494 Шамсутдинов Избранное Т. 1
Николай Меркамалович Шамсутдинов


В первом томе собрания сочинений известного российского поэта Николая Шамсутдинова собраны стихотворения, посвященные его северной юности, людям труда, любви к творчеству, созданные с 70-х по 90-е годы XX века.

Особые циклы посвящены поэтам трагической судьбы, проблемам живой природы…

Для широкого круга читателей.









НИКОЛАЙ ШАМСУТДИНОВ







ИЗБРАННОЕ. Т. 1







«СТУДЕНАЯ ЗВЕЗДА ГЛУХОНЕМЫХ ВРЕМЕН…»


«Так в чем исток сибирского характера?».

…Можно этот вопрос и без кавычек задавать. Ибо он — не только заглавная строка стихотворения Николая Шамсутдинова, открывающего одну из его… книг, но он — едва ли не ключевой в моих размышлениях о творчестве этого поэта — одного из самобытнейших российских стихотворцев, принадлежащих к моему поколению. К тому поколению, что пришло в середине 70-х к тогда обширной всесоюзной аудитории. Именно в силу своей самобытности Н. Шамсутдинов воплотил в творческих путях и поисках, во всей литераторской судьбе х а р а к т е р н ы е «генетические» черты поколения, к которому принадлежит…

…Так в чем исток сибирского характера? Быть может, в сущности шамсутдиновских строк, продолжающих вышеназванное стихотворение?



В густых постах дремучего раскола,
Тесавшего гнездовья за Тоболом?
Или в нелегкой доле мужика,
Пришедшего сюда до Ермака?



…И следом — в пьяных смолах по карнизы —
Слепя и статью радуя своей,
Из глухомани выхлестнулись избы
Рязанских да коломенских кровей.
Сибирь, она и глад, и холод вынесла,
Всегда глядела вдаль из-под руки
И в страшный год
на мощном гребне вынесла
В бессмертие — сибирские полки…



То есть в глубинах истории, в скрепах созданных как движением русского народа к Востоку и Северу, так и преодолением лихолетий? Но, может быть, этот исток — для поэта Н. Шамсутдинова, подчеркиваю, — в более личностно-индивидуальных корнях бытия сибиряка, в тех, что увидены им в стихотворении «Край пращуров» (другую из недавних его книг открывающем)?



Куда спешить, как перелетный лист?
Всегда с тобой — курай, созвездья, кони…
Татарник узловат и неказист,
Но глубоки испытанные корни.



То есть не только в собственно русской основе, но и в ее смешении с тюркским субстратом нации и с другими сибирскими этносами? И с этим соглашаешься, читая Н. Шамсутдинова, но сам автор и другие вариантов ответов дает, как бы «напластовывая» один на другой. Быть может, вот он, не только исток, но и стержень нынешнего сибирского характера, — в ярой, молодой силе, целиком отданной созиданию, зажженной порывом безоглядно вкладывать себя в освоение таежных просторов? Может, он в этой песне озаренной и влюбленной души?



Я жаждал работы. Я, к делу примеряясь,
На лыжах глотал за верстою версту.
Я бил по распадкам тяжелого зверя
И влет — оперенную стужей звезду.
Я видел, как зори текут по карнизам,
Как, полымем смазав рассветный восток,
По снегу струятся червонные лисы
В багрянце и меди тяжелых хвостов.

Два года — две жизни! Я дерзок и весел.
И, вышвырнув двери, я вижу — туга,
В кустах вороная,
зеленым замесом
На весь горизонт наплывает тайга…



…Ах, в какой восторг приводили меня эти строфы «Прощания с юностью» — и до сих пор жив во мне тот восторг, — перед действительно животворной мощью, коей они преисполнены и по сути, и по звучанию, по экспрессии и динамике мускулистой и одухотворенной стиховой плоти; с какой радостью и гордостью за своего товарища «в поколенье» я цитировал их в статьях и обзорах двадцатилетней давности. Верилось тогда: вот и впрямь он, исток натуры моих сверстников-созидателей; казалось тогда — вот он, стержень нашей молодости, не зря прожитой. Думалось, верилось… правда, что-то и «царапало», еще не ясно осознаваемое, что-то смутно-горьковатой нотой примешивалось к радостной музыке души. Не категоричность ли авторского взгляда здесь:



Низвергнув богов и поверья развеяв,
Осмыслить гипотезы, недра постичь
Вошла пропыленная георазведка.
И, вот подминая снега и кусты,
В четыре протектора свист самосвала…



Несколько коробило от этих низвержений и подминаний, от комсомольско-молодежного «аллюра» некоторых интонаций Н. Шамсутдинова, — хотя они и были неотъемлемы от того темпераментного и духоподъемного звучания, что и являлось самим «воздухом» его ранней поэзии и притягивало к его творчеству. (Особенно в сравнении с основным потоком тогдашнего «мегаполисного» стихотворчества с его уныло-скептическим рационализмом, с его «мандельштампами», «пастернакипями и уже входившими в «закон» псевдоавангардистскими испарениями…). Но ведь уже и национально-культурный ренессанс, отрицающий «низвержение богов», восходил в России, уже и экологические тревоги начинали нас охватывать… И другие, с «человеческим фактором» связанные, — и поэт с цепким зрением сердца (а Шамсутдинов им обладал изначально) не мог их не ощущать. И все чаще сквозь «ядреность» и «глыбистость» изображения пробивались ноты горьких предчувствий, появлялись строки о некогда многолюдных, но ставшими заброшенными таежных селах, где на всем «безразличье ставит крест» (вот символика происхождения нынешней разрухи!), где «горе памятью не лечат», где «…птицы гнезд не вьют, // И нетопленные печи // Теплят жалобу свою.»

Но едва ли не сильнее всего в шамсутдиновских стихотворениях конца 70-х — начала 80-х обжигали мотивы женского горя, обращение к незадавшимся личным судьбам сибирских красавиц — тех самых, кого без всякой иронии надобно было величать «трудовыми современницами». Эти жительницы тайги, речных и морских побережий — уже дочери двужильных вдов-солдаток Великой Отечественной, — словно бы переняли у своих матерей чашу неласковой бабьей доли. Они не ломались под тяжким грузом трудов на лесоповалах и на путинах, а вот одиночество корежило их души. «Но — «О любви!» — Молили жилистые руки.». А вместо любви, вместо тепла домашнего и семейного — женщина «простоволосой выбежит под тучи // Отчаянно застынет на юру, // Лишь проливные волосы в падучей // Отчаянно забьются на ветру…». (Заметим, кстати: «хищный глазомер», особое умение ставить слово к слову проявляются у Шамсутдинова уже тогда прежде всего в эпитетах, в определениях, обретающих многозначность, дополнительный смысл в их слиянности с определяемыми словами, как, например, в «проливных волосах»). И тем сильнее оказывалось воздействие таких строк о неладных женских судьбинушках, что сами-то героини молодым автором изображались в таком буйстве чувственных красок, в такой одухотворенной пластике трепетной плоти, — ну, хоть к любой из них сватайся:



Круты ресницы, губы талы,
И ситчик, влажный от ведра,
Прильнул к ленивому овалу
Ее тяжелого бедра.



Или — совсем раблезианское:



Это я — пляшу с веселой,
Девкой рослой, бронзобровой,
Белозубой, золотой,
Звонким ситцем облитой.
Блещут маленькие лытки!..
Смотрит весело, грешно…



И вот же беда: такие полные женского солнца сибирячки полной мерой испытали на себе участь одиночества… Но их несломленность — тоже один из истоков сибирского характера, натуры огромного людского множества, которая при всех потерях, наперекор всем социальным катаклизмам века сохранила свою жизнестойкую сердцевину.

Вообще говоря, Н. Шамсутдинов с дебютных пор своего творческого пути и по сей день занимал и занимает весьма своеобычную и трудно поддающуюся какой-либо классификации или «типизации» стезю взаимоотношений с гражданственно-социальным устроением окружающего мира. С «системой», можно и так сказать. Вроде бы его ранняя поэзия, исполненная мажорно-светлой музыки бытия в труде среди тайги и тундры, насыщенная восторгом озарений, свершений и открытий, была начисто лишена каких-либо нот отрицания этой системы, этого устроения, но — ни «воспевательскими», ни тем паче конформистскими его молодые сочинения назвать язык не повернулся бы. Собственное лирическое «я», как и личные миры его героев, при всей их распахнутости ветрам созидания и дружеству трудовому, были очень «интравентны» — в том смысле, что автора волновало прежде всего то, что в душе человеческой происходит. Его занимало в первую очередь то, как какими плюсами или минусами отзываются в ней события и дела окружающей действительности. А действительность той поры, как было уже сказано, взору сердца поэта открывалась далеко не только жизнеутверждающими своими чертами и гранями… В то же самое время, ни на йоту не встретишь даже в самых горьких шамсутдиновских строках тех лет никакого привкуса «оппозиционности»: те «придворные оппозиционеры», что, слагая оды всем великим стройкам и верно служа верхушке коммунистического режима, держали «фигу в кармане» по отношению к нему (читай — к государству), всегда оставались неприемлемыми для Н. Шамсутдинова… Вот что мне думается сегодня, когда читаю его новые творения и перечитываю прежнее: мой литературный сибирский сверстник в с е в окружающем его мире — и социальное, и духовное, и личностно-сокровенное — все видел глазами поэта, сквозь призму поэзии, все воспринимал именно и даже можно сказать — только как поэт. Не иначе!

А это (как ни парадоксально прозвучит такое утверждение в эпоху сплошного прагматизма и торжества рассудочности) — с а м ы й з д р а в ы й взгляд на вещи из самых возможных. Самый объективный. Ибо он удерживает человека от любых, от всех и всяких «уклонов», диктуемых временными, общественными, «партийными», групповыми и даже религиозно-этническими мотивами. (Что отнюдь не исключает эмоциональных и тематических «акцентов», страстного подчеркивания той или иной авторской идеи: сие вообще есть суть музыки поэтических откровений…).

Вот так Н. Шамсутдинов сумел остаться — со всей своей тюркской наследной горячностью, при всей экспрессии своего темпераментного голоса и присутствием в своем мировосприятии многих качеств, типичных для советского журналиста и литератора, — остаться творцом «лирического вещества», далеким как фанфарно-казенному официозу, так и проявлениям «андеграунда». Просто — поэтом. Можно добавить: сибирским поэтом конца XX века. Надо и уточнить — даже если с этим уточнением мой тюменский коллега не согласится, — русским советским поэтом. Хотя бы по той причине, что все метаморфозы его творческих трудов в последние лет пятнадцать только с таким поэтом и могли произойти…

В том состояла и состоит естественность его художественного развития, что он менялся, не «изгибаясь вместе с линией», но — предчувствуя, даже и несколько прорицая (пусть не на десятилетия вперед, а лишь на годы, но ведь в последней четверти века поистине «год за три» шел) грядущие «тектонические сдвиги» в мире, стране и обществе. Причем — вот характерный штрих глубинной интуиции подлинного художника стиха — это оракульство не только к социальным явлениям относилось, но и к гораздо более тайным, на замки тысячелетий запертым.

Вздрогнул я, прочитав, к примеру, его строки 80-х: «Но впору наши пространства широкой натуре этруска…». Ну, ни при какой погоде не мог Николай тогда быть осведомленным в лингво-исторических изысканиях С. Гриневича; свои открытия в расшифровке знаков на древнейшем «Этрусском диске», свидетельствующие о родстве этого праримского племени с предками этносов Восточной Европы и Сибири, ученый обнародовал лишь в минувшем десятилетии. Не мог… а вот же, сказал, причем как бы невзначай, походя: только так и «проговариваются» поэты…

И все же основные тревожные мотивы, нараставшие в стихах Н. Шамсутдинова на исходе 70-х и в 80-х, относились к тому, что можно назвать «с о ц и а л ь н о й э к о л о г и е й души». Он все острее ощущал и все жестче излагал в стихах гибельность бездумного разрушения природы индустриальной агрессией. Это разрушение представало в его строках немыслимыми бедами души человеческой, а то и ее распадом. И трагедиями как для отдельных людей (чаще всего — хранителей и защитников природы земли родной), так и для целых народов, чье жизненное пространство уничтожается «покорителями»… Цитировать тут можно чуть не половину страниц из книг «Сургутский характер» и «Железные елки», выпущенных Н. Шамсутдиновым в самое недавнее время и вобравших в себя основные вехи и грани его творческой судьбы. «Куда мы идем?!» — вопрошает себя лирический герой, подобравший изуродованную людской жестокостью собаку. Ключевой вопрос тех (а наших — тем паче) дней. На Руси он уже равен ответу… Вот один из подступов к ответу:



Но злей и воспаленней — смута,
И пуще помыслы болят:
Душа — как птица из мазута —
Выпрастывает нищий взгляд…



…Вот и прозвучало слово, означившее эпоху развала и бедствий, в которую ввергнули державу «перестройщики». Смута! Смута… Еще до ее прихода сургутский поэт обозначил и ее имя, и — без преувеличения, п о т р я с а ю щ и м по художественно-обобщающей силе сравнением души с птицей в мазуте, — ее античеловеческую сущность…

И, что называется, количество переросло в новое качество: в 1988 году под пером Н. Шамсутдинова родилась поэма «Покорители». Это мощное и страстное произведение протеста против надругательства над Землей (и с большой буквы тоже — над планетой, над всем живущим и сущим на ней) достойно отдельного обзора и анализа сегодня, через десять с лишним лет после своего рождения, быть может, даже в большей мере, чем прежде. Ведь годы Смуты показали: «катастройщики», «мандарины» (так их зовет автор) разграбления недр, почуяв все прелести «свободы и демократии» и не страшась теперь никаких «партконтролей» и прокуратур, повели в эти годы такое убиение тайги и тундры, что стократно переплюнули свое прежнее «покорительство». Такое, что звать их хищниками — значит, обижать многих животных и птиц… Такое, что ханты, манси и другие народы севера Сибири, стыдливо переименованные из «малых» в «малочисленные», теперь имеют перспективу невдолге наименоваться несуществующими. Вот о чем свидетельствует эта поэма Н. Шамсутдинова и вот почему она еще более актуальна сегодня, чем в пору своего рождения… Написанная «на едином дыхании», она ныне позволяет читателю гораздо более явственно увидеть в ее тексте как социальную правду эпохи идущей, так и образцы чеканно созданных, мастерских обращений поэта к современникам:



…Ну, так хватит проектов и толков,
Если в небытие упирается путь!
Время, время настало — глазами потомков
На свои же деянья взглянуть.



Или — ставшим ныне уже почти «каноническим» стоп-кадр времени:



Сколько ж, Божье подобье, природе во зло
На земле прозябаешь ты? Словно повитель
На бесплодных, слепых пустырях, проросло
В наши будни — мурло. Временщик. Покоритель…



И, если в 1988 году самым справедливым определением этой вещи звучали слова Виктора Астафьева из его замечательного предисловия к ней: «Поэма-боль, поэма-крик, поэма-смятение нашего разума, воззвание к нему…», — то по прошествии ряда лет ставших, временем небывалых сотрясений для страны, земли и народа, становится все более очевидной иная ее суть — историколирическая. Та, где объем духовного взора (с приближением конца века и тысячелетия) насыщен не только остросоциальным содержанием, но и глубоко личностным осознанием и ощущением своей ответственности за все, происходящее на родной земле. Только такой сплав дает произведению искусства, созданному на «злобу дня», право на полноценную жизнь в иных днях, то есть — перейти в категорию «добра вечности». Будь иначе — «Покорители» остались бы лишь одним из многих (причем ярких, одаренными людьми написанных) образцов поэтической публицистики, обращенной к болевым экологическим темам 80-х лет. Но сейчас, перечитывая шамсутдиновскую поэму, убеждаюсь: она осталась как ф а к т р у с с к о й п о э з и и. Ибо -



Рано встал я, при свете студеной звезды…



Эта строка одной из глав «Покорителей» — как и многие другие, к конкретике содержания, к частным деталям относящиеся, — теперь воспринимается, как символ. Символ взаимоотношений «я» поэта с его временем. Здесь, с одной стороны, быть может, подсознательная перекличка с пушкинской «звездной» символикой («Свободы сеятель пустынный, я вышел рано, до звезды»), с другой же… При свете студеной предрассветной звезды отчетливей всего поэт видит и ощущает свою вину. Нет, не только в том и даже далеко не в том только эта вина, что «…Размышления перегоняя, жадно ветром железной эпохи дыша, был, как мальчик, запальчив я, не замечая как — на бешеной скорости — слепнет душа…». И не в том, что был сам причастен к «покорительству» пером влюбленного в созидание поэта и журналиста. А просто в том, что — жил воедино с этим временем, был его частицей…

Чувство такой вины — естественнейшее для русского поэта любых эпох. Естественность же сия в том, что такие понятия, как естество, натура, природа являются синонимами понятий «душа», «земля», «народ», «отечество», и они взаимопорождающи, синкретны как по отношению друг к другу, так и к «я» поэта… Думается, будь иначе — русское искусство стиха (шире — словесности) не стало бы тем, чем оно опять-таки несмотря ни на что и вопреки всему остается даже сейчас — гласом народным, совестью народа (даже если народ в массе своей и не осознает этого). Вот почему, думается, Н. иШамсутдинов и решился на такой беспощадный по отношению к самому себе шаг: в его книги «Сургутский характер» и «Железные елки», вышедшие в самом конце 90-х, вошли и те произведения, сердцевиной коих стала поэма «Покорители», и те, где лирический герой сам участвует в освоении северных просторов. И среди этих вторых есть и такие, где перо поэта впрямь летело, «размышления перегоняя» (об этом уже говорилось в начале моих заметок). Такие, что вполне могут стать мишенью для язвительных упреков со стороны кое-кого из «прогрессистов» и «либералов», что горазды оплевывать всю жизнь страны до 1991 года как некий сплошной и беспросветный ГУЛАГ. Мол, сам же был приверженцем «покорения», а потом бичевать его стал… Нет. Н. Шамсутдинов вовсе не обратился из «Савлов в Павлы», не уподобился целому ряду маститых советских (и процветавших в советское время) литераторов, которые «сжигают все, чему поклонялись». Которые не перепечатывают в своих нынешних ПСС творений вроде «школы в Лонжюмо» или «Считайте меня коммунистом». (А ведь автор последнего тоже в Сибири родился, на станции Зима — да, видно, «исток сибирского характера» — не в месте рождения…). Зная множество шамсутдиновских журнальных и прочих подборок и публикаций времен нашей молодости, а также ранние книги тюменца, вижу: он включил в свои новые книги лишь те стихи и баллады, что, подобно «Покорителям», остаются и поныне явлениями поэзии, а не стихотворной журналистики.

И это — п о с т у п о к. Ибо очень немногие поэты нашего и других поколений рискуют сегодня включать в свои итоговые томики даже страницы своей ранней поэзии, что, казалось бы, прошли испытание временем — но тематически и по содержанию окрашены в «советские» цвета…

И — главное: читая новые книги своего тюменского товарища, сердцем радуюсь, — Николай не отрекся от идеалов нашей молодости. А она — как бы там ни было, какие бы глупости и пакости тогдашнего режима ни омрачали ее — была прекрасна. Потому что и в самом деле отдана была прежде всего разнообразию творческих трудов, созиданию, а не разрушению и не лихорадочной и душу убивающей погоне за «баксами» во что бы то ни стало… Словом, я рад, что мой сибирский сверстник остался честен. Выстоял, остался собой. Поэтом…

…А еще мне такое отношение Н. Шамсутдинова к собственному творческому прошлому представляется естественным, потому что собственно «прошлым», то есть как бы «отсеченным» от его нынешних забот и помыслов литературно-бытийных, оно не стало. Ведь об «отсеченном» не скажешь: «Поминаю все добром». И этого тоже в своем прошлом не вспомнишь, если оно стало тебе чужим: «Весенним искусом любви возожжены уста народа». Эта жизнетворная энергия любви, насыщавшая буквально все в молодых творениях Н. Шамсутдинова, с годами не ослабела, напротив — «Тетрадь полна любви неутоленной». Она эта жгучая сила любви, в самом изначальном смысле этого слова — любви мужчины и женщины, любви, в единый сплав сладчайшего взаимотяготения обращающей физическое и духовное начало — и стало тем руслом, по которому мощный, порой взвихренный и ярый поток шамсутдиновского творчества движется, не изменяя своей сути даже при самых резких поворотах и перепадах. Той «красной нитью», что соединяет разные, внешне подчас весьма не схожие меж собою этапы его литературно-эстетического развития.

Вот строки 80-х годов:



Нет порочного, стыдного нет в воспевании плоти,
Ведь гармония тело объемлет в любви и работе.
Славлю строгие формы мужей
И литое изящество жен…



Стихотворение, из которого взяты эти строки было напечатано в книге «Сургутский характер», но ему самое место нашлось бы и в книге «Женщина читает сердцем», солидном томе вышедшем в 2000 году томе включившем в себя стихи, созданные автором в последнее десятилетие ушедшего века.

Конечно, кое-кто из читателей, знакомясь с «читающей сердцем женщиной», может воскликнуть: «Ба, да тут новый Шамсутдинов, не схожий с прежним собой!». Я с такой сентенцией не соглашусь. Разумеется, в этой книге немало звучит той поэтической музыки, что находилась как бы «под спудом» в шамсутдиновском творчестве «советских» лет…

…Да, в этом новом томе есть много страниц, которые просто не могли бы придти к читателю в былые годы. Немало откровенно чувственно-раскованных строк, зримо рисующих соитие мужчины и женщины; таких, к примеру:



Ночь истекает спазмами любви,
Осатаневшей в крике.
Люб обычай!
Тяжелый пламень пращура — в крови,
И ты же, распинаема, — добычей,
С горящим оком, влажная меж, ног…
И до-олгий всхлип свернувшейся в изножье:
— Возлюбленный, прекрасен твой клинок,
А я — и долгий выдох — его ножны…



Что тут сказать? — очень пластичные стихи, по-своему даже виртуозные. И великолепен троп, зрительно-осязаемый образ сравнения (хотя, строго говоря, разные вариации этой метафоры «меч в ножнах» еще в средневековой рыцарской поэзии опосредованы, однако современный автор обновил ее). И так ли уж важно, на какую тему написано произведение, если оно отличается таким добрым качеством. Тема слияния двух любящих? — а что, господа-товарищи, разве российская стиховая словесность когда-либо обходилась без эротическо-чувственного субстрата? Или вы чем-то шокированы в прочитанном? То-то же…

Вы скажете: мол, «шлюзы» открылись, не стало цензуры, вот поэт в уже неюном возрасте и «вдарился» в прежде запретные сферы. Но так вы скажете, если раньше не читали Шамсутдинова, лет 20–25 назад. А он и тогда создавал (и две его книги, о коих я тут и говорил, многими страницами это подтверждают) удивительно жаркие любовные откровения, порой просто с неистовой, опаляющей силой в показе слиянности плоти и души, зажженных молодой страстью… А вот сегодня — да, точней, в минувшем десятилетии Н. Шамсутдинов упорно искал для сих мотивов соответствующую форму выражения. Искал и ищет…

И, надо отдать ему должное, нередко находит. То, что сам он назвал «книжностью», опять-таки в его поэзии 70-х 80-х лет присутствовало даже тогда, когда он говорил о самых земных и насущных трудах. Звучание «любомудрия», основа корневой гуманистической — без них наша отечественная словесность тоже никогда не жила (по крайней мере в лучших своих проявлениях). Тем паче — в краю, куда волею неласковых судеб отправлялись на поселения российские интеллектуалы многих десятилетий и эпох… Н. Шамсутдинов остался собой — сибиряком — в еще большей мере, чем прежде, «подключив» (простите за тавтологию) к своей поэтике Кастальский ключ. Струю Иппокрены… Эллинистическое движение строки, с «переливаниями» групп дактиля, амфибрахия и анапеста, некая звуковая иллюзия античного движения стоп… Образы и реалии древнегреческого и древнеримского мифов, евангельско-библейский словарь, лексика западных поэзолегенд — все это как-то удивительно и органично смыкается у него с его «татарскостью», с тюркско-восточной почвой мелоса и фольклора. И все это находит выражение в точных социально-философских определениях времени идущего.



Глухонемое время… Кому ж повеем
Страсти свои, торопя в перебранке дней,
В мятный канун Рождества, не тропу в Вифлеем,
А, затмевая легенду, дорогу к ней…



Нет, Н. Шамсутдинов не совершил «побег» от себя прежнего — от поэзии созидания. Он естественным образом, войдя в самый зрелый и суровый возраст, развивает то, что было подарено его музе горячей порой молодости. Сибирью. Порой это осмысление обретает «гербарный», углубленно-психологический характер — тогда-то главным действующим лицом произведений и становится «читающая сердцем женщина» (а что, согласимся, предмет для исследования самый благодатный и особенно благодарный). Причем, отмечу, делает это мой сверстник — в отличие от немалого числа наших коллег по стиховому перу, прежде отличавшихся сугубым благочестием и пуританством, а теперь действительно «вдарившихся» в интим, — с тактом и достоинством как литературными, так и мужскими… По крайней мере — как правило. Время пришедшее, как и у многих из нас, рождает у него нерадостный взгляд на самого себя, на свою собственную судьбу, и тогда вырывается вот такое: «Пасынок неусыпной отечественной словесности…». Что ж, порой и так имеет право русский поэт (любого происхождения) сказать о себе — все мы в какой-то мере пасынки…

И все же миф, творимый сегодня Н. Шамсутдиновым в новых стихах, — это действительно торение новой поэтической дороги. Прежде всего — к самому себе. К собственной духовной сердцевине. Создание своего образа русско-сибирской античности — в ее чистоте и ясности, не замутненных нечистью дней идущих…

И если меня спросят: жив ли он сегодня, настоящий сибирский характер, живы ли его истоки? — я знаю, что ответить. Я отвечаю: читайте поэта Николая Шамсутдинова.



_СТАНИСЛАВ_ЗОЛОТЦЕВ_

_МОСКВА_






СИБИРСКИЙ ХАРАКТЕР


Так в чем
исток сибирского характера? —
В необоримой кипени тайги,
Где снегопады, где клокочет падера,
Закатывая дикие белки?
В густых постах дремучего раскола,
Тесавшего гнездовья за Тоболом?
Или в нелегкой доле мужика,
Пришедшего сюда до Ермака?

Характеру
и матереть в Сибири.
Он приручил размашистый простор,
Сам прививаясь к заповедной шири,
И, домовит, поблескивал топор…
И следом — в пьяных смолах по карнизы,
Слепя и статью радуя своей,
Из глухомани — выхлестнулись избы
Рязанских да коломенских кровей.

Сибирь, она и глад, и холод вынесла,
Всегда глядела вдаль из-под руки
И в страшный год на мощном гребне вынесла
В бессмертие — сибирские полки…

В обыденных чертах, в чертах подробных,
Сибирь сегодня — больше, чем Сибирь,
Она встает, грядущего прообраз —
Не просто приручаемая ширь.
От полюса, студеная, стекая,
Она несет огни свои, завет
Веков минувших — будущим, крутая
И с молодою дерзостью в родстве.

Обняв глаголом вехи ее, дали,
Как избежать мне общих мест, суметь
В стремительном движении деталей
Ее живую суть не проглядеть?
Как, в вечном, неустанном приобщенье
К ее судьбе, что вечною зовем,
Осмыслить всю ее — как средостенье
Легенд и былей,
судеб и времен?

Сибирь!
Она крепка и дерзновенна,
Она вперед раскованно спешит
И говорить велит мне — непременно
Про бытие, развернутое в быт.
Вот здесь, в металле и рабочем дыме,
Средь тривиальных топей и снегов,
Завязана судьба ее — с людскими
Железными узлами городов.
В ее земле нелегкой — наши корни,
И каждому пора сказать о том,
Что это честь — не по капризу крови,
А по призванью — быть сибиряком!

Я вижу крепь сибирского характера —
В размахе новорожденных огней,
В гуденье сел, в реке с уставшим катером
На неторопкой, выгнутой волне.
Я счастлив, что, «зеленого», с рождения
Не обнесло прозрением меня
Глубинное, святое постижение
Характера неспешного литья.

Мы поднимались на земле суровой,
И пасовать сыздетства не дает
Характер этот, как народ, кремневый
И неизменный,
тоже, как народ!



_1977_






ДЕНЬ ПОМИНОВЕНИЯ







БАЛЛАДА О СИБИРСКИХ ПОЛКАХ


Баллада о них начинается тут:
Зареванным ситцем полощет Сургут,
Последнюю баржу уносит война,
До мыса ее провожает волна,
И бьется над талой судьбой мужиков
Истошная стая прощальных платков.
Ни жен не щадя, ни седин, ни крестин,
Стояла дворами тоска проводин…

Навеки запомним: под хохот уключин,
В холодных ладонях осенней реки
Полощут, взлетая на синие кручи,
И рушатся в пропасти — бабьи платки.
Эх, бабы…
Всходили и падали зори,
На слабых руках обвыкались мозоли,
Но, не покладая обветренных рук,
Работали бабы, вздыхая натужно,
Одно сознавая: хоть трудно, а нужно!
И — «Каждый осетр — снаряд по врагу!»

Они зоревали в тоске по любимым,
Под северным небом, полуденным дымом…
И в пушечных глотках гремели ветра,
Холодные ветры осенней путины,
Военной путины, тяжелой годины,
Широкие ветры побед и утрат…

Возьмите их в святцы — и этого мало!
На льду Прииртышья, в бригадах Ямала,
Вам слава, войну бедовавшим без слов,
С грядою салютов живущие вровень,
Победу вспоившие потом и кровью
Надежда и совесть
сибирских полков!



_1974_






ПУШНЯК


_Матери_моей_


Венец обильных русых кос…
Что за порыв из-под Казани
Тебя, с татарскими глазами,
В глухую тундру перенес?
А тундра — сумрачна, длинна —
Несет протяжный вопль шаманий,
Продернув через времена
Костры языческих камланий.
И пляшут их огни в глазах,
И лун
свернувшиеся лисы,
Лукаво брезжа в облаках,
Ложатся маревом на лица…
И, пронося по снегу тень,
Весь закуржавев на морозе,
Распластывается олень —
Визжат промерзшие полозья.
Зля стервенеющих собак,
Летит промерзшею низиной
Девчонка в малице, «пушняк»,
На вытертых мешках с пушниной.
И конус чума в полночь вмерз,
Как чернобурка, ночь играет,
Топорща ясный звездный ворс…

Какая страсть тебя снедает?
Какая сила в темный час,
Пронизанный дыханьем моря,
Тебя несет и в мрак, и в чад
Тяжелых, рубленых факторий?
В седой, размашистой глуши,
Ты видишь, лишь глаза прикроешь,
Как похоронками пуржит
Война — над яростной страною,
Как под фугасом дыбом встал
Багровый горизонт, и, тая,
Горит слезящийся металл
И судорогой истекает.
Огнем и кровью обагрен
Здесь каждый день… Огонь и люди…
Надрывный крик, протяжный стон
Слоятся в грохоте орудий.

Так, олицетворяя мрак
Звериной власти,
Рассветы втаптывая, враг
Вломился в наш покой и счастье.
Он, каской затенив лицо,
Разбоем — шел по землям древним,
И стыли — гибельным свинцом
К земле пришитые деревни.
А враг — настойчивей и злей
Глотал простор, маньяк по сути,
И тернии концлагерей
Примеривал он к нашим судьбам.

Но он забыл, что часа ждет
Иная мощь… У этой силы
Есть воплощение — народ
И глубь отечества — Россия.
Вот из каких глубин она
Свои полки вздымает снова —
От легендарных льдов Чудского
И батарей Бородина.
И, в славных отблесках былого,
Кичится ли она собой?
Нет! — возвышает дух суровой,
Но выверенной правотой.
Той правотою, что для нас
Была духовным стержнем в бедах,
И суть — легла в приказ:
«Все для победы!». Для победы! —
Сверкнули пристально глаза,
И непреклонной сталью — встали,
Возмездьем ворогу грозя,
Мобилизованные дали.
Огнем летучих батарей,
Грозой — над ворогом нависли,
В неотвратимости своей,
Мобилизованные выси.

Все для победы! — и, в дождях,
На истощенных пашнях слабых,
Ни сил, ни жизни не щадя,
Надорвано пластались бабы.
Все для победы! — и Урал Ломил,
ломил за сменой смену,
Изнемогал, и плавил жар
Осатаневшие мартены.
Все для победы! — у станков
Взрослели дети… Пусть усталость! —
Но бугорками желваков
Прорезывалась возмужалость.

И здесь, от заверти бела,
На кромке вздыбленной России,
И ты, «пушняк» моя, была
Кровинкою великой силы.
Измотанная, ты брала
Меха в притихнувших селеньях
И вновь в полярный мрак гнала
Четверку взмыленных оленей.
Текло дыханье дальних льдин,
И ночи коротал с тобою
Заиндевелый карабин,
Подремывая за спиною…

И мерк подлунный блеск снегов,
Лед заплывал голубизною —
Мерцанье меха из мешков
Выпрастывали зверобои.
В полярной ветреной ночи,
Под стылым небом, оплывая,
Текли песцовые ручьи,
Метался пламень горностая.
И наплывал далекий смех,
И мучил память отблеск вальса,
Когда лениво кутал мех
Твои застуженные пальцы…

Незрим, поверх армейских карт,
Пылил порошей белой стыни
Усталый след груженых нарт
В безликой ледяной пустыне…

Я по штрихам воссоздаю,
Что мне в судьбе твоей открылось, —
То
воплощение в броню,
В стальные смерчи эскадрилий —
Уюта, блеска и тепла
Пушистой, ласковой пушнины,
Той, что валютою была
И остается ей поныне…
И ясно видится тогда,
Как, на закраине Сибири,
Ледовым блеском — те года
Твои виски посеребрили,
Размыли ясные черты…
Но мне такое в них открылось!
Благодарю за то, что ты
Со мной судьбою поделилась…



_1980_






СОРОК ПЕРВЫЙ


Загорелые дочерна,
в зорях дрогнут солдатские дочери —
Чужедальним огнем полыхают метелки овсов…
За обугленный Дон
Отступают окопные ночи,
Штыковые бессонницы хмурых, небритых отцов.

Перебитые рощи…
Измятые письма — короче,
Воспаленное небо — в горящих подтеках свинца.
Через Родину
бьет, содрогаясь, тяжелая очередь
На случайную спичку,
На вспышку худого лица.

В воронье и чаду,
Тяжело выкипает смородина…
Загорелые дочери сквозь лихолетье растут,
Их тяжелые тени на запад легли —
через Родину,
И по ним,
наступая, отцы до Берлина дойдут…



_1971_






БАБИЙ МОСТ


_Рядом_с_разрушенным_деревянным_Бабьим_

_мостом,_построенным_в_войну,_воздвигается_

_новый,_бетонный…_

Из газет




Свет созиданья стоял над Сургутом…
Я не расслышал зав пламенным гудом
Бульдозеров, что кричит мне Петровна,
Помолодевшая, пьяная ровно…

Вижу, как сварка сверкает задорно,
Слышу — гремит половодье мажорно,
Гоголем ходит на воле, сшибая,
Пьяные плахи, костлявые сваи.
Светлое платье над сваями пляшет —
Плачет Петровна и слезы не прячет…

Нас крановщик над стремниной вознес:
«Бабий, —
и выжал сцепление, —
мост!..»
День одевался мазками бетона,
Абрис моста набирал высоту
И нависал над рекой, многотонный…

Вечер я встретил на Бабьем мосту:
Сварка мигала, и мимо нас дули,
В прожекторах, воспаленные струи,
Пела на стройке рабочая сталь
Над заревою судьбою моста.

Слепо шагнул я, и хилые доски
Вскрикнули, словно судеб отголоски, —
Через страданья пропущенный, слабый,
Голос твой, Бабий! — «Год сорок первый…»
Обветренный, бражный
Вечер и проводы здесь, на песках,
В ополоумевших бабах, и баржи —
В лютых гармошках и душных слезах.
Лавою — плач и надрывные клики…
О, исступленные женские лики!
Рвется извечная, кровная связь…

Вдруг приподнявшись над поймою лысой,
Выстудил души гудок, ненавистный,
Разом — от горестей отгородясь

Обезголосели ружья и весла,
Позапропали в огне мужики.
…Ночью, речонкою, кроткой по веснам,
Словно былинку, смахнуло мостки.
Шла белорыбица — в гаснущем свете
Сыто лоснились тяжелые сети…
«Все для победы!» — И, властное, в рост
Встало над речкой полотнище — «Мост!».
Эхом — ответно рванулось: «Даешь!»…

В прорву студеную плюхались бревна,
Реки твои — сатанинская дрожь
Болью к дождю раздирает, Петровна.
Высекла из непогоды луна Лица,
холодные ситчики,
сваи…
Здесь затаенно вздыхала страна,
Страшной заботою жилы срывая.
Бабы, сибирские, горькие, с вами
Мир, исстрадавшись, светлеет душой,
Вы устояли, как крепкие сваи,
Под громыхнувшей военной грозой!..

Как расскажу о вас, годы и беды?!
…Вдруг, разметавши платки над водой,
Хлынуло с барж подходивших: «Победа!» —
Всхлипнул мост — под солдатской кирзой…

…Мост мой — связует собой поколенья,
Точно родной безыскусный напев,
Во-он крановщик выжимает сцепленье,
Мощной улыбкою заголубев,
И, как молодка, отчаянно, дробно
(Внучке на Пасху семнадцатый год…)
Пляшет и плачет над глубью Петровна,
Машет платком — точно юность зовет.
Мы поднимались на вертолете,
Чахлый осинник бежал от винта.
Влажно река усмехнулась в пролете…
Может, наброски мои — все тщета?
Но ни черта!
Я блокнот открываю —
Ждут меня люди, их судьбы, стихи,
И непреложно с Моста начинаю,
Как начинают — с запевной строки…



_1977_






ЛЕБЕДА


_Памяти_художника_Соколова_


Благословенное лето… Над нами
Сыро топорщится в небе звезда…
Сизою свежестью — прет за подрамник,
Крупной росою кропит — лебеда.

Поздно, взрываясь ознобными снами,
Зарубцевалась военная память…
Стонет и плачет, если вглядеться
В эти полотна, военное детство…
Черным крылом — легла похоронка
На поседевшее сердце ребенка.
Тусклые зори, незрячие ночи,
Плоть иссушая, голод пророчат.
Что за щемящая тяжесть в предсердье,
Точно, тихонько касаясь руки,
Вновь протянуло тебе милосердье
Светлую пригоршню темной муки?
Радостный хлеб с лебедою!
Россия
Превозмогала сиротство в себе,
И не единого — жизнь замесила
На лебеде, на лебеде…
Дай мне созвучие дела и слова!
Это из бледного прошлого — снова
Тянет ладони седая старуха:
Пригоршня жизни — от чистого духа!

Каждый мазок твой, товарищ мой, плотен,
И, вдохновеньем твоим налита,
Темная муза печальных полотен,
Сквозь лихолетье — растет лебеда.
Так воплощайте ж в мазке и бетоне
Прикосновенье дающих ладоней,
Хоть непривычно порою для слуха:
Пригоршня жизни — от чистого духа!

То состояние длится и длится…
Но задержись посреди суеты —
Оскудевает в несущихся лицах
Горький, пронзительный свет лебеды…
Шорох вечерний к окну подступает,
Память тебя из избы вызывает.
В светлое время познала рука
Теплую тайну ржаного мазка.
Тайна — не творчество, тайна — касанье…
Снова холсты первозданно белы,
И шевельнулось навстречу — мерцанье
Необоримой твоей лебеды.

Тихие окна — зашторены плотно,
Свечи заплаканы, свечи бледны,
И догорают в закате полотна,
Как лебединая песнь лебеды…



_1980_






ТАБУНЩИК МИКУЛЬ


Загорел и скуласт,
В белоснежных тугих торбасах…
Плотно солнце прижалось к сатиновой красной рубахе.
Спит забытый кисет в волосатых, тяжелых руках,
Шитый ворот коробят лиловые, алые птахи.
Разметался мороз на окне…
Яркий жар очага,
Бесконечна, как эпос, великая зимняя тундра.
Мой старик ладит стол, спозаранку забив рогача,
Начинает застольем — полярное хилое утро.
О, Микуль переметил своими становьями север,
Вплоть до моря простор кочевыми огнями засеял,
Он до моря ходил на оленьих упряжках, собаках…

Его старшего сына взяла в сорок третьем — атака.
(Сын его бил моржей и, спускаясь к тайге, белковал…)
А когда вал огня вдруг накрыл золотую долину,
Люто небо свернуло в глаза, — и тогда он упал.
Обнимая с прощальною жадностью нищую глину…

И Микуль в этот день забивает оленя, молчит,
Топит печи свои до поющего, хрупкого жара,
Собирает соседей…
Печальное слово — горчит,
И горит на столе поминальная горькая чара.
Поднимает свечение утренний заспанный снег,
Из далеких степей проскользнула по-лисьи поземка…

А на дне его сердца, запрятанном выжженном дне,
Безголосо орет, не дает забытья — похоронка…
Засыпает табунщик в слезах беспросветной любви,
Заметает виски стариковская тусклая заметь.
Материнская память на боли стоит, на крови,
И на вечном молчанье — крутая отцовская память.



_1984_






ДЕВЯТОЕ МАЯ


Таежное солнце…
Дырявый беспечный забор
Рассыпал по травам медовые, жаркие ломти.
Распахнуты окна, из окон — густой перебор,
Литой перезвон…
И, конечно же, машут… Зайдемте!

Хозяин распарен — видать, после бани, — румян,
Голубит дочурку, прильнувшую, точно травинка,
А сам подливает и после, кивнув на баян, —
«Сыграй!» — говорит,
И сосед подтверждает: «Рвани-ка!».
И тут-то, смутясь, полыхнешь, как сентябрьский лист,
В ладах заплутаешь, а выдавишь нечто, натужаясь…

Но мне пояснили, что, первый в селе баянист,
Хозяин был ранен, а после, под Оршей, контужен.
Он выжил… Вернулся… Он сладил осанистый дом
У самой дороги и свадьбу он справил, как надо,
И, вроде, живи и работай, все будет ладом!
Но тридцатилетье — грохочет в ушах канонада.

И я заходил к нему, мял неуклюже лады…
(Ворочалось эхо,
ворчало под самою крышей.)
Такой тишиною тянуло от майской воды!

И больно при мысли, что он ни-че-го не услышит…



_1975_






ДЕНЬ ПОМИНОВЕНИЯ


Нахлынет май —
В протяжных, белых вишнях,
И день скорбящее памяти — придет…
И кто тихо скажет: «За погибших!..» —
И стопку поминальную — нальет.

Проросшие травою, деревами,
Нам всем напоминая о былом,
Погибшие — незримые… — меж нами
Как бы сидят неслышно за столом.
И жены их,
стареющие жены,
Заветное во взоре хороня,
Десятилетья — вдовы,
отрешенно
Молчат на склоне праздничного дня.

Земля исходит вешними садами,
Загустевает солнце в зеленях…
Но страшно мне — бесслезными глазами
Глядят куда-то вдовы сквозь меня.
Они сидят, приземистые, грузно…
Бесслезные, не ставь глаза в вину,
Не говорит, что память заскорузла, —
Все выплакали
в прошлую войну.
Не говори, что временем замыло,
Словно водою,
лица… имена…
Война не смяла их, не надломила,
Но болью запеклась в глазах — война…

И «майскими короткими ночами…» —
Когда одолевает сердце грусть —
Я вспоминая, плачу их слезами,
Слезами плачу их,
И — не стыжусь…



_1985_






ВДОВА СОЛДАТА


Осыпался медный август…
Ночами слышны в природе
Скупые следы слоистой,
Встревоженной тишины.
Слепая вдова солдата
Через ковыль проходит —
Сквозь годы пылит колонна,
Разламывая сны…

Ее обдают стенанья
И мертвая гарь пожарищ,
Вдогонку орут,
цепляясь,
Расстрелянные леса.
Слепая бредет на голос,
Руками — по гари шарит,
Плывет в темноту мерцанье
Заплаканного лица.

Колонна гремит по шляху,
Сквозь пальцы огонь сочится,
Как вопли, свинец полощет
Прутья сухих берез.
Как ад — разверста дорога,
И стынет на нищих лицах
Короста сухого пепла,
Свеченье пустынных звезд.

Смешав облака и почву,
Пространство сжимает мужа,
Он беспросветно тает,
Его затмевает пыль…
Куда спешишь, колонна? —
Шаги ее глуше…
глуше…
И, задыхаясь, следом
Сквозь годы бежит ковыль…



_1982_






БАНИ


Какая весна выспевает в России!
Ее светосилы — горят на губах…
Матерую кипень она замесила,
Веселые зубы — мелькают в садах.
Зарыты в дурман белоперые села,
Парные, согреты от крыши до пола…

И, раннею, росной березой пропах,
Клубится хозяин мой в банных парах.
О чем он задумался?
Тихо и пусто…
Он веник наладил, облитый огнем.
Чу! — шорох за тонкою стенкой, как будто
По смирному полу прошли босиком.
А жар матереет, и мягкая сила,
Что плоть бередила и хмелем бродила
В оборванной песне его сыновей,
Вздымается паром из млечных дверей.
(В тумане мерцает чело Водолея,
Снимается гул мотоботов с реки…)

В светелке,
С войны безнадежно старея,
В бескровных морщинах, их ждут рушники.
Холодные складки, старческий запах…
По горьким субботам, пусты и тихи,
У бань безголосых, в нательных рубахах,
Почти бестелесны, молчат старики.
Сбиваются в стаи чужие туманы,
Где над сыновьями сомкнулось жнивье,
Где даль, обезумевши, кличет Ивана,
И робкие ветры обходят ее.

По тихой равнине, в порыве цветенья,
От сирых крестов, обелисков — в закат
Ложатся багровые горькие тени,
И белые тени — на запад глядят.
…По трубы засосаны кипенью бани,
Темнеют подтеки, уснув на полу.
Я выйду в предбанник, сухими губами
С распаренных плах обирая смолу.
Я жадно вбираю: девчонки… собака…
Гармошка, задушенный кипенью вскрик….

И тонко сквозит, как слезинка, из мрака,
Аж режет глаза,
одинокий старик.



_1981_






ВОЗВРАЩЕНИЕ


_Из_Белоруссии_я_привез_землю_

_с_могилы_двоюродного_брата,_

    _погибшего_весной_1943_года_

Под колеса летела страна,
Птичьим звоном населена…
Над могилой
под Могилевом
Расправляла плечи весна.
И, смятением налита,
Вся — дрожащая нагота,
На глазах матерела почка,
Наливная лесная дочка,
Бредя прозеленью листа.
Даль раскинулась полушалком,
Омывая росою шлях…
Соловьиное братство — жарко
Расцветало в дубовых ветвях,
Над могилой крыла крепило,
Семьи ладило на дубу,
Песни пестуя, не грешило
На проселочную судьбу.
…Полон живодарящей силы,
День — выкатывает грозу…
Горсть печальной земли с могилы
Через кипень весны везу.
Красноперое солнце тонет
В Иртыше, зелены поля…
Согревает мои ладони
Породнившаяся земля —
Могилевский суглинок с глиной
Прииртышских, степных кровей
Крепко свяжет моя рябина
Потаенным родством корней.
Я пою ее стужей озерной —
Луч поеживается в ведре… —
Чтоб стояла она — просторной,
Чтоб, гудя, наливалась крона
Птичьим пением
на заре.
О, апай!
Жаркий рокот в сини…
Позабудь невзгоды свои —
Не тебе ли кричат о сыне
Могилевские соловьи?..



_1979_






ВЕЧЕРНИЙ ПАРОМ


_Каким_ты_был,_таким_ты_и_остался…_

Из песни


Пели бабы-на переезде…
Прознобило, и не одну,
Семижильною русской песней,
Выручавшей страну — в войну.
В ней, горючей, исповедальной,
Пригорюнилось ожиданье
И мерцало сквозь дождь слепой
Заневестившеюся фатой —
Словно вновь, над рекой, полями,
Оковал дальнобойный гром
Наплывающий журавлями
Низкий, сумрачный окоем,
Словно здесь, над речным раздольем,
В обнаженности горькой всей,
Всех сплотило военной долей,
Болью спекшейся матерей…

Эта песня тоской слепила,
Удалялась, и слышно было,
Как припавший к перилам плач
Затекает в нее, незряч.
На пароме мерцали доски,
Шел у берега пенный вал
И выплескивал отголоски
У сырых, потемневших свай…
…Я молчу над речной излукой —
Горесть песней озарена.
Ой, с какой неизбывной мукой
Ее выдохнула
страна!

Скорбно,
Горестными губами,
Опустивши глаза свои,
Пели бабы-так пела память,
Им завещанная — в любви…



_1985_






БАЛЛАДА О ЖДУЩЕЙ ЖЕНЩИНЕ


Простенок,
фотография слепит:
Проселок, довоенная трехтонка
И он — в наивных крагах…
Шелестит,
За зеркалом ветшает — похоронка.

По всей земле, шатая комнатенку,
Метет свинец…
Идет военный год…
За чахлой стенкой горестно и тонко
Вопит метель…
А женщина — все ждет.

Толкните дверь — и душу озарит
Спокойное свечение ребенка,
Бездумно бродят зайчики, он спит,
Легко и мягко дышит рубашонка…

Прошмыгивает улочкой поземка,
Голодный год,
забот невпроворот,
Завод,
талоны,
уличной колонки
Жесткий лед…
А женщина — все ждет.

Который год ей снится, как негромко
Вдруг ахнет дверь, и он — живой! — войдет.
Но — похоронка, зеркало в потемках —
Из года в год…
И женщина — все ждет.



_1974_






ИЮНЬ 73-ГО ГОДА


В избе этой — ходики спят,
Чтоб дух суетой не тревожить…
Как тридцатилетье назад,
На окнах разлегся закат,
В рябинах и роса
размножен.

Дородная русская печь
Без устали пестует хлебы…
И видишь ты, прежде чем лечь, —
Стоит за хозяйкою небо.

В изломных лучах седины,
Она ни о чем не спросила
И взбила подушку,
как сыну,
Бредущему — в думах — с войны,
Прибежище скорбного духа —
Вдова,
сиротинка,
старуха…

…Ты встанешь пораньше,
И вслед,
Роняя ведро, у колодца,
Старуха рванется — в рассвет:
«Сыночек!..»
А сын — не вернется…



_1973_






ПОЧТАЛЬОН


Острым ознобом по сердцу — зарница
В душной фрамуге,
в проеме дверей…
И шевельнулись на утлой божнице
Ветхие лики тусклых кровей.
Спелые зори — в воронах и кронах…
А за божницею
боль похоронок.

Он, опаленный войной,
невеселый,
Вызубрив каждый проселок, костляв,
Горько пылит по зареванным селам —
Мечется по ветру мертвый рукав.
Пряча глаза,
обрастая смятеньем,
Он прорастает в бездонных полях
И растворяется в мареве — тенью,
Хрипло дыханье в бескровных губах…

Густо и бурно бормочет цветенье
Пенных садов…
У весенней травы —
Пьяная плоть.
А в расщелине тени —
Слезы вдовы и роса муравы.
Ночи — в горючих, слезящихся звездах,
Пыль сорок третьего года стоит
На непроглядных, обугленных верстах…
Как инвалид, его хата скорбит.
В рваном, недужном мерцанье лампады —
Теплая,
нежная мгла лепестков,
И не святые! —
Слепят из окладов
Талые лики солдат,
земляков…



_1981_






ВЕЧЕРНЯЯ ПЕСНЯ


_Таежный_март._Балок_буровой_бригады._

_Скорбная_песня_Равиля_Пулатова_об_отце,_

    _погибшем_на_Великой_Отечественной…_

Он поет гортанно и протяжно…
Март в урманах, черный бурелом.
Дом, как дом, — ружье и патронташи…
Серые сугробы за окном —
Дряхлый снег ночует по распадкам,
Лунный блик, покинув небосклон,
Под стрехой свернулся — куропаткой…
Допевают уголья в печи…
Он — поет негромко и протяжно,
Крепкая отцовская затяжка,
Может быть, последняя затяжка,
Обжигает сердце
из ночи.
Сонный снег.
Нахохлился помбур,
Хмур лицом и пятернями бур.
Шрам, припорошенный сединой, —
Эта мета выбита войной.
Это он, в который раз один,
На высотке триста двадцать пятой
Держит оборону, у груди
Пестуя последнюю гранату.
Выжившая — в реве батарей,
В копоти,
чаду,
кровавой глине,
Высота священная — могильник
Протрезвевшей своре егерей.
Никому на свете не отнять!
Молодые, звезды обживаем,
В тишине у Вечного огня
Грозовое время постигаем.
В прошлое, открытое седым,
Не скрывая слез, глядим упорно,
Запрокинув голову, глядим,
Песней перехватывая горло…



_1972_






ВЕТЕРАНУ ВЕЛИКОЙ ОТЕЧЕСТВЕННОЙ


Шестьдесят рыбаку —
Сколько лет проструилось в морщинах…
Он вернулся вчера:
«Извини! Понимаешь, путина…».

Сохнут грузные сети на свежих осиновых кольях,
Блики солнца бегут по тугим белогривым валам…
И смолим мы борта,
и уходим в такое раздолье,
Где на каждом сору — знатный выпас его неводам.

На исходе — звезда, отощала, как мартовский заяц,
Уплывает в туман тихий рокот ночных катеров.

«Наливай, Николай, —
пробасил он, рукою касаясь, —
За удачу твою и дородство твоих неводов!
Ты надолго? Лады… —
потянулся к молчанью
И снова
Надорвал тишину,
загудел, разминая слова, —
Ну, еще по одной,
дорогой, мошкарой зацелован!
А вернешься с уловом — ужо зацелует жена…»

Над страной моей — мир, тишина на лугах и полянах,
Над страной моей — мир, на рассветах лишь птицы поют…
Так по праву ль, скажи, я наследую эту — в туманах
И студеных озерах — заветную землю мою?!

…Заиграла роса,
завели перебранку щеколды,
Гомоня, мотоботы разбили холодные воды,
Отдохнувшие сети на солнце горят паутиной…
Выходи! —
тебя ждут…
с новым днем и счастливой путиной!



_1975_






ВЕТЕРАН


Громыхнувши в сенях,
Вырастает в дверях
И — смятение взгляд отвело:
Боль в запавших глазах…
Стиснув дужку в зубах,
Он заносит с водою ведро…

Льет вода через край.
Отстранив: «Не мешай!..» —
Он с натугою ставит ведро
На приступочку,
сед,
На усталом лице —
Окровавленный рот.
Пустота в рукавах —
Вот и носит в зубах…
С состраданьем тут не суесловь…
С мутной дрожью в руках,
Я шепчу:
«Как же так?!» —
На губах промокнув ему кровь.
Ах, беда ты беда!
Он в ответ —
«Ерунда!
Я, товарищ писатель, привык…
Тяжелей в холода,
В стужу, значит, когда
Примерзает к железу язык.
Был бы сын али внук…

Да кому ж я — без рук?
И домишко-то, вишь ты, пустой…
Что ж меня, сатана,
Не догрызла война,
Поперхнулась, проклятая, мной?!
Ты страдать погоди…
Вот ударят дожди,
И начнется веселая жизнь:
Ни дыру не закрыть,
Ни гвоздя ни забить
И — зубами за воздух держись…

Обещал мне райком
Не квартиру,
так дом… —
И тоскливая в голосе дрожь, —
Разве жизнь это?!
Ад!
И, к тому ж, все глядят
С нетерпеньем,
когда, мол, помрешь?
Немец бил — не добил…
Но, подумай, нет сил,
И что выжил — никак не прощу
Я себе!
Знаешь, сам
Я теперь по ночам
У судьбы своей смерти прошу,
Так от жизни устал…».

Он себя проклинал,
Брат по мукам кромешным — Христу,
Что сорвался с креста,
С воем — «В душу-Христа!..» —
Свои руки оставив — кресту.
Она шагнул за предел,
Духом не почернел,
Как в лесу,
заплутав меж людей,
Выбиваясь из сил…
Мир ему не простил
Бессердечности лютой своей.
На бескровных губах —
Кровь,
и мука в глазах,
Поседевших от слез…
Нет же рук,
Чтобы кров перекрыть,
Чтобы… горло сдавить,
Лишь бы выпростать душу из мук!
…Забываюсь во сне…
Но простерся ко мне
Шорох прошлых,
военных времен —
Его пальцы
в ночи,
Бестелесны почти,
Обжигая,
впиваются в сон…



_1987_






СИБИРЬ


Край тяжелый такой да древний —
По урманам храпят деревни,
Звезд набросано, точно гривен,
Рос наметано в конских гривах…
Вот Сибирь!
Лепота карнизов,
По проселкам — тележный гром,
Золотые, сухие избы
Обмозгованы топором.
Так и тянет начать: «Глубинка…»,
Но, в осиновой желтизне,
Потаеннейшие глубины
Открывает «глубинка» — мне:
В комариных глухих болотах,
«Западней» нареченных встарь,
Разворачивает полотна
Транстаежная магистраль.
И, покуда кудесят гривны,
Зреют росы в моих силках,
Жизнь идет и проносит ливни
Стали,
битума
и стекла.
Так, гремя в золотом пространстве,
Жарко пыхая, новый день —
Открывается песней странствий,
Не дающей покоя мне:
«Полно слезы точить, сосна!
Сухобедрою, ладной шпалой
Ляг в болото, чтобы состав
Пролетел по насыпи шало!..»
И ложится она, взломав
Злое кружевце ледостава,
Задувает, сводя с ума
Налетающий рев состава.
Можно красками взгляд увлечь
И, загнавши воображенье,
Дать карминною кляксой — лес,
Синим в озере — отраженье…
Но — чудесно летят мосты,
Лупят сваи, трубят турбины,
Изумительные черты
Отверзая в таких глубинах!



_1975_






ЗИМНИК







ЗИМНИК


Ударил в лица ветер — ой, востер!
Крупчатым снегом кутая резину,
Крутая, белоперая, с озер
Пошла пурга, зализывая зимник,
И дальше — в тундру, в синь ее и глубь…
По буеракам гарцевали фары,
Но сбили в кучу, и уткнулись в мглу,
И замерли… Устали?
Дикошарый,
«Идти за головным!» — орал Рубцов,
Он вырастал из тьмы, хрипел: «Работай!»,
Валился в темь, сгребал с лица рассол
Обмякших хлопьев,
пота
и тавота.
Вскипала в радиаторах вода.
Дремучий снег! — ни света, ни следа…
А впереди, простор обозревая,
Нам на сердца отбрасывая тень,
Обросшая, седая буровая
Стояла в непреклонной немоте.
В вагончиках тринадцатой бригады,
Нахохленных на мартовском ветру,
Угрюмые, седьмые сутки кряду
Все ждали турбобуров, как награды,
И, точно манны, долгожданных круп.
…Шли тягачи, насуплены, как танки,
Все существо пронизывала дрожь,
Пока не ткнулись в хилую времянку,
Развалина развалиной, а все ж…
Теперь живем!
Но, в снежной круговерти,
На сотню верст, до ленточки тайги,
Ни деревца,
ни кустика,
ни ветки —
Лишь мартовские выпасы пурги.
В необозримой стуже, смявшей лица,
Нахраписто гребущей под себя,
Легко уснуть, окоченеть и слиться
С холодной целиною серебра…
Валясь в углы, примащивались тесно,
Я лег меж них и тотчас — вниз лицом —
Как бы качнулся на волне…
Но — «Песню!..» — ошеломив, потребовал Рубцов.
«Отстань, начальник…» — уползали в дохи,
Мол полчаса, а после трын-трава…
Но голос бил: «Замерзнуть?!» —
И, на вдохе, — крутое, золотое: «Подпевай!».
На жалкое подобие уюта,
Задраенные дремою глаза
Он двинул песню яростно и люто,
«Животворяще…» — ветер подсказал…
Срывался голос, западая в бронхи,
И, в тонкостях вокала бестолков,
Все гнул свое и бился в перепонки
Почище вечевых колоколов.
И голос рядом, молодой и душный,
С пургой и дизелями пополам,
Пошел, приладясь, будоражить души,
И — вздыбилась овчина по углам
И сгрудилась… Иные — вполнакала,
А кто ушей и глотки не щадя,
Вливались в песню.
Дрема отступала…

И тут, голубизною окропя,
Над присмиревшей тундрою, над нами,
Сухие скулы полымем даря,
Упругая, горячая, как знамя,
В глаза мои — ударила заря.
Сползла поземка, стужа отпустила…
Дай пригубить мне мужества и силы
Обыденных в величии мужчин!
Дай выстоять в подобных передрягах,
В молчанье тундры, в будущих атаках,
В последней, догорающей ночи!

Мы выйдем в утро собранней и злее,
Последнюю версту преодолеем,
Ударит в ноздри запахом жилья…
Откованные хмурыми ночами,
Седые брови разомкнет начальник,
Одним кивком — погасит дизеля.
Воскликнут: «Замечательные будни —
В огнях,
дорогах,
яростных побудках!
Вот это жизнь — бороться и дерзать!»..
А мы храпим, в бытовке сбившись тесно,
И снится мне, что нет износа песне,
Поднявшей нас и жить, и побеждать!



_1976_






* * *


Мать моя с каждой посылкою — яблоки,
Самые ранние!
Теплых, как зяблики,
Пестуешь, нежишь в огрубелых руках —
Пятна мазута цветут на боках…
Можно представить, что яблок здесь — нет…
Не магазины — полная чаша,
В каждой витрине — лучится Ташкент…
Но получаю — «Мамины слаще!».
Яблоки… Яблони… Вскоре: «Встречай!» —
В двери толкнулась ее телеграмма.
Я — за баранку. Апрель покрепчал.
За облаками — снижается мама…

Лязгнули двери, и — ахнул народ,
Тетка в дубленке ойкнула: «Бабоньки!»,
Дунуло светом, и — вынес пилот,
Словно мальчишек под мышками, яблоньки.


*

Мой дед был муллою
И часто, молясь на рассвете,
Ноздрями к востоку, что влагу дарует пескам,
Садами дышал он и, в ветер зарывшись, как в ветви,
Он нюхал прохладу и пригоршней в щеки плескал.
Сыздетства в преданьях, протяжных и гордых, как степи,
Тумены полыни — ворочали горькие стебли.

Мы просеки рубим — как дарим, и горечь берет
За горло среди этих пней и чадящих болот.
Земля не остынет от зноя моторов и сварок,
На долгие, страшные версты гола и мертва.
Мы просеки рубим — как дарим, а слезы — отдарок,
Едва полоснет по глазам неживая листва.
И все же мы рубим, взрываем урманы и топчем,
Авральные будни привычно прессуя в года.
И, карту взрывая могучею порослью точек,
За нами — бетонной грядою встают города.
Да!
Телеантенны в крутом развороте кварталов…
Да!
Мир поднимаем, по воле Создателя, мы.
Литые проспекты… Им саженцев маминых — мало!
И, значит, на талой земле утвердясь, загрохочут сады.

И вновь бездорожье… А славы мы, к слову, не ищем,
Нам машут вослед потемневшие ставни скитов.
Золой и подзолом лежат по борам пепелища —
Здоровая пища для юных голодных садов!



_1972_






МАРТ


Ну, и грохот вломился в сон,
Вздыбил ватник, дремавший втуне,
Так, что вылетел, невесом,
Я — в весеннее полнолунье.
Ветер в ноги упал, кусты
Шустро порскнули по болотам —
Это Витька гонял винты
Спозаранку над вертолетом.

Эх, и вдарил я по снегам,
Холодка зачерпнув унтами,
И плыла на меня — пурга,
Продиктованная винтами.
Следом — месяц, широкорот,
Хмуро вслед прошумели робы —
Грузно пер от балка народ,
Перемалывая сугробы.
Вырастал, на мостках поджар,
Нарастал, коренаст, распарен…

Витька сплюнул хвоинку:
«Парни, —
И кивнул на тайгу, — пожар!»
Вздрогнул медленно вертолет,
И уже, унизавши лавки,
Обвыкал в полутьме народ —
Март капелью мерцал с бород
И соляркою шубы пахли.
И — ознобом по лопастям —
Поле охнуло под машиной,
И взлетел вертолет, кряхтя,
И пропала звезда, свистя,
Процарапав на стеклах иней.

Выше! —
Лопасти мрак месили…
Над ветшавшей красой снегов
Шел наш «Мишка», чаруя силой,
В исполинском нимбе винтов.
Выше! —
Вот он на ветер лег,
Подминая глухие версты,
Он полуночь ломал, как лед,
Скрежеща о крутые звезды.
Выше! Выше!
А мрак слепил…
Рукавица пахнула домом…
Я, прикрыв глаза, ощутил,
Как в зрачки затекает дрема…

Но, вскричавши: «Пожар!», — пилот
Хлоп рукой по брезенту, краток…
Я вскочил — за стеклом восход
Обливает огнем распадок.
Он — окалиной по лесам
И по лицам — слепящей лавой…
Но пилот, чертыхнувшись: «Там!..», —
Ткнул перчаткой куда-то вправо,
Где внезапно, одевши в медь
Недалекие сосны, рядом
Взвилось пламя, в крутую плеть
Заплетаясь над лесоскладом.
Полоснуло по штабелям…
Вниз! —
Ударило по глазам,
Полыхнуло в глазах — лисой,
Изумленьем залив лицо.
Вниз! —
И полымя над тайгой:
Первый штабель, шатаясь, рухнул,
И не ропот — предсмертный вой
Красный ветер донес до слуха.
У-у-у, стихия!
Гремят винты…
Ах, какая беда под нами —
Тонны пота сплавной страды
В черный прах отчисляет пламя.
Тонны пота!
Я зубы сжал —
Лесопилка стоит вдовицей!
На глазах матерел пожар,
Золотою сосной давился.
Он выплясывал на стволах,
Словно пьяно, желта на спилах,
Медовухой вошла смола
И, горячая, ослепила…
Вниз! —
Круша застарелый лед,
Окаймивший глухой распадок.
Дверца выдохнула: «Вперед!»,
И — пехотой пошли лопаты.

В сотне метров застыл сосняк,
Черный ветер обуглил шеи,
Но крутые клыки огня
Пустотой — обдала траншея,
Отшвырнула на гарь, назад!
Пятясь медленно от лопат,
Все ж ярился огонь, сопел,
Но, видать по всему, слабел.
Вот в последний, золой пыля,
Он, в прыжке выгибая спину,
Тускло прянул на штабеля,
Вяло втаптывая лесины…
…Витька взял сигарету:
«Ну-у-у…».
Пот и копоть, корчуя слезы,
Поднимались в голубизну,
Застывали корой на лбу,
Перехваченные морозом…
Ныли пальцы. Он мял табак,
Кашель бухал нутром спаленным,
И не ведал пилот — сосняк
Смотрит вслед ему
Потрясенно…



_1973_






ПРОЩАНИЕ С ЮНОСТЬЮ


Два года мотало меня по речонкам,
Рыбацким стоянкам в чаду чешуи,
В кунгасах, лодчонках, и веток ручонки
Входили доверчиво в руки мои.

Я жаждал работы,
я, к делу примерясь,
На лыжах глотал за верстою версту,
Я бил по распадкам тяжелого зверя
И влет — оперенную стужей звезду.
Я видел, как зори текут по карнизам,
Как, полымем смазав рассветный восток,
По снегу струятся червонные лисы,
В багрянце и меди тяжелых хвостов.
Два года — две жизни! Я дерзок и весел,
И, вышвырнув двери, я вижу — туга,
В кустах вороная, зеленым замесом
На весь горизонт наплывает тайга…

…Басил по утрам самовар — паровик
(Я жил на заимке…), в лучах самовара,
Прихлебывал с блюдца румяный старик
И перст воздымал указующе: «Паря…» —
И быт, мол, незыблем, и вера крепка,
И дети, послушны, кивают, а, скажем,
Порушить устои — задушит тайга
И дом — пятистенник, что дедом налажен.

Но ровно,
снимая вороньи посты,
Низвергнув божков и поверья развеяв,
Осмыслить гипотезы, недра постичь —
Вошла пропыленная георазведка.
И тут, подминая снега и кусты,
В четыре протектора — свист самосвала…
Рубили времянки, ваяли мосты,
И сотней метелей зима целовала.
И хмурой тайгою, где гнус жировал
Да вздрагивал сумрак, звездою пробитый,
До сотни берлог расплескал котлован,
Свистя автогеном в узлах перекрытий.

…От грохота дизеля вздрогнули рамы,
И днем — исступленность, и полночь — не в сон…
Бессонное небо над прожекторами,
И ветер швыряется светом в лицо.
А день поднимается в башенный рост,
И дальше, и пуще, в глубины озона.
И я начинаю, и голос мой — прост,
На труд и на славу
Мобилизован.



_1977_






ГЕРОЙ


Пока вживается народ
В сибирский ход,
То, пуст в основе,
На стройке, трассе ль вдруг мелькнет
Герой дежурных славословий…
Грохочут сваи, «МАЗ» ревет,
Скрежещет мерзлота, и даже
Маячит вертолет — идет
Монтаж дежурного пейзажа.
И, в ватник,
робу ли одет,
«Герой» крушит, ломает, строит,
Но плоти нет и страсти нет
В таком лирическом герое.
В работе — лязг, гуденье, гром! —
Он жаром пышет, словно кратер.
Но торопливое перо
Размыло, черт возьми, характер…
В стихи наболевших тем,
На все вопросы неизменно
Он отвечает: «Нет проблем!»,
И в этом — горькая проблема.
Он так напорист и удал,
В успехах удержу не зная…

«Герой», видать, не тосковал,
В сомненьях осатаневая.
Спасая трактор, не тонул
В реке, разбрызгивая наледь.
В слепых снегах — куржак до скул —
Не спал, изнеможеньем налит.
Не бредил дальнею весной,
В смурных раздумьях увязая.
Не просыпался, головой
К мазутным плахами примерзая.
Мерзлотный слой пробороздя,
Две смены отмахав,
качаясь,
Не радовался, как дитя,
Глотку спасительного чая.
Устав от стужи и снегов —
Любовь отчаяньем затмило —
В отчаянии, от него
Любимая не уходила.
Не в нем, конечно, а в другом,
Угрюмо отстранив смятенность,
Всю душу выжгла, как огнем,
Распадная опустошенность.
Не в нем, суровей и больней,
Завязывалось состраданье
К мятущейся и слабой — к ней
И восходило — к пониманью.
Не он,
сомнения топя
В загуле тусклом, туча тучей,
Перебирая дни, себя
Раскаянием поздним мучил.
«Герой» — народу в унисон? —
Не лжет себе, не лицемерит?
Стерильно безупречен он…
Зато народ — ему не верит.
Он шире, северный народ, —
Не зная «жанровых законов»,
И пьет порой, грубит — живет,
Выламываясь из канонов.
Герой твой — здесь!
Он, верю, есть —
В цеху, на трассе ли, в забое,
На буровой…
Но только здесь
Герой, не узнанный тобою.
…Опять, полуночной порой,
Молчу, наедине с сомненьем, —
Выстрадывается герой
С невыразимым напряженьем
Все сил и всех моих страстей,
Порою до изнеможенья…
А что герой? Моих кровей —
Его тревоги, размышленья.
В нем черт моих — наперечет,
Я вижу суть его — иная,
Хоть от судьбы моей — отсчет
Ведет судьба его, мужая,
Мою же душу, в свой черед,
В чужие страсти погружая.
И, в эти страсти погружен,
Их ток глубинный осязая,
Я весь —
в герое отражен,
Его прилежно отражая.

Но, неуемно молодой,
О жизни, обожая холод,
Он судит — с жесткой прямотой,
И горько мне, что я — не молод…
Как неподкупно он глядит,
Кой-кем расчетливо не понят!..
Не убедят меня, что быт
Его характер засупонит.
И чаще я себя ловлю
На мысли, что ввергает в трепет:
Не я,
не я — его леплю,
А он — меня усердно лепит.
И, не щадя меня, велит
С зарей за дело приниматься.
Что ж сердце пристально щемит,
Когда приходит срок прощаться?
Не все сказал я, что хотел…
Вот почему, с подспудной болью,
Я расстаюсь, герой, с тобою:
Прощанье — вечный мой удел…



_1977_






СТАРМЕХ СОКОЛОВ


На корме громыхнуло железо
А за ним говорок принесло…
Мир потух, точно в гиблую бездну
Погрузился стармех Соколов.
Это он, на закатной полоске,
Супил бровь, обминая причал,
И прощальный огонь «Беломорска»,
Уходя за косу, потончал.
Весь пенькой и бензинной пропахший,
Обернулся ко мне: «Погоди!
Я ж бывало по суткам не спавши,
За треклятой машиной ходил…»
(Вал
прокатывал за «Беломорском…»),
И кивнул Соколов на огни:
«Я ему — ты возьми… хоть матросом…
Ну, а он, понимашь, отдохни,
Тоже, язви, радетель!..»

Приземист.
Шаг направил на берег, под тал,
И булыжины, вросшие в землю,
Сапогом по дороге пытал.
(Облака уходили к излуке…)
Обернулся на голос, на смех —
Это
гулом катнули из рубки:
«Ты откуль? Забываешь, стармех!»

Вот и он — по намаянным сходням
Громыхнул
И в дверях, не таясь,
Сбил фуражку: «А вот я! — сегодня
Закатилась планида моя!»
Ну, а шкипер басит, продубелый,
Поднимаясь к нему от сетей:
«Ничего, не оставят без дела.
И покуда не думай… Испей!»
Дышит кружка томящимся садом
Накренилась, глоток торопясь…
Сел — фуражка пристроилась рядом… —
И сказал: «Вот гляжу на себя
И дивлюсь — то ли жил, то ли не жил… —
И добавил, прическу зоря, —
Каждый шплинтик я холил и нежил,
А выходит, товарищ, зазря?
Вишь мозолей-то, лучше спытай-ка! —
И, щербатой улыбкой светясь, —
Ах ты, Господи, каждая гайка
Шла из рук моих в дело, смеясь!
И работалось нам, точно пелось,
По затонам покряхтывал май…
И едва на Оби развиднелось,
Говорю: «Капитан, принимай!
Володей, мол, да помни стармеха…»
Ну, и он,
наподобье бахил,
Сапоги, богатю-ющие мехом,
К навигации мне подарил…
Обь-то ластится к правому борту,
Чайки ходят, крылами звеня,
И машина работает бодро,
Я и гордый — гляди на меня!

Капитан наш из ранних, вихрастый,
Волос справный,
зрачок не спитой…
Я и брякни: «Пяток навигаций
Мы с тобою пройдем, дорогой!»
Ну, а он, парень, будто с печалью,
С береженьем, как золотом шьет,
Отдохни, мол, стармех, и — к причалу…
Стыдно, веришь, глядеть на народ…
Так промаялся цельное лето.
Не распробуешь, парень, никак,
Что за ягода — пенсия эта,
Кто трухлявей — тот лакомься всмак.

Крутобоким,
Ядреней, чем в веснах,
Вышло солнце, моргнуло на хмарь.
Разом — встали дремучие весла,
Густо вспенили обскую даль.
…И стармех, выгребая протокой,
Глянул вниз, где рыбешка да ил,
И над глубью застыл, одинокий,
Не согрет этой жизнью, застыл.
В ней, широкой и полноголосой,
Столько воли слезам и любви.
И раздольную песню выносит,
Как волною, на берег Оби…



_1979_






НОВОРОЖДЕННЫЙ НА ТРАССЕ


_Сварщику_Николаю_Зотову_


Ты бежишь по сугробам,
ты тонешь —
Сколько ж снега вчера намело!
На твоих вознесенных ладонях
Сына млечная тяжесть, тепло!

И в жене, молодой, златоокой,
Что, к нему устремившись, глядит,
Ожиданием дышит, тревогой
Лебединый
влюбленный изгиб…

Средь усталой, натруженной стали,
Присмиревших, корявых мужчин,
Как орет он, к зениту взлетая,
Невесомый и плачущий, —
сын!

Он то в рев, то ликующе брызнет
Смехом,
смехом, аж сердце поет.
В магистральном движении жизни,
Он — гордись! —
продолженье твое.

Человек
над равниною снежною
Сына пестует, мамки нежней,
Под усталую колыбельную
Намотавшихся дизелей…



_1979_






ПОСЛЕСЛОВИЕ К РЕЙСУ


Ядреное пожатие мороза.
Веселое напутствие завхоза:
«В девчонках, говорю, не заплутай!» —
И только гулко гоготнула даль…
Машу ему —
окно заиндевело,
Вбиваю ноги в теплые унты,
В тугое кресло — радостное тело…
И — взвыли вертолетные винты.

Над затрапезной россыпью осинников,
Над чадной жизнью утреннего зимника,
Спугнув сорок с заснеженной реки,
Мы шли
На домовитые дымки.
Под вытертым,
рабочим,
серым небом
Они дышали, как и в детстве, хлебом.
О жарком, ноздреватом, как нигде
Мечтала геобратия в тайге,
Раздольные, обветренные парни…

И тропкою, прибившейся к пекарне,
Я шел к стряпухе,
сон ее зорил
И с хлебом возвращался до зари,
…В окно еще потягивало ночью,
И, золотой,
подремывал у ног
На ящиках с тушенкою и почтой
Вольготно развернувшийся мешок.
Но гасло, в сытом инее, стекло,
С ним истлевало тощее тепло.
Об этом перезванивались зубы,
Посмеивалась наледь на полу…
Но я-то — сдуру? — скинул полушубок
И перебросил на мешок в углу.
Истошно запевала в жилах стужа.
Я жил, как бредил, сумеречный, злой,
Лицом в ладони зарываясь глубже,
Хранил в горсти обмершее тепло.
Из глубины надвинулся распадок,
Прореженные, талые огни
Юганской геопартии…
Порядок!
Но губы, не послушались они.

Был молод я.
Был горд пред целым светом
И слаб при этом…
Обданный рассветом,
Уже в подушку утопивши взгляд,
Я утаил, что бредил — теплым хлебом
В руках счастливых, бережных ребят.
Им дизель за окном играл побудку,
Я плыл во сне по их ядреным шуткам,
А вот они,
мальчишество кляня,
Не думали об этом, полушубком
Прикрыв тихонько
Спящего меня…



_1974_






ТЮМЕНЬ — СУРГУТ


В вялых, немощных бликах,
Снулый,
Жалюзи прищемлен восход…
Мир зевотой размыло,
Гулом
Набухает аэропорт.
Давкой пригнанные друг к другу,
Пятый час мы молчим вот тут…
Замела наше время — вьюга,
Отстраняющая Сургут…

Лисы куксятся на молодках,
Серебрятся сквозь дым и гуд…
Но, в промозглых метеосводках,
Не дает нам «погоду» — Сургут.
Мы сидим посреди Сибири…
Сумки. Ватники. Сосунки.
Отвращенье топя в кефире,
Мутно
маются
мужики.

Вдруг — «Посадка!» —
И, в нетерпенье,
Как взбурлило все!
Давка… Гам…
И, взбухая,
Столпотворенье
Нас выбрасывает к дверям.
…Взлет! —
Мы в утреннем небе тонем
И, как солнечную волну,
Пред собою, к Сургуту,
гоним
Проливную голубизну!



_1974_






ДЕЗЕРТИР


К вертолету —
По снегу, полем —
Торопливых следов пунктир…
Паренье в ватничке…
«Эх, ты, — с болью
Кедров сморщился, — дезертир!».
Кто ты?

Ватничек мимо, мимо…
И, гудением налита,
Наплывая, лицо укрыла
Сердобольная темнота.
След поземка к утру залижет…
Что ты смотришь понуро вниз?
Обернись! — я лица не вижу.
Ты ж — мужчина! Ты — обернись!
Кто ты?

Может, во льдах Югана,
Стервенеющею зимой,
Днем за днем,
в наждаке бурана,
Били зимники — мы с тобой?
Может, тундрой летели вместе мы
Над прогорклою белизной?
Может, тихо делились песнею
Вьюжной полночью — мы с тобой?
От чего мы подчас зависим?
И не грустною ли порой
Не хватало обоим писем —
Краткой радости —
нам с тобой?
Может, в мари, где газ бормочет,
В сны к нам сыпались невзначай
Звезды, снежные хлопья?..

Впрочем,
Хватит лирики!
Улетай!
…Разметавшееся пространство
Наплывает под вертолет,
И как будто стремнина, властно —
Ты замкнулся —
тебя несет.
Ты рукою махнешь — так вышло…
Но, гудящая в облаках,
Твою память царапнет
вышка,
Уплывающая, в огнях…
И, открывшееся за лесом,
Выбьет пасмурную слезу
Замордованное железо,
Выстывающее внизу.
Даль клубится,
как белый кратер,
Ветер жжет,
жесток и тяжел.

…Да какой там, к чертям, характер,
Если обжига не прошел?!



_1977_






МАГИСТРАЛЬ


Беспробудные сумерки… Тишь… Под стопой
Оплывает земля — неуклонно, полого.
Дрябло спят в своих лежбищах, под мерзлотой,
Плосколицые, точно шаманы, болота.
Гнус к лицу поднимает обжигающий чад,
И вот тут замираешь, со страхом поверстан,
И сутулая птица, тоскливо крича,
Тяжело выгребает по расплесканным звездам.
И представишь замшелою полночью, тут,
Как раззявится суша сырою зевотой,
Содрогаясь, запляшут в бреду,
заорут
И ударят в дремучие бубна — болота.
Ночь смугла от костра и от искр пестра,
И душа обрастает смятеньем, если
Неумолчны болота, и до утра
У костра табунятся их дикие пени.
Месяц пьет, наклоняясь, из резного ковша,
На валежинах мнется усталое пламя,
И, сдвигаясь, ознобною прелью дыша,
Вырастают, клокочут болота — меж нами,
Ржавым взглядом впиваясь в нас сумрачно…

Нет!
Тишь оправила небо, литые уремы,
И поймешь по недвижности рос и планет,
Что покрыла весь мир неохватная дрема.
Так представь же, росою обрызганный весь,
Как пронижет пространство движение стали,
В чутком свете прожектора выгнется рельс —
Рядовой, безымянный стежок магистрали.
И — стоустая весть побежит по лесам,
Как, облитые скоростью, грянут составы
По разбуженным падям, растерянным мхам,
И уткнутся в лога оглушенные травы.
Ощути,
сохрани их движенье в себе!
Как гремящее небо летит на вагонах!
Здесь земля моя, в древних болотах, в борьбе,
Вслух слагается эпос твоих перегонов…



_1981_






СОН


Вмяты жесткие кулаки
В изголовья.
Луна сочится…
Спят шоферы, буровики,
И заботы их спят на лицах.

Над конспектами спит парторг,
Спит прораб в закопченной избушке.
Сонно куксится кипяток
В запотевшей дородной кружке.

Поварихи спят,
И, густы,
В вялой зелени, в бликах алых,
Разметавшиеся цветы
Засыпают на одеялах.

Смежив веки,
Спит горизонт,
Светлый — в сварочных жарких искрах.
Как и водится, истов сон
Наломавшихся бульдозеристов.

Что им снится в кострах ночей?
Север,
бредящий магистралью?
Эра взмыленных дизелей?
Зрелый спор с нелюдимой далью,

Что открыла мне в зиму ту,
В громоздящихся снежных сколах,
Силу,
сдержанность,
правоту
Необкатанного глагола?

Полумесяц в полночь влит.
И, в стальных и в бетонных ливнях,
Разметавшись, пространство спит…
Но не спит небывалый зимник.



_1980_






ВЕЧНАЯ МЕРЗЛОТА


Пусть лицо задубело от ветра —
Пот слепит нас,
сжигающий пот!
Не по метру, а по миллиметру,
Изнуряя, траншея ползет,
Словно сталь здесь бессильна — со стоном
Погружается в тундру… Не стой!
Как зовут эту клятую зону?
Просто — «Вечной мерзлотой»…

Холод в валенках,
Холод под сердцем,
Обмороженных лиц краснота…
Бросьте спички! — затяжкой согреться.
Это — вечная мерзлота.
Снежной крупкою полночь нас хлещет,
Дизеля голосят — маета!
Сталь как будто по стали скрежет.
Это — вечная мерзлота.
Грунт взбешенными траками выбит,
Не спеши говорить — здесь черта…
Сон полночною сменою выпит,
Это — вечная мерзлота.
Мир до печки в вагончике сжался,
Ну, а ночь раздалась — неспроста
Кое-кто ближе к югу подался…
Это — вечная мерзлота.

Мерзлота упирается… Всуе!
Наша — в трудных шагах — правота.
Миллиметр — не метр… Но, пасуя,
Размыкает свой мрак мерзлота.
…Забытье наползает, и снится,
Будто — неукротима, крута —
Голос, мысли, смятение в лицах
Вымораживает мерзлота,
Проползает по жилам, смыкает
Над тобой ледяные края…
Но предутренний дизель спасает,
Вырывающий из забытья!



_1983_






СВАРЩИЦА


_Ты_—_солнце_моих_песнопений,_

_Ты_—_жизнь_моей_благодать._

А. Ахматова


В полночь,
Под усталой лампой матовой,
Опершись неловкою рукой,
Девочка — на томике Ахматовой
Прикорнула теплою щекой.
Вспыхнет ли звезда за гривой дальней,
Прошумит ли ветка за окном, —
Тонко, чутко вздрогнет тишина в ней,
Точно пруд, подернутая сном…

Завтра — лед в оцепеневших лужах,
Электроды в слабеньких руках,
Пуще стали — сплющит пальцы стужа
В заспанных, тяжелых сапогах.
Девочка
застывшею рукою
Стык заиндевевший обведет.
Выгнувшись над стылою трубою,
Ящеркою
сварка прошмыгнет.
Опояшет жаром стык и вскоре
Хлынет крепким, точно говорю,
Пламенем в лицо девичье, вторя
Бойкому, бегущему огню.

Девочка — отворена для счастья!
Музыкой своей, громадой всей
Трасса распростертая причастна
К хрупкой, но и к сильной тоже, к ней.
Не случайно ль, что в безбрежной снежности,
На излом испытывая нас,
Трасса прорастает древом нежности,
Неизбывно в девочках ветвясь.
День нальется силою глубинной…
Тем ли эта девочка мила,
Что трубу движеньем голубиным,
Точно бы волхвуя, обвела?..



_1984_






ПОЖАР НА БУРОВОЙ


«Пожар на буровой!» —
Истошная сирена,
И двери — настежь, в вой
Пурги, крушащей стены.
Надсадное: «Пожа-ар!..» —
И, деловит и резок,
Вдруг — яростный удар
Железа о железо,
Запальчивый, не в лад…
Так шли в набеги, или
Так, обмерев, в набат,
Срывая нервы, били.
«Пожа-ар!»…
Нас тянет вниз,
В сон, негу… Но без лени
Выныриваем из
Приватных сновидений.
Мурашки по рукам,
Зевота так лютует…
А сердце — уже там,
Где яростно бушует…
«Пожа-ар!»… В огне зима,
Дома чернее пугал.
Зачитанный Дюма
Летит, стеная, в угол,
Вслед муза: «Ах!..» Удар
Ногою в дверь, и, веско, —
«На буровой пожар!».
Весомая довеска…
«Пожар!»…
Сирена… вой…
Цистерны… люди… — будни.
«Пожа-ар на буровой!..» —
Разносится по тундре.
«Пожа-ар на буровой!»…
Обруганное нами,
Над самой головой —
Рокочущее пламя.
Здесь нет, в огне, дилемм…
Горячую, живую,
Бригадой,
миром всем
Спасаем буровую!
Пусть не поймут меня,
Но каждый пьян,
не роза,
Стихиею огня,
Стихиею мороза.
Жизнь яростней: «Не ной!»,
Но все равно, воочью,
Тревожно мне порой,
Как той авральной ночью…
Душа глядит во тьму,
И, с кем себя ни сверишь,
Нет рядом тех, кому,
Единственным, и веришь.
Давя былое, что
Предательство готовит?
И за тебя никто
Его не остановит…
Рок часа ждет, слепя,
К удару приготовясь.
И — не спасай себя,
Спасай и честь,
и совесть!
Среди жлобов, рвачей
Друзей не выбираю.
По ночи той,
по ней, —
Все в жизни вымеряю.

Мгновенья торопя.
Опасность откровенна.
Чтоб не проспать себя,
Не спи — когда сирена!
Не разглагольствуй, что
Изменчивы стихии.
Не жди иных, а то
Опередят другие.
Проверь, хоть раз, себя,
Ведь сам твердил:
«Не роза…» —
Стихиею огня,
Стихиею мороза!..
Мир
полымем объят,
И — никуда не деться…
Бей, как в ту ночь, в набат,
Разбуженное сердце!



_2005_






КРАЙ ПРАЩУРОВ







* * *


Встанет посветлевший: «Разулыба,
Что за ночь!»
Замри и не дыши!..
На Оби раскатывает рыба
Лунные крутые голыши.
Колдовством, настоянным в туманах,
Тонко наливается звезда,
В синих, окольчуженных стаканах
Пропадает горе-лабуда,
Пропадает, стало быть… И слышно —
Как вода студеная, темна,
Сухота и зависть Прииртышья,
На гармонь струится борода…
-  Ой, — кричу, — Лукьяныч! Ну, кудесник,
Тароват… Гармонь твоя светла…
Каблуки подламывая, песня
По садам деревню развела.
Эта песня брагой дышит, маем,
Упоенно колобродит пляс,
Каблуками лютики сшибая
И платками по небу стелясь…
-  Вылетай, задорная, скорее,
Оплесни подолом, подмигни!
(Пляшущие рыжие деревья,
Пьяные, медовые огни…)
Ты в руках волнуешься и таешь,
Парни косо смотрят, посему,
По листам и травам пролетая,
Будь послушна взгляду моему!

-  Что за диво! — каркает Лукьяныч, —
Чаровницы…

Полымя… Восход!
Звонкой медью потускневший за ночь,
К пристани приткнулся пароход.
Солнцем перемечена осока,
Здесь простимся, будем тосковать…
Вымпел поднимается высокий,
Прощевальный, — глаз не оторвать…
Дрогнули швартовы, на гармони
Закатились в хохоте лады.
Потянулись избы за кормою,
Дрожью — потянуло от воды…



_1975_






ЦВЕТЕТ ЧЕРЕМУХА


Стояли дни —
в дождях до пят…
Но обронила дрожь по раме,
Что ночью разрешился сад
Крутыми,
крепкими клубами.

И все —
от слез до облаков,
Обильных, сумрачных, знакомых, —
Тонуло в клекоте ручьев
И влажном ропоте черемух.

А по ветвям — листва текла,
Свечением
касалась окон,
И в светлой полости ствола
Росло биенье цепких соков.

И, гул вздымая в синеву,
Черемуха,
бурля под ветром,
Ты отряхнула на траву
Дожди увесистого цвета.

Стояла сырость как в лесу…
Давно ли,
в непроглядных листьях,
Ты полыхала по лицу
Ревнивой кистью?

…В сухой траве
шаги хрустят…
Отрада — юным и счастливым!
Что им мерещится в кустах,
Где шастал долгополый ливень?



_1982_






ЛЬНЫ


По неуловимому следу луны
Вошел я в ленивые, лунные льны…
И вот, заплутавшись в шуршащих просторах,
Я лег в их сгущенье, брожение, шорох…
И вяжущей силой, что не обороть,
В руках разметалась усталая дрема,
Но льнов беспокойная лунная плоть
Сквозь теплые веки мерцала укромно.
Мерцанье ее разлилось в тишине,
Студеною тяжестью звезды нависли,
И я ощутил, как, льняные, ко мне
На шорох дыханья стекаются мысли:
-  Ты кто? И зачем?
Как тебя понимать?
Что ищешь ты?
Что с нами, лунными, будет?
Зачем ты пришел? — только мучить и мять
Способны вы, неумолимые люди… —
Так, непреходящей тревоги полны,
Теснее смыкались поклонные льны…

Я тихою, чуткой рукою провел
По трепетным стеблям, шепнув:
-  Успокойтесь!
Искал я загадку — разгадку нашел:
Еще продолжается славная повесть…

Но льнов трепетала тревожная плоть.
Так что им мешало свой страх побороть?
Прапамять об острой, губительной стали?
О давних растеньях, что жить перестали?

Я снова, я снова шепнул:
-  Успокойтесь!
Еще продолжается славная повесть,
Ведь, радуя взор лепотою, издревле
Ваш род украшал благодарные земли.

Всех нас пеленали льняные пеленки,
Покоем дышали льняные потемки
Заботливой зыбки…
Льняное тепло
Нагретой постели забыться влекло…
Серебряны чары и яства — горой
На свадебной скатерти — белой, льняной…
И пахарь омоется после трудов
Серебряным светом льняных рушников.
Что есть краше в мире, как льны зацветут?!
О льнах величальные песни поют,
И девушка, кротко зардевшись, гордится,
Коль скажут: «Льняная коса у девицы…».
Вы, льны, озаряете дали собою,
Своей одаряете нас белизною,
И мы величаем вас в песнях, веками
Омыты, согреты, обласканы льнами.

Но, коли пожары метут за войною, —
Становитесь вы пепелищем, золою,
И кровью земля намокает под вами,
Когда вы на раны ложитесь бинтами.
О чем же поведать вам, братья, хочу я? —
Пожил я, по весям и градам кочуя.
И жить бы и петь бы мне, души врачуя…
Хочу я входить в каждый страждущий дом,
Смиряя невзгоды, надеждой, теплом.
И злобою выжжен, не скрою, бывал я
И на пепелище свой лад начинал я…

И льны зашумели:
— Ты наш, ты достоин
Войти, словно брат, в наше царство льняное! —
И стебли, забыв о губительной стали,
Музыкой ночной сквозь меня прорастали,
И руки свои ощущал я, растерян, —
Тугим продолжением лунных растений.
Дремучие соки гудят в моих венах,
И вот, утопая в ночах сокровенных,
Все не перейду это поле льняное,
Тяжелой и мерной
влекомый луною…



_1985_






ОСЕННИЕ СТОГА


Я там живу —
за облетевшим лесом…
Все в тишине,
И в золотом окне
Горят стога осеннего замеса —
Пульсирующей свежестью Моне.

Стога крупны, дородны, величавы…
Простреленные синью васильков,
До облаков — языческие главы
Полуденных стогов.
Полынь, пырей — топорщатся упруго,
Но обомни их в руце тяжело,
И, точно в детстве, плотно ляжет в руку
Сухой травы могучее тепло…

Здесь сталь в траве отгрянула стозвонно, и потекли по жалу
блики, лишь протяжными покосами просторно прошли
косцы, выкашивая тишь… Как размахнулись
потные покосы!

Село — цвело,
Позванивая косами по росам,
Распаренное, летнее село.
Не потому ли я, омытый жаром,
Здесь набираюсь сил, ведь испокон
Слагал стога, закатным солнцем яро,
Как златовласый Август, обагрен.

Мир копнам, пламенеющим на вилах! —
Их сладила умелая рука…
Село свое уменье,
ловкость,
силу
Сметало в огнеликие стога.

Здесь воробьишки мечутся в испуге,
Когда, на фоне вздыбленных стогов,
Ворочаются
баховские фуги
В тяжелых глотках медленных быков.

Орут звонкоголосые насесты, и слитно
петушиная капелла вступает
по зародам и заборам в согласный хор…
И белые несушки, как
шустрые, досужие болтушки, взъерошено судачат
друг о дружке.
А птичница — веселые веснушки — им подсыпает
ячменя из кружки,
да дряхлый дед свернулся на лежанке,
давно забывший думать о
тальянке да о кудрявой, о бедовой Ганке…
Морщинистая, слабая
юдоль… Он, с бородой в сметанке или манке,
грозит костлявой дланью
«лихоманке», едва в костях просверкивает боль…

Но сонно он смежил веки —
И, словно бы наяву,
(Минувшее подступило, и память глаза открыла…)
Он певчею сталью валит языческую траву.
Ржаной, нутряною силой в нем перебродил — Ярила.

Он гонит перед собою зеленый тяжелый гул,
Он вброд переходит зори, с молодками озорует,
Выходит к реке и, потный, мерцая на берегу,
Горящие ступни студит в студеных летейских струях…
Земля, клокоча, вздымает глубинное волшебство,
Лежат впереди покосы, трава за спиной распрямилась…
Вместилище мира —
весь он,
просторный, как божество,
Устал
и уснул, как в первый день сотворенья мира.



_1982_






ВИЖУ БЕРЕЗУ


Полынный колорит…
Сухие грозы,
Бессильные, как выцветшие грезы…
Береза,
ты, с мерцанием в ветвях,
Проносишься, плакучая береза,
От вездехода в десяти шагах.

…Мы бурим и крошим породу,
Люто
На солнце пламенеет горб верблюда,
Арычный холод тлеет в бурдюках
И мятой отзывается в глотках.
И, в синеву вонзая свои корни,
Осиротевший саженец,
дичок,
Березка,
приторочена к попоне,
Стекает безутешно на песок.

Ее вкопали,
грунт убили глухо…
Позевывает даль — распадом духа,
Кромешная, палит голубизна.
Жизнь облетает…
Желтой вековухой —
Молчит береза, тусклая, одна.

Зато весною,
неподвластной зною,
Она вскипит взъерошенной листвою,
И — задохнешься одурью ветвей…
Ну, так скажи мне,
что молчит порою
За тонколицей тайною твоей…



_1975_






РЫБАЦКИЙ ПРАЗДНИК ПРОЩАНИЯ С ПУТИНОЙ


Взвились переливы гармоник, и с силой
Ударило в окна «Прощанье с путиной»…
Под топотом пляски покряхтывал иней,
К реке провожая «Прощанье с путиной».

Я выпустил в сени предутренний свет,
Горбатым проулком спустился к излуке
И вдруг отшатнулся — тяжелая сеть
Тянула ко мне помертвевшие руки.
«Прощанье с путиной» идет от воды,
Подернутой стужей, глухой, незнакомой…
Рыбацкое кружево, кончив труды,
Ушло из отчетов, распадом влекомо…

Я вспомнил предсмертную пляску язей
И как закипала вода и язвила,
И сеть подпевала, и все же над ней
Кончина ее — тишиной восходила.
Она поднималась, как первая весть
«Прощанья с путиной», и взгляд не отвесть,
Как будто бы, вперяясь, затверживал я
Посмертную маску с лица бытия…

«Прощанье с путиной» наладилось петь,
Оделась темнеющим инеем сеть.
Прощенье?
Прощания страшная сила
Сдавила сознанье и мозг застолбила:
Сползают студеные, хмурые воды,
С шальною гармошкой гуляет судьба…
И все это жернов могучей природы
Размолотым прахом швырнет от себя?
И все же «Прощанье…» — звенит октябрем!
…Полуночь раскинулась Млечным Путем,
Как сад, белокипенный, вишенный — вешний.
Меж тем гармонист восходил на крыльцо
И, снег оббивая, присвистнул, помешкав,
Привычной усмешкой задернул лицо…



_1976_






ОСЕНЬ


Едва, обжигая кирпичные глотки,
Пойдет куролесить огонь по печам,
Холодные весла заплещут по лодкам,
И выводок лодок
покинет причал.

Огнем увяданья горит краснотал,
И красные блики бегут по бортам…
Мы сети забросили,
Курим и ждем,
А вотчина осени здесь, за бортом —

Продрогшие рощи скупого пера,
Холодные рощи —
такая пора,
В осеннем —
по заводям и огородам —
Отчаянном золоте нищей природы.

Но сети вскипают…
Довольно! — щедра,
К нам изморозь стерляди гонит Югра,
Тяжелая рыбина жабрами бьет,
И сети пустеют,
и дело идет…

И разве лишь, в брошенных солнечных чалках,
Рванет сожаленье,
и сердце замрет
При мысли, что не за горами отлет
Чудесной поры,
золотой и печальной…



_1974_






СЫРОК


Сырок! —
Ногами бьешь песок,
К реке сбегая,
где поныне,
Весь в лунах чешуи,
Сырок
Владычествует на стремнине…

Зовут из юности:
«Сыро-ок!..»
Березы распирает сок,
Клокочет завязь…
На восходе
Омоет душу новизной —
Так
разметалось половодье
Студеной северной весной.

Сойдет каленая вода…
С водою схлынут холода —
Река останется с тобою…
Сырок!
Гляди, как тяжело
Восходит красное перо
Над расщепленною струею!

…Опять пернатый небосвод
За горизонт перетекает,
Опять напористый сырок
У лунных отмелей гуляет,
Не спит ночами,
сети рвет,
Как будто в юность возвращает…



_1974_






НОЯБРЬСКАЯ НОЧЬ


Еловые нахмуренные лапища,
Что прячете вы в сутеми лесной? —
Гнездовия?
Языческие капища?

Словно болид, вовсю пылая, та еще,
Луна плывет протяжною зимой…
Озарены огнем ее летучим
И ночь над цепенеющей рекой,
И древний сторож с ветхой бородой,
И белый яр,
и бакенщик, задумчив…

Хотя какие бакены зимой?
Есть прелесть тихих мыслей —
и во мраке,
И в лунном цепенеющем огне.
Но скрипнули шаги,
и лай собаки
Царапнул по еловой тишине.

И чуткие, нахмуренные лапища
Смыкаются,
как будто хороня
Гнездовия —
иль, может, все же капища? —
Во исступленье лунного огня…



_1975_






ПЕРЕГОН ОЛЕНЕЙ


По тундре стекает олений табун,
В сиянии солнца, в молчании лун…
Заря догорела, и полдень потух —
Бескрайней зимою кочует пастух.
Кочевье швыряет в простуду и пот,
А крыши селения ближе и ближе…
Пастух захохочет, хореем взмахнет,
И ветер, как пес, его щеки оближет.
Над белой землей холода, холода,
И только горячая гонка согреет…
Под взмахом хорея вскипает звезда,
Крутая звезда, под ударом хорея.


*

В колодезной кладке темно от воды,
О мерзлые бревна ведро прозвенело…
Над крышей дневует упитанный дым,
Ночует… Изба все глаза проглядела.
Тут хлеб от души вызревает в печах,
Румяные стекла рассвет предвещают.
Басок половицы, встречая в дверях,
В углах повторяясь, к столу провожает.
Уютом и лаской встречает изба,
Радушием пышет над нею труба.


*

Вот так бы и мне
за передним быком,
Пронзая гремящий, спрессованный воздух,
Лететь и раскатывать посвист кругом,
Клубиться дыханьем в запаленных звездах! —
Чтоб шел, поспевая за нами, буран,
Литой бубенец хохотал бы от счастья,
Чтоб весело, вымахнув из-за бугра,
Слепящие окна открыли объятья…
И, точно пастух, я влетел бы, спеша,
В сухое тепло, обдан запахом хлеба,
И, в звездной испарине, жадно дыша,
За мною ввалилось бы зимнее небо!



_1979_






ПРОТОКА ЛЕБЕДЬ


Ранней перекличкою уключин,
Ярым ветром,
свежим и колючим,
Мчишься ты, моторная вода,
Оплеухи сея по бортам.

Ты ревешь восторженно и круто,
Рыбаков стремниною неся,
За кормою просверкав под утро
Златоперым холодом язя.

Так наддай,
преданиями вея,
Пьяная,
беспутная вода!
Не в твоих объятьях — соловеют,
Опускают крылья невода?
Ходят в глуби солнечные блесны,
Обжигает таволга
вином…
От натуги лопаются весла,
Опускаясь Лебеди на дно.

Напрочь обескрылевшие лодки…
Громыхнуло с первой: «Кто тут слаб?!» —
Песня,
раздирающая глотки,
Лодки
по теченью понесла…

Дружно вылетаем к бонам, сваям!
И, к замшелым плахам приклоняясь,
Ты стоишь —
спокойная, святая,
Белолицей лилией
Светясь.



_1977_






ДОРОЖНЫЙ ЧАЙ


Как на бегу распластались,
слились
С настом упряжки! Собаки в работе…
Круто заносит каюра и свист,
С нартою вместе, на повороте.

Тундрой стекают упряжки и шум
К острому чуму… Размыты отроги
Бешеной скоростью. Утренний чум
Чем нас приветит после дороги?
…Трудно слова отмякают в тепле,
Снова незыблема твердь под ногами,
И, потянувшись, взбодренное пламя
Пляшет на заспанной серой золе.

Солнце
Лениво ластится к лицам,
Трогает наши ножи невзначай,
И, клокоча в самоваре, ярится
Да, в самоваре осанистом, — чай!

Славно! — на шкурах тяжелых и грубых,
Сделать глоток и послушать, как он
Будит усталые, вялые губы
И вымывает из глаз наших
Сон…

Пей! — нипочем ни усталость, ни старость,
Силы опять прибывают во мне,
И отступает,
пасуя,
усталость,
Плавясь в струящемся, терпком огне.

Вновь
под упряжки бросится тундра,
Жаром окатит — под хохот и лай…
Все в мире слажено просто и мудро…
Слава, дорогу венчающий чай!



_1981_






БЕЛЫЙ ЯР


Белый Яр…
Ясноликий полдень…
Лесосплавом чернен,
баской,
Расскажи мне, топор, где — плотник,
Эти избы убравший плотной,
Завораживающей резьбой?
По загривок уйдя в осину,
Ничего не сказал он мне,
Перемигиваясь с осиной,
Бликом солнечным на стене.

Он их сам, эти стены, ладил,
Ладной дранкою крышу сшил,
И со всею округой — ладом
Славный промысел его жил.
И хозяин, прищурив взор,
По карнизу пустил узор…

Знал узоры я много роскошней,
На коньках,
на венцах избы,
Но не видел нигде — похожей,
Вот такой зоревой
Резьбы.
И поклон мой — рукам, когда-то
Нам оставившим на века
Выплеск маковок, зерень мака,
В мощных заревах табака!

…Весла в лад загребают, мерны…
Нас несет быстриной река…
Точно солнца полные меры,
С побережья слепят стога.
Самокрутки палим под вечер,
И, шугнув мошкару, упруг,
Хлопья дыма уносит ветер
За корму,
где, водой подсвечен,
Белый Яр — плывет на яру.

Полумрак подплывает сонно…
Возвращаемся — что ни изба,
Деревянные листья,
солнца
Разворачивает резьба.

Пересуды старух питая,
Под усталый собачий лай,
Я плутаю
и темь пытаю:
«Где тот плотник?… —
И мне из сарая
Отвечают баском:
«Спытай!»…

Я на голос иду из мрака —
Выдает с верстака доска
Выплеск маковок,
зерень мака,
В мощных заревах табака.

И, приглядкой меня окинув,
Вровень с матицею,
велик,
Шапку набок привычно сдвинул,
С хитрецой,
с развальцой, мужик…
Отирая узор — «Вот та-а-ак…» —
Он кивает мне на верстак.
Я беру долото,
И кольца
Стружки веют, как бор, смолой,
И смелее колдуют пальцы
Над бесхитростной лепотой…

А в окне,
Вышибая слезы,
Над раздолием,
над рекой Полыхают обские звезды.
Повторяемый резьбой!



_1980_






СТАРИКИ В БАРСОВОМ


И в ведро, и в ненастье,
от рассвета
И до заката, чаще — дотемна,
Как будто две свечи, на склоне лета
Они мерцают молча у окна.

В них тишина дала приют молчанью,
В раздумье осыпая лепестки…
Не по страданью, но — по состраданью,
По чуткости сердец — они близки.

Их век прошел за вечною работой,
И, в затканной рябинами глуши,
Мысль, не обремененная заботой,
Не изнуряет в тихий час души.

Кровь, засыпая в них, уже не греет,
И немощное, скудное тепло
В усталых жилах тускло цепенеет,
И не туманит слабый вздох стекло.

Они глядят на кроткий свет за лугом,
Прижавшись, как и встарь, к плечу плечом.
Они в ненастье делятся друг с другом
Закатным,
целомудренным теплом.

И близость эта — согревает старость,
И струйка сокровенного тепла —
Последнее, что в жизни им осталось,
Что к их закату жизнь приберегла…

Но грустные раздумия о смерти,
О свитке убывающих скорбей,
Как будто боль, снимает милосердье
Последних, осыпающихся дней.

Тепло прижавшись легкими плечами,
Они не видят в сумерках меня,
Задумчиво просачиваясь в память
Стремительно скудеющего дня…



_1987_






ПЕРЕГОН ОЛЕНЕЙ


Я кочевал со стойбищами…
Рано
Тучнели тени, с запада мело,
И, опоясан гулом каравана,
Со мною кочевал — Артюр Рембо.
Плыли стада,
В зареванных, угрюмых,
Дремучих звездах, шли на Танаил.
За тощее тепло в транзитных чумах
Я звонкими балладами платил.

За шкурами мело — в приблудных листьях,
В собачьем гвалте, воспаленных лисах…
Эпически дремали пастухи —
Обветренными заревами лиц их
В грядущем плодоносили стихи.

А утром,
на проснувшемся морозе,
Сливались парные гроздья,
И горизонт ревел, тысячеглав,
И набухали певчие полозья
Сосновой мукой, музыкой дубрав.
И низкий звон, мотаясь в колокольце,
Зазывно проносился предо мной,
И багровело кочевое солнце,
Развернутое
мерно
над землей.

В протяжной тундре, где стезя — седая,
Листал мой дух безликие века,
И опаляла небо, избегая
Черновика, лукавая строка.

…Но вот опять приходит вьюжный вечер,
Сбивая под окном собачье вече…
Бурлят котлы, волхвует домино,
И пристальное пламя тонкой свечки
Не спит всю ночь, склонившись над Рембо…



_1977_






ЛИВЕНЬ — ЛИПЕНЬ


Так урман вдохновенно расцвел,
Что завхоз наш,
взъерошив хохол,
Вдруг молитвенно выдохнул: «Липень!»,
Как ударило ветром,
и ливень
В буераки вогнал частокол…

Обступили нас — полночь сырая,
Вековечная дрема лесная.
Затуманилась медь котелка,
Наблюдая,
как тускло сползает
Виноватое пламя с сучка.

А вблизи волновалась береза,
Взгляды всех собирая берестой,
Хороня под венозной корой
Все, чему предстояло — золой…

Но, в пристрастных,
осмысленных листьях,
Точно в юных зардевшихся лицах,
Интерес к нашим ружьям и флягам
Проступал над смятеньем и страхом…

Она в ноздри живицей кололась…
Дай ей долгой судьбы, человек,
За студеную,
тесную полночь,
Незабвенно согревшую всех!



_1979_






* * *


Сокрушая гранитные глыбы,
Полярный Урал оползает в низовье,
Где у Чистых ручьев держит старый табунщик становье…
Он,
отец моих добрых друзей,
друг седого отца моего,
Седовлас и морщинист,
набрякли усталые вены,
И все ж неизменна походка,
И его не подводит ружье, и послушна, как в юности, лодка,
И на пьяной стремнине ему не перечит весло.

Вечный труд изваял его крепкие и узловатые руки,
Как на мощных ветвях,
на них любят качаться его загорелые внуки.
Он разводит костер —
дымный столб подпирает полунощный свод…
Излучающий мудрость, как древнеиндийские Веды,
Едкий враг заскорузлых сентенций,
Он и в каждом из нас растворен, всеобъемлющий,
как божество…
Судит о мироздании он, как о собственном доме,
весомо и здраво,
Так же необходим мирозданью, как море, олени и травы,
Ведь в свои шестьдесят,
он, телесным здоровьем богат,
Несомненно, в лишениях не оскудел и богатством духа…

Припадаю к словам его
чутким и жадным слухом
И ловлю с благодарностью ясный отеческий взгляд…



_1974_






КРАЙ ПРАЩУРОВ


Край пращуров моих,
Негромкий край…
Без малой родины я ничего не значу,
Вот почему, когда поет курай,
Я опускаю голову. Не плачу…

Подхватит отзвук
эхо вдалеке,
И отклика истлевшее мгновенье
Еще волнует душу,
И в реке
К тебе протянет руки отраженье…

Омоет душу добрый гром копыт,
И свет звезды над отчею равниной
И утолит и печаль,
и напоит
Тебя заветной силой соловьиной.

Куда спешить, как перелетный лист?
Всегда с тобой — курай… созвездья… кони…
Татарник узловат и неказист,
Но глубоки
испытанные корни…



_1974_






СЕЛЬСКАЯ РЕЗЬБА


Резьба слепит, отсвечивая в лицах…
Густы — в июльском золоте хмельном —
Малявинские сказочные птицы
Встопорщили сиянье над окном.
Распахнутый узор смолист и светел,
Прочти его — и листья, нараспев —
Не годы, нет! — а целые столетья
Как бы летят с невидимых дерев…

В жару зарыты медленные села,
Подремывают в стаде бубенцы.
Усталые,
распаренные смолы
Позолотили грузные венцы.
А мастер пробегает звонким фризом
По темным стенам,
светом их кропя,
В протя-яжную метафору карниза
Диковинные радуги вводя.

…Смеркается…
Поблескивает чутко
Иртышская дородная луна…
Вдруг полыхнет частушечное чудо —
Ликующее эхо! —
у окна.

Его подхватят с неизбывным чувством,
И пролетит,
подковки веселя,
Отчаянное, звонкое искусство
Подвыпившего малость
ложкаря…

Синь-залила славянские зеницы,
Припевки колобродят под окном…
А в сон — летят малявинские птицы,
Лелеющие
сказку под крылом…



_1980_






ОКРУЖНОЙ МУЗЕЙ


За мною — тень по стертым половицам,
Струит светильник встречное тепло…
Поблескивает, вглядываясь в лица,
Спокойное музейное стекло.
Оно впитало очертанья чума,
В углах — декоративный полумрак…
Железные оплечия Кучума,
Ядреные автографы рубак…

Рубаха в бубенцах — шаман! И, в лапках,
Гармония божка и бубенца
Надежно затвердела — в жестких складках
Потертого скуластого лица.
Блажит в окне январская погода,
По залу бродят праздные пилоты,
Слоняются, в дремотной обезличке,
Нахмуренные галстуки, петлички.

Бездумно пальцем трогаю ковер —
Какие краски, колорит! Кто автор?! —
Как вскакивает сторож, резонер,
Раскатываясь в залах, резонатор…
Я хохочу, кричу ему: «Пока!»,
Ныряю в свои вытертые шкуры
И по ступенькам — в сутемь, где пурга
И ражие пожатия каюров…

Каурые медлительные псы
Воткнули в небо чуткие носы…
Посвистывая, трогают каюры,
Посасывая талые усы.
Летит под ноги зимняя Югра
Чуть всхрапывают жаркие олени,
И белый бык, отбрасывая мрак,
Выбрасывает лунные колени…

Летим путем реликтовых племен,
Во-он взмыленные звезды прут за нами!
Еще рывок! — и мы к теплу прильнем
Распахнутыми, жадными руками…
И белый чум, стремительный, как вспышка,
Рванулся к нам, отбрасывая дым…
Ажурная, литая нефтевышка,
Как вестница грядущего, — над ним.



_1982_






ОБИЧАНКА







НА ОБИ


Я люблю, молчаньем зала взыскан,
Когда в ждущей, пристальной глуби
Вспыхнет милосердная записка — От кого? —
«Прочтите о любви!..».
Словно сад, рассветный и продрогший,
Отягченный яблоневой ношей, —
Гаснут проливные соловьи —
Прозвенит:
«Прочтите о любви!..»


*

Пришла навигация —
в буйных, грызущихся льдинах…
В обмякших торосах
забористо песни творили ручьи…
Ввалился, в мазуте, стармех:
«Ты, того, почитай, Шамсутдинов, —
Застенчивой дланью
по сивым усам проведя, —
о любви!..
Замаслен и вытерт,
в заботах, берущих за горло,
Он век сокрушался, что жизнь
поглотила авральная прорва.
Щадил ли я горло?
Но верной стихиею перло
Все то, что когда-то молчало во мне
потаенно упорно.
Скрипела вода о любви
к дальним заспанным лодкам,
И галечник, груб,
под бахилой хрипел о любви,
В два пальца, в зарю
воспаленно свистала лебедка,
И все о любви, что твои,
по сырым вечерам, соловьи…
Как грешные тени,
меж льдами темнели разводья,
В глазах крановщицы,
казалось, качается брачная мгла,
Стонало и пело в грядущем,
рассудок обняв, половодье
И вешнею силой
сводило с ума берега…


*

То было,
было на Оби…
Текли дремучие деревни,
И за кормою:
«О любви…» —
Росло смятение сирени.
То было,
было на Оби…
Смеркалась майская путина,
Спала бригада…
«О любви…» —
Забредил голос бригадира.
То было,
было на Оби…
Молчали грустные подруги —
Раздельщицы…
И — «О любви…» —
Молили жилистые руки.
Мы шли над кипенью тайги
Сверкнул мед кедрачей и кочек
Лосиный гон…
«Тропа любви…» —
Вслед усмехнулся вертолетчик.
Такие весны на Оби!
Натягивает
жаром
вены
Предощущение любви,
Блистательнейшей перемены.
Завязывается в крови
Сердечный гул,
и до восхода
Весенним
искусом
любви
Возожжены уста народа.



_1985_






ВСТРЕЧА


…Стоишь в рябиновых кистях…
Что
теплится в твоих глазах?
И губы талы, словно соты,
Захмелевает голова —
Рябиновая ворожба
Рвет потемневшие заплоты.

Раздумие, поведай мне,
Как в зачарованном окне
Всполох кудесит,
И дорога,
Подмяв обветренный ковыль,
Ныряет в лог,
вздымая пыль,
И — замирает у порога.

Тяжелый дом…
В окне — лицо
И обичанка — на крыльцо,
Из-под платка мерцают косы,
Алеют щеки…
Погляди —
Лениво рдеют на груди,
Вздыхают заспанные розы…

И, вся в рябиновой волшбе,
В багряной, трепетной резьбе,
Смятенье веткой прикрывая,
Глазами по лицу ведет
И долгим взглядом душу пьет —
Скуластая и молодая…

Нетерпеливый каблучок
Пристукнет,
с плеч стечет платок,
И от лица,
под вздох тальянки,
Ты гроздь рябины отведешь
И тяжело к губам прижмешь
Сухие губы обичанки.

Не скажет древо,
как светло
Шло плодоносное тепло
К ослепшим пальцам,
Тяжело
В твою ладонь ложились косы,
И солнце знойное в крови
Захмелевало от любви,
И на груди — смеялись розы…

Не скажет древо и о том,
Как,
наклоняя грозди,
Ртом
Ловя багряные дробины,
Ты припадал к губам опять…
Так билась кровь, что не понять,
Где трепет рук,
а где — рябины…

И ты взмываешь,
невесом,
Над запрокинутым лицом…
К любимой,
в сутеми осенней… —
Как будто чудо зажжено,
Ознобное благодаренье
В твоей крови
растворено.



_1987_






ЛЕТНЯЯ ПОЛНОЧЬ


Чуть вздохнуло, светясь, крыльцо,
Принимая твой шаг… И жаром,
Ибо зной лютовал недаром,
Ночь дохнула тебе в лицо.
…За спиною растаял дом,
Дышат острые смолы бора,
И, ступив на тропу, бегом
Ты сбегаешь по косогору.
Рвешь траву босою ногой,
И трава за спиной рокочет,
И сбегают к реке с тобой
Звезды медленной русой ночи.
Мягкой стужей, издалека,
Набегая сияньем, манит
Запрокинутая река,
Обрамленная тальниками…
Руки нетерпеливо рвут
Пуговки… Разомкнув объятья,
Густо заткано пылью, платье
Опускается на траву.
И, от мелей песчаных рыж,
Расплетая на пряди косы,
Обнимает тебя Иртыш,
Дышат чистой прохладой плесы.
И, в полночной игре реки,
Дразнят чуткою наготою
Настороженные соски,
Напрягаясь, как под рукою…
Но шагни на песок пустой,
Утомленная той игрою, —
Он потянется за тобой
Обессиленною волною
…Блеск волос — точно блеск ножа,
Тело — словно бы запотело…
Тесный, нетерпеливый жар
Распирает, ликуя, тело.
Утомленнее кровь гудит.
Ты с песка поднимаешь платье,
И смыкает плотней объятья
Платье волглое на груди.
И восхода окатный свет
Кружит голову, обнимает.
Багрецом затекает след
И, задумчивый, выстывает…



_1987_






ЖЕНЩИНА


Домыла женщина полы,
Сережки в мочках засветила
И ветви яблоньки, смуглы,
Склоняясь, в комнату впустила.
Несло теплом от синевы,
И громоздился в окнах запах
Тяжелокованной листвы
В лимонных,
солнечных накрапах.

Так в окнах громоздился сад,
Что ныла молвь: «Скажи на милость!»…
На завалившийся закат
Сады и церкви завалились.

Огни стелились по земле,
И отзывались окна в зале…
На встрепенувшемся стекле,
Как вызов, пальцы замигали.
…И смутный шепот, и тела,
Бредовые, в объятьях, руки
Бессонница переплела,
Ломая лад при каждом звуке.

Все схлынуло, как забытье,
На два — дыхание распалось.
Ну женщина!
В руках раскинутых ее
Застыла светлая усталость…
Не обнажил бы трезвый свет
Морщины, складки — зло и веско,
Когда б застенчивый рассвет
Легко не тронул занавеску…
Что косы женщины, седы?
Она и так поймет, не глядя,
Как слепо топчутся следы,
Растерянные,
у кровати…



_1979_






НА ПУТИНЕ


Стекает сырок по распаренным доскам…
И, если припевку катнут из села,
Вова возвращает ее отголоском.
Путина! И — сочные взмахи весла.
Склоняется ива над холодом ила,
И мощно ворочает корни проток
Обильная тяга — иртышская сила,
И в горле бунтует протяжный глоток.
Путина!
И лодки… И ражие глотки…
Увесисто в пойме алеют молодки,
Как синий припай, настывает сырок
На лодках, и тянутся вьючные лодки,
Под гомон молодок, вскипает песок.
И свежая снасть серебрится в глубинах,
Мерцает по кручам просвистанный лес…
Талана тебе и простора, путина,
Былинная сила, на тысячи лет!


2

Девичий смех над стенкою причальной,
В далекий плес впадают облака…
Как ни суди, возвышенно печальна
Последняя путина рыбака.
А солнце — резко, и молодки — дерзки…
Просвищут утки. В воздухе светло.
Девическая песня у разделки
Рыбачью песню ставит на крыло.

Старик поет и снасть следит в глубинах,
И думает под воркотню весла,
Что хороша последняя путина
И песнею уста не обнесла.
И, пролетая в воздухе, мгновенно
Смеркается припевка над рекой…
Что все на свете, как и песня, бренно,
Не объяснишь путине молодой,
Горластой, как и водится, охрипшей,
В промозглых броднях, в чешуе налипшей.
…А на заре усталое весло
Корою ледяною обожгло.
Так умолкают весла по затонам
И, предоктябрьской стужей зажжены,
В речной струе, в ее косе студеной,
Они слепят, как нити седины.



_1980_






ПОДЖИГАТЕЛЬНИЦА


Обугленная, черная заимка…
Облупленная егерская Зинка.
Сплыла заимка — пепел и зола!
Заимку эту — Зинка подожгла.
И егерь, за ночь высохший, седой,
Понурый, как порушенное дерево,
Глядит уныло и пылит золой:
«Копил… берег… И на тебе — похерила!»
Хитер, ухватист, — черт его не брал! —
Он облетел всю жизнь, обветрен дочерна,
На взмыленной удаче… Он ковал,
Сгребал, растил приданое — для дочери.
Но, до хором вытягивая дом
Вот этими тяжелыми руками,
Он все ж таил тревогу, что при всем
Ее весна — скудеет женихами.
Он зверя бил, он тропы бил в лесах,
Он и ее в работу впряг — старайся! —
Чтобы верней замаслить им глаза
Сиянием матерого хозяйства.

Но, смутная, как в осень омута,
Застыла в этой Зинке немота,
И брось хоть слово в эту немоту —
Со дна ее прорвет: «Невмоготу!»…
Невмоготу! — ни песен, ни подруг
(А над рекой такие зори — вспомните!).
Откормленный, лоснящийся сундук
Языческим божком царует в комнате.
…И егерь, пустоглаз, наживший мрак
Под пасмурными, серыми бровями,
На всех спуская ругань, как собак,
Все пепел вымеряет кирзачами…

Но — по ветру развеяна тоска,
Сухие головни — от сундука…
Пусть, кто слабее, не хоронит зависть!
Ликует Зинка, вся в закат уйдя,
Порывистая, пламенная, — завязь,
Восставшая из вольного огня!



_1976_






ОБСКИЕ РИТМЫ


Две недели дождливых рыбацких поселков…
Над рекой в вышине — обложные плоты,
Задубевшие шкиперы в грузных наколках
И угрюмые бабы
на разделке плотвы.

Прошмыгнувшая песня…
Проклятые нервы! —
На моторке просвистывают браконьеры.


1

«Согласен, что это противозаконно…
(Холодные капли по жести плаща.)
На здешних протоках — избыток озона,
Калуга на прелести эти — тоща.
Казалось бы речка — на страсти скупая…
Огни рыбнадзора!
Интрига остра.
Застывшие весла.
Но все искупают
Мгновенья, когда ты берешь осетра!»


2

Луны, обожженные, как медь,
Скрип уключин, на воде расстеленный…
В глубине постанывает сеть,
Свежая,
предутренняя,
стельная.

Вялое мерцание со дна,
Рваная,
студеная дремота…
Вздыбится вода, перевита
Токами сетей и переметов.
Для зачина — вырвешь осетра,
Над ведром ужалишь —
и по краю
Полыхнет ядреная икра,
Заспанными рожами играя…».


3

Отцветшая женщина в грузном брезенте сольется
С песками и грудою рыбы,
а грусть остается…
Слиняла улыбка,
замужеством выстужен волос,
Над крышей разделки темнеет бормочущий дождь,
Но в тусклой плотве, как слепой, ослепительный возглас,
Проносится нож,
беспощадно отточенный нож.
Плотва — икряная,
Она, поди, тоже цвела,
Бурлила протокой и взгляд за собою звала,
В придонных каменьях, носила под ветром икру…
Грядущие поколения
размазаны по ведру!


4

«Пока я мотался — судьбы не сложилось у нас…
Я искренен был — даже пламя истошно кивало.
По честным законам
я строил рыбацкий рассказ,
В нем чаще клевало, чем больше ты мне подливала.

Я пил за фортуну, обласканный ею не раз,
И вспомнил застолье одной из факторий Ямала:
По тем же законам
я строил любовный рассказ,
И все о тебе, только что-то мне губы сжимало.

Ни сына у нас…
Я пойду?
Не накинув платка,
Ты тяжко молчишь, в ненавидящих окнах истаяв…»

С усталой скатерки за всем наблюдает плотва,
Как будто знаменье,
с глухими глазами, пустая…



_1978_






* * *


_Почтовый_катер_прибывает_

_строго_по_графику…_

Из расписания


Все мне снится твое молодое, веселое платье
И высокий узор на груди, и цветы по плечам…

Я зарос бородой, как завхозы разведочной партии,
Я читал им стихи, приходя из тайги,
По ночам…
Усть-Юган?
Кедрачи… Запотевшее зеркало паводка…
Ровный речитатив проходящих составов,
стихов…
Полуночник-зефир… Звезды в иллюминаторах плавают,
И на качке — возня полусонных почтовых мешков.
Я ходил на Балык.
На Ямал бы махнуть изыскателем! —
Тундра,
серые мхи,
молодые встают города.
Седоватый бурун, как буран, убегает от катера,
С запотевших бортов неслышно стекает вода.
Я — почтарь!
Я везу эти письма и знаю — чужие.
Их чертали, читали в ночной безъязыкой тиши…
Вспомни, как мы с тобой на заимке пронзительно жили!
О, клянусь, ты ее никогда не забудешь…
Пиши!

Я б ушел от тебя в дебри строчек безрифменных, рваных!
Вот сижу и молчу, низко стелется дым над водой,
Только толку с того… Я не ныл от бессилья, но странно —
Вечера, как слезою, точатся звездой надо мной…
Я пишу о тебе, ни эпитета росам и звездам!
Прямо в берега в душу мне дышит покоем земля.
Я мотаюсь рекой и оброс, как не снилось завхозам…
На каких пристанях
невеселая почта моя?



_1974_






СГОВОР


_В_деревнях_района_порой_отмечаются_

_факты_так_называемого_«сговора»…_

Из письма в газету


Пропивают меньшую…
Жарко
С теток свесились полушалки.
Только смутно молчит меньшая,
Гулу сговора не мешая…

Пропивают меньшую!
Бражно
Над столом приподнялся звон —
Скопидомы, сластены важно
Обмывают свое родство.

Пропивают…
Притихли бабы:
Раз! —
отец загибает перст —
У ворот вырастает штабель
Строевой,
крепкотелый лес.
Два! —
сверкает крылом гусыня,
Звонкий выводок хороня.
И к тому же, косясь на сына,
Добавляет свекровь:
«Коня!»…

Пропивают меньшую…
Батя
Усмехается,
ушлый дядя,
В пьяной пене топя усы,
Ворот крестиком — для красы…
Он на свата глядит: дети-ина…
Ну, и тот поотмяк,
польщен, —
К сытым стойлам, замкам, сединам
Прикупает
меньшую
он!

Бьется платье, с плеча сползая, —
Так
отважно встает меньшая.
Точно свечечный язычок,
За калиткой мигнул платок.

…На закате,
густом, багровом,
Заломились по осевой,
О брусчатку дробя подковы,
Пристяжные — за вороной.

И меньшая,
запряжку жаля
Бесноватым огнем бича,
Никому
не принадлежала,
Как сияние от плеча.
Жаром
в щеки ударил холод!

Двери
вскрикнули за отцом —
Дробный грохот,
как будто хохот,
Ночь швырнула ему в лицо!..



_1980_






ГУЛЕНА


Шальной прихлоп, густой притоп,
Багрян и пьян на лицах пот,
Обильно сыплются заколки.
А утром — форточка поет…
В суровом трассовском поселке
Гуленой — женщина слывет,
Живет — не сеет и не жнет,
А гармонисту сердце рвет.
…В студеных травах, росной ранью,
За улочкою, у моста,
Я увидал ее в тумане
Как бы плывущею с холста —
Светало, осень ликовала…
А шла он от речки, тала,
Круты ресницы, губы талы,
И ситчик, влажный от ведра,
Прильнул к ленивому овалу
Ее тяжелого бедра…

Но постно щурится народ:
Гуленой — женщина живет.
Ей — ни зарплата, ни изба,
Но жажда по теплу — до боли!
Поволоклась ее судьба
К хотя бы призраку любови,
Плутая в датах, судьбах, лицах…
И вновь, в вечерней тишине,
Смятенно охнут половицы,
Запляшут тени по стене,
Заголосит спьяна тальянка,
И, вывалившись из дверей,
Вслед за тальянкою — гулянка
Протопчет улочкой моей.
…Но день придет — оконный лед
Губами женщина возьмет,
И руки белые уронит
В обезголосевшем дому,
И думу
в сердце захоронит,
Которую я не пойму…



_1980_






РАЗЪЕЗД «АНГЕЛИНО»


_На_глухом_сибирском_разъезде_«Ангелино»_

    _много_лет_работает_стрелочницей_Ангелина…_

«Ангелино» — из песни, из былины?..
Завьюженный разъезд перелистав,
Архангельские плечи Ангелины
То ввергнет в мрак,
то выхватит состав.
Что ж Ангелина? — вглядываясь в дали,
Покоем и дородством налиты,
Спокойное окно облюбовали
Уверенные, сытые цветы.

Так что ж она? — полжизни размотала,
Обдумывая вечное, свое…
И сыростью — сиротство напитало
Ее глаза, казенное жилье.

В слепом потоке лиц, вагонов, судеб,
Заметишь ли, как выспела тоска?
В урочный час она выходит в сутемь,
Согретую мерцанием флажка,

И горечь отпускает между делом,
Но схлынет день, и ночи напролет
Тугое, неизношенное тело
Забыться в полудреме не дает.
…Ударит в соснах птичья перекличка,
Забродит в теле — лютая весна…
Поест и постирает — по привычке,
Потерянно застынет у окна.
Заголосила б,
хмари не осиля!
Повыкипели слезы, пуст вагон…
И, громыхнув, курьерская Россия
Уходит за соседний перегон.

Простоволосой — выбежит под тучи,
Отчаянно застынет на юру,
Лишь проливные волосы — в падучей
Забьются на пронзительном ветру…



_1980_






НА ОЛЕНЯХ


Вихрем! — по насту
в несущихся солнечных вспышках,
Вдоль занесенных становий,
отставших седых буровых…
Вихрем! —
по утренней свежести… Полымем пышут
Яркие лица влюбленных,
как солнечный день, молодых.
Густо бормочут копыта,
осинники в пене,
Жарко и плотно смеется
морозная медь на ремнях.
Жадно глотают пространство
летящие синие тени,
Низкое небо летит
на дремучих оленьих рогах.
Вихрем! —
чтоб, взгорок примяв, оглушительно падать
В рыхлую сутемь ложбины,
вонзая хорей в облака,
Что в грядущем встряхнуть
одряхлевшую память
Мимолетящим пространством,
могучей повадкой быка!
Милая,
лёт нашей юности громок и жаден…
Эй, берегись! — ибо кочка
играет оленьей судьбой.
Резок и внятен
язык этих солнечных пятен,
Густо летящих по гулкому насту
меж мной и тобой.
Рано тужить нам
и думать о вечности — всуе…
Властно плывет горизонт,
обаяньем простора маня.
Так распластались быки,
клокоча и ликуя,
Ветру и боли навстречу
распахнута песня моя!



_1982_






ВДОВА


Над окраиною — вспышки голубей…
Норовистою весною, здесь, у тына,
Густо изморозь простреливал пырей,
И цвела неприхотливая рябина.
Отцветала под рябиною вдова,
Забываясь, песни давшие шептала…
Шелестела, точно вторя ей, трава
И бессонницу с хозяйкой коротала.
В переплеске смеха, улица плыла,
Точно блики, плотно вспыхивали лица,
Распускаясь, все печали отмела,
Все невзгоды — затянула медуница.
И мерцание стояло под окном…

Но однажды, мягкой дремою объяты,
Глухо охнули цветы под сапогом,
Под отточенной лопатой квартиранта.
Он хозяйке платье справил,
А в селе
Толковали, как он шастал по Чулымску,
На базаре, в суматошной толчее,
Славословя краснощекую редиску…
А хозяйка славословила — судьбу,
И поддакивала улочка: «Мужчи-ина…»
А когда входила в комнату, — по лбу
Пробегала виноватая морщинка.
И росла, мощна, у самого окна
Зелень грядок, полонивших палисадник.
Пой, казалось бы…
Но — стыла тишина
В смирных складках ненадеванного платья.
…На закате багровеет окоем,
Все, как встарь, — дымки,
домишки,
палисады…
Но без росного сиянья под окном
Не до песен…

Может, годы виноваты?



_1979_






ОЛЕНА


День, просмоленный такой да ядреный,
Брезжит фигуркою, к морю склоненной…
Мощно вздыхая ширью соленой,
Ластится бездна к коленям Олены.
Над побережьем, дыханьем оленей,
Лежбищем ботов и серых камней —
Так затаенно льняная Олена
Мягко восходит печалью своей…

Что ж ты, поморка? Полуночью, в муке,
Слушая кожею властные руки
Мужа, лжет верным, сноровистым телом,
Горько чернеют ресницы на белом…

Десятилетья — молчит воспаленно
Холод задумчивой русой Олены.

Что тебе снится, Олена? — поклонна,
Волглая даль окликает: «Оле-ена…»,
Сад — громоздится сырыми ветвями,
Весь, до зари, занесен соловьями,
А за рекой — светоносные клены…
Что еще вспомнишь, поморка, Олена?
Грузные грозы крупны и подробны,
И окрыляет счастливая дрожь
Звонкое тело — в тяжелые копны
Вместе с тобой зарывается дождь.
Острые стебли сливаются, жалят,
И полумрак наплывает, слепя
Зоркие пальцы, и трепетным жаром
Милый из мглы окликает тебя.
Память о нем отцвела и прогоркла…
Что ж ты, поморка?
В рюжах ворочалось тело восхода,
Зрела путина…
Вдруг с дальнего бота
Как сыпануло запевкой соленой!
«Господи, — выронил весла, — Олена!..».

Мерно вздыхает ленивое лоно…



_1982_






БАБЬЕ ЛЕТО


Скупей багрянец бересклета…
И нет сомнения в судьбе,
Покуда ясно бабье лето
Отстаивается в тебе.
В слепящих бликах редколесья,
Царит в задумчивой глуши
Возвышенное равновесье
Спокойных мыслей и души.

Но, лишь подступит мгла ночная,
Бессонницу не обороть,
Пока, в потемках, изнывая, —
Невмоготу! — тоскует плоть.
И губ, и рук слепые зовы…
Невмоготу! — всю ночь подряд
Хмельные игры знойной крови
Томят и голову кружат…
Слоится долгий бред потемок…
Но ты поверишь — тень в окне! —
Щеколде, вскрикнувшей спросонок
В ознобной, чуткой тишине.
И словно вздох пройдет по дому,
Когда, счастливо пряча дрожь,
К теплу случайному, чужому,
Зазывной нежностью прильнешь.
…Скупой восход… Все по-иному:
Тебе расскажет трезвый свет,
Как,
уходя в туман от дома,
Тяжелый, выстывает след…
Он прет, в крушине увязая,
Кусты промокшие круша,
И вслед за ним, изнемогая,
Бессонно тянется душа.
Она бредет, одна на свете,
Забыв сомнения свои,
И одинокий путь свой метит
Слезами горя и любви…



_1987_






НОЧНЫЕ СТИХИ


…И время разломилось…
Ты склонилась,
Устала и простоволоса, — ты…
Отсвечивая в будущем, светилось
Немое воцаренье наготы.
И, сжав твои бессильные запястья,
Я жар их целовал. Поймут ли? — пусть…
И все нетерпеливей бил нам в пальцы
Переплетенный, воспаленный пульс.
Так тесно ты прижалась,
нет, ты вжалась
В мои надежды, будущие сны
И замерла вот так, что показалось —
Мы, словно веки, плотно смежены…

Я часто падал — жизнь меня швыряла…
Но, словно прикрывая и храня,
Ты обнимала,
точно отнимала
У злости и отчаянья — меня.
Ты впитывала боли и усталость…
Да знать бы мне в ознобный час ночной,
Какой ценой все это доставалось,
Неропщущей тебе, какой ценой!

Что ж из того, что кротко не осудишь,
А лишь вздохнешь?
И мысли нет больней:
Где в сторону отступишь, где уступишь,
Там неизменно — женщина сильней.
…Твое лицо дыханьем обжигая,
Я чувствовал — я становлюсь сильней.
Ты обнимала, мир преображая
Неутолимой нежностью своей.
Потом уснула, жарко разметалась,
И, глядя в полусонное окно,
Я внял тому, что жизнь моя держалась
На ниточке дыханья твоего…



_1979_






КОЛЫБЕЛЬ


В поре — гусиная миграция…
Хозяин прет узлы,
старается,
И в заколоченной избе,
Под потемневшей, дюжей матицей
Тоскливо стынет колыбель.
Она молчит в избе глухой,
Зияя теплой пустотой,
И ветер нищих вечеров
Подсвечен музыкой пазов…
Уносят судьбы перелетные
Тепло оставленных становий,
И стонут
рамы переплетные
Смолистых, тесаных гнездовий…

Молвою темною в народе
Изба живет в закатный час,
И бакенщик на повороте
Ее прожектором обдаст.
Он обагрит худые сети,
Багры и голубятню, клети…
(Вздохнет заречная свирель…)
И, в тусклом, низком полусвете,
Щемящее вспыхнет колыбель.

…Я в избу въехал на рассвете,
И, переполненные солнцем,
Раздольные,
тугие ветви
Вломились в низкое оконце.
В рассвет, черемуховый, мятный,
Распахиваю голубятню —
Синь
подхватила голубей!
Я лучше участи — не знаю
И прочно эту обживаю…
Не жди покоя, колыбель!



_1976_






ЦВЕТОЧНИЦЫ


Тенистая верста бульвара…
Топчется
Воскресный, у больших корзин, народ —
Столпотворенье красок!
А-а цветочницы…
Молва их — спекулянтками зовет,
Жаль, их трудам учета не ведет.
О первые цветы!
О пестрый запах!
А приглядись к цветочницам, и ты
Не различишь в медвежеватых бабах
Подвижниц каждодневной маеты,
Служительниц
природной красоты?

Гул плодородья всходит над окраиной,
Когда в бутоны, корни шевеля,
Боль в пояснице, зореванья ранние
Завязывает сильная земля…

Черемуха раскинула созвездия,
И медоносны сумерки, когда,
Слепя, осатаневшими созвездьями
К рукам восходит бабья маета.

Цветы на стеблях, как миры, вращаются,
Исчадия ликующей весны,
Бульваром растекаясь…
Возвращаются
В деревню бабы, опустошены,
Чтобы, вставая с заспанными зорями,
Ложиться в полночь, рвенье утоля…

И вновь —
белы, оранжевы, лазоревы,
Горят цветы…

О, щедрая земля!



_1982_






ОСЕННЕЕ


_Увозят_милых_корабли…_

Марина Цветаева


Гул
отшвырнул последний зов,
И проницает ваши судьбы
Отлив осенних поездов —
Они разлучники, по сути…

Лес разлучается с листвой,
Прощанье размыкает руки,
Последний лист над головой —
Как воплощение разлуки.

Колеса двинулись, и вот
Ты бросился вослед вагону,
Ведь поезд по живому рвет,
Рвет
по живому!

А над скопленьем нищих глин,
Над рощей, дремою объятой,
Вздымается гусиный клин
Из расщепленного заката.

Зенит пронизывая — ввысь! —
Он легкой тенью лег на воды…
А на опушке запеклись
Костры открывшейся охоты.
Гром! — и мгновенный сноп огня
Уже к ногам швыряет птицу.

По склону гаснущего дня
За поездом фигурка мчится —
Так,
от любимой отторжен,
Ты чаешь перевоплотиться
И с клином слиться,
Поглощен
Окостеневшим оком птицы…



_1987_






ПОМОРСКАЯ БАЛЛАДА


На этом ветру
ни слезы, ни восторга не спрячешь…
Возвышенной грусти
не снимут ни вздох, ни слова.
Клокочет путина
в обветренных судьбах рыбачек,
Но всходит заря,
и смеется в глазах синева.

Шершавые руки…
Соленая изморозь робы…
Как встарь — поморянки,
глядят они из-под руки.
А ты улыбнись им —
навстречу щемящее и робко
Улыбка распустится
и отзовется в груди.

Они выручают из глуби
дородные сети,
В сухих, воспаленных глазах
выстывает рассвет.
Поди притулись тут,
с банальным блокнотом, в соседях…
Для их маеты
ни названья, ни имени нет.

Но вслед мне глядят
и лебедки, и мачты, и тросы,
И русая девка
в цветастом беспечном платке
Всё ломит путину,
пока меня тема уносит
По бодрой, как ложь,
по затверженной, торной строке…

Как мало я знаю вас, Боже!
Нежны мои вины…
Спасая от бредней,
хотя бы склонитесь на миг,
В намаянных броднях,
скуластые музы путины,
Над черновиками,
в бессонницах долгих моих!

Под броднями тускло,
податливо всхлипнула глина…
Путина,
фортуна,
я истово верю тебе:
Прохладно-лениво,
протяжное имя Марина —
Моряна… поморка… —
светло припадает к судьбе.

…В руках у приемщицы
стынет пригоршня заката,
Серебряный бот засыпает,
уткнувшись в косу.
И смуглой рукою в брезенте —
Надежда! Наяда! —
Рыбачка мне машет вослед
на смоленом носу…



_1981_






СОСЕДКА


Женщина полы домыла в доме,
Стежку
разбудила у ворот…
Величав и монолитен в дреме
Застланный дымами небосвод.

На мгновенье вспыхнула у взвоза,
Точно светозарная береза,
И в руках рачительных ее
Смерклось
опаленное морозом,
Вкусно громыхнувшее белье.

Перепетой горечью полынной
От левад иззубренных мело,
Но слепящей
свежестью простынной
За версту остужено несло.

Те мгновенье вспыхнут, словно чувство,
Вспыхнет в небе солнечный укус…
Поступи
спокойное искусство,
Рдяных уст
испытанных искус…



_1980_






ВДВОЕМ


Почему же в запущенной чаще
Излучает волненье
ранет,
Словно в плод, одиноко звучащий,
Потаенный впрессован рассвет?

Почему же, как будто к напеву
Захолустья, под юной звездой,
Причащаешься к вечному древу
Над бегущей неверной водой?

Потому что и воды, и пущи,
Дальних звезд голубое жнивье
Чудотворнее, радостней — пуще
Расцветают во Имя Твое…



_1981_






СЕВЕРНАЯ ВЕСНА


В протоку, несущую гомон и пену,
Ликуя, тальник забежал по колено,
С высокого мыса шагнул краснотал…
И рыжий бурильщик протоку
Еленой —

И все улыбнулись… —
Еленой назвал.
Не все под луною печально и бренно,
Сливаются рокот и слово…
Река Пригубила певчее имя —
Елена
И вешнею песнею вдаль увлекла.

Весенней музыкой омыты олени,
Урманы, луны молодое литье…
Любимая,
Ты отразилась в Елене,
Мое нетерпенье,
бессмертье мое!



_1985_






* * *


Поминаю все добром:
Солнце, птичий окоем,
Песни
тонкая аорта —
Звонким пульсом над селом…
За селом — бар-жа,
Берега — раз-жав.
Мы, пролетные матросы,
Улыбаемся, цветем.
Эк отплясывает шкипер,
Точно снова холостой,
На лугу, в сапожном скрипе,
В белом полыме холстов.
Старожил сибирских вод —
Зачинает хоровод.

В юбках шелест, точно в скирдах,
Прибивает ветром их
К напоенным светом икрам
В легких жилках золотых…
Как шлепок, упруг и гулок
На ветру веселый шелк.
Мои ласковые губы
Над девическим ушком.
Это я — пляшу с веселой
Девкой рослой, бронзобровой,
Белозубой, золотой,
Звонким ситцем облитой…
Блещут маленькие лытки!
Смотрит весело, грешно,
Позабыв, что нам отплытье
Графиком предрешено.
…Холодит речная влага,
Всходим медленно и валко
На тяжелую баржу,
В тальниках народу — жу-уть!
И — тоскуй! — перед озерами,
Закрывая ночь, плоты,
По плечам тепло,
узорно,
Тихо плавают платки…



_1972_






МАСЛЕНИЦА


Пристяжная заиндевела,
Коренник изнывает,
белый,
И, таврованы вороньем,
Храмы вспыхивают огнем.
Снег — байбак
И, дороден, светел,
Бродит увальнем на дворе,
Где, обнявши рябину, ветер
На ковровой пляшет заре.
«Не запряжка, —
гогочут, —
а звери!» —
Смех вываливается в двери,
А вдогонку — орет гармошка,
Кружки
бражкою — на сносях,
И рассыпчатая морошка
Упоенно цветет в горстях…

На колдобинах бьется полоз,
И, окрест тишину губя,
Гулевой осыпая голос,
Облепила сани гульба.
И — качнулась дорога пьяно…
…Стой! Приехали! И, в снегу,
Складки
сладкие
сарафана
Жаром по сердцу — на бегу!

И, покуда, гася запевки
В ошалевших, слепых сенях,
Бабы,
парни,
льняные девки
Расцветают возней в дверях,
Колобродят вовсю подковки,
Двери мечутся впопыхах.
На фамильных — своей поковки! —
Солнце лыбится на блинах.
Их парные,
ржаные чары…
И в оправе кованой чары —
Содроганье медовых толщ.

День за окнами вял и тощ…
Но вздымают свеченье речки,
Рощи, снежные валуны,
Кони —
вспененные уздечки! —
Жарким бегом полонены.

Слава вам, проливные зимы!
Шапки выше, честной народ!
Вдохновением озарима,
Волю
масленица берет.
…Отливают гульбою сны,
Пробегает заря окольно,
Где, над бременем белизны,
Звонко высится колокольня,
Где зазывный девичий след
На бегу замирает сладко,
Где измят и затоптан снег
Пляской,
свалкою
и трехрядкой.

Эту рань,
эту свежесть — пьет
Радость каждого человека!
А за окнами полыхнет
Вдруг
зарница женского смеха!



_1981_






ЕЛЕНА


Елена,
Понур твой синий, твой мартовский синий взор…
Над чьею судьбой простерлось твое соловьиное имя?
Махнувши тебе рукою, пригубил его помор
И громыхнул по сходням подкованными своими.
И — соры в дремучих чайках отхлынули вдаль, галдя,
И грудь, развернувшись круто,
вздымалась, как мерный парус…
Ложась на волну щекою, покряхтывала ладья,
Одетая океаном в литой ледяной стеклярус.
Несла над водой обшивка смоленый, соленый хруст…
Застыл помор у кормила — его распирала жажда
Познать этот мир скорее — на плотность, на вес, на вкус,
Вобрать его —
ветром! солью! —
порывисто, грубо, жадно.
Просторно гремели грозы, трепала простуда,
всласть
Обмяло характер льдами,
смех выкрошило цингою,
Но даль наплывала синью, и в силу вступала власть
Негаданно смирной бухты, оправленной тишиною.
Скуласт и обуглен ветром,
застыл на ветру помор,
Спокойно темнела складка над хмурой, упрямой бровью.
На тусклом песчаном взлобье гудел узловатый бор,
И в жилистой, цепкой кроне держала звезда — гнездовье…
И, скомкав усталый парус, он бросил на берег взгляд —
Лепились по скалам птицы,
внизу содрогалась пена,
Пел древоязыкий ветер,
вдали истлевал закат… —
И выдохнул потрясенно: «Куда занесло, Елена!»
…Над гулкою мачтой в небе сырая плывет звезда,
И даль разверзает грозы,
светла, солона — нетленна…
За медленною кормою проснувшаяся вода —
«Елена… — поет… — Елена…»,
и вторит простор: «Елена…».



_1982_






ДЕКАБРЬ


И в декабре ты бредишь летом,
и только летом…
Ночи метель застелет, даль белизной скует.
Если я запер двери и не открыл с рассветом,
И если зреет повесть, — значит, во имя твое.
В длинных, курьерских, транзитных снах
до огней Ростова
Как ты смеялась, пела,
вспомню — невмоготу!
Сон мой — слепит тобою, он пришел, оркестрован
Белым гуденьем сосен в снежном, пустом саду.

Невмоготу! —
ты снишься в душных приморских грозах,
Гром протяжен в пространстве, как неизбывный зов.
Сон мой объят степною, выжженной, гулкой бронзой
И белозубым смехом вспененных бурунов.
Вижу, как, улыбаясь и распахнув ресницы,
Ты развернулась — знойной повестью о степи,
О голубой полыни, о ледяных криницах,
И, пролетая рядом, платье твое — слепит…

Бредят тобою ночи в темном, промерзшем доме…
И не тебя ли видит сонный лепной карниз?
Где ты, степное лето?
Только разлука что мне,
Если печаль и горечь нежность запеклись!
…Утро
Отзывно звякнет ложечкою в стакане,
Сумрачно дышат избы, снами заметены,
Хрустнула звонко ветка — это играют грани,
Словно хрусталь, кристальной, пристальной тишины.
Здесь и нашла свое ты вечное продолжение —
В посвисте ветра,
в музыке белых, тугих ветвей.
Это — еще декабрь,
это — предощущение
Медной степи распахнутой,
Легкой руки твоей…



_1980_






В ТУНДРЕ


Помнишь острый ветер?
Помнишь ночь?
Безнадежность ныла, словно рана…
Страх подмял тебя — не превозмочь
Белое безумие бурана.

Обмерзают руки…
Материк
Безысходности и мрака… Голо…
Не кричи — задавит стыдный крик
Стужа, вымораживая голос.

Засыпает снегом…
Воля спит…
Жизнь мятется в сумерках сознанья…
И, ослабевая, жизнь висит
На усталой ниточке дыханья….

Но тебя находят, теребят,
Горечь спирта обжигает губы.
Тормоша,
тебя из забытья
Чьи-то руки вырывают грубо.

…Вялый сумрак…
Жаром обмело
Скулы.
Свет свечи у изголовья,
Веское, надежное тепло
Кряжистого, низкого зимовья.

И, неразличимая почти,
Женщина застыла у печи,
Грея обмороженный руки, —
Ты прикрыл глаза свои в испуге…

Взгляд пугала эта краснота
Женских рук, морозом обожженных.
Но вторгалась в душу красота
Немощных, щемящих, изнуренных.

Не постиг вот этой красоты
Нищий духом, оробевший, — ты
И, на сером, заспанном восходе,
Прочь умчал — «Прощай!..» — на вертолете,

Чтобы не страдать, не мерзнуть — жить!..
А потом
Ты предал — вспомни! — женщину,
Оскорбил ее.
За что, скажи?!
Женщиною — жить тебе завещано.

…В  тундре вьюга, темень, вой ветров…
Но закон становия суров:
Уходи отсюда! —
у меня
Для тебя нет места у огня…



_1982_






БАЛЛАДА


По склону, по вереску
катится шорох собачьей грызни,
Поджарая сучка мелькает над сворой, как пламя…
Опарою
свора вскипает и вдруг опадает,
Вливаясь в холодную щель меж домами.
Сплотились дома на яру — в бревенчатую полусферу…
В тяжелом, казенном бараке не спит русокосая Вера,
Из года в год русые луны глядят в одинокие окна.
Когда-то была она юной… А нынче? Подушка намокла…
К глазам присыхают проклятые, горькие тени…

Библейские формы уснувшей приемщицы Тани…
Она улыбается — так откровенно и близко
Стоят над глазами зрачки молодого радиста.
Мерцанье рассвета, земля, как подушка, нагрета…
Никто не ударит щеколдой, не вымолвит: «Здравствуй!..».
Ознобные сны приполярного бабьего лета,
Горячие токи — по сонному бабьему царству…

А завтра — забьется, запляшет сырок под ножами…
Привычный галдеж… Застарелая стужа брезента…
В дому — одиночество смотрит пустыми углами…
Безликие будни… Ни блика в душе, ни просвета…


*

Смена первая — над столами
Перепляс, перестук ножей.
Ширь озвучена сейнерами,
Выплывающими из ночей
И недаром один, над снулой,
Темной глубью, басит о том,
Что греховным — алеют губы
У приемщицы под платком…

Что тут скажешь, сильна Татьяна,
И хотя б по тому одному,
Что ни дня ни тверезый, ни пьяный
Не скучали в ее дому.
Проливное веселье в доме том!
Что ни вечер — куражлив, пьян,
За точеной чечеткой, хохотом
Всё похаживает баян.
Звонких тульских кровей,
Ревни-ивай,
Он, как будто себя дарил,
Плыл по улочке и не единой
Одинокие сны дарил.
И от пестрой разноголосицы,
Расцветающей у окна,
Не в одной горемычной горнице
Зябко вздрагивала тишина.
Стыли звезды…
Татьяна пела…
Бабы маялись в скудном сне…

Наливное,
тугое тело
Выгнув радугою в окне,
Вслед его переборам пьяным,
До озноба закинув лик,
Молодица глядит туманно,
Молодица глядит и глядит,
Вся сомлевшая от любови…
И, споткнувшись на полуслове,
Умолкает баян, речист,
И радист, поигравши бровью,
Ей подмигивает…
Арти-ист!

…На закате багроволицем,
Чайки видели с островов,
Как радист пробежал с молодицей
Мимо выдоенных сейнеров.
И еще не угас в тумане
Росный след торопливых ног, —
У столов отмечаясь, к Татьяне
Шустро просеменил слушок,
Так и так, мол… И, чуть помешкав,
Догоняй, мол…
И, не жена,
В бабьей прыснувшей пересмешке,
Стынет девка обожжена.
Дура — девка!
Слезищи — бусы,
Изумленный распухший рот,
Облюбован молвой стоустой,
По-срамному навис живот…

И покуда, перекипая
Через остров, бурлила молва, —
Полумертвая,
полуживая,
Не жена, да и не вдова,
Прозревала в кромешных стонах —
Подойди, услышь и увидь… —
Заставляя пустые стены,
Отзываясь, гудеть и выть.
В этом непоправимом плаче,
В неуклюжем, отцветшем платье —
Всё взывало не к состраданью,
А к тому, чему нет названья…
Мимолетной любови прочерк —
Второпях,
поперек судьбы.
Бесталанные наши ночи —
Без волшбы, но — в тисках божбы.
…Что за женщина вышла босою,
По соски забредая в залив,
Горемычною нотой больною
Лампы в окнах переполошив?
И тянула она, и тянула,
Столбенея от маеты,
Ибо глухо — под сердцем тянула
Тяжесть гибельной пустоты.

И, в туман уходя по выю,
В бликах тусклого серебра,
Отелившись, пустые, выли
С ней — плашкоуты и сейнера…



_1984_






НА ПЛОТАХ


Ухмыляется пена…
Сдержан
Лютой каменною уздой,
Содрогаясь, клокочет стрежень,
Выгнув радугу над собой.
Ошарашенные плоты
Мутным ужасом налиты.
В заполошном огне платка,
Мчится женщина — на плотах!

Взматеревшая кипень…
Грохот
Кряжей кряжистых впереди…
Обмирающие на вздохе,
Маки лопаются на груди.
Стрежень вздыбившийся — не мхи ей!
Свищет небо…
О, как она
Полыхнула вдали, стихией
К тверди солнечной взнесена!

Перекат захлебнулся в пене…
«Ну и баба!» — галдят деревни,
Ржут прибрежные тальники…

И она,
посреди реки,
С плотогонами наравне,
На кобенящемся бревне.
А старшой наддает, ревниво
Лупит выпяленный зрачок
На летящий платок спесивый,
Брызги, бьющие из-под ног.
…Подойду, обминая песок…
Далеко ли, — спрошу, — залётка?…»
У причала зевает лодка…
Она щеки руками остудит,
Ожиданье в лице проступит,
А ее — всё несут плоты,
И, сливаясь, к горячим ступням
Луны ластятся из воды…



_1984_






БАКЕНЩИЦА


Она утрами проверяет бакены —
Под блузкою протяжно дышит впадинка…
Ворочает веслом,
уже вдова,
Бела, статна,
за двадцать пять едва…

Скуластые, обветренные створы,
За створами —
казенная изба.
Насупленные, замкнутые шторы.
Обветренная, хмурая судьба…
В ее глазах молчит полуулыбка,
И вечером,
с зардевшимся лицом,
Она откинет хилую калитку,
Всего обдав смятеньем и теплом.
Ударит ветер, в занавески тычась,
И отзвук отразится от воды,
Лишь песней, припозднившейся,
девичьей,
Повеет из заречной слободы…

К ее груди,
К таинственной излуке,
Дыхание прихлынет горячо,
И встрепенется
ткнувшееся в руки,
Вздохнувшее незрячее плечо,
Ее плечо ядреного налива…
И, в губы зарываясь тяжело,
Я слышу,
молодой, нетерпеливый,
Как в жилах распускается тепло.
Вниз по Тоболу куролесят села,
Сплывает банный день,
заветный час,
И постепенно по дворам,
веселый,
Цигарки тушит, вызревая, — пляс…
Он грубо дышит брагою и потом,
И, задыхаясь, душные дворы
Распахивают грузные ворота,
Вечернюю бросая позолоту
На ситцевые
ярые костры.

…Отлетная,
звезда мерцанье тушит…
Негромко дверью стукну,
И тогда
Опустится в измятые подушки
Вылеживаться — смутная тоска.

Ползут гудки — реке не до покоя…
Сплыву за мыс,
на целый день один,
Как вдруг услышу — песня над рекою
Мир заливает заревом рябин.
Так бакенщица,
гордая в кручине,
Не разбазарив голоса в судьбе,
Светло скорбит о брошенной рябине,
Так голосит,
как будто по себе…



_1979_






ЛУННЫЕ НОЧИ


В пору ясную звездных кочевий,
Лишь листва затрепещет в саду,
Старый мастер — напишет свеченье
За околицей, в темном пруду,

Осеняя пристрастной рукою
Сад,
часовенку,
свой неуют…
И уже не толпою — волшбою
На холстах его краски живут,

Силой гения сплавлены в лица
Одинокой соседки, детей…
И мгновенье не гаснет, а длится
Постижением тайны своей

Но, подмяв палисадники, словно
Во хмелю, дождь прошел по земле,
И задутой свечою — часовня
Растеклась по сырой полумгле…

А наутро — в соседях молчали,
Не дымилась, как прежде, труба,
И стекались старухи в печали,
Мол, преставилась Божья раба…

А «раба» — ребятню поднимала,
Вековухой судьбу бедовала,
А пока подняла — отцвела,
В одиночество пуще вросла.

Лишь осталась отрада — раздольем
Лунной ночи
спустилась к пруду,
Наготу выпуская на волю,
Необласканную наготу.

Говорят просветляют страданья…
Прожила недотрогой, вдовой,
И уже не свеченье — сиянье
Поднимало ее над судьбой.

…Свистнул поезд…
Сады облетели…
Низко птица летит над землей…
Неприкаянно тычется в щели
Непогашенный свет в мастерской —

Люди смотрят с сомненьем и страхом,
И лежит на забытых холстах
И на сгорбленных тюбиках
прахом
Залетевшая в окна листва.

Год, как сад, осыпается, мокнет,
Дверь кричит,
одичав на ветру,
И всю ночь воспаленные окна
Что-то ищут
на сиром пруду…



_1979_






ОЗЕРО


Синевою,
Студеною статью меж прочих
Достославно оно, говорят старики…
Это озеро
девочка прочила в очерк,
Но смеркается очерк, зоревеют стихи,

Назревает роман под бревенчатым кровом,
За бревенчатой банькой, в кромешных ночах,
И горят, обеспамятев, губы, махрово
Распускаясь на егерских жестких устах…

Прибегала к нему,
светлячки под стопою,
Грудь молчала, как стиснутые кулачки.
Неожиданной,
но колдовской наготою
Расцветали его золотые зрачки.

Это ты, говорю я, озерная сила,
Заплетала объятья,
ночами томила,
Замесила их вздохи на счастье и грусти,
О, страница серебряного захолустья! —

Ибо очерк не начат,
она уезжает…
Догорит поцелуй на обмерших устах…
Что за свежее чувство ей душу сжимает,
Как столетья подряд,
до ломоты в висках?

Углубленный в их мир, молодой и просторный,
Мой глагол не иссохнет.
Но — в страшную сушь
Дай глотнуть, во спасение, стужи озерной,
Дай
коснуться такого созвучия душ!



_1977_






* * *


Серебряное,
дышит мирозданье
На окна в куржаке…
И, наконец,
Со звоном распускается в сознанье
Престольных лес
серебряных древес.

И небо заголимо до беззвездной,
Вечерней тьмы,
Но, призрачно видна,
Подкатывает, бледная, морозной
Оскоминой — плакучая звезда.

Тетрадь подробней мирозданья…
Рослы,
Проламывая сердце,
до весны
Студеные готические сосны
Крещенским снегом усыновлены.

Тетрадь полна любви неутоленной,
И, в обновленном времени,
дыша
Неоплатимой свежестью студеной,
Провидицею — бодрствует душа,

Когда творит грядущее,
не глядя,
Как высекает первую строку
В разбуженной серебряной тетради
Седая ночь,
припавшая к окну…



_1981_






ЧОЛПОН


_Вороные_мои!.._

И. Сельвинский


Из далеких веков,
Пересыпанных гулом подков,
В нас глазами костров
Смотрят широколицые степи…

Твое имя в ночи подхватили кураи, как зов…
Как обветренный лист, его носит полуночью — ветер.
И повеяло вдруг властным запахом потных попон,
И звезда засверкала по-новому ярко и гордо.

О, тогда зацвело светозарное имя — Чолпон,
Как прохлада ручья, утешая спаленное горло…
Ай, Чолпон!
Это имя огнями бродило в костре,
Кто-то поднял домбру, чтоб она на струне завязалось…
Я услышал его на заимке, в литом сентябре,
Лишь в протяжных полях золотая осела усталость.

Я искал тебя. Ох, и качал же меня сабантуй!
Вслед мне плакали окна дождливой татарской деревни…
Вот найти бы тебя, подхватить бы в седло на лету,
Пролететь бы стрелою в зареванных, смутных деревьях!

Ходит осень в лесах, рассыпая простуженный звон…
Я постиг этот край, полюбил и поверил, как брату.
…Но у жаркой плиты потихонечку гаснет Чолпон.
Закосевший мужик.
Меднорожая страшная брага.

Я схвачу тебя за руку, душные сдвину дворы.
Вслед худая собака тоску и растерянность выльет…
Монотонную жвачку понуро роняют одры…
Вороные мои,
легендарные жаркие,
вы ли?!

О, Чолпон!..



_1979_






ОБИЧАНКА


Плачу тебе любовью — за твои
Прекрасные мгновения любви!..
Отвесно обрываются к земле
Тяжелые, как водопады, зори.
Кочевия
протяжный, синий след,
Неутолимо тающий в предгорьях…
К полуночи звездой кровоточит
Хореями пропоротый зенит.
…Готовим завтрак, пламя тормоша,
Тепло стекает лезвием ножа,
И стадо, за лощиною кружа,
Как бы за горизонт перетекает.
И на краю алеют, далеки-и-и,
Медлительные, грузные быки,
Заря в багрянце важенок — купает…
Я слышу хмурый бас быка — вот так
Пьет утро закуржавевший вожак,
В зарю зарывшись теплыми ноздрями.
Восходит белый пар из них, литых,
И мощно пламенеют крылья их,
Пронизанные жаркими лучами…

И тут ко мне,
Вот именно, ко мне,
Срывая дробный пульс, по целине,
Из малицы выпрастываясь — жарко! —
В ослепших комьях, горячит быков,
Хохочет, лунолика, из мехов,
Сбив пламя малахая, обичанка.
Я молод и упорен…
На бегу
Машу девчонке в солнечном снегу
Румяного, раскатистого марта.
Накатываются быки,
и тут
Я вскакиваю в нарты на лету,
И оскорбленно вскрикивают нарты…

Но почему в глаза зеленым бьет,
И опрокидывается восход,
Расплескивая блики, надо мною?
На ветер навалившись, далеки-и-и,
Глотают версты ярые быки,
И грохот — заплывает тишиною.
Что молодость порой не рассмешит?
Не ведает она, что и творит,
Отчаянна, смела, необычайна.
И как-то мне становится легко,
И только безнадежно далеко
Мне машет,
словно манит, обичанка.
И тут махнешь ответно: «Бог с тобой…», —
Хоть руки рвет запекшаяся боль…
И, набирая скорость,
забияки,
Отрывистый выбрасывая лай,
Летят вдогон — наддай! не отставай! —
По следу встормошенные собаки.
… Но вот, когда бреду по целине,
Когда отстаивается во мне
Прозрачное молчанье, вдруг увижу:
Летит упряжка! И замру на миг —
Дик,
нарастает крупно коренник… —
И грохот бубенцов его услышу.
И я шагну навстречу, тороплив,
В проталинку оснеженной земли,
Ручьев не замечая что проснулись…
Всем сердцем — этот день в себя приму,
И задохнусь мгновеньем, и пойму,
Что это пролетает, тая, юность.
Плачу тебе любовью — за лучи,
За то, что, взматеревшие в ночи,
Стрекочут в ликовании ручьи,
Ледовую пронизывая залежь,
За весны, подгоняющие кровь,
За радостную первую любовь,
О чем ты, обичанка,
не узнаешь…



_1989_






ЛУННАЯ ВАЖЕНКА







ОБЬ


Я возвращаюсь к медленной Оби,
Воды касаюсь,
берегом шагаю,
К великому источнику любви,
Как в незабвенном детстве, припадаю.
Не отразится молодость в реке…
Стрижами дали ясные пробиты,
И, как следы на гаснущем песке,
Волна смывает беды и обиды.

Я припадаю к памяти… Везде
Рабочий гул по солнечным затонам.
А выйдешь ночью к золотой воде —
Привычно звезды ластятся к ладоням.
Дрожит роса, играет на листе…
Когда иду по берегу счастливо,
Я приобщаюсь к чуду, к широте
Весеннего сибирского разлива.

Вот поднимает первые костры
Раздольная
сибирская путина!
Распарывают воду осетры,
Струятся щуки, зарываясь в тину.
И рыбакам сегодня не до сна,
Поскрипывает галька под ногами,
И вновь душа моя — отворена
Баркасам, оперенным бурунами.

…Я возвращаюсь к медленной Оби,
Воды касаюсь, берегом шагаю,
К великому источнику любви,
Как в незабвенном детстве, припадаю…
Заря стекла с рассветного весла…
Спасибо, Обь, за утро молодое,
За то, что ты меня не обнесла
Ни силою своей,
ни красотою!



_1980_






ВЕСНА


Полновесней,
пристальнее запах
Тальника в хиреющем снегу…
Мир бушует, спозаранок забран
В северную бурную весну.

Половодье!
Лужи у заборов,
По снегам следы — наперечет,
Закипает по оврагам норов
У отпочковавшихся ручьев.

Синевою обданные избы…
Наплывает галочий актив,
Тесные
веселые карнизы
Перелетным ором оперив…

И уже сливаются
смятенье
Строк неоперившихся во мне
И неудержимое броженье
Стай в необоримой синеве…



_1982_






НАЧАЛО


Пронизаны солнцем плахи, рубахи в поту, как робы…
Мотаясь туда-обратно, постанывает пила,
Растет на прибрежье лодка — сухие крутые ребра
Сосна молодым и крепким золотом обняла.

По золоту плавных стружек,
По смуглым ручонкам сына
Смола рассыпает росы, горчит на моих губах…
Борта зачерпнут простора, протяжно вздохнут глубины,
И ветер обской упруго заплещется в парусах.

Восторженный и ершистый, он дует в лицо из детства,
Из птичьего перезвона, скупого на отдых дня…
Отец направляет сети,
И токи его соседства
Через десятилетья пронизывают меня.

И мысли,
и мышцы плотно брала в оборот путина,
Отвесно вставали воды, и, под моторный стук,
Сыто всходили сети из голубых глубин их,
Ядреные наши сети, видные за версту…

С годами они истлели,
С годами рассохлась память,
И в щели ее (печально?) отчаянно и светло
Струятся иные лица,
И новыми именами
Сподоблены мои годы, а что-то и утекло…

Когда ж?!
Но умолкли пилы,
Сын плещется возле локтя,
Запомнить и день, и солнце я ему накажу.
И вот поднимаю парус, спускаю на воду лодку,
Толкаюсь и на просторы памяти выхожу.



_1974_






ЕГЕРСКАЯ ОСЕНЬ


И вновь мне открылся во мраке лесном
Степенный, осанистый егерский дом…

Сквозь дух медуницы и ропот рубах
На росном подворье и блеск на зубах
Роскошной молодки, проплывшей в калитку,
Пронес я сенями полуденный свет,
И мягко она прошумела вослед,
Покойно
в дверях притушила улыбку.
Саженное солнце стояло в избе,
Глухой позолотой водя по резьбе
Столетней берданки…
Чумны, с полотенца
Горели и тлели, ознобом дыша,
Базарные розы и маковый шар,
Волнуя листвы пожелтевшие тельца.
Лохматые краски сбивались в костры,
Дышала хлебами кирпичная глотка…

Шугнув полотенцами морок махры,
Привычные байки заводит молодка.

А егерь, в забытом колючем дому,
За чахлою стенкою, точно вериги,
Роняя ненужные руки,
В дому
Скупые на свете догащивал миги.

…Он умер в последний четверг сентября,
И — хлынули страсти,
кострами рябя,
Сбивая в ушкуйники ушлых ребят, —
Охотничий пламень томился
и — вызрел…
И до-олго за лесом, нам сердце свербя,
Довольный,
на воле погуливал выстрел…



_1981_






ПОСЛЕСЛОВИЕ К ПУТИНЕ


Молодой чешуей ослепил катерок,
На червленые доски стекает сырок…

Я пришел на путину,
Да весла не спелись,
Я попал на разделку — угрюм и тяжел,
Мой напарник собакам отшвыривал мелочь,
А ядреную рыбину
метил ножом.

Икряною зарей
наливаются ведра,
Синева требухи вырастает у ног…
Скрежеща под ножом,
непреклонно и твердо
По рукам растекается болью
Сырок.

И — блаженство! —
летела с сапог чешуя…
С ходу прыгали в темную реку — напиться!
Обжигались водой,
И литая струя
Из забот и усталости вырвала лица.

И опять эти лица
закрыл кровоток…
Только сны мои слажены просто и мудро —
У тяжелых сапог
проплывает сырок,
Из холодных расщелин
слепит перламутром…



_1979_






МЫС ДЕЖНЕВА


_Здесь_все_покоряет,_и,_прежде_всего,_

_властное_обаяние_безмерности_простора…_

Из письма начальника геологической

партии Дмитрия Маркова


Фактория Маркова
дышит просторно и мерно….
Древесная память
лобастых, тяжелых венцов
Простерта над тундрою,
и ледяная безмерность
Снегами горит,
веселит ярым ветром лицо.

Здесь тонкие тросы
как будто огранили воздух,
И стужей окован
гранитный покой океана,
А в нем нерестятся
тяжелые, плоские звезды,
И свет их стоит
в волоконцах скупого тумана…

Застынь у припая,
вдвоем с вековечной тропою,
От Амдермы и до Савунга
распахнут душою, —
Увидишь, как тихо
спускается чудо восхода
На вмерзшие в небо
густые гудки мотоботов.

А крикнешь, склоняясь
над пропастью древнею, ветхой, —
В отзывных расщелинах
звонко завозится эхо…
Глаголом сольешься
с водою, студеною лавой, —
И горы взревут за спиною
гранитной октавой.

Над вечною бездной
вдохни, как судьбу, неизвестность, —
Безмерность!
Столетьями мечена,
вечными грозами бита,
Нам, людям, храня
избяную привычную верность,
Фактория так прорастает
над мелочным бытом —
Как будто в извечном
и жестком прорыве в безмерность.

А дым над трубою
в восход оплывающий врезан…
А вспомни-ка, Марков,
(десятый сезон за плечами…) —
На гибельной стуже,
случалось, крошилось железо,
А души людские
крепчали, а не мельчали.

И чувствуешь тут,
как мужает в тебе постоянство
К простору,
к фактории в магии дымных колец.
И тут понимаешь,
как властно врастает пространство
В движенья и голос,
в твою же судьбу, наконец…



_1985_






СТАРИК НА ЗАКАТЕ


Влажный клекот воды за кормой…
И — слезою к глазам —
Птичий клин проступает над простоволосою далью.
Тишина… И река, мягко сея шлепки по бортам,
Сходит к устью с ленивою дремой, печалью…
Низко стелется птичий отлет над водой — никуда
От нее не уйти,
Вот она — проливная, живая,
Что прошла через жизнь, унося по теченью года,
Прополоскана солнцем, прошла через жизнь, зоревая…

Ты сидишь на тяжелой, осевшей корме, сутул,
Отстоялась тоска в стариковском протяжном напеве,
И плывут на закат блики острых, высоких скул,
Только кровь на тепло в твоих медленных жилах — скупее.
Лица, судьбы и звуки из памяти вымоет сон,
Но накатит сквозь дрему, покойной волною накатит,
Что и жизнь скоро канет за близкий речной горизонт,
Вслед за птичьими стаями, на оскудевшем закате…
Так и плыть бы рекою,
как воду, отплескивать сны,
Разрезая струящийся холод усталой рукою,
Отдаваясь протяжной, размеренной воле волны, —
Плыть б рекою…
И придонная рыба, что прячется в сумерки, в тень,
Пусть играет себе,
ничего не боясь,
на рассвете.

И глядит, убывая, осенний струящийся день,
Как, свернувшись, в ногах заспались нерадивые сети.

Но порой от толчка встрепенешься,
И сумрачный взгляд
Все бесстрастней скользит по осенней реке, все короче.

Ты плывешь
и не видишь, как сливаются в этот закат
Дни и ночи твои,
дни и ночи твои,
дни и ночи…



_1979_






ВЫЗРЕЛА ОСЕНЬ


Вызрела осень…
И до-олгое эхо несет славословье пространству,
Глохнут с утра гомонящие, птицей облитые плесы.
Ты поднимаешься рано,
храня постоянство
Этим растрепанным, росным покосам,
быстрым, рачительным косам.

В водоворотах купая купавы,
влажно играют ложбины,
Крупно, увесисто падает солнце, враз обжигая лицо…
Рано осыпалось утро на Пандоге,
И колосятся долины
Хохотом девок, пустой перебранкой
и голосами косцов.

Над Балыком да над Лисьим Увалом —
ливень, просторный и вольный,
На Прииртышье надвинулись тучи,
И, затенив небосклон,
Слепнет и чахнет просевшее небо,
в зарослях жилистых молний…
Ух! громыхнул ветродуй по брезенту —
за прохромавшим дождем.

…Вызрела осень…
Но истово зреет страсть отцветающих женщин,
Гуще, весомее и полносочнее звонкая страсть молодых…
Душен в орешнике шепот,
вечер стогами увенчан,
И до зарницы волнуются дали в жарких объятьях страды.



_1979_






ПУТИНА


На светлых протоках
бурлят косяки —
Как отблески юного, свежего лета…
Путиной таврованы,
мечут пески
По шумным сорам — пожелтевшие ленты.

Студеный избыток
иртышской волны…
На скользких причалах братаются чалки,
И, белой, вскипающей страсти полны,
За выпас дерутся
ясачные чайки.

Я вижу осмысленный ход косяков —
В горячем брожении острых костров.
Вот кажется — миг улыбнулся тебе,
И Рыба Удачи
всплеснулась в судьбе.

Зарею окачены,
боты кадят…
Запевная смена,
И утро рябят —
В брезенте
и розах девичьих платков —
Прилив и отлив тром-аганских мостков…



_1974_






СЕВЕР


Здесь веще красноперы зори,
Ромашкой крашены холсты…
Такая синь стоит во взоре
Раблезианской чистоты!

Серебряное захолустье… Рассвет…
Полынь в морозном хрусте,
Мерцает иней на капусте,
Отряхивает бронзу клен.
И, вне сомнения и грусти,
Глядит на нас из тьмы времен
Простоволосый, русый лен.
По речкам, рощицам теряем
Прародину… И, в горький час,
То ль мы к природе припадаем,
То ли природа стонет в нас.
Где чувство общего истока?
В минуты горести, тебя
Обстанут клены над протокой —
Языческие братовья.

Но что лирическая замять,
Когда, подросшая едва,
К тебе потянется ветвями,
На лесосеке, под ногами,
Страдающая родова?
Часовенка с правобережья,
Ты усыхаешь на глазах,
И синева сквозь бревна брезжит
В твоих исплаканных пазах.
И сердце ноет, что и ныне,
Как реки в уходящей силе,
Пересыхают имена Ивана и Анастасии…
Задумчивая сторона,
Сухой тропинкою лесною
Приду сюда — лишь тишь со мною,
Сюда, где говорлив родник,
И речь, и душу мне омоет
Прозрачный сестринский язык…



_1980_






ЛУННАЯ ВАЖЕНКА


Как важенка, за облаками —
Луна…
Оправленная быками,
Подремывает тишина.
Свежо обнимая каменья,
Разлаписто речки шумят
Под снегом.
Ветвятся олени,
Как лунный раскидистый сад.
Полуночь…
Округа притихла.
Пастух не зевай! — впереди
Знобящей луной олениха,
Снега осеняя, летит.

Ай весело! —
Взвизгнула плетка,
Ударили псовые глотки,
И ветер — до звезд
Раскатистый гомон понес.

Полуночью, взорванной лаем,
Пастух, наподдай прямиком,
Дыханье свое обновляя
Смятением и сквозняком!
Бурлят колокольцы,
И, в звоне,
Пронзающем гам, —
Размашистый
посвист
погони
За важенкой — по берегам.

Вот с хрипом летит из овражка
Упряжка,
И белый, слепой разворот
Ее у пространства крадет.
Слепящее поле азарта…
Упряжка летит — в бурунах,
О звезды
колотится
нарта!..

Но звонким,
раскатистым мартом
Все дальше уходит луна,
Все туже смыкаются вежды…

За ноющей гранью надежды
Она исчезает почти,
И свет покидает каменья,
И лунные хлопья — с оленей,
Как белые розы,
в ночи…



_1980_






ОЛЕНЬ


Олень
разбил озерное стекло,
Вброд перешел его и тяжело
Ступил на берег, отрясая воду, —
Когда подмяла грохотом его
Убойная махина вертолета!
И он — рванул!
Свет багровел в глазах,
Мир
заливал непобедимый страх,
Зев набухал больным, зажатым криком…
Сжав челюсти
до ломоты в зубах,
Бессильно я молчал, ведь боль — безлика.

Напористый, нацеленный металл
Разламывал сознанье, нарастал —
Забредили закатные деревья…
Звук настигал его, звук добивал —
Слепого, обезумевшего зверя.
Ему ручей спешил наперерез
И вдруг отпрянул в сторону, исчез,
Зверь изнемог под пристальною мушкой.

Но предзакатный лес, точно отец,
Шагнул к нему — спасительной опушкой.
Ударил выстрел…
Вертолет гремел…
Прогорклый воздух в лопастях свистел,
Округу наполняя содроганьем.
Но лес вобрал оленя — он успел!
И все вокруг перевело дыханье…

Нагрянет ночь.
Исчезнет вертолет,
И тишиною грохот зарастет,
Растает гарь,
Воспрянет к жизни мята…
Но и тогда природа не уснет,
Родительской тревогою объята…



_1985_






СЕНТЯБРЬ


Время пришло —
и багульник подтаял…
Утро — прохладой стекает с весла
Осеребренного.
Первая стая
Певчий сентябрь на крыло подняла.
Алое утро течет по Шелони,
В щеки ударил холод зари…

Как ты ликуешь, счастливый сезонник! —
Лупишь по птице,
подлесок зоришь…
Лишь на закате, пугая округу,
Кто-то ударил жаканом по псу.
Тошно скулит он в болотах за лугом —
Травы целебные ищет в лесу.

Как обожгла,
резанула слеза!
Жутко в избушке — псу подвывают
Тинные реки, сухие леса,
Где пропадает в капкане лиса,
Где обрывается род горностая….

Ты, перебивший природе костяк,
Ты, вечера наводнивший пальбою,
Знай, что тебе никогда не простят
Напрочь сведенный сосняк над рекою.
За одичалые вьюги песка,
За невеселое это соседство,
Как ни крути и ни кайся, тоска
Вытравит мысли и высосет сердце.

…Дерзок и весел ты!
Что ж, наяву,
Губы оплавил в проклятьях и клятвах?
Был бы собакой — нашел бы траву…
Но не придет искупленье, проклятый!



_1974_






ПРЕДКАМ


Зажигаю высокий костер во степи —
И тяжелое пламя вздымается,
крепко
Обнимая сутулые сучья,
слепит,
Обагрив потемневшую память о предках…

Времена ли, где мы завязались, — темны?
Выгорает ли в нас материнское млеко? —
Нерушимых кровей,
непроглядно умны,
Мы забыли себе — на окраине века.

Лишь глубинное нас — от забвенья хранит,
И в протя-я-яжной степи вижу,
в прошлое вперяясь,
Как, вскипая курганами,
словно в гранит,
Предки — в злую горючую землю скипелись.

Все напористей
в память въедается мрак,
В поколеньях царит…
Но по веткам сутулым
Я пускаю высокое пламя,
степняк —
По дремучей крови и размашистым скулам.



_1981_






ЛИСЕНОК


Осенний небосвод течет по лицам,
По голенищам, воспаленным листьям…
Зарница выстывает вдалеке.
Скулит телега,
подвывает тонко
Сиротство обалдевшего лисенка
В кромешном, душном егерском мешке.

…Над сентябрем висят сорочьи толки…
Ау, лисенок в егерской светелке,
Где патронташи, сети и двустволки!
Латунной стужей дышит градобой,
Лукавые мазки светлейших рощиц
И недра хвойных, лиственных урочищ
Опутаны сентябрьской волшбой…

Ночь наползла с ненастьем, резко,
слепо
Разламывая молниями небо,
Над миром — опрокинулась гроза…
И все — притихло, замерло в природе,
И вздрогнули на невеселой морде
Тревожные звериные глаза.

Тысячеглазы,
подглядели сети,
Как, на тщедушном, медленном рассвете,
Он обнажил молочные клыки,
Пропарывая егерские бродни…
Вот так в нем — постиженье сути бродит
И егерские морщит желваки.

Простудные осины и телеги…
«На шапку!» — подытоживает егерь,
«На шапку…» — вымеряет пальцем ворс,
Примерившись к загривку…
Проворонишь! —
Уже подрос отпрянувший звереныш,
И в хмурое раздумье — егерь вмерз.
Уже гудела улица:
«На шапку!» —
И выдавила давкой чью-то шавку,
Стенали стекла — в пристальных носах…
Воспалены, заглядывали в лица
Поземку пересыпавшие листья
И, точно лисы, путались в ногах.

Ау, лисенок! — Он забился в угол,
Он вздыбил шерсть, а сам глядел с испугом.
Плыл над трубою домовитый дым…

Прижавшись к прутьям теплою щекою,
Чье милосердье скинуло щеколду,
Распахивая дали перед ним?

Он полыхнул в дверях, он кувыркнулся
Ступенями и волей захлебнулся,
Ликуя, увернулся от меня.
(Рассыпался и задохнулся гомон…)
Слепой стрелою просвистел от дома
Лисенок, прожигая березняк…

Наддай, лисенок!
Шустро, как лисята,
Обочь летят проворные маслята,
И зверобой зализывает след.
Гул за тобой слабеет, убывает…
В стремительных осинах, выстывает
Летящий алый, радостный рассвет.
Наддай, лисенок, чтоб с летящим слиться!
Сверкнул ручей…
Вдруг, трепеща, как птица,
Веселый блик взлетает из-под ног,
И мягкий мох,
как мягкий вздох урочищ,
Обнял его.

«Лети куда захочешь!
Будь счастлив, — прошептала даль, — сынок…».



_1980_






ОТЪЕЗД


Ошалев на ветру,
неумолчно канючит калитка,
Подряхлевшими ставнями дом прикрывает глаза,
Выстывает под матицей осиротевшая зыбка…

Уезжая, бросают — такое случается… —
пса.

Пса! —
хранителя, доброго ангела старого дома,
По испытанной сути своей,
Добродушного верного друга, укромно
Упоенно лизавшего в теплые щеки детей.
Пса! —
на волчьем клокочущем горле, спасая хозяина,
Молча,
Мертвою хваткой сцепившего в схватке клыки…
Ну, а вспомни, хозяин, как плакал ты зло и отчаянно,
Когда он, окровавлен, приполз из притихшей тайги!

Виноватая спешка…
Бросают бездольного пса — плачут дети.
Словно все понимая, он тоскливо молчит у стены.
Плачут бедные дети на бледном, недужном рассвете,
Ведь минуты прощанья отчаяньем отягчены…
И соседи — глядят с осужденьем.
Хозяин, угрюмый,
Грузит скарб, и, понура, уже выстывает изба.
Плачут неумолимые дети…

Хозяин, подумай! —
Ведь жесткость твоя замахнется потом — на тебя.
…Но печально запел чистый утренний снег
под полозьями,

Переулки пошли перебрасывать гаснущий лай…
Чтоб, хозяин, тебя в горькой старости дети не бросили, —
И такое случается, —
пса пожалей…

Не бросай!



_1984_






ПОДСАДНАЯ ПО КЛИЧКЕ МЕДОВАЯ


Третью охоту — впустую бедую…
Митрич кивает:
«Бери подсадную!».
Кряква бедовая, атласная, вдовая,
Медоточивая, —
кряква Медовая!

…Призрак фортуны трубит вдалеке,
Митрич ведет к обалдевшей реке,
В шелесте,
шорохе пыльных сапог,
В кровельном грохоте знойных осок…

Но, несмышленая,
мамкина дочка,
Худеньким тельцем ликует проточка,
И, полоумные ребра вздымая,
Первую ноту
берет подсадная.

Круче и жарче бери, подсадная! — Стая рванет,
дураков осыпая…
Митрич сияет: «Какая охота!»,
Но не охоту я вижу —
работу!

Прет из трубы вечереющий столб,
Истово преет кастрюля пудовая,
Но заслонила беседу и стол
Непреступаемой тенью — Медовая.

Глухо жакан загоню: «Пропади!» —
Митрич, не мешкая, выучит новую…
С кем ни смеялся бы —
стынет в груди
Непроходимое имя —
Медовая.



_1977_






ПОСЛЕДНИЙ ВОЛК


Лес ледяною немощь сцепило…
Из логова,
протяжен и лобаст,
Волк выполз в ночь — чащобу зазнобило,
Просел под волком, обмирая, наст,
Острее — голод, логово прогоркло…
Вдруг — лютая, нежданная тоска
Схватила, стоном обдавая горло,
Ввалившиеся стиснула бока.
Он одинок в заснеженной округе…
Прошив — навылет! — неподвижный лес,
В жестокое мгновение подруге,
Горяч, дорогу заступил свинец…

Гортань его перехватило в муке,
Да так, что — обреченный, нутряной… —
Выхлестываясь в небо,
выбил звуки,
Зайчат прижал к земле — багровый вой.
Как жалко в нем нахохлилась надежда…
Но вой взметнулся к звездам и — исчез,
Ни отклика…
И даже — вьюжный, снежный, —
Замолк, не отдавая эхо, лес.
Темна, оцепенела в волке вялость,
И он, гонимый пулей и огнем,
Тоскливо смежил веки, и усталость
Влечение рассасывала в нем.
На лунный снег бросали тени сучья,
И в логове ждала пустая мгла…

Вдруг — волк привстал — мазнул по слуху
Сучий,
Зазывный, вдруг мигнул за лесом лай.
И зверь, матер, напрягшееся тело,
Круша кочкарник, выметнул на луг,
И нетерпенье в каждой клетке пело,
И все быстрей влекло его к селу.
Влекло,
кромешной кровью застилая
Набрякшие глаза,
сквозь мокрый снег,
Влекло его, звеня, на вспышки лая
В зеленой, заполошной тишине.
Плясали блики шустрые на лапах,
Горяч,
луною заплывал оскал,
Визжал промерзший наст,
И волчий запах
Собак с пути — трусливый брех… —
Смывал.

И сучка, захлебнувшись визгом, жарко
Плеснулась в темь,
Но, с ужасом в глазах,
Запнулась о валежину и, жалко
Скуля, упала — лапы спутал страх…
Дохнуло смертью!
Пряча содроганье,
Она понуро сжалась, в сердце лед,
Закрыв глаза… Но грубое дыханье
Омыло, вымывая страх, — ее.

У-у, слабая, лукавая порода!
И сучка, в беззаботности своей,
Игриво потянулась — так природа,
Воспрянувшая суть, взыграла в ней.
Манила,
распаляя волка взглядом,
Играла…

И, взъерошив седину,
Матерый зверь встал, опаляя, рядом,
Застыл — в слепом восторженном плену…



_1983_






СЮЖЕТ


…И вырвали фары собаку из мрака —
И я увидал,
ее стоном влеком,
Избитую, в ранах и струпьях, собаку,
И страшно мне стало:
«Куда мы идем?!».

Я взял ее на руки, в гневной печали,
Я в спящие окна и души стучал…
Но в темных, приземистых избах — молчали,
Хотя и не спали, — я чувствовал, знал…

Безликое,
ночь затопило молчанье…
«Куда мы идем?» — я тоскливо кричал,
Для бедной собаки прося состраданья,
До ссадин на сердце — я в двери стучал.

У-у-у, как в отчужденность забились!
Я помню —
Ни стука, ни голоса в сумрачной мгле,
Лишь вздох, прищемленный пугливой ладонью,
Химеры плодил на оконном стекле.

Бил в затхлые двери я,
руки сбивая, —
Занозы щетиной вставали…
Я бил,
И эхо кричало в сенях, сострадая,
И ужас закрытые двери знобил.

А крик этот
лес перебрасывал в поле,
И дождь, подхватив его, нес над жнивьем…
Мы были с собакой — две спекшихся боли,
И горько нам было:
«Куда мы идем?!»



_1979_






МИЛОСЕРДИЕ


_Постельное_белье,_одежда,_приобретенные_на_

_средства,_перечисленные_в_Фонд_милосердия,_

_розданы_семьям_жителей_коренной_национальности_

_во_время_благотворительного_десанта…_

Из прессы


Сырая дрожь осинник бьет…
Мазнув дыханьем по рассвету,
Шатая чумы,
вертолет
Завис над полем — по сюжету.
И, по сюжету, поутру,
В кругу оленей, лаек, личик
Из детских малиц,
на ветру,
Расплесканный,
забился ситчик.
Взволнованный,
он бил в глаза,
Ворчанье лаек исторгая,
И — умиленная слеза
Терзала веки, закипая,
Будя лирический дискант…

«Так что это?!» — спросил я.
Хмуро —
«Благотворительный десант…» —
Табунщик сплюнул.
В грузных шкурах,
Он торбасами в снег ушел,
Меся его…
Он помнит, ханты,
Обуглен падерой, тяжел,
Иные,
«дикие», десанты
За неизменной рыбой, за
Сохатиною и мехами…
Воспалены, его глаза —
Набрякли горькими палами
От пьяной спички,
ведь рвачи,
Выкашивая — в прах! — живое,
Выдаивая кедрачи,
Прошли тайгою родовою,
Седой,
в мазуте и золе,
Где обессиливают, в муке,
Простертые в небытие,
Забитых рек слепые руки
В минувшем — аналогий нет,
В дыму горящей нефти — небо:
Агонизирующий свет
Ждет, истощаясь, Босха…

Слепо
Темь проницая, жмет мороз
Под вечер…

В прошлом — «покоритель»,
Продукт глухих метаморфоз,
Не возропщи,
б л а г о т в о р и т е л ь,
Что одаримые — смурны,
Тебе, речистому, не внемля,
Ведь нет кощунственней вины
За обескровленную землю!
Так не обноски…
не белье…
К былым рефренам не ревнуя,
Верните страждущим — ЕЕ,
Поруганную,
но — родную!
В смертельной копоти зари,
Верните
(прежней — не вернете…),
Покуда всю не извели,
Ведь неотступней мысль — добьете…



_1980_






ЧЕРНЫЙ СНЕГ


Во снежном поле, вдоль электролиний,
Свистят вослед мне стайки — чабреца?
Продрогшего татарника?
Полыни?
Предутренней порой бреду, с лица
Стирая холодящий пот…
Не знаю,
Чей, на сухом, упругом вздохе дня,
Знакомый и упорный, заклиная,
Мерцает голос:

«…Не забудь меня…»

Светает в поле проливном…
Я замер,
Оторопело оступившись в след:
Тяжелый и внезапный, не в глаза мне —
В смятенье заглянул он, черный снег.
За изможденной речкою — не рядом,
Топорща труб неоспоримый ряд,
Все доводы пропарывая,
Смрадом
В седое небо — дышит комбинат.
И суть больна,
и роль его нелепа,
В дыму рассвет безрадостный рябит,
И потому безрадостное небо
Нас, мраком отвечая, не щадит.
Вопросов тьма, и лишь ответ неведом:
Во чье же благо,
затмевая свет,
Триумфы наши — метит черным снегом?
В «проклятом прошлом» — аналогий нет.
Поземка вдаль, за поле, сажу гонит…
Я разгребаю черный снег, стряхнув,
И погружаю талые ладони
В бессильную, слепую белизну,
И в суть ее гляжу —
звенит, воспрянув,
Рассветная полынь,
и — молодец! —
Подсвистывает, звонок и подтянут,
Полыни — жизнерадостный чабрец.

И, нам неподнадзорный, неподсудный,
Все частные созвучья затеня,
Вослед мне, непрестанный и подспудный,
Мерцает голос:

«…Не забудь меня!..»



_1985_






РЕМИНИСЦЕНЦИИ


Речка Лия — не речка, скорей, а ручей, —
Лопотала (затоптана автоколонной…)
О распаренном лете, о лодках…
По ней
Мы спускались вертлявой лодчонкой к затону,
Где наладил Онисим свое зимовье…

В заброватевших елях да соснах речистых,
Вековала избушка (спалили ее
То ль топографы пьяные, то ли туристы,
Всё — паскудники…)
А в сопредельном бору,
Где потерянно память минувшее ищет,
Где и спичке запрет был, не то что костру,
Тихо было (там ныне — одно пепелище,
Захлестнувшее и луговину…).
Трава
Табунилась, густа и упруга, на воле,
На дородной, веселой земле (трактора
Стервенея, в песок ее перемололи…).
Пел огонь в очаге,
чай посапывал — день
Тек, как исстари,
вечность до нас,
У заплота
Мирно грелся, стреножен, последний олень
(Расстреляли — за лося приняв? — с вертолета…),
Жмурясь, ластилась лайка,
В собачьих глазах
Тлело солнце лукаво — отлито из меди,
Золотило подшерсток (в собачьих унтах
У пивнушки завгара видали намедни…).
Зеленела округа спокойная,
Дул
Мягкий ветер по знойным угодьям июля,
И довольный старик (за неделю до пули
браконьера…) налаживал сети,
сутул…



_1984_






ПОКОРИТЕЛЬ


_Песец_нада._Рыбка_нада._Хорошо_будем_

_платить._Спирт_есть._Водка_есть._Надо_

_песец._Шкурка_два-три…_

Альфред Гольд. «Полярные встречи»


Взревел мотор…
Ознобно лязгнув траки,
Застыли за стеною… Визг собаки
В сознанье впился…
Подминая шум,
Лицо задернув беглою улыбкой,
Целенаправлен: «Есть песец? Есть рыбка?» —
Он — входит в чум.
Он,
вскормленник прогресса, покоритель,
Точнее — тривиальный потребитель,
По жизни, как по кроткой тундре, — прет,
Здоровьем пышет, оптимизмом дышит,
В одном не сомневаясь:
«Тундра спишет…»,
А коли так, — нахрапистей берет…

Дорогою, в ложке заметив лося,
Рванувши рычаги, с азартной злостью
Он бросил вездеход за лосем — вслед,
Хоть знал, кромсая ягельник и травы,
Что гусеничный страшный след потравы
Залижет тундра — через тридцать лет.
Он бровью не повел, втянув под траки
Комочек всполошенной куропатки,
Ее — пушком над тундрой размело.
…Он входит в чум: «Давай песец и рыбка…» —
Бессильна заскорузлая улыбка
Скрыть алчное, вспотевшее мурло.

Но, сединою прорастая в вечер,
Хозяин поднимается навстречу,
Как будто тундру заслонив собой,
Весь — в пляшущих, багряных бликах, смуглый,
Готовит чай,
помешивая угли, —
Согбенная, в спине мигает боль.
Старик мой таганок с огня снимает,
По кружкам чай неспешно разливает,
Обдумывая вечное, свое…
И в каждом жесте проступает мудро
Достоинство,
воспитанное тундрой,
Эпическим величием ее.
Всё, чем богата строгая природа,
Здесь воплотилось генотипом рода
Охотников, табунщиков…
Они,
Сознанием объемля мирозданье
Как вечное пространство для касланья,
До моря — пронесли огни свои.
Всё сдюжили, умея притерпеться
К морозам и нужде,
не тратя сердце
На злобу и корысть…
В снегах седых,
Учились не смиренью, а — терпенью,
И прочно уложились в поколеньях
Их убежденья и заветы их.
Став частью величавого пространства,
Старик вобрал его в себя,
пристрастно
От шкурников храня, в конце концов….

И он глядит с презрением и болью,
Как пляшет перед ним, в поту, чужое,
Ограбленное жадностью лицо.
Глядит…
Понять ли прохиндея хочет? —
Хотя все чаще, чаще сердце ропщет,
Ведь с каждою потравою спеклось…
И алчное:
«Давай песец и рыбка!..» —
Размывшее фальшивую улыбку,
Молчаньем в старике отозвалось…

И данник мелкотравчатой страстишки
Запнулся вдруг и понял, что он — лишний
В великой тундре, где комар поет,
Где землю — берегут, каслают, строят,
И он, ничтожней комара,
не стоит
Внимания и чуткости ее…



_1984_






ВАНУЙТО


Вануйто  з д е с ь  держал становье…
Вмерзает в «белое безмолвье»
Кочевье наше,
и, смурна,
Под стать непреходящим думам,
Свисает, дряблая, над чумом,
Опившись холодом, — луна.

Но быть пурге, по всем приметам…
Стенает чум, обглодан ветром,
И, жалобою бытия,
Пока в пазах его — темнеет,
Больной мотив, мерцая, тлеет… —
О чем, Вануйто, боль твоя?

Пустой вопрос!
В глухую пору,
Темь глаз его — открыта взору,
Как ясный свет…
Гляди, не слеп, —
Сминая Божие созданье,
Плод вывихнутого познанья,
В сознанье вмят — железный след
Последних лет.
По голой тундре,
Где след поземкою припудрен,
Где каждый куст — наперечет,
Развеян прах родных гнездовий —
Зола расплесканных становий
В смиренной памяти печет,
Нас обжигая…
Всё короче
Век замордованных урочищ,
Но, извергая гром и мрак,
С маниакальным постоянством,
В потугах,
свежее пространство
Швыряют — под КРОМЕШНЫЙ ТРАК,
Рублем отравленные…
Плачет
Седой табунщик, но не прячет
Набрякших глаз, судьбе не рад:
Отняли тундру, отжимая
На север, и — «Зачем, не знаю…» —
Детей забрали — в интернат…

Смеркался август…
Прилетели
На вертолете и велели
Собрать детей.
Ну, как тут быть?
Мужчины враз посуровели,
А жены в слезы — не успели
В соседнем стойбище укрыть
Детей…

Забрали их? — загнали!
Детишки с ревом убегали,
Под материнский вой…
Орлов,
Полярный ас, вгрызаясь в супесь,
Обвис кожанкою, насупясь,
И буркнул сумрачно: «Отлов!..».
Отлов детей?!

Перед глазами:
Порой касланья они сами,
В неутомимости своей,
Хоть и грозит отец: «Не надо!» —
Сгоняют кротких пешек в стадо.
Но то оленей…
А детей!

Они в углы, скуля, вжимались —
Дички,
никак не прививались:
Чужие стены так тесны,
Когда за ними — погляди-ка! —
Жарки, сердечник, земляника
Ветвятся в азбуке весны,
Горит седмичник…
В жаркой пене,
Стекают грузные олени
 долину, потому и сны,
Лепясь по всхолмиям тяжелым,
По мхам, зеленым и багровым,
Смятением напоены.
На чутких, на мохнатых лапах
Навстречу им — олений запах…

Но, всё обильней пот с лица,
Для школяров неукрощенных —
Понятней прописей мудреных,
Предметней скоропись песца…
И — прошумел слушок по школе,
Когда, не пасынки у воли,
Они — в бега,
тундровики!
С завидным рвением, да что там…
Их возвратили — вертолетом,
Беря — «Не баловать…» — в тычки.
И, прокураторски-знакомо
Долбя навязшее:
«Не дома!» —
Но, полагая, что  з д е с ь — дом,
В режим, как водится, вогнали,
Сильней нажали
и — сломали…
Но — не кровоточит излом,
И, ламентации напрасны,
В окольной памяти погасли,
Порой протаивая в снах,
И чум, и даль за ним, как будто
Их, отбирая тундру, смутно
Из жизни вылущили…
Страх?
Привычка ли?

И, не согреты,
Померкли отчие заветы:
Твоих детей, отец, пока
Грядущему — не научили,
Зато надежно отлучили
От памяти и языка.

За косяками, в слитном шуме,
Шли весны…
Только в отчем чуме
Напрасно ждали их — они
Пропали в мире, обуянном
Брожением страстей,
Иванам,
Родства не помнящим, — сродни…
К чему, суча оленьи жилы,
Мать бисером кисы расшила
К дочерней свадьбе? — Будто ночь
Вдруг запеклась в душе — сутула,
Молва к ней в полог прошмыгнула,
Пересыпая слухи: дочь,
От прописей шитья и кройки, —
Нырнула в кипень новостройки,
Внезапный норов показав,
И, тундровичка по бумагам,
Парик купила,
по общагам
Больную нежность расплескав… —
От Евояхи до Бурея,
В снегу и гнусе, стервенея
От постных блюд,
вахтовый люд,
В плену у вожделений вечных, —
Охоч до обольщений млечных,
На купленные ласки — лют…

И до-олго оседали слухи,
Когда в раскисшей развалюхе
Возник он, сам себе не рад, —
Острей размашистые скулы… —
Брат, вынырнувший из загула,
Пустой, обшмыганный,
но — брат.

Он, зазван братьями по классу,
Подался зимником — на трассу,
Чтоб куш сорвать и, наконец,
Вернуться — при деньгах и силе,
В родную тундру, крепко взмылив
Свою удачу, как отец —
Быка!
Но звал — не прикоснуться,
А вжиться, — мир стальных конструкций,
Стальных людей…
Без лишних слов,
Глухими нравами известный,
Вогнал его в режим железный
И — выплюнул, перемолов.

И — ни письма, ни телеграммы,
Глаза осели в боль — две ямы…
Залит щетиною до глаз,
Под изможденным взглядом тундры,
Он,
пленник пьяной амплитуды,
В недоумении увяз:
Ни к ремеслу ни прилепиться,
Ни в злом загуле ни забыться…
Под вдохновенное:
«Алкаш!»,
Он брел поселком, унижая,
Отнюдь не одухотворяя,
Согбенный северный пейзаж,
Слепая, дряблая походка…
И не слаба ведь, знаю, водка,
Да не рассасывает мрак
В его душе…
Не в размышленья —
В смирение и отупенье
Вдавил его
КРОМЕШНЫЙ ТРАК.

Кому в раскисшей развалюхе
Он поверяет боль? —
не шлюхе,
Больной надеждою дыша, —
Сестре по муке…
В сумрак вбита,
Как ягель, верою забыта,
Не распрямляется душа.
Понурые, одни из тысяч
Немногих, кротких,
тускло тычась,
В перипетиях бытия
Не замечаемые мною,
Они исчезли, брат с сестрою,
В сумятице…

Покуда я,
Прям и неудержимо молод,
Одушевляя гнус и холод,
Влекомый целью, что близка,
В натужном вое вездехода —
Едва ль не вещий глас народа,
Баян индустрии, искал,
Покуда,
данник звонкой темы,
Врастая в дерзкие проблемы,
Я забывал себя, пока —
Выламываясь из проектов,
Треща от тонно-километров,
Как свая, вглубь росла строка,
Среди огня, металла, — тихи,
Вне и сенсаций, и шумихи,
По горевой земле своей
Они прошелестели, двое,
Ошеломленные, — изгои,
А не хозяева на ней.

…Мотаюсь, репортер, по трассам,
По беглым очеркам размазан…
Но, памяти обречена,
Не отпуская мысль,
так сухо,
Так горько — заскорузла мука,
Господень гнев,
наречена
Стать, наконец, твоей, коль души
И судьбы наши — всё потушат…
Куда
завел безумный путь,
Коль путь их — крестный путь изгнаний,
И — с чашею чужих страданий
У самых уст?

Не оттолкнуть…
Не заслониться от угрозы
Надсадной прозою промозглой
И, славословия творя,
Нельзя сопрячь весь мир — любовью,
Захлебываясь темной болью
Из косной чаши бытия.

Мир сократился, обезумев,
До их становия, — в раздумьях,
Сквозь мрак процеживая рань,
Ведь будущее смотрит мутно,
И нищей нотою Вануйто
Больна прогорклая гортань.
Все безутешней — чем ответим? —
Бессильный плач его по детям…
И, в передрягах ножевых,
Насупленный,
пока не поздно,
Успокоеньем не опознан,
Вставай… спасай детей своих! —
Другие не спасут…
Срываясь,
В кровь — о реальность разбиваясь,
Мотая нервы на кулак,
Спасай — обугленные скулы… —
Покуда их не затянуло,
Ломая,
под КРОМЕШНЫЙ ТРАК!



_1984_






ОН


С адмиральской,
изветренной сталью в глазах,
Попирая дорогу крутыми шагами,
Он пройдет по поселку — в собачьих унтах
И протопает дальше — девичьими снами…
Уважает мороз тех, кто справно обут,
Он, увесист, ядреного нрава не прячет…
А на каждый массивный,
фасонистый унт
По два пса, говорю вам, пошло, не иначе.
Не с того ли спесив у хозяина взгляд?..
Залихватский, всплеснул в говорке оборотец…
А унты пламенеют,
ну, просто слепят.

И роняет ехидный завгар: «Оборотист…
И откуда ж собачки-то?»

Не сапожок
Он выносит вперед — грузный унт: «Узнаешь ли?
Это Шарик мой…
А на подкладку — Дружок…».

Но никак не уймется завгар — дюже дошлый:
«А других где ж добыл?»

«Тех, браток, подкормил
(Благоверная плешь мне проела: «Прива-адил!..),
До морозов кормил,
а затем — застрелил
И, — любуясь унтами, — вишь, в дело наладил…»

«А кормил-то зачем?»…

«Ну, простак так и есть! —
И ухмылка лицом растекается пуще, —
Чтобы сносу им не было, парень, чтоб шерсть —
Ты пощупай! — была потеплей и погуще.
Ну, а ежели не пожалеешь сальца,
Выйдут, парень, унты-ы-ы!..»

Он не знает, мерзавец, —
Потемнели святые заветы с лица,
И душа, как слеза на щеке, — вымерзает…

Я увяз в обличениях.
Но отчего
Виновато молчит удрученная муза?
Почему,
только вспомню ухмылку его,
Слово стало кургузо и боль заскорузла?

…Он шагает притихшим поселком, один,
Псы понуро уходят с дороги,
не лают.
Снег визжит, попираем унтами, — под ним,
Как собака,
когда добивают…



_1989_






ПЕС


И тени на дворе ложатся навзничь,
И, запахами сытными дразня,
Хозяин мой гремит замками, на ночь
Спустив с цепи, голодного, меня…
Опять — зевать с тоскою до восхода,
Облаивая шорохи в кустах, —
Пришла пора ночного обмолота
В матерых, закипающих садах.

Сопит хозяин мой, душа лесная,
Так дышит салом и борщом — нет сил!
Каким богам он молится, не знаю — Не я его,
а он меня купил…

Корявый и шершавый, точно камень,
Уменью навалиться и подмять
Он учит меня грузными пинками,
Пересыпая хриплым «мать… мать… мать…».
Утробу от всегдашней боли сводит,
Вскипает злость… Не потому ль, подряд
Вторую осень, — местный люд обходит,
Кивая на меня, хозяйский сад?

…Собачий сон, точно подстилка, тонок, —
Я просыпаюсь от пинка… Бегу…
Вдогон хозяин — «Взять!» — орет…
Ребенок? —
И я скулю, отпрянув… Не могу!
И — боль в боку взрывается… Не лаем —
Я болью захлебнулся: не шутя,
Меня в науку взяли…
Стой, хозяин!
Не бей, натравливая на дитя!
Меня пинками в прах перемололо,
Всё разъяренней — «Взять!», и — каблуки.
…И пес «берет»,
в клокочущее горло
Вогнав неоспоримые клыки…



_1985_






ТРЕТЬЯКОВ


С голубизной кромешной споря,
Распадным золотом горят
Тяжелокованные зори
В студеных недрах декабря…
Дневные тени тяжелеют,
И в назревающей ночи
Смиренно, вздох тая, белеют
Берестяные люльки…
Чьи? —
В них спят без просыпа. Годами,
В брожении шишиг лесных,
Качаются под облаками
Останки кладбищ родовых,
Столетьями торили предки
Дорогу в хмурую тайгу,
Поныне — дряхлые запреты
Путь к их погостам берегут.
В тяжелых чащах, где замшелы
Законы хвойной тишины,
На жизнь пришельца — самострелы
Ревниво насторожены.
Будь осторожен! — в чаще мглистой
Опасность дремлет, и, едва
Заденешь жилку, — смерть
со свистом
Метнет из мрака тетива.
Но и предание сомлело,
И, встарь впрессованный в слова,
Страх истлевает — как истлела
Всевидящая тетива…
И — пришлый люд обрел свободу…
Да разве, велики дела…
Страшна стальному вездеходу —
Реликт романтики — стрела?
Болото из-под траков хлещет —
В миру зверей, дерев и трав,
Он гусеницами скрежещет,
В небытие осинник вмяв.


*

Мягко теплится вздох коровы,
Дом покоем объят…
Заплот…
В темном погребе Третьякова
Влит сохатый — в матерый лед,
И картошка дородней брюквы,
На боку — так грузна! — лежит,
Лупоглаза, таращится клюква
Из кадушки…

Он крепко сшит
И удачлив, хозяин, — скука
Не гостила в его дому.
Что хвороба ему? —
а ну-ка,

Одолей его!
Ко всему,
Он, несытой душой продрогнув,
Просквозил вездеходом лес
И нащупал в тайге дорогу
К тайным капищам: алчный блеск
Темный взор застеклил — мерцая,
Словно бы забирая в плен,
Искушением отливая,
Чернобурки текли со стен,
Цепко соболь слепил, развернут,
Как порочный цветок, топя
Руки в мягком тепле, продернут
Через душу…
Уйдя в себя,
Отливая мерцаньем льдистым,
Словно вмяты в глубокий сон, —
В золотом забытьи — мониста
Еще царских рублей…
И он
Рвал руками — как рвут зубами,
Задыхаясь… (Морозец жег…),
И счастливо тучнел, мехами
Сытым звоном давясь, мешок.

Возвращался назад — с добычей!
Промелькнули проселок, гать…
Суть прогоркла — дремуч обычай
Навалиться, урвать, отнять,
Хоть и с кровью!
А за спиною,
В тесном кузове, невесом,
Мертвый в малице — под луною
Восковым голубел лицом.
А машина тайгу месила,
Мертвой силою налита, —
И ломало  т о г о,
и било
О скрежещущие борта.

У шоссейки, где столбик дремлет,
Третьяков, круто сбросив газ,
Спрыгнул с гусеницы на землю,
Борт откинул и грубо —
«Ща-ас…» —
Обхватил страшный груз и ловко
Наземь выволок, прислонил
Прямо к столбику и веревкой,
Чтоб не шлепнулся, — прихватил.
Влез в кабину…
Блеснули траки
Под луной, как клыки собаки…
Грохот дизеля…
Чадный зной…
И — растаял мертвец во мраке
С голосующею рукой.
Фары полночь вспороли… Грузно,
У фигурки качнувшись, встал
Жаром пышущий, крутопузый,
В темной копоти, самосвал
И шофер, торопя —
«Живее!..» —
Брякнул дверцей, но — увидал
В лунном мороке, цепенея,
Это мертвый, слепой оскал…
И — рвал исступленно дверцу,
Мутно путаясь в рычагах, —
Так зашлось заполошно сердце,
Что багровая тьма в глазах…
И — умчался…

А фары снова
Прошивали лесную ночь,
Прожигая мрак, — и любого
Ужас гнал, изнуряя, прочь.
И мертвец в спину им смеялся,
Восковым голубел лицом…
И наутро гудела трасса,
Небылицы плодя, о нем.
В них — запальчивых, грубых, вздорных, —
Меньше яви, да больше слов.
Но, усмешкой лицо задернув,
Чем-то мучился Третьяков.
Отмахавши ночную смену,
Он в раздумиях увязал,
Ибо знал этим слухам цену
И себе — тоже цену знал.

…Вновь разматывала дорога
Свой грохочущий свиток, и все ж
Дрогла в темных глазах тревога
И в руках просыпалась дрожь.
Чтоб отхлынуло, отпустило,
Он присел у речной воды.
Но отчаянней боль скулила —
Не предчувствие ли беды?

И вот тут-то, под вечер, в раму
Тихо стукнули — опаля,
В сердце торкнулась телеграмма:
«…Папа умер… сынок…».
Земля,
Во смятенной траве, — рванулась,
Запрокинувшись, из-под ног,
И багровая тьма сомкнулась
Над душой, — «…приезжай… сынок…».
…Потянуло с болот — зимою,
И, оплавлено забытьем,
Не отцово лицо — чужое
Нарывало испугом в нем.
И ползли, пламенея, траки
На промозглый оскал — с лица
Голосующего во мраке,
Оскверненного мертвеца.

В изнуряющей круговерти,
Он прошел, Третьяков, огнем
По кольцу бытия и смерти.
Разомкнувшемуся на нем.
Воспаленную память мучил,
Но не выполз из забытья,
Обревевшееся созвучье
Воплощая:
СУДЬБА — СУДЬЯ.
Пусть жестоко,
но — в назиданье,
Вмят морщинами страшный след
Позатмившегося сознанья,
Горько вписываясь в сюжет…


*

Река струится мысли вороша…
Высокий дом… заплот…
скамья… старуха…
Что ищет в них — смятенная душа —
До полного изнеможенья духа?
Прозрачный день — обмакнут в листопад,
Напоена заря медовой ленью,
И, листья, обжигающие взгляд
Неслышно опадают в размышленья…

Что, горькая старуха, жизнь твоя?
Юдоль
какую выбрала дорогу?
Не уходя за грань небытия,
Ты всё молитвы обращаешь к Богу…
Здесь в обиход щемящий включены
Твои молитвы, слезы — всё едино,
И кажется — вокруг растворены
Последний вдох,
последний возглас сына.

Судьба набрякла болью, и едва ль
Поймешь ее, если судить поспешно…
И лето на излете, там, где даль,
За холмиком согбенным, безутешна.
И эти дни неслышно облетят…
Старуха, что же все-таки страшнее,
Чем пережить, помин творя, дитя
И дни влачить, душою цепенея?

Воспоминаний призрачны права…
На холмике, превозмогая тленье,
Давно себя осмыслила трава,
Покалывая память, продолженьем
Его — не претворенных в благо — сил,
Которых и распад не загасил…



_1988_






ВЫБРАКОВКА


Допит чай…
Выползаем из чума…
Все туже
Жадный вздох на морозе — конец января…
И слова куржаком обмерзают, на стуже,
Тускло в хмарь вымерзает спитая заря.

В ноги нам — заполошная рыжая сука,
Но, пинком отшвырнув ее, и ничего,
Бригадир улыбается — дряблая скука
Отпускает, похмельная, злая, — его.
Он от водки обрюзг, матерой, и от лени,
Но сегодня он трезв, точно ягель, —
закон:

Кровь — ядреней и злее вина, и олени
Еще с вечера загнаны в крепкий загон
И глядят обреченно…
Загонщики хмуры:
«Эка рухлядь…» —
отчетливы, точно узлы,
Прободавшись сквозь полуистлевшие шкуры,
Отливают тоскливым бессильем — мослы.

Я гляжу на понурых оленей, неловко
Привалившись к оградке, насуплен и сир.
И, поймав мой страдальческий взгляд:
«Выбраковка…» —
Затоптав сигарету, басит бригадир.
Обреченные — сгрудились…
Кто ж будет первым?
А забойщик тынзян поднимает, румян,
И быка, полоснув по напрягшимся нервам,
Вырывает из сжавшейся кучки — тынзян.

Тощ и немощен,
жилы канатами вздулись…
Бык, в затоптанный снег упираясь, дрожит,
Но уже, узкоглазые, переглянулись,
Заскучавшие,
перемигнулись ножи.
Взмах! — и, непререкаемой стали послушный,
Оседает олень в бурый снег.
Не дыша,
Я гляжу, как щемящею струйкой тщедушной
Истекает звериная жизнь…
И, спеша,
Бригадир свой тынзян поднимает. Злей стужа.
В отупенье и боль оседают быки,
Утопая в крови и бессилии…
Ужас
Застеклил, багровея, оленьи зрачки.

Подмывая дрожащее сердце, кругами
Он по тундре расходится — сумерки для,
И плотней ощущение, будто под нами
Содрогнулась в предсмертном ознобе земля.
Гуще гам, и смертельные краски прогоркли,
Каждый атом кромешною стужею сжат…
Наливаюсь ознобом, как будто бы в горле
Я уже ощутил длинный холод ножа.
И как будто предсмертному зренью открыты —
До зевоты зачитанный день, океан,
Подпирающий мыс,
и поселок, зарытый
До обветренных, слипшихся окон — в туман…

Так весом этот мир и на вкус, и на плотность,
Так любим он прощальной тоскою, что я
Всей глубинною болью — вдохнул мимолетность
Бытия,
избиваемого бытия,
Словно сам убиваем…
Но что же я знаю,
Чтоб судить о затравленной жизни?
«Себе
Верь, — угрюм, говорю я, в раздумья вмерзая, —
Но не верь, — говорю я, — неверной судьбе!
Она скажет свое, что б с тобою ни сталось,
Опаленным лицом — вдруг к себе развернет…
Что ответишь ты ей, когда вымоет старость
Дух и силы твои и в забвенье столкнет,
Как вот этих оленей?
Никто не ответит…
Вдруг — внезапная слабость нахлынет, слепя,
И размоет, и дети твои не заметят,
Как из памяти — вымоет время тебя,
Словно этих оленей…».

Печальной зимою
Скучно тащится тень по сугробам за мной…
Огрызаются вяло ножи — за спиною,
Выдыхаясь, полуденный гаснет забой.
Выцвел гам… Ближе сумерки…
Мутным весельем
Бригадир, взбудоражен и розов, налит
И, быков горяча, — нарты, крякнув, просели —
Он с горячею сводкой в поселок пылит.

Тлеют лица — в навстречу подавшихся окнах,
Стужа не отпускает.
…Придвинув тетрадь,
Я ее замытарил…
Но, кровью намокнув,
Заскорузло тяжелое слово. Опять
По листу слепо мечется стадо — где выход?
Все тесней безысходность,
И, может быть, я,
Побледневший, — прощальный, мучительный выдох
Бытия,
избиваемого бытия?
В продувном переплясе ножей,
все смятенней
Стадо мечется загнано по январю…
Потому ль, обмирая, глазами оленей
На себя, ничего не прощая, смотрю?



_1984_






НА КЕДРОВОЙ ЗАИМКЕ


«…Скоро год, как Федосов погиб…
Браконьеры, считаю, забили.
Человек и в уреме — не гриб,
Но насилу нашли, ведь зарыли
В самой чаще…
У Нины — инфаркт,
И лежит она, горькая, — комлем…
Ей б помочь! А милиция — факт
Преступленья, мол, не установлен,
Ну, а значит, и пенсии ей
Не положено вовсе…
А завтра —
Как ей жить?! Да ведь трое детей
На руках у нее! Где же правда?! —

Ты ответь!
Измываются, брат, —
И смятение тлеет во взоре… —
Ведь убили ж!
Но — «Сам виноват…» —
Нам талдычат с трибуны в конторе.
Так и валят на мертвого, мол,
Все равно ничего не ответит…
Я бы, брат, если честно, ушел —
И опасно, скажу, да и дети…
А уйду — и заест меня стыд,
Скажут, струсил…
И сердце-то в хмари,
Ведь болит, понимаешь! болит
За кедровники наши, за мари:
Браконьер стервенеет — урём
Подожжет,
заполошного зверя
Гонит к смерти — ты слушай! — огнем,
А в конторе — смеются, не верят…
Трех добудет,
десяток — беда! —
Изведет, вот ведь сучья порода,
Совладай с ним попробуй, когда
Нет ни рации, ни вездехода…
Вот винтовку бы мне, например,
Ведь столкнись со шпаною отпетой, —
Он кивает на свой револьвер… —
Что ты сделаешь с «пукалкой» этой?

Слышь, нарвался я прошлой весной
На волков, да так плотно обсели,
Что земля поплыла подо мной…
Ладно, люди с «поста» подоспели.
Ну, а он, браконьер, — пострашней
И нутра, понимаешь, не прячет…
Я в лесу — так вломились к жене,
Приструни муженька, мол, иначе
За Федосовым следом пошлем…
Будь уверен, — они не стращают.
Дом спалить — им раз плюнуть…
Что дом?! —
Да пришьют тебя, коль обещают
Эти пришлые,
со-орный народ….
(И мне вспомнился Павел Васильев…).
Он под сердце — тайгу мою бьет,
Вот и чахнет она, обессилев.

И как хошь понимай меня, все ж
Наше счастье, что трасса со скрипом,
Надрываясь, идет!
Не смекнешь?
Может быть, и последнее — с криком,
Со слезой — все ж сумеем спасти?»

И потерянно,
стыдно молчу я:
Вся земля наша — в грубой горсти
И замученно просит:
«Пусти-и-и…» —
Не кончину ли скорую чуя?
Вспоминаем, что дети ее, —
В трудный час…
Но не наши ли дети,
Насмотревшись на взрослых, в дубье
Оленуху берут?

На рассвете
Прибежала в поселок она —
Не от волчьей ли стаи спасаясь? —
К людям, к нам!
Но, дубьем сплочена,
Ее встретила — новая стая.
Пятна крови у дома горят,
Но — умиротворенны там… Или
Позабыли, как двух оленят —
Нерожденных! — во чреве забили?
И любой, кто ее добивал,
С упоеньем и смаком, потея,
ЧЕЛОВЕКА
В себе убивал,
Отколоться от стаи не смея.

Потому принимаю, как дар,
Весть — не слухи и не кривотолки… —
Что с уроков ушли на пожар
Всею школой — в соседнем поселке.
Пламя в лица, зола из-под ног —
Зримо,
в осатаневшей стихии,
Шел наглядный, упорный урок
Милосердия — дети, скупые
На слова, шли на пламя гурьбой!
Ни они,
ни их дети, я верю,
Не задушат сосняк над рекой,
Не воздымут дубину на зверя…
И, печальник замученных вод,
Современник бредовых проектов,
С ними — верю я в лучший исход,
А не в тот, что диктует нам вектор
Из никчемных прожектов…
Шумим
О глобальном,
Да понял б сами,
Что наш мир поднебесный — храним
Сопряженьем усильем меж нами…

…Прихожу, намотавшийся, я
К роднику,
их немного осталось…
Кем-то отнят у небытия,
Ключ, струясь, размывает усталость.
Не спугнув мотылька на плече,
И, сомкнув опаленные вежды,
Пью и пью,
И в душе, как в ключе,
Отстоявшись, мерцает надежда…



_1981_






СУДЬБА ТЕБЯ ХРАНИ!







ГЕНЕЗИС


_Сыну_Чингизу_



_Поэма_

Меня сжигает нетерпенье
Пронзительно сказать об этом,
Как, подставляя свои щеки еще невнятному лучу,
Я вороха стихотворений разбрасываю по рассветам
И вырубаю вдохновенье, и в сны бессильные лечу.
И проплывают, как приметы, мимо сознания — предметы,
Мимо сознания — предметы, омыты сонной слепотой.
Но на молочный голос твой, превозмогая нетерпенье,
Я поднимаюсь из распада — на беззащитный голос твой.

Ты утверждаешь дух отца над материнскою любовью…
Когда — сращенье двух начал — еще мерцал ты в общих снах
И судорогой облегал многоголосье нашей крови,
И долгим стоном набухал в моих закушенных губах?
Все наши бдения в ночах замкнул ты в звонкое искусство…
Брели бездомные снега в промозглых дебрях декабря,
Когда, дыхание топя в ладонях, на изломе чувства
Я ощутил — взошло во мне предощущение тебя.
…Мир нарастает, как экспресс, —
сырой, клокочущий, зеленый…
По рукоятку в окоем забит немыслимый рассвет.
Ура рожденью твоему!
Ты излучен родимым лоном
Из первородной нежной мглы —
в слепящий первородный свет.
В сращенье шепота и рук, когда в бреду себя не помнят,
Мерцает женщина моя…
Я так люблю ее, когда
Она склонится над тобой, и ненасытной мощью полнят
Иная тайна и завет молочный мир ее соска!

В тебя врастает синева с ее дождями и озоном,
И солнце выгнулось в крови, как рыба красная… Густой,
Взорвется воздух за окном —
в твой беззащитный плач впрессован
Уверенно и тяжело единокровный голос мой.




2. ЗАПЕВ

Циклопический солнечный полдень
опять распростерт над землею…
емной, жадною жаждой рожденья опять набухает земля.
Поколенья восходят, увлекая распад за собою.

Но гудят, словно кроны, их судьбы — их силовые поля…

Я НЕ ВЕРЮ В БЕССИЛИЕ СЛОВА!

Пусть же в дебрях ослепшего слуха
Вспыхнет чуткое огниво звука!
Пусть же воспламеняет наш разум
Вера в живодарящую плазму!
Пусть же будет твой каждый эпитет
Из глобального пламени выпит.
Пусть же твой горизонт за спиною
Воспаленной ревет тетивою!

Я НЕ ВЕРЮ В БЕССИЛИЕ СЛОВА!

Пусть любимая руки протянет к рассвету —
Утомленной, прекрасной моей,
Неодетой.
Пусть срываются звезды, сгорая от зависти
К золотому огню человеческой завязи!
Пусть на солнце мигают не тотальные траки
А пчелиные
плодные, страстные трассы!

Я НЕ ВЕРЮ В БЕССИЛИЕ СЛОВА!

Здесь, в утробную сырость тяжелой планеты
Перегноем легли нерожденные дети.
Как приемлю я мир — в соловьях и росе —
Горевым,
в термоядерном, черном венце?
Через сердце, сжимая его, прямо к листьям высоким,
Через сердце идут вертикальные соки…
Просыпаюсь в холодной испарине — все безысходней, больней
Волевое движение немо вопящих корней.

Я НЕ ВЕРЮ В БЕССИЛИЕ СЛОВА!




3

Бурно светает, и мягкие тени бескрылы…
Мощное действо тумана лощины покрыло.
Утренний мир, охрани меня от суесловья!
Муза моя,
или дочка, иль внучка Ярилы,
Снова свежо полыхнула в моем изголовье.

Милая светится тысячеваттною плотью,
Это — лучами от сердца расходятся вены…
Как ты знакома под робостью этой, под платьем
Памяти страсти, нервной и сокровенной!

Бродят, как вина, могучие древние силы…
Это — мои пересохшие губы разжал,
Гулом любви наливая тяжелые жилы,
Млечных твоих куполов полусферический жар.

Это — твой сын, растворенный в распластанном стоне,
Миру обещанный с неимоверною силой,
Пульсом сплетается в переплетенных ладонях
Между Марией и солнечновласым Ярилой.

Скоро родится он… Сын!
Пошатнет своей тяжестью глобус…
В рваном дыханье любимой проклюнется голос,
Громкий, но — слабый…
И — целая бездна сознанья.
Где припадают к истоку Страда и Страданье?..

Вот и опять зашумят говорливые вина.
Это не просто рожденье — Явление сына!
Брови любимой опущены, точно воскрылия.
Щеки сжигает ей — темный пламень Марии.
Все хорошо…
Эти кисти, растущие к выси,
Ждут Дионисия, ждут победительной кисти.
Грудь под сорочкой дрогнула в шепоте:
«Господи…»

Волею Господа,
мало быть просто художником…
Может, охапкою дров под треножником,
Чтобы, презрев все названья и звания,
Взвиться к потомкам жертвенным пламенем?!

Сын мой!
Мир мой — орущий, грудь жадно сосущий,
В вечном порыве начало берущий,
Как ты взлетишь в свой зенит под реактивное пенье!
Я же — на землю паду отработанной, черной ступенью…
И тогда дай мне, сын, — поглядеть на тебя
из океанских глубин,
Из пространств под стопою Батыя,
из тринадцатиглавой Софии,
Из черных натруженных пашен,
из сорокалетних окопов,
Тяжелых бетонных массивов в антеннах и телескопах,
Из ранних костров над Окою, где даль тракторами токует,
И в росной артели у сруба топор спозаранку толкует, —
Дай поглядеть мне, сын!..




4

Жду сопричастности, а не присутствия!
Кожею, венами, мышцами чую — сжимается сердце
Неутолимой, подспудною силой предчувствия…
Жду сопричастности, как милосердия.

Знаю — Господь был художником,
ибо вынашивал замысел нашего мира.
Знаю — высокое творчество
нашу планету и звезды в мирозданье исторгло.
Знаю — что значит быть посвященным в таинство это,
если при этом быть и нагим, и сирым.
Знаю — отсюда мы все, в радости и страданье,
все мы —
в честь Бога.

Знаю — Господь эту юную Землю еще не отверг.
Знаю — страшнее в опустошенном сердце,
чем в обезлюдевшем храме иль в доме без хлеба.
Знаю — в художники и Божеством, и трудом
был посвящен человек.
Знаю — он взялся за дело, меняя структуру материи
и архитектуру неба.

Знаю — бедны мы вне радости, боли, равно,
как и сытая лира.
Знаю — и кровь напитала артерии плазменной силою мира.
Знаю — волною Любви, Человечности
век заливает все отмели в душах…
Знаю — порою косноязыча,
но запевает грядущее в белых, грохочущих дюзах.




5

_В_Тамбейской_ледовой_зоне_обнаружено_

_захоронение_древних_жителей_Гипербореи,_

_прекрасно_сохранившихся_в_условиях_вечной_мерзлоты…_

Из романа



_Умирают,_насытившись_днями_

Народная мудрость



Был бульдозерист отчаянным,
Он вывернул Вечный Камень…
Вздохнула, отдавши холод, открывшаяся дыра.
Из ледяного мрака дохнуло в лицо — веками,
И кожа на скулах воспрянула, как молодая кора.
Тибетскими скулами рдея,
в предчувствии холодея
Дыханием погружаясь в овальную полумглу,
Веснушчатый антрополог склонилась к гиперборею,
И шевельнулись пальцы навстречу ее теплу.

Колеблют земные почвы — истлевшие ожиданья,
Стоит под землей мерцанье, сливаясь в людские лики.
Расшатывают породы,
разламывают сознанье
Из небытия проросшие, древоязыкие руки.

Гипербореи! Вы?
Распад веков — под бульдозером…
Во времени — застоявшемся, и оттого прогорклом,
Прорыв через забвение — тысячелицым озером!
Тысячелетний холод, сжимаясь, стоит под горлом…

Гиперборей!
Нам ступни лижет третичная стужа.
Отодвигаю камень, вглубь наклоняюсь глубже —
В невообразимой полости,
словно бы в микрофоне,
Дыбом вздымая волосы, время твое — сифонит.

Гиперборей!
Вот — руки, в суставах мечены севером.
Верно ль, что «умирают, насытившись днями…»?
Но почему так мощно выгнула смерть
предсердие,
И запеклись столетья — под сорванными ногтями?
Мускульное бессилие длящегося усилия…

Сын мой,
в бреду полуночном мучительными щеками
Сумрачно полыхнувший во глубине России,
Так и пророс сквозь сердце страдающими руками.
Гиперборей!
Так пишет боль — без правок и фальши…
В безъязыких породах — какие культуры под нами?
Выпив твое дыхание,
дай передам его дальше!
Верю, не
«не умирают насытившись днями»!

Верю, смыкает веки
бездушие в человеке.
Верю,
не оскудеют символы нашей Веры.
Верю,
в объятьях Будущего белое зодчество Суздаля.
Верю,
не умирает все, что мы спели, создали.
Верю,
угрюмо зреет будущее в распадах.
Верю,
Космос полощется на сталинградских рокадах.
Верю,
беда чужая, встретившись вдруг с тобою,
Не оставляет сердца, ставши твоей судьбою.
Верую —
клятвой милой,
пращурскою могилой.
Верую —
сердцебиенья лютой, отвесной силой.
Верую —
голубями в нерасторжимой сини.
Неутолимо верую —
млечным дыханьем сына!




6

_В_ямальской_тундре_нашли_пилота_

_с_разбившегося_вертолета._

Из радиограммы



Его подобрали за старой факторией Рэма Домбаева…
Втиснули в кресло,
пристегнули ремнями.
И синяя вена вздохнула под шприцем.
С лица его
Жизнь улыбнулась бескровными, вдрызг голубыми губами.

Но что напрягся так, в спинку затылком уперся?
Плохо?
Одеревеневшие пальцы по подлокотнику мечутся…
Вот так и приходит, и приближается Жизнь
на расстояние вздоха,
Едва наплывает под иллюминатор
Отечество.

Верую —
в Космос любви и людей в непроходимых дебрях мороза.
Верую —
в теплые реки рук, силу дарящих в спасительных дозах.
Верую —
не в разобщенность черт, а в то,
что в лицо они скоро сольются.
Верую,
верую — в вербную Родину,
как в первородное кровное чувство…




7. ПЕРВАЯ ПАМЯТЬ

Ливень…
Стерильный блик ночника
На прикорнувшей щеке вогнут.
Необъяснимая тяжесть в висках…
Бледные дети — в зареванных окнах.

Лбом ли, щекою к фрамуге к прижмусь тяжело —
Только и дрожь
возвращает стекло.
Сбилась простынка, свисает, как крылья подранка…
Мальчик!
Ветрянка…
Так угасает приемное время.
Угас
И в репродукторе отзвук вальса.
Ты поворачиваешься…
У глаз
Тлеющее дыхание матери и восковые пальцы.

Нянечка. Тощий халатик…
Щемящая Тень за тобой…
Мягко выпрастывает кормящая
Из одеял — годовалую боль.
Не отпускает,
не отпускает на шаг, на полшага
Жест этот слабый, выпит страданьем…
(И не выдерживает, рвется бумага
Под воспаленным твоим дыханьем…).

По переходам, по лестницам с ходу — в палату,
Пусть в негодующем гаме —
К полузабытому тельцу прижаться губами!
Сын!
Заслоню рукавом тебя — мокрым печальным крылом,
В горле саднящем превозмогая мучительный ком.

…И если назад обернешься — увидишь прощальную руку,
Простертую слабую руку
над русою головой…

По мокрым, осенним ступеням иду из разлуки в разлуку
По мокрым, осенним ступеням,
один в пустоте мировой.




8

Мы,
мальчик мой, с неуемным размахом бровей, —
Миг
в диалоге булгарских, русских кровей,
В красном, разгневанном клекоте стали…

Но под протяжной, тяжелою лепкою век
Вечным теплом наливает хрусталик
Свет Пиросмани,
напевный суздальский свет.

Спрессованною Вечностью,
спрессованною Вечностью —
Взыскует поколения тоска по человечности
Размолотыми стенами,
проклятиями древними,
Обугленными стонами,
горящими деревнями.
Парадоксально время —
но каждый век по-своему:
Согбенными Афинами,
ликующими Троями.
Но, словно в море вечное,
мы входим в Человечество,
Что омывает Родину,
понятие Отечества…
Жизнь свищет хромосомами,
на резком, нервном фоне,
В мутационном, вечном,
жестоком марафоне…
Познание,
в итоге, чревато Человечностью
Спрессованною Вечностью,
спрессованною Вечностью.




9. ВТОРАЯ ПАМЯТЬ

Смешанной техникой память рисую —
Грузно
таврический сочный закат затекает в рассвет,
И обнимает лодчонку нагую
Истовый, перенасыщенный цвет…

Память твою бороздит, на ветру содрогаясь,
Тяжелодышащий
латаный парус.
Перенасыщена память озоном,
Звездами,
чайкою, чиркнувшею по горизонту.

Море!
Извечная, влажно по мышцам бегущая нежность…
Входишь по бедра, по грудь, по ключицы,
и по ночам,
Фосфоресцируя дальними песнями,
пенная Вечность —
Вспомни! —
светло приливала к соленым губам.
Солнце всходило могучим таврическим яблоком,
День нависал седовласым,
распаренным облаком.
Все осязаемей, ближе, объемней — силой,
которую не обороть —
Перевита уже брызгами, бризами,
светится, светится памяти плоть.

…Ты засыпаешь, объятьем моим обнесен…
Можно ль доверчивее, чем во сне этом, слиться?
Юный восторг твой
опять затекает в песчаный, ракушечный сон,
Чтобы в грядущей волне возродиться…




10

Оголенная сталь уступает тебе,
Оголенное слово,
Маяковского слово,
набатное слово Толстого…
Неизбывны мгновенья, когда назревает в гортани
Гул глагольных небес,
точно горних стихий содроганье…
Туго выгнулась кровь в изогнувшемся теле, как в луке,
Когда ты нависаешь над чистым листом
своей тяжестью всей, —
Та же боль, то же время, пространство во звуке
Неизбывных,
гомеровских вечных кровей.

Разве я — сочетание магния, серы, железа и кальция,
Если выхода просит и стонет во мне
Ощущенье людей,
как святое сближение пальцев
Иль генеалогических темных корней?
Значит, мир этот все-таки что-нибудь значит,
Если даже над гаснущим отсветом чьей-то беды
Наши матери тихо сливаются в плач
 От Ориноко до Кулунды.

Мир, мы вынесли, верь, воспитание болью и кровью…
Дай нам, вечная жизнь,
воспитанье твоею любовью,
Воспитанье губами в мгновенья прощальных объятий,
Воспитанье руками в застолье и жаре пожатий!
Дай нам, жизнь, свое счастье такого замеса!
Но в основу клади не взыскующий холод железа,
А мерцание плеса,
сиянье березы,
улыбку Олеси
И дыханье любимой, бегущей навстречу из леса!

Мир с его неизбывными думами, дюнами, дойнами,
Глубока его горькая память,
расклевана войнами…
Но ведь в центростремительной силе вращенья —
законы сращения.
Вопрошающий разум,
назови это время — эпохой сближения!
Позови меня, мир!
Я встаю, подчиняясь подспудному зову…

Позови меня мир.
А сперва
Переполни меня ощущением Стали и Слова,
Сопряженным по древним, глубинным законам родства.




11

Символ Земли грядущей —
пепел тотальных захоронений?
Символ эпохи нашей —
Герника? Хиросима?

Символ Духа —
Барма? Титаны Возрожденья?
Символ любви —
ночные толчки грядущего сына?
Символ души открытой —
рывок бытия над бытом?
Символ начала —
муки, прозрения Хокусая?
Символ пресыщенья —
бессильная Атлантида?
Символ размолвок наших —
тянет, не отпускает…

Символ цивилизации —
урановые соцветья?
Символ Икара —
крылья в распахнутые созвездья?
Прикосновенье Гомера —
гекзаметры через Время.
Прикосновенье Грядущего —
через картины Лема.

Прикосновенье сына —
ознобное посвящение
В таинство созидания
в таинство сотворения.




12. ТРЕТЬЯ ПАМЯТЬ

Во все небо — глаза!
Наполнение гордостью…
Шестилетние щеки в румянце рассвета.
Летящие тени.
Гром.
Нас втиснуло в кресла.
Растет наполнение скоростью
Твоим голосом в мире — орет мое восхищение.

Во все небо — глаза!
Детство смотрит такими глазами —
Это канули мы в силовое небесное поле…
Суперсплав фюзеляжа скорость лижет, как белое пламя,
Даль на даль наползает,
и сердце колотится в горле.

Горизонт уплывает,
но все ближе он, ближе,
и
Позвоночник расправила насущная скорость несущая…
В тебе — ритмы мои,
в тебе — старты мои, а не финиши!
Я тобой —
причащаюсь к грядущему.



_Сургут_—_Пицунда_—_Сургут._



_1984_






* * *


Заря — «Уймись!» — размолвкою ограблена…
Шиповник зол.
Горячая, свежо
Горит недоуменная царапина
На молодом плече.
Обида жжет…

Не искушая ясень подоконника,
Что прочитаю, неизменный, я
В прикосновенье краткого шиповника? —
Ревнивую прививку бытия?

Непредсказуем, он пророс из сонника,
Явь процарапав…
Вечный для двоих,
Я не шиповник, кроткая, — любовник я,
Письмовник страхов и причуд твоих.

Под влажный шум,
тебя впитала ванная,
Истомой пропитав…
Но, прежде чем
Обнять тебя, —
где боль обетованная,
Любимая, на молодом плече?



_1984_






* * *


Я отложил письмо, и ты, боготворима,
Растаяла, любовь, в картавящем дожде,
В противоречье двух стихий…
Чем отдаримо
Осевшее в вине больное бытие?

И опыт близорук,
и обожанье слепо…
Войдя в письмо, как в сад где, ты вечор прошла,
Я постигал тебя — не в обмирщенье неба,
Где, к сердцу подступив, оскудевает мгла.

Прозрело ли вино?
Строка ли моровая,
Многоочита вся, зияет впереди?
Разлука ли пьянит?
Едва ли мировая —
Вздох… — пустота страшней, чем пустота в груди?

Ненастное письмо,
простершись меж тобою
И мною, есть не соль, а вымысел причин.
Неужто бытие — измерено враждою,
И сонмище церер, и слог неприручим?

И — палец на губах — юдоль, неисследима,
Заключена в письме.
И, в сутолоке предтеч,
Лишь будущность честна.
Но то, что возлюбимо
Тобою — мной, увы, не претворимо в речь…



_1987_






ЗИМОЙ


Снотворен вечный снег…
Но на изломе
Железной, кристаллической зимы
У бытия нет лейтмотива кроме —
«…любовь моя… звезда…».
Но только ль мы
Согласья ищем в нем?
Прости невежду:
Я позабыл, как, изнуряя нас,
Ты отдышала грустную надежду
Любить и быть любимым…
И сейчас,
Перешагнув злословья, точно платье,
Ты отдана грядущему — я прав? —
Чужие прикипевшие объятья,
Как прошлое свое, распеленав.

В крови тревожной осязая гулы,
Я так люблю, бледнея, целовать
Высокие, обветренные скулы,
Обтянутые жаром.
И опять,
Протяжным завораживая жестом,
Исполненным лукавого огня,
Тяжелым ртом,
обугленным блаженством,
Ты осушаешь медленно меня.

И, облита мерцающим мгновеньем,
Ты изнуряешь пылкие уста
Горячим дуновеньем упоенья
Среди зимы:
«…любовь моя… звезда…».



_1988_






* * *


Непримиримый,
Воспаленный взгляд…
В конвульсиях теряя силы, таешь,
О ты, изнемогая:
«Азиат!» —
Подушку побледневшую кусаешь.

Что? Азиат?
Что? Кровь глядит назад,
В потемки рода твоего?
Да, прав щур,
Веселый щуря взгляд…
Да! Азиат! —
И весел и нетерпелив, как пращур!
Атай!
Он, выходящий из атак,
Он, пращур мой, и взмыленный, и грубый,
Неутолимый, — косы на кулак… —
Тяжелым ртом захватывая губы.

Ночь истекает спазмами любви,
Осатаневшей в крике.
Люб обычай!
Тяжелый пламень пращура — в крови,
И ты же, распинаема, — добычей,
С горящим оком, влажная, меж ног…
И до-олгий всхлип свернувшейся в изножье: —
Возлюбленный,
прекрасен твой клинок,
А я —
и долгий выдох —
его ножны…



_1989_






СИРЕНЬ


_По_мотивам_книги_«Сад»._


Я САД раскрыл…
Затеплен беглый след,
Влекущий к закипающей сирени.
Отвесный, непроизносимый свет
Зовет к себе и ждет прикосновенья,
Ревниво отрывая от листа…
В сиреневом саду рассветном рею.
Где
влажный блик лукавого лица,
Задернутый прилежною сиренью?

Что за мерцанье в мыслях лепестков?
Иду,
руководим зарею смутной,
Сиренью прозорливых, ясных снов,
Кромешною
сиренью непробудной,
Клубящейся у благодарных глаз…
Снуют в ветвях двусмысленные нити —
В САДУ
клубится кропотливый час
Мятежного цветенья и соитий.

И трезвости
меня одернуть лень…
Прогорклый здравый смысл сиренью выпит.
Опутан занимающийся день
Сиренью,
затекающей в эпитет.
Но что ж она?
Нахлынула — ушла…
День оцарапан соловьиной трелью,
Упоена,
немотствует душа,
Спеленута божественной сиренью.
Пора домой —
не отпускает взгляд,
Увязший в искушающей сирени.
А долг брюзжит…
Я все вникаю в САД,
В пространственные дебри откровений.
Протяжно вдоль строки слезится след,
Росою затекая.
К воскресенью
Остынет след,
лишь не истлеет свет,
Ознобно исторгаемый сиренью,

Ведь в чародействе сведуща сирень…
Так остро ощущаю жизнь!
Досада —
Мгновение мигнуло,
схлынул день,
Грядет второй —
все не очнусь от САДА…
Но что ему восторженность моя?
Лиловый запах в гроздьях серебрится…
Вот книга мною допита,
И я
Целую негасимую страницу.



_1987_






* * *


В морозное крошево, в дождь ли
Чужих, запредельных времен,
Кусая перчатку,
всплакнешь ли
Дорогой с моих похорон? —

Что скаредна вещая пряха,
Что весь я в забвенье — один,
Сам прах, прозорливец, от праха
Суровых кладбищенских глин,

Что гибельный рок — неминуем,
Чтобы губы —
«Царуй! Государь!» —
Ни ласкою, ни поцелуем
Уже не разбудишь, как встарь…

И в ветре, вздымающем ропот
Листвы над тесовой тоской,
Услышишь надорванный шепот,
Сырою затертый доской?

Уже не руками — ветвями
Я встречу,
забвеньем продут,
Ушедших…
Какие на память
Тебе перелески придут,

Преосуществляясь в страданье?
И ты не почувствуешь, вот,
Как, недоуменный, в рыданье,
Слепой,
расползается рот.
Ну, так оглянись же!
Бессильем
Я грубо спеленут,
на свет
Простертый — в посмертном усилье
Взглянуть тебе, радость, вослед…



_1994_






* * *


Утром, при стуже и солнце,
не из каприза
Пресной прилежности, ало пророс в фаланге,
С хрустом кустарника, — крепкий привой Париса
К нежной ангине в заснеженном детстве, ангел

Вещих замет…
У вещей — лампа… штора… — маски
Постных пастырей.
В щели, дробимо, брезжит
Утро, коснувшись губами стерильной ласки
Бледного лба.
Все, рядясь снегопадом, реже

Искус пространства, где, в утешенье взора,
Жаром объят,
за окном в ледяных накрапах
Пышет метрической сферою — плод раздора,
Неразложимый на вкус… на объем… на запах…



_1996_






* * *


Простуженная, в ледяной оправе —
Январская луна…

Просвет в судьбе? —
Лукавая и кроткая, ты вправе
Уйти — ты о моей грядущей славе,
О славе… и ни слова о себе.
Мир под луною — в ледяном режиме,
Слезинка на щеке…
Полуночь бьет
Глухой звонарь, любовь…

Но расскажи мне,
Как одиноки слезы ночью зимней,
Как беспощаден — ты упала? — лед,
Как уязвимо все, к чему ревнуем…
О расскажи — не устаю просить —
Как вязок сумрак в сердце, неминуем,
Как исступленней жажда — поцелуем
От сумерек и стужи отпоить.
Но сызнова ты, славная, о славе…
Дряхлеет стужа… полночь… ни души
Окрест…

Я прерывать тебя не вправе,
Ведь есть очарование — в отраве
Полнощных откровений.
Расскажи
Хоть вкратце о себе!
Пути капризны…
Любимая, простимся на крыльце.
Но, утишая стужу в скудной жизни, —
Ты плачешь? —
отсвет нежной укоризны,
Возлюбленная, теплится в лице.

Не укоряй — неоспоримо право
На искус заблужденья…
Вдалеке —
Разлука.
Как объятье ни лукаво,
Не стоят ни признания, ни слава
Единственной слезинки на щеке.
Непризнанный,
ложится снег на плечи…
Мне не постичь затмения свои —
И все равно от этого не легче… —
Как не постичь волшебные наречья
Восторга… обожания… любви…

Сгущаются — еще в грядущем — тучи
Над нами.
Упоенье глухоты —
Ни грусти,
ни прозрению не учит,
А только, обрекая мраку, мучит,
Что пуще, Боже мой, неправоты…



_1990_






АСТРА


Как заложников таксы, —
кто же надоумил? —
Беспробудные астры воруют с могил…

Карнавал — в изумленных глазах у разини,
Зазывающий, ал надоедливый ряд
Вдоль бульвара.
Но из преисподней корзины,
Словно уголья, горькие астры горят.

Карнавал?..
Карнавал на бетонной дорожке —
Изощренность барыги? Барыш упыря? —
Закипает с зари… Инфернальные трешки
Тварь прессует в промозглые пачки:
«Не зря-я-я…»

Ты юна и бледна,
Твой жребий не прожит,
Рот, сполоснутый свежестью, дерзок и ал…
Но тебя я, задора исполненный, тоже
У покойного мужа, с могилы, — украл
Поминальные астры — мне страсти не застят,
Отливает зимою улыбка твоя…
Но сквозит в тебе хрупкая тайна — как в астре,
Опаленной дыханием небытия.

Повзрослевшую на ночь, наивную ласку
Уношу с собой…
Но, выходя на крыльцо,
Ужаснусь, что смертельная бледность, как маска,
Обтянула, бедой отливая, лицо.
…Обретение, как и потеря, — условно…
Содрогает измученный дом градобой,
И за дверью чужое молчание: словно
За украденной астрой, пришли за тобой…



_1987_






РАЗЪЕЗД


Отверженная нежность — отвернется,
Любовь непониманием разъест…
Что, старый друг, еще вам остается? —
И неизбежность выдохнет:
«Разъезд!»

И бытие, затянутое ссорами, —
Невыносимо!
Дух не перевесть! —
И примиренья с тусклыми повторами —
Все запеклось пронзительным:
«Разъезд!»

Уж календарь осыпал дни последние…
Но брезжит в ваших думах, уводя
От «главного», пока еще в неведеньи,
Уже в недоумении, —
Дитя.

Ну, что сказать родному человечку?
Поймете ль вы,  т а к о е  натворив,
К а к по незащищенному сердечку,
Вселенную круша, пройдет разрыв?!

Еще он смотрит ясными очами…
Ну, что же ты, отец?!
Ну, что ж ты, мать?!
Бессилие его, его отчаянье
Не приведи Господь вам испытать!

Убийственна ущербность — в материнстве
Или в отцовстве.
Знайте ж, наконец:
Значенье нашей жизни в триединстве:
МАТЬ — СЫН — ОТЕЦ.

Его ночные слезы — ваша исповедь,
Тень тайного страдания на лбу…
Одумайтесь! —
еще не поздно выправить —
Вы верите в прозрение? — судьбу.

И не разрыва ждет она — слияния!
И вы — вне бед, пока она висит
На беззащитной ниточке дыхания —
Сближая ваши руки,
сын ваш спит…



_1981_






* * *


Еще под утро, на морозном сколе
Зимы, покуда розвальни поют
За окнами, — ни разума, ни воли
У потерявшей голову — так пьют
От жажды, изнуряющей и камень,
В жару, испепеляющем уют,
Захлебываясь, горьким глотками,
От устьица не отрываясь, пьют…

Ну, как, скажи, тесней, когда так тесно
Нас втиснуло друг в друга?
И — беда? —
Непоправима, вызверившись, бездна
В отчаянном и хриплом: «Навсегда!..» —
Вот так всегда…
Утробною зимою,
Настигнутое, рваное, тобой
Как лжет сердцебиение: «Со мною…» —
На каждую конвульсию: «Не мой…».

Лицо я отдал, дерзкий, воплощеньям,
Играющим, как в отрочестве, мной,
Так благодарен страхам и сомненьям,
Что не стоят, ревнуя, над душой.
И потому ль под утро, в безыскусных
Следках, ленив, от алых коготков,
Я вызубрил язык твоих укусов,
Пощипываний, ласковых шлепков?

…И, пеленая утро, с небосклона
Следят за нами рати облаков.
Но кроме, обескрылевшая, стона
Нет у тебя ни музыки, ни слов…



_1997_






ВЫСТРАДАЙ СЫНА!


Что с тобой?
Неутолимо и древне
Вены шумят, как могучие древа.
Точно бы чрева, набрякли, грузны,
Завязи — эти исчадья весны.
Мартовских завязей лунную силу,
Как откровение, носишь в себе
Выстрадай сына!
Выстрадай сына!
Сыном — заполни пустоты в судьбе…

Темной прапамятью древа и плоти
Плотно набрякло в листе и аорте
Время весны,
небывалой простуды
И зарождения жизни, и чуда.
Снова глаза твои слезно-огромны…
Как ты просторно по свету идешь,
Словно шумят в тебе вешние кроны,
В лоне земном содрогаются корни,
Радугою — низвергается дождь.
В каждой, как чудо, замешено густо
Это брожение крон и корней,
Если очнулось глубинное чувство
Матери — в муке и правде своей.
К каждой, как жажда, приходит однажды
Это мгновенье, когда и не ждут…
В каждой черты прозорливицы,
в каждой,
Как откровенье, в свой срок прорастут.
Этого ждут, словно горнюю милость,
Необъяснимо, порой до седин.
Ты понимаешь: время на вырост —
Единокровный,
единственный сын!

Выстрадай сына!
Выстрадай сына!
Яро, во весь свой распахнутый рот,
Жизнь эта, что ты под сердцем носила,
На вознесенной ладони орет
И — разжимает жадные десны,
Нетерпеливо впиваясь в сосок…
Это — с тобою срастаются весны,
Гонят по венам живительный сок

Сквозь поколения —
«Выстрадай сына!» —
Как заклинанье, гудит и гудит.
Медленной сладостью необъяснимо
Млечная боль набухает в груди.
И ничего, что запеты сюжеты…
Я не устану тебе повторять —
Бережно боль свою носишь в себе ты,
Как благостыню, боясь расплескать.

Но барабанят в отзывные рамы,
Не уставая тебя вызывать
В утро,
в проулок, светающий рано,
Мать-медуница и яблоня-мать…



_1991_






* * *


Что ж куксишься, судьба?..
Не Брут, не Цезарь,
Я прожил бы, печальный человек,
Естественно, заложник стоп и цезур,
Короткий сублимированный век.
Наитье и провидцу не открыто…
Мне голову кружили —
не закон? —
Крутые кастаньеты Карменситы,
Уверенная пластика Манон.

Расплавленные,
сердце облегая,
Средь искушенных, средь прелестниц сих,
Кудесницы текли, не отвлекая
От фабул — не бесполы же! — моих.
К мучительному дактилю ревнуя,
Вне категорий и сравнений вне,
Еще шершава, нежность поцелуя
Рассасывает сумерки во мне.

И волшебство — в упор,
и жар поныне,
И что о Карменсите ни твердим,
Пространство, растворенное в терцине,
Бледнеет перед именем твоим.
И, отпит от безумия — нет! — выпит
Из желез и слезниц,
неотторжим
От запахов любви, любой эпитет —
Бездарен перед образом твоим.

Но, отлучив от рифмы-хлопотуньи,
Я предал их?
Предание старо…
И, сведущее в талых тайнах, втуне
Хандрит сакраментальное перо.
О, Господи, не воспитай дилемму!
Пускай стило свое вострит зоил…
Любимая, я не одну поэму
В твоем горячем лоне утопил…



_1991_






* * *


Не отвлекая от злополучной стойки,
Постное,
тянется к свежей тебе все ближе,
Время мое, умудренное снегом…
Стойки,
Не выцветают, во времени длясь, твои же

Огнеупорные — сердцу под стать чернила,
Чтобы поведать, как, вся нараспев, льняная,
Ты без любви меня, дерзкая, залучила,
Чтобы отнять у прочих, не узнавая

Время в лицо…
Рас-пе-ле-ны-ва-е-мый ролью
Мытаря, век — отвернулся от страстотерпца,
С болью впитав полуобморочную волю
Той, чьи снега достигают, безмолвны, сердца.



_1998_






СУДЬБА ТЕБЯ ХРАНИ


_Я_и_в_аду_тебе_скажу…_

Марина Цветаева


Не уличен, нечаянный в ловитве
На близких,
в испытующие дни
Ознобно растворяешься в молитве:
«Любимая судьба тебя храни…».

Едва, любовь, ты входишь, — я немею…
Немотствуют слоящиеся дни…
Я ничего, по сути, не имею,
Опричь сего:
«Любимая, храни,

Тебя судьба…».
Ошеломит дорога,
Ведь, как от недомолвок ни храню,
Все непреоборимее тревога,
Что вот сейчас, неловок, уроню
И — потеряю.
В пасынках у жизни,
Не превозмог я тяготы одни
Всей мощью обожания
трюизме:
«Любимая судьба тебя храни…».

Я, нелюдим, назвал тебя — ундина,
Проточную надеясь вызнать в срок…
Все меньше света, милая, в единоутробном небе.
Отнимает рок

Все, чем дышал я.
Бденьем окружая,
Но — чаще погруженная в свое,
Ты, ясная, надменная, чужая, —
Мое, как ни кляну я, бытие.

И, как урочной крови ни перечу,
Но только ты ладони протяни,
Я и в аду, взыскуемый, отвечу,
Любимая:
«…Судьба тебя храни!..»

Судьба тебя храни!
Не обессмертил,
Нечаянный, ни в жизни, ни в любви.
Я верностью — не ревностью — измерил
Просторные признания твои.

Ни долгого, признательного взгляда,
Ни нежности, что жалости сродни,
Ни милости —
мне ничего не надо…
Любимая,
Господь тебя храни!



_1991_






* * *


Не открываясь к злословию клух, подругам,
Все позабудешь, покуда не допит Плиний,
Кроме того, что чумны мы одним недугом
Были друг другу…
Я полной пригоршней принял

От злоключений. И ты, феминистка, еле
От эскапады, незрячая чаще, знала,
Что, размывая, не ревность,
но — в черном теле
Верность проклятым обетам меня держала

Все эти годы.
…Ну, как я ее оставлю —
Вздорную, слабую? — ибо, одна-а в пространстве,
Так постоянна, залгавшись, в непостоянстве,
Что загоняет любую размолвку в спальню…



_1998_






* * *


То ли шалая кровь, то ли скука,
Неизменная сводня, — виной…
Больше года не длилась разлука,
Ты вернулась — чужою женой.
Ты узнала меня по смятенью,
По неверной улыбке моей.
Ты вернулась
к слезам и прощенью,
Отражение чьих-то страстей?
Но я выслушал вздор, каменея,
И спокойно сказал:
«Все равно,
Что понурая цепь Гименея
Подросла на пустое звено…».
Но откуда, казалось бы, жажда,
Что уже иссушила меня?
Как мне быть, коль тревожно и жадно
Вмялась в память
ладошка твоя?
Но понять тебя — жизни не хватит…
Ну, так дай же
в загадке твоей
Надышаться тобой — на закате
Обессилевших, верных страстей!
Мне разлука вернула — иную,
Я плачу — за чужую вину,
К дальним заревам крови ревнуя
Безнадежно чужую жену.

Как скипелась душа — не разжалась…
Опаленный тобою — живу,
Твоим именем ярость —
не жалость
Равнодушною ночью зову.



_1984_






* * *


С Богом отказанной скудостью черт,
В предместье,
Полном соблазнов клоаки, ночью,
Не отстояв тебя у остальных, мы вместе
Пишем тебе — я и мое одиночество…

На отлете воображенья, через
Весь континент, — заглядывающий в душу,
Ветром подсвечен,
Уже обрусевший, вереск,
Вечнозеленым бденьем заливший душу,

Не уступает в упорстве тебе.
Но, с сольным,
Первым трамваем, любое воспоминанье —
Чище и строже, выветриваясь на вольном
Воздухе утра, не знающем расстоянья
Между…



_1998_






КАНУН


Потемневший,
заплутав меж жен,
Жизнь ее — испепелил дотла?
…Потому ли вздох ее тяжел,
Что лицом зарылась: «Тяжела…» —

В талые ладони… и мутит…
И уже ночами не до сна…
Дай сниму печали! —
не глядит,
Закрываясь локтем: «Сатана!»

Не воскликнешь, что освящена
Жизнь рожениц…
Тайной налита, напросвет — она освещена
Млечным полнолуньем живота.

Осень отступает от лица…
Краткая мгновение назад,
Не рассасывается слеза,
Горестно надламывая взгляд…
В пылких «ах» да «ох» язвит ледок
Будущих размолвок. Но, юна,
Как поймет, что приняла глоток
От судьбы, что в замысле темна?

Как, неукротимая, поймет?
Господи, благи твои дела!
Письма рвет… молчит… посуду бьет…
А всего-то горя —
«Тяжела…».



_1986_






* * *


Не возвращайся!..

Неминуем,
Что,
испытуемый судьбой,
Отвечу сущему, взыскуем
Отчаянною сединой?
И неуступчив,
и не кроток…
Но, как разлуку ни зови,
Всё, обреченный страсти, — отрок
Во ученичестве любви.

И мучить музыкой не вправе,
И от лукавой отторжен…
Что
крепость и надежность яви
Отравленному миражом? —
Чтоб жить тоской и нетерпеньем
(И вполкасанья — наизусть…),
Одушевляя дуновенье
Спокойно отводимых уст?

Суть глубока,
глядеть — высоко…
Но, просыпаясь поутру,
Не осознаешь: одиноко
Отринутому — на миру.
Морщинист свет…
Один на свете,
Из зачерствевшей боли сшит,
Я перед отроком — в ответе.
Но он, взыскуемый, молчит…

Доколь?



_1986_






* * *


В полемике распадных веретен,
Что вторят Паркам,
безучастней святцы —
Забытых смертью? — слякотных имен…
В пророки шел, а вышло — в святотатцы,
Так статься.
И, что миру ни скажу,
Какой бы там, звереныш, ни экзамен,
На вертикаль падения — гляжу
Твоими же распутными глазами…

Покуда, чертыхаясь и скорбя,
Сужаешь круг иль поглощаешь ужин,
Что изгнанному, радость, из себя
Соблазны соболезнованья?
Вчуже
Лицо без черт, надкусанное всласть,
И память, фабул и героя кроме,
Не опилась надеждой — залгалась
По наущенью нестерпимой крови,

Больна тобою…
Теплишь опыт, жив
Тем, что, непостижимые, смертельно
Скептические руки заломив,
Уже не голосят — орут.
Бесцельно

Родится мысль о бритве — не отнять…
Такая скука, в мнимой укоризне,
Воспламеняет слухи, чтоб понять
Что выздоровел, наконец, от жизни.

Как пылко ропщет пьяная тщета,
Что грешного меня —
Любовь? Леила? —
За роковой чертой полюбит — та,
Что никогда при жизни — не любила.

Ревнивей жизнь, отхлынув от лица,
И тупо размножается терпенье,
Тем безутешней, что у мертвеца,
Непоправимый,
просишь утешенья…



_1987_






ТАЙНА


Еще вполжизни разверзая взгляд,
Права судьба, цитируя распад
Затянутых иллюзий…
Непреложно,
Что пылкое признание — дерзит,
Незрячее…
Но прошлое язвит,
Что женщина без тайны — невозможна…
А тайна?
Умолчания полна,
Сопряжена с обмолвкою, она
Узлом завяжет сердце.
С точки зренья
Тоски, она не повода для «…хе-хе…»,
Но приложима — мыслью о грехе
К потемкам суицида, к преступленью

От нетерпенья — выведать! Узнать
Во чтобы то ни стало!
Что сказать —
Когда и время тронуто проказой… —
О побледневшей гневной — «На!.. Ударь!» —
Тугой, непостоянной, как янтарь
На рослых дюнах,
о зеленоглазой,

Чье имя льдом подернуто, чей смех,
Непререкаем, опушает снег,
Чьи откровенья и объятья — сдача
С — условно? — мелкотравчатых страстей,
С поклонников,
с досужих новостей,
Как некий фатум, в ревности маяча.

Забвенья нет…
Как результат молвы,
Любая боль безадресна, увы.

Грешно, обозревая эхо, вчуже
Судить о ней, смакуя боль… Страшней —
Кровоточащим месивом страстей —
Сорваться в ночь — по наледи, по стуже,

В глухое одиночество, где наст,
Подошвами убитый, — не предаст,
Как бегло предает чужая тайна.
Тут — изумленье вскидывает бровь,
И только примиренно ропщет кровь,
Что подлинная страсть — горизонтальна.

Всё — в тайну воплощаемо, пока
Следишь, ища исход из тупика,
А он в душе — смятеньем размножаем,
Он вырастает в сотни тупиков,
Ревнивцев, одержимых, дураков
Пугая инфернальным урожаем…

Отчаянием тайны не замстишь,
Как ревностью — судьбе не отомстишь.
Снег первого свиданья — несминаем…
Но, погружая душу прямо в ад,
Грядущее глядит, увы, назад,
И мрак в распадном сердце — невменяем.

На этом свете
выкрутив жгутом,
Отчаянье продлится — и на том,
Чья тьма — непредсказуема?
Случайна?
Тем ощутимей, сквозь мороз и снег,
Что, пристальна, откуда-то извне
Тебя, смеясь, разглядывает тайна…



_1988_






ИЮЛЬ


Влит в зенит он, стрепет надо мной…
Манит лес малиновой прохладой…
Белою ромашкой — заткан зной,
Чабрецами, клеверами, мятой…
Птицу искушает высота,
И, загустевающее в сотах,
Солнце — так ликует неспроста,
Ибо и весома, и густа
Лава меда в ульях невысоких.
С незабытых дедовских времен
На медах — настаивают слово.
Я к волшбе июля приобщен
Знойной песней обжига крутого.
Запевают в пьяных клеверах
Сытые шмели…

В стогах, средь поля,
То ли кровь мерцает в теле, то ли
Отсвет поцелуя на губах…
Ничего не надо — замирать бы
Над твоим закинутым лицом
И, смятенье пряча, целовать бы
Руки
в чутком шорохе сенном.
В твои пальцы забредя своими,
Знойное дыханье ртом ловить
И твое расплавленное имя,
Задыхаясь,
имя твое пить…



_1985_






* * *


Свободен от подстрочников, по зычной
Трубе ненастья, в страхах не виня,
Весь лес живет, смеркаясь, подъязычной
Ненастной тайной выси — от меня…
И в лето, обираемое высью,
Как дебри с паутиной на кустах,
Всё впроголодь — валежник… лужи… листья… —
Хрусталику в распахнутых глазах.
Они, покуда зреет ливень, — всуе,
И плач, не иссякая, моросит…
Не чудо ль, заблудившись, поцелуя —
ми плачущие доводы гасить,
Смеясь?
Но от досужих разговоров,
Да! по колени платьице задрав, —
Под ливень? да! простоволосой!.. Норов? —
В неистощимой взбрыкивает нрав.
Так ясно, что в пяти шагах от бденья
Дряхлеющего в хвое шалаша,
He потакая скуке, свежим зреньем
Она живет, полдневная душа,
Сполоснутая ливнем —
(«Помнишь гостью?..) —
Не к примиренью, а — наоборот,
Ведь вовсе не резонами, а рознью
Любовь, метя по лужицам, живет.
Ей недосуг!
Она — как сгусток дара
He собирать… не холить… не беречь.
И что там ни заваривает свара, —
От сумасбродки взгляда не отвлечь,
Ведь в зарослях, разбуженных за ранью
Тенистых тайн, чьи тропы — наизусть,
Всё не отвлечь влюбленное дыханье
От оплошавших, от строптивых уст…



_1984_






ЖЕНЩИНА ЧИТАЕТ СЕРДЦЕМ







ВРАЖДА


Скукожилась прогорклая весна
До зряшной ссоры…
Кто ж ее осудит? —
Невосполнима жизнь, воспалена
Пожизненной враждою наших судеб.
Вражда перечит снегу и звезде,
В былом горящей — над былыми нами,
И сонмы сплетен ластятся к вражде,
Хоть шелестят иными именами.
И мы не верим сумеркам весны,
И беглые свиданья — бесталанны,
Ведь больше не сольются наши сны,
Коль прошлое с грядущим — неслиянны.
И птичьи тени на пустой воде,
И почки на слепых ветвях,
и книги —
Всё причастилось, понял я, вражде,
Душе ущербной обещая сдвиги.
Не знаешь, чем грядущий миг нарвет,
И — больше не влюбленные, иные, —
Засасывают, как водоворот,
Орущие зрачки неврастении.
Запальчивую ноту перебив,
В них тени ада…
И глядишь в смятенье,
Как судорожно,
стены затопив,
Летят в окно юродивые тени.
Но все равно же, в исступленье вмят,
Я осязаю — кожей… сердцем, что ли?.. —
Твой ясный, препарирующий взгляд —
На уровне косноязычной боли.

И коль сказать, что хохлится вражда,
Не ты ли рассмеешься надо мною? —
В любое время дня,
как никогда,
И взгляд, и смех — озарены враждою…
Но почему — своих надежд палач —
Я по ночам от боли изнываю,
И безнадежно стелется твой плач
Ко мне, мое несчастье? —
Не узнаю…



_1986_






* * *


Выжженный солнцем,
одушевляя тот свет,
Берег предъявит плоский песчаный довод.
Ты — это мысль о тебе, бестелесный отсвет
Той, волоокой, Ио…
Твой вешний овод

Нежно жужжит и жалит. Сосуд терпенья,
Всклень, на жаре, — это ты…
Но — чреват глаголом
Стон в подъязычье, да, в результате тренья
Образа об образ в эклоге. В голом

Доводе зноя, вне увещеваний ложных,
Здесь, на песке, обжигающем слух,
твоею
Милостью, здесь я у тебя в заложни —
ках, как Эол,
догоняю… ласкаю… вею…



_1994_






КАРМИН


Я, прозорливец, женщине солгал,
И подплывает, оскудев, финал
Фатальною слезою…
Не художник,
В плену осенних, отрешенных куп,
Я, обоняя тлен карминных губ,
Горящих на лице, —
должник, заложник.

Насупленный,
С татарской лепкой скул,
Я в плач, сжимая зубы, окунул
Перо…
Непостижимое — безгласно?
Но, воспаляя и пророча всласть,
Пережимает, костенея, страсть,
И — слаще нагнетание соблазна,

Во искупленье облетевших лет,
На талой боли замесить сюжет
И, цепенея, отхлебнуть от страха
Вдруг потерять?
У-у, дьявольский кармин
Подталых губ!
Но здесь — исток един… —
Уместнее филиппики Плутарха.

Страсть — «Боже мой!» — с отчаяньем спеклась,
Разглаживая боль…
Какая власть
В неутолимой страстной краске?
Скуке
Нас наставляет, изнуряя, тлен…
Но — магия Манон!
Кармин Кармен!
И — вкруг любимой вновь смыкаешь руки.
Исчадие пресыщенных зеркал,
Я, прозорливец, женщине солгал —
Мне всё едино, что ребро… что глина… —
Когда уже без сил
(ликуй, зоил!)
Я, обмирая, губы опустил
В протянутое зарево кармина.

Кармином — бытие обведено,
Недужное, оно расщеплено
На прошлое и сущее…
Где ж купы
Октябрьских дерев?
Где ж, в сонме лет,
Привет немолодых бессонниц?
Бред —
В неистощимый бред, и губы — в губы.

И заслужимо то, что заслужил:
Я страсть, увы, метафорам стравил,
Но неусыпной ночью у камина
Я улыбаюсь женщине: «Вотще…» —
Ведь, прозорливец, уношу в душе
Целительный ожог.
Се — месть кармина…



_1991_






УТРЕННИЙ РАССКАЗ


Гаснет светоносное перо —
Утро
содержанье обрело…
В петухах, взыскующих ответа,
В рощах, извергающих тепло,
Мирозданье обдано рассветом.

Я будил тебя, окно…
Овал
Светозарной речки начертал
Наше пробужденье.
А пространством
По отрогам старилась листва,
Облетая с горьким постоянством.

Осиянны тени на губах!
Заревой рассказ — тобой пропах,
Обрываясь влажною строкою,
Мирозданьем,
спящим на руках…
И хмелеют руки — под тобою!



_1984_






* * *


Итак, в богоспасаемой отчизне —
Один… один…
Даруема тобой,
Посмертная — заслуженная? — боль
Еще невыносимей, чем при жизни.
Еще не ждешь ни отклика, ни стука
В молчащую, слепую дверь,
Уже,
Свежа, рассасывается разлука,
Но — не рассасывается в душе
Пустая тьма…
Иллюзиями травишься,
Отплескивая дни,
но все равно
Безличное стерильное: «Ты нравишься…» —
Зовет шагнуть в открытое окно
Над бездною.

И путь назад — неведом,
Пока, материализуя ад,
Смятение, ниспосланное небом,
Едва ли к небу
обращает взгляд.
Оно — в слепящих ссадинах,
не в звездах…
Душа — душе покоя не сулит,
Так бытие обнажено, что воздух,
Смиренный и врачующий, — саднит.
У-у, злая жизнь, затянутая болью,
Дашь отдышаться, наконец?!
И пусть
К любимой, нарекаемой — судьбою,
Я пересохшей памятью тянусь,
Забыв, что ты, возникшая однажды
И еле постигаемая лишь,
Вся — средоточье прозорливой жажды,
И маеты моей не утолишь —
Испепелишь…
Смятенье — утолимо,
Но и невыносимей — для двоих.
И холодеешь — так неотвратимо,
Не отпуская, нарастает миг,
Когда, добит, с отчаяньем не справишься…
Но и тогда, прошу, не изменяй
Холодное безличное «Ты нравишься…» —
На неизменно пылкое
«Прощай!»



_1986_






НЕЛЮБИМ


Нелюбим
И — отвергнут уже…
Прямодушна жестокая младость.
Отчего же в понурой душе
Больно теплится горькая радость?

Жизнь безжалостна, что говорить…
Но в обиде и резком смятенье,
Не хулить ее — благодарить
За сомнения, за упоенье!

И, как строчка о снеге, светясь,
Излучая одно нетерпенье,
Возвратиться назад, не боясь
Ни иронии, ни отчужденья.

Замирая от дерзости,
ждать
Мимолетного взгляда иль жеста
И, теряя надежду, страдать,
Обмирая, — какое блаженство!

И неделями встречи искать,
Чтоб в сирени — какая удача! —
Встретить взгляд ее и — потерять
Навсегда, ничего и не знача.

Потаенно отхлынут года,
Прежде чем сам поймешь, вне сомнений,
Что наглядная жизнь — череда
Упований, а не обретений.

Оттого-то и, болью дыша,
Относя все обиды на младость,
Неуемная, теплит душа
Непонятную, горькую радость.

И твердит, и бормочет свое —
Восторгаешься ей и смеешься,
А заглянешь за кромку ее —
Содрогнешься вдруг
и — отшатнешься…



_1985_






ОДИНОЧЕСТВО НА МИРУ


Всем лицом проливаясь в зеркало,
Неожиданно обомру:
Ты забыла меня —
низвергнула
В одиночество на миру…

И в мучительном недоумении
Обнажило, как на юру,
Не сомнения,
а смятение
Одиночество на миру.

И проклятья, и клятвы сближены…
Стыдно! —
в щеку желвак вотру.
Твои улочки — в сердце выжжены
Одиночеством на миру.

Охладел?
Неисповедимо…
Но кого мне учить добру,
Если чувство к тебе — казнимо
Одиночеством на миру?

Кровь не мчится, а каплет грузно…
Утром, в полдень ли, ввечеру,
Как проклятие,
заскорузло
Одиночество на миру.

И ни зги-то в любимом имени!
Ну, проклятое,
На ветру,
Словно птицу в пургу,
распни меня,
Одиночество на миру!



_1989_






ГАЛАТЕЯ И ПИГМАЛИОН



1

Изнеможенье въедается в пальцы…
Бденьем
Пристальной лепки — подсвечены веки… лоно…
Губы модели…
Спасение от забвенья
Не в порицанье — в затменье Пигмалиона,
Простоволосая… статная…
И поныне,
В плотных шлепках,
плод заклиненного сознанья,
Как ты ревнуешь, уже ненавидя, к глине,
Жадно вобравшей жизнь мою — не дыханье,
В необоримой испарине…
Но, вне имени,
Здесь, в мастерской, под ливнями, — взгляд подталый:
«Юную, в дерзком загаре, прошу, верни меня
Мне —
одинокой… изверившейся… усталой…».


2

Что, загрунтованный временем, ни люблю я,
В толпоголосой, один — словно перст, пустыне,
Что и, лепясь к одиночеству, ни леплю я,
Взгляд и дыхание —
не затвердимы в глине,
Как и в эпистолах — незатвердимо небо,
Бьющее в щели…
Вослед перебранке точной,
Меры ища в замордованной глине,
слепо
Приотворилось лицо Галатеи, той, что,
Как в одиночку,
я заключил, трезвея…
Но и поныне, разъятому, мне угрозой,
Что, в косной глине преследуя Галатею,
Сам проглядел Галатею —
в простоволосой…



_1996_






ПИСЬМО


Под ветром, обжигающим с залива,
Богами обитаемо само,
В лицо,
омыто стужею, пытливо
Глядит многоочитое письмо,
Опровергая всякий довод…
Мнима
Ночная темнота,
И потому,
Что прошлое, увы, неуязвимо,
Я, только схлынут сумерки, пойму.
Письмо живет, не доверяя зренью, —
Среди фанерных,
одномерных лиц,
Явь — тало прогибается под тенью
От женских вопрошающих ресниц.
За сердце схватит белый лист…
Не знает
Душа, где бренной ясности исток.
Тяжелой дрожью день воспламеняет,
Неприручим,
слепорожденный слог.
Так что ж, пришел черед воспоминаньям?
Не потому ли кругом голова,
Что, увлекая, пристальным дыханьем
Опалены бегущие слова?
Страница из тетради,
Бога ради,
Расправленная ветром, не гляди! —
Я нищ, повис на воспаленном взгляде —
До зачерствевших сумерек в груди.
Приходит утро, но — не исцеляя,
А наставляя, серое, само,
Как ни безумствуй,
одухотворяя,
Обожествляя беглое письмо, —
Явь усмехнется и тщета приветит,
Ведь, как ни прижимай его к губам,
Голодная бумага не ответит
Сухим… изголодавшимся…
Ты сам…



_1985_






ПОТЕРЯ


Знали кроткой ее…
Без жалоб,
На движенье бровей — «Прости!..»
Дай ей волю, всю жизнь держала б,
Обмирая, в своей горсти,
Чтоб невзгоды их не коснулись…
Все молилась, светясь, судьбе
Что бездарно не разминулись,
Нареченные,
в суете.
Лишь уныние взор насупит —
Знай, что, с прядкою на виске,
Растревожена,
не уступит
Ни сомнению, ни тоске.

Был, нахрапист и молод, нищим
На тепло и любовь.
«Жа-а-них…» —
Отвернулся, судьбой пресыщен,
От забот и печалей сих.
Эх, и славно вот так, должно быть,
Осязая спиною, как,
Тлея, ластится робкий шепот: «…Милый… мой…».
И душа — в кулак!
И на плач бы — не обернулся…

Но, любви и раздумий вне,
Растерявшийся,
ужаснулся
Разразившейся тишине.
Видно, тихо так уходила,
Так смиренно,
невесть куда,
Что и в память не обронила
Ни дыхания, ни следа.
И, похмельный, усохший ликом,
Он стенает, тая свое,
Что саднит бытие,
что дико
Потеряв, — он нашел ее…



_1988_






* * *


В ночи, когда чадят поленья,
Тебя,
застигнутую сном,
Краду я, рядом, у забвенья
Непереимчивым пером.

Мы у грядущего не просим…
Тем динамичнее в строке,
Пером напутствуема, —
осень
В стабильном ржавом столбняке.

Глухонемая в непреложном,
Лукава — логика твоя,
Легко читающая в прошлом
Наперсница небытия.

И осень,
стонущая в поле,
Непререкаемо скорбя, —
Глашатай боли,
а не воли
От переменчивой тебя.

Так, в поле,
где, гонимый, не был,
Всего лишь радости, увы,
Что, обтекая душу,
небо
Уронит вечное «курлы»…



_1989_






* * *


В права,
неискупимая сама,
Без промедленья
Вошла потусторонняя зима,
Зима забвенья.

Пока в канцоне тлеет лития, —
Все,
что меж нами,
Уничтожает ненависть твоя,
Бредет снегами.

Холодный, дистиллированный взгляд…
Казни,
не милуй!
В душе — запрограммированный ад… —
Распрограммируй!

Всё не допью луну…
Чем ни клянись, —
Несносен род ваш.
Затянутая в бешенство,
как хлыст,
Живешь — наотмашь.

«Послушай!..» —
замордованный мотив
Полупризнанья —
Еще невыносимей…
На мои
Увещеванья —

Ты в зеркало впиваешься: «Не смей!»
В контексте драмы —
«Послушай!..» —
Изощренней и бледней
Ложь амальгамы.

Средь мнительного мелоса, молвы,
В снегах дебелых,
Средь машинально —
«Где любовь?!.. Увы…» —
Остервенелых,

Я, искупаем зимами, лечусь
Забвеньем, болью,
В распутице раскисших улиц,
чувств,
Один — с тобою.

Я не пойму луну — как не пойму,
В чем смысл мести…
Я не один,
и только потому
Мы — рядом, вместе…



_1990_






ЗВЕЗДА ЕЛЕНА


Земля бедна и будущность мутна,
Когда из вьюги видится подробно…
Терпенье истончилось,
а весна,
Нахмурился прогноз, — нерасторопна.
Эпитеты нахохлились, как встарь,
От стужи на ветру
и — поседели.
Не знаменье ль, что не почат словарь
Медлительной распутицы, капели —
За два меридиана до весны?
Но, продышавшись в наледь,
сокровенно
Роняет свет в подтаявшие сны,
Надеждою даря,
звезда Елена.

О чем я,
поздней вьюгой вбитый в быт? —
Что ночь бледна и поцелуи бренны?
Рельефней дуновение судьбы
В непоправимом имени — Елены…
Незримы превращения весны,
И скверы присмиревшие, и зданья,
Захватанные хлопьями,
и — мы,
Бредущие по снегу вполкасанья.

Но утро подает студеный знак,
И будущность, мутна, обледенела —
Сжимает свет
и разжимает мрак,
Из сердца уходя, звезда Елена.
При свете искупительной звезды,
Как задержать тебя, ну, как заставить,
Пока, широкоока, в две слезы
Вслед за тобою
истекает память?
Теряющему — память не в укор.
Боль от тебя, пойми, благословенна…
Всей кровью негодующей — в упор
Гляжу тебе вослед,
звезда Елена.



_1987_






* * *


Ты зубы, бледная, сцепила,
И безрассудство — все облечь
Гармонией,
хоть речь сивиллы —
Терпенья и прощенья речь,

О том, что розные,
что вместе…
Но в искупаемые дни
Ты вся — в неистовом контексте
Разлада, ярости, ругни.

Я желчью вспаиваю строфы,
И, с гибелью накоротке,
Клокочет
ярость
катастрофы,
Кликушествующей в строке.
Я письма жгу —
не согревают…
Но, прежде чем в остуду впасть,
Глаз, иссушая, не смыкает
Сумерничающая страсть.

Увы, сивилла, независим
От ламентаций,
так люблю,
Что горький жар горящих писем —
Еще в надежду перелью…



_1983_






ПТИЦА


Вдруг выстудит весь мир тоска по дому,
И, в неусыпных мыслях об одном,
Всей кровью — вдруг потянешься к чужому,
Запретному теплу…

Есть ветхий дом
У переезда.
Кто там, в доме этом?
Стучи сильнее — и, заметено,
На неурочный стук — нальется светом
Студеное, отзывное окно.
Среди зимы — как теплый отсвет мая,
Его хозяйка, юная вдова…
И меркнет удрученность — так вздымает
Дыханье
наливные кружева.

К кому ей притулиться?
Словно птица,
Она щебечет, вся живет — тобой
В случайный часы, не тяготится
Превратною, проселочной судьбой.
Беспечная, как птица,
о, как жадно
Она живет объятьем… не жена…
Просквожена неутолимой жаждой,
В огне чужих страстей — отражена.
Сквозь беглые, случайные ладони,
Злословие и бабье улю-лю,
Словно пургою — птицу,
ее гонит
Тоскою по уюту и теплу.
Не верь, когда лукавит и хохочет…
Поверь ей, когда, горестно любя,
Прощаясь, так прижмется, словно хочет
Вся, без остатка, втиснуться в тебя.
Что у нее в глазах? Слеза укора?
Слова прощанья размывает стыд,
Когда вослед, не отрывая взора,
Она глядит, глядит,
глядит…
Глядит…
И ждет, что ты смятенно обернешься,
Налитый застарелой маетой,
И не уйдет —
покуда не сольешься
С застуженной, безликой пустотой…



_1984_






* * *


Выйду ль к студеному храму
средь чистого поля,
Встану ль лицом к лицу с неискупаемым небом,
Тщусь я осмыслить — что за окаянная воля
Осиротила нас беглой разлукою?.. —
не был

Непобедимым, Астарта грядущего, мною
Еле прикрыта от стужи…
Судьбой не научен,
Сам себя мучил, любимая, терпкой виною,
Пуще, чем ты, ослабевшая в плаче, измучен.

Жизнь не утишит любви — аналогией ложной.
Гемофилиею поле больно — изнемогшие маки.
Жизнь без тебя — форма небытия…
Невозможно
То, что ты есть, но — в другом измерении.
Знаки? —

Не поцелую, как в прошлом, в горячую шею,
Не обниму со спины…
Пред усмешкою рока,
Милая, не обрекай меня (плача) прощенью,
Ибо не вынесу (в губы губами) оброка…



_1991_






КОЛОДЕЦ


_Нас_рас-ставили,_рас-садили,_

_Чтобы_тихо_себя_вели…_

Марина Цветаева


Протяжные,
протяжной степью
Текли цветы,
Текла, темна,
Колодезной студеной цепью
Надколотая тишина.
Пыль мягко ластилась,
Но грубо
Дышала холодом, тверда,
В глуби бревенчатого сруба
Разбуженная мной вода.

И потянулась ты — напиться,
И губы холодом зажглись,
Когда, сближаясь, наши лица
В одно — на дне его — слились,
Спугнув звезду…
Но, утешая,
Она горела в облаках,
Простоволосая, мерцая
В твоих серебряных глотках.

И жизнь, казалось, будет длиться,
Как степь, свежа,
в биенье дней,
Вся озарима — тонколицей,
Студеной тайною своей,
Той, что и зори не замстили,
Но — углубили.
В скудный час
Рас-ставили и рас-садили —
Не провинившихся ли? — нас.
И жизнь — и вкривь, и порознь — длится,
Но, молодые на воде,
Навечно слившись,
наши лица
Ознобно тянутся к звезде…



_1984_






ОТВЕТЬ


Любовь — и ты уйдешь? — сомкнула вежды.
Ты губы приоткрыла мне…
Но прежде,
Чем продлевать затмения свои,
Ответь не мне — растерянной надежде,
В которой жар и — впроголодь любви.
Меня уединенью учат руки
Возлюбленной, ведь, что ни говори,
Скользящая, ты сведуща в науке
Измены, обольщения, разлуки,
И — холодны объятия твои.

Я научился у пустой натуры
Лишь ожиданью…
Кто ты? Тень Лауры?
Так кто же я, простертый вдоль тебя,
Как вдоль неразрешимой партитуры
Безлюбого, больного бытия?
Грядущее не скажет, в чем мы слабы…
Когда б недоброй памяти любовь
Не оплела объятьем,
не лгала бы,
Палящие химеры не ткала бы,
И — не стенала б слепнущая кровь…

Вот осень — лист мой… — к памяти прилипла.
Недоуменье вскидывает бровь,
Ведь чувство, отторгая нас, погибло,
И нестерпимей ожиданье, ибо,
Непостоянна, не сбылась любовь.
Не вызволить тебя, ведь, как ни каюсь,
Я фабулой распадной проникаюсь,
Но — у былого скудости учусь?
Офелией, увы, не обольщаюсь,
Как, впрочем, и Кармен не обольщусь…
Скользишь, заворожимая, в туманах,
И прав сюжет (в нем тесно для двоих…),
Что я в твоих отчаянных романах,
Затмениях твоих,
сердечных ранах,
В твоей судьбе — не более чем штрих…



_1989_






_*_ * *


Я слышу — ничего не слыша глухо,
Укор ли, зов ли…
Знаю, ты берешь
За нетерпеньем — толковищем слухов,
Усмешкою, прицельною, как нож,

Непобедимой,
ибо в жизни краткой,
Бессмысленной, как миф,
обнажена,
Любовь,
ты распинаема сетчаткой
Преступных глаз —
Уже воспалена,

Сполоснута, досужа, новостями,
Ты ни-че-го не слышишь, ибо век
Я прожил,
обираемый страстями,
Мятущийся, сумбурный человек.
И все прошло,
И, значит, взятки гладки…
Но ты затем настала, чтобы стечь,
Любимая,
с натруженной сетчатки
В тетрадку,
обретающую речь.



_1990_






* * *


Уязвимая в зауми, жадно
Ночь глядит, обмирая, в окно,
Искусима протя-яжною жаждой
Длинногорлой бутыли.
Вино,
Одержимое, льстить не умеет
И сообщнику, мне, вопреки,
Не алеет — обиженно тлеет
За бесстрастным стеклом, взаперти.

Так налей же!
В признаньях неловок,
Я и к иносказаньям привык,
Замирающий,
милых обмолвок
И уловок твоих — ученик.
Эолийских опившийся песен,
В вечной сутеми,
я, наконец,
Ко пленительным пальцам и персям —
И упрям, и неистов, истец.

Мне дано, словно благо, волненье,
Ибо, млечною волей влеком,
Я краду их, школяр, у забвенья
Неуживчивым, точным пером.
И — окостеневают морозы
Каменистой, жестокой земли,
Но не жилы ветвятся в нас —
лозы,
Здесь, в горячечный мозг проросли.

Нас, как лонные лозы, связало,
Ведь тобою, пьянящей вино,
Как фиалковой феей фиала,
Бытие
одухотворено.
И — размолвка с лозою, и — очерк
Виноградин твоих,
И — вовне
Голый голод говеющей ночи,
Обмирающей в мертвом окне…



_1992_






* * *


Не лейтмотивом повестей
Из ряда чтива иль «нагрузок»,
Я жил — заложником страстей,
И доминанта их,
и сгусток…

Явь от раздумий отвлекла,
Но обаянье их не гибло,
И кровь, вскипая, не лгала,
Не преступала чести,
ибо,

Как ни лукавит наша плоть,
Как искушение не водит, —
Мгновение,
что дал Господь,
В себя, непознанно, уходит.

Вы,
девы, дерева, звезда,
Взбешенной крови не перечу.
На стогнах Страшного Суда
Я и за вас — один! — отвечу.



_1986_






ЛЮБОВЬ БЕЗ УТОЛЕНИЯ


В хаос имен и дат воплощена,
Вне порицанья,
обрекая тлению,
Еще прощальной нежностью полна,
Еще свежа — любовь без утоления.
Распадный, обмирающий пейзаж
В сыром окне…
Забвения не зная,
Истомой, обнимающею нас,
Пропитан мрак.
Случайная? Ночная?

Протяженна в полубреду, — жена?
Ответчица, ответь, по «преступлению»?
Что ж сатанеешь ты?
Заражена
Истерикой — любовь без утоления.
Уже разлив разлуки торопя,
Я иссякаю,
с каждым поцелуем,
Любимая, теряющий тебя,
Но — беспризорной ревностью взыскуем…

Я забиваюсь в сутолоку причин,
Но не дает, исчадье, исцеления
От постоянства мнимых величин,
Взор отводя,
любовь без утоления.
Мучительною спазмою пролив
Бессонницу, любовь,
протяжно отпит
Из душной плоти, — он разноречив
На взгляд и жест, разноязыкий опыт…
Многоочиты сумерки, пока,
Не отрываясь,
взгляд изнеможения,
Кровоподтек у правого соска
Глядит в лицо.
Любовь без утоления…



_1986_






* * *


На то и судьба, чтоб пенять на незнанье…
Ну, как объяснить
Улыбку выпрашивающей свиданье,
Чтоб утром — забыть?..

Жизнь, схимница нравом, — да, неисцелима,
В ней — тесно двоим…
И если ты честным несчастьем любима,

Я — тоже любим.
О, не предавайте, пролетные, вы хоть!
Сухое «изволь —
Не вход в оспоримое счастье, а выход
В наглядную боль.

Оброчный любви,
ни — «любимым», ни — «милым»…
Но, давнему честь,
Такое объятие, что не по силам
И смерти развесть.



_1989_






* * *


_…о_красе_ногтей…_

А. Пушкин


…И — вспышкою о барбизонской школе,
Когда, на расстоянии руки,
Лукавая и теплая, ты холишь —
Пронизанная солнцем —
коготки…
Прославленные холишь, обретенная,
Биением страстей напоена,
Простоволоса,
светом оперенная,
В лазури отрешенного окна,

Литые холишь.
Вечер в ясной зале,
И видно изнывающему мне,
Как от прикосновенья нежной стали
Под коготком, во влажной глубине,

Вздохнул огонь…
Изменой дышит жимолость,
Сирень кромешней, ночи коротки
Возлюбленным,
весна, представьте, выдохлась,
Крепчает лето…
Холишь коготки,

Все ворожбу в них теплишь.
Ты — лесная,
Ведунья ты, нет имени — твоим
Капризным прорицаниям.
Но знаю:
И нелюбим, а все ж неотторжим
От прихотей твоих,
от кущ с пожарами
Осенних куп в смешенье сквозняков,
От недомолвок, —
Оплетаем чарами
Волхвующих, лукавых коготков…

Все отрешенней, неподсудно чарам,
Осеннее окно.
Но — день таков? —
Я изнемог, засасываем жаром
Палящих коготков, их зов — багров.

Зев инфернальных угольков?
Не зренье,
Не слух — недостижимое палит,
Ведь в жилах каменеет искушенье,
И, воспалив, сознание слепит,

И комкает…
Мозг — осыпают купы
Распадною листвою,
и опять
Я приближаю, наклоняясь, губы
К уверенной руке — поцеловать.

Мгновенье, приручаемое, длится…
И, словно в искушенных зеркалах,
Лицо мое, лукавая, дробится —
«Не ворожи…» —
в порочных коготках.



_1990_






МОНОЛОГ СТЛАНИКА


Ласковым стлаником стлаться, мольбой?
Лейла? Лолита? —
Не Лорелея!
Разлука с тобой — многоочита.

О, как тесна мне петля бытия —
Знает бумага,
Не сострадая…
Измена твоя —
Только во благо.

Стланик ли?…
И потому не жалей…
С нами ты? С ними?
Пересыхает в гортани моей
Нежное имя.

Но, проливная, браслетом звеня
Знойных запястий,
Ты не отдашь исцеленью меня,
Истину — застишь

Вены, ликуя вовне, отворю?
Горько…
И — вою:
Смерти подобна (и вновь повторю)
Встреча с тобою…



_1989_






* * *


Дыша — июлем? осенью? — в предплечие,
Любимая, распахнута, ясна…
Словарь убог,
но млечное наречие,
Лепечущее: «Холодно…» — у сна.
Твой взгляд — лицо… ладонь… — напитан свежестью.
О, пить дыханье,
задыхаясь, пить!
И слаще, и темней — омытый нежностью
Соблазн, пошевельнувшись, разбудить.
Темь, обессилев,
темь, еще сулящая
Глоток канцоны, чахнет… Но не зря,
Слепорожденная, разлукой мстящая,
Развязывает завязи — заря.
И млечный вздох, и бред воображения,
Когда в предсердье — боль от каблучка…
И — «милый…» — подтекает пробуждение
Влажной игрою темного зрачка.

В тебе растворено самозабвение
Слепых объятий, тем в печальный час
Распадней — дуновенье отчуждения,
Из яви окликающее нас.
Любимая,
еще — опустошенная,
Еще — с размытой нежностью в зрачках,
Уже, причесываясь, — отстраненная,
Темны подглазья, губы в синяках…

Короткое — бледней рукопожатия —
Дыхание кармина на щеке
В мгновенье беглого полуобъятия,
И лязг замка, и мир, тяжел, в тоске
И впадина вот, слева.
Солнце в патине…
И оседаешь, одиноким ртом
Растерянно припав к душистой впадине,
Все так же искушающей теплом
Немилосердно…



_1989_






СЮЖЕТ


В грошовой из коллизий — завязь драмы,
Распадное начало наших дней…
-  Ах, вот ты как, подлец! Да я у мамы…
-  Ну, так мотай, пока не поздно, к ней!
-  И ты же…

Не перекричать натуру,
Любой пустяк неукротим:
ты сам
Задул в слепой и яростной — Лауру
Необратимых первых встреч и сдуру,
В мотивах роясь, воешь по ночам.

И вот — «Вернись…»
И счастье — достижимо,
И, проливаясь в талое кольцо,
Уступлено тоске, непостижимо,
Мгновение назад — неразрешимо,
Растерянное, теплится лицо.

И выдохнешь, лицом в ладони: «Карма?.».
Но как тебя, скажи мне, обрести,
Когда, отхлынув, обнажает драма
Простое, просветленное:
«Прости…»?



_1989_






МУЧИТЕЛЬНАЯ СВОБОДА


Мучительна свобода — от тебя…
Я поздно понял, у судьбы на склоне,
Из малого — твои глаза, ладони,
Твой поцелуй —
слагается судьба.

И если ты со мной наедине,
Вдруг припадешь и зябко вздрогнешь:
«Худо…» —
Страх за тебя — осуществленье духа,
Что жил и будет вечно жить во мне.

Наивные признания мои
В твоей судьбе, должно быть, виноваты…
Мучительно мне думать,
как жила ты
Заложницею ханжеской молвы.

Да как же прозябал я — в слепоте,
Ведь ты порою проходила рядом,
А я куда-то вдаль тянулся взглядом,
И звался мир —
тоскою по тебе?..

И в меблирашке,
в комнатке пустой,
Где долги ночи
и неутолимо
Отчаяние, так неумолимо
Сгущалось одиночество — хоть вой!

И, Боже правый, ты была одна.
Бессильны заверенья в искупленье…
Не в утешенье — слышишь! — изреченье,
Что слабостью ты, женщина, сильна.

Люблю тебя такой — от кос до пят!
Когда не спим, разделены дыханьем,
Не узы крови,
узы состраданья
Друг к другу — нас с тобою единят.

И, если неизбывный, горький час
Велит уйти мне, землю оставляя,
Я только улыбнусь,
благословляя
Страданья, что соединили нас…

А если жить, то жить — тебя любя!
И опыт пусть витийствует о бренном…
Одно, я знаю, верно,
неизменно —
Мучительна свобода от тебя.



_1985_






ЧЕРНЫЕ ЧУЛКИ


У-у, завораживая ногами,
Стройная,
С тайной лагуной в зрачках,
Неукротимая,
дышишь страстями,
У-у, чаровница в черных чулках!..

Кто ж там проснулся в генах?
Условно,
Эпосом чтимо пространство, и тут
Рвешь его, неутолимая, словно
Стройные ноги — от шеи растут.

Их наливные, ленивые игры
Воспламеняют (?)…
Нет, не Фоблаз…
У-у, чаровница!
Упругие икры,
Нетерпелив, обливает соблазн.

Так затекает движенье в движенье,
Так, поколеньями чтима, велит
Древняя фабула,
ведь искушенье,
Воображенье унизив, саднит

Неудержимо…
Влеком к перелеску,
Смотришь, и тянет губами припасть
К черному, неутолимому блеску
Многоочитая,
черствая страсть.

Не оторваться — обеты продрогли,
И высекают огонь из умов,
В черном,
неисповедимые ноги —
Словно затмение трезвых основ,

Ведь промедление в этом — нелепо,
И выдыхаешь, восторженный: «Ах!» —
Бьют — увлекая! — в бездонное небо
Долгие ноги
в черных чулках.

В звонкой канцоне ликуешь и стонешь,
Но и в терцине — Эсфирь ли? Агарь? —
Ты, безусловно, большего стоишь.
Так пощади изнуренный словарь…

Дерзость — «Моя!» — колобродит в ваганте?
Ненасытимы свирели?
Ответ —
В яростном многоголосье — у Данте
Этого, неизреченная, нет.

Этого — нет у Дали.
Горемычны,
Фата-моргана, фантомы в песках,
Ибо, сминая, фантасмагоричны
Звонкие ноги — в черных чулках!

Эй, полонившие всех!.. Не провидец…
Чтоб забубенную не потерять,
Не заклинают — стенают: «Уймитесь, Неугомонные!»

Нет! Не унять…



_1988_






МУЗЫКА


Брань непроглядна, и обида — настежь,
Так вышибают дверь!
Но поперек
И брани, и полнощного ненастья —
Нетерпеливой музыки
мазок.

И затихает, всхлипнув, интермеццо,
И потому, усталая на вид,
Еще тепла от беглых пальцев,
В сердце
Утопленная — клавиша саднит,

Щепоть невнятной муки…
Полорото
Таращится оглохшее окно
Из прошлого — юродивою нотой
Смятение твое озарено.

Истерика взрывает батареи,
Но, и с пальбою коммунальных клух,
Ту музыку —
когда она стемнеет? —
Не отпускает воспаленный слух.

И клухи, сны задернувши, сомлеют,
И пересуды пересохнут,
Но,
Спустя раздор и примиренье, — ею
Объятие твое напоено…



_1895_






* * *


В просвистанном предместье, при сединах
Брюзги и резонера,
дождь в душе —
Скучней дождя в промозглых палестинах,
Как ни ищи забвенья в Бомарше
Либо в вине…
Оспаривая ревность
К отшельничеству в схиме ремесла,
И Бомарше, и схиму — достоверность
Заученно собой обволокла.

Приемыш сердца, оперяясь в спорах
И прорицаньях,
страдница точь-в-точь,
Не спит,
в слипающихся светофорах,
Трюизмами обобранная ночь,
От чьих пророчеств нет противоядья…
В клоаках и клаксонах мостовых,
Древней друиды,
ткущие объятья
Крон и корней — в гербовниках моих.

Они живут помимо,
в укоризне,
Распадной яви, теплые! — живут,
Ведь не из тех, что, скаредны, у жизни
Одни лишь только праздники берут…
Свободны в увлеченьях, не вменяют
В вину мне, что, скабрезностей дичась,
Возлюбленным, пластичен, изменяю,
Но — с бездной за плечом,
освободясь

От самого себя же…
Но, источник
Бездумных бдений и, в конце концов,
Всего лишь маска безразличья,
что с них
Всё считывает тщетное лицо?



_1993_






* * *


Слепок с твоих прозорливых бессонниц,
в зоркой
Ревности к пришлым, спустя увлеченье — к прошлым,
Свет,
поглощен благодарно блеснувшим зеркалом,
достовернейшим из очевидцев, —
пошлым

Образом рвутся цитировать…
Но, за сорок,
Осознаешь, что в бескостном движенье мысли
О неизбежности морфия — тесен морок
Мокрой подушки, впитавшей твое «не кисни…» —

В чуткой выемке сна, где, смыкая веки
От отшатнувшейся, жалящей тьмы,
чертами
В осатаневшую пифию, в человеке
Мечется зеркало, залитое слезами…



_1995_






МОНОЛОГ ПЬЕРО


Не разлюби…
Расстаться не спеши.
Как будешь ты одна в холодном доме?
Хотя бы на мгновенье задержи
Безликие, прощальные ладони!
Не разлюби…
Самолюбивый рот
Холодный взгляд — как окончанье спора.
Одумайся! — куда тебя несет
Слепое упоение раздора?

Не разлюби…
Устал я, может быть.
Зачем уходишь ты? Молчу зачем я?
Пусть объяснят мне — разве можно жить,
Друг друга обрекая на мученья?
Не разлюби… Хотя просить вотще.
Увлечена бессмысленной борьбою,
Что ты оставишь мне? — разлад в душе
И память, опаленную тобою?

Не разлюби…
Ведь не постичь мне вновь,
Что власть прощания — неискупима.
Неутолима, верю я, любовь,
Она — притворство, если утолима.
Не разлюби… Покуда не ушла,
Пообещай последнее свиданье.
Не на рыданье, слышишь! — на страданье
Восходит потрясенная душа.

Не разлюби…
Прошу — как «Не убий!..»,
Не погаси то крохотное пламя,
Те маленькие искорки любви,
Что, верю я, живут еще меж нами.

Не разлюби… Но, губы отведя,
Уходишь ты, спокойная, чужая.
Ну, как мне быть?
Я ничего не знаю…
Любимая,
не разлюби меня!



_1985_






* * *


Дождями одарима, заросла
Ветвями память…
Ясные, поверим
И сетованиям, что нет числа
Разлукам, искушениям, потерям,
Изменницам…

Но, как ни возлюбим
Иллюзиями в яви непролазной, —
Присяжный сумрак в сердце искупим
Зеленоглазой, облитой соблазном,
Непостижимой женщиной.

Полна
Забытой неги, продлевая имя
Мифической прелестницы,
она
У непроглядной памяти отнимет
Унылого тебя.

У красоты
Сезонов нет, упадка нет,
И осень
Перенимает ясные черты
Зеленоглазой женщины…

Относим
Все это на издержки жанра. Но,
Пока дожди в лесах гудят, ликуя,
Зеленоглазой, той, — от поцелуя
До поцелуя —
все озарено…



_1984_






НОЧНЫЕ СТИХИ


И время разломилось…
Ты склонилась,
Устала и простоволоса, ты.
Отсвечивая в будущем,
светилось
Немое воцаренье наготы.
И, сжав твои бессильные запястья,
Я жар их целовал. Поймут ли? — пусть…
И все нетерпеливей бил нам в пальцы
Переплетенный, воспаленный пульс.
Так тесно ты прижалась…
Нет, ты вжалась
В мои надежды, будущие сны
И замерла вот так, и показалось —
Мы, словно веки, плотно смежены.

Я часто падал — жизнь меня швыряла…
Но, словно прикрывая и храня,
Ты обнимала — точно отнимала
У злости и отчаянья меня.
Ты впитывала боли и усталость…
Да знать бы мне в ознобный час ночной,
Какой ценой все это доставалось
Неропщущей тебе,
какой ценой!
Что из того, что ты и не осудишь,
А лишь вздохнешь… И мысли нет больней:
Где в сторону отступишь,
где уступишь —
Там неизменно женщина сильней.
…Твое лицо дыханьем обжигая,
Я чувствовал — я становлюсь сильней.
Ты обнимала, мир преображая
Неутолимой нежностью своей.
Потом уснула,
жарко разметалась.
И, глядя в полусонное стекло,
Я внял тому, что жизнь моя держалась
На ниточке дыханья твоего…



_1992_






ЗИМНЕЕ


Уже потерянная листьями,
Снегами найдена —
любимая,
Непредсказуема — в истине,
В пророчествах — неуязвимая…

Ты ждешь уверенного, сильного?
Но, чем размолвка ни кончается,
От победителя,
не сирого,
Дух, каменея, отвращается.

В чужих страстях непотопляема
Обида давняя, осенняя…
Но и зимой,
непритупляемо,
Не старится твое терпение.

До ламентации обидная,
Подернута пустыми слухами,
Все пасмурнее жизнь,
обильная
Не обретеньями — разлуками.

Еще другими не залистана,
Чужая,
неисповедимая,
Моя любимая…
А истина —
В твоих руках, губах,
любимая.



_1988_






В ГОСТИНИЦЕ


Что в полночь душу бередит?
То — боль, что душу просквозила
И за ночной стеной не спит,
И заклинание творит:
«О только бы не разлюбила!»

Светло у нас, а там — темно,
К карнизу ластится рябина,
И неусыпное окно,
Словно уста, растворено:
«О, только бы не разлюбила!»

Да кто же чуда просит? — он,
Кому в разлуке все немило…
Ночным перроном опален,
Неутолимо просит он:
«О, только бы не разлюбила!»

И дерево в ночном окне
Ветвями память обхватило,
И сумрачная боль во мне
Откликнулась ему, в окне:
«О, только бы не разлюбила!»

Не оттолкни его, любовь,
Непостигаемая сила…
Всей кровью
льнет к тебе он вновь,
И неусыпно молит кровь:
«О, только бы не разлюбила!»



_1984_






* * *


Сезам венозной музыки…
Вотще
Искать к нему эпитет: не слукавишь —
Не обретешь.
Слежавшийся в душе,
Мрак — затушеван перекличкой клавиш.

Неоспоримо то, что я люблю…
Но как порой
(Строкою не обрамить…)
Сонливою сонатой — Гендель? Глюк? —
Слезоточива,
подтекает память…

И славно,
и загадкой не обнять,
Что Веймар — оцепеневает в Листе,
И лишь непосвященным не понять,
Как вдохновенье — обливает кисти.

Осело в кровь — «Печаль моя светла…».
Ты не со мной — на расстоянье взгляда.
Не сокрушайся —
музыка дала,
Она же и взяла…
Уймись, досада!



_1990_






ДУХИ


Любимая, какая мука —
Ни звука в сумерках…
Как знать,
Ведь, повзрослев, твоя наука —
Испытывая, искушать,
Любовь, дыханьем… Непреклонно
Он бытие обнять готов,
Блеск приворотного флакона,
Лукавой капелькой духов.

Ты искусима в терпкой тайне
Хрустального букета, но
Расплавленное обожанье —
Загадкою обожжено.
Всем нетерпеньем, как впервые,
Всем обмиранием любви,
Я зарываюсь в проливные,
Любовь, в медвяные твои…

Слепящий, вне замет и писем,
До колдовства, студеный, сжат,
Неукротим и независим
Твой отчужденный аромат.
Как ни безлюден шепот:
«Ближе…»,
Любовь, ты отдалимей на
Дыханье пряного Парижа,
Духами заворожена…

Молчаньем взвизги отражая,
Встречая смехом «у-лю-лю»,
Тебя,
надменная, большая,
Я с косным зеркалом делю.
Вся в золотистом нетерпенье,
Осой — впивается душа
В граненое оцепененье
Ограбленного трельяжа.

И, в ресторане ли, в духане,
Все нестерпимее — твое,
Неисцелимыми духами
Ограбленное, бытие.
Душа сутула…
Явь, бликуя,
Все так же лжет…
Но, как стихи
Ни выдыхаются, — ликуя,
Не выдыхаются духи.

Ты льнешь изменчивым движеньем,
Пленяя пластикою, но
Недопитое обольщенье
Уже иным отворено,
Гонимое благоговенье…
Все чаще, милая, в судьбе —
Неискупаемо, — смятенье,
Увы, не льстящее тебе.

Один, средь новостей последних,
Ниспровергателем основ,
Я дотлеваю, собеседник
Свидетельствующих духов.
Расстались…
И, в пространствах розных,
Что утешительней всего,
На память мне — саднящий отзвук,
Один — и больше ничего…



_1991_






* * *


…И дерзкие заплывы в дождь и зной,
И жуть прогулок по ночному лесу,
И по сыром пляжу бег босой
За проливною — дань «ребру» и «бесу»,
Вот так…

И желчь лия, и мед лия,
Живешь, неощутима, как предсердье, —
Необходима, в чьих объятьях я
Еще впервые пригубил бессмертья,

Ведь, истекая в спазмах проливных,
Чужим блаженством ранен и отравлен,
Я, прописной, потерян для других,
Тогда как обретаемой — оставлен.

И все равно,
ломая карандаш,
Я утреннею строфикой утрою
Очарованье
льющейся в трельяж
Отточенною, стройной наготою,

Как в ясную лагуну…
И стекло,
Коробясь, глухо отвечает стоном —
Пылает амальгама,
тяжело
Палимая тяжелорунным лоном.



_1988_






АНИС


Золотистая тяжесть спешила наполнить кувшин…
Я у губ ощутил содроганье июльского меда.
Низко спали вершины, укутаны в одурь крушин…
«С добрым утром…» —
сказало дитя, выходя из восхода.

Перекличка лозы.
Здесь протяжно мужал виноград,
Распластав по стволам желтоглазые, цепкие смолы.
Натрудив сухожилья, матерый увесистый сад
Поднимался за домом
в цветах и мигающих пчелах.

Громоздился он в окнах…
Размеренно били часы,
И, прохладою вея, морочил сквозняк занавеску.
Полновесное яблоко в каплях студеной росы
Пламенело на глиняном блюде — весомо и дерзко.

Я зубами сдавил этот радостный, праздничный плод,
И в ноздрях полыхнул ясный, солнечный запах аниса…
Но уже ощутил я: пронзительной свежести,
мед,
Перебив его, медной волной поднимается снизу.

Но горит, плодовит, золотой, крепкогрудый анис,
Смуглый запах его, как садовые листья, — разлапист,
Накрывает округу. Смеркается…
И Дионис,
Как анис,
подает мне омытый росою анапест.
…Виноградный, лесной,
горизонт оковал вечера…
Подступает зима, но и это меня не пугает —
Кропотливую мысль
на закате приносит пчела,
Сокровенное слово
в грядущей листве вызревает.



_1980_






* * *


И равенство — за пределом
Сознанья, любовь,
когда
Ты входишь, мерцая, в белом,
Надменна и молода.

Но лжет — переметный… — опыт:
Тебе побледневшей — «Ты?!» —
Предшествует шорох —
шепот
Возлюбленной чистоты.

И, как бы вокруг ни глухо,
Он стелется, бел, в тиши,
Не прерогатива слуха,
Но, смею сказать, — души…

Единственный у сетчатки,
Губами
(ладонь ко лбу…)
Я вызубрил
каждой складки
Крахмальную ворожбу.

Что
певчею тягой движет? —
Уставшее от надежд,
Чудесное чернокнижье
Белейших твоих одежд…



_1989_






* * *


Губы кусаешь, слепая, — как видно,
Бдит,
темных глаз не смыкает обида…
С мукой в лице,
Тронуть дыханьем боясь: «Бога ради!..»
Что ты читаешь в пресыщенном взгляде? —
«…Впрочем, как все…».

В жалобе обезголосевших звонниц,
В лепете простоволосых бессонниц,
«Что же ты, что ж?!» —
Если —
а сколько в любви ни упорствуй! —
В страсти твоей — ему только притворство,
В голосе — ложь…
Что ж ты?!
Прозренье придет с опозданьем.
Только пропитан, горюч, обожаньем
Каждый твой жест…
Неискупимая, руки целуешь.
Не приголубит…
Горько ревнуешь…
Не надоест?

Губы кусаешь,
слепо мятешься,
Зовом в безликую темень прольешься —
Неумолим
Холод бессонницы,
не притерпеться!
Голод усталого, нежного сердца —
Неутолим.
Выцвело ветхое время.
«Сегодня»
Дальше, чем «завтра»?
Но, волей Господней, есть за бедой —
Берег иной,
место счастью и крову,
И твоему запаленному зову —
Отзыв другой…



_1991_






САД


Дожди блажат, дожди…
Но перегной
Через забор ликующий — досада? —
Перекипает влажной ворожбой
Осеннего заброшенного сада.

Листвы,
листвы студеное литье…
И внятней ощущаешь, как мужает
Прогорклое забвение твое.
Но — осень (ясно…) душу отпускает.

Но — сад стоит в тебе, оцепенев,
Пока, на откровенья небогато,
Плодоношеньем боли и дерев —
Нерасторжимо, бытие объято.

Смеркаясь,
отчуждением объят,
Ты срежешь ветку, и по срезу боли —
Оттиснут вчуже, закипая, сад,
Затравленный терцинами, не боле…

Затеплит память — тонкое лицо,
И оплывает боль,
и сад не в бремя,
Ведь, ветхое, в древесное кольцо
Свернулось костенеющее время.

Ясней сосредоточенный отлив
Возлюбленных страстей…
Неоспоримо,
Что, обрекая вздоху, кропотлив
Закатный труд души.
Неутолимо,
Всезнанием не искушая взгляд,
Ты — ясно продлеваешь бесконечность,
В минувшее — распахивая сад,
У осени — оспаривая вечность…

Теченье безразличной синевы
Отвращено от сущего,
А сырость
Печальной, отторгаемой листвы
Еще бодрит, не искупая сирость.

Сентябрь настывает в колее…
Уверуй, что,
творимое тобою,
Ранимое — да только ль? — бытие,
Как ни ропщи, сводимо к перегною,

Чья власть — в просторных ямбах запеклась…
Но бытие простуженное — рядом,
Скупое,
проклинаемое всласть,
Так зримо искупаемое садом…



_1985_






КОЛЫБЕЛЬНАЯ ДЛЯ ЛЮБИМОЙ


Хрестоматийная луна
В стекло влита…
Окно открою,
Где, сумраком напоена,
Смиренно тлеет тишина,
Заговоренная тобою.

Усни…
Наш сад в полуночь пуст,
Все пристальней мерцает пульс
Под осторожною рукою…
Судьбе и случаю молюсь —
Быть милосердными с тобою.

По нарастающим ночам
Молюсь — студеным кедрачам
С неиссякающею силой,
И опаляющим лучам —
Быть милосердными с любимой.

Жарки,
созвездия,
трава,
Шиповник,
ливни,
дерева,
Луна и грозы,
в вашей воле —
Мерцать ли ей…
Она жива
Лишь вами — как былинка в поле.

Молюсь в душе, когда молчу, —
Всем существом своим кричу,
Дыханьем трогая ресницы, —
Хвоинке крохотной,
ключу,
Песчинке невесомой,
птице…



_1984_






НАЧАЛА


Нетерпеливо, словно торопя
Разрыв,
я в вечер твое имя выдохнул,
И — пустота как будто из себя
Тебя я с болью, ужаснувшись, вытолкнул

На волю вьюжных, зимних улиц, на
Истошный холод…
Воля цепенеет,
Лишь сожаленье шепчет, что вина —
Мгновенье за мгновением — взрослеет.

Я укрепляюсь перечнем потерь,
Держу характер,
ведь «терпенье — лопнуло!..»
Злость обветшает, как и эта дверь,
Которую ты за собой захлопнула.

И сумеречной памятью,
прозрев,
Я наполняюсь, кроток и несносен,
Внезапным озареньем, что твой гнев,
По сумрачной природе, — светоносен.

И ропщет немота,
и в немоту
Стекает, холодя, прикосновенье,
И — гневный взгляд…
Но на его свету
Все милосердней дышит обретенье.



_1987_






* * *


_Сквозь_слезы_на_глазах…_

Станислав Куняев


Сквозь слезы на глазах — бледней гримасы быта
И ближе высота,
ведь, в пристальных слезах,
Что нам ни говорят, сомнение размыто,
Пронзительнее жизнь — сквозь слезы на глазах.
Я полюбил смотреть, как теплится свечою
Любимое лицо…
Но, с тяжестью в висках,
Увидел в горький час, как брезжит предо мною
Ненастное лицо — сквозь слезы на глазах.

И надо бы забыть?
Но кроткое мерцанье
Из прошлого зовет в застуженных ночах…
И, может, потому сестрою по страданью
Любимую зовут — сквозь слезы на глазах.
Сквозь слезы на глазах —
чужие боли ближе,
Хоть в ссадинах душа и память в синяках…
Кощунственно — пройти, когда надеждой дышит
Недужная судьба — сквозь слезы на глазах.

В придуманных слезах — не выстрадать прозренья,
Так состраданья нет в остуженных словах.
И даль, и высь, и глубь —
весь мир объемлет зренье,
И лишь душа видна — сквозь слезы на глазах.
И поразишься вдруг — настолько она зрима,
Печальная мишень,
что обжигает страх…
Чтоб выжила она, порой необходимо
Смотреть на бытие — сквозь слезы на глазах.

Сквозь слезы на глазах — надежда не обманет,
Проступит, словно свет, в раскрывшихся чертах…
Кто
горестно вздохнет, когда тебя не станет,
И поглядит вослед — сквозь слезы на глазах?



_1985_






* * *


К забытым,
к забывающим ревнуя,
Иных — не береди,
Но родниковой страстью поцелуя
Уста мне разбуди
И отпои от памяти промозглой,
От стужи отпои…
Ранимым, говорю, не жить нам розно
И нежным — вне любви.
О, разбуди!

Захлестывает сладость
И, продлевая плен,
У моря — нас оспаривает слабость
Просторных рук, колен
Иные — не целуют, так, пригубят…
Бессонницей — не мстят,
А, зарываясь в душу, любят…
Губят?

Сон — сладкий яд
Для губ — необоримей исступленье… —
Обметанных росой
Не утоленья, нет, а — нетерпенья,
Набрякшего с зарей
Тяжелым жаром.

Отхлебни от жизни,
Чтоб было что беречь,
Любимая, уста устами стисни —
Беспамятствует речь
Восторга, нежной муки…
Память кожи
Не помнит об иных,
Тем внятней упоенье смуглой дрожи
На дюнах проливных.

Целительней — мгновение меж нами,
Когда, простерта вдоль,
Во мне — нетерпеливыми устами
Ты задуваешь боль,
Чтоб млечное мгновение придвинуть
И, муку торопя,
Вдруг, обжигая и студя, отхлынуть
Смятение спустя.

Словно по дюнам, ты идешь по душам,
Босая,
и, потом,
Ты в будущем,
А я, увы, в минувшем —
Не дотянуться ртом…



_1989_






* * *


В подтеках рос, в натеках лени,
В иной восторг отворено
Мерцание седой сирени,
Протаивающей в окно,

Как той, древоязыкой, ранью,
Когда растерянный, без сил,
Я — прозревающим дыханьем
Непробудимую будил…

Откуда ж эта злость?
Впервые?
По ясной логике весны,
Ярясь, ты — форма мимикрии
Не божества, но — сатаны.

В непознаваемой сирени,
В дремучей,
Годы напролет —
Слепое…
олово…
мигрени…
Виски, разламывая, рвет.

Еще мгновенье, и — завою,
Оскалом сущее слепя:
Жизнь,
невозможная с тобою,
Невыносимей — без тебя.



_1990_






* * *


Неисцелимо прочтеньем — «Печаль… светла…»,
Ибо, встречаясь с пазами в глазах седых,
Как ни учтивы лукавые зеркала, —
Время язвительней в точных чертах моих…

Что ж до возлюбленных — кротко, словно волна,
С каждой отхлынувшей,
розных сирен опричь,
С каждой — морщина, увы, набегает на
Душу смиренного.
Шепотом — не настичь,

Как из забвенья не вызвать — прелестниц сих,
Не разминувшись с собою…
И, сед уже,
Поздно я внял, что, копаясь в уловках их,
Лучше бы, фавн, покопаться в своей душе.

Счеты с проточными?.. — пуще гневить судьбу.
Только и выпал я, сумрачный, — ей одной,
Мягко склонившейся,
ближе ладонь ко лбу,
Над побледневшим и ожесточенным — мной…

За полночь, прелесть, когда, обитаем, свят
Свет, и тщета, соболезнуя, не щемит, —
Чуткой душою дыханье мое ловя,
Как она бережено, веки смежив, не спит…

А спозаранку — щебечет свое,
поет,
Дышит взрывным и размашистым — да, любя.
И прежде чем, потемнев, разлюбить ее —
Перешибая судьбу,
разлюби себя!



_1997_






* * *


…Парадокс? — был я счастлив своей слепотой,
Продлевающей свет…
Я измучен тобой,
Словно неутолимой виною.
Ну, так как слепоту, говорю, утолить —
У прозренья и света тебя отмолить?
Говорю — маетой налитою…

Слышу опережающий бред из тщеты…
Свет, принявший твои же черты, —
Это ты,
Обжигая простудным дыханьем!
Я приблизил к дыханью, ликуя, уста,
Но дыхание вчуже, и радость скупа,
И опутана иносказаньем…

Так верни мне слепые ладони свои,
Алый стон невменяемой, горькой любви!
Лгут —
грядущее рукотворимо,
Ни строки, ни возлюбленной не наверстать…
Сколько же заблуждаться, чтоб все же узнать:
Только болью — любовь отдарима?!

Ну, так чем мне юродивый слог отомстил? —
Тем, что век отравил и сознанье замстил…
Я,
кромешные лица листая,
Промотавший судьбу, прозорливец, во прах,
Что за тени в твоих непроглядных глазах
Никогда — парадокс? — не узнаю…



_1990_






* * *


Усталость запрокинутого поля —
У женщины, лепечущей свое,
Когда, тверда, фаллическая воля
Становится, тяжелая, ее
Безвольной волей…
Оседанье — влажно
В объятьях, и, с мерцаньем на зубах,
He-утолим, о жадности реванша
Оповещает горький жар в губах.

Ночь без призору, мастью в стужу, с местью
Им, фарисеям,
ночь начинена,
В сновиденных страстях, — гремучей смесью
Любви, внезапной ревности… Весна
В предместье посвежевшего покроя —
Распутней.

Поглощенного игрой,
Кто защитит неловкого героя
От прототипа, прущего порой
Нахрапом?
Опрокинута зрачками
В застуженную душу, прежде чем
Растлить себя в воспоминаньях, память
Наглядно обращается в гарем,
Меж тем как, с малохольными — по скверу,
Притворней в откровениях весна,
Ночами — к одному больному нерву
Никчемными звонками сведена.
Спеленута, запойная, в объятья —
Им отворяя каверзы свои,
Уклончивей любовь — противоядье
От прошлой,
настигающей любви.
И взгляды — зыбки, и ухватки — гибки
У стервы… Но, блеснувшей между строк,
Нечаянной,
пресыщенной улыбке
Не бросите двусмысленный цветок…



_1992_






ФОТОГРАФИЯ


В простудных расстояних —
в укор? —
Разлука поднимает ясный взор
С холодной фотографии. Реченье
Времен неистощимо, как цифирь…
В любой из них ты —
Ева ли, Эсфирь,
Елена ли…
Простудный, к истощенью
Пустых буколик, вечер заражен
Распадной перебранкою ворон,
Подхватывает свара в магазине…
Трактуемая — мерою вещей,
Разлука учит логике своей,
Иллюзии оставив Мнемозине.
В безадресный укор воплощена,
Разлука жертвы требует, она
Соправна только гибели,
Прообраз,
В метаморфозах, вечности иной…
Тем чаще жизнь терзается виной
За стыдную оплошность губ, за робость
Неловких рук…
Обмолвка бытия,
Объят разлукой, расточим ли я,
Заложник фотографии?
Познанье
Чревато, как и прежде пустотой,
И, увлекаем в прошлое тобой,
Я теплю, обнищав, воспоминанья,
Усыновленный логикой, как вид,
К прощальной фотографии привит…
Итак, в богоспасаемой отчизне
Один. Один…
Даруема тобой,
Посмертная — заслуженная? — боль
Еще невыносимей, чем при жизни.



_1993_






* * *


Завтра — ноябрь… Под исхлестанным ветром, рваным
Небом Тавриды,
по приближенью к пляжу,
Жалкое жженье в подталых слезницах — явным
Образом, дань ностальгическому пейзажу.
Страсть к переменам — отзывчивей,
и сама ты
Первой царишь среди версий о катастрофе,
Ведь до сих пор полумесяц твоей помады
Не остывает на чашке с остывшим кофе.
Жизнь — соглядатай минувшего,
и, не скрою,
Не оставляет в покое каблук, пристрастно
К холоду — время, выбеленное морскою
Фауной в складках слежавшегося пространства.
Поздняя осень, подхваченная с дыханья
Норда с простудою, — Акатугава в чистом
Виде…
Взлетев, известковая, в подсознанье
Чайка натерла, стеная, мозоль. Речистым
Вечером, в цепкости вереска, с именами
Уединенья… забвения,
в сносках здравых,
Как ни ропщи, уличая в обмолвках память, —
Нет на нее, не щадящую нас, управы.
В гиперборее саднит не оракул — автор
Вечнозеленых коллизий. Так в человеке
Море и суша, прощаясь, твердят: «До завтра…» —
Но расстаются, теряясь в словах, навеки.
С небом, стекающим по корабельным реям,
Море в соседстве… В прощальных следах загара,
В прошлом — часами бродивший в борах, с Бореем,
Я, припозднившийся, не выхожу из бара.
Снег занесет — прорицания, всплески весел,
Шелест магнолии, запах кефали — в правке
Лампочки под потолком, непременной висельницы
на длинном шнуре, уводящем к Кафке,
За горизонт.
И, смотря в перспективу, стоек
Здесь, в созерцании близкого моря, вправе
И на тебя, застаешь себя — на постое
Метаморфоз, уводящих к Акутагаве…



_1997_






* * *


К неискушенным тяготея —
Куда, в рефлексии, Эней! —
Затворника и книгочея
Обрек блаженству Гименей,
Гоним порою…
Но, упруги,
Свежи в пристрастиях тугих,
Объятья юныя супруги —
Не отвлекают от других
Красавиц, в сем контексте лишних,
Но, в натиске прекрасных лиц,
Призывно привстающих — с книжных
Вотще залистанных страниц…

Когда, заливистая — скерцо… —
Она к нему (досадный стон),
Разлучница, к мужскому сердцу
Ей заступает путь Манон
В шелках шумящих…
Несказанна,
Вплоть до сосков обнажена,
Бледна, едва от куртизана,
Эпикурейская жена.
Но, одержимая тоскою,
Супруга в мороке ночей,
Ненастная, не станет —
тою,
Кого взыскует книгочей,
Что закоснел в порочном счастье,
Душою отвернушись, тих
К мумифицированной страсти
От нежных прелестей живых…

И тут — волхвует предрешенность,
Ведь за столетие отсель,
Задумчивая отрешенность
Мерцает, мягкая, в лице
К иным
влекомого аллеей,
Где, воплощаемый в офорт,
Упущенное с Лорелеей —
Наверстывает он с Сапфо.

И, в знойных кущах, воспаленный
Лолитою (ау-у, Эней!..),
Он засыпает, изнуренный
Любовной тяжбою теней.
Едва, устал, от Маргариты,
Он засыпает,
чуткий прах,
Но — с поцелуем Карменситы
На уступающих устах…

Так, от наперсниц прозревая,
Он длит забвение их,
сам
Еще, осмеянный, не зная
Как по освистанным ночам
Супруга в раже незнакомом,
Не иссякая, в свой черед,
Ревнует, пылкая, к фантомам,
Ревнует и…
страницы рвет…



_1992_






МОЛИТВА


_Благородные_жены_безумных_поэтов…_

Булат Окуджава


Все больнее шаги по обетам опавшим…
Неусыпный Господь,
направляющий путь,
Хоть забвеньем казни, но к возлюбленным нашим,
Заклинаю тебя, милосерднее будь,
Ведь моря пересохнут, покуда прозреем…
И печали,
и беды от них отведи —
В суете,
мы любимых щадить не умеем,
Так, пожалуйста, ты их, Господь, пощади!
Понимания дай застенчивым тайнам,
От наветов храня и досужих невежд…
От Твоей благодати и мудрости
дай им,
Этим пленницам вечнозеленых надежд!

Время терпит нас, точно досадное бремя,
Время травит нас…
Но, суетою больно,
Да не испепелит изнуренное время
Свет в возлюбленных лицах — как будто окно
В неизвестность распахнуто…
Им же сносимы,
Все мытарства мы вынесем, лишь бы не гас
Во внимающих лицах — непроизносимый —
Вопрошающий свет, укоряющий нас.
Ведь на этом свету,
пусть мы чудом хранимы
В иссякающей чересполосице дней,
Тяжелей — наши неискупимые вины,
Умолчания и недомолвки — страшней…
Будь, Господь, милосерднее с ними!
Несущий
Утешенье и мужество, нам не суди,
Что их кроткая близость — порою насущней,
Чем присутствие вышнего. Все впереди…
Да и нам ли не ведать, что быт кропотливый,
Бытие иссушающий, неискупим
Не поспешным раскаяньем,
ни прозорливой

Одинокою болью?..
И, ставший седым,
Не о плоти, Господь, уязвимой и бренной,
Не о славе прошу тебя в горькие дни —
О возлюбленных наших
молитвой согбенной
Я простерт к тебе, Господи.
Не оттолкни…



_1989_






ПЕРВАЯ ЖЕНЩИНА


У каждого в жизни есть самая первая женщина,
Вся в прошлом —
духи ее, волосы, свежесть ее и тепло…
Но воспоминанье о ней, словно горькая трещина,
В сознание вторглось и душу твою — рассекло.

Та женщина вновь,
как в щемящую пору, — единственна…
Наплывы озноба в забредившей, гулкой крови…
И плечи, что гладил ты в сумрачном шелесте лиственном,
И сжатые губы — еще незабвенно твои.

Она возвращается —
первым испугом, смятением,
Под стук каблучков, незабвенно бросающих в дрожь…
И снова, как встарь, по волнению, по нетерпению,
По сухости в горле — ты женщину ту узнаешь.

Бессонницы ночи дремучие — ею завещаны,
Как будто она возвращается снова, загадки полна,
Ведь первая женщина —
все-таки первая женщина,
У каждого в жизни, как мука и тайна, одна.

Никто, как она, не поверит твоим обещаниям,
Единственно первая женщина, счастье твое.
Ты вспомнишь разлуки на грани разрыва, прощания,
И все-таки горько —
никто не заменит ее.

Когда ощутишь ты в минуту ухода кромешную,
Что через мгновенье сознанье, как солнце, зайдет,
Тогда позови свою самую первую женщину,
И та, что здесь рядом, здесь! —
с плачем к тебе припадет…



_1980_






МАРТИРОЛОГ







СТИХИЯ ПУШКИНА


Что
в полночь душу бередит, волнуя легкие страницы? —
Стихия Пушкина!
Она — из ряда неуемных сил,
Пронизывающих века и размывающих страницы,
О чем — мгновение назад! — он, прозорливец, возвестил…
Как затекает цвет во цвет, так слово затекает в слово,
Когда оно — не звук пустой.
Жизнь далеко-о озарена,
Коль, в искупление мытарств, напевной негой Гончаровой
Судьба — в биении страстей и мятежей — напоена.

Благословенна жизнь, когда б не сопряженье расставаний…
Но вдруг в глуши из-под пера
сверкнет счастливый лик Петра,
В огнях, дыму и кликах брани,
то полусонный локон Тани,
То кружка няни,
то цыгане в потемках ветхого шатра… —
Целебен ясный труд с утра!

Вольна волненьем сердце ранить,
Такой свободою полна, что невозможно передать,
И безоглядна, и свежа, она умы и чувства гранит,
Стихия Пушкина…
А ну, попробуй-ка ее взнуздать!

И, в вязком ропоте молвы, среди клевещущих, брюзжащих,
Стихией вольною влеком, он дерзко вспенивал балы
Под взором хмурого царя…
Но пристальней зрачков монарших
Картечь слепого декабря, врагом забитая в стволы.
Кровь! —
на рубахе… на судьбе…
Жизнь убывает, словно свечка…
Смеркается лицо ЕГО…

Но почему же, наконец,
Никто не поднял пистолет, уроненный у Черной речки?!
О том навзрыд, через века, кричит недужный бубенец
Над гробом в тесаных санях, несомых вьюгой…
Разломилось
Больное время. Связь времен?

И коронованный упырь
Лишь мрак в душе перекрестил,
когда бессильно закатилось
Бескровное лицо ЕГО за Святогорский монастырь…


2

Мне — тридцать семь,
да, тридцать семь…
Не потому ль всё чаще грустно,
Что быт — не перечень обид — всё больше душу тяжелит,
Что одиночество мое так безнадежно заскорузло,
И перемен, как понял я, мне будущее не сулит?
Когда бы безнадежен был, смятение сомкнуло б вежды…
Но принимаю всё как есть,
судьбу за это не виня…
Если кому еще цветут вечнозеленые надежды,
Благодарение судьбе, они цветут не для меня.

Любовь? —
чредою телеграмм, ссор, примирений — просквозило
Судьбу навылет и сожгло иллюзии…
Словно волна,
Она отхлынула, любовь, и беспощадно обнажила
Уступы боли ножевой — чужая юная жена.
И лишь не вняли руки той разлуке — так они тоскуют
В седую полночь, за столом, где ветхо, словно старики,
Еще топорщась и бодрясь, воспоминания тасуют —
Ужель без страсти и огня? —
промозглые черновики.

В них, словно в мутных зеркалах, и одинок, и многолик я…
В печальную из годовщин зажгу заветную свечу —
К чужому свету я приник,
к чужой трагедии приник я,
Но отсвета судьбы чужой, как повторенья, не хочу!
Душа, взыскуя высоты, сползала склонами сомнений…
Не потому ли в тишине я слышу шорох веретен? —
То Парки подают мне весть,
когда, в часы полнощных бдений,
Через терпение творца мой скудный опыт преломлен.

Мне тридцать семь,
да, тридцать семь…
Студеный возраст? — ведь при этом
Я твердо знаю: кое-кто, прищур улыбкой затеня,
Наверняка, должно быть, ждет что сам я стану — пистолетом,
Из пустоты моих обид в упор направленным в меня.
Не обогнуть — судьбу?
Огонь — не отстранить?
Но что в основе? — терпение?.. или любовь?..

А кровь отхлынет от лица,
Когда, сомнения круша, вдруг, жарко ворохнувшись в слове,
Потянется ко мне из мглы всхлип гаснущего бубенца…



_1986_






ЕЛАБУГА


_Памяти_Марины_Цветаевой_


…Не смерклась обида,
смятенье не спит,
В студеную тьму, за окно перевесясь,
Где, скорчившись в небе согбенном, стоит
Усталый, как бледный старик, полумесяц…
Проросший из семени ропот травы
Потушит нагрянувшим снегом однажды,
И в мыслях — биение влажной листвы,
Что в окна стучится и отзыва жаждет…

Не так ли, ночною листвою дыша,
Под небом, промозглой звездою промытом,
Мятется и отзыва жаждет душа,
Как бедная прачка, спеленута бытом?
Гудок моросит по-над Камой, точь в точь
Осенняя птаха…
Глоток самосада…
И, словно листок, истончается ночь,
Неисповедимою лампой разъята.
Таков он, обмакнут в бессонницу, дом…
Здесь, выпит из боли, страданием добыт,
Мерцая недужной свечою в былом,
Как тьма грозовая, сгущается опыт.
Копаясь и в письмах, и в черновиках,
Что память в минувшем потерянно ищет,
Когда проступают у сына в глазах
То Замоскворечье,
то гарь пепелища?

Но, всё что назрело, — судьбой прорвалось,
Уже неподвластной ни веку, ни мигу,
И больно, по воле Господней, спеклось,
Как вопль по сыну ушедшему, —
в_КНИГУ._
О вечном протяжно листва шелестит,
И шелест ветвится в преддверье восхода…
Ершится обида, смятенье не спит.

…Но — близкая, страшная чаша исхода,
Но — жизнь, беззащитная, точно лоза
На камне предгория,
но — исподлобья
Взгляд небытия в золотые глаза,
И не заслонишься ведь, Божье подобье!
И, значит, — бессильных надежд не спасти,
И необходимо, зарывшись в ладони,
Судьбою изгоя — сквозь прах прорасти
В бревенчатом обезголосевшем доме…

А Кама (прогорклая Лета не в счет…),
Уже прополоскана солнцем, живая,
Несет перебранку уключин, течет,
Еще не судьбу — только сны размывая…
Она хлопотунья,
но, в свой же черед,
Пристрастным течением взор увлекая,
И мучит, и жадно из памяти пьет,
Бездомное время одухотворяя.

Превыше молитвы целителен труд,
Как необходимость, встречая каменья…
И лица не меркнут,
и Анной зовут
Сестру по терпению — не по смиренью,
Сестру по лишеньям, сестру по страстям,
Эпохой, от крови и слез заскорузлой,
По мукам сыновним,
по вдовьим слезам
Ведомую не царскосельскою музой…
И он! — как сирень исступленной весной,
Разросшийся по словарям и зовущий
Сестрой — невозможную жизнь,
проливной,

Как ливень, — в биении струй и созвучий.
Пространство, дремучее, как наговор,
Он взял в собеседники, а не в соседи…
Раскроешь гудящую книгу, как бор,
И тотчас «зароешься в шелест осенний…».
И эту стихию, где бури — не гладь,
Где счет на созвездья идет — не на строки,
Ловчилась казенная знать — обкорнать
И в мутные, тужась, вогнать водостоки.
Но, с жаждою вылущить голую суть
Предметного мира, он шел не к распутью —
К распятью,
не умыслом равный Творцу,
Но — всею своей светоносною сутью.

А утро сплывает меж тем на плотах
По зорней реке…
Воплощенная карма,
Простертая в скрипах уключин, в гудках,
Течет через душу всезрящая Кама.
Как пристальна свежесть!
На до-олгой реке
И лодки, и снасти, и отблески лета —
И всё это влажно ветвится в зрачке,
Напрягшемся под дуновением света.
И, словно омыты бесплотной рукой,
Прозрачны студеной порою незримой
И люди, и говор их, словно рекой,
Сносимые временем…
Тем нестерпимей
Юдоль одиночества.
Где б ни жилось,
Шуршат в подсознанье иссохшие Парки,
Мотая усталые нити на гвоздь,
Растущий в бессонницы прямо из балки.

Но — жизнь молода и безумствует всласть,
Но — льнущим, распластанным шепотом Федры
Мучительно ропщет кромешная страсть,
Разъявшая кровоточащие недра…
И сызнова — дух ожиданьем разъят —
И имя, и род обрекая злословью,
Спускаются неутолимые — в ад
Влекомы незрячей, палящею кровью.
И смертные страсти,
и скрученный в жгут
Весь миропорядок, как шнур аксельбанта,
И бездны души обреченной — все ждут
Из будущих ядерных выбросов —
Данте.
И трезвая мысль никого не щадит,
И прочно сомнения в формулу лягут:
А вдруг бытие, как нам опыт твердит,
Не поиски Духа — блужданья меж тягот?
Мерцает меж нами печальная связь
Тщеты и страданий…
и все же, как прежде,
Знобя, изнывает сознанье, стелясь
Согбенной и сирой лозою — к надежде.
Распахнуто в прошлые мысли окно,
Что слышит оно — не для пошлого слуха…
Лишь воспоминаньем спасаться дано,
Как будто присутствием Божьего духа.

А Кама — движение света на дне —
Придаток к больному сюжету, не боле,
И боль утешает мерцаньем в окне,
Но не обещает затмения боли.
И, заключены в испытующий свет,
Смеркаются и выцветают сомненья.
Не в них ли потерянно ищет поэт
Причину смятенья,
исход откровенья?
И что он читает на ясной воде? —
Всей гневною кровью,
всей болью — затвержен
Взгляд сына, толкающий в небытие,
В котором пребудешь и сир, и отвержен…
Кто сыплет на воспоминания соль?
Да что из того, что в строке многолюдно,
Ведь, сплющена в сердце, бездомная боль —
Так сын во младенчестве спал — беспробудна…
Валить на судьбу? — ну, да что с нее взять?
Оплавило время страдания грани…
Потянешься друга иль сына позвать,
Чтоб выплакаться, — пепелище в гортани!

Отчаяньем жизнь нарывает, огнем,
Когда обстает одиночество… глухо…
И непроходимою ночью, и днем —
Ни Камы, ни кармы… — всё впроголодь духу.
Расхристанно время…
Кому ж я повем
Свой плач по поэту?! — едва ли услышат…
В зиянье меж жизнью и небытием
Глядит предрешенность, забвение дышит.
Вот так бытие проливает поэт —
…петля из пеньки… ржавый гвоздь…
и — усилье
неверной ногой оттолкнуть табурет…
И — не подхватили незримые крылья,
Не прянули в небо!
(Шаги на крыльце…)
И тут спеленало бессилие руки,
Вытаивает в оскудевшем лице
Пожизненный свет…

И_—_кончаются_муки._

Устал и опален,
палимый судьбой,
Не видя в сплошном отрицанье исхода,
Наследую и отчужденность,
и боль,
Но — не оспоримое право ухода.
Взметнуть, обревевшись, реестр обид,
Пустой, неуемной молве потакая?
Нет! —
жить, как жестокое дело велит,
И зависть, и ненависть превозмогая!

У скола судьбы, непроглядно умны,
Мы, знаю, судить о поэте не вправе —
Едва ли узнаем, поспешные, мы,
Как с кровью выламываются из правил.
И страшно! — нет брода в тебе, немота…
Едва ли смиренье глядит с фотографий…
И, в мутную совесть вминаясь, плита
Ложится под нищую речь эпитафий.
А ей и плиты не достало…
Молва
Способна, всеядна, глумиться и ранить,
Но не сострадать, потому и трава
Забила тропинку к могиле и — память…

Казнить благоглупость?
Ссылаться на рок?
Потом спохватились… а может, прозренье:
Кто ж пересыпаем, как бренный песок,
В смятении, сквозь горловину забвенья?
Никчемные клятвы…
Признанья в любви
Поспешны и пошлы, как рупоры сами…
Но замкнуто_ИМЯ_стоит — на крови,
И сумрачно, и отчужденно, как в храме.
Там страшно один на один с пустотой
Ей, брошенной матери…
И цепенеешь,
Ведь там, где Господь ей судил быть одной,
Другим, вне сомнения, будет страшнее…

Над пристальной Камой молчу тяжело:
Кому же повем я свой плач? — хоть и слово,
Обветренно временем, в силу вошло —
До злого закала,
до звона литого…

Сентябрь наследил по лесам — к октябрю,
Есть строгость прощанья в осенней погоде…
За что обстоятельства благодарю? —
Не лгут, хоть надежды мои на излете:
И к нашим могилам тропинки забьет
Травой безразличной…
родные устанут…
И всё ж, отступая в страданья ее,
Я вчитываюсь в постаревшую Каму,
Прошу ее, в темную воду войдя:
«Открой мне хоть голос,
хоть черточку той, что
В тебе умывалась, ладони студя
Бегущею свежестью, стужей проточной…».

От ног моих рябь, разрастаясь, бежит
К тяжелой барже, проржавевшей, как драма
На пыльных подмостках… Но зычно молчит,
Как бы отстраняя, осенняя Кама,
Пришитая к берегу серым дождем…
Кто ж в хмари — дыханье поэта отдышит?
О ком,
окровавив ладони,
гвоздем
Она — мертвый скрежет… — по памяти пишет?
Чьи воспоминания воспалены
Виною? Кого в напряжении держит,
Вминаясь в раздумья и рваные сны,
Как голос — отчаянный, сорванный скрежет?..

Мы втиснуты наглухо в спектр скоростей,
В безликой запарке горим и мельчаем…
О ком же,
рабам суррогатных страстей,
Гвоздь силится нам рассказать? — не узнаем…
Но всё ли забвению обречено
И спешкой размыто?
И, может быть, время
По меркам пространственным, искривлено,
И, значит, в грядущем мы встретимся с теми,
Кто, втоптанный в муки отчаянья,
в ад

Спускался кругами этапов…
Из ада
К нам письма летят, и вслед лица глядят —
Сквозь бледный, заплаканный лик циферблата.
…Кому ж я повем свой плач, полусед?
Все тот же в глаза испытующий свет…
Кому же повем я свой плач?
До рассвета
Грохочет в набатных висках табурет —
Последняя пристань?
Голгофа? —
поэта…



_1981_






НА КАМЕ


Выстывает закат, просквоженный речными гудками…
Влажный лепет воды,
наливаются мраком кусты.
Еду к Вам на пароме галдящем, и в Каме
Открываются Леты печальной черты…

Ощущение неназываемо — Вы где-то рядом,
Ни молвой, ни распадом не тронуты.
Я еду к Вам,
На закатном пароме еду в Елабугу еду я, взглядом
Притулившись к плывущим навстречу приречным огням.

Заплывают огнями воронки в рокочущей Каме,
Вороненою рябью исклевана гладь за кормой.
Еду в прошлое Ваше, протянутый меж временами,
Отзываясь на стон и молитву, как нерв болевой.

Разминувшись во времени, носим в себе пепелища
Отгоревших надежд и страстей — до последней черты…
Где Вергилий
в затравевших недрах кладбища?
Может быть, за листвою увижу я Ваши черты?


2

Я нашел Вас по горькому свету…
Под рукою
не холод плиты,
Не три метра суглинка — три метра
Закусившей уста немоты.

В недомолвках, теряя дорогу,
Понимания не находя,
Потянувшись в смятении к Богу,
Вы рукою коснулись — гвоздя.
Предсказуема ль доля поэта?
Неужель, чтоб взять высоту,
Нужно жизнью рвануть,
с табурета
Обреченно шагнув в пустоту?!

Перед Вами все клятвы — пустые…
Но поэты — вне шкал,
Их явленье — явленье стихии:
Либо жуть леденящая,
шквал
В равноденствие летнее,
Либо
Лютый зной на изломе зимы…

Мы любимы невзгодами
Ибо
Не любимы прогнозами — мы.

Ну, так что мне грядущее прочит?
И летит,
запаленно звеня,
Ваш неловкий, затравленный почерк
Сквозь меня, сквозь меня, сквозь меня…



_1987_






КНИГА ПАВЛА


_Павлу_Васильеву_


Неуемный, медный зной и — ветер,
Пряный, в голубой полыни светел, —
Азия!
Из пыльной глубины
К нам восходят отзвуки столетий,
На крови замешанных трагедий,
Коленкором переплетены…

Книга эта — спутницею бдений
И сестрою по ночным сомненьям —
За полночь, у хмурого окна,
Древними огнями занималась
И передо мною расстилалась,
Как страна великая,
она.
Блеск пожаров на мятежных вилах…
Красный бунт широкоскулой силы…
Гнезда городов…
неспешный гуд
Караванов медленных, последних…
Дай мне разглядеть бурьянный след их
В далях, что курганы стерегут!

Слышу бубенцов поддужных лепет…
Издавна широкоскулы степи,
Гикают и пляшут — степняки!
Далеки, испытаны копытом,
Крепко сбиты,
звездами накрыты,
Грубокованны — солончаки…

Катится,
не превозмогши лени,
Иртыша дородное теченье,
Яблонные гаснут лепестки…
И плывут раздумием по лицам
Птичьи перелетные станицы,
Заливая гомоном пески.

Русые, отчаянны и крепки
По станицам «жар малина девки»!..
Но милее книга мне, когда
Дарит стон непознанной печали
«Долгий стон,
короткий сон Натальи…» —
Вторит им иртышская вода.

…Приезжаю на неделю к маме,
Припадаю жадными глазами
К памятным, натруженным листам.
Гулко грозы высятся над нами —
Павел, собеседуя с громами,
Грозен и громоподобен сам.

Вот оно, родное Прииртышье! —
Памятью, а не забвеньем, дышит,
Занят бор зеленой ворожбой…
Ты не взял всего с собою,
Павел, —
Нам на счастье, уходя, оставил,
Ибо одухотворил собой.

Потому-то, в горе или счастье,
Слово — песне выкованной в страсти!
Слово — закипающим лесам,
Облакам,
мгновеньям вдохновенья,
Поцелую милой, восхищенью,
Яростным и сумрачным слезам!

Словно жизнью полные дубравы,
В книге шумно закипают главы,
Обрастают ворожбой слова.
Мир хохочет и глядит лукаво…
Это — книга Павла!
Слава Павла!
Жизнь неудержима и права…



_1984_






КЛЯТВА НА КНИГЕ


Родная степь,
ты стиснута обложками.
Так развернись, ярясь и клокоча,
Громадами громов,
грозой,
гармошками,
Горячей шубой, рвущейся с плеча! —
Всем,
что сверкало, пенилось,
плясало,
Переливалось, гикало — держись! —
Влюблялось, ревновало,
ликовало,
Как иноходца, взнуздывая жизнь…
Цвели базары, шли в набег джигиты,
Вскипали реки, супились волы.
Мели осатаневшие копыта,
Вымахивали просинью орлы.

В стихах светала,
песни заводила
Полынная, дремучая тоска
И неуемным заревом дарила
Размашистые скулы степняка.
Он, словно во степи,
раблезианец,
По площадям вышагивал стихи,
Проламывая юбилейный глянец
Необоримой свежестью строки.

Не хилою потугой страстотерпца
Мне открывались вещие листы,
Но — жаркой песней,
выстоянной в сердце,
Сердечным жаром, сильным и густым.

Родная степь,
ты стиснута обложками…
К твоим просторам припадаю я,
Прохваченная солнечными прошвами,
Обугленная, знойная земля.
И вижу я, как, вечен и бессменен,
В соку,
в живом, сочащемся огне,
Оттуда
цепкий, жилистый бессмертник,
Напрягши листья, тянется ко мне…



_1983_






* * *


…И лязгнула команда,
и огонь
Ударил в душу, опалив ладонь,
И отшвырнул в слепящий мрак…

Поэт
Промозглою возней корней одет,
В забвение просачиваясь… Ночь
Впиталась в сому и — не превозмочь,
И гравий, в сочленениях хрустя,
Оцепененьем спеленал костяк…

Впадая в судьбы умерших, поэт,
Проворно литсобратьями отпет,
По смерти был гоним,
и до сих пор
Признанье от него отводит взор…
А ведь велик был и, судьбу дразня,
Спокойно, как строптивого коня,
Он взнуздывал глагол,
И потому
Тот и служил, покорливый, ему…

Броженье птиц и пестрый шум станиц
Топорщатся с обветренных страниц,
В тяжелом зное. И порой строка
Всплеснет, как норовистая река,
И унесет, протяжная, с собой
В просторный мир, заросший ворожбой.

Творец его убит,
А дух, не прах,
Все не найдет себя в иных мирах,
Прокляв запрограммированный ад,
Исхода ищет, но — глядит назад,
Где — плач! — оцепенением больна
Вколоченная в сумерки страна,

Где каждый с замираньем стука ждет,
Не зная,_чем_грядущее нарвет,
Где и упрек, и страсти — вот урок! —
Сминают в боязливый шепоток,
Где толпы под портретами вождей —
Лишь залежи слежавшихся идей,
И не видать за толпами — людей
В поспешных рвах, в заносах лагерей…

Прошли по судьбам — не по именам.

Спустя и бойню, и прозренье
к нам
Взывают имена, как лития,
Протискиваясь из небытия.
И он, степняк, средь них…
Но до сих пор
Признанье от него отводит взор.
Как кровь, свернулась память? А страна
До сей поры беспамятством больна?

Проворно литсобратьями отпет,
Где похоронен — иль зарыт? — поэт?
Размыло время резкие черты…
Куда ж нести нам поздние цветы?
Проигрывая, может быть, в судьбе,
Их носят, запоздалые, себе,
Не сетуя на повседневный суд,
Смиряясь с одним: умрешь — не принесут…
Не поглядят и лишь зевнут вослед
Тотальные
«читатели газет»…

Так и уйдем,
в кармане ни гроша,
И, как в осадок, выпадет душа
В две-три строки
(не нонпарель — петит…),
Что сочинит прилежный неофит
В задушенные несколько минут.
А может, клеветою отпоют?

…Под звездами прогнулся небосклон,
И за полночь Москвой проходит он,
Расстрелянный поэт,
уже — седой…
Покуда не умрешь ты, он — с тобой.
Обречены посмертной славе, с ним
Мы перед общей кривдою стоим,
Что старше нас…
И мы поймем потом,
Что всем идти — затверженным путем…
Его огнем перемело…
Но мы
Меж тундрой и Ваганьковым, смурны,
Мы верим его крови…
В свой черед
И наша — в наши сроки прорастет
И, властно утвердив нас, словно вид,
Сомненьями других осеменит…

Пройдем ли сквозь безликую толпу,
По гаснущим следам,
судьба в судьбу,
Сжав свои зубы намертво?
Тяжел
Обветренный, запекшийся глагол.

Тяжел, подстать ему, не хлопоч
 И на миру нахмуренно молчу…



_1988_






БЕЗУМНАЯ ФЛЕЙТА


_И_Шуберт_на_воде,_и_Моцарт_в_птичьем_гаме,_

_И_Гете,_свищущий_на_вьющейся_тропе…_

О. Мандельштам


Стекает по стеклу в слезу — звезда сырая…
Ломотою пройдя по немощной строке,
Красна и горяча,
сознанье разнимая,
Пронзительная боль — коробится в виске.
«И Шуберт на воде…».
Но — образ обмерзает,
Но — провисает взгляд, стекая по звезде,
Так бренная душа, горюя, провисает,
Замучено светясь на пайке и воде.

Несложно, отстраняясь, замкнуться в укоризне…
И старина мутна, и будущность строга,
Лишь непонятно то, как — промежутком жизни —
В завьюженном аду
пульсирует строка.
И снова смерть, как встарь, ночного ждет приплода,
К ней — в гибельном снегу протаптывает связь
Безумный ученик прилежного приклада,
Орущей немотой в забвенье испаряясь
С заиндевелых нар…
До заметенных кровель
Слоится вялый бред в полуночи.
Тяжел,

Он бытие подмял и память обескровил,
На жертву палача, точно фискал, «навел».

И Моцартом — давно ль? — воспитанный,
Расправлен
До петербургских мыз,
оскудевает слух
В юдоли ледяной.
Но, памятью отравлен,
Из тьмы подспудный свет — выпрастывает Дух,
Уже оставив плоть на жестких нарах тесных…
Присяжный костолом, суставы мнет мороз,
Но суше и страшней —
до судорог древесных —
Застеночная вязь больных метаморфоз:

Угрюм конвой,
горазд поигрывать курками,
И вымерзают в прах, едины по судьбе,
И Шуберт в ГПУ, и Моцарт в общей яме,
И Гете, умерший на ледяной тропе…



_1985_






* * *


_И_вместо_ключа_Иппокрены_

_Давнишнего_страха_струя…_

О. Мандельштам


…Враз оцепеневший,
всклокочен,
Еще — воплощенный вопрос,
Уже — обреченный,
вколочен
В заложники метаморфоз,
Слепых, подплывающих бурой,
Обильною кровью…

Берут,
И — зыбь содрогнувшейся шкурой,
И — вязнет в студеном жару
Подвала…
И тут же, мгновенна,
Из мрака — взрывная, она,
Боль хлынет, сшибая, по венам,
Суставами преломлена.
И грубо,
швыряя о стены,
В лицо в нестерпимом огне
Ударит струя —
Иппокрены? —
Из ржавого крана в стене.
Что ты — захребетник, обуза,
Изменник, шпион и т. д.,
Втолкует похмельная муза
В литом габардине, с ТТ…
И, втоптанный в прах, под портретом,
На неискупимом полу,
Ты вмерз,
захлебнувшийся бредом,
В потемки в промозглом углу.
В мучительных выжимках стона,
Уносишь в запавших глазах
Отеческий взгляд Аполлона
С портрета,
в могучих усах…

Грядущее страшно и мглисто,
И, вымаран из бытия
Чернилами канцеляриста,
В смиренье вжимается.

…Я
Вхожу, выключатель нашарив,
Под сирый, насупленный кров.
В мозгу, в тесноте полушарий,
Чужая
колотится кровь.

В час обезголосевших звонниц,
Смывая цитаты, она,
В объеме чернильных бессонниц,
Толкует свое, солона, —
В минувшем уже…
Но понятней,
Что, опережая чутье,
Сегодня — истошней и внятней,
В распадных призывах ее
Голодное хлюпанье…
Внове,
Во имя абстрактной любви,
Переть, оступаясь, — по крови,
Весь мир отмывая — в крови?
И — бледными лицами в стены,
И — в вой оплывающих рвов
Рядами?

И ключ Иппокрены,
Как будто провидя, — багров…



_1987_






* * *


_О_высший_дар,_бесценная_свобода…_

Петрарка


Судьбы — временем заносит…
Ледяным пространством чтим,
Окликает ветер: «О-о-осип!..».
Этим
временем храним,
Он из тех, кто судит здраво?
Не ослабевает,
нет!
Хватка «века-волкодава»,
Перебившего хребет…

Черен, как на пепелище,
Всласть гонимый за труды,
Он добра взыскует — нищий
Поводырь своей беды.
Ламентации — не новы,
Но, в юдоли ледяной,
Жизнь — протерлась до основы,
Обмерзающей, нагой.
Посвящаемых да минет
Эта чаша!
На глаза
Наворачиваясь, стынет,
Ирреальный, как слеза, —
Исхудалый, невеселый,
Под смешок «ин-тел-ли-гент…»,
Пересылками несомый,
Лазарь
лагерных легенд.

Искры жарки,
лица жалки…
Приснопамятным «вчера»
Дышит аура Петрарки
У вечернего костра.
Тучи буры,
лица хмуры,
Смачно лыбятся «бугры».
_Беззащитен_блик Лауры
В диком облаке махры.
На ветру,
из боли соткан,
Пайкой — выстужен дотла,
Он читает — за щепотку
Беглой сытости, тепла…

И поныне,
в прах размазан, —
Бдящий Дух в иных мирах —
Он кочует по рассказам
Выживших собратьев… Прах
(Бирка на ноге…)
снегами
Заметен, и сир, и наг,
Не просачиваясь в память
Палачей…
В слепых снегах,
Налегла земля — не пухом,
В ледяной прогорклой мгле,
Ведь (и стынет кровь), по слухам,
Он зарыт на Колыме.
То, что умер, — непреложно…
Господи! —
и впору взвыть,
Негодуя, — сколько можно
Страшный мартиролог длить?!

Виден мне,
в тоске преступной,
Из глубин черновика
Взгляд,
седой и неотступный,
Смаргивающий века.
И когда весна по саду
Брызжет строчкою парной,
Он идет весной — в досаду
Памяти глухонемой.
Ветренен и неминуем,
В пригороде и глуши,
Он уходит, именуем
Перспективою души,
Той,
что, в сумерках забвенья,
Снова преданный судьбой,
И — в последнее мгновенье
Ты несешь перед собой,
По наветам, слухам, бедам…

Но, непознанным ведом,
Навсегда тебе
неведом
Тот, кто в путь тобой влеком…



_1986_






КАЙЛО


_«Слабея_с_каждым_днем_в_забоях_Джелгалы…_

_падал_от_усталости,_от_слабости_и_передвигался,_

_шаркая_ногами_по_земле…»._

Варлам Шаламов


Схватив созвучье на лету,
С семантикою не знаком,
Катаешь пряный звук во рту
И разминаешь языком,
Словно хурму: «Джел-га-ла…» —
Джелалабад?
Джейран?
Жара
В тенистых кущах?
Лёт орла
По-над барханами?

…Буран
Над беспросветной Колымой…
Жестоким снегом — по глазам,
Он сплющил голос,
ледяной,
Зубами пробежав по швам.
И — цепенеет человек…
В проталинку над головой
Бьет, затмевая небо, снег,
Обрушивая вой в забой,
Где, жертва тощей пайки,
вслед
За обессиленным кайлом,
В породу валится сосед,
Словно подстреленный, — лицом…

Неодолимо,
ночь ли, день,
Въедаясь в кости, тяжело,
Ложась на камни, тянет тень
Упасть и слиться с ней.
Кайло
(Вцепись зубами и держись!)
Гнетет к земле…
Глаза белы —
Бессильно усыхает жизнь
В слепых забоях Джелгалы.
Расплесканная по слезам,
В промерзшей темени угла,
Она бесплотно тлеет — там,
Под лязг бессонного кайла…

На свет,
мучительно хрипя,
Ты выползаешь в дикий снег,
Не суть и мера бытия,
Но — персть во прахе,
человек.
Полнеба заслонив собой,
Выпрастываясь из угла,
Ты до-олго слышишь за спиной
Клевки надсадного кайла.
Оно вгрызается — в упор,
Из камня выжимая стон,
И передернутый затвор
Студеным лязгом породнен
С ним, неумолчным…
Ветром пьян,
Ты — бесконечною тропой
Ползешь в слепой барак.

Буран
Над замордованной землей,
Где миллионы — без имен,
Как штрек, к примеру, или клеть,
Погружены в распадный сон,
Древней, чем ненависть иль смерть.
Его стихия —
унесла
Их, жалких и полуживых,
От неусыпного кайла…

Я — опален дыханьем их.



_1987_






* * *


_Ледяные_волны_Стикса_

_Преграждают_путь_перу…_

Варлам Шаламов


…Отпевают… Свечи… Ризы…

Хватит!
Горькой чашей не обнес Господь —
Болью
за пережитое платит
Сирая, заношенная плоть.
Жизнь черна — как вечный понедельник…
Опускает воспаленный взгляд
Ангел
инфернальной богадельни,
От души — в благодеянье вмят.
Так и тлеет,
немощней ребенка,
В темное молчание уйдя,
Обреченно сжавшись в комнатенке —
Косной кубатуре бытия.

Ворогу и другу в назиданье,
Время, оплывающее льдом,
Запеклось в нем и саднит сознанье,
Выщербленное кайлом…
В комнатке,
глядящей одиночкой,
Смяв надежду в ветхом кулаке,
Он погаснет — заскорузлой строчкой
Про судьбу в смертельном куржаке.

…Он еще недавно между нами —
Из молчанья и страданья свит,
В слабых слухах теплился…
Но память,
Указуя в прошлое, язвит:
Вне обид, сомнений, упований,
Сумрачно пестрят в его глазах
Редкие конвульсии свиданий,
Беглые прощанья — впопыхах.

Камень бил,
из преисподней вышел…
Мир вокруг оттаивал, бурлил,
Ликовал.
Ну, а того, кто выжил,
Кто из ада вышел — не простил,
За судьбу, знать, за напоминанье
О кромешном ужасе…
Неправ
Или прав ты, мир,
на состраданье,
Суть и цель теряя
обнищав?

Музыка, казнимая забвеньем,
В сутолоке увечной прорастет…
Только дух, расплющенный терпеньем
В скобках аналогий,
часа ждет —
Разбудить грядущее.

Опальны
Музы в изголовии молчат,
Проводили…
Но — документальны
Слезы, что в предсердии горят.
Оттого — в курсивах беспробудных —
Мрачен тон, действительность горька,
Что молчу я,
что на них, подспудных,
Не одна заварена строка…



_1987_






У СТЕНЫ


_Анне_Ахматовой_


Высока и пряма,
в ниспадающей шали,
Ясный, пристальный свет из-под темных бровей…
Вам не льстили портреты. Но если б мы знали
Об изнанке горючей судьбы!
Тем скорей
Собирать, что разорвано, смято, развеяно!..

Вот и вижу я в чересполосице дней,
Как вы скорбно смеркаетесь, Анна Андреевна,
В молчаливой, в горчайшей из очередей,
Словно сам я стою, цепенея, за вами,
Виноват, как и многие здесь, без вины…
Сколько их, безымянных, прошло через память
С узелками
у зимней тюремной стены.
Узелки, словно вспышки из мрака, мигали —
Это жены, детишки в слезах, старики
Завязали в тоске, чтобы не забывали
О бессильной юдоли,
свои узелки.
На секущем ветру потеснее сбивались,
Все в тревожном родстве по неясной вине, —
Ручейки изможденной надежде, — стекались,
Шелестя о насущном, к безликой стене.
Поверяли друг другу печали,
Да гасил голоса зимний вой ледяной…

Знаем,_что_со стены во Путивле кричали.
Только тлеющий шепот под зимней стено
Умолчаньем затерт…
Обескровили память?
Но тогда почему, у судьбы на краю,
Истекая понурыми очередями,
Эти ночи
стучатся в полуночь мою? —
Пеленая рассудок в кромешные стены,
В выстывающий шепот?
Из тьмы —
Узелки… узелки, словно вспышки…
И в венах —
Холод той безнадежной зимы…

Отдышите, дыша на ладони, надежду! —
Ведь промерзшие мысли вдоль страшной стены
Дрябло тянутся, Анна Андреевна, между
Данте и заскорузлой зимой.
До весны,
До весны бы дожить! — и надежды очнутся,
Схлынут страхи и бредни, как скверные сны,
Пробиваясь, как листья на свет, отзовутся
Голоса из-за мертвой, молчащей стены.

Но — вьюжит, и, прижавшись к соседу, я стыну,
На промерзшей щеке цепенеет слеза.
…Возвращаюсь в свой день,
Кожей слыша, как в спину
Вопиют из скорбящего мрака — глаза…



_1984_






* * *


И горько мне, что при луне,
Мерцающей из той юдоли,
Безвыходность молчит во мне,
Нет брода — в накатившей боли…

Былое страшно ворошить.
Смогу ль (полвека между нами…)
Не перечесть, но — пережить
Уже оплаканное Вами?
И не найду ответа я,
В душе сомнение прогоркло,
Как будто тускло и моя
У той стены — судьба продрогла,
Как будто бы, двоясь от слез,
Все глубже погружаясь в заметь,
И сам я вмерз,
Как и любой там, в чью-то память.

К чужому опыту не льну,
Не засыпающий ночами,
Но — постаревший на вину,
На воспаленное молчанье
Непостижимых мастеров,
Хотя судить о них не вправе —
На лесосеках, у костров
Они мечтали не о славе,
В былое погружая взгляд…

Мы открывали по цитатам
Не соискателей наград
Но — побратимов по этапам,
Чьи судьбы клятые сродни…
Иль мы от них свободны, или
Нам недомолвками в те дни
Надежно память отравили
И навязали слепоту?

Лишь только правде причастились,
Как, тлея, вжались в немоту…
А от чего отгородились?
Но как раздумья ни темны,
Так жадно память оглянулась
На Вас
у сумрачной стены,
Что и тревога отшатнулась!
Во дни прощаний, а не встреч,
И страшных снов,
и взглядов хмурых
Как распрямилась Ваша речь
Среди согбенных и понурых
И подняла вас над тщетой,
Как утешенья не сумели б!..

Переболели немотой,
Лишь дети — ей не заболели б…



_1988_






* * *


Ни словом,
ни мелодией не взять —
Объемно мирозданье золотя,
Мерцает кропотливой кисти Мать,
Так трепетно кормящая Дитя…
Их держит в теплой сердцевине свет,
Они (и больше ни души окрест…)
Нерасчленимы — словно цвет во цвет,
Непостижим, жест затекает в жест.
Бессмертная идея глубока,
Как горний мир,
и в солнцем налитой,
Счастливой плазме млечного соска
Пульсирует блаженство… Золотой
День, по замесу мастеря, горяч,
Покоем напоен в голубизне.

Но как вписать? — бессильно, словно плач,
Сползает мать по каменной стене…
Уже при оскуденье кровных уз,
Молчит, в непостижимое уйдя,
Не баловница царскосельских муз,
А Мать, отторгнутая от Дитя.

Спустив литое веко на зрачок,
Несчастья олицетворив собой,
Надсадно циклопический замок
Скрежещет в поседевшем сердце… Боль!
Сутулые, часы бредут впотьмах,
Власть,
перемалывающая всласть,
Вминает, вынимая душу, в прах,
А в нем, садня, молитва запеклась…
Пересыхает в певчем горле стон,
Сочится серым холодом, темна,
Как с кровью воплощаемый закон,
И мысль, и волю выцедив, — стена…
Стал_Оком_—_Дух_, измученный, больной,
Полынь в душе…
Не приведи, Господь! —
Отсечена от матери стеной
Ее от крови кровь,
от плоти плоть.
Она в цепи надежды, муки — Мать,
И в спину ей, не разжимая губ:
«Вы можете об этом рассказать?» —
И — горестно-суровое:
«Могу…».
Не в том великодушье, чтоб простить…
Судьбу — слепой стеною не замстить.
Скажите, чем забвенью отомстить? —
На голой правде слово замесить.

Пусть слаб я — немотою не карай
И, Отче правый, женщине любой,
Не отнимая благодати, дай
В дороге разминуться с той судьбой.
Не прав я, вышний Отче, или прав,
Но состраданьем глаз моих коснись,
Чтоб очертанья ангела приняв,
Трудилась прозревающая кисть.

Дай
кисть такою силой напитать,
Чтоб увидали, и не подходя,
Как, зарываясь в солнце,
кормит Мать
Свое благословенное Дитя!..



_1988_






ЯВЬ — 1937


_Рослый_стрелок,_

_…бей_меня_влет…_

Борис Пастернак


…и тут, сознание прошив,
распадно пригвоздив к стене,
С дощатой вышки, упредив, рванула, очередь — вовне? —
Взрывая вату на спине…
Осел в безмолвие и — лег,
Поджав колени к животу.
Бей, ворошиловский стрелок,
Не отрываясь от курка,
по изможденному зэка!
Хотя куда тут убежишь зимою? — тундра глубока…
И не гляди, что в боль осел, — бей, цепко вперившись
в прицел,

Покуда сам, румян и сыт,
ты и здоров, стрелок, и цел…

Следы в расстрелянном снегу прошила кровь.
Убогий, наш, —
Не просится под карандаш
цинготный, вымерзший пейзаж,
С заката застланный пургой,
под вороненою луной,
Словно всевидящий волчок, из мглы следящей за тобой…

Вот, расщепляемый, во сне
ты оползаешь по стене,
И ветер раны, как лады, перебирает на спине,
Безумной флейтою свистит…

Ничто тебя — не помрачит,
Лишь червоточина души — стрелок, ты чувствуешь?! —
саднит,
Протаивая в ватный сон
сухим, пылающим лицом,
Бей, к стылой прорези припав, стрелок!
Сполоснутый свинцом,
Упавший зэк — не человек…
Бей, к зоркой прорези припав,
Неискупаемый стрелок, вконец вмороженный в устав!

Взрывая загнанный рассвет,
уже незрячий, в белый свет
Бьет сатанеющий свинец, через сознание продет, —
По ясным тезисам вождей, влекущих к благу…
Ни людей
В холодном тленье лагерей —
лишь тьмы голодных пузырей.
По ним, глодая камень, вброд,
с распадным хлюпаньем — вперед
Толпой бредут на горизонт, невнятный взгляд…
Богат приплод,
Подмяв сознанье, по утрам — у общих ям…
Тверда рука,
Бей, ворошиловский стрелок, отринув Бога, по зэка!

По вышкам юность разошлась, отсвечивая мушкой…
Суть
Не в пайке, как и не в пайке.
О, Господи, не продохнуть
(когда б услышал кто-нибудь…) сквозь перегар передовиц,
Когда вокруг ни глаз, ни лиц —
лишь белый свет, упавший ниц…
Свет остывающий — вовне? —
с больною флейтою в спине,
В крови сползающий, хрипя, по обескровленной стране,
Лицом в забвенье…

Бей, стрелок! Ты глухо взвоешь по себе,
Когда товарищ по судьбе прицельно влупит по тебе,
Пургою полузанесен…
Ну, а покуда вознесен
Над ними, — не тяни, а бей, как кровь, разбрызгивая сон,
Откуда тянется рука, впиваясь в снег.
…вдруг с языка
Пурга, гроза материка,
сорвет проклятие зэка…



_1986_






ЕВАНГЕЛЬЕ ОТ НОСТАЛЬГИИ


_Памяти_Андрея_Тарковского_


Я выступал на трассе…
Тощий дождик
Встревал в беседу, тучи в ночь текли.
Я рассказал ребятам,_как_Художник
Был вытолкнут враждой с родной земли…
Вдруг тенорок из зала (с подголоском!) —
Народ молчал — ехидно прожурчал:
«Зачем вы, между нами, о Тарковском,
Ведь он, простите, все-таки сбежал.
А не боитесь, — и смешок натужный, —
Что вас не так поймут?..»
Но тут
Я отрубил ему: «Поймут, как нужно!
Те, что на вас похожи, — не поймут…».

Есть непризнанье — с отсветом страданья,
Есть грязная игра в страданье…
Но
В дремучем отрицанье — пониманье,
Что будущим оно начинено,
Вне разных догм, постановлений, сроков…
Вот так из праха, сумрачен, тяжел,
Выламывается Набоков,
в забвенье вмят.
И — оголимый скол
С судьбы молчащих миллионов —
В печальной тяге к будущим мирам,
С мучительным усилием
Платонов
Из бездны боли обернулся к нам,
В былом оттерт от жизни…
А из мрака,
Где певчий дух томится взаперти,
Рябина над могилой Пастернака
Разгневанно стучится к нам — впусти
Иззябшую к себе,
согрей в страданье!
И воспаленно вглядываюсь я
В те лица там, за пристальною гранью,
Растущей прямо из небытия…

Напластованья муки — между нами.
Так что ж в нас потрясенье не кричит?!
Надежно спазматическая память
От сопереживания хранит.
Забвенье, отлучение — вне правил…
Пора спросить —
(жаль, не видать лица…) —
Того, кто нас на истину ограбил,
Унизив полуправдою Творца.

И вот, ровесник водородной бомбы,
К любому в мире нервами пришит,
Из маеты кричу:
«Сорвите пломбу,
Спокойные соотичи, с души!
Не заблудитесь, увязая в личном,
В потемках тесной бытовщины!»

Нет! —
Глядят и судят с безразличьем,
Как о перемещении планет…
Художник, перешагивая Канны,
Ушел — как затушил заветный свет,
Крылами горько бьют киноэкраны,
Превозмогая бред, что его нет…
Душа набрякла болью…
как от ветра,
Глаза красны в неискупимый час…
И только смерть ждет своего ответа.
А кто из нас его, скажите, даст?
К пурге, видать, в ночи калитка стонет —
И чувствую, как, стужей налита,
Вминается в раздумья —
глухо стонет
В душе неискупимая плита…



_1989_






* * *


День осунулся,
спав с лица,
Почернел — как в светце лучина…
Сын, оплакивающий отца, —
Не отец, переживший сына.
И того, в толчее страстей,
Потрясенного, к изголовью
Не рыданьем пригнуло —
всей
Изможденной, седою кровью.
Созерцающий — не поймет,
Как тоску в кулаке сминают,
Как в отчаянье смертный пот
Поцелуем со лба снимают.
Исчезающий след от губ
Остывает…

Непостижима,
Так дохнула земная глубь,
Что задула дыханье сына.
Милосердье отводит взор,
Разверзаются расстоянья
Между ними.
Но до сих пор
Не рассасывается страданье.
Страшно сделать прощальный шаг…
В небо тянется, точно древо,
Окровавленная душа,
О гробы оббиваясь.

Где вы,
Изнуренный укор тая,
Замурованы (обе — раны)
В черный холод небытия,
Отзовитесь, Марина,
Анна!
Помогите в проклятый час
Нестерпимой, слепящей боли,
Ведь его, как когда-то — вас,
Смачно втаптывали в изгои…

Кровь виски беспощадно рвет,
Горлом хлынет вот-вот…
Ребенка
И моление не вернет,
Глухо посланное вдогонку.
Увлекаемый пустотой,
Не признанье он знал — работу,
Странник, страждущий,
но — изгой,
По прицельному, знаю, счету.
…Тихий, сгорбленный,
наконец,
Отрешенный от всех, устало
Мне навстречу бредет отец
В Переделкино…
Что с ним стало?
И, бессильной хулой размыт,
Не леплю из него страстотерпца.
Я не ангел, но ангел — сердце,
Если пристально так болит…



_1990_






* * *


Глаза слезами налиты,
Ведь вчитываюсь в болевые,
Непосвященному —
пусты,
Кровоточащие листы
Евангелья от ностальгии…

Чужая зависть обрекла
На пепел и края чужие,
И, словно выжжены дотла,
Сочатся тьмою
зеркала
В Евангелье от ностальгии.

К небытию прижат, о чем,
Больною памятью — в былом,
Немотствовал он
(веки — гири),
Упав измученным лицом
В Евангелье от ностальгии?

В изгнании не счесть имен
Родных пророков…
А другие,
Подернуты забвеньем? — стон
В прах обескровленных времен
В Евангелье от ностальгии…

Скорбь разрастается,
как лес,
Отерли слезы дорогие:
Не прозябание словес —
Произрастание небес
В Евангелье от ностальгии.

Гусиный клин в предзимье вшит,
Угасли дерева нагие…
Кому ж мне крикнуть:
«Отдыши
Неискупимый плач души
В Евангелье от ностальгии!»?..

Нерасчленимы высь и твердь,
И, может быть, поймут живые,
Как, воплощение потерь,
Он, уходя,
захлопнул дверь
В Евангелье от ностальгии…






* * *


Рой догадок оставив, ушел,
Умолчанием их не размыло…
Но молчащий,
мучительный скол
С бытия — смерть его обнажила.
Не достало на выдержку сил? —
Жил взахлеб, и скудело дыханье,
Хоть всего-то у жизни просил
Пониманья,
а не состраданья.
Краткий век расплескав, перетек
В мир иных измерений,
и немо
Тлеет в темном исходе упрек
За молчанье, за тусклую немочь…

И, от зряшных иллюзий храня,
В меблирашке дремучей столицы,
Обступая ночами меня,
Тлеют в пасмурной памяти — лица
Ставших «лагерной пылью» — в глазах
Беспощадная, страшная проседь,
И смерзаются в лед на ветрах
Колымы и сибирских просек.
Эти просеки в судьбах — горят,
Словно свежие шрамы и пуще…
Не уверить меня, что болят
Только в прошлом…
Они и в грядущее
Вбиты с кровью и кровоточат,
И, вмерзая в забвение,
босы,
Только тени над ними кружат,
Неприкаянны и безголосы.

И, от отчей земли отторжен,
Искупая затменья — собою,
Не глядит ли оттуда и он,
С ними сросшийся — всей судьбою,
Безысходностью всею,
взят
Слухом в мученики юдоли,
Замордованным в прошлом — брат
Не по крови, но — брат по боли.

…Малокровный рассвет. Январь.
Бьет озябшее древо рыданье…
Открываю фрамугу,
и хмарь
Рвется под воспаленным дыханьем.
И тогда из просвета — в упор
(Тут и замер в оцепененье…)
Вопрошающ,
замученный взор
Не отчаянья — недоуменья…






* * *


_…ретроспективный_показ_фильмов_

    _кинорежиссера_Андрея_Тарковского…_

«Дымка» и пива истребитель,
Отторгнутый от домино,
Не сокрушайся, потребитель,
Ретроспективного кино…
Не сотоварищи по тайне,
Не куролесили вдвоем,
Но дай перевести дыханье
В прогорклом образе твоем.

Ты сам —
со дна моих сомнений —
Мытарств моих усвоишь суть…
От невеселых размышлений
Дай мне, соотич, отдохнуть:
Чем прозорливее Художник,
Тем обреченней.
Значит, он —
Не триумфатор, а заложник
Ретроспективы…
Он, закон, —
Чудовищней, чем при омерте,
И аналогий, знаю, нет:
При жизни — парии, по смерти —
Дифирамбистики предмет…
Сдвиг лозунгов.
И, в полной мере
Непроницаемый на свет,
Перелицованный Сальери
Об убиенном вопиет.

Но — невозможно без надрыва:
Первопричину утая,
_Дремучая_ретроспектива —
Прямой подтекст небытия.
Тем крепче чувство, неотступно,
Что зрением наделена
Его смятенность, недоступна
Чужому взгляду…
Не вина,
Что, в отрицание вминаем,
В провалах воспаленных глаз,
Он дальше зрел, непонимаем,
В опале — у «широких масс»,
Чья искушенность — вполнакала,
А устремленность — горяча,
Когда, сминая, прут из зала
На кульминанте,
топоча…

И боль сливается с судьбою,
Когда за «дерзость» быть собой —
Не холуем,
ответ хулою —
Засасываемым судьбой.
Преуспеянье — в отрицанье…
Но, как тут серость ни перечь,
Речь о прозрении, о тайне —
Не о бессмысленности
речь!
Просачиваясь в умолчанье,
Вся жизнь пройдет, воспалена,
В мучительном иносказанье —
Больная истина, видна
Всего лишь внутреннему взору…

Ну, что за голод — мучить, гнать?!
Что за призванье —
страсти впору! —
За непохожесть — убивать?!
Предмет давленья и гоненья,
С палящей бездною в душе,
Ушел Художник, воплощенье
Н е в о п л о щ е н н о с т и…
Уже
Гнилою сутолкой отпущен,
Но — всуе поминаем, он
Молчит из прошлого, грядущим
В изгнании усыновлен…

Во утешение наива,
Словно у случая в горсти,
Замшелая ретроспектива,
Как лицемерное «прости»…
И мутным постоянством мучит,
Рассасывается в тебе
И все ж, холодная, не учит
Ни послушанью, ни судьбе…



_1988_






ТРУПНЫЕ МУХИ


_Памяти_Владимира_Высоцкого_


Этот — пропил талант,
тот — зарылся в уют…
Вроде выдались темы и — выдохлись слухи.
А ему и за смертной чертой — не дают
Отдышаться от сутолки
трупные мухи.
Захлебнулась, плакучая, чадом свеча,
Но по-прежнему тянутся смертные муки
За слепую черту…
А вокруг, топоча,
Наследили на памяти — трупные мухи.

По колена в застуженной Лете — бреду,
И, как жар в воспаленной нощи —
или нощи? —
Поднимается бред, и нет брода — в бреду,
И, на дно погружаясь, сознание ропщет.
А когда поднимаю обугленный взгляд
И срываю компрессы, плюя на резоны,
Вижу — трупные мухи роятся, жужжат,
Отжимая от жизни его,
в микрофоны…

Стынет, словно слеза на щеке у слепца,
Горевая гитара…
Ну, так отгоните,
Неофиты певца,
трупных мух от лица!
Исповедуя истину, ей помогите…

В поминальном граните — плечо затекло,
Просочилось бессилие в пальцы…
С собою,
Не ревнуя, оставьте его одного,
Одного — с непроглядной судьбою!

…Заморочена ливнями,
растворена
В листопадах страна, в Подмосковье — заминка…
Но как нерв,
как струна, стоном воспалена,
В багреце неуемном не гаснет тропинка
К безутешной могиле…

А синь-молода!
Холод — чист!
Свежим холодом — что мы старухи?! —
С упоением дышится, ведь в холода
Мрут, как вы понимаете, трупные мухи…



_1982_






СТОЛЬКО ЛЕТ НАЗАД


Замордован маетою,
В мученики — вмят,
Захлебнулся пустотою —
Столько лет назад…
Исступленный,
«непопутный», —
Грохотал струной
Над страною непробудной,
Немотой больной.
Норовистый,
сильный волос,
Неподкупный взгляд…
Да ведь защемили голос —
Столько лет назад!

Как ладонь последней ласки
Вдоль скулы,
к щеке, —
Влажный сдвиг посмертной маски
На слепом столе…
Отторгаемый,
меж нами
Само-истязал…
Выпитый черновиками,
Много ли сказал?

Глухо в прессе, точно в морге…
Одинок и сир,
Угловат,
петит «Вечерки»
Просочился в мир.
Но, молчанием одеты,
Неусыпны,
бдят
Милицейские пикеты —
Столько лет назад…
Гул толпы. Софиты. Слезы.
Блицы.
Через лоб —
Только вспышка белой розы —
На прощанье — в гроб.

Замордован в «сорок с лишним»,
Норовист и смел,
Что,
представ перед Всевышним,
В полный голос спел?
Не слова в надрывном горле
Стонут и кричат — АД в ТЕБЕ…

И спазмы боли —
Столько лет подряд!






* * *


_По_мотивам_стихотворения_В._Высоцкого_

    _«Я_при_жизни_был_рослым_и_стройным…»_

Не была с ним скупою природа,
Лишь в одном отказала — в смиренье…
Вот и крыл он, судьбе супротив,
Исступленную правду народу.
Ну, а кто-то сколачивал мненье:
«Независим, упрям и строптив…».
Зависть тускло его оттирала
От подмостков, от телеэкрана,
Оставляя метаться и пить.
Но все мало ей, скаредной, мало —
Был он весь, как открытая рана…
Нет, она замахнулась — добить.

Не сбывались надежды, хоть тресни!
Пел — злословью.
Горлом шли исступленные песни,
Только — с кровью.
Не узнаем по слухам, по толкам,
Что — изведал,
Если взвыл хриплым, загнанным волком, —
Не поведал…

Жил, Хлопуша и принц, — на пределе.
Болью жил, обложив кулуары,
Исковерканный мукою рот.
И все непримиримей горели
На щеке изнуренной гитары
То ли слезы его, то ли пот…
К нему — толпами, словно к иконе,
А ведь он, отдаваясь надрыву,
Истязая себя, забывал,
Что несут запаленные кони
По мучительным струнам — к обрыву,
Чья смертельная мгла — наповал!

С теми, кто в одной связке с ним вышел,
Был — из первых.
Но срывался, и ежели выжил —
То на нервах.
Не лепи из него страстотерпца,
Брат по ранам!
А разбилось усталое сердце —
Так по шрамам…

Не спешить бы ей смерти, помешкать!
Ты кого потеряла, держава? —
Голос, что пронимал до нутра.
И кричит с фотографий усмешка,
Что при жизни — прижимиста слава,
На посмертную накипь — щедра.
Не истлели наветы и сплетни,
Хоть не рвался к назойливым блицам
И казенных похвал не искал…
Но, плодя недомолвки и бредни,
Лезут — к славе его прислониться,
Кто от жизни вчера оттирал.

И страна с покаянной любовью —
Масскультура?
Песни с жертвенной, хлынувшей кровью —
Конъюнктура?
Рвется голос, по дискам, по лентам
Расфасован…
А хозяин молчит, по кассетам
Разворован.

Закричись — не отмолишь у смерти!
На отчаянной кромке столетья
Тает воск поминальной свечи.
Но какою ценю — измерьте,
Он прорвался… прорвался в бессмертье,
Не узнаем, хоть криком кричи…
Песнопевец, не лез на котурны
Хоть остался укором — живущим…
Где ж другого возьмем, чтобы он
Так рванул потаенные струны
В наших обезглаголенных душах,
Выжимая задавленный стон?!

Время, грубо садня, раскололось…
А из боли
Вдруг окликнет нас пристальный голос —
Слезы в горле,
Кто там ни мельтешит перед нами…
Но упрямо
Над плитою — сутулится память
Там, где мама…



_1981_






ПОКОРИТЕЛИ



Поэма

Поэма Николая Шамсутдинова «Покорители» — гимн сибирской природе и вопль изболевшейся души.

Уроженец Ямала, мать которого занималась сбором пушнины во время войны, вспоенный водами рек Оби и Иртыша, вскормленный рыбой этих великих рек, он был свидетелем «освоения нефтяной целины» и, как сам с горечью признается в письме ко мне, «с упоением писал о покорителях тайги и тундры».

Но прошли годы, и наступило горькое прозрение всех жителей Сибири, в том числе и северных ее окраин, потому что освоение «незаметно» перешло в покорение, а затем и в избиение сибирских, казалось бы, необъятных и недоступных пространств.

Если бы поэма Шамсутдинова касалась проблем местных, была проникнута тревогой только о своей малой родине, она и тогда имела бы острое публицистическое звучание и обвинение всем ныне странствующим по тайге и тундре «покорителям» природы, осуществляющим грандиозные планы разработки богатейших земель Полярного Урала, в недрах которого представлена вся периодическая система Менделеева.

Нет, поэма «Покорители», написанная уверенной рукой, восходит от экологических к общечеловеческим проблемам, ибо нет сейчас болей и тревог не всеобщих, не всечеловеческих, внеземных. Всё и вся связано между собой, и озоновая дыра, возникшая над Антарктидой, так же губительна для Ямала, как и содранная с ямальской тундры «кожа» болезненна для всего растительного и живого мира нашей прекрасной планеты.

Кто мы? Что мы? Единое целое с беззащитной земной жизнью? Ее палачи и погубители, у которых нет и не может быть будущего, или все-таки разумные существа, способные не только «покорять», брать, истреблять, но, как разумные же существа, несущие нравственную ответственность за будущее своих детей? Что мы оставим им? Холодную пустыню, ограбленную землю, срубленные леса, «среду обитания» или обжитый, благоустроенный дом?

Об этом пора не только думать, но и действовать, уже сейчас, всем, кто работает на земле и раскочегаривает «прогресс», кто не утратил еще тревожного права называть себя человеком, ответственным за все, что им уже сотворено хорошего и плохого за человеческую историю. Поэма-боль, поэма-крик, поэма-смятение нашего разума, воззвание к нему, ибо только разум способен спасти нас и летящую в безбрежном пространстве планету, по нашей вине и разнузданности все более впадающую в инвалидное состояние.

_Виктор_Астафьев_




_Виктору_Петровичу_Астафьеву_


1

Может быть, я — единственный из поколенья
Там рожден, где, к студеному морю впритык,
Стыл веками,
безмолвно вмерзая в забвенье,
Убаюкан пургой, «нефтяной материк»…

Не слукавлю, добавив, что сердце забилось,
Когда, с лихтерных палуб ступив тяжело,
Гулом техники, многоголосьем — вломилось
Время в юность мою,
и меня повлекло
По маршрутам, стоянкам…
Я, крепко вживаясь
В тесный быт кочевой, не жалел ни о чем,
И запевная трасса, на лист низвергаясь,
Там и стала мне звонким Кастальским ключом.

Сам лепил свое время я,
не понаслышке
Мне знакомо оно — вот и память опять
Высекает из прошлого лица, как вспышки, —
И за сутки считать мне — не пересчитать,
С кем пластался на лесоповале, из кружки
Второпях кипяток, обжигаясь, глотал,
Размочив сухари и, бывало, к подушке,
Засыпая, в январскую ночь примерзал.
Они в память врастают?
Нет — крепче! — вмерзают,
Понабилось их в пристальных строчках моих —
Помню всех.
И они мне ответно мерцают
В перекличке ревущих костров…

Но иных
В неподкупном огне я отчетливо вижу —
Тех, кого понадежней хотел бы забыть,
Кого, прямо скажу, ненавижу
За страдания отчины!

Мне бы лепить
Милый облик из бликов на коже, из яблок,
Озаряющих дачу, смятенье даря,
Из смеющихся губ, тонких пальцев, озяблых
В гущине златокованого сентября.
И когда рассветает, когда под глазами
Меркнут нежные тени, — смиреннее кровь
Утомленно течет под губами,
Намывая усталость…

Но вновь
В шелест ясного сада вгрызается скрежет,
Развернув меня к теме лицом,
и опять,
Хоть обиженно в строчке любимая брезжит,
Но глубинное что-то велит начинать —
До зари поднимаясь, в работу впрягаться…
Чтоб отчизну не потерять — отстоять,
Нужно так в непреклонное дело ввязаться,
Чтоб ни лестью, ни руганью не оторвать…


2

Тишиною спеленут, глухой, беспробудной,
Скучный край, подоткнувши сугробы, дремал,
В океан упираясь промозглою тундрой,
Подпирая студеным дыханьем — Урал.
Неродящую землю схватив мерзлотою,
Он уремы баюкал,
а то в ледостав
Прополаскивал небо сияньем,
уздою,
Ледяною, железною, — реки взнуздав.
Его скудную землю не трогали плугом,
Только в диких степях его, смерти сродни,
Заходя от Тамбея, кобенилась вьюга,
В сутемь вдавливая огни.
Но уже горизонт накипал парусами,
Вымпелами проворных заморских держав,
Ведь, просвистанный лисами и соболями,
На закраинах
край и застав не держал.
Но, царапая бледное небо крестами,
Увязая в ливонских болотах, едва
Отойдя от опричнины, в дебри за Камнем
Погрузила железную руцу — Москва,
Казаков со строгановских вотчин спустила,
Дабы от чужеземцев тот край оградить, —
Полно им на Шемахе да Волге, решила,
Караваны зорить, жемчугами сорить…

И еще потаенные топи молчали,
А уже, насаждая исконный закон,
Разговор завели, распаляясь, пищали,
Осененные пасмурным шелком знамен.
А навстречу им,
ровно огни, полыхая,
От Ишима к Туре, окликая Иртыш,
Заплясав, затопили простор — малахаи
Лис отборных да красных, не трогай — сгоришь!
И травою, рассыпавшей росы — мониста,
Угрожая студеною сталью клинков,
Сыпанули лавины — размашистым свистом,
Разъяренною скороговоркой подков.
И пошло!
Не одна мать в рыданьях забьется…
То пищаль огрызнется, а то тетива
Загудит — в сердце порскнет стрела,
и сомкнется
Над померкшим лицом ножевая трава.
Так схлестнулись две крови!

Но, сельбища сея,
Вознося исступленное золото глаз,
Крыл пространство обветренным шумом, на север
Увлекаем казацкими саблями, — Спас.
Он острогами путь переметил, без шуток
Поливая обильною кровью снега,
А за ним, поспешая, творя первопуток,
Прошмыгнула купецкая следом деньга,
Чтоб алчбу утолить поначалу мехами,
Осмотреться, прикинуть и, взбухнув стократ,
В дрожь бросая округу,
уже с барышами,
На почтенье и зависть, вернуться назад.

Но едва ли с того капитал наберется?..
На подмогу, покуда торговля кипит,
Хлынул пьяной рекою, в таежном народце
Выжигая ум и здравомыслие, — спирт.
Красный зверь-то — по сердцу царап! — обжигает,
Нарастает дыханьем дремучих страстей.
И лабазы все пуще росли, подминая
Родовые угодья оленных людей.

За острожными тыньями,
хоть и не сразу,
Зачинались и в небо росли, все тесней
Табунясь у заплывших, у тучных лабазов,
Избы тульских кровей да рязанских кровей,
Ведь какая-то жадная сила, нимало
Не скудея с годами, как встарь, тяжела,
Села целые — с отчих гнездовий снимала
И на отсвет удачи — на север влекла.
А навстречу им —
потные звери в запряжке
Изогнулись за взмыленным коренником —
С ясаком! —
наплывали оленьи упряжки,
И бубнил по тайге бубенец: «С ясаком!»

Ай, богат да изряден ясак! —
проливная,
Щедро сбрызнутая по хребту серебром,
Так и льется лиса по рукам, оплывая
Вороным,
невесомым,
холодным огнем.
И, застлавши глаза, обжигающий, дивный,
Под горячим дыханием влажно дрожа,
Сердце нежно покусывает — соболиный,
Так и прыщет мохнатыми звездами — жар…


3

Он сквозь годы прошел, этот жар…
Потому ли,
Как и встарь, стервенея, в крутой оборот
Так природу берет, не жалея ни пули,
Ни червонцев, ни водки, наезжий народ?
Поглядишь, как иной вас коммерции учит,
Прет в заветные мари с ружьем и вином,
Да и сплюнешь со злостью —
ведь это же купчик
Ворохнулся и смял сострадание — в нем.
Это вскинулся хищник — вцепиться в добычу,
Навалиться, подмять ее и тяжело
Закогтить ее — всю! —
под заемным обличьем
Воспаленное, алчное пряча мурло.
И в кромешную ночь,
воровскою порою,
Чтоб отборным орехом бюджет подкрепить,
Взять кедрач, да и выхлестать бензопилою,
В безымянную пустошь — его обратить.

Он при деле — и зимник, быть может, роднит нас,
Может, вместе мостим мы таежную гать…
Только, высосав душу, свербит ненасытность,
И темней распаленная жажда — урвать!
И здоровье в порядке,
и нервы в порядке,
Крепко спит, ведь он сердцем не врос, наконец,
В мир тревог наших, наших раздумий,
по хватке,
По бессовестной, низменной сути, — пришлец.

Мне известен такой…
«Мандарин», с вертолета,
Люк закупорив грузною тушей, он бил
Беззащитный лосей и смеялся: «Охота!..» —
Бил и после описывал бойню,
дебил.
Бил на выбор зверей, как заправский сезонник,
В налитое плечо уперев карабин.
Обжигал покрасневшую щеку,
в казенник
Досылая исправно патрон, магазин…
Бил — рискуя свалиться, над зимней тайгою
На холодных ремнях зависая, но — бил,
Бил,
отпинывал гулкие гильзы ногою,
Беззащитных молочных телят не щадил…
Ах, с каким упоеньем он бил их: «Раздолье!..» —
(Это нужно увидеть…),
чтоб, в синем дыму,
В перезвоне и лязге, хмельное застолье
Славословия, чавкая, пело ему.

Он царил, применившись к звериному бегу,
Умножая безрадостный список потерь…
Ему кровь веселил — по кровавому снегу
Обреченно влачащийся, загнанный зверь.
«Мандарин…» — я сказал…
Нет! скорей, как налетчик, —
«Хоть денек, — рассуждал он, осклабясь, — да наш…».
И ведь выбил бы чахлое стадо,
да летчик
Заложил, упреждая, гневный вираж.
Что же в памяти эта картина воскресла?
Я в одном леспромхозе услышал, что вот
Его — выплеснули из солидного кресла,
И пыхнул ему гарью в лицо — вертолет…
Ну и что ж?
Он, видать по всему, пообтерся
В передрягах, и все-то ему нипочем…
Он сховал карабин, но зато обзавелся,
К пересудам и вымыслам, — фоторужьем.
И уже он строчит о природе заметки —
Не раскаянье, а конъюнктура велит,
И довольно частенько в заштатной газетке
«Друг природы…» —
под снимками пляшет петит.

И, должно быть, я все ж чересчур субъективен,
Но не верю в перевоплощение я:
Как под пристальным дулом,
перед объективом,
Сжавшись, оцепенела природа моя:
Ее речки, проталинки, ельники, мари —
Все, с чем каждою чуткой кровинкою слит,
До корней своих…
И не поэтому ль в хмари
Мое сердце и чаще, чем прежде, болит,
Что я — и соплеменник ваш, и современник,
«Покорители» севера, — значит, вдвойне
Виноват за свершенное…
Нет, не бездельник,
Просто на пустячки отвлекался…

Но мне
Нужно вас показать и назвать!
А смогу ли?
А по силам ли мне,
ведь, хоть криком кричи,
Не прикроешь бумагою зверя — от пули,
Только словом одним — не спасешь кедрачи.
Ну, так, что ж, отстраниться и, в мире суровом,
Их оставить одних на убойном ветру
И предать, обреченных?!
Ах, если бы словом
Можно было убийцу подвигнуть к добру…
И, один на один с белым полем бумажным,
От бессилия мучаюсь я,
но опять
Всё ищу это слово — о главном и важном,
И никто не подскажет мне, где же искать…


4

Только-только,
затеплив студеное утро,
Алым светом восток незаметно нагруз…
Но царит на пространстве размашистой тундры,
Обливая исконные выпасы, — гнус.
В одеяло плотней завернешься — привычка:
Хоть и мал, до костей пробирает, остер,
Гнус.
Но шумно взъерошится ранняя спичка,
И давнет исцеляющим жаром — костер,
И тебя, ослабевшего духом, поддержит,
Кровопийц приструнит…
Хоть берет на измор
Беспощадная тварь, — у костра уже брезжит,
Затекая в слабеющий сон, разговор:
-  Да-а-а-а, — и сочный шлепок, — это, язви, природа?! —
Мох да хляби, и живности нет…
А давно ль
Глухаря, куропатки — хоть бей с вертолета!..
Дай-ка мази немножко…
-  Просну-улся… Отколь?
-  Вот в газетах трубили: «Романтика! Север!»,
А всего-то зверья — лишь комар да мошка…
Черт, опять сигареты я где-то посеял…
-  А газетчик к чему ж?
-  Принесло, лешака!
Ишь пригрелся… поди ничего и не слышит.
Приблудился к колонне, какой с него прок?
Так, случись что, и не пожалеет, распишет…
-  А ты не гомозись, и роток — на замок…
-  Эх, тоска-а-а!..
Вот мы в Нягани просеки били,
Там лосей, не поверишь, как зайцев!
-  Да ну-у-у…
-  Что «да ну-у-у»! Пятерых, говорю, завалили…
Ты представь — пятерых! И лосиху… Одну…
-  По лицензии?
-  Ду-у-ура…

И, словно бы в замети
Той, давнишней, зимы, все во мне напряглось,
Ведь протаял из давнего прошлого, в памяти,
Сбитый наземь стальною удавкою лось.
Помню непримиримый прищур Волобуева,
Красный снег.
Зверь оплыл серой тучей на гать,
И звезда черной крови зияла во лбу его —
Топором вырубали рога и, видать,
Не спешил, подонки, не трусили — зная,
Что на звон топора их никто не придет…
Вырубали рога, с каждым взмахом вгоняя
Обух — в припорошенный созвездьями свод.
(Снег под ними повизгивал, точно магнезия…)
Запалили костер,
так поведала молвь,
И огонь, матерея, с щербатого лезвия
Жадно слизывал окостеневшую кровь,
Багровел и чадил на ветру…

И, похоже,
Слив тяжелые пальцы свои в кулаки,
Врос в раскисший сугроб Волобуев, и кожу
Натянули на жестком лице — желваки.
…Гнус наглел… А меж тем, обрастая смешками,
В похвальбе неуемной, смакуя разор,
Шелестел, доверительный шепот, мехами
Да подранков и жертвы считал разговор:
-  Ну, так слушай…
Мы зазимовали в поселке,
Да ты помнишь, за базою, на берегу.
Слышал я там — охо-ота, да, веришь ли, волки
Поджимали — не высунешь носа в тайгу.
Ну, так что оставалось нам? — карты да бражка,
Так и пухли со скуки.
А тут, поутру,
Глянь я мельком в окошко — оленья упряжка
У соседнего дома… Я — мигом к «бугру»,
Так и так, мол… должно быть, родня из Угута,
К Айваседе… упряжкой… Как хошь понимай,
Но такие дела, мол, и — раннее утро…
Спит поселок…
И он мне мигает: «Давай!»…
Рад стараться! — я тотчас к упряжке… На «ЗИЛе»…
Борт откинул… Стоят… Вот потеха была! —
Подхватили олешек мы и — погрузили
Вместе с нартами… В кузов…
И выдох:
«Дела-а-а…».
И куда ж вы их?
-  Ясно дело, загнали
В мехколонне соседней на мясо — товар,
Ты и сам понимаешь…
-  А если б поймали?
-  Да поди догони нас! К тому же, навар —
Ящик водки…
-  А что же хозяин?
-  Подался
За Озера — пропажу искать. До сих пор,
Видно, ищет…

Но тут у палатки взорвался
Чадный рык вездехода и встрял в разговор,
Разом скомкав его…
И давнул в мою спину
Дизель жаром, и, спрыгнув с крыла, невысок,
Он прошел мимо нас, «покоритель», закинув
За плечо — невесомый, как видно, мешок.
-  Да-а, добытчик, однако… — и так прознобила
Голос лютая зависть, —
«Ишь, наторговал», —
Что мурашки по коже…
И заморосило:
-  Деньги… Стойбище… Ханты… Продал… Обменял…
— Кто такой?
Как ни встречу, он вечно с мехами,
То лиса, понимаешь, то просто — песец…
Неприступный, сурьезный такой… Не механик?
— Нет, — протяжная пауза, — просто… купец…

Это он! —
на глаза нахлобучивший веки,
Оценивший давно эту землю в рублях.
Как тут быть? —
забродила алчба в человеке,
И взбрыкнул неожиданно купчик в кровях.
До чего ж оборотист наезжий народец,
Есть, мол, водка, давай, мол, и рыбка, и мех, —
До сих пор для иных автохтон — инородец,
И споить его, и облапошить — не грех,
Благо, прост и доверчив…
А то, как в карманы,
В заповедники руки — хватай! — запустить,
Оголить их… Барыш!
И чужие капканы,
Когда нарыск песцовый густеет, — зорить
И разбойничьею снастью, бахвалясь уловом,
Реку выпростать в раже,
потуже набить
Битой птицей да зверем кладовые, — словом,
От корней до макушки тайгу обдоить.

Я понять постарался б, когда бы в прокорме
Было дело… А здесь — баловство?
Перестань,
Вечный данник природы, забывший про корни,
Вымогать у природы кровавую дань!
Но взывать к его совести — это полдела…
Нужно вдарить в набат, да погромче, пока
И детей — не подмяла алчба, не разъела
Души их — психология временщика!
Да и сами собою едва ль перестанут
Оккупанты — природу мытарить…

Итак,
Наступает стальная страда, к океану
Отжимая звериные кормища…
Как
От земли своей не заслониться зевотой?
Как земного доверия не потерять?
Как проблемы индустрии — с прочной заботой
О природе
по чистым законам связать? —
Чтоб потом, отрезвев уже, не ужаснуться
Окаянной бездумности — что, мол, творим?! —
Чтоб, в железном движении, не разминуться,
Локти, локти кусая! — с грядущим своим…


5

Схлынул с берега гнус,
и в окне потемнело…
Он прошел и присел у порожка, в упор —
Льдинка синего взора,
и прошелестело
В загустевшем, свирепом дыму: «Рыбнадзор!..»
Привалился спиной к теплой печке, сутулый,
А черняв и скуласт, ну, татарин точь-в-точь,
Затянулся — и на изможденные скулы
Кашлем выбило алые пятна.

…В ту ночь,
Взяв двоих, затопив самоловы, он двинул
Мимо сонного плеса,
да квелый движок
Заблажил…
Он пригнулся к мотору, а в спину —
Раз! — удар и, с присловьицем хлестким, — в висок,
И — вода взорвалась и сомкнулась. И тут же
Потащила на дно — оплетая собой,
Уж так люто давнула,
так стиснула стужа,
Высекая из сердца слепящую боль,
Что дыханье зашлось.
И, уже задыхаясь,
Он всплывал и тонул, обессилев, и вновь
Жадно, с яростью, рвался наверх, выбиваясь
Из беды, будоража сомлевшую кровь,
И ведь выплыл!
Отлогую отмель нащупал
И кромешную стужу, и мрак превозмог,
Зацепившись размытым сознаньем — за щуплый,
Протянувшийся издалека огонек
Выбрел по мелководью, уткнулся в густые
Тальниковые заросли — мрак позади…
С этих пор-то и хлюпают хляби речные,
Неусыпно ворочаясь, в хлипкой груди.

Тех двоих встретил в лодке, у мыса, и ловко
Обошел, посылая «казанку» вперед,
Прямо наперерез им, ударил —
и лодка
Задралась, обнажая пропоротый борт.
Матом ночь взорвалась…
Он прицыкнул,
однако,
Бросив круг на двоих, близко не подпускал
Браконьеров к «казанке», а — «Хи-итрый, собака!..» —
Под стволами добытчиков к берегу гнал.
Выгнал, мокрых, к рассвету…
Уж как его крыли
Браконьеры, народ веселя, на суде!
А инспектор молчал, лишь в глазах его — стыли
Две фигурки на черной, студеной воде…

Две зимы миновало. Он к лету вернулся,
Худ, в казенной одеже…
На смирной воде
Встретил этих, двоих… Пусть другой разминулся б,
Он — навстречу «знакомцам» попер, ну, а те —
То ль купанья боялись,
то ль нервы провисли… —
Заложили вираж, угорело вильнув,
Ушмыгнули в проточку и чутко закисли
В тальнике — видно, чуяли все же вину…

И — пошло!
Помутнел браконьер: «Незадача!..» —
Как тут ни вертухайся, полнейший разор:
Невода отощали, слиняла удача,
Заскучала рыбалка… И все — рыбнадзор!
И уже с самоловом не сунься в протоку,
Хоть стращали и дом подожгли, наконец,
И не раз ему, воду буровя, дорогу
Заступал среди ночи горячий свинец —
Только непримиримее холод во взоре…

Он спешит на «казанке» на тоню, крутой,
Ибо помнит — под хриплым дыханием хвори
Жизнь обтает, как хрупкая льдинка…
Седой,
Он спешит мир заветный спасать от разора,
Словно эти урочища — носит в себе,
Защищая их от взматеревшего вора,
Заскорузлого в неистребимой алчбе.
Вор ухватист:
мордующий ясные воды,
Мощью техноса часто силен он, пока
Не воспрянет от оцепененья природа
И не даст ему, прочь вышибая, пинка…
Увлекаем на север всем ходом державы,
Сколько техники я по урманам встречал —
Этот, битый тайгой, искореженный, ржавый
Да стреноженный цепкой травою, металл.
Ты бы рад, временщик, все сграбастать в беремя,
Да забыл, что силен ты — вот этой землей,
Так не жди же, пока сердобольное время,
Словно раны, залижет следы за тобой.
След потравы вопит, временщик, за тобою,
Он не скоро исчезнет…

А вот рыбнадзор
Приохотил и сына к реке,
и порою
До рассвета стучит на воде их мотор…
И малец прикипел к ней,
не щедрый на слово,
По-отцовски глядит, ветром, стужей пропах —
Это — возобладала закваска отцова,
Отзываясь раденьем в сыновних кровях…
(Луч ложится румянцем на чуткие воды…).
Он сидит на корме, погруженный в свое, —
Не чужанин и не приживал у природы,
А кровинка,
наследный печальник ее…

6

Потянуло порой перелетов, и стая
На родные гнездовья летит,
а под ней,
Перебранкою нервных курков нарастая,
Поднимается лес вертикальных огней…
Смел усталую птицу огонь — от болота
До пробитого неба — горит вертикаль
Липкой боли и страха…
Охота:
— Бей! Промазал! Ишь, гад, насобачился!.. Жарь!
Я не вижу в пальбе — лица человека,
И, кромешный,
от крови и пороха пьян,
Зачинается день, лишь оглохшее эхо
И рыдает, и стонет, забившись в урман.
Распрямилось, над птицей сомкнувшись, болото,
И так зримо я вдруг увидал,
Как, вздымаясь, фантом вертикального взлета
Вбил нас в небытие —
невеселый финал…

Словно трещина в небе, подбитая птица
Больно сердце крылом зацепила…
Скажи,
Может в трещину эту — наш мир просочиться,
Обнажая каверны души?
Там, где птица летела, — зияют пустоты,
Темнотой заплывая… А вспышки частят —
Учащенное сердцебиенье охоты,
И стволы, точно Судные трубы, гремят.

А представишь ли ты, прикипевший к винтовке, —
Словно маятник бешеный, мчится Земля
Амплитудой — от пули до боеголовки,
Наши волосы — страх ли? сквозняк? — шевеля…

Но все злее,
все пуще ярится охота,
Палец закостенел на горячем курке.
…Вечер… Сумерки… Спят сапоги, полороты,
Домовито бормочет вода в котелке,
Кров из лапника прост и надежен.
Не спится,
Ведь в исхлестанном небе, как в вязком бреду,
Тлея, так и стоит почерневшая птица,
Затмевая живую, над лесом, звезду.


7

Возвращаюсь туда, где родился я…
Рядом —
Теплый ропот воды, и, как в детстве, знобит
Молодой холодок.
Эй, скорей по дощатым
Тротуарам, сползающим прямо к Оби,
На прибрежный песок! Ноги вязнут — с усильем
Вырываешь…

А дети навстречу несут
Чайку… Мертвую…
Окостеневшие крылья
Пуще клея схватил, перемазав, мазут…
Он, поди, не дремал, так подкрался, убийца, —
Безобидная с виду, холодная слизь,
Что, когда, всполошенная, вскинулась птица,
Темной тяжестью — на обреченной повис.
Он держал ее мертвою хваткою, немо,
И, покуда, взбулгачив ночь криками, страх
Маял жалкую птицу, — тоскливая немочь
Всё страшней и страшней цепенела в крылах,
Растекаясь по жилам…
Не ваше наследство,
«Покорители» севера?!..
Издалека,
Перекличкою весел окликнув, из детства
Мягко торкнулась в сердце, вздохнул я, река.
Оттого и вздохнул я, что вышло свиданье
Невеселым…

Но, зорней рекой, далеки-и-и,
Потянулись из памяти, в сытом сиянье,
Наливные, грудастые неводники.
И я ровно увидел, как, вровень с бортами,
Сокрушить их тяжелые плахи грозя,
Шевелясь,
засыпает студеное пламя
Рыбы-нельмы, протяжной сороги, язя.
Густо, с посвистом, сыплются мокрые чалки
На прибрежный песок.
Отлагаясь во мне,
Над водою мигают дотошные чайки,
Словно белые паузы в голубизне,
И следишь ты за ними рассеянным взором…

Лишь потом, через годы, с газетных страни
В нашу, грустно писать, повседневность с укором
Заглянули глаза погибающих птиц,
Может, и потому выползавших на сушу,
Что спасенья искали у нас…
Глубока,
Бьет мазутной волной в потрясенную душу,
Намывая раскаянье, эта река,
Благо, если б одна…

Я знавал очеркистку —
Торопясь в прогрессистках себя утвердить,
Она нефти весь пыл отдала свой, без риска
Конъюнктурщицей в эту вот пору прослыть:
Все плотней обступали в поспешных писаньях
Буры, трубы, фонтаны — ну, весь антураж,
И, понуро сквозя, растворялась тайга в них —
Не живой организм,
а — дежурный пейзаж…
Умудренности ей не хватало, чтоб здраво
Оценить себя?
Где ж тут природу беречь,
Если спрос — на писанья?
А у леса есть право,
В лучшем случае, гатью под технику лечь?
Этот жар да упорство — на доброе б дело!
Ну, так что же рукой торопливой вело? —
То ли, по простоте, ранней славы хотела
То ль иного ждала, в нефть макая перо?

И, хоть нет в обличительном пафосе прока,
Все ж, поверьте, так хочется крикнуть порой —
Не ее ли герой сжег урман?!
И протоку
Задушил в химикатах — не ее ли герой?!
Их бы не славословить, зарвавшихся, — можно
Всю тайгу потерять, от вершин до корней…
Бессловесна — природа, тем чаще — тревожно,
Что все меньше ее — в душах наших детей…
Мы-то в детские годы к ней были поближе —
И в цветении помню тайгу, и в снегу,
Но, когда в январе зори кличут: «На лыжи!», —
Почему сына вытащить в лес не могу?

…Все активнее солнце — я смежил ресницы…
Только не унимается мысль — может быть,
Не по птице —
по дряблому чучелу птицы
Внуки будут о времени нашем судить?
Вот когда бы тебе мой безрадостный опыт —
О потравах писать да, по ранней весне,
Браконьеров шерстить, вот тогда-то, должно быть,
Ты меня поняла бы, сестра по вине, —
Все мы общей виною больны…
Но едва ли
Осознали, что, вот, подошли к рубежу.
Не спасали природу, а больше болтали
О болячках своих…

Что ж я детям скажу?! —
Ведь не крикнешь, как встарь, им: «Здорово, ребята!» —
Птица дрябло обвисла в детских руках,
И молчишь на дощатых мостках виновато,
Угли в сердце
и стыдные слезы в глазах…


8

«Метеор» оперен бурунами…
За мною
Истекает слепыми огнями простор.
Гомонит, засыпающей брезжит струною,
Дизелями проворно стучит «Метеор».
То ударит в буфете перебранка посуды,
А то вскинется резко нежданный гудок
Над рекой…
Но внезапно, пробившись из гуда,
По соседству со мною всплеснул тенорок:
«…Ну, а дальше-то что?..»
«Он — каюр, понимаешь?! —
Низкий бас, —
спец, каких поискать, и к тому ж
В тундре сызмальства… Кто он, теперь-то смекаешь?
А как держит упряжку, хотя и не дюж…
…Вижу не отстает… Ишь, забрало оленей —
Прямо за вездеходом пластаются, ну,
Словно кто привязал… Кто ж кого одолеет?!
Неужели каюр?
Эх, как я газану! —
В ноздри дым, смех глядеть! Они в сторону взяли
Да, по кочкам, обратно… Смешнее всего,
Что каюра-то с нарты смело. Изваляли
Бедолагу в снегу… Ну, да он ничего,
Улыбается, все, мол, в порядке…
Упряжку
Завернули, догнав за протокой, вот так.
Вижу, парня знобит, и сую ему фляжку
С водкой — выпей, мол, но отказался, чудак.
Ну, а мы не святые… —
покуда он грелся
У завхоза чайком, — я решил подкузьмить:
Отпластнул от буханки ломоть, загорелся
И с буханкой на улицу, мол, покормить…
Сдобрил водкой ломоть — сам бы съел! — и к упряжке,
Вот, мол, ешьте…
Куда там! Отпрянули — знать,
Угощенье-то им не по нраву. Дура-ашки…

«Ну, а если, — Осадчий басит, — поднажать?».
Аж взопрели, покуда буханку скормили,
И, поверишь, быки-то глядят веселей.
А Осадчий — с хореем уже: «Покатили?!» —
И кричит, фалалей, багровея:
«Скорей!..»

Черт нас дернул!
Я — в свист! Эх, рванули, род-ны-я!
Я еще наподдал — только комья в лицо.
Мне в диковинку — я на упряжке впервые…
Обернулся назад — глянь, каюр на крыльцо.
Да куда там, ищи ветра в поле!
Вот речка,
Там я крупных язей брал…
Олени — в намет!
Не спина у Осадчего — чистая печка,
Ну, а высунься, — ветер сбивает и жжет…
Распахнул полушубок, скаженный, и жарит
По оленьим хребтам, обалдуй!
А меж тем
Солнце уж притонуло, и с севера, паря,
Наползает — я так и встопорщился — темь,
И мороз-то как будто крепчает…
(И тут же
Вспомнил я, как тоска подступает, когда
Каждый шовчик возьмется прощупывать стужа,
По стежкам пробегая зубами… Беда! —
Да еще в голой тундре…)

…Струхнул я, и вроде
Липким жаром всего окатило… Кричу:
«Стой, Осадчий!» —
А водка-то в нем колобродит,
Водка гонит оленей.
Я — «Стой!» — колочу
В неподвижную спину. Хотя б оглянулся,
Только рыкнул, чудовище: «А ни черта…» —
Как навстречу нам прыгнул бугор…
Захлебнулся
Я горячею болью, и все… Пустота…

Прихожу в себя — ночь…
Где Осадчий?! Ни звука…
Где олени? — следы от полозьев текут
Из-под пальцев, снежком притемненные… Вьюга
Зачинается, значит? И тут
То ли шелест какой, то ли шепот… Осадчий?!
Точно, он выползает из мрака: «Нога…» —
Прохрипел.
Ну, а тут пуще крутит, и, значит,
То не вьюга лютует в ночи, а — пурга.
Плохо дело! В ногах — ледяные занозы,
Голо в тундре, хотя бы ложбинка иль куст,
И Осадчий хоть мал, да увесист, — сквозь слезы
И кляну фалалея, а все ж волоку.

А мороз сатанеет. И крикнуть бы! — ровно
Вымерз голос, и холод под сердцем…
«Дошли?»
Э-э-э, куда там, валялись с Осадчим, как бревна,
Пока нас за Медвежьей протокой нашли.
Нас-то, вишь ты, сперва на востоке искали,
Следопы-ыты!
(И — сразу мурашки, так зло
Прозвучал низкий голос…).
Ах, если б мы знали!..
Вот Осадчему, язви ты, не повезло:
Почернела стопа… Я и брякни: «Гангрена!»,
Мастер: «Ох!» — и скорей вызывать вертолет…
Отмахнули стопу, ладно не по колено,
Ну, так радуйся!
Нет, он замкнулся и пьет,
И все в толк не возьмет, что могло быть и хуже…»

Тут качнуло нас, и, надвигаясь, в упор —
Серый бок дебаркадера… Пристань.
И тут же
Дружно свистнули чалки, и наш «Метеор»
Замер, и, заливая прибрежную глину,
Побежала волна до приплеска, боднув
Чахлый выводок лодок, и, мутно отхлынув,
Потащила их, с мусором вместе, по дну,
Будоража ленивую гальку…
По скулы
Притонул «Метеор» в заскучавшей воде,
Протянулся на выход народ, и мелькнуло
Притемненное болью лицо в толчее.

Это он! —
уплывающий к выходу медленно…
Я узнал его, вбок толчеей оттеснен,
По набрякшим рубцам, как по свежим отметинам
Ледяной, стервенеющей тундры… И он
Кепку приопустил, словно бы укрываясь…
Меня ровно толкнуло к нему, но тут взбух
Грузный гомон у трапа и, в дверь выжимаясь,
На причале опал. Он пропал…

Уж потух
Тенорок его спутника. Медленно тлея,
Чья-то песня рекою сплывала…
Я дрог
На осеннем ветру, то ль поверить не смея,
То ли все, что услышал, осмыслить не мог…
А в душе занималось ознобное чувство —
Гнев, я понял, —
не жалость, не стыд:
Верно, что не прощает природа кощунства,
Горько, что невиновным она отомстит.

Путь земной мной не пройден и до половины,
А пустынь-то, потрав — за спиной!
Но былое корим мы, мол, отчие вины
Высекают из неба то ливни, то зной.
Ну, а сами-то мы? —
доброхоты природы?
Это счастье, что разум одернул, не дал
Задушить в Кара-Кумах сибирские воды,
Обескровить, страну обирая, Байкал!
Сами дали рвачам и прохвостам свободу…
Не гордыню ли теша свою,
Словно этих оленей, взнуздали природу,
Гоним, слепо нахлестывая, — к небытию.
Ну, так хватит проектов и толков,
Если в небытие упирается путь!
Время,
время настало — глазами потомков
На свои же деянья взглянуть.

Никогда не ответят им наши прогнозы,
С чем —
мы их оставляем одних,
Но зато высекаем из атома грозы,
Что, сознанье слепя, замахнулись на них.
Нет исхода — в неловкой усмешке ухода
От чужого несчастья…
Ты только представь
Версты очередей — за глотком кислорода,
А потом, если сможешь, проблему оставь.
Из проблемы не выскочишь — дело последнее!
Давят беды свои, ну, а пуще всего —
Дефицит понимания и милосердия
Ну, а кто же ты, если не донор его?..


9

Занедужило старое озеро — кто-то
Взял да выгреб в него полцистерны тавота,
И добавил какой-нибудь дряни —
видать,
Долго озеро к жизни теперь поднимать…

Как тоскливо насупился север, и хмуро
Налегло на сердца ожиданье грозы
(Вот и кстати штормовка…),
под ветром понуро
Подползает к ногам маслянистая зыбь.
Оскудели дородные глуби,
и птица
Не спешит на неверную воду садиться,
Ведь весенней порою, в броженье урема,
Пропитала озеро — дряблая дрема.

А давно ль, когда в жизни — сплошные кануны,
Трепетала и терлась о лодки вода,
Закипала вода, вспучив грузные луны
Серебром истекавших сетей?
Их тогда
Распирало броженьем улова — литая,
Рыба светом сорила, и после, тяжел,
Все темней клокотал, все плотней, обмирая,
Заходясь в рыжей пене, артельный котел.
Многих,
многих озерная сила вспоила,
Как меня поднимала когда-то, мальца:
Крепли мышцы, ветвились упругие жилы —
Так идут по весне в звонкий рост деревца…

А теперь ни умыться нам и ни напиться…
И с тревогою, Вэлло, следим мы с тобой
За мятущейся птицею — над плосколицей
Почерневшей, как рок, безразличной водой.
Потому-то и не отпускает смятенье,
Что, в тяжелом движенье,
прогресс перемял
До подлеска тайгу
и, певец покоренья,
Я потрав за лавиной стальной — не видал,
Сам прокашивал гулкие просеки, сеял
Чадный грохот…
Так не по твоим ли слезам,
Хмурый Вэлло,
ломилось железо на север,
Приценяясь, как видно, к насупленным льдам?
И в минуты душевной надсады
Горько вижу я, как из подроста и мхов
Нам бессильно грозят, в черных метах распада,
Древа, сучья, валежины, сны пропоров.
Лет пятнадцать —
и вот мы у цели:
Пересохшие русла, овраги, пески…
Слава Богу, не все уничтожить успели,
Но к черте роковой — ишь, размах-то! — близки…
Мы присвоили право решать, что полезно,
А что вредно.
И кто бы из нас ни решал,
Так уверовал, путь просекая, — в железо
Что в холодной крови — растворился металл

И молчу я над вялой водой, размышляя:
Тот, кто озеро — по слепоте? — отравил,
Безусловно, из тех, кто, тайгу «покоряя»,
И других «покоренью» примером учил…
Страшно, что безымянен он, этот «учитель»,
Потому что, не найден и не уличен,
Сколько он принесет нам вреда, истребитель,
Потребитель, по сути прогорклой.
О чем
Думал он, выгребая тавот? —
все о том же,
Что огромна Сибирь, золотой материк,
Что и эту потраву она переможет,
И урон-то, по меркам ее, — невелик,
Капля в море…
А капля ли?! И потому-то
Потрясенье саднит до сих пор,
Ибо мертво застыли озера мазута —
Там, где птица, густа, поднималась с озер…
Где бродила обильная живность густая,
Жгут — так прячут следы! — нефть, и траурный дым
Иссушает сознание, переползая
За лесной горизонт…
Так давай проследим
Его путь — он полнеба затмил, постепенно
Концентрируясь в воздухе, в почве, в воде,
Чтоб распадом, гниеньем в отравленных генах
Заявить о себе…

Поколенья в беде!

Как преступно бездумны безликие песни
О безоблачном детстве!
На кой они ляд,
Если небо — забито отходами, если
У детей наших легкие — с кровью! — горят.
Не безнравственно ль, что лихорадочно ищем
Панацею от страшных болезней, пока,
Накрывая смертельною тенью жилища,
Наша смерть вызревает — в больных облаках?!
Проморгали Чернобыль.
А что провороним
Мы на сей раз, ведь, как посторонних людей,
Родники наши,
реки,
озера хороним,
Не сумев их спасти от кислотных дождей?
И, как рыба, вверх брюхом — иллюзии… Скверно —
Сонмы их высыхают средь книжных страниц,
Безразличных плодя,
и в итоге — каверны
В детских душах, как в легких, и нравственность — ниц…
Отвлеченно скорбя, тиражируя вздохи,
Позабыв что у голоса право — кричать! —
Мы абстрактно страдаем, отрыжка эпохи,
Научавшей не драться,
а — внятно молчать…
Но, когда нас лесные палы обступают,
До нутра прожигая
и в мертвой воде
Наши лица мерцают, — когда проливают
Б ы т и е — наше! кровное! — в  н е б ы т и е,
Ощутите ли, как зачерствело молчанье?
Сколько ж нужно трагедий нам, чтобы понять —
«Не среда обитанья — среда в ы ж и в а н ь я! —
Так поставлен вопрос…
И  в с е м  н а м — отвечать!


10

Не заметил, как звезды набрякли…
Сомлело
В костерке неуемное пламя — видать,
Нам пора на покой.

Только хмурится Вэлло:
«До-олго озеро к жизни теперь поднимать…
Язви, всё испоганили ведьмино семя!» —
Разминает потухший в руке уголек
И понуро молчит,
узловат и приземист,
У бессильной воды, точно древний божок,
Лоб морщинист и кроток редеющий волос…

И глядит он куда-то за озеро, вдаль,
Поднимая протяжную песню, — то голос
Подает и царапает сердце — печаль.
Растекается звук над водой постепенно
И пытает на отзыв холодную тьму,
Возвращается эхом, как будто смятенно
Стонут птица и зверь, отзываясь ему.
Воет ветер на вырубках, горестно ноет,
Задувая наш говор…
Зайдя от Губы,
Ветер, комкая песню,
в просеках воет,
Что уставились в нас, точно дула судьбы.
Оттого ли пространство слезами наволгло,
Что когда-то наступит тот сумрачный день,
Когда слепо, при вое  п о с л е д н е г о  волка,
Захлебнется испугом — п о с л е д н и й  олень?

Ты во что переплавишь безликую жалость,
Больше занятый бытом, а — не бытием?
Как тут быть, отвечай, коль земля твоя вжалась
В твое сердце и ждет милосердия — в нем?
Наши силы — иссякли?
Призывы — прогоркли?
Хищник — зол и ухватист, где можно, урвет…
Потому-то на лысом, понуром пригорке
То не Вэлло поет — само горе поет,
Растекаясь брожением смутным в туманах,
Низким говором трав…

Ну, а горше всего:
Кроме этой, в болотах, в разливах, в туманах,
Неуютной земли, нет иной у него.
Где искать ему выпасы тощим оленям,
Если сжались угодья в железном кольце?
Что,
с тоской и мучительным недоуменьем,
Он читает в земном оскудевшем лице?
Отстранясь от нас, как от врагов, затаенно
Она смотрит, в оврагах и просеках, ввысь,
Точно боль и обида — спеклись в отчужденность…
Если б в нас — размышлением отозвались,
Ведь считали мы: все, что творится, — во благо…
Но, когда я сижу, углубленный в свое,
Слышу ропот глубинный,
как будто бумага
Рвется под воспаленным дыханьем ее,
И такая в ней темная стужа, как в камне…
И — встречаешься с пристальным взглядом воды,
Что настойчиво, пасмурно смотрит в глаза мне,
Словно я — провозвестник большей беды.


11

Еще все мироздание дремой объято,
А уже ранний звук над деревней возник…
И вот так целый день, до зари до заката,
Тюк да тюк у худого заплота —
старик
То дровами займется, то веслице тешет,
То латает приземистый, хилый заплот,
Согреваясь работой.
Да, видно, не тешит
Немудреное дело души. Уже год —
Он один,
и под солнцем один, и под ливнем,
Заплывают слезами горючие сны…
Как и в первые горькие дни, все болит в нем
Безутешная даль за могилой жены…

Жизнь его и в бою, и в работе обмяла,
Но, уже отстранившийся от бытия,
Коротая свой век за безделкой, устало
Он влачит одиночество.
А сыновья? —
Спят вповалку в кладовой их грузные сети,
Дремлют бродни лениво на темной стене, —
Захирело артельное дело,
и дети,

Как вода по весне, растеклись по стране,
Растеклись и — отцовское дело забыли…
Все он не передумает думу свою,
Ведь больные озерные воды — подмыли
И, ломая устои, размыли семью,
Обездолив его, горемычного, разом…

Под дородной луной
и в сиянии дня,
По стремительным просекам, стройкам и трассам
То река, а то зимник — носили меня.
И, вбирая мой мир, видел я, каменея,
Как, теснима железом,
теряя зверье,
Хмуро пятилась к морю тайга, а за нею
Шел бродячий сюжет, как попутчик ее…
То в Казыме, а то в Лагнепасе, по следу
Вездеходов, он шел — в снег, в распутицу, в зной,
И с него занималась, бывало, беседа
У костра кочевого,
вечерней порой,
Под шипенье транзистора тихо творима…

И порой снилось мне — он в тайге, многолик,
Словно дух этой местности, брезжит незримо,
Неусыпный, как едкая совесть, старик.
И казалось: везде, как стезя ни капризна,
Из лесной гущины, куда искры летят,
Сожаление тайное и укоризна
Прямо в душу глядят,
Прямо в душу глядят…

Неужели железо —
стихия прогресса? —
Подминая бездумно основу основ,
По душе прокатилось, как будто по лесу,
Совесть и здравомыслие перемолов?
Разве здесь она больше над нами не властна?
Если дикую силу не взять в оборот,
Вплоть до моря она обескровит пространство,
На делянки тайгу, разменяв, разнесет…
И не пустоши ль встретят потомков молчаньем?

Но душа прикипает к природе,
жива
Состраданьем к земле кровной, словно стяжаньем
Неусыпной тревоги, заботы, родства.


12

Вертодром за Юганкою…
Жаром давнуло
От оплывшей обшивки — июль…
«От винта!» —
Взмах рукою… И — гром… И могуче втянула
Вертолет в бесконечность свою — высота,
Повлекла его выше и выше…
Он, пронзая пространство, — стальная метель,
Пересек тундру и прямо к вечеру вышел,
Прижимая оглохший кустарник, на цель:
Перед ним, то на струи дробясь, то сливаясь,
Не олени — сам ужас, кромешно давя
Изнемогших, по тундре стекал, низвергаясь
За слепой горизонт…

А «летун», торопя
Эту лаву безумья,
наметанным взглядом
Отстрелил от клокочущей массы косяк,
Забирающий вбок, и — обрушился рядом
Чадным грохотом, вонью бензина, да так,
Что буквально всадил себя в стадо…
Слепая,
Заполошная масса в пять тысяч голов
Растворила его, за собой оставляя
Только холмики трупов, перемолов…

Знать, у варварства норов везде одинаков,
Ведь, плодя изнуряющий страх,
Точно так же — безумных сайгаков
Гнал пилот в проливных Маюнкумских степях,
Мелкий винтик в проклятой системе…
Ну, так что же в нас негодованье молчит,
Ведь теперь — просекающий время,
Вездесущ,
он над нашею тундрой царит!
Стадо потно катилось к реке, выгибая
По лекалу рельефа — измученный гул,
И, передних быков от него отжимая,
Стадо встретили залпами на берегу,
Грубо смяв его бег… Кровь!
И по небосводу
Полоснул дикий крик — страшный шел обмолот…
Тех, кто прыгал с обрыва в кипящую воду,
Били — изнемогающих, взмыленных — влет.

Все плотнее, по берегу перебегая,
Бил огонь,
не спасут ни рога, ни ладонь…
Ну, а сзади грубей напирали, толкая
Обреченных — под самозабвенный огонь.
Кровью плакал затоптанный вереск…
Тех оленей, что, в ожесточенном рывке,
Пробивались через огнедышащий берег,
Добивали — кровавые пятна — в реке.
План давали, усердные винтики бойни?
Как — без сил… огибая песчаный мысок… —
Оглянулась на них олениха — из боли,
Круто выпялив кровью залитый белок!
И, держа ее в непререкаемой власти,
Смерть сомкнулась, как дряблые воды, над ней…

До сих пор, изнуряя, сознание застят
Груды шкур оплывающих, горы костей, —
Я их встретил во время каслания.
Жутко
Вдруг блеснул под луною олений оскал.
Пресыщенье безумием,
немощь рассудка —
К т о  в курганы гниющие запрессовал?
Время, словно речная вода, замывает
Кровь забитых оленей, спешит…
Но, пока
Истлевают останки их, — не истлевает
Безутешная память.
Июль… Облака…
В легкий, матовый жар окунает простуда…
Но с тревогой взгляни, только солнце взойдет,
В безмятежный зенит, — вдруг оттуда
С ревом вынырнет, день просекая, пилот?

И тебя же — в распад, ужасая, вобьет.


13

Вылет наш — на рассвете…

В избытке отваги,
Рано встал я, при свете студеной звезды.
Подремать бы часок…
Да куда там! — овраги
Наплывают под утренний блистер — следы
Тракторов и траншей, что ландшафт искромсали,
Трубы, лом, арматура, останки станков…
Тонны — тысячи тонн! — замордованной стали,
Что калечит оленей — почище волков.
Я спешил зарисовывать это — сурово
Посмотрела реальность в глаза…
(Подо мной
Чахлый выводок чумов промчался…).
И снова —
Трубы, ржавый бульдозер, скелет буровой,
Кем-то брошенный трактор, цистерна…
И трудно
Я, смятение превозмогая, вздохнул:
Вся, в промышленных ранах, угрюмая тундра —
Срез мучительной, страшной проблемы.

Мелькнул
Вездеход…
И Вануйто молчит, невеселый, —
Ждали в тундре друзей, а меж тем
Так прошли по забитой земле новоселы,
Подсекая хозяевам корни, что тем
Либо, в поисках новых угодий, скитаться,
Отступая на север, где, в стуже и мгле,
Море щерит торосы,
либо спиваться —
Нет иного исхода на отчей земле,
Не одно поколенье вскормившей….

И хмуро
Мой попутчик, молчанье сломав, произнес:
«Моя воля, я б этих «радетелей» — в шкуру
Рыбаков да на тоню, в крещенский мороз,
На каленом ветру!
Только где она, воля?!..»
Он в военные зимы выручал невода
Из кипящей Губы…
Ах, как жгла она, болью
Спеленав изнуренное сердце, вода,
Ледяная, что кожа — лохмотьями!
Знает,
Что есть земли — уютней, красивей, теплей,
Но, жестокая, клятая, эта — родная,
И ему страдовать и бороться — на ней.

И, приземист, нахмурился, не успокоясь…
Но не он ли,
с винтовкою наперевес,
Не пустил через пастбище тракторный поезд,
А послал его высохшей речкой — в объезд?
Он спокойно стоял, заступая дорогу,
Но — винтовка в руках его…
И тракторист
Чертыхнулся: «Ребята, да ну его, к Богу! —
И тяжелый ДТ развернул, — экстремист!..»
И колонна речушкой, измученной зноем,
Громыхнула гневливо, просев тяжело
В гулком облаке пыли, и только живое
Благодарно дыхание перевело,
Отходя от кромешного лязга…
Мерцая,
Плач олешки протаял вдали, тишина
Прилила к оглушенной земле, замывая
Знойный дизельный гром…

И потом, дотемна,
Тихо теплясь, под храп и рулады соседа,
В заметенной гостиничке, с веткой в окне,
Длилась наша — проблемы… обиды… — беседа,
И его злоключенья — стонали во мне:
Он рассказывал, словно проламывал глянец,
Как из труб выхлопных дымом травят песцов,
Выживая из нор их.
И гневный румянец
Молодил, обливая, худое лицо.
Пусть у каждого бед своих… Но отмахнуться
От того, что скудеют оленьи стада,
Ибо пастбища тают?!
А вдруг — разомкнутся
Судьбы ханты с бездольной землей — навсегда?
(И бледнели наброски мои на бумаге…)
Как заставить осмыслить, что тракторный след,
С хрупких пастбищ ранимых сдирающий ягель,
Тундра будет зализывать — сотни лет? —
Что уже не вернется,
срываясь на север,
В оскверненную, мертвую нору зверек,
Что все чаще путями исконных кочевий —
Вместо мха — под ногами скрежещет песок,
В ржавой жатве распада — в затоптанных трубах,
В сгустках металлолома?…
И мой карандаш
Не в бумагу, поспешно и грубо,
А в сознанье — вминал инфернальный пейзаж,
И Вануйто, мрачнея, кивал…
…В самолете,
Я пытался представить, так где ж сейчас он…
В зимней тундре каслает, быть может, в заботе
И печали об отчей земле растворен?

В ледяном отчуждении — тундра меж нами…
Почему же,
приземист и простоволос,
Он, Вануйто, — страдающими глазами,
Заполняя меня, через сердце пророс?
В свежих ранах, горит в нем — избитое поле,
В душу — въелся железный, обугленный след,
Словно он — средоточие пристальной боли,
От которой и противоядия нет.
Дрогнул «АН»…
Холодком потянуло из дверцы,
Вспомнил я, привалившись к обшивке, как он
Тер широкой ладонью уставшее сердце:
«Прихватило…».
Да кто же возводит в закон,
Что вредительство нынче пределов не знает:
Браконьеры… потравы… промоины…

Факт
Наползает на факт… Боль на боль наползает…

«…приезжайте… вчера папа умер… инфаркт…».


14

Я не сразу узнал об утрате — так долог
Путь к Юганским Сорам,
где в печальном году
Сам я, словно заправский гидробиолог,
Бил пешнею метровые лунки во льду,
Жарко хакая,
или, спускаясь в низовья,
Под пудовою кладью в снегу утопал,
Пот сгребая ладонью, и близ нерестовья
Промысловых — становье свое разбивал,
И куржак на лице намерзал.
Каменела
В мутном теле усталость, и пот глаза ел,
Но упорнее: «Вот оно ствольное дело!» —
Бил я лунки во льду.

А к нему — не успел!

И пылала над нами,
давно ожидая,
Пока мысли и хлопоты свяжутся в сны,
Оперенная мертвым огнем, истекая
Запредельною стужею, лунка луны.
И, в студеном огне, засыпал, ирреален,
Цепенеющий мир…
Но, должно быть, не спал,
В сонных тысячах верст от меня, иркутянин,
В коем, вочеловечась, безмолвный Байкал,
Как больной, рваной дремой спеленат, в котором
Нет, казалось, ни сил, ни терпения, вдруг,
Пробуждаясь, обводит измученным взором
Окружающих, превозмогая недуг.

Вот одна из врачующих истин,
Что надежду дают нам…
Спаситель его,
Не для славы, амбиции или корысти
Послуживший народу, превыше всего
Ставит равенства слова и дела, снедаем
Страстью отчую землю беречь, заодно
С исполинской страной…
Потому ли светает
На душе, что в пример мне дано
Двуединство судеб, кровных целей, призваний,
Что и, сам сибиряк, на Ямале рожден,
Я, по праву рожденья, пристрастий и знаний,
И к делам их, и к горестям их — приобщен,
Хоть едва ли, уверен я, думал об этом
Незабвенный Вануйто, когда отстоял
Обреченное пастбище…
Нет мне ответа
Из загробного мрака.
Но — СВОЙ БАЙКАЛ
Должен быть непременно у каждого, будь то
Просто деревце, роща, лужайка, ручей,
Хотя столько глаза отводящих, как будто
И протока — ничья,
и кедровник — ничей.
Но грядущее — прошлого не забывает…
Ужаснитесь, сограждане, что же творим!
Всё — на наших глазах,
но киваем: «Бывает…» —
А что жизнь убывает, и знать не хотим…


15

…Ветер ставенку тронул,
и, чутко помешкав,
Занимается лиственный шепот в ночи.
Мне зарыться бы в книжку, сосновым полешком
Подкормив заскучавшее пламя в печи,
Слушать кроткое пенье во вьюшке…
На совесть
Рублен дом, да и мхом прошпаклеван ладом,
В три окна по фасаду.

Но, Виктор Петрович,
Не о том размышленья мои, не о том:
Вижу ль речку в агонии, или же птицу,
Утопившую в нефти измученный взгляд, —
Не кричу запоздалое:
«Что же творится?!»,
Только ясности требую:
«Кто — виноват?!»

Хлещет нефть из пробитого трубопровода,
И урманы на сотни гектаров горят,
И понуро, в замученных водах,
Жизнь оцепеневает…
Кто — виноват?!
Птиц не слышим и ядами дышим, забыли
Про песчаные плесы у ясной реки,
Ровно не было их…

Сибирь наводнили,
Оттирая ее сыновей, — чужаки.
И клеймят их, да без толку, ведь и поныне
Он, пришелец, — варяг по природе своей…
Но куда как размашистей «шкодят» иные,
Эти, винтики номенклатуры, — страшней,
Потому что сильней — фонды, техника, слава
«Нефтяных королей»…
Хоть призывы «Быстрей!
Больше нефти!» — прогоркли, но дали им право
Перекраивать край — по блажи своей,
И какою ценой!
В просвещенном-то веке
Выжигают деревни в бездумных кострах,
Душат в сточном дерьме нерестовые реки,
Громоздя свинокомплексы на берегах.
Я тайгу первородной — мальцом захватил еще,
Тем страшнее, что ряской озера цветут,
Да и водохранилища — «водогноилища»,
Как писали Вы, Виктор Петрович, — зовут…

По живому —
к сомнительной славе, к червонцам
Прут, вбивая природу в забвенье. Азарт!
Все страшней нарывает инфарктами солнце,
В черных дырах озона.
Кто — виноват?!
Сотни видов животных повыбиты, вмято
На глазах полгербария в небытие,
Мы туда же сползаем…
Так все — виноваты
Что прощали, а чаще — молчали?

Не все! —
Я не стану в обоймы парадные брать их…
Беспощадно, огнем затекая в труды,
Опалило сознание старших собратьев
Ощущение враз подступившей беды.
И меня не уверить, что неодолимо
Заскорузлое зло, — отвердела во мне
Вера в их правоту, ибо неоспоримо,
Что так необходима прозревшей стране
Речь прямая собратьев моих! —
ведь недаром,
Подвигая Сибирь на большие дела,
Но, с тревогою глядя в грядущее, с жаром,
Словно службу спасенья, она позвала
Их — кто взят воспаленною совестью в судьи,
Но кого — чаще УЧИТЕЛЯМИ зовут,
Кто надсадной душою постиг, что, по сути,
Бытие —
совестливый, мучительный труд,
Чтобы выразить — невыразимое, с болью
Прорываясь к сознанью сограждан, платя
За надрыв — не покоем, а чаще — собою…


16

…Потемневшей кирпичной трубой бороздя
По-ночному приземисто небо, — гнездовье —
Сокровенно храня назначенье свое,
По сюжету? —
врастает в поэму зимовье
(…Поправляет замшелый чалдон: «Зимовьё…»)…
Первый снег выпил сумрак, дохнуло зимою.
Упоенно таращится в полдень окно,
Первозданною, мощной — с утра, белизною,
Оплеснуло…
И — повеселело оно…
Сонно выглянет лист увядающей меди
Да проклюнется дерзкая клюквинка…
Снег
В отпечатках унтов — по всему, здесь намедни
Собирался куда-то с утра человек
(Почернели, скукожились уголья в печке,
Разметалось тепло под тулупом…)

А он
Спорым шагом и валит по снегу, вдоль речки,
Свет ее — подоспевшей шугой притемнен.
Сыро хохлятся ранние сумерки,
сильно
Тянет холодом от присмиревшей воды,
И на белом — лосиные, видно? — обильно
У понурой воды — табунятся следы.

Человек раскрывает рюкзак,
щедрой пястью
Сыплет соль на лесины и камни, пока
Не насупилось, небо, задернув ненастье…
…Обессилев, устанет бороться река,
Юным льдом покрываясь…
Затишью не веря,
Зябко нюхая воздух,
укромной тропой,
Оступаясь в колдобины, чуткие звери
Осторожно потянутся на водопой.
Снегопад их следы ухоронит, прилежен,
И они до рассвета, чьи зори грядут,
Замирая сторожко,
с камней и валежин
До крупинки целебную соль подберут.

…Захлебнулся во тьме огонек хилой свечки…
У оконца,
тулуп до сомкнувшихся век,
Плотно ступни прижав к остывающей печке,
Углубленно, натруженно спит человек.
И бесплотно — сквозь заиндевелые двери,
Тонкий чад табака, что луной позлащен, —
Невесомые, снегом несомые, звери,
Наплывая,
бесшумно вливаются в сон…


17

Сколько ж, Божье подобье, природе во зло,
На земле прозябаешь ты?!
Словно повитель
На бесплодных, слепых пустырях, проросло
В наши будни — м у р л о.
Временщик… Покоритель…
Он уже для семьи и прогресса погиб,
В лютой, ржавой щетине, взгляд водкою выпит,
Лоб — в полпальца под челкою?…

Нет, этот тип
Вытерт, словно задерганный, дохлый эпитет…
Продираясь из масс, утверждаясь как вид,
Обжигая накалом страстей —
чем не кратер?! —
Вбит ли в ватник, в дубленку ль завидную влит,
Обживается накрепко — новый характер.
Крепко травленный временем, не дилетант,
Он не комплексовал, а — гляди! — изловчился:
Обтекая соперников,
в первый десант,
Не куда-нибудь — на «севера»! — просочился…
Как он гнал, с искушеньем кромешным борясь,
Увязая в соблазнах,
и — не за «туманом»,
А за жирным, густым ясаком, тяготясь,
Прямо скажем, заштопанным, тощим карманом.
Его запахи скорой добычи вели,
И с досадой смотрел он: под северным солнцем,
В легкой, ясной реке не рубли —
Пламенея, без пользы мерцают червонцы,

Зарывался ль в насупленный, пасмурный лес,
Бил ли «профиль», за дичью ли гнался, —
не тающ,
В уши — «Мягкое золото… Золото!!!» — лез
Шепоток драгоценных мехов, искушающ.
И вломился он в отчие чащи — войной,
Только золото — золото!!! — перед глазами…
Закричала река,
истекая икрой,
Словно кровью, густою, живой, — под ножами,
И тайга-то от боли зашлась.
А потом…
Что рассказывать?
Нужно увидеть — такое,
Как с дороги его, с перебитым хребтом,
Уползает в забвенье и ужас — ж и в о е!

Неофитов плодя, на крови — каждый факт…
А как хлынула нефть,
а как планы взвинтили,
А как густо дохнуло червонцами — ф а р т
Подмигнул покорителю.
Мигом скрутили,
Знать, уверовав в свой непреложный талан,
Нашу землю… И что, мол, кедрач иль проточка,
Если «спущен» — и принят безропотно… — план,
И надбавки, и россыпи премий, и — точка?
Да не точка, а — крест на земле!

Как тут быть?!
Как внушить новоселам: земля эта — дар вам?
Но, с ухмылкою: «Здесь моим детям не жить…» —
Еще злей он в урманы вгрызается, варвар…
Оккупант!
Я ведь про милосердье кричал…
Только что мог надорванный голос мой, если
Я его — многоликого! — всюду встречал,
За баранкою «МАЗа»,
в солиднейшем кресле?
И любой, если я напирал, тяжело
Тасовал объективные, с виду, причины,
На условия криво кивал,
но — мурло
Прорастало, клянусь, из-под тесной личины.
Полемичен (?) табунщик Никифоров: «Сброд!..»

А вокруг, совладать не умея с натурой,
Упоенно толпятся слагатели од,
Не авгуры —
жрецы конъюнктуры.
Помогли сбить природу — сообщники! — с ног,
Заслоняясь от того, что, как воздух, нам нужен
Острый взгляд на проблему,
что промышленный смог
Выжигает каверны и в легких, и — в душах,
Что народец-то — местный, исконный — зачах,
Что в помбуры бегут его хилые дети,
Что все чаще в бетонных, безликих домах
Нас шатает — почище, чем в знойном Ташкенте,
Что пустыни за нами — кромешней,
что яд —
Не вода в наших реках, мазутных и ржавых,
Что — за тонною тонна — в рынок сырья
Вырождается, почву теряя, держава.
Что ж, служили на совесть…
Видать, и они
«Просочились» в родную словесность, по хватке,
По нахрапу — своим же героям сродни…

Наши судьбы до скудости, Господи, кратки.
Не казни вырожденьем наш страждущий род!
И вот тут
(застонал под надгробием Нобель…)
Упования наши на свет и добро
Выжег ночью распадным дыханьем — Чернобыль.
Все земное пустив под огонь и под нож,
Мы зарылись в бетон
и — «Помедлите трошки…» —
Мы несчастных детей не пускаем под дождь,
Чтоб потом не пришлось собирать головешки.
Не оставь нас в золе оскверненной земли!
А что дети, которым призывы приелись,
Затоптали осинник,
собаку сожгли, —
Не казни несмышленых! — на нас нагляделись.

У корыстных забот — нестерпимый исход…
А нужны ли им монстры индустрии или
Поворот изможденных, безропотных вод
По сановной указке, —
у них не спросили.

…Помертвел, в непролазных дымах, небосвод,
Вне бедующих птиц…
Под измученным небом,
Воспаленное время — набрякло огнем,
И набрякла душа запаленная — гневом.
Плод раздумий, иллюзий развеянных плод,
Он бледнее казенных восторгов, негромок —
В толчее восклицаний…
Но, знаю, поймет
Это честное, черствое чувство — потомок.
И не он ли сурово сдирает печать
С пересохшего рта?

Не молчи виновато,
Потому что за нищее право — молчать
Все больнее и неискупимее плата…


18

Припадешь ли щекою к листу, обессилев,
В ливень выйдешь ли, — в сердце печет немота…
Брешь открылась в характере или
Откровенно зевнула в душе пустота?
За надеждой надежду терял —
без надрыва
И, встречая промозглый, направленный взор,
Только прямо глядел.
Отчего же тоскливо
Песнопевцу железных, промышленных зорь?
Верил, что поквитаюсь со славой, не скрою,
Когда землю кайлил и на зимниках стыл…
Если спросите, что у меня за душою,
Душу выверну, а, не поверите, — стыд.
Помню, как, размышления перегоняя,
Жадно ветром железной эпохи дыша,
Был, как мальчик, запальчив я,
не замечая,
Как на бешеной скорости слепнет душа…

Но беспамятней — поле, в котором ловлю я
Слабый отблеск былого.
Все зримей печать
Запустения, и потому не могу я,
В кровной связи с ним, о накипевшем молчать,
Ведь и поле в укор мне!
Да разве возможен
Взгляд  и н о й  на творимое здесь?
Мало — знать!
Мало — сетовать на умолчанье!
Я должен
Обо всем, что мятется во мне, — рассказать…
Не сулит мое дело покоя мне, знаю,
Ну, а все ж, сквозь злословие и маету,
Я обязан,
обязан пробиться к сознанью,
Хоть кому-то помочь превозмочь слепоту.
Можно ль ждать, что «закроют» проблему другие,
Если горькие лета нас ждут впереди,
Если души у многих еще — в летаргии?

Потому и не жди,
а буди, — береди!
Выбирай — либо лес, поле с речкою, либо
Прах пустыни…
Покуда не все извели,
Не лукавя, кричу: «Нет покоя мне, ибо
Нет мне счастья и жизни — вне этой земли!»


19

Ветер,
северный ветер уремы оплавил,
Обмирая, вдруг оцепенела вода,
Льдом задернув глубины…
Я точку поставил
И тетрадь отодвинул.
Когда
Вновь вернется ко мне ощущение лада
С целым миром, с собою?
Да как заслужить
Равновесие духа и слова? — досада
Хмуро тлеет в душе — от бессилья внушить,
Вам, соотичи, —
в неискупимые годы,
Мы не просто природу зорим — в долг живем…
Отбирая, как кажется нам, у природы,
У себя же, нелепое племя, крадем
И прорухам своим — дифирамбы поем.

С истин сорван пломбы…
Не ждем гекатомбы…
Но, по клятым законам прогресс торопя,
Надсадились душой…
Что банальные бомбы! —
Мы куда как верней уничтожим себя,
Добивая озера и пущи,
Сознавая, что, в свой же черед,
Истребленное нами — в грядущем
Нас самих, в пустоту и ввергая, вобьет.
Лишь спасенное — от вымиранья спасет…

Смысла нет, как и нет правоты, — в поединке
С терпеливой природою!
Словно зерно,
В милосердье к безбрежным массивам, к былинке —
Милосердие к нам же и заключено,
Пробиваясь, в урочные сроки, ко свету,
Где наглядна трава, достоверна роса…
Низко кланяюсь, шапку снимая, поэту —
Не зажилил Госпремию, лишь бы леса
Поднялись над обугленной Припятью.
Внове
Всем нам это движенье души?
Не спеши
С беглым выводом — жест, бескорыстный в основе,
Верно соотносим с состояньем души,
И она, в дерева претворимая, — зрима,
Саркастический опыт — двусмыслен и мним…
Бытие, суть сцепленье соитий, — ранимо,
И лишь Дух, воплощаемый! — неуязвим.
Прорастая, как лес, сквозь сознанье и сердце,
Он повсюду разлит
и пока, до поры,
Он безмолвствует, кротко теплясь, в младенце,
Но ему бесконечною мерой — миры.

Мы творили железу проклятые мессы,
Но, когда бы Господь воссоздать указал
Проливное грядущее, — в образе леса
Я б — зеленым и синим! — его написал…
Как по осени бор,
бытие облетает,
Сопрягаются корни у нас и древес…
Мы единством спасемся!
В раздумьях светает:
В них шумит — закипающий, солнечный! — лес.
Так пускай изначальная связь не остынет!
Да пребудут в веках, словно Храм на Крови,
В категории национальной святыни —
Лес на Памяти,
Лес на Любви,
Лес на Совести…

Сгусток надежды и гнева,
На асфальте Москвы,
в заиртышской глуши,
Тем и жив я, что верой в грядущие древа,
Как в исход кропотливой работы души…
Мир вам, братья по чаяньям, древоязыки!
Да пребудут, в пример всем идущим вослед,
Неизбывно пред вечность равновелики,
Человек на Земле
и Лес на Земле!



_1985_