблудшего волчонка, донесся до меня:
— Папочка-а-а!
Что с дочкою стряслось, мне сразу стало ясно. Ложная жалость подвела. Внутри злорадно шевельнулось: так и надо, пускай дурная коровенка проучит сердобольную пастушку. Но тотчас устыдился самого себя: черствый, бессердечный человек, огрубел совсем в лесу. Кому желаешь горя? Любимой дочери, дитенку! Каково ей там одной? Не мешкая, коня к увалу повернул.
В лесу было просторно: красные могутные стволы стояли отдаленно друг от друга. Но их разлапистые кроны соединялись кое-где и создавали ветвяные плотные навесы. Меж ними были дыры. И в них, как в хвойные колодцы, слепяще солнышко светило. Брусничный лист, как россыпь чешуи, блестел при этом свете. Минуешь ягодник, вновь выедешь на рыжую прогалину. Надпочвенный покров был словно сшит из бурых, мягких шкур. Они настолько стушевали звук тяжелых и размеренных шагов, что конь шагал бесшумно.
Я заехал с тыла к беглецам. В прореженном лесу увидел их издалека. Корова крупной картою пестрела за кустом. Рядом с нею лежал беспечно Миня, жвачку пожевывал в тени. Печальная Маринка сидела на колоде. Кричать и плакать, видимо, была не в силах. Вытирая слезы, скучливо причитала:
— Па-по-чка-а.
Я вырос перед нею, как из-под земли. Вскинув на меня глаза, дочка всплеснула радостно руками, шустро вскочила со своего користого сидения.
— Папочка! — белое личико ее сияло, как начищенное блюдце. — Верила, что ты найдешь!.. — держась за стремя, она щекою прижималась к запыленному, поношенному сапогу и быстро-быстро говорила:
— Мне показалось, что запуталась корова, и я решила длинную веревку размотать, расправить и снова закрепить…
И дочка рассказала, как беспардонно ее Апрелька обманула. И только чудо — прочный сук разлапистой сосны — помог ей задержать корову. Как страшно было ей одной в лесу. Клялась чистосердечно:
— Не буду больше так… Не буду…
Я слез с коня и нежно дочку приголубил: гладил русую головку, вытирал бороздки слез со щек. Утешая, говорил, что ничего особенного не произошло. Дочка Апрельку задержала — молодец. Мы животных все равно приручим. Никуда не убегут. Будет у нас молоко, и масло, и сметана, и творог!
Успокоил растревоженную девочку. Она участливо спросила:
— Что там, в Устье?
— Адамята рыбу ловят. На двух машинах прикатили.
— Браконьерская ватажка.
Я в знак согласия кивнул. Взяв за конец веревку, к седлу ее потуже привязал. Сорвав нетолстый прут, велел моей пастушке корову сзади погонять. Враждебная, упрямая, она едва-едва тащилась. Погонщица ее ни разу резко не стегнула. Лишь тихо чикала по крупу. Крикливо подгоняла:
— Шагай, шагай!
Дома Маринка суетливо положила на порог размотанный ремень. Коровенка ерепенилась, никак в стайку не шла. Я упрямицу кнутом огрел. Дико всхрапнув, она через порог стремглав перескочила. Бычок, не сбив примету, забежал вовнутрь.
Маринка ликовала:
— Теперь не удерут! Вдвоем перешагнули!
Я охладил ее восторг:
— Ты уже делала такое. Не помогло.
Два дня животных мы держали взаперти. Косили свежую траву. В ведре давали воду. Вредная коровенка рылом сено из кормушки выгребала. Опрокидывала полное ведро. Торкалась рогами в дверь. Миня, подражая старой, копытами стучал. Задом подпятится к двери, подпрыгнет и ударит ножкой по доске.
— Выпускай!
Мы сжалились над ними и выпустили на лужок. Только я пеструхе голову к ноге пониже привязал, как это с беглою скотиной делают в деревне. Склони башку — привязь ослабнет. Ходи себе спокойно, пасись, хрумкай траву.
Дав дочке наставление не развязывать ремень, я поплыл на отмель карасей из сетки выбирать.
Крик застал меня у тычки. Я только руки замочил, взявшись за мокрую мережу.
— Батяня-а-а! — дочкин голос был натянутый, высокий, в нем с ужасом беспомощность, бессилье прозвучали.
Я смысл его тотчас уразумел: животные сбегают! Бросив сеть, с усилием на весла навалился. Лодку к берегу повел. Пока все мели, омута переплывал, пока искал седло, пока ловил коня — немало времени прошло. Беглецы далеко умотали. По следам поехал их искать.
Пеструха, как шальная, металась по угодью. То сворачивала в березняк, то обратно на дорогу выходила. То перлась в топкое болото, то выбиралась из него. Куда идти, не знала, кидалась влево, вправо — наугад. Измучилась сама, теленка измотала, меня со следа сбила. Без сна, без передышки, натощак я целеустремленно беглецов искал. Объехал ближние кордоны, рыбацкие стоянки, наведался в охотничьи заимки. Расспрашивал людей, предупреждал. Никто не видел странных беглецов. На третий день скитаний, едва держась в седле, я вынужден был возвратиться на Магат. Заплаканную дочку подбодрив, не расседлав коня, одежды не снимая, устало завалился спать. И прохрапел до утренней зари.
Слух, что у егеря кормилица пропала, да не одна, а с маленьким бычком, разнесся по округе. Через неделю ягодница, бабушка Матрена, на погляд нам острый рог и черное копытце принесла — остатки от строптивых беглецов.
Я обследовал указанное место. Было горько и обидно: браконьеры порешили коровенку и телка. На машине увезли. Я догадался КТО. Видел в Устье их тогда. Но убийство не докажешь, в воровстве хмырей не уличишь. Это им известно. И они со мной здороваются свойски, будто ни при чем. Жмут крепко руку, сыплют лестные слова. Я грустно улыбаюсь и молчу. Что скажешь им в ответ?
Стайка пуста. А на столе нет молока, сметаны, масла. Тю-тю говядины… Зато запомнилась крестьянская примета, ложная жалость, пятнистые друзья, о коих мы скорбим. Как память обо всем, у нас в избе висит на самом видном месте длинный, скоробленный ремень.


ЗАДИРИСТЫЕ СПОРЩИКИ
На наш догляд оставив сыновей, лесник поплыл к сетям.
— Заспорят, цыкните построже, — напутственно сказал.
Маринка за мальчишек заступилась:
— Маленьких наказывать грешно.
Не знала их еще. Я ездил на кордон. На огольцов досыта нагляделся. Они отъявленные спорщики. Оба в крапинку, весноватые, круглоликие. Не отличишь, кто Дим, кто Тим.
Я их Маринке поручил:
— Будешь их вожатой-провожатой.
Пащенки на чурках под навесом забиячливо перепирались. Где лучше рыба ловится, клюет: в озере иль в речке?
— Одинаково, — пыталась успокоить дочка огольцов. — Я там и там на удочку рыбачу.
Пустячный, вздорный спор. Но так у братьев повелось: самим себе перечить, доказывать навред.
Чада выкрикивали вперебой:
— Нет, в озере!
— Нет, в речке!
У забияк на шеях жилки от натуги посинели. От конопушек порыжели лица. Но ни один из них не уступал.
Маринке это все порядком надоело. Кричать на огольцов, что вицей камень сечь — впустую. Задирам надо было правду доказать. На месте их примером урезонить.
— Поехали к воде. Рассудим глупый спор, — сказала возмущенная дочурка.
Я оседлал коня.
Братья живехонько в седло по одному взобрались. За луку взялся Дим, за Дима ухватился Тим, за Тима провожатая держалась. Я позади сидел и управлял конем.
Спустились тихо с взвоза. Озеро от речки широкая плотина отделяла. Маринка забиякам две удочки дала. Снабдила рыбаков наживкой. Одного задиру к озеру поставила. Другого к речке подвела.
— Рыбачьте. Время засекаю.
У берегов вода темнела. С нее взлетали шумно чайки. Над горе-спорщиками потешались:
— По рыбке в час!
— По рыбке в час!
Как только стрелка обогнула циферблат, Маринка удильщиков крикнула обратно на плотину.
— Где лучше рыба ловится?
У Дима на «наздевке» болтался окунек, у Тима — тощий ершик.
Две конопатых рожицы растерянно смотрели на Маринку:
— Одина-аково…
Чайки смеялись в вышине:
— Мальцы — глупцы!
— Мальцы — глупцы!
Я вздорных спорщиков сам усадил в седло. Повез прочь от позора.
Но только съехали с плотины, у братьев вновь возникла перепалка. Какая ягода вкуснее: костянка иль брусника? Чада толкаться начали, размахивать руками. Маринке даже доставались их тычки. Она покинула седло, перебралась коню на спину. Братцы пихались впереди, орали на весь лес:
— Нет, брусника!
— Нет, костянка!
Как бы не растерять нам подопечных, попадают с коня. В прилесок я свернул. Дочурку вниз спустил. Она по горстке ягод набрала: костянки и брусники. Сунула задирам-близнецам:
— Определяйте.
Попробовав лесное угощение, двойняшки сразу скисли. Рябые рыльца искривились. Но не надолго. Через миг, расчухав сладость ягод, братцы зачамкали усердно. Разочарованно нам с дочкой сообщили:
— Одинаково вкусны-ы…
Брусничку с костяничкой в щепотке я держал. Незрелые, они внезапно покраснели:
— Мальцы — глупцы!
— Мальцы — глупцы!
Маринке было стыдно за невежд. Она коня запонужала, направила проворно на дорогу. Неодобрительно обмолвилась про огольцов:
— Не знают что к чему, а спорят до надсады.
Чада угрюмо запыхтели. Но увидев Двух сестер — так деревья сросшиеся назывались — заерзали в седле. Стали снова пререкаться. Кто кудрявее и выше: береза иль осина? Что совсем нехорошо — под нос брат братцу кукиши совали. Один другого перекричать неистово пытался:
— Нет, береза!
— Нет, осина!
Сестры стояли на пригорке: высокие, могутные, двум близнецам не обхватить. Зелеными макушками круглое облако подперли. Оно покоилось на них, как кровля на опорах. Кудрявые верхи сестер были точно вровень меж собой, не выше и не ниже.
— Какая из них больше? — спросила забияк Маринка.
Две бестолковые, веснушчатые рожицы, разинув рты, уставились друг в друга:
— Одина-аковые…
Деревья вкрадчиво шептались:
— Мальцы — глупцы!
— Мальцы — глупцы!
Еще из вида не скрылись Две сестры, а егозливые парнишки спорили крикливо, какой ногой шагает шире конь: передней левой или правой. Локтями тыкали друг друга:
— Нет, левой!
— Нет, правой!
— Но он же не хромой! — Маринка возмущалась. Дергала за повод, чтоб конь прибавил ход.
Но наш тяжеловоз шел в гору мерным шагом. Уздечкою бренча, с презреньем фыркал:
— Мальцы — глупцы!
— Мальцы — глупцы!
Пока конь к дому приближался, чада поспорили о том, кто быстрей летает, ворона иль сорока. Кто громче воет, волк или волчиха.
Маринка сетовала огорченно: задир возить с собой нельзя. Заспорят — опозорят. Измучают. Расстроят. От них, как от работы нудной, устаешь.
Мы с нетерпением ждали, когда же, наконец, сдадим братишек папе-леснику.


ВАТАГА И ВОЖАК
За околицей деревни, стреножив потного, разгоряченного коня, мы с дочерью разбили возле озера бивак. Родного дядьку поджидали в гости. Его везли на легковой машине, которой по ухабистой, расхристанной дороге до заимки не дойти. Чтоб не скучать, я удочкой ловил некрупных окуней. Марина про себя читала старую газету: шелестела ей, как мышка пересохшей, скоробленной листвой.
Жара была такая, что комары изнеможенно попрятались в траву. Отсиживались там беззвучно. Мурава росла повсюду. Полевница пучками поднималась возле ног. Ниже по кромке берега тянулись заросли кустистого пырея. Через него я, как через штакетник, перебрасывал крючки. Над травяным барьером большой подвижной стаей вились голубые хрупкие стрекозы. Одна, как тонкая игла, держалась на моем округлом поплавке. Рябь, будто пустую скорлупу, тихонько подгоняла его к кочке. Насекомые, сухими крыльями шурша, летали кучно вокруг нас. Ловили одиноких мошек. Садились на подстилку, на мое плечо, на мятую газету. Дочка стряхивала их. Они к пырею уносились. Там подстерегали мелкую добычу.
— Слушай, батяня, — Маринка, хлопнув по газете, браво встрепенулась, — Гуси, утки, кабаны, даже комары, стрекозы сливаются в большие стаи. Для чего?
— Инстинкт. Артельно легче жить.
— У каждой стаи свой вожак. За что же выбирают вожака?
— За личные качества: за знания и умение.
— Слушай, — дочка бегло прочитала любопытную заметку: — «В волчьих стаях чаще главенствует волчица, а не волк». Почему?
— Сообразительней, умнее.
Маринка задумалась серьезно. А солнышко палило нестерпимо. У дочки плечи покраснели, как раскаленная плита. Мы живо перебрались в спасительную тень, под кряжистую сосну. Она нас веткой, как ладонью, от лучей прикрыла.
Рыба не клевала Я не следил за поплавком Рассеянно глядел на сонное, курившееся озеро, заросшие травою берега Неподалеку от нас из чащи сочного пырея торчала чахлая береза. За ней широкой полосой открывалось песчаное местечко для купания. Чернявая улыбчивая девочка, ровесница Маринки, в ситцевом платьишке неутомимо бегала, резвилась на теплом мелководье. Радовалась солнцу и воде. Подбрасывая пригоршнями влагу, осыпала себя брызгами, как слепым дождем.
— Ого-го-го-го-о! — над дремавшим озером раскатисто прогромыхал зодористый многоголосый крик. Мчалась купаться азартная мальчишечья гурьба.
Девчонка вздрогнула от громких голосов. Хотела убежать. Но некуда! Справа заросли травы, слева тальниковая дурнина. Посередке торная тропа. По ней с лихим напором, удалью, отвагой, как бойцы в атаку, неслись бугинские мальчишки.
Девочка заранее посторонилась, робко прижалась к вербному кусту, раздвинув ветки, пугливо втиснулась туда.
— Ура-а-а! гулким накатистым громком катился их отважный рев. Скидывая одежонку на бегу, огольцы размахивали ею над собой.
Впереди, задрав нелепо голову, несся Сергей Великополь — нескладный, кривоногий самоуверенный крепыш. Смешно, как палками, размахивал прямыми напряженными руками. На его груди, как знак отличия, подпрыгивал прицепленный к цепочке медальон. Бежал Серега медленнее остальных, но обгонять его никто не смел: слыл он вожаком бугинской разношерстной удалой ватаги. Бросив барахлишко на песок, Великополь с разбега тяжело влетел на отмель. Неповоротливый и неуклюжий, грохнулся у берега плашмя. Деревенские парнишки, следуя его примеру, кидали одежонку у закрайка и тоже неумело, грузно плюхались с разгона в водоем. Кричали во все горло. Зачерпывая ладошками теплую воду, плескали ею друг на друга. Надувая мячиками щеки, уныривали вниз башкой. Через мгновение с победным воплем выскакивали на поверхность. Вздымая каскад брызг, носились по прибрежной кромке.
Девочка, застигнутая ребятней врасплох, боясь нахальных, грубых выходок, держалась неприметно у куста. Пережидала, когда угомонятся огольцы и убегут играть в деревню.
Но покидать веселое местечко они не собирались. Сбив первое желание, маленько покупавшись, мальчишки лишь теперь особое внимание обратили на примолкшую чернявую девчонку.
— Глянь, Валя-Краля! — как редкой и диковинной находке обрадовался Тишка Огольянчик — вертлявый, щуплый продувной пацан по прозвищу Денщик. Он неотступно следовал за вожаком. Бездумно подражал ему во всем. И здесь, копируя кумира, был, как и тот, в мохеровых коротких плавках с вышивкой крестом на белом пояске. Но без цепочки с медальоном. Носить их было преимущественным правом только вожака.
Тишка подступил с угрозою к девчонке: то ли вызывал ее на ссору, то ли привязывался, чтоб поиздеваться, оскорбить. Ломаясь, вызывающе, небрежно говорил:
— Что не купаешься? Не умеешь плавать?
Валя еще глубже втиснулась спиной в непролазный, плотный куст. Затравленно подрагивая, боязливо перетаптывалась на босых тонких ногах. Курносое лицо ее стало песчано-бледным. Она была воспитанной и нежной. Прозвище «Краля» ей очень подходило. Но неотесанные, глупые мальчишки этого совсем не понимали. Девочку враждебно окружив, загорелись, распоясались в фиглярстве. Корча рожи, нелепо вытанцовывая перед белоличкой, мазали ей руки грязным илом, нахально брызгались водой. Бесстыдно издевались над беззащитной девочкой:
— Плавать-то не умеешь!
— Плавать-то не умеешь!
Серега выжидательно следил за разнузданным глумлением своей бесштанной озорной оравы. Гладил важно скрюченными пальцами золотистую цепочку, дешевый медальон. На квадратной толстоносой ряшке — самодовольство, превосходство. Картинно ухмыляясь, повелительно, как подобает вожаку, перстом правой руки безжалостно на Валю указал:
— Купать ее! Пусть учится! Плывет!
Ребята словно ждали властной предводительской команды. Разом жертву подхватив, втащили в озеро. Не раскачивая, мощно швырнули на глубину.
Крикнув пронзительно и тонко, девочка отчаянно руками замахала, Брыкнула ногой. Перевернулась резко в вышине и боком шмякнулась на воду. Умолкла, погрузившись в глубину. Вдруг выпрыгнула поплавком. Кашляя, выплевывала набравшуюся жидкость. Махая вразнобой руками, барахталась трусливо, суматошно.
Ватага, изгаляясь, гоготала над беспомощной пловчихой. Сколько бы потеха продолжалась — неизвестно, если б не Маринка.
— Глумятся, охломоны! — сказала с возмущеньем. Стремительно, бесстрашно поднялась. Под девочку с разбега поднырнула. Цепко за ноги схватив, с силой вытолкнула бедолагу к берегу на мель.
Тишка, волчком крутнувшись на песке, резво к спасенной подскочил. Костлявой исцарапанной рукой пихнул ее обратно к глубине:
— Еще не накупалась, Краля!
Белоличка, утомленно пошатнувшись, покорно отступила от бесчинца. В тот же миг меж ним и Валей Маринка очутилась — воинственная, боевая.
— Не тронь! — гневливо выкрикнула Тишке. Обеими руками толкнула малого в ребристую, худую грудь. Квелый, легкий, он смехотворно повалился на карачки.
Все повернулись к угловатому Великополю: кто потерянно, кто недоуменно. Девчонка сбила Денщика! Так ни с вожаком и ни с его подручным еще не обходились. Вызов! Неслыханная дерзость! Что скажет предводитель? Воцарилось напряженное молчание.
Набычившись, Серега, кряжистый, нескладный, с угрюмой, злой угрозой к незванной защитнице вплотную подступил:
— Кто такая? — глухо, сдержанно осведомился.
— Марина. Я с Магата, — не струхнув, не стушевавшись, без дерзости, достойно ответила дочурка.
— Егериха? — буркнул недоверчиво Великополь. Выпустив из крючковатых пальцев медальон, пристально и удивленно разглядывал лесную незнакомку.
О магатской девочке были наслышаны в деревне. Отважная — ни браконьеров, ни медведей не боится. Метко стреляет. Рыбачит. Ездит на коне. Варит, парит, вяжет, шьет — мастерица! Затурканные сельские родители своим беспечным отрокам, ленивым дочерям с надеждой, завистью внушали, чтобы те вели себя, как девочка лесная: бескорыстно, здраво. Очень часто приводили мою разумницу в пример. И вот она стояла перед деревенской удалой братвой.
— У нас к зверям относятся добрее, чем к людям здесь, — Марина осудила бесшабашную ватагу.
Взяв за руку спасенную ровесницу, вывела ее из мутной, посеревшей от песка воды. Веско, убедительно сказала:
— Чтоб больше девочку не обижали. Все поняли?
— Все, — неохотно отозвались голоса.
Валя опасливо косилась на своих нестриженных, лохматых земляков: что выкинут они еще — невоспитанные, грубые, дурные?
Они рассеянно топтались, ожидая, что будет дальше. Денщик пристыженный, примолкший, прятался за спинами приятелей.
Серега дорожил признанием ватаги. Соображал, как выгоднее показать себя перед лихими корешами и бестрепетной чужанкой — он не напрасно занимает место вожака! Спросил самонадеянно Марину:
— Дальше меня скакнешь? — не дожидаясь ответа, как бравый командир, распорядился: — Денщик, линию!
Подобострастно выскочив на круг, Тишка, сухой ладошкой провел перед кичливым лидером жирную, глубокую черту. Великополь на двух кривых ногах скованно, стесненно покачавшись, натужно скорчившись, нелепо ускакнул за подорожник. Мальчишки, загоревшись, карикатурно, неумело, как их нескладный предводитель, тоже прыгали в длину. Приземлялись ближе вожака Устав, охлынув от скачков, ребята отошли в сторонку. Великополю угождая, злорадствовали над Маринкой:
— Не допрыгнет!
— Где ей тягаться с парнем!
— Серега самый сильный!
— Серега наш вожак!
Не знали неучи, что под моим началом дочка усердно занималась спортом. Стройная, пластичная, она умела бегать, плавать, кувыркаться, стоять на голове.
Смело подойдя к черте, Маринка уверенно, умело впечатала ступни в сырой песок. Осанисто присела. Руками снизу вверх взмахнув, оттолкнулась резко, мощно. Подобрав ноги в полете, приземлилась на три пятки дальше парня. Обскакала вожака!
— Ура-а-а! — непроизвольно гаркнула ватага. Шатнувшись, вознамерилась в волнительном порыве доброжелательную победительницу дружно, весело качнуть. Но осеклись молодцы, остановились под хмурым, злобным взглядом вожака. Глаза украдкой отводили. Переминались выжидательно, сторожко, затаенно.
Заметно было: в мальчишках смута зарождалась — за что они Серегу признали вожаком? Грубый, неуклюжий, неумеха-задавала. Вон магатская девчонка — искусная, разумная, простая. Ей бы главенствовать над ними.
Культ предводителя был здорово подорван. Серега не сдавался, случай из рук не упускал. Над озером кружили чайки. Садились кучно у кувшинок. Плавали степенно, не мешая никому.
— Давайте их сшибать! — Бравируя перед оравой, стараясь за собой ее увлечь, Великополь на новый «подвиг» вдохновился.
Подняв расколотый голыш, скованно, топорно бросил высоко его в безобидную гордую птицу. Снаряд, не долетев, шумно булькнул около нее. Из маленькой воронки, как от взрыва, разлетелись густо брызги.
— Мазила! — завопили пацаны. Хватая камни, задористо швыряли их по безвредным целям.
— Грешно птиц обижать, — не выдержав такого озорства, с укором вымолвила Валя. — Чем они провинились перед вами? — Курносое лицо ее зарделось от смущения: не верила, не ожидала, что вступится за слабых.
Вожак, схватив валявшийся обломок, навред ей запустил его в летящего тяжелого халея.
— Эх вы, горе-метатели! — отвлекая возбужденных ребятишек от невинных белых птиц, звонко крикнула Маринка. — Пока я здесь, учитесь! — Без разбега, лишь малость вправо наклонившись, гибко, ловко метнула плоский камень.
Он низко прямо полетел над зеркалом к кувшинкам. Будто приплясывал: то опускался, задевая поверхность воды, то подпрыгивал опять. После каждого скачка на водной глади расплывались морщинистые, тонкие круги. Они тянулись в озеро цепочкой. Штук десять этаких необычайных всплесков наделал брошенный голыш.
— Мирово! — умением Маринки восхитились деревенские мальчишки. Пробуя руку, стали сами голыши по озеру пулять. Но тоже безуспешно. У скованной, негибкой ребятни броски не получались. Камни грузом падали на дно.
— Стой! — жестко скомандовал ватаге молчавший до сих пор Великополь. Не теряя сокровенную надежду вернуть себе былую славу, подошел к развеселившейся Маринке. — До кувшинок доплывешь? Вот так, как я.
Он надменно полагал, что плавает прекрасно. Грохнувшись, как суковатое тяжелое бревешко в отстоявшуюся воду, размашисто задвигал прямыми напряженными руками. Неповоротливо мотая патлатой туполобой головой, самоуверенно, без передышки сплавал туда, потом обратно. Выйдя на берег, задышливо отпыхиваясь, будто о чем-то удивительном, непостижимом девочку спросил:
— Сплаваешь, как я?
Она с открытой добродушною улыбкой ответила ему непринужденно, просто:
— Я могу дотуда донырнуть.
Денщик крутнулся около нее, брякнул голосисто, звонко:
— Не сможешь! Далеко!
— Может, не стоит, — с сомнением, пугливо сказала Валя-Краля, пытаясь от неразумного поступка подружку удержать.
Маринка, не слушая душеспасительные, робкие советы, без брызг, без всплеска скрылась незаметно в водоеме. Я знал: ногами с силою отталкиваясь от дна, руками мощно загребая воду, ныряльщица стремительно вперед без сбоев, остановок продвигалась.
Ее отчаянное пребывание в глубине изрядно затянулось. По всем подсчетам ребятни, пора было девчонке на свете появиться. Болельщики заволновались:
— Почему так долго?
— Где она?
— Не донырнет! Не донырнет! — злорадствуя, моля себе победу, глухо бормотал Великополь. На его большом носу выступили капли пота.
— Не утонула ли совсем? — жалостно, пугливо обронила Валя. Ее белое курносое лицо было озабочено, печально.
— Не из слабаков! — вертясь среди мальчишек, заступился за приезжую Денщик.
— Где тогда девчонка? — все завороженно уставились на глубину, словно ждали чуда.
И никто не видел, как среди кувшинок бесшумно показалась русая опрятная головка. Посмеиваясь тихо над бестолковой, глупой ребятней, Маринка неприметно таилась меж кипенных распустившихся цветов. Потомив немножко недогадливых болельщиков, она по пояс вынырнула из воды. Крикнула им весело и звучно:
— Ну, как, не ожидали?
Хлопцы не верили, что на одном дыхании можно унырнуть так далеко. Но, увидев невредимую, победно оживленную Маринку, восторженно заорали во все глотки. Приветствуя, размахивали над собой руками, подпрыгивали, брызгались, носились.
Даже Валя-Краля, не стесняясь, не стыдясь, пищала что есть мочи:
— Наша взяла! Наша взяла!
Тишка-Денщик, ломаясь перед всеми, выкрикивал надтреснутым визгливым голоском:
— Взяла! Взяла!
Превосходство Маринки над Великополем ватага окончательно признала. Вожак стоял понурый, уязвленный.
— Назад — я вплавь! — сообщила звонко ребятне Маринка. Не размахивая попусту руками, не раскачивая бесполезно головой, как это делал неповоротливый Серега, она плыла красивым, ровным кролем. Экономно, быстро рассекала воду.
Пацаны в своей деревне никогда не видывали плавания такого. Восхищаясь незнакомым стилем, расхваливали жарко, откровенно искусную магатскую девчонку:
— Здорово!
— Классно!
— Мирово!
Шалунья ходко, как торпеда, к мелкому берегу вплотную подплыла. Ребята ее сразу обступили. Пригладив волосы, она спросила весело орущую гурьбу:
— Хотите, вас нырять и плавать научу?
— Жела-аем! — ответом был единодушный бурный рев.
И только он умолк…
— За мной! — раздался грубый, хриплый возглас. Используя последнюю надежду увлечь предавшую его орду, вожак схватил березовую ветку и кинулся хлестать кружившуюся стаю голубых стрекоз. Никто не увязался, не последовал за ним.
— Дурак, — сплюнул Денщик.
— Тупица, олух, — отвернулись пацаны.
— Невежа, — уточнила Валя.
Великополь, хотя и был неповоротливый, нескладный, но в плечах имел силенку. Наотмашь стегал несчастных насекомых. Они оцепенело падали в воду. Подбитые, поспешно поднимались и уносились за высокие кусты. Кряжистый налетчик изрядно промахивался, неуклюже ударял по влажной спутанной траве. Оттуда с писком, нудным звоном вылетали комары. Злобно вились вокруг парня. Безжалостно, сердито жалили его. Он отвратительно ругался, свирепо тер, расчесывал укусы. Еще отчаяннее, беспощаднее бил подряд, не разбираясь, оголенной веткой вившихся повсюду мошек, комаров, стрекоз.
Любопытствуя, что произойдет у ребятни в дальнейшем, я перебрался неприметно выше на угор под кронистую одинокую сосну, откуда лучше видно деревенскую орду. А удочку оставил специально в нагревшейся воде: вдруг попадется глупый окунь.
Сухмень была такая, что на высоком солнцепеке пожухла, огрубела стеблистая трава. От небольшого дуновения она шуршала, как иссохшая, пожолклая газета. Зной загнал варакушку и горихвостку в самую гущу кроны под сень разлапистых сосновых веток. Певчие птицы, уморившись от немилосердного, убийственного пекла, робко примолкли наверху.
А ребятишкам было хоть бы что! На них не действовало дьявольское пекло! Они его не замечали! Занятые своим делом, осуждающе глядели на обалделого, взбесившегося вожака. Отшвырнув негодную, истрепанную ветку, он в порыве ярости сшибал стрекоз руками. Приблизившись к цветному поплавку, принял впопыхах его за крохотную лилию. Наотмашь шибанул дебелым кулаком по скользкому предмету. И вдруг заверещал так оглушительно, громоподобно, что разом вздрогнули глазевшие ребята. Испуганные чайки, сорвавшись с криком в небо, проворно унеслись подальше от людей.
Тут только вспомнил я о рыболовной снасти, которую оставил возле берега в воде. Сильно ужаснулся. Громила вместо окуня попался на заточенный крючок!
Онемев от зверской боли, судорожно корчился, скованными жестами показывал на голень, куда вонзился загнутый железный стерженек:
— Вы-ы-ынь!
Мне пришлось вытаскивать из кожи, как из рыбы, острую рыбацкую штуковину. Пока я врачевал, никто не посочувствовал Сереге, соболезнуя, к нему не подошел.
— Так и надо охломону!
— За издевательство!
— За зверство!
Я к ранке приложил ядреный мытый подорожник. Ногу завязал изорванным платком. Хромая, косолапя, Великополь от озера поплелся. С угрозою бурчал:
— Еще поклонитесь, придете.
— Нужен ты нам! — развязно, грубо бросил ему вдогон Денщик.
Без предводителя-невежи все ощутили себя непринужденнее, вольнее. Маринка принялась учить ребят нырянию. Как тренерша, построила их в ровную шеренгу. Толково объяснила:
— Вдохните глубоко. Зажмите нос. И окунитесь с головой. Секунд пять не выныривайте. Вот так сидите под водой.
Показывала им несложные приемы. Мальчишки слушались ее. Охотно выполняли разумные команды. У всех неплохо получалось: ребятня была способной! Скоро парнишки сами весело ныряли, браво плавали у бережка.
Тут прибыл долгожданный дядька. Я запряг коня. Усевшись с пассажиром на телегу, мы тронулись неспешно от деревни.
Дядька был старомодный горожанин: в фетровой шляпе, макинтоше. Перво-наперво он взялся за газету. Наткнувшись на заметку, пораженный, с интересом прочитал:
— «В волчьих стаях чаще главенствует волчица, а не волк». Странно, очень странно. Сильная половина на вторых ролях.
— У людей бывает тоже так. — Я рассказал ему про то, что произошло совсем недавно на моих глазах.
Ребята за подводой шли гурьбой. Маринку провожали до моста. Грустные, унылые мальчишки задушевно, терпеливо уговаривали дочку остаться вместе с ними в их заброшенной деревне:
— Будешь нашим вожаком.
Она отшучивалась безобидно:
— Я к власти равнодушна.
— У нас в Бугинке хорошо.
— А на Магате лучше.
— Одной тоскливо, — не унимались пацаны.
— Я не одна, с батяней. Полно разных животных.
Ершистые мальчишки сердито засопели: все выходило не по их желанию.
На лугу было гораздо жарче, чем у деревенского глухого водоема. Раскаленное светило будто хотело выжечь кормовые травы, превратить их в жухлый сухостой. От небывалого, неслыханного зноя над пустынной обезлюдевшей округой стояла удручающая, тягостная тишина. Даже непоседливые, бойкие кузнечики не резвились, не трещали, как обычно среди дня. До прохлады, до вечернего заката они отсиживались смирно в дебрях травостоя. Ни плеска рыбы в снулой речке, ни кваканья лягушек в мелкотравчатом болоте. Только громыхала наша старая повозка по затверделой малоезженной дороге.
Расставанье ребятишек изрядно затянулось. Прервав его, Маринка шустро прыгнула в телегу. Душевно попрощавшись с разноликой опечаленной ватагой:
— Счастливо! До новой встречи!
Буян неторопливо зарысил. Мальчишки сразу поотстали. Махая издали руками, до тех пор толпились у моста, пока наша подвода не скрылась за лесистым поворотом.


ДИКИЙ ГРАМОТЕЙ
Перед усадьбой выцвел старенький аншлаг. Маринка загорелась заменить его. Пришлось мне вырезать хороший трафарет. А дочке буквы написать. Получился яркий и красивый щит. Его мы выставили напоказ: на полосатый столб прибили. Надпись броская гласила: «ЛЕСНЫХ ЖИЛЬЦОВ НЕ ОБИЖАЙ! Егерь Магатских озер, Богушинских угодий, хранитель заячьих троп, глухариных токов и прочая, прочая, прочая». Чтоб, прочитав его, и пришлые, и наши помнили, что озорничать в лесу нельзя, надо вести себя прилично. И не забывали: коли запрет в этих местах нарушат, дело иметь придется не с каким-то простофилей, а со знатным егерем, лесовиком поднаторелым.
На свой указ полюбовавшись, мы с дочкой в лес пошли. Мне нужен был к лопате черенок. Маринке ягод захотелось.
Принюхались — далеко краской пахло. Зверье, конечно, всполошилось, что значит этот запах?
Срубив лесину, я ее топориком неспешно обстругал. Дочка на корточках малину собирала, снизу у куста. Пока в лесу бродили, запах краски притупился: нитра сохнет быстро.
Маринка любознательно спросила:
— Мишка, наш сосед, учуял или нет дух краски?
— Еще как. Встревожился, заволновался: «Что это такое?»
Я не ошибся. Уремною тропой вернулись мы к заимке. У полосатого столба медведя увидали. Встав на дыбки, он, будто шамкая, в раздумье шевелил губами и нюхал крашеные буквы на щите.
Мы диву дались. Ведь он, дикарь косматый, тянется к грамоте, с потугами, но учится читать! Как дети пальчиком, так он по буквам когтем старательно водил, заучивая, повторял их напряженно.
Маринка, восхитившись, прошептала:
— Грамоте-ей!
Мы за ветвистою сосенкой схоронились.
Медведь прочел Красный Указ. Вздохнул завистливо: теперь не зверь в лесу хозяин, а человек. И, смысла нашего писания не поняв, отправился к реке, на водопой.
Но мы с дочуркой стали примечать: мишук приглядывается к нам. То из-за выворотня у реки украдкой наблюдает, то, уступив тропинку, из кустов следит. Интересуется, что мы за люди? Каковы хозяева лесные?
Лето стояло знойное. Указ наш скоро выцвел, потускнел. Маринка его краской подновила. Буквы снова ярче ягод заалели. Дух нитрокраски растекся по угодью. О силе строгого Указа напомнил птицам и зверям.
Медведь опять к щиту приковылял. Лапой буквы трогал осторожно. Что-то нашептывал усердно. Иногда глухо бубнил:
— Лес… лес…
Маринка за рукав подергала меня. Нетерпеливо, заинтересованно спросила:
— Что он бормочет?
— Никак не разберу.
Мы перебежками приблизились к медведю. И, спрятавшись за ствол, отчетливо услышали:
— Лес-ных жиль-цов не оби-жай!
Маринка ахнула. Дикарь косматый, а грамоту постиг! По слогам уже читает!
Мишук, суть Красного Указа уяснив, одобрительно башкою покивал: «Хорошо. Теперь у нас, у меньших братьев, есть заступники, друзья». Размашистую роспись когтем на щите оставив, побрел вразвалку на бугры поспевшую бруснику объедать.
Он за нами больше не следил. Привык, что мы теперь хозяева в лесу. С почтением к нам с Маринкой относился.
Осень ненастная настала. Дожди, ветра побили нашу надпись. К зиме ее Маринка освежила. Вчера у полосатого столба мы вновь увидели медведя. Грозно рыча, он вслух читал Красный Указ:
— Лесных жильцов не обижай! Егерь Магатских озер, Богушинских угодий, хранитель заячьих троп, глухариных токов и прочая, прочая, прочая.
Без запинки текст осилил. Перед зверями, птицами похвастал, как складно он читает. От Указа отойдя, на пень користый умостился. При тусклом солнышке немножко посидел. Окинул взглядом избу, колодец под навесом, поленницу, конюшню, баню, погребок. Буркнул одобрительно, негромко:
— Прижились люди. В обиду нас, косматых, не дадут.
С пенька по-стариковски встав, мохнатый грамотей поплелся неохотно в глухомань, готовить на зиму берлогу.


КОЛЫБЕЛЬНАЯ
Ночь, как шторой, окно занавесила. Избу стиснула тьма. За стеной кружит ветер. Он баюкает девочку:
— Спи-и-и!
В тесной комнате сумрачно, тихо. Красный свет из печи вырывается. Ходит тенью по белой стене. Страшновато Маринке, Хмурым идолом рама уставилась. Беспокойные шумы в лесу.
— Спи-и-и, — ворчит глухо хвойник.
Хорошо, папа рядом. У него есть ружье. Защитит от волков и разбойников,
Глажу теплое плечико. Как в младенчестве, хрипло баюкаю:
— Глазки крепче закрывай и быстрее засыпай.
Колыбельную слыша, кот мурлычет у печки. Воробей шевелится под кровлей. Мышка возится в норке. Перед сном затихают.
Щеки-яблочки дочки румянятся. Нос пельмешком в подушку уткнулся. Потихоньку Маринка кемарит: то зеленые глазки сомкнет, то опять ненадолго откроет. До чего ж она чистая, светлая! Не из писаных, ясно, красавиц, но пригожей, баской назовешь.
Смотрит сонно в окно.
— Спи-и-и, — рокочет за дверью буран.
Про подушку поет, не стихая. Какая она мягкая-премягкая. Головушку положишь, сразу сон сморит. Хвалит ветер одеяло. Какое оно теплое-претеплое. Укроешься и тут же засыпаешь.
Дрема веки Маринке смежает. Она противится ей, не дается. Крутит пальчиком прядку волос.
Печь гудит, как в посуде крутой кипяток:
— Спи-и-и!
Рвется пламя в трубу. Часто, громко стреляют дрова. В зольник падают красные угли. Тихо гаснут и густо чернеют.
Дочка тянет подушку пониже. И ложится на правый бочок. Облегченно вздохнув, засыпает. Одеялко короткое. С койки ножки торчат. Подросла моя доченька, в шестой класс переходит. Пора побольше ей сделать кровать.
— Пор-ра! Пор-ра! — вторит ветер.
Жду, когда дочка глубже заснет. Напеваю негромко, что весна сменит зиму, осень — быстрое лето. Лесная девочка в школу уедет. Покинет вольное озеро, избу, красный бор и любимых зверей. Мариной-горожаночкой станет опять, верной, честною подружкой.
Печь не соглашается со мной. Отчаянно шалит, бабахает дровами:
— Барышней-нарядницей вырастет девчонка!
Буран сердито возражает, хлещет по стеклу:
— Быть матерью девице суждено!
Старый лес разгневанно воюет:
— Бабушкой-стряпухой, бабушкой-портнихой предстоит ей стать!
Я ни с кем из них не спорю. Марина через это все пройдет: так заведено не нами, а природой…
Баюкаю дочурку. Мое желание скромно:
— Будь всегда заботливой и доброй!
Девочка уже не слышит, о чем мы тут галдим. Ей снятся снежные принцессы, ледяные замки, корабли и добрый молодец Ванятка, сын нашего соседа-лесника.


БАСТРИК
Месяц еще не вытаял, висел потертой запятой. Но за гребнем краснолесья ярким огнищем загоралось солнце. Его багряный сочный свет, как в разлив вода, привольно затоплял заснеженную, белую поляну, дорогу, убегавшую в дремучий, непроглядный лес.
Слепящие лучи заливали красной соковицей подоконник. Переплетались с языками жгучего огня, который я развел под сводом русской печки. Варил в объемном чугунке мясной духмяный суп.
Мы готовились с Маринкой отправиться пораньше на Шайтанский покос, где был у нас поставлен еще летом приземистый стожок. Зимой за сеном дочка ехала впервые. Волновалась, как перед экзаменом. Проснувшись в предрассветной мгле, подняла меня с постели. Оправдываясь за столь раннюю побудку, назидательно сказала:
— Раньше встаешь — дольше живешь!
— Дело спорится с рассвета! — поддакнул я.
По своей охоте Маринка вышмыгнула на подворье, чтобы самой перетрясти в широких розвальнях запорошенную подстилку, сложить туда веревку, вилы и топор.
Управившись с делами, озябшая, продрогшая, впорхнула птицей в избу. Мокрые заледенелые пимы — с вечера забыла просушить — стучали, будто камни.
— Ну и жмет мороз! — Маринка шумно дула на багровые скрюченные пальцы. Протягивала руки к жаркому огню. Отдергивала резко: — Горячо! — С шуршанием потирала холодные ладони. Приговаривала изумленно: — Как жмет! Ух, и жмет!
— Новую ли ты веревку положила в сани? — уточнил я немаловажную деталь.
Девочка замешкалась на миг, смущенно, настороженно осведомилась:
— Свернутую?
— Они обе свернуты. Висят в кладовке рядом, — сказал я добродушно.
Маринка, будто что-то вспомнив, порывисто заверила меня:
— Крепкую, хорошую взяла!
По тому, как девочка сперва смешалась при вопросе, я немного усомнился в правдивости ее ответа. Но после искреннего заверения без малейших колебаний положился на свою усердную помощницу: «К чему обманывать?»
А дочь, чтобы совсем развеять недоверие отца, досадливо призналась:
— Бастрик в кладовке не нашла. Очень там темно.
Безграмотное объяснение вызвало веселую усмешку у меня:
— И не найдешь.
— Отчего?
— Бастрик в кладовке не поместится, — доходчиво растолковал, что это такое.
Маринка застыдилась: как обмишурилась на пустяке! Я безобидно, складно ее предупредил:
— Спрашивай, узнавай — ума набирай,
— Попытка — не пытка, а спрос — не беда! — повеселела дочь.
— Вот именно. — Ободряюще сказал: — Переодевайся во все мое, сухое. Я запрягу коня.
— Верхнюю пуговицу на шубе застегни! — предупредила дочь. Встав передо мной на низеньком пороге, заботливо просунула надколотую пуговицу в рваную, обтрепанную петлю. Одернула борт шубы: — Теперь порядок. На улке жмет! Ой, жмет!
Маринка не преувеличивала стужу. Декабрьский мороз давил с утра нещадно. От него потрескивали громко промерзшие деревья. Снег был зернистый и сыпучий, как песок. Он сухо хрупал под ногами.
Пока я копотливо запрягал коня в укладистые сани, дочь переоделась в мою теплую одежду. Задорно выбежала из избы.
— Жмет! Ой, жмет! — Веселехонькая, завалилась в розвальни на ворох сена. Покопошившись, устроила себе гнездо. Привстав, спросила с любопытством: — Пришла зверушка греться? — Запальчиво, азартно указала: — Вон она! Вон она! На крыше!
От угла дощатой кровли по торной узенькой канаве наискось к трубе шла озябшая куница. Синоптиков не слушай: мороз за двадцать пять! При такой температуре зверек обычно прибегал погреться у кирпичного обшарпанного дымохода.
Мы удалялись от заимки.
— Наше пристанище, — зачарованно сказала дочь.
Косматой гривой бора были обнесены бревенчатые кубики-дома. А скаты неказистых крыш опрятно застланы крупитчатым богатым слоем снега. Он будто вдавливал пяток замшелых изб в сыпучие сугробы. Печь топилась без присмотра. Дым ровной строевой лесиной поднимался над трубой. Сизой длинной тенью ложился на поляну.
Маринку взволновал разлив румяного, чистого света, пустынный скромный уголок, который приютил радушно нас, бездомных одиноких горожан. Дочь переделала старинный стих и выразительно прочла:
Вот моя заимка!
Вот мой дом родной!
Вот качусь я в санях
Просекой лесной!

Резвунья надела подшитые отцовские катанки с двумя носками — шерстяным и меховым. Облачилась в свитер и кофту. Сверху накинула мужской просторный полушубок. Нахлобучила изрядно вытертую песцовую шапку, которая постоянно сползала ей на глаза. Моя одежда была ей велика, болталась, как на Филиппке.
— Жмет! Ой, жмет! — Одергивая, поправляя облачение, она дурашливо похлопывала заскорузлыми, лоснящимися рукавами.
Я озорно толкнул ее плечом. Непоседа со смехом повалилась на охапку сена. Наглухо укрыв озябшую дочурку тяжелым меховым тулупом, я ей громко наказал:
— Лежи да грейся.
Выглянув, будто зверушка из норы, Маринка озадаченно спросила:
— Разве можно ехать без бастрика за сеном?
— Вырубим на берегу, — успокоил я ее.
По заметенному проселку конь шел не шибко, но бодро. Повсюду простиралась ослепительная белизна. Белоснежная холмистая поляна была покрыта штабелями синих теней. Россыпью мелких монет серебрился стылый снег. У рта кудрявился парок. Слышалось в тиши умеренное, ровное дыхание Буяна. Вчерашние завеянные следы горностая выделялись, как заплаты на пикейном покрывале. Зверек жил где-то близко от дороги. Мою догадку подтверждая, залаял громко пес.
От его густого баса осыпался с сосновой ветки в сани снег. Над лесом поднялась пугливо серая ворона. Ей, как и нам, было понятно: собака обнаружила зверька. Гнала его навстречу ехавшей подводе.
«Кар! Что-то будет! Кар! Что-то будет!» — тревожно каркала она.
— Белый зверек! — приподнявшись на локтях, радостно воскликнула Маринка.
Не успела указать на беглеца рукой, как он с обочины запрыгнул в наши сани. И сразу шасть к девчонке под тулуп. Она от неожиданности, страха шатнулась сильно вбок. Подняла над удальцом случайно меховую полу, открыв его для обозрения.
На сене, вжавшись в ямку, лежал пушистый белый ком. Только усатая мордашка да коричневые махонькие, как булавки, зенки выдавали затаившегося, неподвижного зверька.
— Горностай, — просто сказал я дочке. — Летом он рыжий. А зимой под цвет чистого снега.
Беглец уставился сторожко, выжидательно на свою примолкшую попутчицу: выдаст или нет его собаке?
У девочки в глазах смятение, тревога: укусит или нет ее зубатый хищник? Поняв, что вовсе не враги, остались соседить под тулупом. Зверек зарылся глубже в сено. Маринка спряталась за широкий воротник.
Проехали поляну, мелколесье. Петляя, двинулись вдоль речки между толстых сосен. Собака задержалась позади. Потеряв след горностая, она повизгивала раздраженно. Крутилась, как на привязи, около высокого пенька. Чумовато тыкалась туда-сюда. Но не убегала с утоптанного пятачка. Надеялась найти оборванный звериный след.
А спасшийся храбрец ехал припеваючи в санях. Он не высовывался, не копошился, а смирно выжидал удобного момента для побега. И выдержал, дождался.
Отставшая собака заунывно заскулила от досады: «Потеряла!» Пассажир обрадованно шевельнулся: «Угроза миновала!»
Мы с дочкой озорно перемигнулись.
— Страх пропал, и удалец воспрял, — сказала она звонко.
— Беда гнетет — удача озаряет, — отозвался благодушно я.
Только обменялись шутками, как горностайчик завозился, зашуршал душистым сеном, Подбивая снизу носом укрывавший розвальни тулуп, наш попутчик скрытно, юрко подобрался к его краю. Белым пушечным ядром вылетел из ехавшей подводы. Бойко запрыгал по рассыпчатому снегу, оставляя за собой глубокую канавку. Уткнулся, как в булыжник, в выпуклый сугроб. Заработал часто-часто маленькими лапами. Раскопал в сумете неприметный ход. Спрятался от рыскавшей собаки. Передохнув, опять затормошился, видать, прокладывая туннель к мышиному гнезду.
Пока мы с дочкой озирались на горностаевский сугроб, конь вышел к сенокосу. На берегу Шайтанки, под снежным малахаем, стоял, как старый, черствый гриб, приземистый стожок. Я подогнал к нему подводу со стороны реки.
— Тпр-р-р-уу! — остановил взопревшего Буяна. Подобрав увесистую палку, взялся сбивать со стога плотный снег.
— Не засыпь! Мышиная нора! — подбежав, остановила меня строго взволнованная дочка.
Под стогом круглыми ружейными стволами зияла пара дыр. Из одной внезапно выскочила шустрая полевка. Увидев этакое множество непрошенных гостей, тревожно пискнув, закатилась серым голышом в соседнее отверстие. Надежно спряталась от незнакомцев.
— Погрузим сено, разорим мышиное гнездо, — жалостливо заканючила Маринка.
— Не печалься. Жилищной проблемы у полевок нет, — успокоил я дочурку. — Под любым пеньком они найдут себе обитель. — Вежливо, любезно попросил: — Пока тут сбиваю снег, ты с розвальней все убери.
Девочка послушно, резво выполнила указание: сложила под разлапую сосну гармошкой свернутый тулуп. Подвесила на сук моток веревки. Воткнула в сено вилы. Подала топор:
— Выруби бастрик.
Отыскав прямую, как стрела, осину, я грохнул обухом по ней, стряхнул комкастый снег. Показал помощнице на дерево:
— Выйдет мировой бастрик!
Притоптав вокруг зеленого ствола рассыпчатый сугроб, я за несколько широких взмахов под корень снес ядреную осину. Не мешкая, умело обиходил ствол: отсек ненужную макушку, ветви, сучья. Где надо, подрубил, что надо, подтесал — жердь оказалась свежей, прочной. Такой увесистой орясиной придавишь воз, ни на одном ухабе не выпадет клок сена.
Маринка с интересом наблюдала, как делают бастрик. Любопытствуя, погладила его холодное крепкое тело. Потрогала зарубки на краях. Меня серьезно похвалила:
— Руки не крюки, ухватисто держат топор.
— Не асфальтовый шаркун — владею инструментом, — ответил ей шутливо.
Ежась от колючего мороза, она дивилась его неослабному напору:
— Жмет! Вот жмет!
Мерзлячка запритопывала в безразмерных хлябавших пимах. Замахала просторными, болтавшимися рукавами. Помогла охотно привязать потуже к передку саней засаленную петлю, в которую потом, сложив высокий воз, мы вденем комель бастрика.
Усердствуя, помощница без понуканий притащила мне пеньковую веревку. По моей подсказке продернула ее конец между левых задних копылов, чтобы попозже, прижав ядреным бастриком наметанное сено, прикрепить другой конец затяжки к правому бруску.
Затянув первый конец веревки на санях морским узлом, я бегло оглядел ее и страшно огорчился: впотьмах дочка ошиблась. Сняла с гвоздя не тот моток: подгнивший, ветхий, старый. Вот почему она тогда смешалась: «Свернутую?» Возможно, поленилась или забоялась второй раз сходить в мышиную кладовку, отнеслась халатно к поручению. Я упрекать помощницу не стал: авось веревка выдюжит и не порвется при езде.
Когда дотошно, по-хозяйски подготовились к метанию сена, я объявил торжественно Маринке:
— Пора! Дружно возьмемся — удачи добьемся!
— Воз вершить — не копну крушить! — отозвалась приободрившись дочь.
Я отдал ей тройчатые заточенные вилы с коротким черенком. Наказал, что надо делать. Сам, опираясь на жердины, пыхтя, соскальзывая, тужась, вскарабкался, как верхолаз, на стог. Навильник за навильником валил в пустые сани. Грязный, пыльный сор летел на белый снег.
Надеясь увезти весь стог за раз, я завел громоздкий, здоровенный воз: столкаю как-нибудь в него слежавшееся сено. Осмотрительно, неторопливо подкидывал на сани удалой помощнице очередную пышную охапку. Ждал, когда девчонка по-шустрому снимала ее своей легкой тройчаткой с моих широких вил. Захватывал проворно новый крупный ворох.
Маринка снизу безобидно подтрунивала надо мной:
— Цепляй больше, кидай дальше!
— Работа бодрит, поднажать велит! — озорничал я.
— Раньше управимся — раньше отправимся!
— Дело в срок и от дела прок!
Перекликаясь этак молодецки, мы увлеченно, страстно вершили широкий Запашистый воз. Основательно вспотев, я заломил поношенную шапку набекрень, распахнул кургузый, ветхий полушубок: пускай слегка обдует. Мороз защекотал влажную спину, заполз на упревший загривок, проник под взмокший пояс.
Маринка, подражая мне, тоже распахнула безразмерную, болтавшуюся ветродуйку. Запутавшись в ее просторных полах, черной вороной растянулась на возу. Пробуя подняться при помощи своей легкой тройчатки, девочка нечаянно воткнула зубья в шубу. Пришпилила ее шерстистый край к утоптанному сену. Не заметив этого конфуза, дочка беспокойно дернулась, пытаясь резко встать. Но, удержанная вилами, неловко пала на бок. Уставилась недоуменно мне в глаза: кто держит, почему?
Меня трясло от смеха:
— Вилами… Вилами, словно булавкой, приколола ты сама себя!..
Обнаружив неожиданный подвох, резвушка покатывалась на возу со смеху:
— Чудно! Думаю, что за дьявольщина? Какой бес меня поймал?
Вдоволь посмеявшись, мы, будто после перерыва, еще усерднее взялись за тяжкую работу. Я раскладывал неутомимо груды сена по углам, равномерно заполнял им середину. Маринка расторопно утаптывала, трамбовала воз. С головы до ног она была усыпана трухой. Проваливаясь в травяную яму, юница требовала строго:
— Подкинь сюда охапку!
Я беспрекословно исполнял ее скупые, справедливые команды. Дочь, взойдя на брошенный ей ворох, истово разравнивала его ногами, маленькими вилами, на совесть заполняла мелкие пустоты. Мягко покачиваясь наверху, прижимала тесно сено к возу.
Кладь живо поднималась над кустами. Маринка — вместе с ней. Разворошенный стог испускал приятный паркий дух.
Скоро воз вымахал под крону семенной сосны. Шлепнешься оттуда, если не сломаешь шею, то очень больно зашибешься. Я был теперь внизу, а дочь на верхотуре. От веселой, слаженной работы раззадорилась девчонка. Щеки, словно яблоки румяные. Ресницы, брови в куржаке. Покрытая колючим сором, слоем серой пыли помощница пошатывалась наверху, как на обрывистой, горбатой круче.
Подав туда последний скомканный навильник, я облегченно объявил:
— Конец делу венец! Работу одолели, к работе охладели!
— Не-ет, — возразила мне многозначительно Маринка, — дело кончилось, другое началось! — Выпалила поговорку деревенских возчиков: — Придавишь воз лесиной — не выпадет сенина!
— Затянешь бастриком — поедешь с ветерком! — откликнулся я прибауткой местных удалых косцов.
— Давай сюда бастрик! — по-бригадирски строго распорядилась дочь.
Вскинув на плечо, как коромысло, сырую гибкую лесину, я поднес ее, покачивая, к передку саней, где загодя у нас была привязана веревочная петля. Для устойчивости опершись на лошадиный круп, я подал маковку жердины ввысь сосредоточенной Маринке. Она ухватливо, с усилием поддержала шаткую макушку. Я резво обмотнул зарубину внизу у края бастрика короткой петлей. Уперев тяжелый комель в пузо, перехватил руками холодный голый ствол Приподняв его с натугой, над головкой розвальней, хрипло скомандовал смекалистой помощнице:
— Клади бастрик посередине!
Маринка положила жердь точь-в-точь вдоль неустойчивого воза. Прижала им немного огромный зыбкий ворох сена.
Осталось главное в работе: затянуть кладь до предела и второй конец пеньковой стяжки привязать сзади к другому копылу. С размаху я перекинул увесистый моток через бастрик, короткий край которого высовывался, будто хвост, позади рыхлого воза. Чтобы невзначай не соскользнула стяжка, завел ее в глубокую обструганную выемку, Почувствовав руками прелый ворс веревки, про себя опять ругнул девчонку: «Тетеря! Взяла не тот моток! Не ровен час, порвется! — И снова бравая надежда вспыхнула во мне: — А может, выдержит?! Не подведет?!»
Поплевав на скользкие ладони, я, перехватываясь, поддергивал, тянул веревку вниз. Подгибая ноги, повисал на ней тяжелым грузом. Бастрик, упруго прогибаясь, придавливал, спрессовывал сухое сено. Маринка, рьяно помогая мне, всем телом наваливалась на конец жердины. В такт моим натужливым движениям давила, жала на лесину. То ли предчувствуя несчастье, то ли страхуясь от него, я предупредил всерьез раздухарившуюся дочь:
— Слезь с края бастрика! Подбросит — улетишь!
Маринка, не придав значения моим пророческим словам, беспечно отмахнулась:
— Трус боится риска, как мышь чужого писка!
Только успела изречь бесхитростную поговорку, и в этот самый миг раздался, будто выстрел, глухой отрывистый хлопок. Лопнула веревка! С ее длинным обрывком я с лету шмякнулся на спину. Бастрик, освободившись от подгнившей стяжки, пружинисто, упруго распрямился. Метнул, подкинул непослушницу в голубую птичью высь. Девочка открыла рот, чтобы заохать, завизжать, заплакать. Но онемела от испуга, не могла исторгнуть даже слабый звук. Зеленые глазенки непомерно, дико округлились. Валенки слетели, свалились рукавицы, шапка кувыркалась, как подбитая тетерка. Одежонка падала, а дочка поднималась. Чудеса!
Лежа на лопатках, я видел синий купол неба, рогастый тусклый месяц над осиной, огромный барабан полуденного солнца за сосной. А над мохнатой кущей, раскинув оголившиеся руки, парила, как парашютистка, онемевшая Маринка. Долетев до высшей точки, «летчица» немного задержалась на предельной высоте. Согнула для удобства руки. Размахивая ими, будто загребая воздух, дергая отчаянно ногами, она неудержимо черной угловатой глыбой стала падать на бугристый берег.
«Разобьется! — ужаснулся я. — Хлопнется плашмя, переломает кости!»
Маринка осознала неизбежную опасность. Сбивая комья снега, с треском круша засохшие кривые ветки, «парашютистка» делала в полете невероятные движения. Обжигая пальцы, спасительно хваталась за раскидистую хвою, Норовила резко повернуться, чтобы не грохнуться на взгорок, а вертикально приземлиться на крутой откос.
«Молодец, нашлась!» — одобрил я интуитивно ее благоразумное решение.
Дочка все же справилась с неуправляемым нелегким телом. Немного повернувшись, подогнула ноги под себя, распрямила поясницу. Ветви замедлили ее движение. Пихнули грубо влево, тем самым изменили к лучшему полет. Девочка со скользом бухнулась под склон. Ушиблась, вскрикнула и тотчас замолчала, будто ей зажали рот. Солдатиком нырнула в сыпкий стылый снег.
Вскочив, я опрометью кинулся к обрыву. Маринки не было нигде. Снег струями, как по лотку, стекал в большой наваленный сугроб. Страшная мысль: «Жива ли дочь?!» — обожгла меня как кипятком. Я безрассудно, смело прыгнул под отвесный скос На четвереньках, по-собачьи быстро-быстро разгребал руками рассыпчатый сумет. Пес, подбежав ко мне, сочувственно визгливо заскулил: «Где наша Маринка?» Начал заполошно копать сугроб с другого бока.
И тут сугроб увалисто зашевелился. Но совсем не там, где мы ретиво рыли. Не сбоку, а посередине! Из него вначале показались розовые мокрые ручонки. Они искали в воздухе случайную опору, надеялись схватиться за нее. Потом из островерхого сумета высунулась облепленная снегом голова с русой косой. Во мне все радостно затрепетало: «Жива! Жива моя дочурка!» По пояс утопая в снежном месиве, я шумно подобрался к потерпевшей.
— Ударилась? Ушиблась? — повторял, как заведенный. Суматошно, трепетно ощупывал ее замерзшие ладони, затылок, темя, лоб. Гладил озябшее, холодное лицо. — Беляночка, жива!..
Отфыркиваясь от крупиц, попавших в рот и нос, Маринка отпихнула мои руки. Произнесла ошеломленно:
— Вот полетала, так полетала!
На бровях налипло белое крошево. Щеки от расплывшихся подтеков, будто в шрамах. Под носом бусиной заледенела капля. Пока страдалица не простудилась, ее необходимо было срочно обогреть. Оживленно приговаривая:
— Не разбилась и ладно! — я напряженно подхватил дочурку на руки, по косогору вынес к разломанному возу. Сгреб ногами в кучу сено. Положил спасенную туда. Приволок валявшийся тулуп. Завернул плотно Маринку, подтолкнул под тело меховые полы, чтоб было ей теплее:
— Грейся, согревайся!
Мороз сердито подгонял меня проворней собираться. Следовало пострадавшую везти немедленно домой. Оглядеть ее в постели, применить старинное лечение.
Я взялся торопливо подбирать разбросанную зимнюю одежду. Увидел много неизвестного доселе. Подшитый валенок валялся у ободранной березы. Видимо слетевший катанок попал тогда раззяве по затылку. Другой пим хлопнулся коню на мощный круп и там покоился, будто сушился на камине. Обе рукавицы лежали у пенька, на котором забавлялась верткая, пронырливая мышь. Шапка, кувыркаясь, укатилась к горностаю, изрядно напугав его возле куста: вон как далеко отпрыгнул зверь.
Собрав раскиданное одеяние в необъятную охапку, я принес его к загруженной подводе.
Маринка, очухавшись от потрясения, поняв, что совершенно невредима, шустро высунулась из тулупа. Воскликнула насмешливо, беспечно:
— Не хотела, да взлетела!
Присев подле разгорячившейся девчонки, я охладил ее беспечный пыл:
— Могла разбиться. Счастье, что свалилась под уклон!
Дочь, вникая в жуткий смысл, задумчиво примолкла. Но через миг нахлынувший восторг, что обошлось все так благополучно, взял над рассудительностью верх. И будто не было опасности здоровью, угрозы самой жизни. Будто «летчица» совсем недавно не немела от испуга. Теперь она болтала шаловливо, беспечально:
— Когда приспичит — страшно, когда отпустит — смешно!
Ее веселое, приподнятое настроение передалось и мне. Я ответил складной прибауткой:
— От страха до смеха миг, а не веха! — Встав с охапки сена, решительно сказал: — Сложу упавший воз и потихоньку тронемся домой.
— Помогу тебе! — Маринка вышмыгнула из тепла. Надев холодную одежду: валенки, ушанку, рукавицы — по-обезьяньи, ловко вскарабкалась на верхотуру.
Теперь мы очень быстро завершили почти готовую сенную кладь. Рваную веревку я гневно выбросил под берег. Вожжами затянул пружинистый бастрик. Велев помощнице крепче держаться за него, спокойно вывел Буяна на дорогу. Остановил на ровном месте. Через передок саней, цепляясь за отесанную стылую лесину, грузно взобрался на укладистый высокий воз. Усевшись рядом с дочкой, скомандовал коню:
— Но-о-о, Буяша! Поехали тихонько!
Неуправляемый разумный мерин зашагал неторопливо своим же старым следом.
Я прощально оглянулся на покос Подгорье, речка, берег были устланы по-прежнему чистейшим белым снегом. На нем жирной печатью виднелось круглое пятно от убранного стога Белизна, исполосованная тенями деревьев, слепила, резала глаза. И все же я увидел, как на пыльном от сенной трухи пеньке вертелась, провожая нас, юркая полевка. Горностай с заснеженной колоды пялил крохотные зенки нам вдогон: «Где зловредный пес?» В поисках добычи он снова рыскал меж деревьев.
— Гав! Гав! Гав! — напав на след косого, раскатисто, басисто лаял вдалеке.
Обвыкнув на возу, мы вновь повеселели, оживились. Мало-мальски греясь, толкались озорно локтями. Перекидывались немудреными присловьями:
— Декабрь морозы кует да снега метет!
— Вошла зима в раж и кажет кураж!
Сосны расступившейся толпой встречали нас у въезда на заимку. Тени наплели узорчатые кружева и уложили их под ноги утомленному коню. Из-за косматой кроны выставился замшелый угол крыши. Показались кубики заснеженных домов. Они по окна провалились в холмистые заносы. Встань на сугроб — дотянешься до чердака. Каждая снежинка искрилась блестками на солнце.
Марина сверху никогда не видела окрестность. Завороженная ее неброской, скромной красотой, прочла возвышенно, одушевленно:
Вот моя заимка!
Вот мой дом родной!
Вот я еду с сеном
Просекой лесной!

Куница, услыхав счастливый говор, высунулась, любопытствуя, из-за кирпичного облупленного дымохода. Уши торчали скоробленными острыми листками. Глаза дробинами безумно уставились на нас: «Не застудились, воротились?»
Печь топилась без присмотра. Выдыхала из трубы тонкую, как хворостина, струю сизого дыма. Вместе с ней оттуда выходил и растекался по округе дразнящий запах яства.
— Щи сварились! — воскликнула проголодавшаяся дочь.
— Ложка пляшет, бренчит, наливать велит! — вторил я бедово.
Конь подвез кладь точно к сеннику, куда нам надлежало перекидать доставленное сено. Фыркнул добродушно, облегченно: «Ф-ф-фу! Дотащился старикан! Теперь жить можно!»
— С сеном и с дровами да с мясными щами не страшен никакой мороз! — радовался я удачной зимней ездке.


ДОМОВИТАЯ ПАРА
Богушка неширокая река. Но волку без разбега ее не перепрыгнуть. Вброд, кроме лося, никому не перейти. Ветер порывисто свирепо трепал кущи деревьев. Но, захлебываясь в тальниках, не дотягивался до воды. Она текла спокойно в неглубоком ложе.
— Построили б через Богушку мост, — выдумывала весело Маринка. — Столько бросового леса, веток, коряг!
Я недовольно возразил:
— Кому мост нужен?
— Мне, тебе, зверью.
На правом берегу было полно крупной спелой клюквы. С пустыми легкими кошелками мы шагали беззаботно собирать полезную ягоду.
Осень желтой краской опятнала корявые ветвистые березы. Нарядила в алые косынки купы молодых рябин. Листопад шумел, как дождь. Река была замусорена, будто стружкой, разноцветным опавшим листом: осиновым, ивовым, красной смородины. Порывами теплого ветра его выдувало из черной, угрюмой трущобы. Дряблый, мятый, скоробленный, он цеплялся за жухлые травы, упестрял торфяной рыхлый берег. Не плыл, а тек по морщинистой темной воде.
— Пестро! До чего пестро! — упивалась осенним многоцветьем Маринка. Шмыгнув под нависшие, сплетенные ветви, как под арку, останавливалась недвижимо. — Глухой забор.
Перед нами непролазным частоколом встали мрачные, разросшиеся дебри. В них даже не совались кабаны, благоразумно огибали заростельник стороной.
Я вспомнил, как однажды, страшно маясь, проплывал на лодке по Богушке. На дне валялись сучья, палки, топляки. Посудина то шебаршила дном по ним, то натыкалась носом на коряги. Ветки вениками хлестали по груди, норовили сорвать с меня беретку. Еще тогда закаялся соваться в эту глушь. И не захотел сейчас:
— Обогнем чащобу.
— Столько обходи-ить, — вздохнув, посетовала дочь. Но тронулась со мной.
Натоптанной кабаньей дорожкой мы, не торопясь, обходили взъерошенный, шумящий вертенник. Он тянулся вдоль тропы длинной палочной оградой.
Сделав знатный крюк, изрядно удалившись от реки, мы снова повернули к ней. Когда внезапно вышли на лужок, то не поверили своим глазам. Русло совершенно обмелело. В торфяных отвесных берегах бежал прозрачный маленький ручей. Куда девалась большая вода? Это на Урале несется по камням поток и вдруг ныряет в карстовую яму, ищет по пещерам себе другое ложе, неожиданно выскакивает из-под стремнистого утеса и вновь бурлит в своем скалистом русле. Но тут дно без сквозных отверстий! Под нами твердая, слежалая земля. Почему тогда до пережима текла лесная речка, а за ним струится тиховодный крохотный ручей?
— Наваждение, — сказала потрясенная Маринка. У поворота сообщила — Нет коряги!
Не унесло ж водой набухшую, громоздкую кокору? Человеку она вовсе не нужна, Ему такую тяжесть не поднять, не то, что унести. Тем более, вода — как ледяная.
— Утащено бревно! — негодуя, крикнула из-за куста девчонка.
Дерево, что я свалил для перехода, исчезло из воды. Комель, лежавший на земле, был странным образом обрублен. Не топором, а вроде бы стамеской и заострен, как карандаш.
— Давай вернемся, — предложила мне взволнованно Маринка. — Вдоль берега проверим. — Рукой тревожно указала на трущобу. — Там дела творятся…
Молчком настойчиво, упрямо мы продирались в заростельник: где наклоняли гибкие деревья, где пролазили под ветки. Шум листопада, крепкий ветер глушили, скрадывали наши осторожные шаги.
За излукой, будто за углом, нас поразила невидаль, немыслимое чудо. Речка была перегорожена плотиной!
— Волшебство! — ахнула Маринка.
Это у нерадивых строителей — то не завезли кирпич, то нет жидкого раствора — простои, крик, неразбериха. У неведомых трудяг запруда сделана из местных материалов. Коряги, бревна, бурелом, опавшая листва, камыш, затопленные ветки — все это хитроумно уложено в фундамент. Илом, словно марочным цементом, скреплено навечно, мертво. Запруда невысокая, вровень с черными речными берегами. Длиной и шириной с обычную лодку-долбленку. Человек по валу мог запросто ходить туда-сюда, а звери прытко бегать, Плотина, правда, не достроена пока. В середине брешь, промоина зияла, через которую стремительно лилась говорливая струя.
— Вот откуда начинается ручей! — догадалась дочь.
Скрытничая, опасаясь, как бы не вспугнуть неведомых строителей, я наклонился к спутнице и на ухо шепнул:
— Сбылось твое желание. Построен на Богушке мост!
Почтительно подумал, какой громадный, кропотливый труд вложили неизвестные трудяги! Нет, это дело рук не звероловов или рыбаков. Те мостик на дороге не починят, не сколотят лавку, не поставят от дождя навес. Им лишь бы бить, рвать, хапать.
Лес шумел, как приближающийся поезд: натужно, угрожающе, раскатисто. Листья роем вились над запрудой. Плавно приземлялись то на воду, то на сушу.
— Вон они, работники! — показала на тот берег радостно Маринка.
Наискосок от нас по-семейному влюбленной, верной парой сидели бобр с бобрихой.
— Какие серьезные! — сказала тихо дочка.
Я выдержанно, шепотом просвещал ее, что бобры друг другу преданы до смерти. Не расходятся, как люди, и не бросают маленьких детей. Живут с избранницей в ладу. Опрятны. Чистоплотны.
Мы затаенно наблюдали, как ухаживал за благоверной внимательный супруг. Встав столбиком и, опираясь на массивный хвост, он пятерней, будто скребком, старательно, прилежно расчесывал хозяйке шерсть. Подруга жмурила глаза от наслаждения.
— Лилипуты! — восхитилась изумленная Маринка. — У них роскошные шубы!
Я рассказал ей коротко о том, что бобры — элитное зверье, их ценный мех один из лучших в мире. Он настолько густ, что совсем не пропускает влагу. Подшерсток у зверька всегда сухой, хотя животные подолгу купаются в пруду. Шкурки бобров когда-то были вместо денег для обмена на любой другой товар. Позже знатные бояре и дворяне, нахально хвастаясь богатством, носили шубы, шапки из бобров — верх тогдашней моды. В погоне за мехами люди выбили животных, извели. Теперь разводят снова.
Откуда-то и к нам явилась потревоженная, изгнанная пара. Звери были взрослые, большие. Облюбовав Богушкин пережим, они его, как арендаторы, упорно, терпеливо обживали всей семьей.
— Это что за куча палок? — привстав на цыпочки, спросила приглушенным голосом Маринка.
— Хатка, — ответил я негромко.
На берегу из сучьев, веток высился, точно огромный муравейник, бобровый крепкий дом. Я знал, что в нем хозяева устроили столовую и спальню. К реке прорыли дружно подземный скрытый ход.
— Зачем?
— Чтоб укрыться под водой, — делился скромными познаниями с любопытной дочкой. — Строят обязательно плотину. Образуют пруд. Это их поместье.
— Пруд-то для чего?
— Купальня… Зимняя кладовка. Бобры питаются корой.
Они, как дровосеки, навалят в пруд осину, иву, тополь. Когда вода покроется надолго льдом, звери сплавают за веткой. Притащат ее в хатку. Грызут в столовой аппетитно. После еды спокойно почивают в теплой спальне. И нипочем им лютые морозы, затяжные буйные метели, непролазные снега.
— Домовитая пара. Живет не хуже людей, — похвалила одиноких трудолюбцев дочь.
Я оживленно подсказал:
— Бобры усерднее строителей готовятся к зиме. У тех ведь как? Тяп-ляп, авралы, суета. У этих кропотливая и мерная работа.
— Поближе подкрадемся? — нетерпеливо позвала меня Маринка.
Повесив на ракиту порожние кошелки, мы по-охотничьи, с оглядкой подобрались к поднявшейся воде. Притаившись за высоким обгорелым пнем, втихую, затаенно высматривали чинных, мешкотных зверей. Листья порхали вокруг них, как стая местных птах.
Расчесав прилежно, тщательно бобриху, хозяин, грузный, тучный, отошел к поваленной осине. Ночью перегрызть ее он не успел, продолжил дело поутру. Навалившись на оголенный, как дощечка, хвост, придерживаясь лапами за ствол, бобр острыми резцами так мощно скусывал сырую древесину, что в трущобе раздавался своеобразный, звучный скрип. Щепки падали к ногам неутомимого умельца. Белели кучкой у зеленого ствола.
— Вот это зубы! — подивилась необычному открытию Маринка. — Засохший пряник перекусит!
— Для них сухарь — пустяк. Они срезают дуб!
Дровосек нет-нет да отрывался от работы. Подозрительно прислушивался: не крадется ли к нему какой-нибудь заклятый враг. Но в шуме ветра, листопада чужих шагов не разберешь, наш шепот не услышишь. Верховые буйные порывы разгуливали вольно над трущобой. Косматили деревья. Срывали высохшие листья: рыжие, багровые, желтые, зеленые. Кидали их на хатку, укрывая ее пестрядевым, многоцветным слоем.
Возле поваленной осины листья желтели россыпью потертых медяков. Перегрызая с хрустом ствол, бобр топтался в этой груде. Ворошил мусор плоским, будто чешуйчатым хвостом.
Отделив от дерева короткое бревешко, зверь вцепился в него крепкими зубами, неуклюже пятясь, поволок безостановочно к воде. Подоспевшая бобриха, топая на задних лапах, передними толкала привычный тяжкий груз.
— Лилипуты! — восторгалась трудолюбцами девчонка.
Свалив обрезок в речку, неутомимый работяга ухватился острыми зубами сбоку за ядреный сук. Легко, будто торпеду, повел к плотине.
— Смотри, играючи плывет! — подтолкнула меня локтем ошеломленная Маринка.
— Они отличные ныряльщики, отменные пловцы, — ответил я негромко. И пояснил, что у бобров на задних лапах между пальцев жесткие сплошные перепонки. Звери, как гребными ластами, отталкиваются ими от воды.
Бобр между тем подвел чурбак к плотине. Вдвоем с супругой они его поставили торчмя и метко, точно втиснули в зияющий проем — заткнули накрепко промоину. Из мелких, крохотных щелей, как из фонтана, брызнула вода.
Эта временная течь ничуть не огорчила опытных строителей. Они без суеты, но быстро, вдвоем отправились к своей плетеной хатке. Подобрав вокруг обглоданные палки, сложили их в два небольших пучка. Каждый из зверей захватил нелегкий груз широким ртом. Придерживая его снизу лапами, понес стоймя к плотине.
У бобра охапка покосилась, Он умело, как ладонью, выровнял ее. Пошел к размоине скорее: не растерять предметы, донести до места!
Доковыляв до вала, бросил палки около воды. Брал их по одной зубами и с силой вталкивал в тесные щели дамбы.
Помощница носила с берега щепу и затыкала крошечные дыры на плотине. Потом мастеровые густо замазали отверстия прибрежным вязким илом. Вода не стала утекать из водоема. А постепенно до краев заполнила его. Есть бобровая запруда!
Маринка утомилась от непрестанного восторга. Выдыхала заведенно:
— Настоящие строители! Гидрологи! Мостовики!
А работящая скромная пара блаженно плавала в семейном, собственном пруду, который соорудили в глухомани самостроем. Бобры ныряли, фыркали и шлепали тяжелыми хвостами.
Сбитый ветром лист плотно смыкался над водой. Звери, рассекая наплывной пятнистый сор, испещрили крытую поверхность водоема темными разводьями. Волны покачивали листовой покров, будто мягкий, пестрый ковер. Листья с шуршанием терлись, гнулись, напирая друг на друга. Превращались в жеваное месиво. Замирали неподвижно у плотины.
Натешившись в ставке, хозяин медленно проплыл мимо запруды, проверил, нет ли где случайно течи. Не обнаружив ни малейшего изъяна, удовлетворенно фыркнул: «Хороша!» Хлопнув по листве хвостом, унырнул в благоустроенную хатку отдыхать: ночью новая работа — валить в пруд мелкие деревья, запасать на зиму корм.
Бобриха оказалась дотошнее супруга. Вскарабкавшись на вал, она детально осмотрела бывшую промоину. Убедившись, что дыра заделана надежно, проверщица решила вновь спуститься в воду. Боясь случайно поскользнуться, брякнуться с плотины, хозяйка сползла неповоротливо по круче взад пятки. Без всплеска опустилась в воду. Оставляя за собой узорные разводы, выкупалась напоследок от души. Со всплеском унырнула в глубину, подалась под крышу хатки к мужу. Листья, будто тучи, сомкнулись тесно над водой.
— Пройдемся по Бобровому мосту? — подзадорил я Маринку.
— Пройдемся! Пройдемся! — радуясь, запрыгала она.
Сняв плетеные корзины, мы вытрясли из них опавший мусор. Только вышли из укрытия, как увидели матерого медведя возле хатки. Он, ленивец, искал укромное местечко для берлоги. Надумал у бобров отнять просторное жилище, сделать снаружи себе ход. Взявшись за батог, мишка мощно потянул его из кучи. Дубина треснула, переломилась, но удержалась в палочном строении.
Топтыгин, рассердившись, уцепился когтями за изогнутый, как коромысло, сук. Но не вытащить, не расшатать батог не мог. Злясь на бобров, свирепо дергал палки и напрасно. Они были так прочно сплетены между собой, что не поддавались зверским усилиям лесного силача.
Медведь задался целью проломить круглую крышу. Подпрыгивая наверху, он всей тяжестью обрушивался на нее. Хатка заметно шевелилась, однако стояла неприступно. Бобры, таясь внутри, видимо, переживали бесчинства непутевого соседа. Однако чувствовали в безопасности себя. Дом, как крепость, защищал их от врага.
Не добившись своего, намяв бока напрасно, громила рыкнул во всю глотку, неуклюже слез на землю. Собрался перейти на левый берег по плотине, но остановился около нее, осмотрел придирчиво, сердито: не выдержит, провалится под ним. Не хватало перед спячкой окунуться в ледяную воду, заболеть. Топтыгин косолапо повернулся, волоча лениво ноги, загребая ими жухлую листву, побрел понуро в лес искать убежище к зиме.
Маринка добродушно, тихо смеялась над верзилой:
— Не прошло на шармачка. Своими лапами построй берлогу!
Ветер не унимался ни на миг. Вертя, кружа, вращая сохлый лист, разбрасывал его по всей трущобе, осыпал нас с головы до ног.
Мы снова вышли из-за пня и тронулись к плотине. Медведь ее не оценил. Она была покрепче хатки. Сделана тем же бобровым способом: замысловато, хитроумно. Коряги, бревна, палки, жерди, ветки скреплены навечно прибрежной липкой грязью, как цементом. Когда мы шли, сучки предательски потрескивали под ногами. Маринка боязливо держалась сзади за мой пояс.
— Ой, запнусь! Ой, полечу!
Плотина в поперечнике с долбленку. Споткнуться, оступиться тут довольно просто. Слева грязное пустое русло. Справа полноводный пруд, затянутый узорчатым листом. Упадешь и выкупаешься в грязи или ледяной купели. Топтыгин спасовал не зря.
Мы, перебравшись на тот берег, вздохнули с облегчением. Маринка, ощутив родную землю под ногами, одержимо заприплясывала на бугре:
— Есть на Богушке мост! — размахивая пустой, легкой кошелкой, уверила меня: — Привыкнем по нему ходить!
И не ошиблась. Мы всю осень запасали клюкву впрок. Освоившись, легко и смело переходили таежную запруду. Хлам постепенно утоптался, улежался, появилась пешеходная дорожка. По ней животные гуляли без оглядки. Однажды мы столкнулись с кабаном. Он шел оттуда, мы — туда. Поспешно уступили место секачу.
Бобры привыкли к нам, особенно к Маринке. Она их вызывала ласково наверх:
— Боби! Боби! Боби!
Звери выныривали из воды. Подплывали медленно к запруде. Доверчиво, охотно угощались морковкой, яблоками, репой.


ХРОМЫЕ ВОЛКИ
Во двор повадилась волчиха: изнуренная, поникшая, брюхатая. Голод гнал ее настойчиво из леса. К апрелю снега навалило выше пней. Тысячелистник, пижма утонули в нем по самые макушки. Красногрудые в пестринах снегири, качаясь на увядших, высохших корзинках, доставали наст хвостами. Чертили хитрые красивые узоры. Зима была необычайно снежной. Глубокие сувои затрудняли поиск пищи всем животным.
Волк не вынес затяжного голода. Отчаявшись, подался на охоту в малоснежные края. Нося в утробе драгоценное потомство, Хариса не посмела рисковать детьми. Трезво взвесила конечный шанс и поняла, что до чужбины ей, пузатой, не добраться. Сама погибнет по дороге, погубит малышей. На Магате волчий род без них исчезнет навсегда. Всю стаю выбили стрелки. Остались только двое, самые осторожные, разумные — она и он, семья матерых. Зимние странствия, бега для семижильного супруга — последний верный выход. Ей надобно искать надежное спасение в своих родных угодьях.
На заячьей тропе она еще пыталась выследить, подмять косого. Но при попытке прыгнуть провалилась грузно в снег. Не солоно хлебавши отступила от дорожки. Передохнув, подкралась к следу около куста. Вновь потерпела неудачу.
Ужасно гордая, даже спесивая, Хариса голодать одна могла сколько угодно. Издохла б в буреломе, но не пошла к кому-то на поклон за жалкой милостыней, унизительной подачкой. Однако в утробе подрастали безобидные, невинные волчата. Брыкались, колотили лапами в тощие ребристые бока: «Дай есть! Корми! Корми!»
У Харисы исподволь возникла дерзкая, но твердая надежда: обратиться за подмогой к лесному человеку. Он не живодер. Сколько раз имел возможность пристрелить ее на лежках или переходах. Не позарился на шкуру. Сохранил волчице жизнь. И не откажет ей, беременной, в убежище теперь. Подкормит. Приютит. Живет он не богато и не бедно, но довольно справно для лесовика. Каждое утро растекается по лесу аппетитный запах пищи: то супа, то ухи, то жареной озерной рыбы, то мясных или капустных пирожков. Хотя бы миску снеди в день! По-моему, так думала, переживая, голодная волчиха.
Но сразу не осмелилась приблизиться к усадьбе. Держалась на опушке: то подремывала чутко, то вскакивала среди ночи, то уныло вглядывалась в темное окно. Что завтра ждет ее на егерском подворье? Как к ее нежданному приходу отнесутся люди?
На рассвете, когда косые тусклые лучи прошили спутанные маковки деревьев, Хариса все-таки решилась тронуться к жилью. Пробивая грудью толстый снег, она взметнула кверху морду, как будто собиралась от натуги взвыть.
— К нам гостья! — поперхнувшись чаем, отложив капустный пирожок, первой из окна ее увидела Маринка.
Разом пропахать канаву к дому волчихе было трудно. Выбившись из сил, она, измученная, изнуренная, безжизненно валилась с дрожащих, ослабевших ног. Тяжело дыша, подолгу отдыхала. Для нового рывка накапливала мощь. Скорбно прислушивалась, как в тесном, глухом чреве, негодуя, томошатся голодные щенята. В эти долгие минуты из глубокой торной борозды стоймя торчали настороженные уши. Обессиленная мать бдительно, тревожно караулила себя, своих утробных дорогих детей.
Пробив дорогу к дому, Хариса выжидательно остановилась напротив нашего окна. Несмотря на изнурение, худобу, она была действительно матерая волчиха, вожак погибшей стаи, высокая, с могутной грудью, длинными ногами. Глаза ее молили: «Помогите! Накормите!»
Маринка живо собрала объедки в жестяную миску: картошку, рыбу, хлеб. Наспех одевшись, вышла со скромной, небольшой подачкой на скрипучее крыльцо.
Хариса тотчас преклонила лапы перед маленькой спасительницей, давая ей понять, что не намерена напасть, что очень мирная волчиха. Покорная, она просящим, вымученным взглядом уставилась, не отрываясь, на белокурую девчонку: «Дай!» — нетерпеливо облизала губы.
Маринка, не робея, как собственной овчарке, поставила перед ее носом на нижнюю ступеньку посудину с едой.
Волчиха поднялась с колен рывком. Куда пропало прежнее величие, осанка, сдержанность вожака! Забыв про все на свете, Хариса, как бродячая собака, кинулась к наполненной посудине. Сунув в нее морду, хватала алчно, жадно пастью снедь. Не успевая пережевывать еду, заглатывала целыми кусками. Зубы клацали, как белые точеные щипцы.
Я снова поразился: «Какая сила в челюстях!» Прошедшим летом видел, как охотилась Хариса за молодым мясистым барсуком. Раскапывая нору, она рвала зубами, словно спутанные нитки, корни в палец толщиной. А легковерная девчонка без острастки вышла к ней на молчаливый зов. На всякий случай, для страховки я встал возле Маринки. Спросил участливо волчиху:
— Что, навалило снегу выше ног?
Мои слова остались без внимания: Хариса ни движением, ни взглядом и ни звуком не отозвалась на них.
Опорожнив быстро миску, волчиха дочиста слизала со ступеньки крошки снеди. Подобрала кусочек хлеба под ногами. Облизнувшись, посмотрела благодарно на обоих: «За угощение спасибо!» Неспешно повернулась. Сыто, медленно пошла с гостеприимного двора. Если б не прижатый книзу хвост, лесную хищницу любой бы принял за немецкую служебную овчарку.
Провожая взглядом зверя, Маринка, любопытствуя, спросила:
— Волки за обиду мстят?
— Бывает. Еланский тракторист прикончил в логове щенков. Матерые к нему забрались ночью в хлев и перерезали всю живность. Быка, корову, кабана, овец, кур, даже собачонку.
— Волки умеют с человеком жить?
— Несомненно. Возьми Харису и Федоха. Они не досаждали нам. Не грабили усадьбу. Пощадили и барана, и коня.
— Волки разумнее собак?
— Нисколько не глупее. В лесу не губят занапрасно живность. Берут на пропитание выборочно. Самых ослабленных и хилых. Других животных оставляют прозапас. До нового обеда.
— А правда, что волки за добро платят добром?
— Слышал и такое. Помнишь Фрола Нилыча, ченешинского пастуха? Он вынянчил подбитого волчонка. Тот вырос и стал главным зверем в стае. Случалось, наводил голодную ватагу на чужое стадо. Но скотину Нилыча орава не тронула ни разу. Наоборот, остерегала от врагов. Как-то стельная корова отбилась, забрела в соседний колок. Медведь ее укараулил и хотел задрать. Волк укусил сзади топтыгина. Медведь понесся за матерым. Корова кинулась к родному стаду, под защиту пастуха. Фрол похвалялся всем знакомым: «Меня волки охраняют!»
— Хариса нам доверилась. За помощью явилась, — сказала с гордостью Маринка.
Волчица двигалась от дома по своей тесной канаве. Часто наклонялась, пытливо нюхала остывший след. Слушала тревожно тишину, проверяя, нет ли где поблизости укрывшегося неприятеля. И прозевала Женьку Кулишонка, травнинского охотника по прозвищу «Ха-ха». Это был вертлявый, скользкий мужичок с хитрыми копеечными глазками, привыкший к месту и ни к месту восклицать дурацкое «Ха-ха!» Я его заметил краем глаза, нисколько не обрадовался ловкачу. Он появился на послушном быстроногом жеребце с мелкашкою в руках. К седлу была привязана большая связка косачей — настрелял их по дороге.
Увидев бредущую к опушке одинокую волчиху, жадный зверовик наверняка прикинул деловито, что можно поживиться ценной шкурой: «Ха-ха! Сама шагает к охотнику! Егерь дрыхнет! Ха-ха! Прозевал под самым носом!»
Не приметив около сарая взбудораженных хозяев, Женька прицелился в Харису. Помышлял крохотной свинцушкой зараз свалить сердягу.
Мы запоздало, но услышали, как щелкнула винтовка. Увидели, как вглубь, на дно канавы, мешковато опустилась бедная волчиха.
— Женька! Спятил! Стрелять возле жилья! — гаркнул я гневливо.
— Она беременна! — завопила возмущенная Маринка. — За добро добром отплатит! А ты!.. Моих друзей стреляешь!.. Ты!.. Ты!..
Кулишонок собирался перезарядить по-быстрому винтовку, гнать коня скорее на опушку. Прикончить там волчицу и завладеть богатой шкурой. Но от наших громких криков изрядно перетрусил: «Откуда взялись эти чудаки? Ведь сидели дома!» Захваченный врасплох да с недозволенной мелкашкой, Женька, выкручиваясь, защищаясь, выделывался нагло вдалеке:
— Ха-ха! Волк — злейший враг! Последнего барана порешит! С тебя же шкуру снимет! Волк — головорез! — куражился негодник. Строил из себя обиженного, оскорбленного соседа: — А вы его приветили! Ха-ха! Зверь дороже друга! Охотника за человека не считаете! Ха-ха! Прощайте! Водитесь с дикими волками! — Не подъехав к дому — как бы егерь не придрался — развернул лихого жеребца. Яростно пришпорив, галопом поскакал с чужой заимки.
Нам было не до Кулишонка. Что с Харисой? Мы ринулись осматривать ее.
По глубокому рассыпчатому снегу я первым подобрался к затаившейся волчихе. Она была жива! Лежала в ожидании развязки: прибьет ее злодей иль не позволят заступники лесные? Не разобравшись сразу, кто к ней подошел, угрожающе оскалила клыкастую чудовищную пасть: «Засеку!»
Я успокоил недоверчивого зверя:
— Обиделась на род людской. В тебя пальнул-то Кулишонок. Бесстыжий ухарь!
Хариса мстительно, свирепо лязгнула зубами: «Отплачу!»
К нам подскочила прытко запыхавшаяся дочка. Осведомилась заполошно:
— Не убита?
Из нас двоих Хариса больше доверяла покладистой заботливой девчонке. В глазах волчихи засверкали радостные блески: «Спасительница рядом! Уцелею!»
Мы сразу поняли, что Кулишонок промахнулся. Свинец царапнул сверху ухо. Алая струйка сочилась тихо посередке раковины. Пуля воткнулась в палку. Из нее тупым сучком высовывался махонький торец.
Маринка смело подступила к растянувшейся волчихе. Промокнула царапину пушистой варежкой. Немного. подержала рукавицу, прижимая ее к ранке. Рубиновые капли тотчас свернулись и засохли.
Повеселев, лесная санитарка вздохнула облегченно:
— До родов заживет! — Помешкав, назидательно сказала зверю: — Живи у нас. Напрасно не шатайся. Какой-нибудь лихач угробит!
Волчиха взяла в толк ее совет. С подворья никуда не отлучалась. Отлеживалась на охапке сена, которую я затолкал ей в конуру.
Объедков зверю не хватало. Мы старательно размачивали твердые, как камни, сухари. Варили из пакетов скудные супы. Вдобавок подавали подопечной миску каши.
К весеннему разливу выправилась щенная волчиха. Стала упитанной, дородной. Была готова со дня на день разрешиться.
Волки моногамны. Они вдвоем выкармливают, учат и растят детей. Накануне родов Хариса издала протяжный, жуткий вой: звала, искала своего Федоха.
Но он откликнуться не мог: был очень далеко от наших мест. Все-таки выжил, спасся на чужбине. Мчался с передышками домой, к своей любезнейшей подруге: «Скоро разродится!»
Однако к родам не успел. Светлой, ясной ночью под грохот водопадов, шум ручьев Хариса принесла в заброшенной собачьей будке семь крошечных слепых щенят. Они скулили так пронзительно, натрыжно, что о появлении их на божий свет узнала тут же вся заимка конь, баран, собака, кот.
Хариса лунной ночью перетаскала в новое гнездо щенят. Ей помог вернувшийся из странствий блудный волк. Он принялся старательно кормить многодетную, немалую семью.
— До чего тупой охотник! — смеялась над Федохом шаловливая Маринка. — Идет на поиск — путает следы. Бежит с добычей — прямиком!
Потешно было наблюдать за осмотрительным, сторожким волком, как он тревожно озирался, прислушивался, выжидал, втягивал чутьисто воздух, нюхал землю, таился под кустом, колесил, запутывал следы. А поутру всегда одним исхоженным путем поспешно пер с тетеркою в зубах к голодному семейству. Серый зверь необычайно зорок: мелькни тень вдалеке, и он уловит ее сразу. Но притаись за деревом с двустволкой Женька Кулишонок, его, неподвижного, волк издали не засечет. Отпетый ухарь врасплох, метким дуплетом мог наповал сразить отважного кормильца.
Травнинский зверолов на это не пошел. Он оказался изощреннее, коварнее, хитрее.
Маринка обнаружила однажды, что матерые перекликаются уныло, вяло, неохотно меж собой. Щенки вообще помалкивали. На солнышке не баловались около гнезда. Корни выворотня обрывками негодных, ржавых проводов свисали над потаенным звериным лазом. Волчата несуразно высовывали головы наружу, будто в тенистом обдуваемом убежище лежали инвалидно на боках.
Екнуло сердечко у девчонки:
— Несчастье!
Не таясь, мы шумно подходили к логову по берегу Богушки. Заслышав наши грубые шаги, родители, спасаясь, покинули зверят и спрятались за буреломом.
— Трусы! — ругнул я притаившихся матерых: — Малосильные береговушки и те птенцов в обиду не дают! Воробей отважно деток защищает! А вы, такие дюжие, здоровые бросаете зверенышей на произвол!
Но возле логова осекся. Потерял дар речи. Как мумия окаменел. Много видел я жестокости на своем веку. Такое — в первый раз. Как может изощриться зловредный, жадный человек!
Семерым волчатам он гибкой проволокой повязал, как путом, ноги! Расчет у изувера был предельно прост. Родители их выкормят, не бросят. А он сюда зимой прикатит и снимет шкуры с обезноженных зверей. Полтыщи рубликов в кармане! Выпивка, закуска, хвастовство, кураж. И непорочный егерь в дураках!
— Изверг… Живодер… — пересохшими губами шевелила потрясенная Маринка
— Кто? — насторожился я.
— Кулишонок.
— Почему именно он?
— След его коня.
Сбоку от норы расколотое круглое копыто четко выдавило грунт. Несомненно оттиск Орлика. В ямке держалась чистая, прозрачная вода.
Исцарапав руки, мы освободили смертников от железных ржавых пут. Обрадовавшись, звери пробовали встать. Да не тут-то было. Искалеченные лапы подгибались, не выдерживали тяжести волков. Они то вскакивали прытко, то подрубленно валились. Жалобно повизгивали. Ноги есть, да не несут! Было жутко, тошно смотреть на молодых калек. Выздоровеют ли, справятся ли с этаким недугом?
Разгневанные, мы решительно направились в село: покажем живодеру! Непреклонные, суровые завалились к Кулишонку в дом. Он тихо-мирно, как сурядный, честный гражданин, пил за столом грузинский чай. На наши ярые нападки, обвинения лишь криво усмехнулся:
— Ха-ха! Где доказательства? Вдавыш от копыта? Ха-ха! Несите! Покажите! Клевета! Под суд! Рехнулись на волках! Волки дороже человека! Ха-ха! Выкормили стаю!
От бессильной ярости, от наглости негодника, Маринка сильно побледнела. Сказала мстительно и сухо:
— Добро к добру! Зло ото зла! Вор кары не минует! — Хлопнув дверью, вышла из избы.
Не провидица, простушка, но, как во гневе предрекла, так вскоре и сбылось.
Мрачными осенними ночами звери жутко выли за рекой. Сговаривались, видно, выследить и покарать заклятого врага. Он сделал семерых волков увечными, хромыми. Из хора голосов особо выделялся бас Харисы: сердитый, хриплый, повелительный. Она готовила к охоте стаю. Ей помогал верный Федох. Он подзадоривал призывным властным воем молодых.
По первопутку Кулишонок, не догадываясь о намерениях волков, затравленно выслеживал подвижную ватагу. Вознамерился ее всю перебить. Хищники умело, терпеливо охотились за своим наглым обидчиком. Выбирали единственно удобный миг для нападения. Изуродованные, кривые ноги плохо подчинялись серым. Ходьба след в след у них не получалась. Лапы ступали мимо отпечатков вожака: то спереди, то сзади, то по середине. Поэтому за дружной стаей тянулась торная широкая дорожка. Она петляла неотступно за расколотым копытом жеребца Часто перехлестывала след, подворачивала сбоку. Хариса норовила обогнать лихого браконьера, напасть внезапно из засады.
Хищники перехитрили коварного злодея. Предугадав его маршрут, скрытно, неподвижно затаились за кустами. Как только Кулишонок поравнялся с ними, Хариса подала сигнал. Молниеносно выпрыгнула из укрытия, намертво вцепилась в глотку жеребцу. Федох схватил коня за ляжку. Четверка прибылых волков с размаху кинулась на Орлика и разом сбила его с ног.
Струхнувший браконьер, не зацепившись ни за луку, ни за стремя, пулей вылетел из седла. Подскакивая на задке, надсадно, полоумно пятился от взбешенной своры. Пав на руки, ползком шарахнулся к ветле. Надеялся вскарабкаться наверх и там спастись от криволапой стаи. Но подступ к дереву бесстрашно преградил взъерошенный Федох. Оскалился свирепо: «Куда?»
Прибылые рвали жеребца: враждебный дух его запомнили у логова. Хариса грозно рыкнула на них. Они неохотно отступили от мягкой, вкусной туши. Враждебно уставились на Кулишонка. Он, взвинченный, затравленный, безумно ерзал в полукольце хромых зверей.
Хариса не решалась напасть на человека. Копила в себе ярость, катала в глотке страшный рык. Готовилась отдать смертельную команду.
Но властную волчиху остановил тревожный звонкий крик:
— Не сметь!
Орала из саней с усилием Маринка.
Мы объезжали зимнее угодье и видели воочию дерзкий стремительный налет. Буян, испуганно всхрапнув, рванул круто с дороги. Оглоблей зацепился за березу и навсегда застрял в частом подлеске.
Я соскочил с саней. Подряд из двух стволов бабахнул суетливо вверх. Поспешно перезарядил дымившее ружье.
Картечь, как град, осыпала волков. Они нехотя, лениво отошли от браконьера. Мы с дочкой ринулись на выручку дурному зверолову. Каким плохим бы ни был Кулишонок, но он же человек! Наш непутевый соплеменник! Коренной травнинец! Давнишний мой знакомый!
Увидев своих отважных избавителей, ощутив нежданную подмогу, Женька прытко встал со снега, оскалился на хромоногих хищников, как волк. Дразнил их вызывающе, нахально:
— Взяли?! Ха-ха! Выкусили?! Ха-ха! Мужик сильнее вас!.. Ха-ха!
Мне показалось, что звери понимают человеческую речь, тем паче злые, бранные слова. Навострив серые уши, волки вникали чутко в извергаемые дичекрадом звуки.
Я предусмотрительно зажал глумливый рот нахала теплой грязной рукавицей.
— Заткнись!.. Накличешь!.. Навлечешь!.. — Потянул его размеренно, упрямо с места драки.
Втроем мы медленно, опасливо попятились к подлеску, где между деревьев застряла конская подвода. Знали: волки гонятся за убегающим — азартно, устремленно, до победного конца. Поэтому мы преднамеренно спокойно развернули возбужденного, струхнувшего Буяна. Натягивая волоки, сдерживая ход, умышленно степенным, тихим шагом поехали от хищников к дороге.
Остерегаясь, как бы на лесной дороге волки снова не подкараулили нашкодившего зверолова, мы предусмотрительно отвезли его в Травное.
У дома, выбираясь из саней, он бесцеремонно, холодно распорядился:
— Подбери там мое оброненное ружье. — Вспомнив о недавнем поражении, люто скрежетнул зубами: — Я им припомню! Ха-ха! Я им покажу! — В сторону заимки погрозил свирепо кулаком: — Погодите!.. — У скособоченной калитки, обращаясь к нам, презрительно, ехидно брякнул: — Прощайте!.. Ха-ха!.. Заступники волков!.. — хлопнул шаткими воротами.
Когда мы ехали обратно, Маринка возмущалась поведением спасшегося браконьера:
— Какой неблагодарный!.. Не умеет жить с людьми!.. Волки ладят с человеком!.. С нами, например… И… не грызутся! — доказывала пылко мне дочурка, словно я перечил ее серьезным выводам: — Зло ото зла! Добро к добру!
Мы снова убедились в этом скоро. Надвигалась долгая суровая зима. Перебиваться с сухарей на чай, с каши на картошку становилось все труднее. Надо было запастись лосиным мясом. Я выбил у скупого строгого начальства спортивную лицензию на лося. Сколько ни охотился за ним, но завалить не удавалось рогача. Без лайки-лосятницы поиск зверя крайне затруднялся.
Но как-то ранним утром у Богушинского проселка прозвучал зазывный долгий вой.
— Зовет Хариса! — всполошилась во дворе Маринка.
Клич то угасал, то доносился громче. Что-то важное происходило за лесистой грядой.
Схватив ружье и патронташ, я кинулся на голос. За мной увязалась, как всегда, Маринка.
Быстро пересекши гриву, мы вырвались из сосняка. Остановились в изумлении. Хромые волки полукругом оцепили взрослого безрогого быка. Федох держал его перед собой, как пес-лосятник. Серые, не нападая на него, поджидали охотника с двустволкой. Хариса подзывала меня воем!
Прицелившись под левую лопатку, я точным выстрелом свалил тяжелого быка. Отправил дочку за подводой. Пока разделывал теплую тушу, пока грузил мясо на сани, волки предупредительно стояли в отдалении.
Я поделился с ними щедро. Оставил голову, грудину, ребра, потроха. Только отъехал от останков, звери набросились на них.
Когда везли мясо домой, Маринка ликовала:
— Волки отблагодарили! Добро к добру.
Я не спорил с дочкой. Охотой был доволен: долгую зиму и голодную весну проживем теперь безбедно. Там вскроются озера — начнем ловить снастями карасей: «Рыбой вдоволь накормлю дружную стаю!»
Но задуманное не сбылось. К концу зимы я занедужил очень сильно. Слег в постель. Не охранял животных от воров. Нахальный Кулишонок воспользовался этим. Выклянчил в охотничьей конторе разрешение на отстрел трех серых хищников. Выпросил в колхозе сноровистого, справного коня и по глубокому, большому снегу уничтожил хромую стаю. Не пощадил Харису и Федоха — племенных матерых.
Сиротливо стало без волков. Угодья явно обеднели.


СКАЗКИ МАГАТСКОГО ЕГЕРЯ


Сказок здесь не меньше, чем грибов. Рассказывают все: деревья, ветер, зайцы, соловьи, журчащая вода. Но к этому местечку не просто подойти. Чернеет вода в омутах незаросших. Озираешься загнанно: не провалиться б, не рухнуть в окаянную хлябь. Мерил дно я шестом, не достал: булькнул он, будто в прорубь, и утоп, унырнул под зыбун.
Жутковато с болотом один на один: всюду шаткие кочки, осока, камыш. Он повыше кустов чернотала, перепутался с ними, смешался, в непролазные дебри зыбун обратил. Будто сенную нору, разгребаешь тростник. Наугад обалдело продираешься, прешься к лесистому кряжу. Прочь от гибельных мест, поскорее б ступить на дорогу, все равно по ней выйдешь к людскому жилью.
Но, попав на нее, огорчишься: разве это лесная дорога? Нет на ней ни дерна, ни травы — голый, клейкий суглинок. Вся она колеями изрезана, вкось и вкривь штыковыми лопатами вскопана, ломами, железом издолблена. За кургузыми пнями колдобины, между ними поленья и ваги, как попало раскиданы. Не дорога — лесосечная просека: захламленная, грязная, нету гладкого места на ней.
Неохотно ведет она к рыбному озеру. Огибая болота и хляби, по осклизлым суглинкам петляет. Поворотит вдруг резко — то прямехонько в ельник вбежит, то направится в чащу, в затяжной и унылый объезд. Мотает, мучает пеших и конных: может, не выдюжит кто и подастся назад. Бывает, не робкого десятка добытчики, коренные тюменцы, мои земляки, к старой слани подкатят, ахнут, охнут, ругнутся да и вспять поворотят — для рыбалки доступнее место искать.
Но коль ты одолел избитые повертки, через слани вязкие пробрался, лес тебе уступит. Только скажи ему, что ты за сказками сюда, а не за поживой. Половичком зеленым под ноги дороженька расстелется да на косу песчаную введет. И тут ты позабудешь об унынии, об ухабах, о недавней маяте: краса нежданная так изумляет.
Белее ковыля, пышнее облака разрослась по взгорью таволга, высокая, как хлеб, пахучая и медоносная трава. Ее макушки связаны из множества цветов: на каждом стебле снежной чистоты букет. Чуть ветер ворохнет, белой пеною поляны закипают.
Пых не успев перевести, ты вскинешь взгляд на хвою, дробненько вздрогнешь пораженный: всегда ты видел лес зеленым и вдруг он красным стал! Протрешь глаза: не блазнится ли поутру? Нет, все доподлинно, все наяву. Стволы, опятнанные светом, кирпича каленого краснее. Вразброд свободно, широко стоят в пушистой белизне. Она, волною переплескиваясь через склон, потоками просачиваясь в чащу, пропадает там, теряется в ее сырой глуши.
Туда нам ход заказан. Будто ведая о том, грунтовая дороженька затягивает петлей седловину, мимо хвойника дремучего вильнув, на берег озера выбегает. Все! На его закрайке, как грибным дождичком окаченный, замрешь в ознобливом восторге: не в тайгу, в зеленый рай угодил!
Красными колоннами дерев зеркало озерное обставлено. Белою каймою таволги береговой скос оплетен. Ровным частоколом камыша топь уремная заслонена. Сине от неба, прохладно от воды.
На этом взгорке пешие и конные, и те, кто на колесах — все делают привал, Под толстой семенной сосной я смастерил из жердочек скамейку, чтоб ягодник, рыбак иль грибник, притомившись, вольготно мог в прохладце отдохнуть. Послушать сказки векового древа. И сам под кроной на обдувье горазд я посидеть.
На озеро глядишь, не наглядишься. Оно не столь глубоко, сколь обширно и раздольно: на деревянной лодочке от берега до берега плывешь полдня. Дальше от пристани водица родниковая: прозрачная, студеная. После спячки или нереста гулять и отмываться туда идет карась. Отбуянят ветры, на озерной глади лес отражается. Позорче присмотрись, увидишь тень орлана крючконосого. Крылья, будто ветки, их широко расставив, он затаенно над озером парит. Туманным утром, коль не шумнешь веслом, то подглядишь сохатого. Отфыркиваясь, он под косматою березой пьет: там у быка лесного давнишний водопой. Обвальный дождь прольется, караси заплещутся: выпрыгивают, брызгами сорят. На вороненой глади, как на пластинках музыкальных, расходятся круги: где сглаживаются с водою, где колются о кромку зыбуна.
Чарующие, дивные места! Я вместо хрусталя, ковров и золотишка здесь уйму сказок накопил. Читайте на здоровье.


КУМОВСКОЕ УГОЩЕНЬЕ
Углядела лиса с бережка: медведь рыбу ловит. Самой захотелось свежья. Подкралась она к реке, спряталась в черничнике, зорко следит за косолапым рыбарем.
Он так своим занятием увлекся, что перестал сопеть. Одно на уме: «Крупную рыбину дольше есть». В воде у коряги по пояс стоит, всматривается в чистую глубь, ждет матерую щуку. Только она подплыла, он ее лапой цап и выкинул на берег, неподалеку от воды. Другой когтистой лапой умудрился снова щуку ухватить и выбросить за первой.
Рыбины длинные, мощные, бьются во влажном песке. Одна, изогнувшись, подпрыгнула и булькнула в воду, ушла. Медведь, шлепок услышав, оглянулся. Угрюмо засопел: «Незадача. Выбрасывай дальше».
Опять за кропотливую работу принялся.
Заминка тугодума лисицу на догадку натолкнула, как разжиться свежей рыбой. Если щуку унести, то косолапый рыболов подумает: и эта в воду ускакала.
Обрадовалась рыжая хитровка, собою возгордилась: «Головушка умненька». Все подходы к отмели подробно оглядела, каждый кустик, всякий бугорок запомнила. Прячась за ними, на мягких лапах к добыче подкралась. Зубами острыми ее взяла и в ухоронку утащила. Разохотилась плутовка, за второй, за третьей щукой прибежала. Весь улов у мишки унесла.
Наелась до отвала. Почистилась да прилизалась и к куму косолапому отправилась навстречу. Идет, хвостом бока оглаживает, хвалебную погудку приговаривает:
Пузенька толстенька.
Головушка умненька.
Патрикеевна добренька.

У медведя от рыбалки спину ломит. Голодный, мокрый, он на берегу сопит, затылок чешет:
— Кума, где рыба? Неужто вся упрыгала в реку?
— Упрыгала, Мишенька, упрыгала, — лукавит рыжая. — Вчера я близко от воды щук положила, как есть все в речку унырнули. Мой тебе совет: подальше их выкидывай. За эти вот кусточки. — Про себя смекает: «Чтоб не таясь я подбирать могла добычу».
— Ты хорошо рыбачить стала, — позавидовал медведь.
Лиса заважничала, заприхорашивалась, себя хвостом пушистым заоглаживала.
— Не жалуюсь. На рыбное местечко натакалась. Теперь налавливаю столько, что тебя досыта накормлю.
Привела медведя к тайничку. Разгребла траву. Там куча щук.
— Угощайся, Мишенька, угощайся.
У косолапого от голода и лискиной заботы закружилась голова. Он засопел, макушку зачесал и пробубнил расстроганно, слезливо:
— Я рассчитаюсь, сочтусь с тобой…
— Не стоит, Мишенька, не стоит. По-кумовски угощаю. Мой тебе совет: рыбу выкидывай подальше, может, повезет.
Назавтра кумушка чуть свет отправилась добычу промышлять. Видит: мишка у коряги рыбу ловит. Со всей-то моченьки ее швыряет за кусты. Даже не оглянется, где плюхаются щуки. Кто добычу у хозяина посмеет тронуть, тем более украсть!
Без опаски лиса улов топтыгина перетаскала в ухоронку. Наелась до отвала. Почистилась да прилизалась и к куму косолапому направилась по влажному песку. Идет, хвостом бока оглаживает, хвалебную погудку приговаривает:
Пузенька толстенька.
Головушка умненька.
Патрикеевна добренька.

Медведь от утомительной работы еле-еле поясницу разогнул. С голодухи хмурый, мрачный на берегу сопит, затылок чешет.
— Кума, где рыба? Неужто вся упрыгала в реку?
— Вся, Мишенька, вся до последней щуки. Мой тебе совет: еще дальше выкидывай ее. — Сама на задних лапках ходит, перед топтыгиным юлит: — Но не печалься, мой дружок. Тебя по-кумовски я угощу, — Пышным хвостом оглаживает круглые бока.
Привела его, смурного, к тайничку и рыбой накормила.
С тех пор в своем везении разуверился медведь. Но по утрам к студеной речке, как на работу, он бредет. Угрюмится, сопит:
— Не наловлю, кума накормит. Позднее с ней сочтусь.
В лесу известно всем: трудолюбивого медведя его же свежей рыбой потчует лиса. Сама на ней живет: похорошела, пополнела, греет на берегу холеные бока.
Но о лискиных проделках никто не хочет тугодуму говорить. Я тоже не решаюсь. Старый кабан как-то прохрюкал:
— Лиса тобою крутит.
Медведь страшно обиделся, угрюмо зарычал:
— Как смеешь… дикая свинья… мою куму порочить?!
И пригрозил подсказчику выбить последние клыки.
Помня о диких нравах, я не суюсь в дела чужие. Когда-нибудь, но звери сами меж собою разберутся.


ЛОВУШКА
Лед сошел — рыбе впору на нерест. Чтобы не было лишних заторов, без помех щука с окунем шли в мелководное озеро, мрачный бобр чистил узкую речку. Вытаскивал набрякшие палки на берег. Распихивал застойный наплыв камыша, Кучи листьев спроваживал вниз по течению. Разбирая заторы, приметил: под корнями черемухи, ивы, смородины шныряют одни лишь гальяны. Где же белая рыба? Грузная от икры и молоки, она должна была валом валить в мелководье. Но ее не видать. Мимо плыли опавшие старые листья. Набивались в подкову изгиба, где подмыт был песчаный обрыв.
Под ним бобр увидел большенного окуня. В чешуе, как в кольчуге, он совсем не враждебно, а изучающе, холодно глядел на него: кто ты, друг или враг? Нехорошо стало зверю, не по себе, жутковато. Будто кто-то разумный пялился на него из прозрачной воды. Чтобы ободриться, отогнать наваждение, бобр спросил понарошке пеструю рыбину:
— Что ты маешься, друг?
Окунь выпрыгнул, как за букашкой, скороговоркой сказал:
— Братья, братья в ловушке! — опять унырнул под подмытый крутой бережок.
Ни на заброшенной старице, ни на глухих озерах, ни в бездонных бочажинах бобр не встречал говорящих рыб. Быть может, кто-нибудь из родичей здесь, на Богушке, появился и произнес тревожные слова? Поозирался, головою покрутил. Никого. Не поблазнилось ли от одинокой жизни? Пересохшие листья с обрыва падали в речку, тонкими кружками морщили чистую гладь. Трясогузка стояла у края бревна. Тряся длинным серым хвостом, качалась, как кланялась, на тоненьких ножках. Все как было, так и осталось.
Большенная пестрая рыбина разгадала недоумение бобра. Подплыла к нему ближе, высунулась из воды, попросила устало:
— Заступись. Двуногие хищники род изведут.
Бобр был поражен. К нему с поклоном обратился окунь, звериным голосом заговорил. Видимо, беднягу допекло!
— Третьи сутки нет хода на нерест, — пожаловался ему пестрый окунь. — Перегорожена речка.
Для бобра уже не было чуда. У рыбьего племени горе. Потому и приплыл за подмогою окунь.
Бобр знал двух рвачей: Пикаренко да Пуртенко. На заброшенной старице извели его семью: ободрали на шапки и продали в городе. Собирались изловить и его. Он покинул родные места. Перебрался сюда, на Богушку. Вырыл нору в крутом берегу, с тайным ходом под воду. Коротал в одиночестве век.
Надо рыбе помочь: два дружка-корешка всю ее выгребут, продадут-уничтожат!
— Где ставок, покажи, — бобр соратнику строго сказал.
Оба ринулись дружно в верховья. Окунь плыл в глубине. А заступник — отменный пловец — торопился за ним меж крутых бережков по воде встречь течения.
Добрались до нависших кустов, поднырнули под них. Натолкнулись на плотный «забор». Перегорожена речка! Усердно вбиты рядком белоствольные колья. В речном «заборе» выпилена квадратная дыра. Дыра заперта плетенкой, вершей объемом с хороший пестерь. Рыбы в браконьерской снасти — невпроворот. Вперемешку окуни и щуки. Давка несусветная. Колья, прутья мордушки и само дно речки сплошь усыпаны красными крошками. В теснотище, толкотне рыба выдавливала друг из друга спелую икру.
— Грабеж, не рыбалка! — пестрый окунь ткнулся носом в ловушку. Так бы и перевернул ненавистную снасть. — Когда пресекут воровство?
Бобр сам хотел бы знать это. Если он — лесной заступник, то браконьеры — лесные разбойники. Они тоже изучили рыбьи повадки. В самый разгар нерестового хода ловушки поставили на главном пути. Мешками хапали рыбу. Втридорога в околотке сбывали. Справили по «Жигулям», на особняки деньжата копили: в теплые края, к красивой жизни задумали на пару перебраться. Бобр слышал их мечтания, разговоры.
Он вылез на берег. Обследовал подробно его. Отпечатки тридцать восьмого размера — их маломерная обувь! Они, как близнецы-братья, низкорослые, настырные и завистливые на лесное добро, оба тут шухерили. Истоптана, измята трава. Тужились, мазурики, кряхтели, но через лужу подтащили мордушку к машинам. Ведрами ссыпали рыбу в мешки, которые были в открытых багажниках.
Бобр ругал Пикаренко с Пуртенко: человек возвысился над всякой тварью, но зачем изничтожать ее? Ему не велено и не дозволено этого. С рыбалкой повременишь — икру сохранишь. Тьма рыбы выведется. Уловы утроятся. Сытнее люди заживут. Понимают это мазурики. Но! Чтобы у всех всего было поровну — не признают. Свою выгоду выше артельной ставят. Только б им сладко елось да мягко спалось. Будет завтра рыба в озерах, не будет — им все равно. Выгребут из этого водоема, примутся за другой.
— Накажи! Проучи двуногих ловцов! — выпрыгнув из воды, попросил пестрый окунь.
Как мелкий мусор у запруды, у него тоже в душе накопились обиды. Сердито качнув плавниками, он ушел в глубину. Оттуда смотрел за бобром, что тот предпримет для рыбьего племени.
Бобр без лишних раздумий кинулся перегрызать сосновый кол, к которому была прикреплена противная ловушка. Пестрый окунь, замысел заступника мгновенно разгадав, тревожно плавниками замахал, хвостом воду взбурлил: не то, не то! Вынырнул наверх.
— Сделай так, чтоб двуногие сами отвадили друг друга от рыбалки!
Бобр остановился. И верно: сегодня ты раскурочишь снасть — завтра они поставят новую.
Сел на бережок, немного покумекал: «И окунь прав. Пускай мазурики сами себе отобьют охоту к рыбному разбою». Бобр придумал, как алчных браконьеров в хитроумную ловушку заманить.
Западню с хвоста открыл. Рыба густо, как народ из проходной, на волю повалила. Ушла вся до последнего ерша. Бобр запер нижний ход. Западня будто нетронутой стояла. Большенный пестрый окунь встал посреди ставка и не пускал в мордушку никого. А бобр в воде под самым частоколом прогрыз два отверстия. Рыба длинными очередями двинулась сквозь них на мелководье.
Сморщенный, мятый листок все так же плыл по снулой речке. Скапливался в стаю у запруды, прикрывал ход рыбы.
Бобр толстым хвостом замел свои следы. И под корягой спрятался, двуногих поджидая.
Только солнышко скатилось с небосклона, как с катушки, стало прятаться за хвойные деревья, мазурики на «Жигулях» подъехали к местечку. Не захлопнув дверки, оба возбужденные, азартные засеменили к ставку: навалило рыбы! Выдернув мордушку, пучеглазо вперились друг в друга: где же щука или окунь? Неужто кто нахрапистее впереди поставил фитили? Разнесем! Раскурочим! Растопчем!
Путаясь в засохшем тростнике, спотыкаясь о валежник, они настырно продирались вдоль тихой речки. Выпученными от усилий и гнева глазами зорко оглядывали ее. Из-под ног выпархивали камышовки, вопили возмущенно трясогузки, а воровских примет мазурики так и не нашли. Только у озера охлынули немножко. Из устьица Богушки жадно напились. Хмуро, недобро взглянули друг на друга. Засаднило внутри: а не дружок ли корешок рыбу присвоил и притворяется обкраденным?
Вернулись к пустому ставку. Верша, как ненужный пестерь, валялась под ногами. Наводила на мазуриков уныние, тоску: кроме их самих сбондить рыбу некому! Теперь не разобрать, кто кого первым сгреб за грудки: не то Пикаренко Пуртенко, не то наоборот.
— Ты?! — да как хряснет компаньона по носу.
Тот и с ног долой. Вскочив, со всей-то моченьки дружку по уху засветил. Противник закачался. Но устоял. И на обидчика набросился. Пошла такая потасовка, что вороны, загалдев, расселись на деревья наблюдать за драчунами. Дружки рычали, рвали, мутузили друг друга беспощадно. Да так, что хряск и хруст стоял над снулой речкой. Ловушку истоптали до последнего прута, чтоб не досталась никому. Колья выдергивали из запруды, как саблями размахивали, озлобленно сражались. Поединок продолжался до потемок. Пока разбушевавшиеся связчики не разрушили ставок, друг другу шишек не набили.
С тех пор меж Пикаренко и Пуртенко начался такой разлад, что лучшие соседи недоумевали: «Не свихнулись ли дружки?» Они, как сыщики, следили друг за другом. Один перегородит речку, другой ставок своротит. Пуртенко в устьице поставит фитиль, а Пикаренко ножиком его изрежет.
Бобр припеваючи живет на маленькой Богушке. При его содействии рыба без помех идет на нерест в мелководное озеро. Окуня и щуки там теперь полно. «Откуда?» — недоумевают рыбаки.


ПОДСАДНАЯ УТКА
Полкан улегся, как всегда, на груде сена. С берега ему были видны прокуренный хозяин и подсадная утка.
Нещадно перхая, Пульник залез в безлистый куст, что рос на самом острие пожухлого мыска. Оттуда ярому бойцу было удобнее и проще сшибать летящих уток, которых громким кряком подзывала Катька.
— Быть на чеку! — скомандовал Полкану и крякуше замаскированный охотник.
Был офицерской выправки молодчик: спина прямая, как доска. Стоя в рост, курил он жадно, ненасытно, будто хотел на сутки наглотаться никотина. Табаком весь берег провонял. Противный, гадкий запах нервировал Полкана. Но он был вынужден его терпеть. Ни токов воздуха, ни ветерка — на озере полнейшее затишье. Ничто не отнесет, не сдует мерзкий дух. А на курильщика не гавкнешь: «Прекрати!» — он полновластный твой хозяин.
К тому же лишнего Полкан не лаял и не сетовал напрасно на судьбу. Как верный и надежный пес, неприхотлив был и послушен. Обиды и позор утаивал в себе. В ожидании работы лежал на берегу, печально думал о житье.
Уже какую осень он Пульнику вытаскивал сраженных уток из ледяной воды. Изрядно лапы простудил. Сегодня их особенно ломило: жди близкое ненастье.
Последний ведренный денек кончался в этом жарком, засушливом году. Солнце, как медяк в копилку, опускалось в щель громоздкой черной тучи. Ее украек был раскаленнее кузнечного металла. Предзимье подступало. Зачередят дожди со снегом. Опять, как в прошлый год, в дощатой конуре Полкану впроголодь на привязи сидеть, исправно сторожить хозяйский дом. Но это лучше, чем купаться в ледяной воде. Если раздобрится владелец, подкинет в будку ржаной свежей соломы иль запихнет свой рваный ватник, тогда с удобствами Полкан перезимует.
Куда девают Катьку? Бабуся Пульника, что пестовала подсадную, померла в глухой деревне. Утка надеялась: рачительный хозяин возьмет ее в свой светлый дом. Будет содержать в уюте, чистоте. Подносить в кувшине воду. Блюдо с едою ставить перед носом. Такое обхождение кряква заслужила преданной работой.
Слабоголовая втируша! Понять того не может: Пульник ее к калитке не подпустит, не то, что пригласит в роскошный особняк. От нее на свежем воздухе пометом, хлевом пахнет, а в жилье вся мебель провоняет, как островок от табака. К тому же утка постарела. Ее удел — в жаровню или в суп. Открякала свое!
Полкан и говорил наводчице об этом. Задумывалась на досуге. Но стоило хозяину скомандовать: «Кыш в воду! Кыш!» — крякуша, зазывая перелетных, крякала, старалась что есть мочи. Тщилась ему, владельцу, услужить. Дуреха в серых перьях! Он предрешил ее судьбу!
Полкан к прирученной крякуше относился с брезгливой неприязнью. Экая неповоротливая, вислозадая сквернавка, а стольких молодок загубила, красавцев-селезней подставила под выстрел! От неотвязной, нудной думки, как от хозяйских папирос, мутилось у Полкана в голове. Положив ее на лапы, он уныло наблюдал за подсадной.
Из клетки выпущенная, она враскачку, неуклюже прохаживалась по прилеску. Перебиралась неумело сквозь траву на заиленные небольшие «пятачки», клевала камешки и гальку.
Незаметно, между прочим подковыляла к груде сена Заискивая перед псом, прокрякала учтиво:
— Лежишь?
Ответить он не удосужился втируше: что проку в пустословье? Какую осень он пытался ей простые истины внушить: позорно грабить, драться, красть, но предавать своих — постыднее вдвойне. Эти понятия, ну, не могла взять лиходейка в толк: они были сложны и чужды ей. Как подсадную приучили, так и крякала она. Полкан в спор с нею не вступил: порядком надоело. Задумчиво на озеро глядел мимо вредюги.
Кряква заговорила о погоде:
— Скоро дождь заморосит. Промочит твое сено.
Пес опять не отозвался.
Катька подковырнула его желчно:
— Меня чураешься и осуждаешь?
Он тяжело с лап голову поднял.
— Зачем своих ты предаешь? — и выжидательно уставился наводчице в глаза.
Злорадство пробудилось в ней. Она в самый шипец барбосу люто прошипела:
— Ненавижу, когда Ту-да, на Юг, они летят!
Полкан крякушу урезонил:
— От Ту-да тоже прилетают. Земля одна, лишь климат разный.
Опять спор в ссору перерос. Катька расстроилась, озлилась, вытянув шею, заблажила непотребно:
— Здесь вывелись, пущай здесь остаются! На птицефабриках зимуют! В прогреваемых прудах! Я лично с курами в хлеву живу, а Ту-да не претендую!
Ощерившись, Полкан на горлопанку ненавистно зарычал:
— Чтоб не погибнуть тут, они меняют климат. Природой так заведено. А помягчает, потеплеет, и птицы возвернутся.
— Мне с ними непопутно! — срываясь с кряка, возопила утка.
Впервые не сдержался доброхот. С насиженного сена соскочил и глухо гавкнул на крякушу:
— Мер-завка! Мер-завка! — Замер. Уперся на все четыре лапы очень прочно: опасался, как бы сгоряча не цапнуть подсадную. Потом не оберешься неприятностей.
— Шум прекратить! Отставить перепалку! — Пульник на спорщиков прицыкнул из засидки. Обломком палки запустил в гневливого барбоса.
Негромко взвизгнув, тот плотно хвост поджал. Прихрамывая на ушибленную ногу поплелся к чьей-то перевернутой лодчонке. Влез под нее. Косился, оскорбленный, на хозяина с ружьем: «Никакой ты не охотник. Аттестованный бандит!»
Но тут низехонько над лесом промелькнули быстрокрылые касатки. За ними косячок чирков, играя и свистя над самым островком, — как кепку у хозяина не сбил! — стремительно пронесся над кустами. Боец трехстволку даже вскинуть не успел. Сквозь зубы едко Катьке процедил:
— Кыш в воду! Кыш!
Утка туда засеменила. Не умея бегать, о ком земли споткнулась. Клювом тюкнулась в суглинок, Оперлась на крыло. Не удержавшись, повалилась в ямку, Запуталась в траве.
Притихла ненадолго. Увидела: напротив, где красными чертами был исполосован небосклон, собралось множество уток. Они двигались прямо к приплеску, где сидел стрелок.
Полкану нравился беспечный их полет. Пес вылез из-под лодки и, голову задрав, растроганно глядел на перелетных. Летают сами по себе, никто не принуждает, не неволит…
Над запустелыми скрадками утки вытянулись в цепь. Пружинисто колышась, она то низко провисала, то рвалась на мелкие куски, то прочно вновь смыкалась над водой. Не остерегаясь, красивые и сильные касатки восторженно галдели в вышине:
— Скоро Ту-да! На Юг! На Юг!
— Ту-да! Ту-да! Ту-да! — задорнее других перекликались молодые.
Эх, уберечь бы беззаботных птиц! Предупреждая их, поднять бы страшный шум, на все-то озеро отчаянно залаять! Но добрые порывы в нас подавляет рабский страх. Попробуй, тявкни вопреки, не только место потеряешь, лишишься головы. Такой субъект не пощадит, все три заряда в лоб вобьет.
Полкан надеялся, что уток дробью в небе не достать. Они на скорости проскочат заклятого охотника. Тот очень кстати закашлялся, заперхал: лишка глотнул перед пальбою табака. Звуки сдавливал в груди, насильно заглушал. С недомоганием справился благополучно. Катьке ядовито просипел:
— Зови, бездельница! Зови! Упустишь, не помилую, прибью!
Она закрякала призывно:
— Ко мне! Ко мне!
Рискнула снова побежать, в другую ямку опустилась. В истерике лупила крыльями багульник, который непролазной чащей закрыл ей подступы к воде. Нечаянно, как от забора, от кустарника крякуша отшатнулась. Подпрыгнула, и на тебе — низко, плавно полетела. Невероятно! Хозяин, растерявшись, опустил ружье. Полкан от возбуждения взвизгнул: у Катьки вновь окрепли крылья. Он по наивности подумал: бесчестное оставив ремесло, утка подалась к своим навстречу. Что заложено природой, не изменишь! Каждый должен в своем клане жить: с синицами синица, с гусями гусь, а с утицами утка.
Но вопреки Полкановым надеждам Катька на бреющем полете достигла быстро плеса. И села на него. Закрутилась, завертелась на воде, опять летящих уток зазывала:
— Здесь много корма! Я одна!
Птичья цепь переломилась. Половина сшиблась в стаю. Доверившись зовущей их сестре, начала резко снижаться. Почти что падала с небесной высоты. Многие утки уже коснулись плеса. Тогда из низкого куста встал во весь рост хозяин.
— Вы-то мне и нужны! — в упор расстреливал беспомощных касаток.
Отчаянно крича, бранясь на подсадную, они с усилием пытались в небо взмыть. Боец умело перезаряжал ружье, грохал вдогон по серым птицам. Они, как камни, шлепались на воду.
Полкан в душе наводчицу бранил: что может натворить такая лиходейка! Хоть бы ее дробиной зацепило или ястреб клюнул ей в висок.
Когда все стихло, унялось, Пульник скомандовал барбосу:
— Вперед, старик! За уткой!
Полкан вплавь подбирал погибших птиц. Подносил к ногам курящего бойца.
Тот бравым соколом добычу оглядев, хвастливо подытожил:
— Операция прошла успешно. Подсадной за службу благодарность!
Катька закрякала подобострастно:
— Спасибо за заботу! Спасибо за внимание!
На старости совсем постылая свихнулась. Хозяин садит ее в клетку, нарочно подрезает крылья, грозится прикончить из ружья. Она будто не замечает этого глумления. Еще благодарит. Тупица в серых перьях!
Пульник тушки складывал в мешок — готовился домой. Пес был расправою подавлен. Мокрый, всклоченный, от холода дрожа, он думал о себе. Спокойнее, пусть даже натощак, лежать в морозной будке, чем с сытым брюхом вытаскивать из озера покойниц. Ломило лапы и крестец, боль тупо отдавалась в спину. Совсем расклеился старик. А немощь Пульнику показывать нельзя. Если он узнает о недуге, отвезет на городскую свалку. С бродячими барбосами бичуй и побирайся. Пока собачники тебя не подберут в дощатый ящик, на выделку не снимут шкуру. Участь Полкана была мучительнее катькиной судьбы. Подсадная даже вскрикнуть не успеет, как ее на суп прикокнут. Барбосу суждены лишения, маята.
Полкана тяготила гнусная работа. Он сам себя корил: «Служить по глупости наймешься и маешься всю жизнь». Вернее б с деревенским мужичонкой выслеживать волков, гонять по лесу рысей, ходить отважно на блудливого медведя. Дела такие благороднее, чем находиться в этакой сомнительной компании.
«Эх-ма, позарился на роскошь, на лакомый кусок, которым поманили, — Полкан утробисто вздохнул, на берегу, у переходов задержался. — Отчего же Пульник долго не выходит из своего куста? Чего-то выжидает?»
Каленым угольком светился огонек от папиросы. В суконной робе долговязый, тощий, прокуренный боец, как обветшалый кол, заметно выставлялся из низкого куста. Сквозь сумрак затаенно высматривал на озере поживу. Катька встревоженно крутилась около приплеска. Злодеи что-то замышляли. Что именно? Пострелять северных уток!
Полкан их прозевал в раздумье. Как в поле пахотном от комьев, так на омутах от этих птиц было черно. Передохнуть от долгого полета на озеро недавно опустилась огромнейшая стая. Старательно очистив перья, птицы окунались в воду. Дразнили Пульника и Катьку. Высовывали черные хвосты. Будто в насмешку, выставляли пушистые огузки: стреляй, не попадешь.
— Ту-да! Ту-да! На Юг! На Юг! — веселый птичий гомон нарастал.
Пульник смолил за папиросой папиросу. Не докурив одну, прикуривал другую. Затаптывал окурки сапогом. Стрелок, азартный и упрямый, добычу загорелся приумножить. Чем больше здесь он настреляет, тем меньше птиц отправится Ту-да. Его успех сотрудники одобрят: «Опять ты лучше всех пулял».
Глухо, задышливо боец скомандовал подручным:
— Быть начеку! Облета подождем!
Катька угодливо перед воителем крутилась. Залетных уток, надрываясь, подзывала:
— Сюда! Ко мне! Сюда! Ко мне! здесь много корма! Я одна!
«Злодейка в серых перьях! Как она может сестер и братьев предавать!» — подавленный, взмокший Полкан, хромая, как старик, вернулся к груде сена. Накрапывал холодный, мелкий дождь. Сено порядочно промокло. И пес на нем лежать не пожелал: продрогнешь до костей. Устроился под перевернутой лодчонкой. Завистливо глядел на вольных, быстрокрылых птиц.
Пульник бы лупил по ним, если бы зарядом мог достать. Но птицы были для него недосягаемо далеки.
Накупавшись, набарахтавшись на омутах, они то в одиночку, то попарно выбирались из оравшей, крякавшей орды и дружно плавали по кругу. Как ни старалась подсадная: охрипла, голос надсадила — но утки к плесу не летели. Знать, нарывались на таких крякуш. А Катькин зов из кряка в крик перерастал: срывающийся, сиплый.
Хозяину ее чрезмерное усердие надоело.
— Заткнись, не то убью! — он полушепотом прицыкнул на нее.
Грубость Катьку оскорбила. Себя нисколько не жалея, она старается владельцу угодить. Он так бесцеремонно с нею поступает! Довольно въедливый субъект: негромко говорит, да больно отдается. Как бы дурой в серых перьях и впрямь не оказаться! Где она перезимует, да и перезимует ли вообще? Полкан не зря ее предостерегает. Барбосы дружные, своих не предают. Об опасности заведомо предупреждают: такой поднимут лай — глухой на улице услышит.
Катька крутиться перестала. К Полкану подплыла и как о давнем запросто спросила:
— Меня субъект того… в жаровню или в суп?..
— В передний угол под божницу, — съязвил продрогший пес.
— И что теперь?..
— Ту-да… Открякала свое. — Полкан не выдержал и гавкнул. — К тем уткам прибивайся!
И тотчас из куста прокуренный, шипящий голос прохрипел:
— Летят! Быть на чеку! Кыш, Катька, к плесу! Кыш!
Табунок над бором появился. Снижался к приплеску. Еще мгновение, другое, и Пульник бы открыл по ним прицельную пальбу. Но Катька замахала крыльями тревожно. Разгоняясь по спокойной водной глади, понеслась от берега к середке. Ни Пульник, ни барбос сообразить молниеносно не успели: что за маневр у подсадной? Кряква подпрыгнула и неожиданно над плесом поднялась. Прочь от хозяина высоко полетела.
— Изменница! — взбешенный Пульник вырвался из тальникового куста. Все три ствола в беглянку разрядил.
Дробинками изрешетило Катьку: в воздухе осенним листопадом закружились перья. Утка, как и все ее сородичи, прижала напоследок крылья и камнем шлепнулась на воду.
— Притащи эту мерзавку! — рассерженно, свирепо приказал стрелок Полкану.
Пес сплавал за убитой уткой. Принес и положил ее хозяину к ногам. Тот брезгливо, сатанело, будто гадкий мяч, запнул серую тушку в илистую грязь.
— Крысам скормлю такую падаль! Не стану подбирать! — Взвалив мешок с добычею на спину, Пульник, прямой, самонадеянный и сильный, зашагал к бревенчатому дому.
Полкан, хромая на ушибленную ногу, подавленный, покорный, поплелся спотыкливо за охотником к бревенчатой избе. Внутри Свербило у барбоса: «Хозяева измены не прощают».


БЕЛОЛОБЫЙ ШАТУНОК
Сон убаюкал воробьишек под кровлей, приморил синичку в дупле. Лесного сторожа Гурмана потянул к постели. Он, малоподвижный, сытый, неуклюжий, не дочистив ружье, завалился бы на мягкую подстилку… Да луна заглянула в будку. Зная вздорный норов сторожа, без упреков, плутовато пропела:
— У тебя все в лесу спят?
Гурман завелся от такого замечания, загавкал басовито:
— Я из породы сенбернаров. Мы лучшие из лучших караульщики! В моих владениях порядок! Нет нарушений, нет скандалов! За режимом я слежу! На службе постарел! И шутки ненавижу!
Ночная непоседа пропела безобидно:
— Ты еще посмотри-и. Я посвечу, — расплылась в добродушной ухмылке.
А она у нее от уха до уха, во все-то круглое обличье. Так что в псиной будке сразу развиднелось, как от фонаря.
При этом свете дозорный зарядил двумя осколками молнии громострельное ружье и вышел из дома, продолжая брюзжать, не унимаясь, на ночную наблюдательницу.
Вот ведь скрытная какая! Все видит, знает, а от сторожей таит. Не выдает земных секретов. Попробуй, угадай, каких зверей она в виду имеет? Тех, что днем охотятся, а ночью спят?
Или ее интересуют зимние засони? Кто-то из них, возможно, провинился? Но ежик и крот, хомяк и барсук — все, кто в спячку впадают, запрятались в норы до снега. Тугими клубками свернулись и дрыхнут. У всякой птички-синички, у каждой твари лесной гнездышко есть. В них они и почивают. Гурман из сенбернаров сам накануне проверял. Зачем еще его, прилежного, степенного, тревожить, беспокоить по разным пустякам?
— Ты смотри. Я ведь свечу-у, — напевно подсказала лесному сторожу луна.
Не жалела для него свечей. Снег был залит ее ярким светом. Отчетливо виднелась каждая ветка, травинка. Караульщик заметил, как бурым камешком закатился под сучковатую валежину небольшой колонок. Там, куда он унырнул, в снегу чернел глубокий след. Вел к осеннему стогу, который заготовил егерь кабанам. Под ним и жил зверек.
— Не он ли провинился? — ворчун сердито обернулся к усмехавшейся луне.
— Не знаю, не знаю-ю, — замысловато протянула непоседа. — Ты разбирайся. Я свечу.
Значит, не колонок ее волнует. Он, как куница, хорь или соболь, рыскает по лесу круглый год. Чего бы наблюдательнице сразу не сказать, кто здесь нарушает заведенный издревле порядок. Она пса мучает, томит: «Сам до всего дойди». А скоро ли дойдешь? Уже устали ноги.
Ворчун из сенбернаров, мордастый, уховислый, поправив громострельное ружье, медленно побрел к заснеженной опушке. Там в укромной, неприметливой берлоге дрых раскормленный медведь. Не он ли вдруг поднялся?
Завал из ветролома: деревья, корни и сушняк не пустили сторожа туда.
— Ищешь не там.
Тень сломанной, высокой ели стрелой, будто дорожным знаком, направляла караульщика в сосновый мелкий лес. Взяв круто вправо, дозорный за пеньком увидел отчетливый след. Как на скатерти чистой, на белом снегу отпечатались грязные пятки и пальцы. Барсук-двулеток колесил! Шкодливый бродяжка из соседнего бора!
Ночная наблюдательница оказалась правой. А он, глупый ворчун, облаял зря ее из будки. Нехорошо, нескромно получилось. Пес своей оплошности чистосердечно устыдился. Учтиво, обходительно земную спутницу спросил:
— Кто, барсук порядок нарушает?
— Да, он, — любезно улыбаясь, подтвердила догадку караульщика луна. — Мать потеряла след под снегом. Извелась вся у норы. Ждет не дождется, когда сыночек явится домой… Его ты поищи. Я посвечу-у, — тучкой, как платком, огладила свое обличье. Краше прежнего со свода засияла.
Дозорный к ельнику пошел. Ворчливо сокрушался: барсук от рук отбился. А совсем недавно, во время листопада, он матери и братьям помогал гнездо родное расширять. У входа в нору белела горушка свежего песка
Но надоело ленивцу копаться в земле, он забросил нудную работу. Бездельно слонялся по лесу, нарушал покой его жильцов.
Гурман из сенбернаров, держа наизготовку громострельное ружье, подкрался к развороченной муравьиной куче. Нахаленок грязным чурбаком сидел у неглубокой ямы. Из передней правой лапы, как из ладошки, аппетитно уминал горстями муравьев. Морщился от удовольствия и громко чамкал: ему нравилось кислое лакомство.
Двулеток выправился к предзимью. На взрослого зверя стал похож. Такой же приземистый, толстый, шею от тулова не отличишь. Самое бы время залечь в теплую нору. Ударят морозы, куда он без жилья? Околеет под первой сосной!
Круглоликая луна, от тучки отделясь, коснулась своим краешком цепочки звезд. Почистила их малость. Они тотчас же засверкали ярче. А ночная непоседа улыбчиво дозорному пропела:
— Юнцы всегда воображают себя взрослы-ыми. Ты разбирайся. Я свечу.
Гурман из сенбернаров как можно строже спросил бродячего озорника:
— Почему разоряешь гнезда?
Тот встретить здесь, в кустах, дозорного никак не ожидал. От удивления сорванец осел на грязную, сырую кучу. Выпустил из лапы муравьев. Они зерном посыпались на землю. Звереныш съежился, пригнулся, нос в яму запихнул почти по уши. Спрятался, считал себя укрытым за горушкой. А был весь на виду. Караульщик его ясно разглядел: белые щеки, белая лента на лбу. Роясь носом в земле, белолобик засорил всю шубу песчаной крупой, испачкал грязным подземом. С испугу таращил гляделки. Но в тенистых космах елок и кустов смутно различал лохматого, строгого сторожа с ружьем. Луна прямо в глаза светила шатунку.
Гурман из сенбернаров вопрос свой требовательно повторил:
— Почему не спишь? Шатаешься по лесу?
Надеялся, что неслух, забоявшись, убежит. Но он, очухавшись, не собирался пускаться наутек. Мелочь острых зубов оголил. Угрожающе ощерился. В горле рык зарокотал:
— Пр-р-рочь!
Дозорный возмутился:
— Ах, негодник! Грубиян! Ну, держись!
Из громострельного ружья как в облако бабахнет. Молния вырвалась из гладкого ствола, огнем полыхнула, лес осияла. От страшной вспышки луна прикрылась тучкой, как платком. С елок посыпалась ржавая хвоя. Барсук сковырнулся с дыбков. Рыло запихнул в муравьиную яму. Стремился спрятаться, как в нору. Мураши облепили ему шипец. Нещадно кусали бродяжку. Не найдя убежища, обезумевший зверь выскочил на поверхность. Из кустарника такими прыжками припустил, что задние лапы взлетали выше головы.
Караульщик вдогонку как грохнет из другого ствола! По лесу будто гром раскатился. Шатунок ополоумел от второго раската. Не разбирая дороги, понесся напролом куда глаза глядят. Прутики пороли блудливого зверя, сучья царапали шубу, пеньки толкали в бока, валежины подставляли подножки, сосны кидались смолеными шишками — ночной лес прогонял нахаленка.
Не теряя его из вида, Гурман из сенбернаров быстро, скрыто поспешил за ним. Занимало, куда тот свернет?
Запыхавшись от бега, скиталец остановился у развилки. Оглянулся влево-вправо и заковылял к материнской норе.
Барсучиха не спала, поджидала непутевого сына. Забранила его:
— Вся семья давно в гнезде! Ты один шатаешься!
Так за ухо трепала блудного сына, что он верещал, как поросенок. Напоследок мать поддала ему под брюхо носопыркой, отбросила к норе. Неслух, перекувыркнувшись, подкатился к входу. Без раздумий сунулся в него.
Луна с намеком караульщику пропела:
— Они, брат, держат бедокуров построже многих мам, — И успокоила дозорного из рода сенбернаров: — Юнец угомонится. Проверь, если не веришь. Я посвечу.
Пониже опустилась. А тучка кляксой расплылась по небу и над опушкой заслонила звезды. Но было все равно светло.
Чтобы не потревожить семью барсуков, дожидаясь, когда все крепко-накрепко заснут, ворчливый, неуклюжий караульщик еще долго вокруг да около бродил по лесу. Проверил, как в дупле дрых бурундук. А под валежиной спал молодой колючий ежик: тугим комком свернулся, ни головы, ни ножек не видать.
Только под утро Гурман из сенбернаров неслышно подошел к барсучьему гнезду. Из норы выбивался курчавый серенький парок. Отдушину увило, оплело густым, мохнатым куржаком. Мирно спало работящее семейство. И белолобый бродяжка, нашатавшись по лесу, посапывал сыто в тепле и уюте.


НАКАЗАНИЕ ЛЕНИВИЦЫ
Жил в деревне Пат. Было у него сто ребят. Все прилежные, работящие. Одна Марфушка непослушницей росла. Скажет ей отец:
— Хлеба напеки.
Она ему в ответ:
— Видишь, я играю.
Скажет мать:
— Корову подои.
Ленивица в ответ:
— Видишь, я танцую.
В избе не прибирала. Косы не заплетала. Неряхою росла.
Осерчал на дочку Пат и отвез ее в лес.
— Коль исправишься, найдешь домой дорогу.
Сидит девочка на пеньке. А мошкара над ней сгущается. Рассерженно гудит:
— Кто такая? Что делаешь в лесу?
Ворона каркнула с сушины, подсказала:
— Непослушница она. Родителям дерзила. Полы в избе не мыла. Ленивицей жила.
— Ах, так! — гнус белоручку облепил и ну ее немилосердно жалить. — Слушайся батюшку! Слушайся матушку! Худому не научат! Доброе подскажут!
Девочка заплакала, запричитала:
— Не буду больше, ой-ой-ой! Это все от глупостей! Это все от шалостей! Не буду больше, ой-ой-ой!
Под крик и слезы гнус пуще, беспощаднее строптивицу кусал. Едва Марфушка веткой от него отбилась. На ветер убежала. И спряталась в большом стогу.
Опухшая, унылая сидит в сенной норе. Есть хочется. Дом отчий вспоминается. У матушки-то с батюшкой хлеба всегда на выбор: сдобные, ржаные. Молоко-то всякое: студеное, парное. Сладостей без счета.
Голод мучает Марфушку. Костяники бы поесть. Да вьется неотступно мошкара. Звенит разгневанно над стогом:
— Проучим белоручку!
Сколько в сене просидела, строптивица не помнит. Поутих над нею гнус. Высунулась девочка наружу. Солнышко над лесом поднялось. Подсушило росную траву. Мошкара укрылась в сырости, в болоте. Выскочила девочка из стога. Горстями костянику собирает. А комары над белоручкою звенят:
— Кто такая? Что делаешь в лесу?
Ворона каркнула с сушины, предала:
— Непослушница она. Родителям дерзила. Полы в избе не мыла. Ленивицей жила.
— Ах, так! — налетели на Марфушку комары и ну ее жалить да кусать. — Слушайся батюшку! Слушайся матушку! Худому не научат! Доброе подскажут!
Загнали ее в стог.
Искусанная и зареванная девочка в укрытии сидит. Думает-гадает, как ей дальше быть? Наказания не выдержит она. Лучше домой с повинною вернуться. Матушка с батюшкой не лиходеи, грехи ее простят.
Выпрыгнула девочка из стога. А на нее с налета насели пауты:
— Кто такая? Что делаешь в лесу?
Ворона не замедлила с сушины подсказать:
— Непослушница она. Родителям дерзила. Полы в избе не мыла. Ленивицей жила.
— Ах, так! — пауты в Марфушку, словно пули, давай стрелять да жалить. — Слушайся батюшку! Слушайся матушку! Худому не научат! Доброе подскажут!
Девочка домой что было духу припустила. Перепрыгнула канаву, перемахнула через луг. Болото краем обежала. Речку в одежде перешла.
А пауты не отстают, в мягкие места ее кусают. Рассерженно гудят:
— Слушайся батюшку! Слушайся матушку!..
Насилу девочка до дому добежала. Увидев на подворье матушку с отцом да родных братьев, заплакала, заголосила:
— Простите меня, глупую! Простите неразумную! Буду я послушницей! Буду я работницей!
Братья баньку истопили. Сестренку хлебом угостили. А матушка с батюшкой дочку в мягкую постель уложили:
— Спи, работница. Спи, послушница. Завтра трудный день.


ЧУЖИМ УМОМ
Белочке приспело замуж выходить: подросла и развилась. Была безропотна, кротка. С ветки в бочажину, как в зеркало, смотрелась и нравилась себе. Нисколько не дурна. Вполне достойная особа. Шубка рыжая, по моде. Пушистый, длинный хвост: такого нет ни у кого. Свежая глазастая мордашка. Что еще надо жениху?
Угольно-черный соболек, невесту подглядев, встревожился, заволновался: «Хороша! Мне бы такую!» На дерево соседнее взобравшись, отважно предложил:
— За меня замуж выходи.
Скромница столь быстрого признания не ждала. Потупилась, смутилась:
— Ответить затрудняюсь…
Соболек тоже сконфузился. Спросить собрался: разве он не нравится невесте? Но так и не успел. Лесная сваха горихвостка, шнырявшая в ветвях, пронзительно, истошно закричала:
— Ты ей не пара! Что ты есть такое? Вольный художник! Ни должности, ни дома, ни престижа! — чирикала противно, резко, вздорно: — Я, старая, испытанная сваха, выдам ее за сановитого и чинного мужчину! Не за такого беднеца! — на соболька нахально нападала. В темя клюнула его, крылом пощечину дала. — Проваливай отсюда! Не то, кого надо, позову!
Жених остался опозорен. Обиду подавив, он белочку печально пристыдил:
— Надо жить своим умом.
— Как это? Как? — зазноба встрепенулась: соболек ей не был безразличен.
Он ответил оскорбленно:
— За себя решать самой! — спрыгнул с дерева и скрылся в мелкой чаще.
Птаха-сваха горихвостка запорхала возле белки, сбивая ее с толку:
— Ты скромница. Неопытна еще. Не сможешь сделать нужный выбор. Тебе я помогу. Награды мне не надо. Устроишься за мужем — будешь подкармливать меня. Барсук — чем не жених? Не стар, а уж заведует Лесным советом.
Коротконожка слыл в лесу прижимистым, скупым. Один владел подземными хоромами — с ходами, выходами, кладовками и спальней. Дачу не строил, но нору кропотливо углублял. Невест боялся, как огня, и не ухаживал за ними. О нем завистливо судачили в лесу: «Помрет, кому достанутся жилье и накопления? Ни барсучат, ни барсучих. Один как перст».
Невестушка засомневалась:
— Мы, белки, в норах не живем, а обитаем в дуплах. Как с барсуком в подземной камере я приживусь?
Вертихвостка-горихвостка напротив белочки уселась. Не умолкая, поучала:
— Не только звери, даже люди привыкают. Ты привыкнешь. Какая разница где спать: в дупле иль в подземелье?! Зато какой жених! Зав. Лесным советом! Идем к нему.
По веткам прискакали. Горихвостка громко свистнула хозяина.
Он долго, муторно возился в своем просторном доме. Толстый, белощекий, на коротких ножках, вышел на лужайку. Недовольно буркнул:
— По личным вопросам принимаю до пяти.
Птаха-сваха завертелась, звучным голосом запела:
— На погляд невесту привела Смотри, какая стройная, пушистая да кроткая. Где такую нынче найдешь?
Барсук нахмурился и важно произнес:
— Жениться я не собираюсь. От жен один скандал. Моя забота нору углублять. И заседать в Лесном совете, — Не попрощавшись, скрылся под землей.
Отказа белочка не ожидала. Обиделась и пожалела соболька, с которым грубо обошлась: «Где он теперь?» — нежно подумала о нем.
Зверек забрался в самый дальний угол леса. Страстно охотился. Забыть пытался первую любовь.
Но вертихвостка-горихвостка белочку от грустных мыслей отвлекла. На белощекого коротконожку ополчилась:
— Куркуль! Мужским бессилием страдает! Останется навечно бобылем!
Порхая по увалу, всячески порочила, чернила барсука. Зверь неполноценный, у него мужской изъян. Потому не может он жениться, даже писаных красавиц отвергает.
Лесные жители качали головами:
— Ай-яй-яй! Какой пассаж! Евнухи в лесном совете заседают!
Белочка пыталась защитить коротконожку:
— Боится он женитьбы. Пускай живет один. Зачем же оскорблять?
Невесту опекунья живо приструнила:
— Что подумают о нас? Скажут, не он, а ты с изъяном! — и тут же спохватилась: — Темный хорек — чем не муженек? В лесной охране служит. Своего не отдаст, чужого не уступит.
Истинную правду птаха говорила. Хорек настолько был нахрапист, что отнял нору у беззаботного крота. Отделал, как свою: тут подчистил, там подрыл — и жил, как порядочный владелец. Сходился с жадненькой хорюшкой, потом ее прогнал.
— Но это пустяки, — птаха-сваха наивной белочке внушала. — Нынче каждый третий неуживчив… Какое у хорька просторное и теплое жилье! И немаленькая должность.
— Но он же разведенец, — противилась невеста. — Бросил одну, бросит и другую.
Вертихвостка-горихвостка порывисто над белочкой взлетела и громко закричала:
— Хорюшка старая и вредная была! С такой даже бродячие собаки жить не станут. А ты — невинность, красота. Идем к нему!
Опять по веткам прискакали. Птаха у парадного уселась. Свистнула хозяина.
Он не откликнулся на зов. Приняв его молчание за согласие, сваха белке подсказала:
— Лезь к нему. Он ждет.
Неискушенная невеста без приглашения сунулась в нору. Прыткий хорь на гостью налетел:
— Вон отсюда, пройды!! Дом задумали отнять?! — Так цапнул белку за мордашку, что у нее под глазом ранка засаднила.
Вырвавшись наружу, от стыда заплакала невеста. Снова вспомнила, как трепетно ей соболь лапу предлагал. «Почему он не идет?» — спрашивала она себя. Еще не знала, что в глухом углу он встретил молодую соболицу. Горделивая осанка. Белой манишкой на груди красуется пятно. Умна Приветлива. Добра Соболек ухаживал за ней. Но вертихвостка-горихвостка правду от белочки скрывала: зачем расстраивать глупышку? Ругала хорька
— Разведенец! Жулик! Вор! Один в чужой норе издохнешь!
Не выдержав, хорь злобно огрызнулся:
— Нажился с вами… Больше не хочу!.. — и все ходы дерном на время заложил. Чтобы какая-нибудь ухажерка нахально в нору не залезла.
А птаха-сваха порхала по увалу, бесчестила, позорила хорька:
— Бессовестный молодчик! Еще в лесной охране служит. У крота квартиру отобрал. Выгнал жену. Кто с этим типом станет жить?
Лесные жители качали головами:
— Ай-яй-яй! Какой пассаж! Хапают то, что охраняют!
Белочка, сгорая от стыда, целыми днями пряталась в чащобе, вдали от посторонних глаз. Надеялась, что соболек вот-вот ее отыщет. Но он о ней забыл. Помолвился с прекрасной соболицей.
Горихвостка, шныряя по деревьям и кустам, вскоре белочке в чащобу новость принесла:
— На одинокость жалуется камышовый кот. Энергичный. Пробивной.
Он, несмотря на молодость, в рыбной инспекции пост зама занимал. В тростниках на берегу ручья гнездо богатое имел. К подружкам был неравнодушен. Точнее — блудник, ухажер. Но очень-очень осторожный. Искал жену с квартирой.
Белочка, стесняясь, спросила горихвостку:
— Царапаться, кусаться он не будет?
— Ну, что ты. Он тебе пара, — всезнающая птаха открыла слабость жениха: — Как все коты, он женолюб.
Невестушка нездешнее словцо не поняла. Но успокоилась. За птахой-свахой по веткам прискакала. Уселась на талине у ручья. Горихвостка свистнула хозяина.
Когда он выглянул в окно, она водицей горлышко смочила и сочным голосом запела:
— На погляд невесту привела. Смотри, какая стройная, пушистая да кроткая. Где такую нынче возьмешь?
— Надо присмотреться… Подходим ли друг другу, — двусмысленно с ухмылочкой мяукнул камышовый кот.
Начал стеснительную белочку обхаживать, за нею волочиться. Орехами и шишкой угощать.
Сваха удачу предвкушала:
— Этот не сорвется, не откажет. Заживем!
А кот выспрашивал невесту на прогулках, какое у нее приданое, большое ли гнездо. Она чистосердечно, без утайки отвечала. Живет одна в тесном дупле. Пушистый хвост, рыжая шубка — вот все ее богатство.
Не устраивала белочка кота: слишком наивна, простовата. Ему бы пару познатнее. Но молодушку жалко было отпускать. Под вечер, в тайне от соседей, кукушек и сорок, он привел ее в свой дом. Полез к ней обниматься.
Скромница, его старания отринув, сказала твердо, непреклонно:
— Сначала под венец.
Хозяин камышей по-дикому захохотал и замяукал:
— Ха-ха-ха! Знаю вас, бродяжек! В дом залезете, не выгонишь во век. Затаскаете по участковым. Общаться с вами рад, а жить — ни в коем разе!
Оскорбленная невеста выскочила из его гнезда. Не слушая ни горихвостку, ни ворон, умчалась прочь с увала в тенистую чащобу, подальше от молвы, от злых насмешек.
Разгневанная птаха пыталась о коте худые слухи распускать. Но он ее подкараулил на березе и вырвал полхвоста. Без него она, как куцая воробка — ни вида, ни красы.
Лесные жители качали головами:
— Ай-яй-яй! Какой пассаж! Невесту сбила с толку. Лишилась знаменитого горящего хвоста. Что ты теперь за птица? Какой породы?
Птаха больше к белочке не лезла. Молчком клевала то, что попадет.
А скромница пережидала в отдалении, когда события стушуются, сотрутся, свежие слухи округу всколыхнут. И дождалась.
В лесу только и было разговоров, что о женитьбе камышового кота на сиамской кошке. Она за ельником владела роскошным, замечательным гнездом. Новобрачные жили по-новому: то у нее, то у него. Чем вызывали кривотолки:
— У зайцев вовсе нет жилья, а эти два дома занимают.
Кошачья пара была глуха к житейским пересудам. Вечерами, забавляясь, играя в шари-вари, она мяукала то за мохнатым ельником, то в зарослях прибрежных тростников.
Белка не завидовала ни сиамской кошке, ни камышовому коту. Равнодушно отнеслась к известию, что барсук жилище вновь расширил и продолжает расширять. Безучастно слушала о подвиге хорька, который отличился на лесном пожаре, награду получил. Но самая занятная из всех вестей белочку всецело захватила, заставила забыть обиды, унижения. Ее добропорядочный поклонник в глухом углу женился на прекрасной соболице. Без должности, без звания охотился не хуже именитых соболей. С видом на воду просторный дом построил. Живет с женой в большом согласии. У них появилось много соболят.
Последняя надежда рухнула у белки. Приспело жить своим умом. Она перебралась к себе в дупло. Бобылкой коротала долгий век.


ИДОЛ
Осерчали звери на медведя: возомнил, будто и впрямь Хозяин смешанного леса. Знамо, топтыгин в нем приметная фигура. Весь черного окраса. Громадный, выше волка С массивной головой. Броваст, сутул, неповоротлив. И явно косолап.
Такого ненароком встретишь где-нибудь, дар речи от испуга потеряешь. Но бурундук не оробел, когда у гнездышка его медведь подкараулил. Зверек, как водится, перед Хозяином на лапки задние поднялся и пискнул в его честь.
Бурундучок в тайге слыл правдолюбцем, храбрецом. Умел так мысль преподнести, что тяжелодумы барсуки обескураженно тянули: «Голова-а». И по поверью его предки тоже были смельчаки. За непокорность мишка цапнул пятернею одного. С тех пор пять беленьких полосок — отметины когтей — украшают спины всех бурундуков.
К нему-то, полосатику, топтыгин и приковылял за вдумчивым советом. Бурундучок был крошка перед ним, не больше его пятки. Тот над зверьком, как глыба, возвышался. Делясь соображениями своими, не говорил, а шамкал, как беззубый:
— Хочу, чтобы мое изображение сваяли. Что ты на это скажешь?
Бурундучок сперва плохого в том не усмотрел, медведя откровенно поддержал:
— Коль деньги есть, валяй, рисуй, чекань. Портретами берлогу всю укрась.
Медведь уклончиво замямлил, что желает выставить свою скульптуру напоказ:
— Чтоб помнили меня, Хозяина лесного… Когда в берлоге сплю… зимой.
Бурундучок держал ухо востро, тотчас насторожился: медведь собрался сделать из себя кумира, идола, божка! Маленький советчик попробовал его разубедить:
— И так тебя все звери признают. Известно им, что летом ешь, зимою спишь. Силен и всемогущ. Чего тебе еще не достает?
— Желаю, чтоб обожествляя, почитали, — свое долдонил косолапый. — В иных краях львов, тигров превозносят. У нас самый достойный — это я.
Стараясь в мишке зверя не будить, премудрый полосатик, как можно убедительнее подсказал ему:
— Лесные жители не любят выходки такие, не прощают их. Что возвеличивание даст? Насмешки, анекдоты.
Медведь насупился и грозно прорычал:
— Мое желание непреклонно.
Бурундучок разочарованно сказал:
— Зачем ты просишь у меня совета, коль все заранее решил? — Вскинув пушистый хвост, разумник резко свистнул и вверх на дерево взлетел. — Время покажет, что выйдет из твоей затеи, — выкрикнул с верхушки на прощание зверек.
На том и разошлись.
Мишка от заманчивой задумки ни за что не отступил. Заставил дятлов выдолбить свое изображение из кедра. Птицы без роздыха стучали две недели. Исполнили желание его. Вышла великая скульптура: грозный медведь в дуплистом кресле, как на троне, восседает.
Глубокой ночью топтыгин верноподданным волкам велел водрузить ее на бугре у развилки трех дорог, на видном месте. Сам при свете огненной луны полюбовался на свое изображение: какой он величаво-царственный, непревзойденный. Распорядился выть волкам до самого рассвета, скликать на смотр статуи послушное зверье. Волки блажили жутко, заунывно. Зайцы попрятались со страху кто куда. И не вылазили пока не стихли волчьи голоса.
А на восходе солнца, когда оно огнищем занялось и статую Хозяина во всем величье осветило, звери столпились кучно около нее. Топтались, хмыкали:
— Похожа.
— Вылитый Хозяин.
— Пузатый. Хмурый. И чванливый.
Посмеивались втихомолку:
— Кому он нужен в смешанном лесу?
Поиздевавшись, посудачив о глупой мишкиной затее, жильцы лесные по рямам и увалам разбежались. Все корм насущный добывают: бегут туда, бегут сюда. Вечно в делах, вечно в заботах, До идолов ли в этой суете.
Про статую забыли. Она травою заросла.
Забыли жители, но не топтыгин. Безразличия к своей персоне он не потерпел. Не чтить Хозяина лесного! Не оказывать ему достойных почестей! Приказал гусиным стаям выполоть вокруг изображения сорную траву. Когда исполнили высокое желание, он повелел бурундукам и белкам, кабанам и зайцам и прочему зверью при виде изваяния не просто кланяться, а бить челом о землю. Распорядился: птицам только гимны петь во славу леса и его могучего владыки. Выше всех кумиров медведя возносить! Велел охотникам на утренних и на вечерних зорях статуе браво козырять, здороваться за ручку, будто с ним самим, живым.
Ропот прокатился по тайге. Пускай медведь себя воображает даже богом, но на честь, достоинство лесного населения не смеет посягать! Они горды и надругательства не стерпят!
Сошлись все дружно на совет.
Грибной туман сразу осел, улегся на поляну. Кружиться перестали желтые, багровые листки. Курлыча в вышине: «Согласья вам! И мудрого решенья!» — над лесом пролетели к югу журавли.
Сход, будто бор перед грозой, гудел тревожно, беспокойно. На повестке дня стоял один вопрос: как быть с пузатым властолюбцем?
Заяц первым оказался в кругу. Трусливо завопил, чтоб слушались Хозяина, не прекословили ему, подобострастно гнули спины — не отвалятся, наоборот, от упражнений крепче станут. А то рассердится топтыгин, натравит на зверье волков:
— Всех нас погрызут!
Сход осмеял старания косого:
— Забитый, жалкий трус!
— Любого шороха боится!
Лесные воробьи подняли щебет, гвалт. Если начнут они перечить, медведь их выживет из смешанного леса. Им не хочется ютиться у жилья и, как дворовым воробьям, отбросами, объедками питаться:
— Мы здесь, в лесу, привыкли.
Над ними тоже посмеялись:
— Никто вас не разгонит.
Белка пискнула с сосны, что Хозяин с непокорных шкуры спустит, как его пращур со строптивого бурундука:
— Будем полосатиками бегать. Мне дороги и хвост, и шуба.
Волки рыскали поодаль, но сход не смели разгонять. Подслушивали, подглядывали, принюхивались ко всему, что происходило на поляне. Чтобы Хозяину подробно донести.
Видя присутствие левонов, выплыла на круг лиса. Расчет ее был прост, коварен. Польстить топтыгину и милостью его надолго заручиться. Высоких слов плутовка не жалела, превозносила ум и силу добродетеля лесного. Горячо, сердечно убеждала:
— Не веря, жить нельзя! Кому-то кто-то должен поклоняться!
Лисицу поняли. Поднялся страшный гуд. Хорьки и барсуки, кабаны и соболя, косули, лоси, глухари улюлюкали, пищали, свистели, топали, блажили кто и как горазд.
Когда шум поутих, звери послушников и боязливых стали вразумлять. Нехорошо о землю бить челом. От усердия сопатку разобьешь. Нюх запросто нарушишь. Как зверю без чутья? Ни след найти, ни корм добыть.
Доказывали, спорили о птицах. Вот воробьи чирикают одно и то же всем: рыси, волку, росомахе и медведю. Запрет на песни их не остановит. Как чирикали бездарно, так чирикать будут впредь. Вопрос: что петь чижам, варакушкам и соловьям, жаворонкам, иволгам и славкам. Насвистывать то, что Хозяину угодно, их святого назначения не достойно. Петь стоит только от души, что нравится певцам. Без смеха, песен и веселья унылая, кладбищенская жизнь, которая не только тяготит, но и ужасно угнетает.
Про охотников сход тоже не забыл. На их защиту встал. Они не оловянные солдаты, медведь не генерал, чтобы его изображению козырять. Со статуей и ручкаться позорно. Как заведено меж добрыми людьми, охотники должны здороваться друг с другом, а не с каким-то чурбаном! Коль по душе, то новоявленный властитель пусть с идолом здоровается сам. Пред ним ниц падает и долбится мурлом о землю.
Рысь выпрыгнула в круг — самая сильная и крепкая из кошек. Шерсть вздыбилась, зеленые глаза рассерженно сверкали:
— Тогда мне надо тоже мумию поставить! Поклоняться, как ему! Но я холуйство презираю! Ненавижу поклонение божеству! Долой лесного идола! Долой!
Сход взорвался, будто мина:
— Долой!
— Сжечь идола!
— Башку ему свернуть!
— В болоте утопить!
До хрипоты, до одури орали. А утомившись от бесплодных криков, поразились: дельного никто не предложил! Сколько эмоций понапрасну. Благоразумие сменило шалый гнев. Расправляться с деревяшкой глупо и смешно. Ну, скинут. Ну, сожгут. Хозяин новую поставит.
Будь он наместник иль из пришлых, из «варягов», они б толпой его изгнали. Но весь курьез-то в том, что властолюбец оказался свой, таежный. Такой же смертный, как и все. Согласились, что он многих посильнее. Зато страховидный до чего! Горбат, мурласт и косолап. Эту уродину обожествлять!
На круг вышел олень с кустом рогов на голове. Красавец независимый и гордый:
— Медведь зарвался. Его стоит проучить.
Глухо ухнул филин:
— Уступим нынче, заставит завтра ноги целовать!
Сход снова зароптал:
— А как его проучишь?
Резко крикнул зяблик:
— Кто отговаривал медведя не выставлять изображение напоказ?
Сороки затрещали:
— Бур-рундук! Бур-рундук!
Сход одобрительно заговорил:
— Зверек он маленький, да умный.
— Пусть выскажет соображения свои…
Бурундучок по ветке шустренько взбежал, на лапки задние поднялся. Писком поприветствовал почтенный сход. Чтобы не слышали левоны, негромко заявил:
— Надо Хозяина позором проучить.
— Как так? — проквакала лягушка.
Волки подкрадывались ближе, пытались выведать секрет, Но кабаны и лоси их прогнали. Когда приспешники из вида скрылись, бурундучок своей задумкой поделился:
— Науськаем на идола собак…
После такого заявления сход в ожидании подробностей притих. Лишь выдра, растерявшись, обескураженно спросила:
— Как заставить их брехать?
Выдумщик свой замысел в деталях пояснил. Звери охотников попросят. Они медвежьим салом статую натрут. Собаки, медвежатину почуя, кинутся лаять на скульптуру. Какой поднимется переполох! Хохот, свист, потеха! Топтыгину бесчестье, срам во веки не снести: изображение осквернили! Он волков заставит идола убрать.
Сход гаркнул:
— Все так просто! Молодец!
Утки крякали:
— Какой находчивый зверек!
Гуси удивленно гоготали:
— Го-го-голова!
Сход ликовал. Бурундучка качали до умопомрачения. Чуть не забросили беднягу на сосну. Тут тетерев осведомился:
— А много ли в лесу собак?
Бурундучка поставили на сук, как на трибуну. Ждали ответа от него.
Зайцы, зверька опередив, наперебой заголосили:
— Спасу нет! Гончие, бродячие, легавые! Завтра Грибной праздник, их количество утроится. Дамы с собачками и дядьки с псами понаедут!
До завтра разбежались кто куда. У всех дела, житейские заботы: гнездо прибрать, детишек накормить, на будущее пропитание достать…
Не выспались еще. Только горбушка солнышка над гущей леса показалась, а от скульптуры уж донесся слабый лай. Но постепенно становился все напористее, злее. Бродячие и прочие собаки, как по сигналу, сбегались к знаменитому бугру.
В лесу было полно машин — горожане прибыли грибов набрать да выгулять своих домашних псов. Дамы с болонками, шерстистыми колли, породистыми догами, левретками и пуделями. Водители с немецкими овчарками. Командовали ими, дрессировали: то отнести, а то подать. Но псы вели себя тревожно: рычали, озирались — чуяли медведя. Призывный лай заслышав, хозяев оставляли, неслись к сородичам на помощь.
Волки собак пытались разогнать. Стращая, грозно выли, кусали их за холки. То тут, то там вспыхивали схватки. Собаки стайно отбивались от левонов. Те вынуждены были отступить.
Возле статуи стоял невообразимый, жуткий шум, какого здесь, в лесу, и сроду не бывало. Собаки лаяли на идола, как на врага. Старались укусить. Люди, унимая псов, вопили благим матом и в толк взять не могли, чего собаки взъелись на скульптуру? Лесные жители смеялись, охали, свистели. Переполох. Столпотворение.
Охотники, медвежьим салом идола намазав, умыли руки. Вытерли их тряпкой и бросили ее в траву. Медвежий дух взбесил собак. Они накинулись на тряпку, как на медвежью шкуру, и в клочья разорвали.
Всем миром был Хозяин посрамлен. Он в чаще от отчаяния ревел. Не в силах был понять, чего зверье так взбунтовалось. Не все ль равно им на кого молиться, кого обожествлять: льва, тигра иль медведя. Раз так везде заведено… Когтями кору драл. Гнул тонкую осину. Грыз ветки тальника. И был бессилен против всех.
До темной ночи тявкали собаки. Когда они утихли, разбежались, медведь подкрался к идолу. Свернул его с подставки. В болото уволок и в няше утопил.
Бурундучок поступок косолапого одобрил:
— Зачем тебе над нами возноситься? Живи, как все медведи.
И мишка уступил. Ел ягоды. Валялся на траве. Слушал, как птицы напевают. Глядел на игрища зверей. И был доволен простой жизнью.
Она шла чередом. Все добывали хлеб насущный. Растили юное потомство. Птицы пели, что хотели. Охотники здоровались, как равный с равным, почтительно друг к другу обращались. Все радовались вольной, честной жизни без идолов и без богов.


В КОРОНЕ, БЕЗ КОРОНЫ
На кедровой ветке сидел впотьмах глухарь. Горбинкой клюв. Жидкая бородка. Большой холеный зоб. Перья блестящие, счерна.
Жил он оседло. Никуда не вылетал. Любил поесть, попеть, потанцевать — перед копалухами порисоваться.
Стояла ранняя весна. Ручьи будили землю. Малиновки летели в вышине, сверяя путь по звездам. Дрозды скликали у болота запоздалую родню: «Чай пить, чай пить».
Глухарь горел желанием запеть. Но сдерживал себя. В такую темень затокуешь, еще сочтут за дурачину.
Маясь бессонницей, таежник поднял глаза к полночным небесам. Внимательно разглядывал Полярную звезду. В мелком сееве она светилась ярче остальных. Скорей всего, была их госпожа.
Только так подумал, звезда ему лукаво подмигнула:
— Хочешь стать царь-птицей?
Полуночник онемел. Промямлил боязливо:
— Башковитым надо быть. Я всего лишь лесной бард.
Полярница, сияя, задорно рассмеялась:
— Ерунда. Без царя в голове, да властвуют годами. Держи. У кого корона, тот и государь.
С острия светящегося тонкого луча сорвалась, как капля, золотинка. Диковинно сверкая, полетела кубарем к земле. Остановилась перед петухом. Настоящая корона, на манер венца! Украшенная жемчугом и драгоценными камнями.
Не успел мошник ее подробно разглядеть, как она накрыла его голову сама. Он почувствовал себя значимее, умнее. Теперь он царь-глухарь. Над птицами властитель. Жаль, трона нет. Но это не беда. Его заменит пень. Распоряжаться есть откуда. Самодержец будет строг и непреклонен. Станет сурово запрещать и «не пущать». Наведет порядок средь тетерь!
Дождался полного рассвета. Когда на токовище собралось все птичье племя, он, недоступный, важный, прилетел туда.
Увидев царскую корону, пугливые тетери расступились перед венценосцем.
— Царь-глухарь! Новый самодержец!
С почтением указали место на высоком, кряжистом суку. Но коронованный таежник взгромоздился на широкий пень. Объявил притихшим птицам первый свой закон:
— Живую воду пить вам запрещено!
Недовольство, ропот начался:
— И деды, и отцы ее все время пили!
— Ты сам употреблял!
Живой водицей уж причастились с утра пораньше петушки. Дурачились и распевали громче старших.
Коронованному барду не поглянулись их повадки. Глухари всегда от прочих отличались импозантностью, степенством. А эти… Бесшабашны, скоморошничают, тусуются, позорят важный род!
Монарх разгневался ужасно. Как коршун налетел на молодых. Кого ударил клювом, кого стукнул крылом. Тут же объявились прислужники короны. Ретиво подоспели на помощь самодержцу. Давай долбить неугомонных петухов. Чуть не затюкали бедняг. Птицы вырвались из драки, взлетели над примолкшим током и памятно собрату прокричали:
— Сегодня ты в короне, а завтра — без нее!
Но царь-глухарь предупреждению не поверил. Возомнил: никто не разлучит его с венцом. Новый указ наутро огласил:
— За границу леса все кочевки отменяю!
Копалухи возмутились:
— Чем питаться?
— На ягоды неурожай!
Спокон веков велось: коль голод донимал, то стаей всей летели за бугор. Птицы прожорливые. Попробуй, прокормись. От голода спасались в чужих, дальних краях. Странствовали по ягодникам. Кочевали по полянам. И вдруг — «кочевки отменяю!»
— Так, где и чем кормиться? — навалились на венценосца упрямые глухарки.
Он угрожающе запел, затоковал, что все раскормлены чрезмерно. Пора поститься. Сбрасывать излишний вес. И посоветовал родне:
— Клюйте хвою! Поспеют одуванчики, на них побольше налегайте!
Старая больная копалуха осмелилась вельможе возразить: — Зачем кочевки отменять? Ведь отчий край — весь птичий лес.
— Нет! Только хвойный угол! С токовищем посредине! — прицыкнул самочинный царь.
И закружился возмущенно. Налетел на скромную недужную глухариху. За вольнодумство тюкнул ее в темя. Набежали рьяные прислужники короны. Давай клевать несчастных и запуганных сестер. Они едва отбились от разъяренной услужливой родни. Взмыв над лужайкой, с угрозой прокричали злому повелителю:
— Сегодня ты в короне, завтра — без нее!
И улетели кучей за топкие болота, где много зелени и ягод, и… нет дурных царей.
А чувство осторожности и меры притуплялось. Он вообразил себя бессменным властелином. Не успевая, вводил немыслимые новшества. Одни не прижились, а он внедрял другие. Да нелепые и вздорные.
Пытался писаных красавцев глухарей сделать подкаблучниками невзрачных блудных кур. «Для укрепления семьи теперь она выбирает его, а не он ждет ее!» — гласил очередной декрет.
Птицы противились нововведению:
— Это противоречит вековым обычаям.
— Мы выбираем жен, а не наоборот!
— Глухари полигамны!
— С кем хотим, с тем и живем!
Прислужники короны возопили:
— Царь мудр!
— Он — наше красное солнце!
— Все делает для блага птиц!
— Для укрепления семьи!
Вельможа даже не соизволил спрыгнуть с трона. Лишь разгневанно тряхнул короткой бородкой. Угодники на правдолюбцев наскочили. Отколышматив, выгнали со срамом из угодий.
Взлетев над солнечной поляной, изгнанники печально прокричали:
— Сегодня ты с короной, завтра — без нее!
И подались за темные кедровые леса.
А царь не унимался. Усердствуя, с подъемом, страстно наводил порядок. Опять издал указ:
— Запрещаю на деревьях токовать!
Лесного барда убеждали:
— Мы глухари, а не тетери!
— Токуем больше на деревьях и меньше на земле!
— Так от роду ведется!
Надеялись упреками пронять зарвавшегося барда. Открыто говорили:
— Надо править умно!
Властолюбивый венценосец спесиво отвечал:
— Кто выше, тот умнее… Мой трон — вот этот пень. Повелеваю на полянке токовать! Передо мной! Вот так! Вот так!
Азартно соскочив на землю, хвост веером расправил. Выделывал замысловато поклоны, повороты, чуфыркал, бормотал.
К нему под песню из-за кочек подкрался черный лис. Накинулся на птицу. Крепко, знатно отмутузил. Таежный бард, забыв вельможные манеры, с кудахтаньем, будто простой петух, еле-еле вырвался из цепких лисьих лап. Взлетел на сук кедровый. А лис, добыв в отважном поединке чудотворную корону, ушел, самодовольный, править своими тихими собратьями.
Глухарь, приходя в себя от шока, два дня безмолвно просидел на старом кедре. Третьим утром появился средь своих на токовище. Забыв, что без короны, по привычке взгромоздился на широкий пень. Объявил очередной декрет:
— Запрещаю вам токование!
Глухари расстроились и приуныли. Дожили! Не позволяют исполнять их свадебные ритуалы! Звучным криком черныши обычно подзывают к себе охотливых глухарок. При этом входят в раж. Порой не слышат приближения врага. Как не услышал его царь. Но перед тем, как токовать, осмотрись по сторонам: нет ли поблизости противника, и заливайся до упаду. Нельзя из-за одной раззявы лишать всю стаю вековых обычаев!
— Чтоб жизни сохранить, я запрещаю вам токование! — доказывал фуфыристый вельможа.
— Ты нам не указ! — крикнул с дерева молоденький петух.
Дерзость неслыханная. Все переполошились. Что станет с бедокуром? А он, перелетев на тронный пень, тюкнул властелина прямо в лоб:
— На ком корона, тот и царь! На нем короны нет!
Все вспомнили: ведь черный лис отнял у самозванца дорогой венец. Мошник теперь никто!
Стая всполошилась: сколько терпели от болвана унижений! Припомнили ему враждебные дурацкие указы. Назвали изгнанных правдолюбивых земляков. Во гневе птицы налетели с шумом на низвергнутого властелина. И ну его бранить:
— Антихрист!
— Олух!
— Змей!
Особенно жестокими оказались прислужники короны. Они куражились над бывшим господином с таким же пылом, с каким недавно лебезили перед ним. Клевали беспощадно, как и он клевал собратьев: в темя, шею, грудь. Царапали когтями. Кто дергал за крыло, кто выщипывал цветистый пышный хвост.
Таежный бард с потугами, но все же вырвался из цепких лап своих придворных. И полетел за топкие болота.
Однако там ему припомнили грехи. Задали крепкую, безжалостную трепку. Отверженный монарх направился за темные леса. Оттуда тоже выперли с бесчестьем. Он умолял пустить его за горы. Но изгнанные им же земляки, прижившиеся там, сердито отказали глухарю-изгою:
— Знай, как над братьями и сестрами глумиться!
Так и летает бывший птичий царь туда-сюда-обратно. И нет нигде ему приюта.


КУХОННЫЙ БОКСЕР
Лисице надоело бродячее житье: спячка в чужих норах, лежки под кустами. К степенству и покою потянуло, в хороший теплый дом.
На вид она была еще пушистой, резвой, справной. Но чувствовала: стала уж не та, изнашивается, сдает по всем статьям. Стерлись зубы, ослабла крепость лап, изрядно поредел подшерсток.
Кто приголубит перестарку? Пробегала, проувлекалась, а нынче спрос на молодых.
Однако малость поразмыслив, Гулена даже очень возомнила о себе. Она же хищница в законе, а не какая-то там глупенькая белка или наглая куница. Хитростью ее природа наградила, как талантом. Где надо, рыжая подмаслит или возьмет свое насильно.
Надумала за мишку выйти замуж. Шуба у верзилы дорогая. Покладист. Работящ. Берлога у него на зависть всем зверям: просторная, удобная. Жить в ней — сплошное удовольствие. Медведь не помешает благоверной. Летом — вечно на охоте. Зимой он беспробудно спит. Мышкуй, броди на солнышке, где только пожелаешь. А если разразится вьюга, полеживай в тепле. Тебя никто не потревожит в мишкином жилище: не посмеет, убоится.
Лисица разузнала все подробно: как Топтыгин шмякнулся с осины — лазил воровать пчелиный мед. Как зашиб о твердую валежину свой толстый, жирный бок, как горько плакался участливой кукушке:
— Не с кем обмолвиться словечком. Никто воды не поднесет.
Укараулила Гулена, когда медведь особенно болезненно стонал на лежаке. Скромно постучалась к нему в дверь. Ласково, проникновенно завела:
— Нуждается ли в помощи больной?
— Как не нуждаться, — басовито ныл хозяин. — Бок ломит. Голова трещит.
— Не убивайся шибко. Я вылечу тебя, — успокоила лисица недужного детину.
Захлопотала у печи, да так умело, расторопно, что он залюбовался рыжей. Погладил лапой по спине.
— А ты еще того… нисколько не стареешь.
Гулена, шерстку причесав, губки камешком подкрасив, ответила манерно:
— Я за собой слежу. Дряхлеть не позволяю.
«Опрятна и скромна» — отметил одобрительно топтыгин.
А хлопотунья приготовила ему густое снадобье в чугунке. Перебрав пихтовый свежий лапник, устроила на солнце под сосной мягкую, пушистую постель. Натерла хворый мишкин бок необычным знахарским лекарством и уложила заботливо капризного больного мирно отдыхать. Советовала увальню греть яркими лучами ушибленное место. Сама усердно прибралась в холостяцком неухоженном жилище. Время от времени кормила подшефного из туеска цветочным сладким медом. Сама не съела ни единой ложки.
Мишка оценил ее старания: «Заботлива и простодушна. Последнее отдаст».
Поправившись, медведь вразвалку подошел к берлоге и ахнул у порога. Как изменилось холостяцкое жилье! Будто и не было в углах тенет, не валялся у лежанки мусор. Порядок, чистота. А на окне букет живых цветов из колокольчиков, ромашек, синих юбочек и незабудок.
Расчувствовался домосед:
— Какая благодать! Такого я не видывал ни разу!
Но о женитьбе даже шуткою не намекнул, не заикнулся, будто не догадывался, как на супружество рассчитывала бесприютная бобылка. Пришлось в невесты набиваться ей самой. Гулена перед увальнем на цыпочках ходила, речь сладкую лила:
Давай вместе жить.
Стану печь топить.
Тебя лечить.
Барахлишко стирать.
Дом прибирать.

— Добро бы, — завозился, закряхтел медведь. — Да наслушался про бабий век. Пожалится хозяйка на супруга, глядишь, и мужичка в профилакторий повезли.
— Это с жиру бесятся хорюшки. Я, как и ты, добрейшая душа. Вся на виду перед тобой. Ты умница, сам видишь: на подлое я просто не способна.
Мишка, развесив уши, согласился про себя с пройдошливой лисицей. Все его знакомые живут давно попарно. Он, как отшельник, мается один.
И все-таки робел брать в жены плутоватую лису. Как бы она не выгнала его впоследствии из собственной берлоги. Да одному, без ласковой хозяйки трудновато было жить. Надоело мыть посуду, подметать полы, подтоплять русскую баню — заниматься каждый день бабьей работой. Его мужское назначение — охота и ремонт жилья. За ним, за косолапым, совсем простой уход. К еде неприхотлив, прокормится плодами. Доброй подруженьке изловит перепелку, принесет на ужин рябчика, а то и кабана. Незаметно для себя увлекся сладкими мечтами и начал жить с покладистой невестой.
Сперва блаженствовал от счастья. С охоты возвернется, обед уже готов. Горячая еда дымится в чугунке. Белой скатертью накрыт дубовый стол. Протерты ложка с вилкой, аж скачут зайчики от них по потолку. Пока медведь трапезничал в берлоге, лисица обрабатывала тушу во дворе. Раскладывала что куда: куски на завтра — в погребок, мясцо для ужина — в широкую кастрюлю.
Обожала, когда всесильный муж тащил-волок домой добычу. Взбивала ему мягкую постель.
— С устатку, милый, отдохни.
Случалось, приходил из лесу он пустой. Она его не хаяла за неудачу. Пекла овсяные лепешки, картофельные шаньги, пироги. Сама питалась ими и детюка кормила вдоволь.
От чуткого к себе внимания мохнатый домосед млел, как от полуденной тропической жары. Житье такое нравилось ему: было с кем поговорить, понежиться и поласкаться.
Он, чтобы охотники лису не посчитали за бродяжку, решил ее немедля прописать в своей берлоге. Как-то утром после шанег, растроганно сказал:
— Тебя я, дорогая, пропишу. Не возражаешь?
Лиса от счастья вспыхнула, зарделась: наконец-то дождалась! Но не выказала радости своей, отвернулась к зеркалу нарочно. Губки камешком подкрасила. За шею мишку обняла. Хвостом огладила его. Топтыгин разомлел. И тут его Гулена подсекла:
— Давно пора нам пожениться.
Медведь, не устояв, сходил с Гуленой в ЗАГС. Узаконил брак на гербовой бумаге. По лесному древнему обычаю сыграли свадьбу на лужайке. Зверушки разного сословья неделю веселились за медвежий счет.
Получив желанную прописку, Гулена с облегчением вздохнула: «Теперь равное право имею с косолапым на жилье». Пусть только увалень попробует, посмеет командовать супругой. Она его прижмет мгновенно. Законы защищают жен, а не мужей. Напишет в учреждение листок — охотники в фуражках живо увезут в зверинец скандалиста. Бесстыжие хорюшки так делают давно. Благоверного отправят за решетку и в мужниных хоромах гуляют с ухажерами вольготно.
Лискино довольство перерастало постепенно в лень. Пока еще Гулена копошилась при супруге для порядка: делала вид, что занята, гремела для отвода глаз посудой. Но стоило медведю удалиться на охоту, лиса заваливалась в мягкую постель.
— Хватит на увальня батрачить.
Лежала-мозговала: пошлет еще ей полюбовника судьба или придется доживать с замшелым косолапым дурнем. Ворожила на цветочных лепестках: «Полюбит — не полюбит кавалер?» Весь пол в жилище был усыпан лепестками.
Медведь, придя с охоты, обмолвился ворчливо:
— Откуда столько сора?
Лиса оскалилась, затявкала враждебно:
— Ты что, ослеп? Не видишь, из окна приносит ветер!
— Зачем же гавкать? — супруг пытался урезонить, осадить разгоряченную красотку. Но безуспешно.
Она того тошнее забранилась. Будто грязью, поливала мишку нехорошими словами.
После этого раздора во всем обманывала простака. Себе брала кусочки помягче. Готовила отдельно, съедала втихомолку. Ему варила жесткие мослы, болонь да корни.
Детина, безраздельно доверяя благоверной, ел все то, что подавалось ею на домашний стол. Искрошил о кости зубы. Маялся желудком. Но лисьих плутней детюк совсем не замечал. Про то, как бухнулся под кручу, как лечила снадобьем хитрунья, как ночи напролет он с ней не мог наговориться — все это как-то позабылось. К жене он обращался редко. Темы исчерпаны, все косточки знакомым перемыты. «Да?», «Нет!» — таков был у супругов всегдашний разговор.
Топтыгин, правда, летом попенял рыжей плутовке:
— Что за жена? Со мной не спишь. Бельишко не стираешь. Не моешь грязный пол.
— Не нравлюсь? Уходи! — зло тявкала лисица. — Обойдусь и без тебя!
Медведь, от наглости такой на двух ногах не устояв, грузно, тяжко опустился на сиденье. Недоуменно, глухо прохрипел:
— Вот те раз! Из моей берлоги я же выметайся?
— Была твоя, а стала общей! — лиса накинулась на онемевшего супруга. — Нашел прислужницу! Кухарку! — Взашеи вытолкала мишку за порог.
Топтыгин ей простил великодушно: наговорила дерзостей в запале. Время пройдет, и вздорница остепенится, Жил без излишних размышлений, без ревности, придирок. Охотился неутомимо от зари и до зари. Не понимал, чего подружка злится на него? Не доходило: он ей донельзя надоел! Не медведь, а увалень, пузан-чревоугодник. Помногу ест, помалу спит. Глуп без того, но перед сном «Сорочьи ведомости» вдумчиво читает. За ним ухаживай, вари, стирай и мой. Хватит на косолапого мантулить. Бабьи заботы ей безумно надоели. Чашки, ложки, поварешки, как и сам хозяин, вызывали злость и отвращение. Рыжая ленивица все реже хлопотала у плиты, все больше проводила время у окна.
И присмотрела молодого волка. Он ей очень приглянулся. Вот это страстный хищник! Резвый, сухопарый. Не боясь медведя, залетный рыскал около его жилища: то стибрит кость, то украдет мясистый кус. Косился на лисицу: «Старовата… А так еще… собою недурна…» Гулене этакие недвусмысленные взгляды были с давних пор знакомы. Она у зеркала крутилась непрерывно. Подкрашивала губки. Веки камешком синила. Терла, пудрила мордаху. Умывшись с мылом, накладывала слой декоративных красок. Расчесывала шерстку частым гребешком.
Заслышав волчий шорох, прытко устремлялась к открытому окну. Шушукалась с левоном, да так, чтоб не услышали сороки. Потом подружка и дружок играли на лугу. Ловили травяных лягушек. Носились за мышами. Грызли лечебную пырей-траву. Тешились, ласкались, как хотели.
Гулена жаловалась на медведя:
— Опостылел. Избавиться бы от него.
Залетный волк, испытанный бродяга, дал ей проверенный совет:
— Ты мишку изводи. Не выдержит, сорвется. Буйного его законникам и сдашь.
По наущенью волка лиса злонравно издевалась над доверчивым, смиренным мужем. Он ей принес откормленного зайца, она презрительно отворотилась от него:
— Мяса, как в чирке. Не сваришь даже супа. Кабанчика, да пожирнее не можешь завалить?
Охотник притащил из чащи кабана. Кинул мясо у порога. Лисица с кислой миной убийственно съязвила:
— На оленя уж силенок не хватает?
Мишка у ручья поджидал всю ночь олешка Сразил одним ударом На загривке приволок тушу домой. Швырнул ее к ногам супруги. Та снова ополчилась на него:
— Чего ты мелочишься! Сохатого бери! На месяц мяса хватит!
Топтыгин не стерпел: то не ладно, то не годно. Сколько можно помыкать? Он не пестун, а пожилой медведь. Ей мало оленины, подавай трехлетнего быка! Так распалился, что затопал на лисицу:
— Вон, ведьма! Вон!
Гулена вдруг пронзительно заверещала на весь лес:
— Соседи, помогите! убива-ают! — не пожалев себя, как научил левон, мордой стукнулась о стену. Такой синяк набила, не меньше, чем подфарник. С притворным воплем: «Дерется, негодяй!» — поскакала по лужайкам и прилескам.
И сразу нашлись свидетели повсюду, в основном — из воронья. Галдели, каркали, зло осуждали невиновного медведя. Привели с поста законников в фуражках.
Мишка потерянно топтался у порога. Службист постарше грубо напустился на растяпу:
— Дебоширишь?
— Не я… Она… — насупился детина и отступил подальше в угол. Хотел собрать разрозненные думы в одну короткую да точную, как выстрел, мысль, чтоб мудростью сразить безжалостных законников. Но только робко, вымученно буркнул: — Житья от негодницы нет… Во всем она… она виновата… Берлога-то моя…
Тот представитель, что моложе, бесцеремонно укорил послушного медведя:
— Этакий верзила обижаешь слабый пол. — Сделал заключение: — Ты не джентльмен, а кухонный боксер. И сразу построжел: — С тобой все ясно. Собирайся.
Детинушку под стражей увели из собственной берлоги. Посадили за решетку в зоопарк.
Топтыгин обитает там поныне. Я навещал его. Он сильно изменился, похудел. Но на судьбу не сетовал, не беспокоился о доме. Много думал о красивых лисах. Не мог их психику постичь и горько сокрушался:
— Сколько в них коварства!
Сногсшибательную новость мне поведал. У его Гулены родился волколис. Лисица подала на бывшего супруга заявленье в суд, чтоб с глуподура взыскивали алименты. На заседании вполне серьезно устанавливали мишкино отцовство. Судья-сова, запугивая криволапа, ухала на весь сонный зверинец, что он, бессовестный топтыгин, не смеет отступаться от ребенка.
Медведь обиженно долдонил:
— Так волколис… Он, стало быть, от волка… Взымайте денежки с него…
Судья-сова властно одернула медведя и вынесла свое простое резюме:
— Ты состоишь с лисой в законном браке, а не волк!
И присудили хитрованке двадцать пять процентов от разини. У косолапого их в зоопарке вычитают из зарплаты. Каждый месяц шлют деньги Гулене.
Та припеваючи живет в просторной мишкиной берлоге. Бродягу волка прогнала из дома за измену. Теперь мышкует с барсуком.


ПЕТУХ-ПОЖАРНИК
В птичье хозяйство устроился пожарником петух. Красногребый, крутогрудый, он фасонисто расхаживал от дома к дому. Кур, уток поучал, как уберечься от огня. Порядок наводил. Велел возле ворот поставить кадки, залить их до краев водой. Коль ящиков железных нет, требовал кучами песок насыпать, от дождя рогожами закрыть. В дальнейшем обещал в знакомой кузне для каждого двора чаны и ящики сковать. Багры, лопаты, ведра, топоры, ломы — единый инвентарь грозился на машине привезти. Задумал Петый показать себя и уток с курами прославить.
Петух для кур — свой брат, из одного семейства. Они клевали да кивали, подкудахтывали:
— Ко-ко-ко-конечно.
Утки чинно, со знанием дела, но больше для знакомства вступали с новым представителем в неразрешимый спор. Их Кряковая улица не загорится: жилища чуть ли не в воде стоят. Зачем же воду из пруда таскать на берег? Это в Курьем переулке предосторожности нужны: там высоко и сухо. Там полыхает чаще, чем внизу.
Соседкам-уткам не принято перечить. Куры клевали да кивали, подкудахтывали:
— Ко-ко-ко-конечно.
Утки не без намека покрякивали меж собой: у них в пожарниках индюк, журавль и гусь перебывали. Индюк комбикорма себе возил. Журавль заготовлял лягушек. Гусь собирал зерно. Все погорели: к пожару были не готовы. Кто чем тушил. Индюк и гусь забрасывали впопыхах огонь зерном. Журавль из бочки воду с лягушками выплескивал на пламя. Как будет действовать петух, покуда неизвестно.
Вскоре Петый привез железный ящик, чугунный чан, дощатый щит. К нему и ведра, и лопаты — единый инвентарь. Все это в Курьем переулке он поставил. Чтоб птицы видели, учились, как содержать постройки и дворы.
Комиссия из центра наезжала. С нею соседи-индюки, соседи-попугаи. Разинув рот, топтались у ворот, нахваливали петуха за расторопность. Он кукарекал что есть мочи, красным гребнем тряс, сулился, заверял:
— Во всех дворах так будет! Я обязан! Я должон!
С толковой мысли нельзя сбивать старшого. Куры клевали да кивали, подкудахтывали:
— Ко-ко-ко-конечно.
В птичьем хозяйстве было все благополучно и Пристойно. Чтобы не подводить энтузиаста-петуха, куры кучками песок сгребали у ворот. Копошились в нем, чистили перья. Утки поставили на берегу кадушки. Когда в жару перед дождем Утиный пруд мелел, птицы купались в них, будто в лоханках. Забавы и дела друг другу не мешали.
Петух добрел, нагуливал привесы. В округе стало все не так. Кузню снесли, поставили завод. А в инвентарном складе сменили кладовщицу. Вместо дворняжки овчарку к будке привязали: не то, что по знакомству, по гербовой бумаге лопату не отпустит.
Деловой контакт петух налаживать с такими опасался. Там-сям отказы получал. Пустые хлопоты ему порядком надоели. Как утку в воду, его тянуло в огород. У грядок днями находился: поливал, окучивал, полол. Жил для себя и думал о себе, собою был доволен. И забывалось, что курам, уткам обещал, как красным гребнем тряс, выпячивал крутую грудь: «Я обязан! Я должон!»
В его хозяйстве был порядок: в кучи нагребен песок, кадушки залиты водой, щит противопожарный, как памятник — комиссией одобрен. Все, как положено: пристойно, хорошо.
Лето погожее стояло: то дождик хлынет, то установится жара. На дачах, в огородах снедь поперла: как утро, так огурцов ведро. Все жители хозяйства овощи солили. Азартнее всех заготовлял их красногребый представитель: к продаже огурцы готовил. Тары не хватало. Он взял себе железный ящик. Чугунный чан в тележке приволок. Перекатал во двор утиные кадушки. Огурцами их заполнил.
О пожаре думать перестал: не до него! Настала огуречная страда.
И полыхнуло!
Петый воду для рассола кипятил. Оставил дверцу у камина растворенной. Горящий уголек оттуда выпал, под петушиную перину закатился, Вспыхнула она растопкой.
Треск, шум огня. В окнах языкастые всполохи. Горела дверь. Пылал насест.
Суматоха в переулке началась. Куры, кудахтая, пустыми ведрами бренчали. Хлопая крыльями, утки неслись на шум по огородам.
Никто не знал, что делать, как огонь тушить. Петух лишь красным гребнем тряс, призывно кукарекал:
— Пожа-а-ар!
Дом догорал. Утки закрякали: чего ревешь? Ты действуй, показывай пример. Ты ж представитель: «обязан» и «должон».
Петух схватился за ведро и ну плескать рассол в огонь.
Дом рухнул.
И началось, пошло! Утки из кадок черпали рассол. Куры, построившись цепочкой, передавали ведра петуху. С размаху он выплескивал рассол и огурцы на пепелище.
Тут дождик хлынул, золу прибил. И будто не было двора в Курьем хозяйстве. Петух-пожарник погорел. На месте, где была его постройка, еще долго огурцы росли. Куры клевали их охотно.


КРАСНЫЕ САПОЖКИ
Дедушка Топтыгин подарил Медведке красные сапожки:
— Бегай. Лапы не собьешь.
Надел их медвежонок. Обувка в самый раз: не давит и не трет. Внук не налюбуется на дорогой подарок. Ножку то подымет, то опустит — красота! Ни у кого таких сапожек нет. Страсть как захотелось показаться миру, похвастаться невиданной обновкой.
Медведко, щеголяя, вразвалочку прошелся перед жаворонком по траве. Сапожки благозвучно поскрипели. Крылатый знающий певец их сразу оценил:
— Ссамобытны! Ссамобытны!
И про медведкину нарядную вещицу разнес по всей округе новость. О ней стало известно сразу на земле и в небесах:
— У Мишки красные сапожки!
Птицы, звери устремились поглядеть на небывалую обновку. Особенно завидовали медвежонку кабаны:
— Вот бы нам такие сапоги!
— Носили бы по очереди!
— День — один, день-другой!
Да не было ни у кого из них в родне умельца-старика, который мог стачать сапожки.
Топтыжка очень возгордился дедовым подарком. Млел от похвал. Но слава, как и мода, краткотечна: быстро приходит и уходит. Вскоре зевакам наскучило глазеть, нахваливать медведкину обновку. Они утратили к ней всякий интерес.
А хвастуну хотелось перед кем-то красоваться, показывать новинку: привык уж к похвальбе. И он прикинул про себя: в лесу и в небесах все знают о его вещице. В воде ж еще не ведают о ней! Речных жильцов он может сильно удивить!
Пришел Медведко на пологий берег. Вразвалочку, форсисто прогулялся по нему. Сапожки проскрипели красивее, чем голос дергача. Звук было слышно на воде и под водой. Но речные обитатели не выплыли на странный, необычный звук. На яркий красный блеск — не отозвались. К обуви, даже нарядной, были совершенно равнодушны. У рыб нет ног.
Это обстоятельство Медведко не учел. И продолжал усердствовать у речки.
Жаворонок ему по-дружески трелил, предупреждал из поднебесья:
— Не хвастай, потеряешь!
Разве легкомысленного бахвала остановишь? Он разошелся так, что влез по голенища в воду. Булькал сапожками на тиховодье. Привлекал внимание рыб. Они от этакого шума уплывали в глубину. Красный блеск заметила лишь щука: огромная, зубастая, величиной с приличное полено. Приняла сапожки за добычу. Скрытно выжидала, когда пожива мелькнет на глубине. И хищница не обманулась.
Не добившись своего, Медведко влез по горло в речку. И ну барахтаться, нырять, подпрыгивать, крутиться. Потом, обновкою блестя, поплыл на середину.
Щука его преследовала сзади. Схватила за сапог и сдернула с ноги.
— Птфу! Какая гадость! — отвратно выплюнула в омут.
Купальщик, выскочив на берег, заголосил, заплакал:
— Украли дедушкин подарок!
На шум собрались птицы, звери. Глубокомысленно судили:
— Меньше б хвастал — дольше бы носил.
Мишка разобиделся. Кичливо закричал:
— Вам завидно! У меня остался красный сапожок! А у вас и этого-то нет!
Повесил сушиться сапог на одинокий голый сук. Коршун прилетел из чащи. Клювом подхватил обувку. И бросил сверху в омут.
Теперь Медведко ходит босиком. Не верите? Позорче присмотритесь к его следу. Вот он, на песке. Узкая пятка, пальцы-коротышки — это и есть босоногая ступня. Оттиска сапожек не видать.


КОЛЮЧИЕ КОЧКИ
Среди густых берез была просторная поляна. Пестро-красная от ягод. На ней всегда кормились старые ежи. Уминали там лягушек, букашек-таракашек, мелких змей. Закусывали спелой земляникой. Берегли заветную лужайку. Прогоняли чужаков.
Но по ночам туда повадилась лиса. Рыжая, прожорливая, сильная. Не столько выедала ягоды, сколько вытаптывала их.
Затужили крепко ежики. Как отвадить объедалу? Она всю землянику перетопчет и поест. Не оставит им ни ягодки на корм. Ломали головы до утренней зари. С восходом солнца придумали ежи, как отвадить хищницу от заповедного лужка.
С наступлением ночи нацепили листья на свои колючки. Уселись на излюбленной тропе воровки. Не отличишь ежей от кочек!
Вышла лисица на жировку: веселая, довольная. Поиграет малость с мышкой, а после ее съест. Жука изловит, потешится и схрумкает беспечно.
Увидев кочки, плутовка загорелась позабавиться, попрыгать по ним. А ежики напружились, ощетинили свои острые иголки. Лиса скакнула на первый бугорок. Лапы страшно уколола. Метнулась на вторую, третью кочку. Затявкала от боли. Свалилась на траву. Ногами дрыгает, катается, скулит. А ежики ее шипами всюду колют да приговаривают грозно:
— Не ходи, куда не надо!
— Не лезь в чужие места!
Так отделали плутовку, что она неделю ойкала, хромала. Но на ежиную поляну больше не совалась никогда.


СЛОВАРЬ
Балаган — тип шалаша; временная легкая деревянная постройка для жилья.
Бастрик, бастрык (областное) — длинная, прочная жердь, которой прижимают к саням воз сена.
Бочажина, бочага — глубокая лужа, колдобина, ямина, залитая водой.
Вага — шест, служащий рычагом для поднятия тяжестей.
Ватага — дружная толпа, временное или случайное товарищество для работы, для попутья и пр.
Вертенник — заросли, чаща.
Верша — см. «морда».
Ведренный денек, ведро — краснопогодье; ясная, тихая, сухая и вообще хорошая погода.
Взвоз — подъем от реки, моста или перевоза.
Вица — хворостина, прут, длинная ветка.
Воробка — воробьиха.
Втируша — тот, кто происками входит в доверие.
Выворотень — дерево с вывороченными корнями.
Гало — световое кольцо вокруг Солнца или Луны.
Глухарь, мошник — крупная промысловая птица из семейства тетеревиных.
Гнус — мелкие летающие насекомые, мошкара.
Двуколка — двухколесная повозка.
Детюк — детина, парень.
Дуплянка — домик для птиц, выдолбленный из ствола дерева.
Дурнина — негодная для корму трава, сорная трава в таежных лесах.
Ерепениться — упрямиться, упорствовать.
Завалинка — земляная невысокая насыпь вдоль наружных стен избы, иногда закрытая досками.
Заимка — место, занятое под хозяйство, с избой и другими постройками; дача, ферма, хутор.
Заростельник — заросль.
Зверовик — охотник на зверя.
Зыбун — трясина, легкий почвенный слой на заболачивающихся озерах, реках.
Изложина — лощина, широкий овраг, ущелье, обыкновенно травное.
Канючить — неотступно, докучливо просить, приставать, надоедать одним и тем же.
Катанки, катанцы, пимы, валенки — зимняя обувь, сапоги из валяной шерсти.
Квелый — слабый, вялый, хилый.
Кемарить — дремать, чутко спать.
Колок — отдельная рощица, лесок или лесной остров.
Комолый — безрогий.
Кондовый — с плотной мелкослойной древесиной, очень прочный.
Копалуха, глухариха, глухарка — самка глухаря.
Копыл — короткий брусок в полозьях саней, который служит опорой для кузова.
Кордон — здесь: застава, пропускной пункт; поселение границе района, области.
Косач — полевой тетерев, хвост которого раздвоен косичками.
Кумекать — смекать, понимать и соображать; раскидывать умом, думать и толковать о чем-либо.
Куржак — осадок мерзлых испарений на бороде, одежде, на дверях, деревьях; изморозь, иней.
Левон — здесь: волк.
Мазурик — плут, мошенник.
Мантулить — угождать, прислужничать.
Медведь-семерик — старый медведь.
Мешкотно — медленно, не торопясь.
Морда, верша — рыбная снасть в виде воронки из прутьев или проволоки.
Мурло — рыло, морда, рожа.
Муторно — тоскливо, неприятно, тяжко, тревожно.
Натрыжно — настырно, настойчиво, безотвязно.
Огольцы — малые дети деревенской бедноты.
Няша — ил, грязь с тиною, жидкое, топкое дно озера, вязкая, жидкая топь.
Околоток — соседняя местность, окрестность.
Орясина — жердь, шест, дубина.
Паут — овод.
Пащенок — (бранное) — щенок, молокосос.
Пережим — узкое место.
Перхать — судорожно покашливать от ощущения зуда, щекотания в горле.
Пестерь — большая, высокая корзина, плетенка раструбом для носки сена, мелкого корма скоту, а также средней величины корзина по грибы, по ягоды, которую носят на спине.
Пестун — годовалый или двухгодовалый медвежонок, остающийся при матери для пестования младшего брата.
Поблазнилось — показалось, почудилось.
Подзем — почва.
Пожолклая — поблекшая, увядшая, покрытая желтизною. Порхалища — здесь: специально устраиваемая площадка из смеси песка, золы, земли, где лесные птицы купаются, чистят перья.
Прибылой — волк-сеголеток, т. е. родившийся в текущем году. Приплесок — береговой уступ в воде, мыс.
Пройда, пройдоха, пролаз, проныра — хитрый плут, от которого ничего не уйдет.
Ручкаться — здороваться за руку.
Рям — моховое болото с порослью.
Сбондить — украсть.
Свербеть — здесь: вызывать беспокойство.
Скрадок, скрад, скрадка — укрытие, шалаш.
Смурной — грустный, понурый.
Снулая — сонная, обмершая.
Сопатка (жаргонное) — нос или лицо.
Сохатый — то же, что лось.
Ставок, став — пруд, запруда; ловушка из сетей или кольев. Стельная — беременная (о корове).
Стремоухая (-ий) — животное с торчащими ушами. Тот, кто все слышит.
Сумет, сувой — сугроб, снежный занос, нанесенный ветром бугор снега.
Сурядный — порядочный.
Тычка — длинный кол, прут, хворостина, воткнутая в дно озера для удержания рыболовной сети.
Увал — крутой склон, понижение почвы, скат, не обрывистый, а косогором; округлый уступ.
Урема — поросшая корявым леском или кустовьем низменность по руслу рек.
Ушкан — заяц.
Халей — озерная чайка.
Хаять — ругать, бранить, порочить.
Чалдоны — прозвание сибиряков.
Чихвостить — ругать, поносить.
Чурбак, чурбан — короткий обрубок бревна.
Чуфыркать, чуфариться, чуфыриться — чванничать, важничать, надуваться.
На шармачка (жаргонное) — за чужой счет, на дармовщину.
Шипец — нос.
Шишковать — заготавливать кедровую шишку.