О поэтах хороших и разных
Ю. А. Мешков








БОРИС РУЧЬЕВ


Трудной была жизненная судьба Бориса Ручьева. С лихвой отмерено было ему страданий и лишений. Почти два десятилетия он ждал, когда восторжествует справедливость, когда снят будет с него политический навет. А это – лучшие годы человеческой жизни, годы творческие, когда только приходят силы и всерьез примеряешься к ноше. Его арестовали, когда ему шел двадцать четвертый год. Он прошел ад Кулага: тюрьму, лагерь и ссылку... Вернулся зрелым человеком. Вернулся страждущим истины, но не возмездия.

Какой бы пламень гарью нас не метил,
какой бы пламень нас не обжигал,
мы станем чище, мы за все ответим –
чем крепче боль, тем памятней закал.

Каждой поэтической строкой Борис Ручьев утверждал силу и величие труда, твердость духа и убежденность человека, прошедшего школу трудовой закалки. На том стоял! В сложной художественно-образной структуре его поэмы «Прощанье с юностью» (1943–1959) раскрыт характер его героя – строителя, созидателя на земле, верящего в конечное торжество правды и справедливости. Исконно национальная русская черта – верить, что правда восторжествует. Героя Ручьева в нелегкие минуты жизни укрепляла и согревала «рабочая неистовая вера Во все, что сам я сделал парой рук».

На всем протяжении творческого пути Борису Ручьеву была свойственна приверженность одной теме. С ней он пришел в литературу. Его она была до конца жизни. Тема эта – вера в творческий, созидательный характер груда. И примечательно, что приверженность одной теме и одному характеру, «однолюбе» поэта не сделало его творчество однообразным.




I

Борис Александрович Ручьев родился 15 июня 1913 года в станице Еткульской, на Южном Урале, в семье учителя.

Отец его, Александр Иванович Кривощеков (1882–1957) всю жизнь отдал школе. Он был человек беспокойный, увлеченный делом, независимый в суждениях и поступках. Одно время он служил инспектором Высших начальных училищ города Троицка и подчиненной городу округи. Инспектором был, видимо, строгим. Его хлопотами построено несколько школьных зданий. Среди молодых учителей оставил добрую память как наставник. В последние годы работал в Киргизии, в городе Фрунзе (теперь – Бишкек). И хотя был отцом сосланного на памирские пастбища «врага народа», но его педагогическое мастерство было замечено: он стал заслуженным учителем школы республики.

Отец первым познакомил сына с легендарной Магнитной горой. Он увлекался фотографией, и однажды, когда ездил к горе, сделал несколько удачных снимков. Дома показывал эти фотографии детям, показ сопровождал народными легендами, которых знал множество. Надо заметить, что А. И. Кривощеков серьезно интересовался историко-этнографическими и фольклорными особенностями Южного Урала, среди опубликованных им в предоктябрьские годы в «Вестнике Оренбургского учебного округа» статей одна специально была посвящена местным казачьим легендам. Выступал он в печати и как автор рассказов, очерков, стихов. Рано обнаружив у сына творческую жилку, поддержал его и одобрил.

В учительских семьях и дети играют в учителей, а потому рано в их руках оказывается книга. Борис быстро научился читать, читал много. Ненавязчивые подсказки отца направляли его читательские интересы. Впоследствии Борис Ручьев нередко удивлял не только своих сверстников довольно широкими познаниями. Удивлял тем, что он, простой землекоп и бетонщик, довольно свободно ориентировался в богатой отечественной и мировой литературе.

Сестра поэта Г. Шумкова вспоминала: «Любимыми писателями были Гоголь, Чехов, Толстой, Сервантес, Пушкин, Лермонтов (особенно любимы были «Бесы» и «Мцыри»), а также Некрасов и Никитин. Книг у нас было великое множество. В комнатах: куда ни глянь, везде книги, даже под кроватями. Были у нас полные собрания сочинений классиков, приложения к журналу «Нива» за много лет. Редкие издания былин: «Слово о полку Игореве», «Сказание о Китоврасе», «Хождение за три моря» Афанасия Никитина, а также книги по истории, географии и астрономии» (Встреча с другом: Книга о Борисе Ручьеве. Воспоминания, статьи, стихи. – Челябинск, 1976. – С. 18).

В поэтическом стиле Б. Ручьева сильны фольклорные истоки. А уходят они опять в детские годы, в атмосферу учительской семьи. Его сестра свидетельствовала: «Папа увлекательно рассказывал нам про разные страны, про птиц и зверей. Как жили люди в древние времена. Как образовалось государство Российское. Были и сказки на собственный лад, где людей бедных, но умных и добрых, обижали богатые, злые и глупые, но бедные и добрые всегда побеждали. Боря очень чутко воспринимал эти рассказы и своим кулачком грозил кому-то в темноту».

Дети в семье Кривощековых находились под присмотром Александры Дмитриевны Калашниковой. «Она, – читаем о ней в воспоминаниях, – очень добрая и ласковая, знала много сказок и умела их рассказывать. Смысл их был всегда один. Добро побеждало зло, злое было наказано. Обычно вечерами садилась она с нами возле догорающей печурки, и начиналось путешествие в волшебный мир. Были тут и Змей Горыныч, и Жар-птица, и Финист Ясный Сокол, и Иван-царевич на сером волке, и многое другое...».

Слышанные в детстве сказки, легенды и предания сплавятся в сознании героя поэмы «Любава» памятным образом России:

Там Тобол пузырится над кручей,
щучьи плесы, язевый простор,
и стоит на увале дремучий
с недорубленной просекой бор.
Стопудовые сосны из меди
даже в стужу цветут без простуд,
караулят малину медведи,
лисы тропки хвостами метут.
Там давнохонько в норке-избушке
хоронилась сама, как лиса,
да поймалась Кощею в подружки
Царь-девица, льняная коса.

Первые стихи Борис Ручьев опубликовал осенью 1928 года в областной газете «Красный Курган». Ему было тогда пятнадцать лет. Известные ныне четыре ранних его стихотворения подписаны еще подлинной фамилией – Б. Кривощеков.

Эти стихотворения написаны молодым человеком, только еще открывающем для себя мир. И, естественно, в первую очередь – мир природы. Он ищет слова, которые могли бы запечатлеть краски и звуки, могли бы определить предмет через его восприятие. Вот почему особую смысловую нагрузку в этих ранних стихах Ручьева несет эпитет. Но поэт пока озабочен не точностью эпитета, а самой его возможностью живописать, уточнять, ассоциативно указывать на памятное. В стихотворении «На заре» утро называется традиционно «ясным», зори – «вишневые». Но уже здесь молодой поэт отходит от называния, стремится в слове уловить нечто схожее у природы с человеческим миром. Озеро предстает – «в камышовых ресницах». Сквозь традиционные определения начинает проступать и образность:

Пляшет солнце лучистым загаром,
Льются степи узорным ковром.

Поэтический талант характеризуется умением видеть обыденное, привычное в ином, непривычном ракурсе. И ранние стихи Ручьева отмечены печатью таланта. Он не довольствуется называнием предметов и явлений, открывает их взаимосвязь, находит свое видение их. Вот типично пейзажное стихотворение «Зима». Не раз поэтами воспет приход зимы. Ручьев находит детали, которые дают зримое представление. Зима приходит снегом, он покрывает землю и укрывает ее от холодов. И этот поворот пейзажного сюжета закреплен особой деталью, найденной Ручьевым. Зима сменяет осень, а поздняя осень с долгими дождями, избитой, словно израненной землей, непролазной грязью, раскисшими дорогами нарушает размеренный порядок. И снег воспринимается как радость. Серый, промозглый пейзаж окрашивается снегом в светлые тона. И этот перелом, вся гамма настроений выражены в двух строках:

Над землей, одичалой от грязи,
Ты свои расстилаешь снега.

Предлог «над» передает, что зима укрывает снегом не только землю, а «расстилает» снега «над землей», т. е. и над всем сущим на земле. Примечательно и определение «одичалой», передающее степень напряжения в ожидании перелома времени года.

Не описание, а выражение настроения через цепь ассоциаций, сравнений, эпитетов – вот путь нового в изображении традиционных пейзажных картин. Ибо они в сути своей одни и те же во все времена. А воспринимает их каждый по-своему, особо. И здесь ценна личность воспринимающего, даже само его стремление выразить себя, свое настроение.

Мне не хотелось бы переоценивать ранние стихи Бориса Ручьева. В них нет еще того особого поэтического смысла, который поглощает все частное и предстает как образ-мысль. Но в них есть поэтическая наблюдательность. Хотя бы в финале того же стихотворения «Зима», когда читаем:

Сумерки сгустком мохнатым
Загудят на уснувшей земле.

Ранние стихи поэта дают основание говорить, что он попал под обаяние образной системы Сергея Есенина. Впрочем, влияние великого лирика в конце 20-х годов испытали многие начинающие стихотворцы. И хотя вовсю уже громили «есенинщину», связывали с ней «упаднические» настроения в среде молодежи, но обаяние пронзительной искренности и образности поэзии Есенина были столь сильными, что, казалось, будто иначе и писать нельзя. Особенно когда речь шла о русской природе. Влияние Есенина будет ослабевать по мере того, как будут заглушаться темы, связанные с крестьянством, национальными особенностями, когда в разряд отвергаемого старого станут попадать вековые русские народные традиции.

Влияние Есенина чаще всего не в темах. Для пятнадцатилетнего деревенского паренька они естественны. Влияние его – в ориентации на способ выражения, стремлении передать настроение опосредованно, через природные детали, образную сгущенность. И здесь влияние Есенина очень часто оборачивалось столь нелюбимым им «изографством», литературщиной. Так, к сожалению, было и у Ручьева. Ему просто недостает мастерства, а потому и заметна калька с образца. Вот первая строфа стихотворения «Граммофон». Она создает представление о весеннем вечере, когда слышно, как трепещут на ветру упругие молодые листья тополя, видны красочно набравшие силу цветения вишни. Но очевидна и сочиненность этой строфы, ее синтаксическая тяжеловесность:

В вечер, шелком закатным вышитый,
В листвяной тополей перезвон,
На крылечке, в узористом вишенье,
Серебристо гремел граммофон.

Ранние, 1928 года публикации Бориса Ручьева обещают поэта. Но становление его началось осенью 1930 года, когда жизненная судьба привела юношу на Магнитострой.

Ему шел восемнадцатый год. Перед этим он съездил в Москву – искать литературной удачи. Видимо, первые его стихи хвалили. Не исключено, что и отец одобрил намерение сына. Стихов набралось на добрую толстую тетрадку. Ездил он с другом Михаилом Люгариным, тоже начинающим поэтом. В редакции московского журнала «Октябрь» их приняли, поспрашивали, кто они и откуда, как живут, полистали тетрадки стихов и дали понять, что взять что-либо в журнал пока не могут. Пригласили заходить, предложили обсудится в литературном объединении, посоветовали учиться.

В тот момент, когда Ручьев и Люгарин вышли из редакции «Октября», их больше всего волновала забота о крыше над головой и об обеде. И тут в глаза бросился плакат, призывающий ехать на Южный Урал, к горе Магнитной. Это было в родных краях. Раздумывать друзья не стали, отправились по указанному в плакате адресу, оформили договор, получили, но это было главным – аванс и вскоре были в поезде.

Шла осень 1930 года. Россию срывали с ее крестьянской основы, жестко перетаскивая в русло индустриального развития. Тщательно мели по крестьянским сусекам, чтобы было на что строить. Судьбы людей принесли в жертву идее. И Россия сорвалась, тронулась, на время стала одним большим полустанком, с которого кто уезжал в неведомое сам, а кого увозили под конвоем, и каждый хотел верить, что хуже не будет.

В поэме «Любава» и страна-полустанок, и приобщение к всеобщему движению, и надежда-вера отразились в стихах:

Договоры подписаны нами,
дезертирами быть не в расчет...
И пришлось нам в тот год с топорами
встать на первый рабочий учет.
До чего ж это здорово было!
Той же самой осенней порой
Как пошла вдруг да как повалила
Вся Россия на Магнитострой.
Обью, Вологдой, Волгой полой,
по-юнацки баской – без усов,
бородатою да длиннополою,
да с гармонями в сто голосов.
Шла да грелась чайком без закуски,
по-мордовски – в лаптях на показ,
сгоряча материлась по-русски,
по-цыгански бросалася в пляс.

Магнитострой обрел в лице Бориса Ручьева своего поэта.

Правда, был иной, не газетный и плакатный Магнитострой, а тот, куда убегали деревенские парни от метлы коллективизации, где мечтали до времени затеряться в людском водовороте те, кому грозили каторжные лагеря. Ручьев эти лагеря потом испытает сам. А пока он, ударник строительства Коксохим-комбината, выкраивает минуты от сна, чтобы в страстных призывных строках выразить время, по-юношески полнокровно принятое им.

Работа есть радость, и радость эта захватывает, наполняет все существо. И вот уже мало обычного отсчета времени в астрономических часах. Сутки начинают измерять «в часах рабочей победы».

И я поднимаю стихов голоса,
В них бодрость, и радость, и чуткость,
За двадцать четыре ударных часа,
Без устали движущих сутки!
За ломку прорывов, причин и преград,
За темп неизведанный в мире,
За стойкость большую рабочих бригад
И за пятилетку в четыре.

Это – строки из стихотворения «Ударный манифест», который газета «Магнитогорский рабочий» напечатала в декабре 1930 года. Так начинался поэт Борис Ручьев.

Месяцем раньше, в подборке материалов литературного кружка «Буксир», куда Ручьев вошел сразу же, как приехал, «Магнитогорский рабочий» публикует его стихотворение «Октябрьское слово».

Пафос первых стихов Бориса Ручьева и начало его жизненной биографии содержательно совпадают. И так начинали тогда многие. Характеризуя поэтов, вступавших в те годы в литературу, критик А. Селивановский писал: «Они – представители того поколения рабочей молодежи, которое выходило из полосы детства уже после окончания гражданской войны. Сознание их получает свою окончательную шлифовку лишь сейчас. Они – молодые люди периода социализма, рожденные пятилеткой». Строки эти можно отнести не только к Ручьеву, но и к Е. Долматовскому, Я. Смелякову, Л. Татьяничевой и др.

Героем первых стихов Бориса Ручьева стал молодой человек, проходящий в кипении первых пятилеток «высший курс постройковых наук». Ему не по душе те, кто занял позицию «гостя эпохи». Ему с теми, кто в гуще дел и свершений, кто не отступает перед трудностями. Он уверен:

В срывах ровняя полет,
в боях
пополняя бригады,
горячая юность
с победой уйдет
со стройки,
как с баррикады.

Поэтическую декларацию «Слово имеет юность» семнадцатилетний поэт завершает клятвенно:

Страну диктатурой победы скрепя,
в социалистической стройке
надеется партия, как на себя,
на юную руку
и стойкость.

Сам поэт в своем времени видит «счастливые кольца дороги» комсомольца-строителя, «двадцатилетней удаче» которого завидуют те, кто годами и опытом старше. В поэме «Зависть» он так объясняет слитность времени и своего героя:

Жизнь страны
в пылу больших построек
входит
в дум и мыслей оборот.

Весной 1931 года Ручьев увольняется с Магнитостроя и уезжает в Среднюю Азию. Но скоро возвращается, но уже не настройку, а в редакцию газеты, куда его принимают сотрудником.

Стихи Бориса Ручьева в газетах и сборниках начала 30-х годов, его первая книга «Вторая Родина» дают основание сказать, что его становление шло в русле популярной тогда комсомольской поэзии, традиции которой еще в 20-е годы заложили А. Безыменский, А. Жаров, М. Светлов и др. И тогда, и позже он с гордостью именовал себя комсомольским поэтом. На пленуме правления Союза писателей РСФСР в конце 1968 года он так скажет о наиболее дорогой ему странице своей биографии: «Вспомните свою юность, товарищи. Многие из вас в разное время и в разных возрастах шли в комсомол. И, если вы становились литераторами, без громких фраз, торжественных обрядов и построений, может быть, молча, про себя, искренне перед лицом товарищей своих, каждый из вас не мог не принять душевно как бы воинскую присягу на верность ленинскому делу. Каждый из вас не мог не почувствовать сразу увеличившейся обязанности и ответственности за каждое свое слово, поступок, за убеждение, за всю будущую жизнь... И хотя в уставе у нас сказано, что комсомол – организация беспартийная, все мы, члены ВЛКСМ, считали себя людьми партийной убежденности и ответственности, и тот самый пункт устава считали действительным только в силу того, что нам не было 18 лет» (Лит. Россия. 1969. № 1. 1 янв. С. 10). Эту цитату сегодня можно было бы и не приводить, но таким был Борис Ручьев.




II

В начале своего творческого пути Борис Ручьев много писал. На газетных полосах тех лет встречаются стихи, которые впоследствии сам поэт не включал в сборники, к которым сознательно не возвращался, о существовании некоторых забыл.

В 60–70-е годы челябинский критик Лидия Гальцева много сделала, чтобы вернуть эти стихи из забытья. Поэт с интересом следил за ее разысканиями, но скептически относился к предложению дать им новую жизнь. В его стихах начала 30-х годов много пафоса, риторики и общих мест. В них не столько стремление поэтически выразить время, сколько подчас торопливая попытка выговорить увиденное.

«Когда я приехал на Магнитку, – писал Ручьев, – отрешившись от всех домашних удобств и привычек, от любимых книг и поэзии, деревенского поэтического быта, стройка поразила меня хаотичностью, бестолковостью, голой прозой... Вот, мне думалось, тут настоящий реализм, и всякое приукрашивание, поэтизация будут ложными, поэтому и прозаизированный репортаж. Нет никаких иллюзий, есть человек, незнакомый коллектив, работа. Жизнь трудная, простая, скупая. Есть только будущее, и нужны силы, чтобы его видеть, и работа» (Ручьев Б. Собр. соч. В 2 томах. – Челябинск, 1978. Т. 2. С. 187).

Стихи многих поэтов 30-х годов были обращены к своему времени. Примечательны названия поэтических сборников тех лет: «Железная дорога» М. Алигер, «Спичстрой» К. Алтайского, «Днепробуд» и «Удивительные вещи» Н. Асеева, «Вылазка в будущее» Н. Брауна, «Слово бригадира» В. Гусева и его же «Сыновья диктатуры», «Овладение техникой» Н. Дементьева, «Великое состязание», «Набор высоты» М. Зенкевича, «Строки стройки» и «Ударный квартал» С. Кирсанова, «Ударники огня» Б. Лихарева, «Штурм неба» К. Митрейкина, «Электро-заводская газета» И. Сельвинского, «Стальная поступь» С. Красного, «Стропила» Ю. Черкасского. Примеры можно продолжать.

Более опытный, чем Б. Ручьев, в стихотворстве, также одержимый временем перемен А. Жаров в стихотворении «Наши песни» признавался, что нередко «наши песни плохи», что они «о новом человеке не могут много рассказать», но они – «аккорды Мелодии грядущих лет». Сегодня нас интересует в данном случае не своеобразное «самоизвинение» Жарова, а искренняя убежденность тогда популярного поэта: «Не только песни – и эпоху Самим нам строить суждено».

Поэты 30-х годов были убеждены, что это под силу стиху – «эпоху строить». Об этом шла речь выше, в очерке о Владиславе Занадворове. Здесь же отмечу, что такой функциональный подход к искусству слова не мог не сказаться и сказался на его качестве. Происходило то, что впоследствии Николай Асеев назовет «опрощением» стиха. Но не только потому, что на стих взваливали несвойственные ему задачи. Снижение уровня поэзии происходило потому, что поэты непросто ориентировались, а откровенно «подлаживались» под культурный уровень массового читателя и гордились, что их стихи понятны ему. А массовый читатель в большинстве своем прежде дела со стихами не имел вообще, с поэзией тем более, ему было интересно и просто «чудно», как «складно и ладно» написано.

Если бы сегодня вдруг собрать все, что Борис Ручьев написал в первые годы своей литературной работы, и издать отдельно, читатель, хорошо знающий его поэзию, удивился бы: тот ли это Ручьев? Однако газеты и журналы охотно печатали его стихи. Например, в журнале «За Магнитострой литературы» (1934, № 5) читаем:

Снова поднята заря, как знамя,
И гремит Магнитная гора,
На земле, над городом, над нами
Звезды пятилетия горят.
Это, значит, гром над миром бродит
И встает на долгие года
На стальных позициях завода
Диктатура нашего труда.

Можно сказать, что этими, ныне забытыми строками, поэт оттачивал технику стиха. И тем оправдать наше обращение к ним сегодня. Но не только совершенству мастерства помогали они. Я убежден, что этими строками поэт искренне хотел помочь своему времени, своей эпохе утвердить себя. И они лежали в основе его успеха.

А успех был.

В марте 1932 года «Литературная газета» публикует стихотворение Бориса Ручьева «Атака». Это было уже серьезным признанием. Чуть позже он примет участие во Всероссийском совещании поэтов. В Свердловске набирается его первая книга «Вторая родина». Сразу после выхода ее, по рекомендации Э. Багрицкого, переиздают в Москве. Газета «Правда» пишет о первой книге стихов молодого уральского рабочего поэта: «Это песнь о героике строительных буден... Это – лучшее из всей поэтической литературы, написанной о Магнитогорске» (Правда. 1933. 12 ноября).

Первая книга Бориса Ручьева «Вторая родина» открывалась стихотворением «Товарищ». Его герой «с тысячей таких же... выходит строить заводские корпуса», т. е. он не отделим от всех. И ему «две простые родины близки»: деревня, откуда он пришел, и город-завод, где он нашел себя. За стихотворением «Товарищ» шло стихотворение «Отход». В нем были строки, которые поэт в последующих редакциях опускал. Мы дадим их по первому изданию «Второй родины». В них – дух и лексика тех лет, но главной причиной ухода многими в город, на стройку была, видимо, какая-то неправда, которая позднее и побудила поэта опустить эти строки.

Говорят соседи
с легкой укоризной:
– Незачем, парнюга,
ехать далеко,
бейся лучше как-нибудь
на своей отчизне,
вечно же не будешь
рабским батраком. –
Только я упрямый.
С испокону  знаю вас.
Надоело хаты
собственной гнилье,
не могу монетой
шляться по хозяевам,
может, город силу
в мускулы вольет.

Лирического героя «Второй родины» звал «город дымноструйный в ремесло свое», в нем он надеялся обрести призвание.

Мы вновь и вновь будем обращаться к тем начальным в суровом советском периоде нашей истории тридцатым. Чем они были? Трагедией, которую в полном объеме осознали лишь спустя полвека? Годами побед и свершений, которыми вправе гордиться, ибо они дали возможность выстоять в войне с фашизмом? Каким бы ни был ответ, он – взгляд из дали времени, с высоты прожитого. Не навязываем ли мы свой взгляд, свое видение ситуации людям той поры и тем не пренебрегаем ли, не отвергаем ли их взгляд?

Борис Ручьев в начале 30-х годов думал и высказывался вполне в духе своего времени. И из спетой им песни слова не выкинешь.

В начале 1932 года в первом номере газеты «За Магнитострой литературы» публикуется его «Открытое товарищеское письмо М. Люгарину».

С Михаилом Люгариным, хотя тот и был на пять лет старше, они дружили. Были земляками, вместе ушли из села, вместе приехали на Магнитострой, вместе начинали землекопами, читали друг другу свои стихи и радовались первым публикациям, вместе и на опыте друг друга учились мастерству. И вот – в открытом товарищеском письме Ручьев предъявил другу претензии к его стихам.

Главной ошибкой Люгарина-поэта он считал то, что тот «взял в основу свои личные переживания, свой путь», не рвал решительно с тем деревенским прошлым, что ему так памятно. Лирический герой Люгарина, в отличие от Ручьева, весь мыслями в родном краю. Здесь, на стройке, он существует механически, подчиняясь заведенному порядку, строгой нормированности.

После каждой смены
Строго заведено:
Читать полчаса Ленина,
После идти в кино.

Люгаринский герой не в силах перебороть себя. И рождаются строки, сталкивающие борение себя прежнего (деревенского) с собой здесь, на стройке:

Курю папиросы из пачки
И часто в крестьянском бреду
Толкаю с цементом тачку...
А вроде за плугом иду.

В этих строках – трагедия крестьянской России. Но Ручьев цитировал приведенные выше строки осуждающе. В жизни нет никакой трагедии, просто автор не делает то, что нужно, а именно: овладеть «марксистско-ленинским мировоззрением», перестроиться «по-пролетарски до конца», «освободиться от вредного влияния Есенина и других чуждых пролетариату поэтов».

Борис Ручьев сознательно ориентировал себя на то, чтобы видеть в действительности соответствие идее и лозунгу. Отсюда и его упрек М. Люгарину: «Где же деревня современная, в которой в ожесточенной классовой борьбе уничтожается последний эксплуататорский класс – кулачество, создается новая жизнь – социалистическое сельское хозяйство, колхозы и совхозы, растут новые люди, строящие новую деревню, и люди, встающие в ряды пролетариата?»

А вот другой пример.

17 апреля 1932 года поэт выступил на одном из поэтических совещаний. Он критикует ряд стихотворений Аркадия Ситковского, литератора, побывавшего в Магнитогорске в командировке, в частности – его сатирическое «Деловое предложение». Ручьев говорил следующее:

«Дело в том, что у нас построен социалистический город. Правда, по вине работников коммунального отдела сейчас этот город, особенно весной, находится в хаотическом состоянии, потому что нет борьбы за новый быт и люди живут по-старому. Тов. Ситковский увидел такое положение и обрушился на него своим стихотворением. Он пишет «Деловое предложение» и говорит, что «соцгород построили на поругание, позор и смех». И предлагает: «Пока еще город не вырос настолько, Чтоб стать пролетариев честью и делом, Давайте назовем его просто поселком Имени бюрократов коммунального отдела...» Несмотря на то, – продолжает Ручьев, – что наш город находится в безобразном состоянии, здесь нужны строки, не осмеивающие, а мобилизующие на выполнение плана строительных работ, который еще не выполнен строителями соцгорода. По-моему, такие «деловые предложения» т. Ситковского магнитогорскому пролетариату не нужны».

Вот так категорично и «от имени»: «не нужны». А идейно-эстетическая позиция Ручьева, определившая звучание книги «Вторая родина», вот в этих словах: «нужны строки... мобилизующие».

Лирический герой этой книги заявлен уже названием открывавшего книгу стихотворения – «Товарищ». Пришедший из деревни паренек на стройке ощутил себя товарищем в ряду других. Поэт подчеркивает его новое социальное положение, он – «стройармеец», «ударник – в списках заводских», «современник, рядовой герой». Ручьев рассказывает, как определялся характер его героя, как он с готовностью льется в формы, подставляемые временем. Но это лишь одна сторона дела. Не менее важно и то, что формы времени, установка на тип героя времени добровольно принимались им.

Последнее очень важно не забывать. Сегодня мы знаем, как в условиях тоталитарной системы воспитательное значение труда обесценивалось тем, что труд носил принудительный характер. Но не будем торопиться с высоты нашего исторического знания судить поэтов.

Начало развития лирического героя Ручьева, главное условие и кульминационный момент в становлении его характера – осознание им нужности себя, своего труда, обретение своего места. В стихотворении «Артель-бригада» артельщики слышат от нового своего лидера вопрос:

– Разве дело, –
в упор сказал он, –
если вы,
лишь себя спросив,
все шатаетесь по вокзалам,
а р е с п у б л и к а просит сил?
Если вы, отойдя от пашен,
безрассудный ведете ход,
а Р о с с и я – до щепки ваша –
ждет хозяйских от нас забот?

Слова РЕСПУБЛИКА и РОССИЯ не случайно выделены. Они призваны обозначить и новый горизонт мышления вчерашних членов артели, и смысловую направленность их труда, и высокий строй интересов, в котором и им есть место. В стихотворении «Атака» герой приходит в бригаду с желанием: «хоть краешек эпохи на плечах по-вашему нести». Отсюда и максимализм, строгий спрос с другого – и в «Разговоре бригадира бетонщиков Козлова с другом Василием Щукиным», и в «Стихах первому другу – Михаилу Люгарину».

Воинская лексика, восприятие дня сегодняшнего как боя, трудовой смены как атаки, себя – солдатом в строю характерны были для поэзии 30-х годов. Взволнованный поэтический отклик на происходящее – таковы стихи Бориса Ручьева того времени.




III

В августе 1934 года Борис Ручьев – делегат первого съезда Союза писателей СССР. Всего за два месяца до съезда ему исполнился двадцать один год. Юноша, в семнадцать лет завербовавшийся бетонщиком на Магнитострой, через четыре года получает из рук А. М. Горького билет члена Союза писателей. О нем говорят как о ведущем поэте Урала. Теперь он сознательно избирает своим жизненным делом литературное творчество.

Своим творчеством Ручьев стремится поэтически выразить то новое, что привносит в сознание людей время. Он демонстрирует незаурядную жажду впечатлений, стремление не упустить то главное, что изменяет сами основы жизни.

Петь меня строители просили,
Агрономы звали на совет,
Пивовары пиво подносили,
Солевары ставили обед.
Звали капитаны в бой с прибоем,
Гармонисты брали тон руки,
На волков водили зверобои,
В шахту наряжали горняки.
И велели жить легко и трезво,
Чтя до смерти азбуку труда,
Реки ставить, добывать железо,
Стены класть в гранитных городах.

Высвечивается бумага, запечатлевшая слова времени. Любая попытка воспроизвести памятное прошлое все-таки чем-то напоминает декларацию. И лишь слово из времени неподвластно времени.

Ручьев и потом, в 60-е годы, вернется к памятным для него дням строительства города и комбината. Напишет об этом стихи, профессионально более отточенные, мускулистые. Но памятник Магнитогорску в слове создан был им в 1933 году. «Песня о брезентовой палатке» стала таким памятником.

Мы жили в палатке
с зеленым оконцем,
промытой дождями,
просушенной солнцем,
да жгли у дверей
золотые костры
на рыжих каменьях
Магнитной горы.

Эти строки высечены в Магнитогорске на памятнике первостроителям.

Собранный и в то же время раскованный ритм передает песенную воодушевленность героев и лозунговую чеканность. «Песня о брезентовой палатке» обращена к будущим поколениям:

Под зимним брезентом
в студеных постелях
мы жили и стыли,
дружили и пели,
чтоб нам подымать
золотые костры
нетронутой славы
Магнитной горы.

«Песня о брезентовой палатке» – подлинный документ эпохи. Она художественно цельна как законченный образ времени, которое в пафосе своем иначе и не может быть выражено.

Мы жили, плясали
без всякой двухрядки
в холодной палатке,
в походной палатке...
На сотни походов,
на тысячи дней
заветная песня
осталась о ней.

Поэтическая удача явно оборачивалась к Борису Ручьеву.

Но он не пошел слепо за тем, что само собой давалось в руки. Зафиксировав время-стройку в стихах-откликах, поэт ищет иных художественных возможностей в создании характера современника, обращается к его нравственным началам.

Примечательно обращение молодого поэта к жанру поэмы. Первым опытом стала поэма «Зависть» (1933). В ней мир видится поэту в связи и смене поколений. Зависть деда к юности внука осмыслена как завет. Сохранились отрывки из еще двух поэмных замыслов Ручьева: «Песня о вечной заре» (поэма «Калина Баев – крестьянский сын») и «Лесник» (поэма «Аленушка»). В них очевидна ориентация Ручьева на фольклорные традиции, былинно-сказовую поэтику. Калина Баев несет в себе черты «самых верных и родимых, самых первых сыновей страны».

Как он встанет на заре,
над открытым миром,
хлопнут тысячи дверей
в городских квартирах.
Морем глаз вокруг горя,
здорово и мудро,
за него сама заря
объявляет утро...

В «Леснике» любовно описана таинственная красота природы. Народно-поэтические средства призваны вызвать у читателя его память об извечном. Правда, здесь очень пока зыбка грань между откровенной стилизацией и творческим освоением традиции.

Ой, стоят леса сыр-дремучие,
выше лёту стоят вороньего,
ниже лёту стоят орлиного.
Как медведь пойдет – елка сломится,
старый волк пойдет – хрустнет веточка,
а пойдет лиса-землянишница –
тишина кругом высока, густа.

В лучших лирических стихах Бориса Ручьева второй половины 30-х годов угадывается характер лирического героя, возмужавшего в труде и открывшего для себя радость мироздания. Естественность открытия и восприятия у него выражены непосредственно. Он радуется миру. Он исполнен любви. В воображении его присутствует мир-сказка, которую он и стремится реализовать. Он мечтает:

И долит меня большая вера,
до того долит, что нету слов,
что экзамен сдам на инженера –
вечного строителя домов.
Никакому горю не покорный,
каждый день тобою дорожа,
скоро стану строить город горный
по большим московским чертежам.
Вот и встанет он несокрушимо,
облицован камнем голубым,
засинеют горные вершины,
как родные сестры, перед ним.

А вот та доля, которую он желает своей любимой:

Поступи в контору садоводства,
садоводом главным поступи,
чтобы вкруг домов да вкруг кварталов,
затопив долину, все плыла,
птицами свистела, зацветала,
поднимала пену добела
и вставала выше крыш зеркальных
в вечер поздний, в утреннюю рань,
в ягодах медовых и миндальных,
в тополях крутых пирамидальных,
вся в цветах и звездах – Обоянь!

В 1934 году Борис Ручьев написал поэму «Песня о страданиях подруги». Сюжетно она слаба, она скорее декларирует, чем показывает, как к молодым строителям приходит чувство ответственности за других. Поэма повествует о том, как бригада не оттолкнула единственную в ее составе девушку-учетчицу, родившую сына, а поддержала ее и окружила вниманием. Но «Песня о страданиях подруги» подводила поэта к тем извечным темам, в которых герой открывался не одномерно функционально, как ударник, перевыполняющий план, но и в своих человеческих качествах, в способности страдать и переживать, открывался привлекательным в своей застенчивой искренности.

В 1935 году созданы два стихотворения: «Стихи о первой любви» и «Весна». Они связаны сюжетно, написаны от лица молодого человека, который, вспоминая происшедшее с ним, краснеет и винит себя. В первом стихотворении – он влюблен. Но он боится отдаться чувству любви, боится уронить свое достоинство, предстает в каком-то мальчишеском фанфаронстве. Встречаясь с любимой, он все четыре дня свиданий –

Говорил про легкий воздух,
про медовый лунный свет,
о больших и малых звездах,
о скитаниях планет.

Девушки уходили и тогда, уходят и сегодня, будут уходить и завтра, – уходить от тех, кто свидание считает продолжением политбоя, не видит увлажненных глаз любимой и ее, в досаде на недогадливого кавалера, искусанных губ. Борис Ручьев рассказал об этом с доброй усмешкой, иронично. А в стихотворении «Весна» как бы дописал финал истории: когда герой вернулся к ней не с речами, а со словами любви, было уже поздно... И завершает поэт стихотворение строками о неистовстве всего живого в начале весны:

Над землею птичьи стаи
птичьи свадьбы засвистали.
Я, шатаясь, шел вперед
от калитки до ворот.
И лежала в реках мая,
палисады окрыляя,
в тайных криках, как немая,
оперенная земля,
вся – в непряденном шелку,
вся – в березовом соку.

В основе поэтической интонации Ручьева – песенность. Она не только в мелодичности стиха. Она – в самой установке на песню как на сокровенное признание, как на слово, идущее от души. Частушечный склад – лишь одно из составляющих его поэтическую интонацию. Главное в ней – песенно-образное мироощущение. В поэтических образах Ручьева соединены время, в котором живет его лирический герой и которое он творит, и мир, который он открывает как цельность и вечность жизни и наследует.

В стихотворении «Проводы Валентины» лирический герой заглядывает в то будущее, которое вырастает из сегодня. Приметы времени останутся с ним как его судьба, как истоки. Но они соединяются с вечным, с тем, в чем полнота и гармония жизни. И потому он просит любимую привезти ему «живьем черноглазых, темно-сизых соловьиху с соловьем». Вот эти хрестоматийные и наиболее лиричные в творчестве Ручьева строки:

Стану птицам в час восходов
тихим свистом отвечать,
сочиненья птицеводов
вечерами изучать.
Обнесу заречный сад
кругом крашеных оград,
рассажу по тонким веткам,
будто пьяных, соловьят.
Сад завьется, заплетется,
через тридцать пять годов –
сколько листьев встрепенется,
сколько свистнет соловьев!
Зоопарку – не отдам,
на базаре – не продам,
раздарю я птичьи стаи
по окрестным городам.
И засвищут, сна не зная,
вплоть до утренней поры
соловьихи – с Таганая,
соловьи – с Магнит-горы.
Стану старым и беззубым,
буду бороду носить,
буду в праздники по клубам
речи так произносить:
– Дорогие, вам известно –
прославляя горный люд,
на Урале – повсеместно –
соловьи мои поют!
Я растил их между прочим,
я взрастил их без числа,
состоя всю жизнь рабочим
огневого ремесла.
По реке вознес плотину,
город строил, сталь варил,
украинку Валентину
до скончания любил.

Потому, за ради жизни,
привези ты мне живьем
черноглазых, темно-сизых
соловьиху с соловьем.

В 1935–1936 годах Борис Ручьев не часто печатается. В его отношении к слову чувствуется ответственность. У него почти отсутствуют в эти годы стихи-отклики, нет внешней злобы дня. Поэтическое мироощущение Ручьева обретает новое качество. Об этом свидетельствуют циклы «Открытие мира», «Соловьиная пора». Цикл из пяти стихотворений «Девушки-подружки» – трогательная лирическая исповедь героини. Интонация частушки передает доверчиво-трогательную и сокровенную историю сердца. Публикация в марте 1937 года двух стихотворений из этого цикла – «Золотой, неповторимый...» и «Два крыла у белой птицы» – были последним выступлением Ручьева в печати перед долгим вынужденным молчанием.




IV

В 1937 году вместе с группой партийных, советских, хозяйственных работников Урала Борис Ручьев был арестован и осужден. Он был отправлен на Север, в тайгу. Потом была Колыма, знаменитый Дальстрой, за ним – ссылка в Киргизию.

Но поэзия жила в нем все эти годы вынужденного молчания. Критик Д. Стариков на основе встреч с поэтом и его рассказов писал: «Своих книг не было, да и держать их было нельзя и негде, – и выработалась привычка переписывать полюбившиеся, чем-то понравившиеся строфы, стихотворения, даже целые поэмы, цитаты, а то и почти полностью статьи и выступления на литературные темы. У Бориса Александровича сохранилось с тех пор несколько любовно переплетенных, порой в пол-ладони величиной альбомов, некоторые тетради со стихами и выписками, сшитые из сберкассовых бланков, и ученические, видимо, уже более поздние, «памирские». Перелистывая их, не перестаешь изумляться тому поистине богатырскому, титаническому труду, какой взваливал на себя человек, казалось бы, имевший право, если не «отдыхать» после заключения, то, по меньшей мере, давать себе отдых хотя бы в свободное от работы время... Но такой «отдых» был для Ручьева немыслим – все равно что безвольный уход из жизни» (Стариков Д. Почетный вожатый. Лит. газета. 1964. 30 июня).

Четыре года, пока шло следствие, сидел в тюрьме и ждал участи, потом мыкался по пересылкам, осваивался на лесоповале, Борис Ручьев стихов не писал. Впрочем, «писал» – условность, писать было не на чем. Скажем иначе – не слагал.

В предисловии к сборнику «Магнит-гора» (М., 1964) поэт вспоминал: «Осенью 1941 года после тяжелых ожогов при пожаре тайги я попал в больницу Оймяконского дорожного участка Дальстроя. В три месяца преодолев острый кризисный период – заражение крови, едва избежав ампутации правой ноги и немного отдышавшись на больничной койке, я вновь после четырехлетнего перерыва – начал писать стихи и уже с того времени, живя на Колыме, писать не бросал».

Едва придя в сознание, он записал сложившиеся в памяти «Стихи о далеких битвах». «Сначала писать было очень трудно, – вспоминал поэт. – Но душа не могла быть без святого, животворного чувства поэзии и, оживая, требовала слова, откровения, исповеди». «Стихи о далеких битвах» состоят из трех частей. Они передают чувство человека, который не может принять участия во всенародной битве с врагом. Газеты полны были тревожных сводок об оставленных городах. Страна напряглась в величайшей битве. А тот, кто любил ее всей душой, был предан ей, теперь лишь издали следил за тем, что происходит. Его мучило, что скажут ему потом, после войны, не упрекнут ли, что где-то отсиживался...

Мне пир как похмелье, минута, что год,
и хлеб словно камень, и хмель не берет...
И думать нельзя, и не думать нельзя...
Прости меня, женка, простите, друзья!
У дальнего моря я долю кляну,
что в горькой разлуке живу я в войну,
что в первой цепи не шагаю в бою
и люди не знают про доблесть мою.

Это стихи патриота, стихи-оправдание. Публикуя их, Ручьев скажет: «Отшлифовывать слабые строки стихов не могу, они дороги мне, как подлинная запись моих колымских переживаний, первых, что вновь бросили меня к поэзии и возвратили к жизни».

В 1942 году Борис Ручьев складывает поэму «Невидимка». Он хранил ее в памяти. Отсюда, может быть, и ее стилевое своеобразие – слово, произнесенное как обращение, изустность. Поэма народна и по образной структуре. В ней переданы настроения народа, представления народа о звериной сущности супостата и о защитнике своем. Фольклорные мотивы подчеркивают глубинные истоки ненависти к врагу и скорби о павших. «Невидимка» наполняет все образы условностью. В этом и достоинство ее, ибо тем подчеркивается обобщенность многоликого, невидимого глазу, но зримого в своей мести врагу образа защитника, бойца-народа.

И встает, как жизни рада,
в бой за Родину свою,
невидимая громада,
смертью смерть поправ в бою.

Но здесь и определенная слабость поэмы, ибо ей не хватает тех реалий подлинности, что закрепили бы обобщение как сущее для каждого.

Лирически выразительным и пронзительным по силе чувства стал созданный в период ссылки, в начале 50-х годов цикл «Красное солнышко». Основной мотив цикла – переживания человека, сохраняющего в разлуке, в суровых условиях жизненных испытаний веру в любовь. Морозы и ветра, лишения и тяжести не сломили душу лирического героя. Самые искренние и самые теплые строки посвящены здесь любви.

Еще в ссылке была начата и в 1959 году завершена поэма «Прощанье с юностью». Она автобиографична. Юношеская мечта о счастье, о жар-птице приводит лирического героя поэмы на Магнитострой. Здесь, на строительстве нового города и новой жизни, он находит то, что в детстве ему «бабки нагадали». Но неправедность забрасывает его далеко от города юности, ему «приходится порою... далекие огни Магнитостроя припоминать с невольною слезою» как идеал и ориентир всей своей жизни.

Мы землю рыли, стены клали сами,
но не бывало случая у нас,
чтобы во сне – закрытыми глазами
не видели мы даже в этот час
свой первый город, недоступный бурям,
никем еще не виданный вовек –
весь – без церквей,
без кабаков,
без тюрем,
без нищих,
без бандитов,
без калек.

Юношеская мечта о счастье, об огне жар-птицы улетучилась. На смену ей пришла твердая вера в силу своих рук. Пройдя через многие испытания, герой приходит к выводу, что «и не было и нет жар-птиц на свете, – Есть наша воля жить на полный взлет».

Обращаясь с позиции зрелого опыта, после суровых испытаний, к началу 30-х годов, анализируя его, Борис Ручьев не обходил противоречий того времени. Поэма «Прощанье с юностью» – это поэма-раздумье над судьбой своего поколения, поколения первых пятилеток, зачинателей и энтузиастов социалистических преобразований в стране. Да, судьба была с ними сурова. Итог оказался не тем, каким мыслился и мечтался им.

Но «рабочая, неистовая вера» в неминуемое торжество правды окрыляла их.

В 1958 году на обсуждении творчества Бориса Ручьева в Москве Александр Твардовский говорил: «Очень хорошо, если поэтические создания возникают синхронно с теми историческими событиями, которыми они навеяны, но не менее хорошо, когда душа художника не считает что-то уже законченным, воспетым, отраженным. Между прочим, признак настоящего художника – это способность вновь и вновь возвращаться к дорогому тебе материалу» (См.: Стариков Д. «Правда есть борьба...» // Литература и современность. Вып. 4. М., 1963. С. 444).




V

Для Бориса Ручьева таким возвращением к дорогому для него материалу стала завершенная в 1962 году поэма «Любава».

Созданная на материале прошлого (строительство Магнитогорского металлургического комбината), поэма замыслом своим была обращена в современность. В первоначальном замысле содержание поэмы было весьма обширным. Об этом говорило и рабочее название «Индустриальная история», и не вошедшая в «Любаву» глава «Четвертый век», посвященная собственно строительству и рассказывавшая о споре с американским специалистом о сроках и темпах строительства. Над «Индустриальной историей» Ручьев работал до конца жизни, в нее должны были войти и «Любава», и так и незаконченная поэма «Канун».

Читатель сразу принял «Любаву». В творчестве Ручьева она стала вершинным его произведением...

...Непривычно скованно начинается свадьба магнитостроевца Егора и приехавшей к нему из деревни Боровлянка невесты его Любавы. Но как неизбежно согревает тепло разгорающегося костра, так пусть и не сразу, но свадебное веселье стало брать свое. Вот уже застучали неуклюже по полу сапоги гостей, вот уже рассыпали плясовую дробь туфли невесты. И тут тревожно и призывно долгим гудком потребовал помощи всех своих строителей город.

Сутки воевали магнитостроевцы со стихией, выстояли сами и отстояли то, что теперь им было дороже всего на свете: город и завод. А когда через сутки бригада вернулась в барак, Егор не нашел своей Любавы. Лишь разорванное дорогое свадебное платье на полу да в углу, под веником, вместе с мусором обнаружился изъеденный потом крестик.

В этот – зримый глазами героев,
нареченный Решающим
год
выше
нашего
Магнитостроя
в мире не было горных высот.
Будто с поля великого боя,
не сводя настороженных глаз,
с первой
самой пристрастной любовью
вся Россия глядела на нас.

Для читателей 60-х годов, для сверстников поэта поэма стала напоминанием об истоках советского рабочего характера, напоминанием о том крещении, через которое прошел народ, О многом, очень о многом заставляют задуматься строки из Пролога к поэме:

...сколько жару да хмельного пота,
силы сердца, да мозга, да рук
забрала и дала мне работа –
высший курс постройковых наук.

Обратим внимание на строку, исполненную трагической диалектики наших послеоктябрьских десятилетий: ЗАБРАЛА И ДАЛА МНЕ РАБОТА. ЗАБРАЛА – и расставались люди со своими деревнями, любимыми, с привычным образом жизни. ДАЛА – и затаенно ждали («как заветного дня своей доли»), когда построенный ими завод откроет для них дверь в иное, отличное от прежнего бытие:

и в деревню меня не отправит,
а в ученье к себе позовет.

Поэма «Любава» по своим жанровым признакам является повествовательной поэмой. Конфликт между Егором и Любавой образует фабулу поэмы, он тот жизненный факт, на котором строится повествование.

В поисках счастья и удачи покидает Егор деревню Боровлянку, прибывает на Магнитострой. Частная судьба Егора здесь растворяется, он включен в общий процесс. О том, как в ходе этого процесса формировался новый человек, с иной моралью, иным бытом, иным отношением к труду, и повествует поэма. В осмыслении содержания и характера Егора большую композиционную роль играет Пролог.

Первые строки Пролога рисуют деревенскую Русь, мужиков, каждый из которых еще «необученный жить человек». И рядом с Россией деревенской несколькими штрихами дан образ той силы, что призвана вывести в новую жизнь, – рабочего класса. Если приехавшие на стройку крестьяне «пытали друг друга всерьез»:

– Где ж индустрия тут мировая,
до которой вербовщик нас вез?..

то в устах посланцев рабочего класса выделенный моим подчеркиванием вопрос выглядит иначе:

Где ж индустрия тут мировая,
та, что из дому требует нас?..

Эта картина дается глазами Егора, который пока не отделяет себя от крестьян, приехавших «подработать». Здесь он и знакомится с партийцами. Они открываются деревенскому пареньку людьми иной породы. И вот он уже считает, что они мыслят «по-нашенскому», он принимает их веру. С гордостью Егор говорит о том, что на стройке его «коммунисты считают за сына, комсомольцы братишкой зовут». Большой честью, переломным моментом судьбы героя стала его встреча с наркомом Серго.

И при всех вдруг меня разуважил,
молвил, голосом ласку храня:
– Ну, спасибо товарищам вашим,
вам – от партии и от меня.

В первой публикации (См.: Ручьев Борис. Лирика. – Челябинск, 1958) приведенная строфа имела несколько иную редакцию:

И сказал он, став строже и старше,
только голосом ласку храня...



В окончательном варианте упоминание о строгости и старшинстве было снято. Для Егора, вспоминающего годы юности, пережившего строгость эпохи, важно было, что в начале пути сам нарком Серго ЗАМЕТИЛ и ОТМЕТИЛ его, да притом и при всех. Его тогда выделили – и это памятней, чем строгость времени. И Серго концентрированно выражает в Прологе поэмы волю, энергию времени. Ручьев подчеркивает и другую сторону: внимание и доверие к людям. Именно это помнится. Рассказ о посещении наркомом стройки начинается со встречи Серго с рядовым строителем, беспартийным Егором. Рассказывая о пребывании Серго Орджоникидзе на строительстве Магнитогорского комбината, герой поэмы обращает внимание на заботу наркома в первую очередь о простых строителях («Эх, и мыкались братцы-завхозы...»). Серго «для торжественной радостной встречи» не беспокоит людей, сам идет на наиболее трудные участки, сам беседует со строителями. Будем помнить: поэма писалась во второй половине 50-х годов, после XX съезда партии, приоткрывшего правду суровых 30-х годов. И Серго Орджоникидзе, сам жертва эпохи, был как бы символом, как надо было вести себя руководителю.

Встреча с наркомом для Егора не только неожиданность, но и подарок на всю жизнь. Если в начале Пролога он не отделяет еще себя от тех, для кого своя рубаха «ближе к телу всегда была», то в конце он уже не отделяет себя от всех строителей, гордится, что коммунисты считают его «за сына». Более того, вспоминая приезд наркома, свою встречу с ним, говорит:

Мой товарищ Серго по-хозяйски
обходил все участки работ.

Только отметив ту высоту («МОЙ товарищ Серго...»), на которую поднялся герой за время пребывания на стройке, мы можем понять драматизм его разрыва с Любавой и его поведение в роли жениха. Чувство ответственности у Егора охватывает бригаду и всю стройку, даже страну. Это у него на первом плане. Этим он живет. Это и определило стержень главного конфликта, течение повествования, конкретные судьбы...

Бригада переселилась в новый барак. Вселение в барак сопровождается воспоминаниями строителей о старой жизни, воспоминаниями о деревне. И повод к тому самый обычный: каждый, не таясь, развесил на стене «веерок фотографий с дорогой ненаглядной родни». Но фотографии висят «в окружении огненных грамот, заработанных в трудные дни». И это для них сегодня – дороже. Сто «околдованных городом душ», справивших новоселье «на трех языках», – это одна семья. Они «околдованы» городом будущего. Каждый из них ценен тем вкладом, что он внес в строительство этого города. Вот почему и у Егора над его кроватью грамоты – «сверху», а «пониже» – память о Боровлянке. Егор вспоминает Боровлянку потому, что там любимая им Любава. Но есть и другая Боровлянка, прямо противоположная тому, как видится ему его жизнь.

Там давнехонько в норке-избушке
хоронилась сама, как лиса,
да поймалась Кощею в подружки
Царь-девица, льняная коса.
Бабой стала толста и богата,
но сыны ее, внуки ее
знать не знали для кровного брата
слов милей, чем «твое» да «мое».

«Кощеева лапа» наложила свой отпечаток на жизнь Боровлянки. Стремление к благополучию, жажда богатства, забота о «своей рубахе» определяют поступки хозяев Боровлянки.

Молва о необычной красоте Любавы быстро разнеслась по округе. И в дом к красавице «тропки торили» свахи. Их совсем не интересовала любовь Егора к Любаве, они, как он вспоминает, взялись «отбить мою милку Любаву, под Кощееву лапу прибрать». А что он мог противопоставить их шелкам и «крупчатым шанежкам»? Жестоко избитый женихами, выхоженный дедом-коновалом и Любавой, он понял, что не будет ему счастья в Боровлянке. Нет счастья и Любаве: женихи по деревенским обычаям вынесли ей «дегтем писанный приговор». Но в Любаве сильно боровлянское: отказав женихам, она не соглашается уехать с Егором. Он люб ей, но по-боровлянским обычаям и традициям этого мало: «в женихи... достатком не вышел». И сказала она ему – «Отступись...».

«Отступись...». Ибо ты «необученный жить» человек. И он оказался в школе Магнитостроя, который и дал ему «себя самого». В Боровлянке он был для людей «словно груз». Его судьба – «монетой шляться по хозяевам» (стихотворение «Отход» из первой книги поэта). А на Магнитострое он оказался равным среди равных. Здесь для почтения нужны не борода и годы, а результат, труд твоих рук.

За труд бригада и приметила Егора, а потом – «назвала бригадиром своим».

Чем-то всяк здесь становится краше,
и заместо «твое» да «мое»
чаще слышно по-здешнему – «наше»,
Н а ш е слово и н а ш е житье.
... Будто в праздник, для всех без талона
все становится н а ш и м сполна –
Н а ш е солнышко, н а ш и  знамена,
город наш и Россия-страна.

На всем протяжении поэмы «наше» Магнитостроя сталкивается с «мое» Боровлянки. И в этом «нашем» Егор – свой человек.

То ли с ветру, с устатку, с натуги,
по весне я чуток занемог.
Вся бригада меня врачевала...
И бетонщики, как доктора,
дали мне всяк свое одеяло,
снова спать уложили с утра.

Получив от Егора письмо и газету, где «фото – в четверть, в полметра – статью... про меня и бригаду мою», Любава приезжает на Магнитострой.

В бараке ее встретили очень радушно. «Штурмовая бригада» сей же час «заработала в три топора», преобразуя бригадирский угол в «светелку». Каждый старался, а «некий спец из мехцеха» – «взял да врезал в косяк ради смеха нутряной иностранный замок».

«Ради смеха» – это в глазах Егора и его товарищей, которым замки ни к чему, они живут на виду и все их имущество на виду. Но не для Любавы, которая обрадовалась замку. Строители, еще когда отгораживали бригадирский угол, заметили, как он «не светелкой, а клеткою стал».

Сравнение с клеткой стало более заметным, когда в двери появился замок. Любава входит в свое новое жилище «и вселила себя в одиночку». Для строителей нового это – странно, частное и личное ими забыто.

Две причины на первых порах препятствуют свадьбе Егора и Любавы. Со стороны Любавы:

И пошто нам, Егор, торопиться?
Нонче в мире, пущай не для всех,
пост великий, страстная седьмица, –
девке мыслить по-бабьему – грех...

Со стороны Егора:

И теперь, по велению штаба
починая ударный сезон,
мне просить выходной у прораба
ради свадебных дел – не резон...

Два человека, любящие друг друга и созданные друг для друга, становятся словно чужие: иначе смотрят на вещи, иначе оценивают. Да, с пути, ведущего к новой жизни, не сойти. Но почему же войти в нее можно только ценой отказа от того, что дорого и памятно тебе?! Да, Егору работа на Магнитострое многое ДАЛА. И он этим дорожит. Но она многое и ЗАБРАЛА. Забрала как раз то, что дорого Любаве. И саму Любаву, а она дорога ему.

... В пляске у Любавы «треснул вразлет, как бумажный, на груди крепдешиновый лиф». Этого, однако, никто не успел заметить. В ту же минуту гудками пожарной тревоги взвыл завод. В решительную минуту он потребовал к себе своих строителей, и они пошли к нему, пошли спасать его.

Барак опустел. Любава осталась одна. Осталась никому ненужной, всеми забытой, гостья в новом мире.

Когда бригада вернулась, она нашла от Любавы лишь валявшийся с мусором крестик «на разорванной девкой тесьме». И товарищи сказали Егору:

Крепко рвет твоя жинка недаром,
не воротишь, страдай – не страдай...

Поэтическое повествование о «штурмах бетонного века» стало не только песней о рождении Магнитки и становлении нового характера, но и скорбной историей потерь...

В 1967 году за поэму «Любава» и книги «Красное солнышко» и «Проводы Валентины», вобравшие лирику поэта, Борис Ручьев был удостоен Государственной премии им. А. М. Горького. Благодарные земляки в 1969 году присвоили ему звание «Почетный гражданин Магнитогорска».

... От первой магнитостроевской палатки берет истоки пропетая Борисом Ручьевым песня. Он был поэтически предан своему Времени.

По праву всего поколенья,
что было твоим целиком,
я стал твоим слухом
и зреньем и верным твоим языком.

Сколько ни сманивали поэта в другие города и в столицу, он сохранил преданность Магнитогорску до конца жизни. Здесь он и умер в октябре 1973 года.