21
Омельчук
Новая книга Анатолия Омельчука - это собрание лучших произведений для принципиально НОВОГО читателя: молодою, стремительного и амбициозного. Это свежий взгляд на творчество молодого душой писателя. Книга включает в себя избранные рассказы, интервью, стихи и афоризмы. «21» - это книга нового века, книга для будущего.
Издание предназначено для широкого круга читателей.
Анатолий ОМЕЛЬЧУК
21, ЧЕСТНОЕ СЛОВО XXI
СЛОЖИЛОСЬ! ВСЕМУ ЧЕЛОВЕЧЕСТВУ 21 ВЕКА ВЫПАЛО - ОЧКО!
Интрига
«21» - отчасти не обычная книга: это результат сотрудничества известного тюменского писателя Анатолия Омельчука и команды молодых амбициозных редакторов.
На одной из встреч со студентами кафедры Издательского дела и редактирования Тюменского государственного университета Анатолий Константинович предложил реализовать абсолютно новый во всех отношениях проект: будущим профессионалам предстояло продумать и обосновать концепцию издания, разработать дизайн и сделать макет будущего издания. Студенты с готовностью принялись задело.
За время составления сборника было предложено и отклонено около полусотни идей, представлено более десятка вариантов оформления. Активные мозговые штурмы перемежались с яростными спорами. Формат будущей книги менялся не один десяток раз...
В результате создан сборник лучших рассказов, интервью, стихов и афоризмов - «21», сборник произведений нового века, сборник неизбежного будущего. И адресован он поистине новому читателю - современному, активному, амбициозному, целеустремленному, а главное - мыслящему.
Составители намеренно ограничились числом 21 - именно столько произведений читатель найдет в каждом из разделов книги. Это символ нового века, возраст читателя, своеобразный рубеж, переход через который означает вступление в новую жизнь.
Кроме того, неслучайно был выбран формат и объем издания: «21» - книга для легких и стремительных, книга на каждый день, сборник ежедневной мудрости от молодого душой и сердцем автора. Книга для юных читателей.
В первом разделе читатель найдет пронзительно мудрые в своей краткости рассказы и зарисовки. Большинство из них можно прочитать за пару минут, но после - долго размышлять.
Во втором разделе автор обстоятельно расскажет о людях, местах и событиях, которые сыграли значительную роль в нашей истории.
Третья часть - поэтическая: здесь рифма представит вам лирического героя Омельчука...
И завершает книгу подборка «хорошо отредактированных романов», как называл их Станислав Ежи Лец, - афоризмов, фраз, рожденных в каких-либо произведениях писателя, но обретших собственную жизнь.
Читайте. Думайте. Живите.
_Олег_Ламбин_
21/1
1. НА БРЕВНАХ
Я вырос на лесозаводе. Конечно, я рос в родном Могочино, но в нем тогда, в пору моего детства, все подчинялось, все принадлежало лесозаводу. Вся жизнь крутилась. В том числе и детская.
Могочино стоит на Оби. Лес тогда сплавляли по реке. У лесозавода была даже собственная речка. Специальная технологическая речка. Называлась - Протока. Мы, пацанва, честно считали, что это настоящая река. Но ее когда-то выкопали, прорыли, это была искусственная речка. Она, правда, вела себя естественно, в половодье затопляла остров. Остров, на котором жили отчаянные могочинские островитяне. В межень обмелевала, зимой - замерзала.
Вся Протока - не очень короткая, была забита деревянными плотами. Бревнотаски в устье Протоки волокли эти бревна на распиловку.
Сколько себя помню - мы в этой протоке купались. С бревен. Или с плотов. Водных прогалов там было не густо. Выберешь плот, прогал и плаваешь. Замечательно нырять под бревна. Сначала под одно, под два, под три сразу. А если под целый плот - уже герой.
И бегать по бревнам. Они верткие, скользкие, тонут, крутятся, иногда возможно только одно касание ногой, и как птичка - надо лететь дальше. Не рассчитал, сосклизнул - в воду, под бревно. Можно и головой по бревну. Вода в Протоке не прозрачная. Бревна плывут - воду мутят.
Даже сейчас представить себе не могу - весь летний день на этих бревнах. Волчком, верчком.
Наверное, часто сверзивался. Но это поначалу. Потом опыт приходил: степенно, браво и не торопясь.
Протока глубокая и дно ее в сплошных топляках. Молодежь постарше по этим бревнам шествовала как по бульвару. С берега на берег. Мастера!
Потом мы, ребятня с улицы ФЗМК, наладились на Беломольские пески чебаков и ельцов ловить. Это уже не Протока - Обь. Река стремительная, омутистая, водоворотистая. На песках огромная запань стояла - километров с пять. Те же плоты, большие плоты-плашкоуты, и отдельные бревна. Где погуще, где пожиже. Там уже другие скорости нужны - промазал: угодил в водоворот. Угождал. Но не запомнил. Обычное дело.
И на спор - кто быстрее этот пяток километров одолеет. Мы уже к тому времени пацаны покрупнее были. Бревна крутятся, расплываются, конец тонет, черт! - какой прогал большой, куда же скакнуть? уф! вперед, хорошо, крупный кедр попался, по нему как на стометровке - уверенно. И невозможно остановиться, под тобой Обь - коварная речушка.
Родители нам не запрещали. Почему-то считалось: так и надо, ничего не случится. Даже маменькиным сынкам разрешалось и стопудовым увальням. И ничего не случалось. Лет сорок - это я помню точно, как работала Протока - никто не расшибся насмерть, не утонул. Синяки-шишки, понятно не в счет.
Если я и был когда отважным в жизни, то тогда, там. На бревнах.
2. ПЕЧАЛЬ УТРАТЫ
Я первое что могу вспомнить? Мы идем - я уговорил, он согласился, его ли предложение - в деревенскую фотографию (деревянный сарайчик - салон!) и снимаемся. Вдвоем. Не всей семьей - оравой, а вдвоем. Одни мужики. Нас в семье мужиков пара. Он, отец, и я, сын. Остальное - бабье. Редкий случай, мы вдвоем. Когда фотографировались - старый фотограф чего-то колдовал со своей потрясающе допотопной камерой. Отец прижал меня к себе. Крепко так, по-отцовски, обнял, стиснул. Он со мной никогда не игрался. Тем более - прижать, обнять. Отцовское притеснение. Серьезный был человек. Какие телячьи нежности! - работать надо. Семья. Бабье. Впрочем, все это, насчет того, что он меня к себе прижал, - наверное, фантазирую. Может быть. Я смотрю на старую деревенскую фотографию - нечаянно сохранилась, мне там лет шесть, я в здоровенных кирзовых сапогах, наверное, на босу ногу, тоже серьезный человек и придумываю невесть чего. Наверное, давно придумал - верю. Даже чувствую и ощущаю: приобнял, притиснул к себе, крепко прижал. Отцовская несвобода. Верю и тепло чувствую. Редкая вещь.
Мы параллельно жили или на автомате? Он-то - один на всех, может, я отдельно? Он - мантулил, ишачил, зарабатывал. Это сейчас нечаянно поймешь, отец - это уверенная жизнь, без сомнений, что жизнь - вещь шаткая, зыбучая и ненадежная. Очень ненадежная. Он умер, а ощущение надежности жизни так и оставалось. Осталось.
У нас с ним ни одного разговора не было: по-мужски. Мужского разговора. Чтобы вот сели мы глаза в глаза, и он мне чего-то объяснил. Важное в жизни. Ведь он все знал о важном в жизни. Но не объяснял. Не объяснил. Наверное, стеснялся. Всегда, все 18 лет, когда я жил в отцовском доме, все 33 моих года, пока он жив. Наверное, хотел. Конечно, мог. Знал - что. Ведь зачем он всю жизнь по-сумасшедшему пахал? Нас поднимал. Растил.
На мужской отцовский разговор его не хватило. Нет-нет, это не так, не подмывало его на такие штуки. Понятно, не зануда был мужик. Деликатный? Даже не это. Он таким разговором обидеть меня не хотел.
Да и не бывает их, мужских разговоров. Что надо - передается, от отца сыну. Без лишних слов.
Когда я уже совсем доходил, как блудный сын, он матери посетовал:
- Что это наш сын в рваных башмаках ходит? Купи моему сыну ботинки.
Он меня тогда, в деревенской фотографии, точно приобнял. Приласкал.
Я в тот день впервые в жизни сапоги надел. Кирзовые. Но точно, без портянок, на босу ногу. Кажется, они хлябали.
А до этого жизнь шла босиком.
3. СТАЛИН УМЕР
Я научился читать рано, и это означало, что в детстве мне много пришлось читать о Сталине. Какие книжки в деревне! А если они и есть - значит, там обязательно будет про Сталина. Больше, понятно, стихами, но наверняка и прозой. Есть семейная легенда, что еще до школы я записался в библиотеку в рабочем клубе, и первая библиотечная книга, которую я принес на дом, была... «Капитал» Маркса. Маркс мне не пошел, и я принес «Войну и мир». Самое интересное, что я пытался читать французский текст Льва Толстого. Читатель я капитальный. Так вот о Сталине.
Значит, мне уже семь. Я еще не учусь, но читаю.
Радио, репродуктора в нашем домике не было. Может быть, дороговато для отца. Почему-то радио он в дом не провел.
Одним словом, радио мы 5 марта слушали не дома, а у соседей, наверное, у тети Нюры Чепчуговой.
Тетя Нюра живет неопрятно, кажется, они староверы, но она неаккуратная хозяйка. Грязновато в хатке, темно. Но на стене у них репродуктор - классический рупор сталинской эпохи, круглое колесо.
Бабы слушают репродуктор и ревут. Сначала слушали сурово, тревожно, растерянно, потом одна зарыдала навзрыд. И все - в голос. Ревут истово, сдерживаясь, но, не умея сдержаться. Шмыгают носами. Мне ничего не понятно, но одно ясно - произошло что-то страшное. Жизнь рушится, мир сотрясается.
Мать ревет. Я мать плачущей вижу первый раз. Ей страшно, а мне еще страшней.
Я даже не прошу объяснить, что происходит. Произошло страшное, впереди мрак. Может, завтра жизнь завершится. У всех. Называется: Сталин умер.
Первое страшное в жизни у меня: Сталин умер!
Это страшнее, чем, если бы умер кто-то из самых близких. Близкие - понятно.
Наверное, в классе шестом, но явно после XX съезда КПСС, нам задали сочинение: самый памятный день в твоей жизни. Я недолго думал и написал: 5 марта 1953 года.
Учительница поставила мне заслуженную двойку (при одной грамматической ошибке) и зло прошипела:
- Оригинал! Другого в жизни у него не было.
Я встретился со Сталиным еще раз, совершенно неожиданно.
Какая-то крупная журналистская тусовка проходила в центре Москвы в некоем государственном зале, может быть, Георгиевском. Официальном, державном.
На кофе-брейке я уклонился от маршрута, заблудился и бессистемно тыкался во все двери, шел по длинным коридорам, каким-то закоулкам.
Открыл дверь в большой зал, прошел несколько шагов и увидел гроб.
Настоящий мертвый Сталин, по-настоящему мертвый, восковой, похоронно обряженный.
Я обошел гроб со всех сторон. Как живой! По-настоящему мертвый.
В зале стояла мертвая тишина, пустая тишина, даже голосов где-нибудь вдали за стенами не было слышно. Тотальная тишина. У меня было время, и, наверное, я мог бы обстоятельно постоять с трупом вождя, но чего-то вдруг забоялся, необъяснимая тревога пронзила все мое трепетное существо, я почувствовал какую-то несусветную собственную уязвимость и бросился вон.
И снова выходил какими-то пустыми коридорами - комнатами - залами. Пока не наткнулся на живых. Фильм какой-то снимали. В историческом интерьере.
Но не случайно же я заблудился в этот зал?
4. ЭКЗИСТЕНЦИАЛЬНЫЙ УЖАС
Не суждено мне было стать охотником.
Сова помешала.
Шурин Володя, опытный таежник, ученик деда Максима, начал меня натаскивать. Сам он работал на мотовозе, передовой был мотоводитель, вывозил из тайги лес в хлыстах.
Время у него оставалось, находилось, чтобы в тайгу косануть, пострелять.
Как-то я оказался свидетелем, как он выдру брал. Шли мы мотовозной дорогой, он вдруг - бац! малопульку с плеча и щелк - в другой берег озера, которое мы проходили.
- Выдра! - кричит.
Я думаю, на кого он это.
А он снова: щелк! щелк! - Есть!
Мою старшую сестру - свою жену - он называет Надькой. Они еще очень молодые. Только Сережка родился.
Его винтовка, малопулька, щелкает как-то несолидно.
Убийством не угрожает. Словно дверь щелкнула.
- Готова! - орет он.
Володя - всегда спокойный, выдержанный, как и положено передовику и ударнику коммунистического труда, орет.
До того берега далеко, и я слабо соображаю, что там происходит.
У берега что-то бьется, конвульсивно и неистово. Зверюга.
Это выдра. Володя ее достанет и даст мне понести. У нее длинный хвост - я несу ее на плече, подцепив на суковатую палку, но все равно хвост то и дело волочится по земле.
- Держи ровнее, - советует добытчик.
Он все еще возбужден. И как он умудрился ее заметить у дальнего берега и так споро среагировал? И попал в шею.
Он честно горд, это его первая выдра. Видеть их он видел, но подстрелил впервые
Что это за животное, объяснить не может.
- Может, водяная крыса?
- Выдра, - отрезает он. - Воротник Надьке сошьем.
Володя берет меня на вечернюю зорьку, на болота. На болоте в этот раз только мелкие кулики. Палить в них, понятно, можно, но попасть - вряд ли. Очень мелкие.
На этот раз Володя палит где-то вдалеке, понятно, что ему везет больше. Утка заходит прямо на него.
Очень стемнело, и Володина пальба прекратилась. Где же он?
Надо выходить. На местности я ориентируюсь неважно, но, слава Богу - тропинка нашлась сразу. Я бреду по болоту среди нищих вымороченных осин и думаю, как бы не сбиться с сырой тропы, которая так и готова раствориться в какой-нибудь промежуточной луже.
Меня останавливает пристальный взгляд. Сбоку. На меня кто-то внимательно смотрит. Там тальник. Чуть выше, на отдельной осине кто-то сидит и смотрит на меня. _Я_ вижу эти глаза. Они светятся в темноте, два пристальных глаза.
Нет, это не зверь - высоко. Наверное, какая-то большая птица.
А, может, и зверь. Кто его остановит влезть на дерево? Он меня боится? Или я его?
В руках у меня малопулька. Заряженная. Я поднимаю ее. Глаза притихли. _Я_ уже привык к темноте и различаю: на осине, в гуще листвы, кто-то внимательно смотрит на меня. Одни глаза. Больше ничего. Наблюдает. Я понимаю - не человек, но живое.
Меня охватывает экзистенциальный ужас, и я стреляю.
Я слышу - это не далеко - как пуля пронзает что-то живое, шуршит насквозь. Но глаза как смотрели, так и смотрят, два круглых зрачка. В полной темноте.
Я быстро перезаряжаю свою малопульку и стреляю снова. Снова пуля пронизывает что-то живое. Насквозь. Но глаза смотрят.
Я снова стреляю. Я израсходовал все свои пули. Они пронзали что-то живое. Но глаза так и висели в темноте, следя за мной.
Я немножко успокоился и, протягивая вперед винтовку, как посох, двинулся к глазам. Дошел до осины и потянулся стволом к глазам. Дуло винтовки уткнулось во что-то мягкое. Глаза исчезли. Что-то упало на землю. Я побежал, в ужасе.
- Сова, наверное, - объяснил Володя. - В ветках запуталась. У нее глаза ночью не закрываются.
Больше я на охоту не ходил.
5. ПОСЛЕ ВЫПУСКНОГО
Шестьдесят четвертый год. В октябре снимут Никиту Хрущева. Но я к тому времени уже буду учиться в замечательном Томском университете, на ифэфэ.
А весной мы отучились последний день, гордо продемонстрировали на прощальной школьной линейке, а в июне у нас был выпускной.
У меня не было, пожалуй, школьных романов. Так, жалкие интрижки и случайные мелкие шалости. У меня была серьезная любовь. На стороне. Так что на своих сверстниц я внимания не обращал и даже не был в курсе школьных привязанностей.
Наш выпуск хорошо поступил. Половина деревни - в университет. Кто хотел поступить - поступил. Сдавать документы ездили всей ордой наречном трамвайчике - полсуток по Оби и Томи.
Вернулись в деревню, и тут началось воспаленное время. Свобода, перспективы, иллюзии, светлое будущее. Делать нечего. Только танцы, вечеринки, пьянки. Впрочем, какие там пьянки с деревенским хмельным пивом и в изысканных случаях - с венгерским мартини - «Черемтором» в литровых бутылях.
И меня заинтересовали мои сверстницы. Мои посягновения далеко не ушли. Но я задался целью всех их, суровых - как предполагалось, недотрог - перецеловать. Незанятых и чужих.
Впрочем, сейчас я сомневаюсь, была у меня изначально такая цель, или идея этого летнего чемпионата по недотрогам у меня оформилась уже в процессе, скажем, на третьей-пятой современнице.
Мне это удалось. Я начал с самой строгой отличницы. Проводил с гулянки и прямо у ворот ее основательного кержацкого дома под необузданной черемухой, воспаляясь, целовал, мягкую, не строгую и податливую. На этом мы не остановились и пошли за дамбу - стояла большая вода - купаться на озерко. В воде, среди прибрежной тины, лилий и плавающих кувшинок (белая ночь) целовать почти голую строгую отличницу было совсем сладко. Она пугалась и, наверное, боялась одного: пойти до конца. Но если честно - у меня и не было таких намерений.
Клава была серьезная девушка, строгих правил, скорее всего - староверческих семейных традиций и, наверное, совсем не поняла, почему на следующей вечеринке я уже крутился с Галинкой.
Девушек у нас было пол класса, значит - полтора десятка. И все сладкие. Катя. Наташа. Лида. Еще Наташа. Толстая Таня, очень толстая. Худенькая Валечка. Даже неприступная Лариса. Вредная Ирка. Противная Катька. Строгая Надька - уже чья-то невеста. И чисто попутно - красавица Щербинина из класса помладше. Даже вредные и противные на пробу оказались невероятно сладкие.
Ничего донжуанского во мне, понятно, не было, но ни с одним сопротивлением я не столкнулся.
Воспаленное время! Свобода. Мы уже не принадлежали школе, еще - следующей учебе. Мы принадлежали только себе.
В нашем классе учились классные девчонки!
Прошу поверить.
И никто попозже не вспоминал об этом - у нас что-то - немножко! - было. Они никому не болтали и, наверное, быстро забыли.
Зачем? Почему? Детство. Отрочество. Юность.
Открытие откровенной девчачьей доступности не поколебало моих фундаментальных представлений о сакральной целомудренности женщин. Любимых женщин.
И мне без труда удалось убедить самого себя, что это легкое воспаление не имеет никакого отношения к моей серьезной Большой Любви.
Но мать же мне говорила, встречая по утрам:
- Истаскаешься.
6. ДОЧЬ БАКЕНЩИКА
Конечно, это осенняя ночь. Сентябрь. Еще и ночи теплые.
Она везет меня через Обь на обласке.
Надо представить себе Обь и обласок. Утлая, верткая, крутлявая, сомнительно ненадежная лодочка из темного ствола осины и мощный сильный водный стремящийся поток.
Ширина Оби в наших местах километра два. Вольно. И страшновато.
Она не боится. Она привычна. К тому времени ей 22. Она - дочь бакенщика. Красивая, молодая, единственная дочь сурового неразговорчивого строгого бакенщика. Она не живет со стариками, только приезжает в гости. Старик на берегу Оби живет возле бакена в одиноком домике. Раньше здесь селился и другой люд, но теперь старики остались одни.
Мне выпадает нечастое счастье, пройдя шесть прибрежных гор, попасть в этот одинокий домик. Сегодня я засиделся и припозднился, и она везет меня через большую ночную реку на утлом обласке.
Старый бакенщик смотрел сурово, ему эти поздние перевозки не нравятся. Я ему тоже не нравлюсь, точнее - то, что его взрослая дочь позволяет себе гулять с эдаким пацаном. Ему это, наверное, непонятно. Он никогда ничего не говорит, ни мне, ни ей, но суровый вид показывает, что ему это не по нраву.
Он очень любит свою красивую дочь. Может, она у него не единственная, но последняя. Когда выйдет замуж, она заберет своих стариков в свою двухкомнатную городскую квартиру. Из этого одинокого домика у большого берегового бакена.
Она везет меня через реку. Обь, наверное, тихая. Ночь.
Она довезет меня до песчаной косы, а там я потопаю сам. По тяжелому мокрому песку.
Наверное, она жалеет меня.
Я брат ее подруги. Она красивая и около нее крутится много парней. Женихи. Выбор есть.
И я - нецелованный пацан.
Она догадывается, что вся моя жизнь - в ней. Наверное, ей жалко, что мы так нелепо разминулись во времени.
Она улыбается ослепительно белозубо, когда счастлива. Мне кажется, это счастье - быть ею. Может, она совсем другого мнения о себе. В ней есть что-то от лесного зверя. Изящество. Уверенность. Молодая беспощадность.
Она ведет обласок умело и бесшабашно. Опытно. Профессионал. Может, она напевает.
Я притих. В обласке не пошевелишься. Очень верткий. Он тихо шуршит песком. Приехали... Надо прощаться. Махнуть рукой.
Она не поднимается с кормы, готовая оттолкнуться веслом и плыть назад.
Я знаю, что у нас никогда ничего не получится, но очень люблю ее. Это все знают. Обь. Шесть гор на уплывшем берегу. Береговая тропинка. Одинокий домик бакенщика. Бакен. Старый бакен на Оби, кстати, философствовать любил. Ночь. Волна. Песчаная коса.
Все знают.
Она догадывается.
Я мешкаю. Мне не хочется махать на прощанье. Я не хочу прощаться. Я подаю ей руку. Она берет ее и поднимается.
Я не верю. Но она выходит из обласка на песчаную косу.
Она босая. На ней простенькое платьице. Хотя сентябрь, осень, ночь.
До этого она мылась в дедовой бане. А я ждал, пока она помоется. Слышно, что она теплая. Очень теплая. Из бани.
Совершенно несерьезная и дерзкая мысль: обнять и поцеловать. Я всегда полагал, что это может ее обидеть. Навсегда. В такие годы для тебя существуют эти странные слова. Навсегда. Никогда.
Я уже приличный шкет. Порядочный. В смысле - высокий. Выше ее. И прежде чем робко положить руку на ее плечо, сначала надо понять, что она тянется ко мне. Вся? Нет, глаза. Глазами тянется.
Ночь светлая. Кажется, луна. Конечно, луна. Она же потом уплывала по лунной дорожке. Лунная дорожка - как река в реке. Светлая ночная река. Лунная Обь.
Я целовал ее долго и безумно. Или - она меня целовала? Наверное, все было чрезвычайно неумело. Вопиюще непрофессионально. От стыда я все больше распалялся. Наверное, я бормотал какие-то невнятные слова.
Почему люди целуются? Зачем? Чего они хотят достичь? Но, Бог ты мой, как это хорошо. Приятно. Вкусно.
Стыдно. Боже мой, как стыдно, когда она уже вся твоя. И ты - ее?
Когда ты так откровенно теряешь себя, оказывается, приобретаешь так много. Тебя - нет. Только этот нескончаемый поцелуй. И ее нет. И тебя. Вас нет. Или мира нет? Только мы...
Над тяжелой песчаной косой, омываемой темной рекой, в лунной воздушной дорожке света повис этот поцелуй. Только поцелуй, а вас нет.
Я думаю, этот поцелуй так там и остался, и висит себе.
Только Обь уже давно размыла ту замечательную песчаную косу.
Наверное, я бормотал какие-то невнятные слова, и, стыдясь их, стыдясь этой первой откровенности, она их закрывала своими губами.
С тех пор я не умею произносить эти слова. Она почему-то закрывала глаза, но перед тем, как ее веки опускались, я видел в них что-то невыразимо ликующее, какой-то обжигающий восторг, и, может, она и закрывала глаза, чтобы скрыть этот восторг и ликование, стесняясь себя. А, может, это были просто глаза счастливой женщины. Конечно, я не понял, не осознал, но почувствовал и догадался: женщина, которую любят - это другая женщина.
Я устал. И она устала. Наверное, это большое искусство - целоваться так долго и неистово. Как это случается у шестнадцатилетних пацанов. А ей еще предстояло переправиться через реку. Два километра. Я столкнул обласок с песчаной косы и, чтобы она немного отдохнула, тихонько повел его в реку. Она сидела, положив весло в лодку, примерная, усталая и послушная.
Место было отмелое, и я долго тихонько вел обласок, прямо в башмаках и штанах. Она это заметила и отругала меня. Укорила:
- Толя!
В одиноком домике на том берегу горел свет. Наверное, старик беспокоился и ждал. Старуха - та за дочь никогда не беспокоилась и, наверное, мирно спала.
Уплывала лодочка по лунной дорожке. Одинокий огонек означал и тревогу» и надежду. Стариковскую тревогу и молодую надежду.
_Я_ захмелел. Это пьянил ночной воздух у реки.
Намокшие штаны тяжело хлюпали. В сырые башмаки насыпался песок.
Я замечу это уже дома.
Моя деликатная мама, которая никогда не задавала мне ненужных вопросов, может быть, спросонья, то ли спросила, то ли осудила:
- Опять на ту сторону шлялся.
«Та сторона» - это берег с одиноким домиком старого бакенщика.
Как давно.
Но когда - изредка - я проезжаю эти места, я убеждаюсь: он на месте - мой первый поцелуй - на том самом месте, где когда-то была долгая песчаная коса, намытая Обью.
7. ПИТЕРСКОЕ ДВОРЯНСТВО
Нам выдали двойную стипендию - наперед. Новогодние каникулы. На нее надо протянуть два месяца, но сегодня в кармане чешутся целых семьдесят рублей с копейками.
- Махнем в Питер, - предлагает Юрка. Мы мирно и вальяжно пьем пиво «Жигулевское» в буфете на железнодорожном вокзале «Томск-1». Объявили, кажется, посадку на поезд до Москвы с прицепленными вагонами до Ленинграда. - Там пиво лучше.
- Слабо!
С нами Юркин друг, будущий астроном, одноклассник Толик, звездочет Толян, он с университетского мехмата. Или геодезист.
- Старики, у меня все деньги дома. Я не успею.
- Успеешь. Целый час посадка. Возьми тачку, сгоняй.
Толян успел.
Билеты мы возьмем на станции «Тайга». Там и пиво, кемеровское, получше.
Мы провели в Питере, он уже и тогда в обиходе был «Питер», бесподобные пять дней.
Нам удалось пристроиться в баснословно дешевую гостиницу. Правда, это походило на привал арестантов: в невероятно большой общей гостиничной расположилось с полсотни койкомест, но стоили они на честно студенческие возможности. Днями мы как послушные культуртрегеры прилежно исследовали достопримечательности утратившей величие императорской столицы, бродили по русским музеям, эрмитажам, носились по Васильевскому острову, примеривались к медному истукану, пытались разыскать бронепоезд вождя революции Троцкого. А вечерами - на Литейном мы разыскали одну не очень простую замечательную пивнушку - где - при небольшой сообразительности - можно было заполучить на столик бутылочку-другую «Двойного золотого». Юрка открыл этот напиток, он вообще был склонен к питейному аристократизму. Это были небольшие темные бутылки какого-то витого замысловатого стекла, черными своими кольцами, играющими на свет.
Драгоценного напитка там было всего на полкружки. Как же мы их смаковали! Какие эстетские разговоры удавались, залаживались. Пиво для аристократов. Настоящее дворянское, усугубленное аурой имперской столицы. Радость и драма жизни, летучая пена дней и густое сусло сущности и вечности. Денег, понятно, было в обрез, и многого мы себе позволить не могли. «Двойное» стоило дороговато, но натри-четыре бутылочки хватало, чтобы почувствовать всю несказанную прелесть жизни. Ясно, что все мы станем великими, мы приобщены к дворянству и элите человечества. Так что: человечество, держись!
Знакомого по Новосибирску Фоняка в городе не оказалось. В последний вечер появилась скромная возможность попасть на спектакль к Акимову, но мы честно предпочли пивнушку на Литейном.
Здесь самая настоящая густая всамделишная жизнь. Двойная золотая.
...Недавно я был в Питере, искал место казни сибирского губернатора князя Матвея Гагарина. И «Двойное золотое». В городе Санкт-Петербурге «Двойное золотое» нынче уже не разливают. Перестали. Наверное, несколько лет назад. Я даже разыскал завод имени Степана Разина. Меня там не утешили: да, было, бывало, но двойного золотого в Питере нет, и не будет.
И это Питер? Без двойного золотого?
8. УЕЛ
Я в жизни дрался, бил человека по лицу, пожалуй, всего один-единственный раз. Уже студент был, на каникулы приехал в родную деревню. В клубе танцы. В деревенском клубе по вечерам еще танцуют.
Моя любимая старая девушка приехала с той стороны. В деревенском клубе танцы вольные. Кто-то осмелился мою девушку на танец пригласить. Пристанской пацан. Я ему врезал. Опечалил он меня. Озадачил.
Я же девушку люблю. Пошли на крылечко выяснять гражданские позиции. Кавалер, танцор пристанский, встал как-то неудобно: ступенечкой ниже. И угораздило его процедить сквозь зубы:
- Поэт.
Это решило его судьбу.
Он на что намекал?
Может, ему что-то не нравилось в моем творчестве? Но разве я ему что-то навязывал?
Наверное, я бил от имени всех оскорбленных и поруганных поэтов.
Я ему ловко навернул с верхней ступеньки так, что он некрасиво сбрыкнул с клубного крылечка.
Его дальнейшая судьба меня не интересовала. Пусть полежит, поразмышляет. Белинский! Меня ж девушка ждет с руками, раскинутыми для деревенского вальса.
Утром в родительский дом пришел милиционер с нашей улицы, кажется, Лешка. Меня забирать.
Оказалось, мой критик, полежав и подумав у клубного крылечка, собрал толпу пристанских, и они пошли бить наших, северных. Славная драчка получилась. Мы-то с Томкой в это время где-то на задах целовались. Но я первый начал, я зачинщик этого побоища. Трудновато после ночи поцелуев собираться в каталажку.
Нас с Валеркой, это он организовал силы северного сопротивления против пристанских, продержали в каталажке целые сутки. Томка в корзинке принесла передачку. На ее дне, замотанные в тряпки, лежали две чекушечки домашней самогонки. Нестрогие порядки в деревенском каземате.
Нас мирили с побитым бойцом. Он долго куражился. Но мировую принял. Когда уже мирную выпили, Валерка не выдержал:
- Врежу-ка я ему. Суток натрое.
Я горячего друга удержал.
Самое главное: критика-то подействовала. Что бы я ни сочинял, даже в рифму, поэтом себя не считал.
С нижней ступеньки слышалось нечто оскорбительное. И это мне, который поэтом даже не пытался себя считать?
Белинский, ептать.
9. ВАСЯ, НАС ЖЕ СТУДЕНТЫ УГОСТИЛИ!
На обратный путь до Томска у нас осталось по рублю. Даже у звездочета Толяна - практичный геодезист вел тщательный счет. Решили продержаться. Но - соблазнились и на куцый остаток сообразили прощальную бутылочку.
Чего это я утром проснулся рано? Почти трое суток дороги - силы надо беречь. Почему-то хотелось есть, хотя понятно, на трое суток кормов у нас не будет. В нашем плацкартном закутке появился новый пассажир - с вечера его не наблюдалось. Мощный старикан сидел на нижней полке.
Я сначала не сообразил, но что-то с ним было неладно, просто с верхней полки я не сразу разглядел.
Он увидел - проснулась человеческая душа, обрадовался и заговорил. Он ветеран войны, но еще первой, империалистической. Без ноги с войны вернулся, вот уже полвека свою деревянную культю таскает.
Слово за слово.
Мои современники честно дрыхли.
Старик с младшим сыном ехал на Урал к сыну старшему.
- Дорожка дальняя, - произнес он задумчиво. - Скрасить бы.
Я развел руками:
- Нищета студенческая.
Он задорно мне подмигнул, полез в карман штанов французского фасону «галифе», достал аккуратную пятерочку:
- Сбегай на станции. Огурчиков прихвати.
Уговаривать меня не надо. Особенно если под огурчик.
Старик меня остановил:
- Только - ты меня угости.
Я не врубился.
Вояка шепнул:
- Ты. Ты меня угощаешь. Понял?
Дошло.
В те времена на железнодорожных станциях страны продавали густопсовую вьетнамскую водку редчайшей гадости. «Оттепель» закончилась. Только что сняли Хрущева.
С увесистой бутылкой этого мерзкого югоазиатского пойла-ханжи, я появился как раз в тот момент, когда мои соратники продирали глаза с явно выраженным унынием по поводу предстоящей трехдневной голодовки.
Я фраерски и как ни в чем не бывало выставил ханжу в бутылке на столик, рассортировал на столе огурчики, хлебушек, ливерную колбасочку и плавленый сырок.
Ребята глядели недоуменно, но молча.
- Иван Спиридонович, - обратился я к ветерану всех империалистических войн, - не выпьешь со студенчеством?
- Отчего же? - браво согласился ползучий разведчик, георгиевский пластун. - С молодежью завсегда.
В глазах моего друга Щербинина явственно читалось мучительное: «Ну сука гад Омельчук, мало того, что деньги прикрыл, еще и базарит общее достояние».
Я разлил. Стариковского сына звали Вася, он валялся на лавке в соседнем купе.
- Вася, - окликнул его старик. - Нас студенты угощают.
Вася не в пример бравому отцу был хиловат, тщедушен, лицом испит.
Мы быстро опорожнили первый вьетнамский завод.
Старик выразительно посмотрел на сына.
- Вася, нас же ребята угостили.
Вася законы хлебосольства понимал, тем более что состав уже тормозил у очередной станции.
Пока Вася бегал - пришла очередь шептаться старику со Щербининым, и только тут звериная ярость моего друга прошла.
Так мы и бегали: то мы старика с сыном угощали, то Вася вылетал на станцию.
Жалко, состав скоро дошел до Челябинска, где старика встречали. Кажется, этот состав двигался со скоростью пять бутылок до Челябинска. Неужели, вьетнамское пойло разливали в 0,75? Ветераны, подскажите.
Мы уже знали всю историю первой империалистической войны, которую вместе с героем Иваном Спиридоновичем от нас тщательно и истово скрывала официальная советская историография. Эта бойня была по страшнее следующей.
- Наша-то война была первая империалистическая и последняя человеческая. Далыне-то технические войны пошли, - здравомысляще рассуждал непьянеющий старый геополитик.
- Пиздец - райская птичка, - бормотал Иван Спиридонович, профессионально приговаривая очередную чарку из чайного стакана. - Очнулся, лежу я, и моя нога. Отдельно. Лежим отдельно.
Пожилому молодчику было немного за семьдесят.
Мы его высадили в Челябинске и чуть не плакали. Хорошо закусили, да и человек душевный. Георгиевский кавалер.
Впрочем, и до самого Томска мы ехали с едой. Толик-звездочет пристал к главной поездной официантке Таньке, которая разносила обеды в судках по всему поезду. Толян парень был смазливый, у них начиналась особая строка в биографии, но мы Татьяне устроили такой студенческий эскорт вагонных офень, что она распродала свой товар уже к Тайге, а ей еще надо было торговать до самого Владика. Орава из трех студентов целеустремленно носилась по вагонам и под Есенина - Гумилева - Мандельштама навяливала борщи - чаи - котлетки. Отказать было невозможно. Гонорар Танька платила шикарными обедами, ну а Толяну - отдельно. Под паровозный стук колес... Впрочем, тайная история всеобщей любви обо всем умалчивает. В Тайге она так пронзительно на него глядела - знала, прощалась навсегда.
10. ПОЭТИЧЕСКАЯ КРАМОЛА
_...и_сколько_весит_этот_зад_-_узнает_скоро_шея..._
Великая все же вещь - поэзия, хотя бы потому, что гоняют ее - веками.
Вот бы повеселился великий Франсуа, узнав, что спустя пять веков его бренного бытия в далекой неведомой Сибири найдутся инквизиторы, которым не по нраву придутся его задумчиво веселые сроки.
- Ну что ты этим хотел сказать? - допрашивала меня комсомольская Шура. - Какое отношение к жизни? На что эти намеки? Что за репрессии ты предвещаешь, пророчишь? И, в конце концов - какая пошлость!
Шура не вызвала меня в кабинет, мы с ней гуляли около обкома, на лужайках с клумбами. Ласковая Шура отвечала за идеологию, а значит, сознавал я, и за меня. Зато, что я прочел переводы Ильи Эренбурга, и Франсуа мне запал. А ей было больно и обидно, что я нашел страшные иллюзии в далеком неправильном Средневековье и сравниваю с нашей ласковой действительностью.
С деликатным Никитичем мы гуляли в университетской роще. Роща была посажена сто или тыщу лет назад безукоризненно воодушевленными ботаниками, в ней все было благоговейно и гармонично, ботанически соразмерно.
Конечно, коммунист-филолог Никитич не ругался, скорее - укорял. Поэзия хорошая, вкус отменный, но нахер лезть на площадь. Зачем тешить эту пьяную непристойную публику, ночную рвань, зачем метать бисер перед свиньями, и ты еще не знаешь, на что способна пьяная толпа, воодушевленная Вийоном в твоем исполнении?
- Кстати, нетрезвом?
Весна была. Приехали поэты из Москвы. Правоверные фронтовики. Почему-то стол мы организовали в общежитии мединститута. Тогда и медики поэтов приглашали. Выпить было немного. Один из фронтовых поэтов стал читать свои стихи, сидя на подоконнике открытого окна. Весна стояла. Поздняя. Тепло. Черемуха цвела. Сирень распускалась. Стихи были крепкие. О стариковской любви.
Мы слушали его в общежитской комнате за трапезным столом. Но под окнами общаги прогуливались парочки и свободные студенты. И когда чтец закончил, с той уличной стороны раздался мощный зов.
- Еще!
Поэт недоуменно повернулся и увидел с высоты третьего этажа приличную толпу, которая слушала его с явным чувством собственников, как будто он читал не нам, а им.
- Еще! - настойчиво повторила толпа.
Поэту осталось только передвинуться на подоконнике и, свесив ноги, с третьего этажа продолжить чтение для вечерних гуляющих.
Он был очень деликатный человек и, когда утомился, - обратился к толпе:
- Здесь со мной мои коллеги, можно они почитают?
- Давай! - согласно ответила толпа. Она становилась многолюднее и мощнее.
Сначала читали наши гости, а потом настало и наше время.
Вечер кончился, ночь настала, а им внизу - черт побери! - все еще не надоело.
Это мы их уговорили разойтись.
Назавтра повторилась та же картина.
Вечер, скромная выпивка, только стихи мы начали читать сразу с подоконника, а толпа уже ждала.
Московские гости уехали.
Но что-то осталось от этих нечаянных вечеров.
Кому-то это надо, наши строчки и наши страдания.
Зачем же они собираются целыми толпами? Пьют, целуются и слушают стихи.
А потом, наверное, настал Первомай - весна, теплынь.
Денег было только на бутылку пузатого и длинного портвейна. Но, наверное, закосило. И кто-то попался навстречу с бутылкой. И тут нам навстречу попалась трибуна напротив ТИРРиЭТа и наискосок от горисполкома. С этой трибуны местные вожди приветствовали демонстрирующих советских трудящихся.
Мы взобрались на трибуну распить добавочный портвейн. Приняв свой стакашек, Васька запричитал Франсуа Вийона. А я ему подгадал:
- И сколько весит этот зад - узнает скоро шея.
Люди внизу остановились. Была весна, рядом горсад, выходной день, народу променадило много. И нас понесло. Мы читали свое, друзьево и чужое. Толпа скапливалась. Стихи в весеннем воздухе звучат интимно. Из толпы к нам полезли дополнительные поэты и графоманы. Они просились почитать насущное и сокровенное.
Толпа росла и заполняла городскую площадь.
Да, это тебе не портвейн местного разлива. Это - слава!
Но вдруг трезво и реалистически раздалось:
- Мусора.
И сразу:
- Линяйте.
Мы все поняли сразу, почему - но повторять нам не надо. По отвесной высокой стенке - мусора пробирались по лестнице - мы спустились в толпу, и весенний народ принял нас и растворил. Мы скрылись. На еще один портвейн мы, понятно, раздобыли. Под залог славы.
Мы скрылись?
Вот уж хуешки! Мы давно были вычислены.
И если не отчислены, то только потому, что Никитич был выдающийся дипломат и вломил нам пизды превентивно.
А ничего крамольного мы и не читали. Какой спрос с молодых графоманов?
11. НЕЖНЫЙ МАЯКОВСКИЙ
Как всякому непрофильному заочнику, мне нужно было пройти и сдать практику в школе. 14 уроков. Изящной словесности. Я договорился об этой изящной практике в лучшей Салехардской школе - на рыбокомбинате. Сразу после январских каникул. Первым мне выпал Маяковский. Я к нему относился лояльно. Тем более что можно было остановиться на нем - раннем, политически непорочном.
Добрейшая Екатерина Ефимовна, теща моего полярноуральского собутыльника, прославленного геолога Аркаши, меня во все тонкости педагогического промысла посвятила. И я резво начал для девиц - в выпускном классе лучшей школы в тот раз преимущественно случились почти одни девушки - про нежного Маяковского. Мне удавалось - я это чувствовал - поймать нерв поэтических инстинктов будущего советского классика. Мне нравилось, как я находил нужные слова и интонации.
Девицы внимали. Им явно нравился ранний нежный Маяковский.
И вдруг...
Вот почему я так и не стал преподавателем изящной словесности.
Вдруг я увидел в проходе за партой девичьи коленки. Скромные. Не вызывающе развратные, оголтелые, распущенные. Скорее наоборот - невзрачные, простецкие, может быть, даже никудышные. Мини на ту пору было предельно скромно. Время стояло скромное.
Но мой взгляд неотвратимо уставился на них. Прямо-таки вперился. Завис.
Кстати, коленки никак не отреагировали на мою пристальность, видимо, мне удалось придать своему взгляду классическую мужскую отрешенность.
Мое молчание затягивалось. Окраиной глаза я заметил напряженный взгляд Екатерины Ефимовны. Она чего-то не понимала. Происходило что-то, ее пониманию недоступное.
Думаю, прошло минуты три гробового молчания.
Школьницы, наверное, тоже недоумевали, но я старался не принимать это во внимание.
Обрез юбочки, чулочки, невинные коленки...
- Екатерина Ефимовна, - произнес я, оторвав наконец-то взгляд от своего морока, - кажется, у меня не получается.
- Получается, получается, - готовно отозвалась добрейшая классная. - Еще как получается, продолжай. Правда, детки?
- Правда, - хором подтвердили мерзкие скромницы.
- Нет, - возразил я твердо, - не получается, Екатерина Ефимовна.
Она растерялась и не знала, что ответить.
- Я пойду? - послушно спросил я разрешения.
- Дорассказал бы... про Маяковского.
Но я твердым шагом уже выходил из напряженного класса.
12. МЯСО СВОБОДЫ
До сих пор горжусь, что я участник «бунта радиожурналистов Таймыра».
Горжусь?
Горжусь!
Я приехал в Дудинку, где работали на радио мои друзья: Вася, Алик и Сережа. Шеф Коробов сразу и меня принял на работу. Никогда в жизни я так не кайфовал: самая лучшая работа в жизни. Но счастье долгим не бывает. Я попал на радио в самый разгар скандала. Кроме моих друзей под Коробовым служили три полярных волчка - серьезные журналисты: москвич, киевлянин, питерец. Кто тогда отсиживался на Северах? Неприкаянные, отвергнутые. Я так воспринял своих старших коллег: диссидентура. Работали местные - национальная редакция, тоже не все довольные Коробовым. По молодости и неопытности я мало в чем разбирался, но ясно - я за свободу. Были сходки за картами, пьянки, переговоры, коллективные походы в местный окружком. Первый начальник Таймыра принимал нас в своем безвкусном кабинете.
Убей, не помню сути, но лейтмотив: свободу творчества притесняют.
Глухая пора листопада...
Глухая полярная ночь...
Переговоры ни к чему не привели. Решено было - сваливаем. Увольняемся все. Коробов остается с корреспонденткой - женой секретаря горкома и нганасанским переводчиком.
В час икс, по одному - пошли в коробовский кабинет. Я шел последним - по стажу. Мой дудинский стаж насчитывал неполных два месяца. Два счастливых месяца. Коробов уже подписал восемь заявлений.
Выглядел устало, но мне явно удивился:
- А ты что?
В его устало-испуганных чекистских глазах через запятую стояло: щенок...
Я дерзко выпалил:
- Вы притесняете свободу!
Он снова удивился:
- И твою тоже?
_Я_ замялся. Мою свободу он еще не успел притеснить: в своих радиорепортажах я распевал вольно, как пожар в бескрайней таймырской тундре.
И здесь мое диссидентско-политическое чутье меня подвело. Я брякнул:
- Я как все.
За компанию то есть. То есть - за свободу.
Коробов взял листок прощального заявления, молча подписал.
История наделала немало шума. Мы до увольнительного акта подписали какое-то требование-заявление и обычной телеграммой послали в Москву. Шпионы, естественно, телеграмму перехватили. Говорят, Би-Би-Си -Свобода сделала это на день-другой главной новостью с комментариями.
Мне так хотелось работать на Таймырском радио! Мне здесь так нравилось! Счастливое время.
Месяца через два, пропив полярные заработки, на родине потеряв наконец-то девственность, я посыпал голову пеплом и полетел в Дудинку. Устраиваться на радио. На месте Коробова сидел суровый человек.
Он меня мягко упрекнул:
- Вы же по собственному желанию писали?
Нет, вакансий нет. В Хатангу, если хотите, там в газетке место есть.
Неуволившаяся жена секретаря горкома мне по секрету шепнула:
- Вам на радио «волчий билет» выписали. Всем.
Попозже во Владивостоке я нечаянно встретил дудинского коллегу - полярного волка Вадима. Вспомнили Таймыр.
- Вадим, а все из-за чего?
- Да из-за денег, Толь. Коробов маловато нам расписывал. Себе рисовал. У Алексея был план на его месте посидеть. Коробов хотел выгнать только нас, да тут вы подъехали. Он хотел вами воспользоваться, не успел - мы вас перехватили.
- Так мы работали «пушечным мясом» ?
Вадим хохотнул:
- Можно и так. Пушечным мясом. Толь. Но пушечным мясом свободы.
- Горжусь. Честно.
13. СУРОВЫЙ КАЛАБИН
Праведники, наверняка услышат, но все-таки сначала, пожалуй, слово системного грешника.
Поначалу-то, наверное, я крупно обиделся. Сурово. Навечно. Но это быстро прошло.
Он меня снял с рейса.
Нет, это было не так.
Я честно утром с тяжеленной головой добрался до гидропорта. В Салехарде, на Полуе, сразу за Мостостроем, располагался гидропорт. Для самолетов-поплавков, вездесущих Ан-2 в гидроварианте. Салехард оставался единственным городом в Союзе с собственным гидропортом. Может, еще Диксон сохранил. Или Игарка.
Гена поздним вечером заскочил радостный - с бутылкой спирта. У него завелась - редкий случай - целая бутылка. Чистый спирт, калиброванный. Глаза у Гены блестели: бутылка спирта - это не просто целый вечер, это целая жизнь! У меня же просто нечаянно завалялась бутылка водки. Это была национальная забава северных интеллигентов: неразборчиво пить по ночам неразведенный, неразбавленный спирт, запивая его водкой.
Мне бы надо было на Гену обидеться. Но я почему-то не обиделся. Ни капельки.
Работа есть работа. В первую очередь. Святое.
Это он сам меня отрядил в командировку, в Тазовский, на гидросамолете, на сбор школьников из тундры.
Пропала командировка. Не в тот раз.
Мин сколь, дин сколь, алавака фрекен сколь!
Откуда такое шикарное знание шведского? Или финского?
Он был моим начальником, командиром, старшим редактором. Он отвечал за меня.
Рейс откладывали, переносили, дали очередную задержку, и я решил смотать в город, в салун «Север», где можно было пообедать - на командировочные деньги - с пивом.
Но я опоздал на рейс не потому, что был никакой.
Так, он снял меня с рейса?
Когда я вторично поехал в гидропорт, через справочную он дозвонился до меня.
- Ты же должен был утром сдать мне материал.
Я замолчал.
У меня метнулась робкая мысль, как бы так ему застенчиво напомнить, что он радостно возбужденный с блестящими глазами зашел ко мне вечерком, когда я, невинный и трезвый, вдохновенно колдовал над чистым листом бумаги, выводя заголовок репортажа.
- Ночной спирт, - промямлил я.
- Это не аргумент, - отрезал он. - Сдавай билеты. И ответишь за свою безответственность по всей строгости революционного времени.
Гена пил.
Он был легкий человек. Но пил тяжело. Пропал по пьяни.
Мне влепили выговор.
Шеф долго читал жесткие нотации об ответственности журналиста. Гена зловеще, как воплощенная ответственность, фигурировал за дверью.
Ночью этот демон снова ввалился в мою холостяцкую дверь. У него, что ли, открылся склад ночного спирта?
14. АРЕСТ В ДИКСОНЕ
Меня арестовали прямо в салоне Ил-14. Двое, в зеленой форме. Пограничники. Наверное, один офицер, другой - солдатик. Несолидный, тщедушный. Но - решительный. Не то чтобы он ткнул мне в спину каким-то наганом-револьвером, но жесты у него были бойцовские.
Наверняка, он брякнул:
- Вы арестованы!
Я-то уж размечтался о том, как выйду на легендарный берег легендарного моря в легендарном Диксоне, а тут тебя под твои белые ручки:
- Вы арестованы!
Арктические погранцы - организация серьезная. Не пошалишь.
Все мои документы были в порядке. Но в моем командировочном удостоверении: Салехард - Мыс Каменный - Норильск - Дудинка, - именно Диксон не значился.
Ил-14 из Мыса Каменного на Таймыр летал нерегулярно, и моя кадровичка и помыслить не могла, что в Диксоне у этого случайного рейса случится случайная промежуточная посадка.
Я почувствовал себя шпионом. Крупного масштаба.
Арестантская представляла из себя обычную комнату неизвестного предназначения - большая, с одним столом и стулом. Стол, наверное, для писания признательских показаний.
Решительный маломерок в погонах завел меня в этот приют арктических шпионов и диверсантов, взглянул прощально и презрительно и закрыл замок с другой стороны. До позорных объяснений он не снизошел.
Я не знал, полетит ли мой полярный Ил-14 на Норильск уже без меня или будет дожидаться. На всякий случай мысленно попрощался, чтобы следующие удары судьбы встретить с примерным терпением.
Я просидел в своей арестантской два часа. Но если бы я знал, что это будет всего два часа!
Арестованные диверсанты знают, что можно подумать за 120 томительных минут.
Я отчаянно изобретал легенду. На самом деле я добирался до подводных трубопроводчиков, которые собирались прокладывать крупнейший в мире дюкер по дну сурового Енисея для газопровода с ямальского месторождения Мессояха до Норильска. Начальник СУПТР-7 был мне знаком по Надыму.
Легенда не потребовалась. Дверь отворилась, меня доставили к одутловатому майору, который вяло, равнодушно, одутловато пожурил меня зато, что командировочные документы надо бы оформлять почетче.
У меня было так много сказать ему! Но он был квелый, как муха.
Родной Ил-14 почему-то задерживался, я еще успел побродить по красивому деревянному городку - гордой столице советской Арктики. Полярный эксклюзив - деревянные трехэтажки на тонких сваях - здания-цапли. Посмотрел докеровку на Диксонском пирсе сухогруза «Выру», который до этого встречал в Обской губе на траверзе Нового Порта. В какой-то приморской пивнушке удалось принять пару кружек пивка. Правда-правда, на всю советскую Арктику только в Диксоне тогда был свой пивзавод. Знатное пивко. Может быть, даже называлось «Арктика».
Полярный день стоял над океаном. Замечательный денек. Хороший город Диксон.
Неизбежный общенародный репродуктор назойливо крутит новомодный и особо любимый шлягер: «Четвертый день пурга свирепствует над Диксоном...»
15. САЛУН «СЕВЕР»
Я уже и в «Славянском базаре» с Колей Бондровским погулял, и в «Метрополе» с Гришей Кружковым посидел, но все-таки истово верил, что круче салехардского «Севера» ресторана не бывает! Родной.
Чего там хорошего? Водка дорогая, дым коромыслом, пьяная плебейская публика, замызганные официантки. Но официантки - это особо: свои люди.
A! Салун. Вот что напоминал ресторан «Север» - салун эпохи нефтяной лихорадки. На Ямале. Без кольтов и ковбоев. Разве что в морду.
У каждого поколения наверняка должна быть своя золотая лихорадка - нефтяная. Нет, не каждому посчастливится. А вот тебе - поперло! Чего ты рвался в Салехард? Чего тебе не сиделось в замечательно аристократической арктической Дудинке? Хорошая компания, почти большие деньги, чудная работа на радио, хорошенькие предстоящие девушки... Чего ж тебе не по сиделось в Дудинке? Просто... На Таймыре не предстояло никакой лихорадки. А в Салехарде, на Ямале - началась! Как раз начиналась. И твой извилистый маршрут Дудинка - Алыкель - Воркута - Лабытнанги - на самом деле самый прямой, наипрямейший путь - к твоей нефтяной лихорадке. А ресторан «Север» просто-напросто символизировал твой неслучайный жизненный Клондайк. Это у всех вас, первопроходцев, так: салуны, выпивка, страшненькие девчонки, чопорный половой, голосистые апостолы фарта.
Так о чем это я?
О ресторане «Север».
С Дудинским «Элдэном» промахнулись, с «Элдэном» пьяного романа не вышло, а «Север» надолго стал, твоим родным салуном. Как только завелся лишний советский рубль - куда: на Север - туда, в «Север». Тем более что он под боком у комитета, твоего комитета - по РВ Ямало-Ненецкого окрисполкома. Стейк - из залежалой оленины, борщ - вчерашний. Пиво кислое, перемороженное и недельной давности.
Дрянь. Просто дрянь. Как его пили? Это вообще можно пить?
Может быть, пиво-то было хорошее, пока его не разбавляли. Что за национальная традиция такая советская, если пиво казенное - то обязательно его разбавлять? Водопроводной водой.
Но другого не было. Случалось и бутылочное (его не разбавишь), но его из Воркуты везли долго, перемораживали. Тоже дрянь. Но другого не было.
Почему на Севере хотелось пива? Хорошего пивка. Хотелось. Но другого не было.
Дым стоял коромыслом. Еще и «Беломор» курили, и изысканный «Казбек», хотя в основном уже перешли на болгарские «Шипки» и «Варны».
Советский общепит эпохи Клондайка. Собутыльники - свои ребята. Пьяницы со стажем.
Это были времена, когда официантки казались богинями. Недоступными. Первоначально недоступными. Бывают же счастливые времена, когда даже официантки дичайше провинциальных ресторанов кажутся недоступными богинями.
16. ПАРИЖСКИЙ ПАТРИОТИЧЕСКИЙ РАССКАЗ
Как-то утром в Париже выдался просто свободный, ничем не озадаченный день, я решил пройти основной Париж пешком. Посмотреть Париж не из автобусного окна. Мы жили в непрезентабельном отельчике - в районе каких-то исторических армейских казарм. И вправду, район был милитаризированный - военных наблюдалось поболе, чем привычно.
Все-таки я много знал о Париже: это и юношеские импрессионисты, и старина Хэм, и следовало пройти этим живописно-литературным следом. Я шел по карте-путеводителю, шел долго. Понятно, что цель у меня была - плас Пигаль. Пешеходный Париж - город простой. Я иду уже час, наверное, второй. И чего-то мне стало не хватать. Не мог осознать - чего. Хороший город, исторические места, скоро начнется центр великого Парижа. А мне чего-то не хватает. Я стал внимательнее вглядываться в прохожих, чтобы осознать и сформулировать, чего же не хватает. Я не видел хваленых красивых парижанок. Все парижанки должны быть красивы, элегантны, выразительны, привлекательны. Я видел разных - молодых, пожилых, старушек - но ни одна не напомнила импрессионистскую музу. Ни одна. Сколь-нибудь выразительно красивого лица, неподражаемой походки, парижской стати я не встречал. Я уже остервенело всматривался в женщин - девушек - старух. Ничего. Уже центр. Египетская стела. Елисейские поля. Легендарные места. Полдень. Улицы полны народа. Бульвары - сплошной людской поток. Может, я слишком придирчив. Нет, понятно, попадало милое, приятное, мимолетно притягивающее. Но - ни разу - не выстрелило. В районе Бульваров - что-то связанное с Сергеем Дягилевым... Может быть, маленькая улочка или плас. Я пил кофе на какой-то веранде и обалденно смотрел на женский невзрачный поток.
Я устал от Парижа. Это и понятно: я шел по городу целую рабочую смену, ровно семь часов.
Я рассказал эту историю своему приятелю. Он не удивился:
- Все правильно. Красивые парижанки пешком не ходят. Их возят. Или они сами ездят.
- Ну не одна же пешая беднота там целую смену шла! - возразил я.
Я вернулся в родную Тюмень. Начиналась сибирская весна. Я вышел из дома на улице Ленина. Обычный день. И тут же на площади перед универмагом я заметил удивительно привлекательное лицо... Через минут пять меня остановило другое - невероятной выразительности. Еще... А эта походка! Так ходят потомственные княгини. А этот взгляд - выстрел раненых глаз.
Тюменские красавицы ходят пешком. Это тебе не Париж. А что Париж? Видимо, его время ушло. Его время и его женщины.
17. КОММУНИЗМ ЭМИГРАНТОВ
Советское правительство и коммунистическая партия все делали правильно, особенно когда не выпускали нас за рубежи.
Представить невозможно: вой этого завидущего стада, вырвавшегося за кордоны.
А как забыть подвиг нашего отечественного журналистского легиона за рубежом? Все ведь, падлы, знали, иностранный легион, но как молчали красиво. Почище Зои Космодемьянской. Всех не перевешаете!
Я, испуганный и жалкий, впадаю в экзистенциальное смятение.
Как-то мне, сразу после советского времени, довелось побывать в доме рижского еврея, геофизика-эмигранта, благополучно устроившегося в процветающую геофизическую фирму. Он жил в пригороде знаменитого Далласа, в каком-то тихом, совершенно коммунистическом поселке с искусственным озером, в одноэтажном домике на девять спален. Это был какой-то жилой спальный комплекс, где даже школа, магазин и церковь были вынесены за черту спальной тишины. Там было все, включая унылую благодать, для спокойной, неутомительной, расслабленной жизни. Еврейский геофизик достиг этой бытийной нирваны всего за 7 лет эмигрантской жизни. Ясно, он не бесталанный специалист. Конечно же, члены нашего Политбюро и примкнувшие к ним челядь и шушера шиковали и свирепствовали в роскоши как могли. Но вряд ли их казенный шик даже отдаленно напоминал эту американскую коммунистическую благодать. Я в этой коммунистической спальной деревне разочаровался во всемогуществе нашего всесильного Политбюро.
Мне показалось, что коммунизм советского образца в Америке уже давно построен. Здесь шик - мечта членов Политбюро - осуществилась даже на уровне эмигранта из Риги.
18. ГЛАЗА СМЕРТИ
Меня убивали. Душили. Грабили. Но на грани - могли убить. Ночью, в масках, организованно и просчитано, холодно и расчетливо. Со сна, впотьмах, ничего не соображая и, пожалуй, не принимая всерьез, я отчаянно сопротивлялся, метался, орал, грозился. Меня сзади душили железным прутиком. Прутом на горло. Раз! Дыхание пропало. Воздуха нет. Я бился и колотился. Я ничего не понимал. Думал - чем больше я буду сопротивляться, тем больше у меня шансов вырваться. Два! Меня усмиряли, буйного. Но я ничего не понимал. Это были грабители, а не убийцы. Темно было. Глухая летняя ночь. Глаз не видно.
В огородике на даче открыто стоял Федоров джип, асам Федя на втором этаже ночевал с внучкой. Им был нужен джип, а не я. Я им мешал.
На третьей попытке удушения до меня дошло: следующее нажатие прутиком будет последним. Я затих.
У меня в тот день был прямой эфир, «Час с губернатором», с Собяниным. Может быть, именно то, что он сорвется - особо и бесило меня. Машину угнали. Нас связали и обмотали скотчем. Часа два мы с Федором, как эквилибристы, распутывались из этого липкого плена. Приехала милиция. Но оказалось, это еще не все, и прямой эфир по-прежнему под угрозой.
К назначенному часу у меня стал пропадать голос. Я уже грубо и недвусмысленно сипел, хрипел. С гортанью что-то произошло. Потом выяснилось, мне там в горле что-то сломали, сдвинули какой-то хрящик. Непристойно было выходить с таким голосом в эфир с самим губернатором. Но отступать уже некуда, только отменять. Собянин пришел на передачу. Пришлось рассказывать про ночные приключения.
- Да вроде ничего, - поразмышлял Собянин. - Ты-то сам как?
- Постараюсь.
- Давай попробуем.
- Слушай, - подумав, добавил Собянин, - они же боялись больше, чем ты. Тот, с прутиком, с перепугу мог нажать сильнее, со страха, с испугу, так что на волосок ты был. Грабители же народ трусливый и впечатлительный. Если даже не хотели, могли - пережать.
Когда мы уже заканчивали встречу в прямом эфире, Собянин сделал паузу и поблагодарил меня... за мужество.
Я оторопел. Собянин - человек не сентиментальный. Я тогда не врубился, да, пожалуй, и сейчас тоже - не очень врубаюсь.
Я того, который меня душил, в тот момент, если бы мог! - затоптал, убил, забил. Беспощадно. Это он предлагал своему застенчивому напарнику заколотить меня в сыром дачном подполе.
Но не в этом дело.
Там был маленький человечек.
А преступники - народ чувствительный... волнуются.
Люди хорошие. Плохих не бывает.
Может, не повезло. На плохих людей.
Я начинаю бояться, когда страшное - миновало.
Их нашли. Наверное, среди них и того, кто меня душил железным прутом. У меня нет желания увидеть его, заглянуть в глаза. Нет, не я. Аз воздам? Надо? Воздастся.
19. ИНТЕРВЬЮ С БОГОМ
Я договорился с Богдановым на интервью. Владимир Леонидович - человек и непростой, и занятой, да на тот момент к тому же на него в Сети ополчились неведомые агрессивные хакеры, а как раз собирался случиться юбилей Сургутнефтегаза, и Богданов согласился на удивление легко. Это тот, наш - Богданов, который возглавляет третью нефтяную компанию России - «Сургутнефтегаз». Он ее президент.
Мы с Владимиром Леонидовичем знакомы с советских времен. По крайней мере, в последнем богомяковском составе Тюменского обкома КПСС числились вместе. В родной деревне Суерка Упоровского района Богданов возродил памятную ему церковь во имя святого Серафима Саровского и пригласил меня на освещение. Немногих пригласил. Пожалуй, нас было двое. Владыка Димитрий из Тобольска.
Можно так сказать о нашем знакомстве: узнает, помнит.
Я начал готовиться к интервью, наверное, для меня не безразличному. По привычке взял лист бумаги и вывел:
«Вопросы. Для интервью, господину...»
И тут я почему-то поторопился, сократил, чиркнул: «Бог-у».
Понятно, что Богданову.
Вспомнил. Кто-то позвонил, я взял трубку, и второпях нечаянно сократил, укоротил Богданова. Листок пришлось отложить, заняться чем-то срочно неотложным.
Потом рылся в бумагах, смотрю:
Вопросы. Для интервью, господину Богу.
Круто, подумал я про себя. Когда ж это я собрался брать интервью у Бога? Я, честно, на некоторое время запамятовал про президента Сургутнефтегаза.
Правда что ли, собрался на интервью к Господу? Это входило в мои намерения? Когда к Богу обращаются с вопросами? Зачем?
Кстати, а у меня: что? - есть вопросы к Богу? По-моему, никогда себя не озадачивал. Осознаю, мои вопросы - не его масштаба.
Постой, а, может, у меня есть вопросы к Богу? Неужели у меня нет вопросов к этой персоне - к Богу?
Когда уразумел, что у меня написалось - не обескуражился.
Я набросал несколько своих божеских, божественных вопросов.
- Боже, почему я мучаюсь?
- Господи, зачем ты привел меня в этот мир? Зачем я пришел в этот мир?
- Почему у моей любимой несправедливые коленки?
- Боже, почему ты лишил меня любви?
- Почему моя любимая так и не сказала мне люблю?
Разве это вопросы Богу? Масштаб Бога заставляет задавать ему только достойные вопросы.
Это же вопросы самому себе. На такие вопросы ты можешь и должен ответить сам. Поищи ответ. Может, до смерти ответа не найдешь. Но - поищи.
Неужели у меня нет вопросов к Богу? Меня это привело в неистовство. Что я за человек, если у меня нет вопросов Богу?
У меня есть вопросы Богу.
Пока три.
Да, пожалуй, я их сформулировал и могу озвучить.
Зачем? Боже, зачем?
Почему? Господи, почему?
Над третьим пока мучаюсь. Не сформулировал. Чувствую, есть третий вопрос. _Я_ могу его задать. Но сложно сформулировать.
У Вас есть свои вопросы к Богу?
любовь истина смерть двое свобода жизнь
правда творчество справедливость
одиночество путь смысл счастье
по алфавиту
20. СЕНОКОС НА КРИВОЙ ЛУКЕ
Я мог бы стать классным косарем. Перспективы были.
Мой пролетарский отец держал корову. Нас у него все-таки четыре рта, на лесозаводе платили мало - без своей коровки не выжить. Все кругом колхозное, частной живности угнездиться негде. Летом пролетарских коров спасали заливные луга за дамбой, а вот для сенозаготовок лесозавод выделял своим скотоводам-короводержателям корчевки. Малознакомое другому народу слово «корчевка» - знаковое в моей жизни. Корчевка - слово, обозначающее, скорее, процесс корчевания леса. В наших местах он обозначал законченный результат - место сенокоса на заливном лугу, когда-то заросшее лесными порослями.
У Константина Омельчука есть корчевка?
Будет с сеном.
По берегам Кривой Луки - старицы Оби - нарастала хорошая трава, бесхозная, не колхозная. Но к ней надо было пробиться через тальники и густые заросли. Если их раскорчевать - получается красивый луг. Но корчевать прибрежный лес - работа адская. У мужиков года по два, по три уходило, а то и вся пятилетка, чтобы из лесных зарослей сносный покос устроить. У херовых хозяев пни по всему полю торчали, у хороших, как у моего отца, все ровненько. Раззудись, плечо, размахнись рука. Но иезуиты из заводской конторы удумали очередной сволочизм: навечно корчевка потрудившемуся хозяину не принадлежала. Только раскорчевал, а тебе выделят другой кусок дикого берега. Конторская справедливость и демократия. Но отец блаженствовал на старой корчевке уже пятый годок: его не трогали, хотя он всегда этого боялся.
Меня отец к покосу долго время не подпускал - не доверял. Серьезное дело не для шалопаев. Да еще и сам в силе. Я в основном в ручье, впадающем в Луку, мелких чебаков на удочку ловил. Но к девятому классу, видимо, и я созрел. Отец научил меня косить. Дело нехитрое, только пятку литовки надо уметь держать четко у земли, чтобы она не летала и землю не резала. Не сразу, но перестала летать. И носок литовки не торопился воткнуться в луговину. И когда это удалось - свободная коса летала строго и непринужденно, летала и пела, тихонько звенела под шум умирающих трав.
Аромат стоял непредставимый.
Сырые сочные травы сочились на срезе, падали благоухающие головки трав и цветов. Я тогда знал все травы, которые попадали мне под косу. Поименно.
Отец на этот раз нашел добавочную секретную лужайку: надо было от основной кошанины пройти тонюсенький лесной перешеек, нераскорчеванный тальник, и открывалась скрытная заповедная поляна.
Отец сказал:
- Иди, докоси там, остатний пятачок.
Пятачок только казался небольшим, а оказался просторным. Я шел прокос за прокосом, аккуратно укладывая свои рядки. Поляну обступал мелкий, но густой лесок, он прятал меня от всего человечества. Здесь была только собственная жизнь, летали стрекозы, мутно надрывно гудел паут, легкий редкий пот изредка туманил мой взгляд, но я смахивал его, как слезу.
Я запел от всей души, я орал во всю силу моих молодых легких. В моей песне были только гласные звуки: мы, первобытные косари, еще не дожили до согласных.
Я не понял, что захмелел, что эти скошенные травы могут так дурманить и пьянить. Вкусный запах взращенного - этой, казалось бы, бедной землей - входил в меня. Казалось бы, чему там благоухать? Ну, что там, в нашей заурядной растительной красоте, могло так дурманяще пахнуть? Скудный сибирский травяной паек: хвощ, пырей, кашка, осот, лопух, осока, подорожник, одуванчик, может быть, редкий клевер, бедная ромашка, вьюнок, крапива. Ну нечему благоухать. Разве что мелкотравчатый тысячелистник. Или случайный белоголовник. Может, медуница.
Душа моя взяла и поднялась надо мной. Она поднялась невысоко, только над этой крохотной лесной цветочной поляной, над этим леском. Она увидела отца, который сгребал сенные рядки в копешки в дальнем углу большой кошанины. Мать в ручье мыла тарелки и кастрюльки из-под скорой ушицы из моих ельчиков, уловленных в этом ручье. За изгородью прибрежного леска сверкнула Кривая Лука. Но моя душа дальше не полетела и вернулась ко мне. Я, наверное, взял очень высокий звук.
Наверное, душа не сразу нашла свой аэродром - точку приземления, я шмякнулся на только что скошенную траву - и, наверное, несколько мгновений лежал без души. Надо мной сияло бездонное небо, приютившее меня, и я сходил с ума от запаха скошенных трав.
Слов, передать этот запах, человечество еще не придумало и уже вряд ли придумает.
Блаженство...
Наверное, все же медуница так забирает. Дурман-трава.
Я знал, что бессмертен. Смерти нет. Всегда будешь ты, небо и сводящий с ума запах.
Может, потом его перебьет, заменит запах любимой женщины, но в моей жизни не случилось ничего сильнее запаха свежескошенной травы на заповедной корчевке.
Когда я немножко отрезвел, то вдруг задумался: травы же под моей косой умирали, и это было их предсмертное, прощальное послание, в том числе и мне, оставшемуся в этой жизни.
Может, с тех пор я живу с той мыслью, что у смерти есть своя красота.
Живая смерть...
Нет, не умереть красиво, а смерть маскирует себя этой несказанной дурманящей красотой.
Такая живая смерть!
Я проживу свою жизнь, честно никому не завидуя и искренне всем прощая.
- Ты чего это так базлал? - поинтересовался деликатный отец.
Наверное, я серьезно заблуждался, считая, что мой бурный рев гармонично вписывался в июльскую тишину и счастливый ход бытия.
Я не знал, что ответить, и подумал: эта радость принадлежит же не только мне, но всем косарям мира, кто косит траву на зеленых заливных лугах планеты. Не просто же они машут литовками.
Много чего умели симпатичные герои старины Хэма: воевать, бегать впереди быков, любить, удить крупную рыбу. Но косить свежую траву на дальней корчевке они не умели. Не имели счастья.
Мы с отцом поставили два больших стога на основной кошанине и солидную копну на моей остатней полянке. Этого Муське хватит на всю зиму. И семья с молоком.
21. ВЕЩНОЕ СЧАСТЬЕ
Вам приходилось бить масло? Умеете бить масло? Точнее бы сказать - «сбивать», но моя мать говорила: «побей масло». До чего же муторное занятие! Как нестерпимо нескончаемо тянется время.
У матери есть маслобойка. Это такой аккуратный деревянный продолговатый бочоночек с крышкой. В крышке круглое отверстие - для бОйки. Бойка - длинная (по размеру) палка с деревянным кругом на конце. В круге некрупные дырочки. А как иначе: сливки-то и сбиваются в кучку - в масло в этих дырочках.
Мать приготовила к торжественному процессу классические пять литров сливок, которые достала из холодного подпола. Густые медленные сливки заливаются в сосуд - маслобойку, и я должен равномерно бить-сбивать сливки, ритмично - туда-сюда - таская деревянный шатун- бойку. Я сам - механизм. Остервенелый.
У старшей сестры в школе нечто важное, отец бабьими делами себя не отягощает, мать вся в хлопотах. Остаюсь только я, и мне не отвертеться. И вот толкаешь эту бойку уже минут пятнадцать, и двадцать, и тридцать. Ничего не происходит. Снимешь крышку, пристально вглядишься - нет, все те же нетронутые желтоватые сливки.
Конечно, надо войти в ритм. Отвлечься. Надо, чтобы время летело незаметно. Думать о чем-то. Пацан нацелен на результат, а здесь - процесс: все решает время, его не поторопишь. Это тебе не до Сарафановки добежать, если не нравится вышагивать неторопливо.
Если хочешь прожить содержательную жизнь - делай все с удовольствием.
О чем же думать?
Только о девочке Але. В мое Могочино на лесозавод привезли новую партию вербованных. Вот в двухэтажном бараке для вербованных я и приметил эту тихую тонюсенькую девочку. Она вся светится, а лицо неприступное, гордое: независима как Латинская Америка. Она учится на три класса позже меня, а меня назначили в ее класс пионервожатым.
Вербованные в Могочино стали появляться не так давно. Раньше лесозавод как-то обходился старыми довоенными ссыльными, вроде моего отца - крестьянского парня, ставшего кадровым рабочим. Как он не без гордости себя именует: кадровый! Но кадровых не хватает. Это я так думаю, что работать на лесозаводе, продукцию которого нахваливает сама английская королева, - великая гордость. А рабочих рук не хватает - не рвется советский народ работать на Могочинском лесозаводе. Соседские деревни уже все обобраны. Заводские кадровики шныряют по всему Союзу и вербуют более-менее подходящий народ. Жилье дают сразу. Но, понятно, это народ не основательный. Перекати-поле. Долго не держатся, не задерживаются. У Али родители вербованные. Это тревожно. Может, тоже у нас в Могочино ненадолго.
Взглянем, чего мы там набили. Ого, сверх}? уже появилась слабо зеленоватая жидкость. Это пахта. Я буду неистово толочь, а пахты становиться все больше. В ней начнут появляться твердые солнечно-желтые крошки. Это комочки масла. Сливок все меньше, пахты все больше, комочков все больше, и они все плотнее.
У тетки Марии в Молчаново свой сепаратор. Его включил и - чик! - мощная электроэнергия, может быть, недавно запущенной Братской ГЭС, быстро перебьет сливки в масло.
А у мамы Тани все дедовским способом. Она же эту маслобойку из самой Орши тащила, когда с дедом Кузьмой пешком шагала в Сибирь.
В мамином доме много привычных, но старых вещей. Крестьянских. Дедово наследство. Младшей дочери досталось. Моя мама - младшая дочь, младшая сестра шести могучих братьев.
Утро начинается с рукомойника. И, хотя я рос в теплой избе (проблем с дровами у нас никогда не было), но по утрам вода почему-то всегда оказывалась обжигающе студеной. Умывальник появится в доме попозже. Чем они существенно отличались - я не заметил. Наверное, рукомойник был легкий, жестяной, а умывальник тяжеловат, основателен, фундаментален, из светлого чугуна. Отец, впрочем, знал для него другое слово, смешное - урыльник. Иронизировал или из родных краев привез-прихватил? Даль такого словечка не знал.
- Ты чего мимо урыльника носишься?
- Вода холодная.
Под воду у нас кадка, кадушка, симпатичный, просторный деревянный бочонок с прямыми боками. Прозрачная вода в нем играет. Изящный ковшик из легкой липы довершает водное пиршество.
Пиво мама варит в лагушке. Все лето по стене отцовского дома ползет цветущий, упрямый, жизнерадостный хмель. К августу он созреет, плоды у него как засохшие цветы, мама с ними что-то поколдует, посушит, и варит пиво на хмелю.
Иногда, когда намечается большой сбор близлежащего родственного народу, отец попросит:
- Ты, мать, поставь-ка большой лагун.
Значит, кроме лагушка в доме у мамы есть и большой лагун. Это та же кадка, но у нее крышка не отдельно, а умело впаяна, и в ней небольшое квадратное отверстие. Когда весь коктейль (хмель, дрожжи, колодезная вода, дефицитный сахар-песок) уже залит, крышку плотно закрывают (или даже замазывают глиной) и ставят на печь. Бродить.
Однажды ночью меня разбудили мощный взрыв и паника в доме: металась мать, благим матом орал отец и чем-то резко неприятно пахло. В это время был актуален Карибский кризис, и я с перепугу сообразил, что началась... Третья мировая. Но до мировой оказалось рановато, это рванул лагушок на печке. Видимо, перегрелся, или бражка слишком забродила, но пробка не выдержала, и забродившее добро мощным фонтаном окатило весь дом. Мать оставшуюся ночь замывала-соскабливала следы катастрофы, но в доме еще долго пахло перебродившим хмелем. Отец горевал: не собирать же бражку со стенок. Он чуть не ревел - в ближайшее воскресенье намечалась складчина (мать почему-то выговаривала «складыня», наверное, по-белорусски), а выходной боезапас взорвался с грохотом артиллерийского склада.
Много привычных вещей было в нашем доме. Около печки много чего чудесного и ухватистого. У русской печи стоят свои приборы. Незаменимый ухват - вилы для чугунков, сководник - тот же ухват, но для разных сковородок.
Мать нахваливала отца: ловкий.
Ухват - ловкий. Отец сладил ловкий ухват.
Тут же деревянная плоская лопата - сажало: хлебЫ в печь сажать. Не в землю - зерно, а в печь - хлебЫ. Легонькая лопата, проворная в маминых руках. И не хлеб сажать, а именно: хлебЫ. Ребенку не понятно: всего ж одна коврига в печку садится. Но взрослым надо верить на слово: хлебЫ. Так надо.
В доме у уймонской алтайской староверки Раисы я около печки рядом с ухватом обнаружил нечто мне неведомое: ровнехонький древесный сук с тяжеленным круглым, похожим на небольшую тыкву, березовым капом - наростом на конце.
Долго мороковал: что им можно по хозяйству делать? Не придумал. Рая подтвердила:
- Это не для дома. Это в дорогу.
- Для обороны? - догадался я.
- Да, для брани. От собак злых, от волков блаженных.
- Как называется-то?
- Батик.
- Ласково!
В нашем общежитии убойных батиков не держали. Волки, наверное, ближние повывелись. А вещь изящная. И по руке. Первым ударом - насмерть.
В припечке настоящее помело, но не ведьмино, а куриное, скорее всего, крылышко - им мать сгарнывает золу и всякий пепельный сор, который неизбежно остается после сильного огня. Тут же кочерга - она выручает, когда одного ухвата маловато, не «хватат». С веником, он тоже жмется, ладится к печке, обязательный голик, веник без листьев. Голиком хорошо валенки от налипшего снега отметать. Мать брала ухват, чтобы поставить в печку чугунок с картошкой. К осени, когда по снегу собирали капусту, требовалась мощная железная сечка, я и сам шинковал ею капусту в кадушку, на зиму. Отец звал пилить дрова, и мы некрупные бревешки и жерди укладывали на кОзлы. Для своих деревянных наганов я пользовался отцовской пилкой. Маленьким я спал на топчане, это потом уже мне справили настоящую деревянную кровать. В мамином углу стоял деревянный сундук, она держала в нем особо ценные одежды и хранила фотографии. Когда изредка что-нибудь покупалось, в ход шел безмен с гирьками. Читал я под керосиновой лампой, керосинкой: лампочка Ильича у нас частенько тухла.
Добротные деревянные вещи. По-настоящему тяжелые, основательные. Скажем, рубель. Ведь же были времена, когда утюг, тяжеловесный, сверкающий внутренним огнем от древесных углей, ощеренный как крокодил, тяжеленный чугунный утюг на углях, был роскошью и, понятно, имелся не в каждом доме. Бабы разглаживали холщовое белье этим рубелем. Увесистая толстая доска с насечками по полотну и ручкой-держалом: великое искусство раскатывать холсты. Для женских прогулок на речку белье полоскать - валёк. Им белье били, отбивали. А белье таскали в деревянной шайке. Белье мокрое, шайка тяжеленная, управляйся баба. Слабым делать нечего. Основное полотно - холстина, вещь ласковая, но трудная в уходе.
Мать посылает меня по воду. Колодец у нас недалеко, у избы старовера деда Чепчугова. Наверное, он сам его и копал, но вся улица пользуется. Хотя наше Могочино находится в дамбе, на заливном берегу Оби, вода должна быть близко, но колодец глубокий и вода далеко. При случае дневную звезду на водном донышке всегда уловить можно. Колодезный журавель с деревянной тяжеленной бадьей, и это целое искусство, как с ней управиться и налить целехонькое ведро.
Основной материал - холстина. Старшая сестра в школу пошла еще с холщовой сумкой. Портфели появятся только к выпускному. В ходе ситчик и сатинет. Шелк только у жен начальников. Сестра вспомнит: ей мать пообещала: «Седьмой класс хорошо кончишь - штапелю куплю».
Надюша постаралась, а мать слово сдержала: из купленного штапеля сама сшила юбочку «в татьянку». Такой модный фасон имелся - «татьянка». Да и мать мою звали Татьяной.
На подоконнике пережидает лето веретено. Зимой мать будет его крутить, прясть из овечьей шерсти тонкие нити и вязать мне варежки. Самые теплые.
Конечно, лесозаводские пролетарии держали огороды и двор. И от нужды, и по традиции - все ж крестьянского семени. Для коровы у отца стайка с сеновалом и пригоном. В пригоне в уголочке на жердях висели литовки - вечной корове Муське аванс и обещание, что в урочный час сено ей будет накошено: пусть не переживает. Литовского в литовке - тонкое литое лезвие, но отец никогда не назовет ее, как все, косой. Литовка. Лошадей мы не держали. Но почему-то у отца в стайке были и хомут, и вожжи, дуга и оглобли, уздечка. Совершенно замечательные вещи!
Может, он мечтал иметь своих коней? И обзаводиться начал со сбруи? Он-то сам в Сибири в ссылке оказался из-за кОней. (Отцовское ударение). У моего деда Терентия насчитывалось 11 детей и 13 лошадей. Когда на Украине началось массовое раскулачивание, комбед посчитал, что эта пара коней - кулацкий лишок. Комбед поступил с бедняцкой справедливостью - выделил деду разнарядку: пару ртов отправить в ссылку - в Сибирь.
Дед тоже поступил мудро: обрядил в ссылку меньших, не обремененных семьями. Мой отец Костя был самым младшим, вместе с сестренкой юные кулаки и отправились в ужасную Сибирь.
Отцу Косте на коней бы обидеться, а он их беззаветно любил. Но обзавестись так и не собрался. Но сбрую держал до последнего.
А как божественно воняло на школьной конюховке!
На зиму всей детворе - мелкое пацанье племя - валяли пимы, бегали мы в задрипанных куфайчонках, до штанов надо было дорасти. Сам отец хромки (хромовые сапоги) носил только по праздникам.
У матери в кулинарном наборе имелась изящная мутовка. Еловую пятизвездочную мутовку я хорошо помню, но что она ей делала, убей - не вспомню. Чего-то там связанное со стряпней. Изысканное женское дело. И вещь изящная.
А вот под какие нужды требовался витиеватый коловорот - тоже забылось.
Мамин отец, мой дед, не только пахал, но и бондарничал. По дереву работал, так что семью свою деревянным инвентарем обеспечивал сполна и с любовью. Рукодельничал.
Мамино заповедное. Или заветное?
Держалось все Могочино, понятно, на картошке. Весь огород, считай, предназначался для нее. Скромные грядочки - лук, чеснок, морковь, свекла, полянки капусты и помидор, навозные огуречные рядки, подсолнухи и горох под забором, и - картофельное поле.
Честная десятина.
Зимой картошку держали в подполе. Попозже отец в новом доме вырыл отдельный погреб. Мать там держала соленья, варенья и скрывала от дотошного участкового - лагушок праздничной бражонки или четверть подаренной из Сарафановки самогонки.
Впрочем, имелось родовое отличие. Это отец говорил жестче: подпол. У мамы было помягче: подполье. При играх в прятки подполье - вещь незаменимая и самая эффективная.
Я рос среди простых и удобных вещей. Только сейчас понимаю, что в них особенного: они сделаны руками. От руки. Вещи ручные, рукодельные. Рукотворные - пафосно выражаясь.
И в каждой чувствовалось тепло рук, их сделавших. Моего деда. Дед могучее тепло своих рабочих рук передавал через ту же бойку. Это мы вместе с ним масло били. Деда Кузьмы уже давно на свете не было, а он все непутевому внуку помогал жить правильно.
Старые вещи постепенно уходили из быта. Избывались. Но, странное дело, потихоньку уходя, они не пропадали. Мать отодвигала их куда-то на задворки, но они не исчезали совсем: не портились, не ломались, не ветшали. Вещи в отцовском доме были рассчитаны на вечность, а не на короткий срок потребления и гарантийного ремонта. Они же рядом: вещность и вечность. Из меня не получится современного потребителя: я знаю, чугунный утюг на углях - мамино приданое - предназначался на всю жизнь. И зачем другое? Старые вещи подсказывали: мы приходим в эту жизнь навечно.
И еще об одном.
Счастье слов.
Я произношу эти старые слова и испытываю счастье.
Я знаю эти слова, я знаком с их хозяевами. Вы же тоже испытываете счастье, зная слова? Может, не всегда это осознается. Слово счастья и счастье слов. Бог нас наградил словами.
Красота простоты. Привет из детства.
Но как же точно называлась та толкушка, которой я неистово, теряя терпение, уже не бил, а колотил масло? Может, сестра Надюша помнит?
помирать - невеселое занятие
Я рос в мире простых, удобных, красивых вещей, может быть, для того, чтобы на исходе жизни понять простую (тоже - вещь!) вещь: надо у своего дома посадить тайгу, жить в тайге, и если помирать - то в тайге. Посреди своей тайги. Так правильно.
Деду бы Кузьме понравилось. Он зачем в Сибирь шел? Свою тайгу искал.
21/2
1. ЗЕМЛЯ ЕРМАКА
Грешным делом по непростительному неведению я полагал, что прах досточтимого Ермака Тимофеевича покоится на тобольском холме, невдалеке от белоснежных стен первосибирского кремля, где еще в прошлом веке поставлен скромновеличественный обелиск. Со своей последней вершины знаменитый воитель и дерзкий разбойник оглядывает и провидит те щедрые земли, что привел он «под руку» грозного московского государя. Мой дух урожденного сибиряка был спокоен: мы помним и почитаем того, кому обязаны сибирской родиной.
Потребовалось легкое душевное усилие, чтобы сопоставить факты: четырехгранный обелиск установлен лишь в 1839 году на свободной холмистой пустоши, а не на месте чьего-то захоронения. Мраморный четырехгранник обозначает исключительно память благодарных сибиряков.
Но где же находится сама могила явно не последнего в Сибири человека, который известен нам под именем Ермака? Атаман пришел не в пустой, а населенный край: для меня он не покоритель татар и остяков, а тот человек-рубеж, та точка отсчета, когда русский народ полноправно вошел в семью сибирских народов. С его походов начинается уже многовековое, а потому нерасторжимое общежитие народов Сибири, большей частью мирное и дружное. Пустяк ли - забытая могила? Или проблемы в исторической памяти не способствуют пониманию Родины, а значит, и любви к ней? Странное дело: современные историки, рассказав о последней битве Ермака, не «хоронят» его, а сразу, перескакивая, переходят к его посмертной судьбе. Ни одного слова о погребении и захоронении Ермака в наиболее значительной работе последнего времени Руслана Скрынникова «Сибирская экспедиция Ермака». Впрочем, и исторические источники противоречивы и неконкретны. «Кунгурский летописец» говорит о Башлевском кладбище от Епанчинских юрт. Семен Ремезов в своей летописи настаивает - Бегишевское кладбище в 12 верстах выше знаменитого Абалакского монастыря. Читаем самого компетентного историка XVIII века Герарда Миллера: «Его похоронили на Бегишевском погосте под кудрявой сосной».
На современной карте Вагайского и Тобольского районов мы отыщем и Бегишево, и Епанчино, и Баишево, и Башлево. Но где же все-таки могила державно-вольного атамана, что с нею сталось? Ермак не только сиживал, но и явно был похоронен на лихом берегу Иртыша. Река эта норовита, любит рыть новые русла. Может, давно размыты старинные могилы...
_Я_ решил пройти последним путем знаменитого первопроходца, в общем-то, не надеясь на какие-то находки, скорее, в надежде исторически осязаемо ощутить бренность человеческого бытия. Но, слава Богу, живя суматошной жизнью, решая непокладистые проблемы, мы продолжаем ощущать себя и в исторической жизни, славное прошлое сопровождает нас и в повседневности.
Бывший дорожник-строитель Ким Нехай, к которому мы обратились, как-то нечаянно вспомнил, что в не совсем давние холостяцкие времена на клубные вечеринки ради форсу он ходил... в кольчуге. На случайной рыбалке у вагайской прорвы вместо корявого осетра из сетчонки вытянул драную, но блестящую, как новенькая, ратную стальную рубашку. Сейчас эта кольчуга (историки определили - явно ермаковских времен) украшает стены местного самодеятельного краеведческого музейчика, созданного и при поддержке Кима.
В музее привлек мое внимание заказной триптих чувашских художников Андреевых: на заглавном панно они и помирили, и подружили некогда противостоящие стороны - «усадили» за один пиршественный стол и Ивана Грозного, и царя Кучума, и атамана Ермака. Наверное, это далековато от нашей реальности, но мысль художников ясна - прошлое не должно разобщать, а только мирить и сплачивать нас.
Как хорошо, что даже в глубинном райцентре всегда можно отыскать любознатцев-любопытцев, которые копаются в старых книгах, записывают разные, казалось бы, пустяковые сведения о родном крае, не проходят мимо примет прошлого. В Вагае тоже отыскались такие любопытствующие старожилы - Галина Васильевна Глухих и Николай Константинович Харламов. Вместе с ними мы поехали искать место последней сечи поздно проснувшихся ермаковских казаков и тайно подкравшихся, прошедших по реке «лосиным бродом» летучих татарских конников.
Найти это место сегодня очень трудно: дело в том, что вроде неторопкий, почти сонный Вагай умудрился образовать «прорву». Существовал узкий перешеек, где Иртыш и Вагай текли рядышком, близко друг к другу, потом расходились, разбегались, и где-то через пяток километров Вагай уже законно впадал в Иртыш. Вероятно, не слишком давно эта «узина» не сдержала взаимного напора двух рек, и в паводок Вагай - весьма редкое явление - впадает в Иртыш дважды: в «прорве» и в своем законном устье. Какое отношение речные метаморфозы имеют к месту последнего рокового боя? Летописцы донесли до нас, что последняя битва проходила на острове. Но на каком? На том, что образовался в результате «прорвы» ? Существовала ли «прорва» сия во времена Ермака?
Мнения наших проводников разошлись: они с жаром приводили резоны, обосновывая за татар и за русских стратегические варианты. Единодушны были в одном - последний Ермаков путь отдан на откуп дилетантам: энтузиастам, туристам, краеведам. Профессионалы - историки и археологи - что-то отсиживаются и отмалчиваются, хотя ведь совсем недавно даже пристойный повод имелся - 400-летие русской Сибири. У профессионалов заинтересованные местные помощники всегда отыщутся. Глава Вагайского района вполне официально пообещал, что даже из скудного районного бюджета они смогли бы выделить необходимые средства для проведения хорошо снаряженной экспедиции.
...Знойный августовский полдень. В застоявшемся сонном воздухе пронзительно звенит пчела, и дурманяще пахнет свежими скошенными травами. На вагайском острове, где, возможно, и принял последний бой вольный атаман, хороший сенокос - травы здесь поднимаются мощно, плотно и буйно.
Оказывается... Как в очередной раз не порадоваться, что бытуем мы в живой атмосфере истории и народ не собирается забывать того, о чем узнал от своих отцов-дедов. Малик Камалетдинович Курмандаев, Малик-абай, который так заправски косит травы, несмотря на свои 70 лет, и так лихо точит литовки своим искусным помощницам, когда мы спросили его о предполагаемом месте последней сечи, с ходу включился в разговор. Он указал и место «лосиного брода» через Иртыш, по которому могли идти конные оппоненты Ермака, рассказал о Ермаковской заводи, наверное, именно там атаман оступился с судна и в тяжелых доспехах стал тонуть.
Малик-абай считает, что вероятнее всего последняя стоянка Ермака была на острове посреди Иртыша, но тут же поведал о том, что все иртышские острова «плавают». Только на его памяти за последние полвека этот остров - Иртыш размывает его южный берег и намывает песок на северном - продвинулся на север эдак с полкилометра. А за четыре-то века как могли путешествовать на острове!
На последнем «стратегическом» совете с местными краеведами мы определяемся точно: не надо искать никакого Бегишевского погоста, никогда в этих местах не было деревни Башлево, священная татарская роща в этих местах одна - она на окраине села Баишево. Если где и искать прах атамана, то только там.
Здесь хотя бы кратко следует процитировать «Описание Сибири» Герарда Миллера: «Мертвое тело Ермака было найдено у татарских Епанчинских юрт. Татарин по имени Яныш, внук князя Бегиша, ловил там рыбу и увидел человеческие ноги, торчавшие из воды. По драгоценным панцирям, которые он увидел на теле, Яныш заключил, что имеет дело не с простым русским. Когда собрались жители деревни, они легко догадались, что перед ними сам Ермак. Было строго запрещено тем людям, которые его схоронили, указывать кому-либо место его погребения».
Странное дело - смерть Ермака потрясла не столько его дружину, сколько мирных татар: его могила, по свидетельствам, стала священной, мертвое тело атамана производило «чудотворение». Земля с его могилы делала больных здоровыми, помогала татарским женщинам при родах, способствовала успешной охоте. Из этих легендарных преданий нетрудно понять, что сибирские татары не держали зла на славного ратоборца: наверное, в те времена победы воспринимались иначе, чем сегодня, сильный чтился, а слабый смирился. Это «чудотворение» смутило магометанских имамов, они повелели забыть тропу под «курчавую сосну», и уже в середине XVIII века, сообщает Г. Миллер, «место погребения Ермака татарам совершенно неизвестно». Хорошо, татарам-мусульманам неизвестно, а православным русским?
Памятуя, что первый сибирский митрополит Киприан собирался канонизировать Ермака в святые, я подумал, что в моем поиске могли бы помочь служители церкви. Ведь святые мощи - первый атрибут святости. А что ищу я? По сути, именно Ермаковы мощи. Я обратился к самому просвещенному в епархии архимандриту Макарию, тогдашнему ректору возрождающейся Тобольской духовной семинарии. Он любезно согласился помочь. Но, видимо, в церкви сложные кадровые проблемы. Макария неожиданно перевели в Ставрополь.
Сегодня возрождается и знаменитый Знаменский монастырь в Абалаке (Епачинские юрты, напомню, находятся в 12 верстах от Абалака). Однако, с наместником монастыря отцом Гидеоном (сейчас он служит в США) у нас состоялся странный разговор. Я-то полагал, что православная церковь и сегодня сильна своей памятью к мертвым, почтением к обряду погребения и загробной жизни, сохранению крестов над русскими могилами. Молодой же священнослужитель говорил правильные вещи о том, что самая большая память Ермаку - это духовное возрождение нашего края, восстановление, в том числе, Абалакского монастыря. Но где покоится прах Ермака, это, по его мнению, «не важно».
В нынешние времена со служителями церкви не спорят, их слушают. Но мне, честно говоря, услышанное мнение - и это не издержки атеистического воспитания, а скорее наоборот, пиетет к церкви - показалось несколько легкомысленным. Боюсь, что не существует церковных источников, где бы говорилось о судьбе Ермаковской могилы. Возможно, Киприянова попытка не удалась именно потому, что и он, спустя всего полвека после Ермаковской гибели, не смог отыскать могилу.
Огромную работу провел омский историк Дмитрий Фиалков. Поиск ключей к тайне могилы Ермака привел его в... Гарвард. Оказалось, что именно в этом университетском городе хранится подлинник знаменитого атласа Семена Ремезова «Хорографическая чертежная книга Сибири». Правда, внеся необходимые корректировки и реконструкции, Д. Фиалков очистил текст летописца от позднейших описок: тело Ермака «погребено выше погоста Бегишевского на горе, на мысу под большой сосной вблизи юрт Баишевых».
...Баишевский старожил, бывший председатель здешнего колхоза Измаил Бариевич Хучашев привел нас на «дикий берег» рядом с деревенской пристанью. Именно здесь подступает к Иртышу священная татарская роща, в которой, по преданиям, похоронен священный для магометан основатель шифитского законоведения шейх Хаким, внук Аш Шашин.
Старик Хучашев передает деревенскую легенду, которую сам слышал от деда (а тот, в свою очередь, от своего деда) что здесь, на окраине кладбищенской рощи (она была значительно больше), находилась могила «чужого». Здесь, еще на его памяти, высилась могучая вековая «курчавая сосна». То, как произносится слово «чужой», и то, что именно об этой могиле из поколения в поколение передаются предания, может свидетельствовать, что это не совсем обычный «чужой». Конечно, тот профессионал, который захочет поискать, имеет серьезный шанс найти.
Мы знаем, что в Томске исследуют могилу «старца» Федора Кузьмича, предполагаемого императора Александра!: томичи ищут специалистов, причем самого необычного профиля - лозоходцев, лозознатцев. Наверное, такие бы пригодились и здесь, в Баишево. Причем срочно.
Здесь я переведу дух, чтобы рассказать, что же мы увидели на окраине священной рощи и, действительно, лихом бреге. Это полигон местной шпалорезки, обосновавшейся здесь десяток лет назад. Околица священной рощи не так давно повырублена: кругом загажено перегнившим древесным дерьмом. Валяются пакеты шпал. Колдобины, грязь - привычный образчик социалистического хозяйствования - свинства - и, как можно предположить, коммунистического отношения к труду. Хучашев едва сдерживает слезы, когда рассказывает, как упрашивал давешнего начальника не губить кладбищенские сосны. Но здешнее начальство постоянно временное. Разор на могиле не последнего русского человека (пусть не Ермака, пусть любого дальнего первопроходца) - это, конечно, наш очередной национальный позор. Впору объявлять хотя бы всесибирский сбор рублей-копеек на оградку Ермаку.
...Село Баишево, 755-й километр фарватерного хода великого иртышского пути. Говорят, совсем недавно в этом красивом месте давали «ермаковский» гудок. Мы долго стояли на «диком бреге», прошло немало судов и на юг, и на север, но памятных гудков мы так и не услышали. Мы искали не только могилу Ермака, но еще и лекарство от нашей беспамятливости, от прогрессирующей болезни забвения. Забываем мы, забывают нас.
Земля остяцких рыбаков, вогульских охотников, земля ли Кучума, земля ли Ермака - нам завещана, нам оставлена предками в наследство щедрейшая, великая земля, наша общая родина - Сибирь.
2.ЛЕГЕНДА ОБ УЧЕНОМ ВЫПИВОХЕ
Есть у меня в Москве приятель - сподвижник по полярному братству - бывший арктический гидролог, автор многих арктических проектов, соратник знаменитого Дмитрия Шпаро, автор книг об Арктике - Александр Шумилов. Как-то при встрече Александр Васильевич изумился.
- Ведь у вас в Тюмени умер великий человек. Ты знаешь?
Он назвал фамилию.
Фамилию я помнил, но то, что он умер в Тюмени, тогда не знал.
В Тюмени умер и похоронен действительно великий исследователь России.
И его смерть, его захоронение - все еще неразрешенные загадки. Понятно - все, связанное со смертью, - печально, но то, что связано с этой смертью, - ужасно.
Вот свидетельство одного из современников. Речь идет о первой половине XVIII века.
«Стояла уже зима, земля глубоко промерзла, гробовщики не очень старались и кое-как зарыли гроб. Какие-то бродяги раскопали яму, раздели труп, который несколько дней, отданный на съедение собакам и волкам, валялся на снегу. Зарыли его вторично, поглубже, и на гроб положили большой камень. Весенним половодьем Тура подмыла берег, и останки “замечательного русского ученого”, странного и доброго человека исчезли в мутной воде своенравной сибирской реки».
Было ли так на самом деле или это легенда - утверждать трудно, но как-то уместно вписывается этот случай в необычайно странную жизнь Георга Вильгельма Стеллера, немецкого ученого на русской академической службе.
Адъюнкт Петербургской Академии прославился своим участием во второй Камчатской экспедиции, соратничал с Витусом Берингом в плавании к берегам Америки, провел не просто тяжелейшую, а страшнейшую зимовку на бесприютном острове - системы Командорских - в Тихом океане. Четыре года изучал Камчатку. Это продолжалось в период с 1740 по 1844 год.
Тюмень - остановка на пути возвращения Стеллерав царскую столицу. Как уже знаем, последняя остановка. Времена на дворе - страшные. Чтобы как-то их ощутить, вспомним эпоху НКВД и ГУЛАГа, то же «слово и дело», только два века вспять.
На Камчатке, на Командорах, в тихоокеанском плавании Стеллер провел хоть и труднейшие, но самые плодотворные годы.
Знаменитый Бернгард Гржимекв своей книге «От кобры до медведя гризли» описывает характерный эпизод из американского плавания Витуса Беринга. Командору было тогда 60, старик явно чувствовал себя неважно, его угнетали тревожные предчувствия. Стеллер первым заметил на горизонте гористые очертания Аляскинских островов, и «ему не терпелось продолжить свои биологические исследования. Однако капитан корабля В. Беринг имел другие намерения и вскоре приказал сняться с якоря и возвращаться назад. Стеллер был до крайности возмущен таким решением и, в конце концов, настоял на том, чтобы командир корабля дал ему хотя бы десять часов на обследование острова Каяк, где кораблю все равно надо было пристать, чтобы пополнить запасы пресной воды. Всего 10 часов - после приготовлений, продлившихся десять лет! Но Стеллер за это время обнаружил на острове 160 новых видов растений, собрал сведения о местных жителях, которые в страхе от него убегали, записал множество наблюдений и только после этого вернулся на корабль».
(Статью о своем исследовательском подвиге-набеге Стеллер назовет не без присущей ему ядовитой иронии «Описание растений, собранных за 6 часов в Америке».)
И так - напряженно, исступленно, яростно - Стеллер, не жалея себя, мог работать всегда. Из экспедиции он вез в Академию уникальные материалы: 16 огромных ящиков собранных коллекций.
Молодой ученый - ему стукнуло 36 лет - понятно, был окрылен. Каково же ему было, когда в Иркутске его арестовали и призвали на допрос к самому губернатору. Донос, попавший с Камчатки в Петербург, обвинял Стеллера чуть ли не в подготовке восстания камчадалов. Действительно, Стеллер разрешил разъехаться по домам нескольким недовольным камчадалам, которых вроде бы арестовали, но никто не охранял, и которые пропадали от голода. Слава Богу, иркутским губернатором оказался просвещенный человек Лоренц Ланге, он понял и принял объяснения коллеги-исследователя.
Но причуды российского фискального сыска не поддавались разумным мотивам. В Соликамске Стеллера арестовывают вторично с предписанием вернуть его в Иркутск на новый допрос. Говорят, что не обошлось без интриг тогдашнего тобольского губернатора - им был Алексей Михайлович Сухарев, он знал и недолюбливал Стеллера. Сухарев задержал посланное из Иркутска донесение Сенату об освобождении, и Стеллер по губернаторской прихоти принужден был возвращаться из европейского Соликамска в Сибирь. Кого такое не сломит! Однако когда арестованный добрался до Тары, его нагнал столичный курьер с предписанием освободить ученого «из караула». Вот в таких прискорбных обстоятельствах Стеллер оказывается в Тюмени. Единственное, о чем он мог не беспокоиться, это о коллекции: еще в Соликамске он передал ее коллеге, академику Фальку, и, скорее всего, дальневосточные научные сборы - 16 уникальных ящиков - были уже в столице.
Что же произошло в Тюмени или под Тюменью 12 ноября 1746 года? В официальном лекарском документе причиной смерти Стеллера называется «горячка». Тогда этот диагноз имел гораздо более широкий диапазон, не исключительно алкогольный. Но официальная версия тюменских чиновников места для вольного трактования медицинского термина вроде не оставляет.
«В необыкновенно холодный день конвой остановился у близ дороги стоящего кабака, чтобы подкрепиться водкой». Стеллер же якобы лег в сани нетрезвый и заснул, а ямщик и провожатый по случаю необычайно сильной стужи отправились с улицы на постоялый двор. Так как Стеллер не звал их, то они оставались там долго, вернувшись же к саням, нашли его «окоченевшим (буквально!) от холода». Автор этого рапорта, вероятнее всего, полицейский пристав, не удержался от морального резюме: «Само собой, разумеется, жаль, что ученый и даровитый человек предавался этой страсти, доведшей его до смерти, о которой описано выше».
Легенда о Стеллера-пьянице подтверждается и другими мемуарами и документами. В Тобольске, припомнил некто, на обеде у архиепископа Стеллер якобы напился до чертиков. В Иркутске «зело хмельной» грозился вице-губернатору. На Беринговом острове Стеллер «привык пить и предавался этому уж слишком».
Казалось бы, зачем ворошить прошлое? Ну, был у неутомимого исследователя немалый грех, поплатился он за него - расплатился собственной жизнью, примем к сведению и забудем. Не этим же велик Стеллер, у него иные заслуги перед наукой. Да и как не запить: условия экспедиции тяжелейшие, зимовка на Командорах каждый день грозила смертью, доносы, аресты, молодая и любимая жена Бригитта не поехала с ним, а осталась в Москве. Он уже 9 лет в этой беспросветной экспедиции.
Однако Александр Шумилов, человек рыцарски настроенный к своим предшественникам по изучению Арктики, решил не согласиться с расхожими мнениями о выдающемся пьянице. Он разыскал документы, которые опровергли официальную версию о нелепой смерти пьяного Стеллера в ямщицких санях. Полицейские рапорты откровенно лгали. Видимо, кому-то было выгодно представить смерть Георга Стеллера именно такой: замерз сомнительный пьяница, и Бог с ним. Шумилов документально, на основе бумаг из архива Беринга доказывает, что Стеллер умер на руках тюменских врачей в трезвом уме и здравой памяти. Он тяжело болел, наверное, несколько недель, и в Тюмени остановился именно по этой причине: здесь тяжелый недуг свалил его с ног. За пять дней до кончины, понимая неизбежный конец, Георг Стеллер пишет завещание: «сие есть моя последняя воля... Похоже, я ныне весьма болен и не чаю живым быть, то прикажу по смерти моей все мои пожитки отдать жене и дочери моей».
Священник тюменской церкви добросовестно переписал не только Стеллеровы пожитки, но и все его бумаги. Пожитки через какое-то время оказались у Бригитты, которая вскоре благополучно вышла замуж, а бумаги - в академической канцелярии. Их долго обрабатывали, и уже в конце века восемнадцатого вышли Стеллеровы труды «Описание земли Камчатки» и «Путешествие от Камчатки к Америке вместе с капитаном-командиром Берингом».
Александр Шумилов просит не считать адъюнкта Академии трезвенником, хотя задается вопросом: где увлеченному наукой Стеллеру взять время на загулы? Объяснение Шумилова благородно: Стеллер был слишком увлечен и ботаникой, и зоологией, и этнографией. Слишком близко к сердцу принимал все то, что казалось ему несправедливым. И даже любил слишком. Возможно, «этому» не по-немецки предавался также слишком. Но не до смерти.
И вторая легенда: об обрушившейся могиле, о мутных водах Туры, поглотившей волками обглоданное тело.
В 1776 году в Тюмени находился еще один петербургский академик, Пьер Паллас. Он видел место погребения Стеллера, заметив, что оно «очень еще известно тамошним старожилам». Так обрушилась ли Стеллерова могила, или кому-то хотелось не просто стереть память об этом человеке, но и вырвать ее с корнями, точнее - с могилой?
Городское кладбище находилось тогда в районе нынешнего краеведческого музея. Но это православное кладбище. Протестант Стеллер там похоронен быть не мог. Его похоронили отдельно, но, как горестно замечал, кто-то из современников, «нет памятника над могилой несчастного естествоиспытателя». Старожилы место помнили, потом могли запамятовать. Унесла ли своенравная Тура Стеллеров гроб - в общем-то, следовало доказать точнее. Ясно одно - памятный камень умершему в Тюмень адъюнкту Петербургской академии Георгу Вильгельму Стеллеру должен быть. В память его заслуг перед российской наукой и Сибирью. Он - уроженец Германской Франконии. Сегодня мы дружим со многими германскими фирмами. Память о Стеллере - наша общая память, наша общая история. Это был бы мемориальный камень наших давних связей и дружбы.
Я хотел отыскать могилу Стеллера. Пока не нашел. Но - нашел замечательнейшего человека. Его нисколько не огорчали лишения в жизни, отмечал его знакомый академик Иоганн Гмелин, всегда он был в хорошем расположении, и чем более было вокруг него кутерьмы, тем веселее становился он. Ему было нипочем пробыть целый день без еды и питья, когда он мог совершить что-нибудь на пользу науки. Он стряпал все сам. Ни парика, ни пудры не употреблял, и всякий сапог и башмак был ему впору.
Штурман Стен Ваксель, правая рука командора, свидетельствовал: «Большую услугу оказал нам адъюнкт Стеллер, отличный ботаник, который собрал различные растения и указывал нам разнообразные травы». Брошенный молодой женой (собравшись с ним на Камчатку, Бригитта дальше Москвы не поехала), Стеллер не без изящества и яростной грусти напишет: «Я совершенно забыл ее и впал в грех любви с Природой».
Он был честолюбив, строптив и жаловался на самого командора: «Во всем принят не так, как по моему характеру принять надлежало, но яко простой солдат, и за подлого от него Беринга, и от прочих призван был, и ни к какому совету я им, Берингом, призван не был».
Гмелин предостерегал: «Ему никто не смеет противоречить, потому что в противном случае навлечет на себя несчастье быть им преследуемым». В общем, палец в рот не клади. Стеллер, не считаясь с именами и титулами, мог постоять за себя.
В нем всего намешано, что позволило одному нравственному советскому академику вынести приговор: «Стеллер был первоклассным натуралистом, но совершенно аморальным человеком».
Мне Стеллера к окончательной добродетели не подвести, не забыть бы вообще, что был, а каким был - каким ни есть.
«Покойников, которых не успели еще предать земли, обгладывали песцы; не боялись они подходить и по-собачьи обнюхивать беспомощных больных, лежавших на берегу без всякой защиты». Это сам Стеллер описывает страшную зимовку на Командорах: «Паруса, составляющие крыши наших землянок, быстро ветшали и не в состоянии были противостоять постоянным сильным ветрам. Они разлетались при первом же порыве ветра, а мы оставались лежать под открытым небом».
«К полуночи разыгралась сильная метель, крышу нашу сорвало и нас самих выгнало из шалаша. Тогда мы принялись собирать плавник, подтащили его к продолговатой яме, напоминавшей могилу, рассчитанную на двух персон, и решили в ней переночевать».
«Иной больной кричит от холода, другой жалуется на голод и жажду. Цинга многим так страшно изуродовала рот, что от сильной боли они не могли есть, почти черные как губка, распухшие десны переросли и покрыли зубы».
Они на этом жестком острове оставили несколько десятков погибших товарищей. Здесь же похоронили и командора Беринга.
Стеллер в этих условиях не выживал, а работал: собирал, классифицировал, описывал, систематизировал. Прикладная ботаника - сбор лекарственных трав - помогала спасать больных.
Натуралисту Стеллеру повезло, когда он открыл один вид морских животных, неизвестных науке, - это морские, или Стеллеровы, коровы. Кстати, эти животные были так быстро истреблены из-за своего вкусного мяса и молока, что Стеллер оказался не только первооткрывателем, но и единственным ученым, который наблюдал и описывал этих коров, как и у него, с трудной судьбой.
Одно колоритное местечко из Стеллерова описания коров, коров-крестниц: «Весной они спариваются, причем происходит у них все как-то очень “по-человечески”. Обычно это бывает под вечер при тихой погоде. Прежде чем спариться, они некоторое время ласкают друг друга, самка не спеша плавает взад и вперед, а самец неотвязно следует за ней, пока ей самой не надоест ждать... При этом они обнимают друг друга передними ластами».
Не правда ли, писатель в Стеллере брал верх над сухим натуралистом и систематиком? Стеллеровы коровы погибли не только из-за своего вкусного мяса: молодое, оно напоминало нежную телятину. Топленый жир был похож на сладкое миндальное масло. Мясо не портилось на жаре и предотвращало цингу.
Говорят, Стеллерову корову можно было быстро приручить, одомашнить, и она бы еще долго послужила природе и человечеству. Но, излишне доверчивую, ее безжалостно истребили.
Корова Стеллера была чрезвычайно доверчива, не боялась коварного человека, забывала заботиться о своей жизни и оказалась беззащитной перед человеческой корыстью и жестокостью.
И мне мнится, что не случайно это добродушное животное, почти случайное в истории науки, получило имя Стеллера. В их мимолетных судьбах что-то незаметно, неназойливо пересекается, сопрягается, перекликается. Приходишь к неутешительному выводу: хорошие люди и хорошие коровы на этой земли долго не живут.
И мы «крестника» - первооткрывателя Г.В. Стеллера - можем быстро и окончательно забыть. Но зачем? Разве так уж много великих людей умерло и похоронено в Тюмени?
Он такой живой в своей непредсказуемой судьбе, а грех любви с Природой, в чем он искренне признавался, наверняка, лучший из грехов.
3.БУКЕТ ИЗ АРКАИМА
Здесь Урал окончательно спустился в Сибирь. Смирился. Смирил свою горную гордыню и стал равнинной Сибирью. Но именно в этом месте, затаившись, среди необозримой степи как бы одумался и решил напомнить о себе. Всплеском. Холмом. Холмами. Привстал. Может, захотел оглядеться окрест. Скучновато ему стало, и он приподнялся. Но порывисто. Если что и хотел скрыть - не сумел. Место завихристое, завороченное. Возбужденное. Волками. Взволнованное. Вроде и пологая волна, но с какими-то непредусмотренными завихрениями и резкими заворотами, обрывами. Не смог - плавно.
Начудила природа. Но в глаза сразу не бросается. Скрыто. Скрытно.
И не обманчиво ли впечатление: да и нет здесь ничего, и выдумывать нечего.
«Цветы не рвать!»
И правильно. Если позволить каждому...
А на этом холме цветов немного. Не клумба. Скуповат Аркаим на цветочки.
Но... Грешен.
Не знал. Не ведал о запрете. Никто не предупредил.
Очень скромный букетик получился. Можно даже сказать - тощий.
Семь стебельков. Семь скромных веточек. Две цветущих головки. Наверное, жалкие цветочки.
Но
Это букет с горы Любви.
Запретный.
Неправильный.
Но
Букет из Аркаима.
Южный Урал. Начальные горы Сибири переходят в равнину и степь.
Аркаим.
Что здесь было? Что происходило?
Цепь городов тянулась в этих выразительных продуваемых местах, под каменной защитой Каменного Пояса. Что это было?
Археологи обнаружили, нарыли раскопками, 21 (очаровательное и совершенно не случайное число - XXI век назад) «город». Цепь, цепочка стенных городов протянулась в общей сложности почти на тысячу километров (понятно, не по прямой). Освоенное пространство исчисляется тысячами квадратных километров. Это страна. Страна XXI века. Но 42 века назад.
Конечно, это не все. Еще не все. Только то, что открыто. Открылось сокровенно. Сокровенное.
Давнишние аркаимцы (или как они там называли себя?) исповедовали круг, квадрат, овал и треугольник.
Слушайте, Вы сомневаетесь, что первое государство на территории России появилось в Сибири?
Страна городов.
Когда еще наша планета не знала и не догадывалась, что такое город, что такое государство.
Первое государство на территории России явно начиналось здесь, в Сибири. Должно было появиться именно в Сибири.
Аркаим - столица давнего царства?
Ну не могло первое государство нынешней России появиться где-нибудь, только здесь, в Сибири, и именно там, где она начинается, спустившись с Урала.
Путин сюда приезжал. Специально.
Это не случайно. Он человек державный. А, значит, человек тайного знания, тайного сведения или тайного предчувствия.
гора Любви
гора Желания -
это, понятно, туристические заманки, приманки.
Хотя, впрочем, почему бы и нет?
Люди XXI века, люди того (до н.э.) XXI века - привет!
Аркаим - зачарованная страна. Головоломка для любопытствующего.
Чем больше познаешь - тем меньше знаешь. Общеизвестно.
Простые вещи - самые загадочные. Человек не разобрался в своих основах. До сих пор. В основах бытия. Не разобрался, не разбирается, не собирается разбираться.
Разбираться в этом нужно, но не обязательно - до дна. Да скорее и не получится.
Простая степь.
Степные травы.
Простой холм посреди степи.
Случайный.
Или закономерный?
Или - закономерно случайный?
Здешняя вода. И необъятное небо над необъятной степью.
Так просто, что разгадать - невозможно.
Может, мы себе выдумали, надумали лишнюю загадку? Может, она нашла нас? И просит - разгадать.
А что? - неразгаданно. Тайна древних. Тайна древней мудрости. Тайна мудрости древних.
И вопрос:
Они знали больше нас? Они посвящены?
Кто посвятил их в замыслы Творца?
Или: все просто, а мы придумываем?
Это важно: знать, что таит в себе природа? Что не дает разгадать?
Зачем?
Всякая система, как известно, стремится к упрощению. Всемирный закон. Планета и человечество на нем, понятно, не исключение. Человеческая система на планете Земля стремится к упрощению.
Разве не заметно?
Аркаим - намек.
У нас мог быть более красивый путь развития.
Красота, слава Богу, не система. Вне системы. Выбирается из системы. Она непредсказуемая и самая большая сложность.
Наверняка, мы бы все равно упрощались, вся наша цивилизация. Но, может быть, не так быстро, не так споро и не так скоро.
Подумаем по-другому. Здесь, на Аркаиме, почему-то хорошо думается по-другому.
Человек смертен. Все - конечно.
Кто заложил в человеческие мозги эту трагическую обреченность: смерть - трагедия? Жизнь - правда, что ли? - человеческая драма, ибо в конце - смерть.
Но
Человек - акт творения. Иступленного и нежного, простого и невероятного.
Его жизнь - его творчество. Творчество жизни.
И
Смерть - тоже творение.
Логично?
Не может человеческое существо - родившись в результате акта творения, творя свою жизнь, иметь в эпилоге нечто другое, несовместимое с творением.
Смерть - творение.
Только надо от чего-то избавиться и подумать о своей смерти, как о творении.
Может, разобраться нам не дано.
Не поймем.
Но примем?
Примем, и будем жить в ощущении, что нас ожидает, в конце нашей творимой жизни - последнее творение. Не понятное нам, не понятое нами. Но - творение. Смерть. Называется: смерть. И разве обязательно: последнее.
Здесь, в Сибири, в начальной Сибири, здесь на Аркаиме Сибирь уготавливала человечеству ошеломительный шанс - иной путь развития. Земля сегодня могла бы нести - на своей орбите - иную человеческую цивилизацию. Главное в которой - куда ближе к природе, к человеческой природе. Куда ближе.
Аркаим - альтернатива. Альтернатива - цивилизации. Нынешней цивилизации. Альтернативная цивилизация.
Вроде все просто. Попросту. В простоте. Не знак, не буква, но - образ. Круг, овал, треугольник, квадрат. Конечно, и знак не шифруется однозначно, но образ - не шифруется однозначно.
Творческий вариант развития.
Бесписьменный вариант цивилизации.
Образный вариант.
Не расшифровываемый.
Грубо говоря: единство сердца и головы.
Разум не победил. Шифр Аркаима - разум не победил.
Что мы видим сегодня? Мы же видим и понимаем: нынешняя человеческая цивилизация явно на исходе. Что произошло здесь, в Аркаиме? Когда? Но совершенно ясно, что избранный человечеством путь оказался нечеловеческим.
Этот путь не совпал с человеческой природой, природой человека.
Однажды человек упростил сложно-творческий божественный замысел.
И человечество прошло мимо Аркаима.
Археологи, историки не придумали подходящего слова, не знают нужного слова. Поэтому их термины о том, что случилось на Аркаиме в 21 веке до н.э., предельно приблизительны. Страна. Страна городов. Завет Аркаима (не завещание): здесь рождается (зарождается), порождается (не будем торопиться, что страна городов - государство, первое государство) возможно, страна, страна городов.
Но тем, кто роется в культурных здешних слоях, им уже почти ясно, что Аркаим - цивилизация не государств, но: цивилизация обществ. Неизвестно только, чем и на чем держалась эта цивилизация вольных обществ.
Может, на символах. Может, на связях. Явно на чем-то неуловимом. На том, что передается человеческой речью, но не письменным знаком.
Образ Аркаима - образ.
Шифр Аркаима - образ.
Аркаим. Красивое, манящее слово.
аркаим - карамо - караим
твоих рук полуночная арка
оказалось: аркаим
арка - им.
им, им - полуночная арка.
личная драма заблудившегося человечества.
А, может, Аркаим - человечество промахнулось? 21+21 = у человечества мог быть иной выбор, цивилизация могла развиваться по-другому.
Но здесь, в этом месте, - знак! - она выбрала свой - мы уже знаем - окончательно гибельный путь.
Имя перекрестка двух потоков цивилизации - Аркаим.
Что случилось на Аркаиме?
Наверное, именно здесь ты подумаешь о подвиге своей страны. О подвиге России.
Подвиг России: движение и подвижничество.
Разве есть другая страна в мире, которая бы показывала, указывала, что на пути цивилизации много вариантов? Правильных... Непра... И еще более правильных.
Испытания России - подвиг человечества.
Что такое Аркаим?
Нам расскажут много.
Древняя стоянка человека. Древнего человека.
А почему - древний? В чем - древний? Давний. Давняя стоянка давнего человека.
Может, город.
Почему бы у давних людей не быть городу? Городам?
Хорошо сохранившийся археологический памятник.
Древняя обсерватория.
Храм - посвященных и жрецов.
Зов космического разума.
Призыв.
Столица древнего государства.
Случайное нагромождение камней?
Уникальное произведение природы, где все сошлось.
Знак древней цивилизации? Особый знак?
Знак того, что Вселенная обитаема? И не только - человеком?
А, может, главная тайна планеты?
Разгадаем Аркаим...
И - ничего не останется.
Аркаим.
Я не узнал его точного перевода.
Хотя, возможно, точный перевод существует.
Каким бы он ни был, какие бы тайны не хранил (или на самом деле - самая простецкая природа),
_Я_ перевел для себя:
- умирать не страшно!
Аркаим - умирать не страшно.
Во что ты превращаешься?
в эту вольную степь
в эти загадочные горы
в эти неукротимые воды
Пришел - как загадка, и уходишь - как тайна.
Ничего не разгадав, но - пытаясь,
И вся твоя жизнь - попытка.
А если есть попытка - значит, есть жизнь.
набухшее небо созрело грозой
молния долго гналась за нами
неистово раскалывая небеса справа, то ближе, то дальше
но, видимо, устав от своего неистовства, смирилась и отстала.
Молния Аркаима.
Последний рубеж защиты.
4. ДЕКАБРИСТ-ИМПЕРИАЛИСТ
Как назвать патриота страны, которая и является империей, и официально империей именуется? Имперщик? Имперный? Неловко...
Я в слово «империалист» негативного смысла не вкладываю и Дмитрия Иринарховича Завалишина за его империализм не осуждаю. Он так понимал роль своей страны - Российской империи.
Империализм будущего декабриста зародился в 1822 году, когда на фрегате «Крейсер» мичман Завалишин прибыл в тогдашние русские владения в Русской Америке: ему поручено было обследовать от Российско-американской компании роль Форт-Росса. К тому времени эта торгово-промышленная фактория на западном побережье североамериканского континента существовала уже десять лет. Напомню, что в то время Калифорния принадлежала Мексике. Дмитрий Завалишин явно был увлекающимся человеком. После двухлетних исследований в Америке он предоставил отчет правлению компании, а также посвятил в свои замыслы императора Александра I. Это было начало 1825 года.
Но вскоре умрет император, а Завалишин вместе со своими пылкими товарищами выйдет на Сенатскую площадь, будет арестован, осужден императором и сослан в Сибирь. Но пока один россиянин, морской офицер, пишет другому - верховному россиянину. Русский американский писатель Виктор Петров в эссе «Декабристы и Русская Америка» интерпретирует помыслы мичмана с «Крейсера»: «Завалишин считал, что территория Форт-Росса слишком мала, чтобы сделаться земледельческой базой для русских колоний на Аляске, и планировал расширить территорию русских владений, перевалив через горы и заняв обширную, богатую, солнечную равнину за ними до ее естественных рубежей. Этими рубежами, по мысли Завалишина, могли быть: на севере - граница с США, то есть 42-я параллель, на юге - северное побережье Сан-Франциско, на востоке - долинареки Сакраменто, а еще лучше - отроги горной цепи Сьерра-Невада».
Кстати, эта империалистическая мысль высказывалась и до Завалишина.
Он уже арестован, находился под следствием, но писал новому монарху Николаю I (против которого совсем недавно выступал на Сенатской площади), агитируя его на активную российско-американскую политику: «Плодотворные гавани и географическое положение Калифорнии заставило меня желать присоединения этой провинции к России».
Завалишин получил 20 лет сибирской каторги и ссылки. Но ничто не могло заставить его отказаться от сокровенной мысли. И, собираясь в дальний сибирский путь, пишет императору снова.
Николай I получает очередное послание от уже осужденного морского офицера Дмитрия Завалишина: «Калифорния, поддавшаяся России и заселенная русскими, осталась бы навсегда в ее власти. Приобретение ее гаваней и дешевизна содержания позволяет содержать там наблюдательный флот, который бы доставил России владычество над Тихим океаном и китайской торговлей, упрочил бы владение другими колониями, ограничил бы влияние Соединенных Штатов и Англии».
Какие чувства испытываешь, когда читаешь эти строки, написанные давным-давно, более чем полутораста лет назад? Какое-то непонятное, но приятное волнение.
Как чувствуем себя сейчас мы, русские? Ущербно. Уныло. Погружены в непроходящие горести. Великая империя распалась. Нам, простым гражданам, прививают чувство некоей несомненной вины, призывают к покаянию за дела наших славных предков, вроде они все делали не так.
Но ведь историю не переделаешь. Мало того, чаще всего из истории никто и не старается извлекать уроков. Как русские, так и все остальные. Может, не напрасно?
Совершенно не лукавя, читая послания Дмитрия Завалишина, я испытываю гордость. Русский морской офицер считал, что весь мир принадлежит ему, он активно может распоряжаться в этом мире, он чувствовал себя хозяином на американском континенте и не думал, что здесь уже все произошло и ничего нельзя изменить.
Хозяин мира. Вот что такое русский империалист-декабрист Дмитрий Завалишин. Давно это было. Боюсь, что нам уже не пережить, не испытать подобного ощущения пространства мира. Мы живем в другом миллениуме, и нам прививается ощущение второсортности, втородержавности.
Но... Все зависит от нас.
Безумие!
Человеку грозит смертная казнь, кандалы, каторга, а он пишет своему палачу... Не о помиловании, а о вящей, американской славе России.
Мичман, простой мичман во время своего пребывания в Штатах вел в Калифорнии интриги, причем высокого уровня. Завалишин связался и с мексиканской партией, и с миссионерами, говорил собеседникам о якобы действующем «Ордене Восстановления».
Который захватит власть в Калифорнии и присоединит ее к России.
Мало того, он предпринял рискованные авантюрные действия, чтобы присоединить к России Республику Гаити в Карибском море. Трезвое правление Российско-американской компании не устояло перед соблазнами этого авантюриста. На сентябрь 1826 года компания наметила торговую экспедицию на Гаити, которую должны были возглавить наш отчаянный мичман и пленный французский генерал Бойс.
Но до сентября 1826 года нужно было пережить декабрь. 14 декабря 1825 года. Сенатская площадь. Ни российской Калифорнии. Ни российской Республики Гаити.
В ссылке в Чите Д.И. Завалишин изучал языки. Изучил их тринадцать. В числе девятнадцати оставшихся в живых декабристов он вернулся из Сибири в Россию. Этот неистовый мечтатель умер в возрасте 88 лет чуть больше века назад. Недавно. Еще недавно жили такие одушевленные хозяева мира.
Сегодня еще бы следовало сказать о роли Российско-американской компании в восстании декабристов. Ведь незабвенный К.Ф. Рылеев был членом главного правления компании, к ее делам были причастны сибиряк Гавриил Батеньков, Орест Сомов, Владимир Романов.
Историк Михаил Сафонов опубликовал интересную версию, которую по случаю уместно будет процитировать: «Была еще одна влиятельная сила, заинтересованная в переменах и называвшаяся Российско- американской компанией. Перед этой акционерной компанией, созданной Павлом I в конце XVIII века, в свое время ставилась грандиозная задача - осуществить экспансию в Дальневосточном регионе, в результате которой северная часть Тихого океана должна была превратиться во внутренние воды Российской империи.
Реализация этого плана с самого начала встретила сильнейшее противодействие Англии, Франции и североамериканских Соединенных Штатов. Еще большим препятствием стало то, что после наполеоновских войн Александр I поставил во главу угла европейские дела и фактически “заморозил” планы экспансии в Америке.
Руководители компании предпринимали отчаянные попытки исправить положение. Был разработан план экспансии в Калифорнии, на Гаити и на Сандвичевых островах. Но все начинания разбивались об упорство царя. С Российско-американской компанией в той или иной степени были связаны и многие члены тайных обществ. Так, Завалишин намечался на пост правителя колонии “Росс” в Калифорнии. Батенькову предназначалось место правителя всех русских колоний в Америке. Рылеев был правителем канцелярии компании (дом компании на Мойке у Синего моста, где проживали К. Рылеев и А. Бестужев, стал одним из штабов “бунтовщиков”).
Два известнейших политических деятеля начала XIX века - Н. Мордвинов и М. Сперанский, - которые, по замыслам членов тайных обществ, должны были войти в новое временное правительство, считались вдохновителями активной политики на Дальнем Востоке.
Дела компании тем временем продолжали ухудшаться. С 1822 года она прекратила выплату дивидендов. Становилось все очевиднее, что спасти положение может только резкое изменение правительственного курса. Взоры руководства компании все чаще обращались к двум императрицам: жене Александра I, Елизавете Алексеевне, и его матери - Марии Федоровне. Обе они были акционерами компании, но первая в ту пору оказалась при муже в Таганроге, далеко от Петербурга...».
Михаил Сафонов, исследуя тайные причины мятежа на Сенатской площади, призывает отказаться от однобоких, по-ленински классовых оценок восстания декабристов.
Полагаю, что пример только одного декабриста Дмитрия Завалишина подсказывает нам, насколько все было сложнее, жизненно полнокровнее и многообразнее.
...Возможно, виной тому - пресловутый американский империализм. Видимо, вещь заразная. Но, когда я стоял на земле Форт-Росса - переживал сугубо империалистические чувства. Мне было жаль Российскую империю. Что ни говори, это дело рук наших дедов и прадедов - ратных, мирных, мозговых.
Мне искренне жаль, что мы так бездарно распростились с Русской Америкой.
5.«ВЫСОЧАЙШАЯ» ССОРА В ИСЕТСКОЙ СЛОБОДЕ
Я как-то задумался и составил для себя список: классики русской литературы и их дань Сибири. Начав с Ломоносова, мы вспомним его знаменитое, сегодня скандальное «Могущество Российское Сибирью прорастать будет».
Пушкин:
_Во_глубине_сибирских_руд_
_Храните_гордое_терпенье._
Совершенно прошли мимо Сибири Михаил Лермонтов, Александр Грибоедов, Николай Гоголь, Иван Тургенев.
Зато Радищев, сибирский узник, написал целое исследование «Сокращенное повествование о приобретении Сибири», и это ему принадлежат замечательные слова: «...и как богата Сибирь своими природными дарами! Какой это могучий край!.. Ей предстоит сыграть великую роль в летописях мира».
Еще одному сибирскому узнику мы обязаны великолепными «Записками из Мертвого дома». Николай Лесков без всякого принуждения написал «Сибирские картинки XVIII века», посвященные церковной истории этого нервного века.
Если считать классиком Николая Чернышевского, его судьба неотделима от Сибири. Автор «Обломова» Иван Гончаров по Сибири возвращался после кругосветного путешествия на прославленном фрегате «Паллада».
Лев Толстой обратился к Сибири, заинтересовавшись судьбой знаменитого старца Феодора Кузьмича, лже-Александра Первого.
Антон Чехов? «Письмаиз Сибири»! «Остров Сахалин»! Так что, от Радищева до Чехова - русская классическая литература - скромно, но Сибирь не забывала. Хотя если взять все написанное нашими классиками о могучем крае, вряд ли наберется 3-4 полноценных томика. И, наверняка меньше, чем об Орловской губернии.
Василий Андреевич Жуковский незапятнанным советским литературоведением к лику классиков однозначно не причислен, но где-то в одном с ними ряду, по крайней мере, поблизости. Впрочем, его сибирская история связана не с литературой...
_Я_ как всегда преувеличиваю все, что связано с Сибирью, но, тем не менее, мы не должны забывать два выдающихся факта: реформа 1861 года, известная как отмена крепостного права, по всей вероятности зародилась в Сибири, и в Сибири же оформилась идея реабилитации декабристов. В последнем случае не последнюю роль сыграло село Исетское, точнее, ссора, которая произошла в глухом сибирском селе июньским вечером 1837 года.
Крепостное право отменял царь, которого не только официальные источники, но и народ нарек Освободителем, - Александр II. И он же, только-только вступив на трон, выпустил из Сибири наказанных героев Сенатской площади.
Причем здесь Исетское? У царевичей - наследников престола - курс воспитания заканчивался по традиции масштабным путешествием. Наставником будущего императора Александра Второго был Василий Андреевич Жуковский, известный нам как дружественный учитель Пушкина, неудачный поклонник Маши Протасовой и крупный русский поэт. Жуковский предложил своему двадцатилетнему воспитаннику не блистательный Париж, не обязательный Берлин, не привычную Ниццу, а Сибирь. Покладистый цесаревич согласился с выбором уважаемого воспитателя.
Вместе летом 1837 года они объехали весьма незначительный кусок Западной Сибири, но вольные пространства и на воспитанника, и на воспитателя произвели... перспективное впечатление.
Прочтем несколько абзацев из книги Георгия Чулкова «Императоры», где много места уделено сибирскому вояжу наследника. «Путешественники ехали так спешно, как будто за ними по пятам гнались враги. Жуковский заметил по этому поводу, что столь торопливое обозрение России похоже на чтение одного оглавления книги, оставшейся неразрезанной в руках ленивца».
Основательный Жуковский, понятно, хотел бы от своего сиятельного воспитанника большего прилежания во всех делах, посему столько строк. Впрочем, в добросовестности Его Императорскому Высочеству не откажешь.
«Однако кое-что наследник все же увидел. В Сибири - в Ялуторовске и Кургане - он видел поселенных там декабристов. Его чувствительное сердце было растрогано. Он ходатайствовал перед отцом о смягчении их участи, и Николай Павлович сократил некоторым сроки их изгнания. Это умилило Жуковского. За время путешествия цесаревичу было подано 16 тысяч просьб».
Борис Зайцев в жизнеописании «Жуковский» сибирский эпизод преподносит более рельефно.
«От Екатеринбурга до Тобольска по Сибири все было - широта, мощь, изобилие... Все несравненно привольнее, богаче... Людей меньше, а пространства больше, и они щедрее, плодородней. Но не представлялось ли образованному юноше, объезжающему свои владения, что вот этот край так обогнал Россию Европейскую и потому, что крепостного права никогда здесь не было. Вольный труд вольного народа! Для будущего Освободителя впечатления поучительные».
Первым либеральным действием Александра Второго, вступившего на императорский трон, было «прощение» декабристов. Так что, не увлеки воспитатель цесаревича Александра Николаевича за Урал - еще неизвестно, как бы сложилась судьба сенатских страдальцев. Где будущий император почувствовал себя гуманным правителем, истинным воспитанником мягкосердечного поэта Жуковского? В Тобольске? В Ялуторовске? А может, в Исетской слободе?
В Исетской слободе, по всей вероятности, на Земской станции 5 июня для приехавших был организован субботний обед, где произошла «глупая ссора», вызвавшая «неутешное» сожаление В.А. Жуковского и даже желание прервать путешествие и возвратиться обратно.
Чем была вызвана ссора? Вероятнее всего не простил цесаревич Жуковскому его задержку в Тюмени из-за ушибленной лошадьми женщины и то, что тот сумел догнать поезд свиты только в слободе Исетской - это через 145 верст. Расплата была унизительной: вместо третьего номера в дорожной кавалькаде дали поэту номер 5 с худыми лошадьми и тяжелым экипажем. В неотправленном письме на имя великого князя Жуковский писал: «Признаюсь Вам, что такое обращение крепко мне не нравится». Дело, конечно, состояло не в том, каким номером будет следовать экипаж Жуковского в кортеже, а в том, что рушились его надежды воспитать из наследника престола царя-человека, монарха-гуманиста.
Впрочем, тюменский эпизод - лишь одна из версий.
По другим, причиной ссоры воспитателя и воспитанника явилось то, что цесаревич не обратил внимания на бесправное, бесчеловечное положение декабристов.
Василий Андреевич был явно недоволен тем, что наследник слишком увлекается приемами и фуршетами, не обращая внимания на то, на что его обязан обращать человеколюбивый монарх.
Наверное, лишь простодушный поэт мог позволить себе столь дерзкое поведение. Возможно, не сразу, но его наставления все же доходили до сердца молодого цесаревича.
Трудно представить, что великий монарх, каким можно считать царя-освободителя, мог состояться без подобного благотворного влияния настоящего христианина, каким был Жуковский.
В жизни много связок, поэтому я и позволяю себе думать, что после исетской ссоры расстроился не только воспитатель, но и воспитанник.
В молодости, даже не желая этого, мы многое воспринимаем так, как подсказывают нам учителя. Кто точно определит, не вспоминались ли позднее цесаревичу и неприятный эпизод в Тюмени, встречи в Тобольске и Ялуторовске и то, что в Исетской слободе строгий воспитатель оказался недоволен его недостаточно человеколюбивым поведением.
Оправдываться, доказывать, что не так уж ты и плох, - удел не только нас, простых смертных, но и царствующих особ.
Вполне возможно, что я ошибаюсь в своих предположениях. Но для меня освобождение крестьян России от крепостного ярма было вряд ли возможным, по крайней мере, в те исторические сроки, если бы не благотворное, мягкосердечное влияние на царя-освободителя поэта Жуковского и поездка цесаревича в Сибирь, когда он в пределах империи имел возможность сравнить две российские стихии - крепостную и вольную.
6. АННА И АДМИРАЛ
Честно признать, не припомню: морские офицеры - сентиментальные ли люди? Наверное, сентиментальные: постоянно в походах, вдали от дома, близких и любимых - любое сердце обнажится.
Человек он был, безусловно, великий. Невозможно талантливый, отважный и блестящий полярный исследователь, безумно храбрый, блистательный военный моряк, умный флотоводец, искренний и принципиальный милитарист, преданный военному делу. «Эту войну я не только предвидел, но и, - честно писал он о Первой мировой войне, - желал, как единственное средство решения германо-славянского вопроса».
Мы найдем его известную фамилию на обложках книг «Служба Генерального штаба» и «Лед Карского и Сибирского морей», в анналах исследований Северного морского пути - он командовал ледокольным транспортом «Вайгач» в гидрографической экспедиции Северного Ледовитого океана, спасал Эдуарда Толля и Георгия Седова, создал в Омске Комитет Севморпути и организовал первую Карскую товарообменную экспедицию. В первую империалистическую он организует минную защиту Петербурга на Балтике, командует Черноморским флотом.
Его жизнь - для хорошего авантюрного романа. Флотский офицер хорошо знает слесарное дело, не гнушается другими ремеслами, самостоятельно осваивает штурманскую науку, грезит об Антарктиде и мечтает о кругосветном мореплавании. На его счету две арктические зимовки, морской поход на шхуне «Заря» во льдах по Ледовитому океану, 500-верстный лыжно-нартовый переход по кромке арктического побережья, недельные кочевки в полярных снегах... Учил китайский язык, несколько месяцев провел в японском плену, изучал восточные религии и философию, хотя семейно был религиозен и предан православию. Золотая сабля «Захрабрость» соседствуете Большой золотой Константиновской медалью Императорского русского географического общества. Кто бы поверил, зная его последующую биографию, что после русско-японской кампании докторами он был признан «совершенно инвалидом». Через 9 лет этот «инвалид» блестяще командовал морскими дивизиями и целым флотом. Он, безусловно, был личностью сложной, характера непростого.
Пожалуй, он проиграл всего раз в жизни. Но этот проигрыш стоил ему не только жизни, но и посмертной славы.
Человек, о котором я рассказываю, - Александр Васильевич Колчак.
Не собираюсь давать никаких политических оценок - адмирал давно принадлежит российской отечественной истории, история судит строго, но справедливо, и все - рано ли, поздно - расставляет по своим местам.
Сегодня я хочу рассказать о любви этого великого человека. Скорее даже не о нем - о ней.
Есть женские лица... Нет, не сказать, что они очень красивы, идеально красивы, нет, в них замечаются какие-то неправильности, но они сразу притягивают, пленяют, ослепляют, и только взглянув, осознаешь, что эта женщина может сделать всякого ослепительно счастливым. Но в чем-то... может, в глазах, уже видится отсвет грядущей беды. Незабываемое лицо! Ради таких идут на все.
Знали ли бы мы об этой женщине, если б не ее сибирский роман? (Этот сюжет привлекает меня еще и потому, что их любовь состоялась и трагически оборвалась именно в Сибири - два счастливых сибирских года из пяти лет их знакомства.) Скорее всего, вряд ли... Несомненно, дочь великого музыканта Василия Сафонова была одарена: рисовала, музицировала, писала недурные стихи, актерствовала. Но, может быть, главное, в чем она состоялась как великая женщина, - это любовь. А может быть, расплата за это мимолетное счастье.
Посреди России, посреди хаоса всемирной и гражданской смуты, два сердца - мужское и женское - нашли друг друга.
_И_если_я_еще_жива._
_Наперекор_судьбе_-
_То_только_как_любовь_твоя._
_И_память_о_тебе._
Наверное, это не самые совершенные строки.
Но я, прочитавший в своей жизни немало гениальных поэтических строк, не встречал столь страстной женской преданности, столь растворенной, столь беззаветной самоотдачи и самоотверженности. Самоотверженности... Отвержения себя. Она понимает себя как воплощение его любви. Она длит себя в последующей безрадостной жизни только потому, что она его любовь, память о нем.
Кто заметит, кто отметит счастливую любовь? Трагично... Ибо только трагичное велико.
Их знакомство было, даже по срокам человеческой жизни, недолгим - пять лет. Роман - короче.
В 1915 году в Гельсингфорсе встретились двадцатилетняя молодая женщина и сорокалетний прославленный военный моряк и полярный исследователь. Его даже называли Колчак-Полярный.
«Так вышло, что весь вечер мы провели рядом. Долгое время спустя я спросила его, что он обо мне подумал тогда, и он ответил: “Подумал о Вас то же самое, что думаю и сейчас”».
Но пройдет год, когда уехавший с Балтики Колчак начнет писать ей письма, и еще два года, когда судьба сведет их вместе и уже навсегда - на Дальнем Востоке. Харбин, Токио, Омск, Иркутск - география их романа.
Недавно опубликована переписка Александра Васильевича Колчака и Анны Васильевны Тимиревой - небольшие фрагменты сохранившегося из разметанного судьбой. Это не выдающийся роман в письмах, а скромная и сугубо частная переписка людей, очень сдержанных в словах и словесных проявлениях чувств. Может, от этой сдержанности и ценнее каждое нежное слово.
Прежде чем читать строки из давних писем, хочу согласиться с точкой зрения историка Федора Перченка, исследователя жизни адмирала Колчака. Перченок высказывает предположение:
«Его [Колчака] внутреннее ощущение: он в буквальном смысле слова должен завоевать право сказать ей о своей любви и право ее видеть, он достоин ее, только если одержит решающую... победу... Не потому ли... он... в Омске соглашается принять на себя обязанности Верховного правителя [России] ? Любовь едва ли не предопределяет его трагический конец».
Анна - не просто любовь сурового моряка, но и роковой выбор, роковая судьба России. Поэтом)? неизбежно предначертан ей тяжелый крест.
Почти перед смертью Анна Тимирева вспомнит их объяснение в любви.
«Мне было тогда 23 года, я была замужем пять лет, у меня был двухлетний сын. Я видела А.В. редко, всегда на людях, я была дружна с его женой. Мне никогда не приходило в голову, что наши отношения могут измениться. И он уезжал надолго, было очень вероятно, что никогда мы больше не встретимся. Но весь последний год он был мне радостью, праздником. Я думаю, если бы меня разбудить ночью и спросить, чего я хочу, я сразу бы ответила; видеть его. Я сказала ему, что люблю его. И он ответил: ^С<^Я не говорил Вам, что люблю Вас” - “Нет, это я говорю: я всегда хочу Вас видеть, всегда о Вас думать, для меня такая радость видеть Вас, вот и выходит, что я люблю Вас”. И он сказал: “Я Вас больше чем люблю”. И мы продолжали ходить рука об руку, то возвращаясь в залу Морского собрания, где были люди, то опять по каштановым аллеям ревельского Катриненталя.
Нам и горько было, что мы расстаемся, и мы были счастливы, что сейчас вместе, и ничего больше было не нужно».
Первое письмо командующего Черноморским флотом адмирала Колчака оставшейся в Петербурге Анне.
«Мне раньше являлось желание Вас видеть, говорить с Вами, услышать Ваш голос. Теперь я об этом почти не думаю. Ваши письма - доказательство внимания Вашего - дают мне какую-то спокойную уверенность, что это будет.
Я не знаю, что случилось, но всем своим существом чувствую, что Вы ушли из моей жизни, ушли так, что не знаю, есть ли у меня столько сил и умения, чтобы вернуть Вас. А без Вас моя жизнь не имеет ни того смысла, ни той цели, ни той радости. Вы были для меня в жизни больше, чем сама жизнь, и продолжать ее без Вас мне невозможно. Все мое лучшее я нес к Вашим ногам, как бы божеству моему».
Еще одно признание (май 1917 года, морской поход адмирала, успешно минируется Босфор): «В минуту усталости или слабости моральной, когда сомнение переходит в безнадежность, когда решимость сменяется колебанием, когда уверенность в себе теряется и создается тревожное ощущение несостоятельности когда все прошлое кажется не имеющим никакого значения, а будущее представляется совершенно бессмысленным и бесцельным, в такие минуты я прежде всегда обращался к мыслям о Вас, находя в них и во всем, что связывалось с Вами, с воспоминаниями о Вас, средство преодолеть это состояние.
Это состояние переживали и переживают все люди, которым судьба поставила в жизни трудные и сложные задачи, принимаемые как цель и смысл жизни, как обязательство жить и работать для них. Вы были для меня тем что облегчало мне это сделать, в самые тяжелые минуты я находил в Вас помощь, и мне становилось лучше, когда я вспоминал или думало Вас».
Наверное, война не ожесточает человека, она делает его ранимее, нежнее, беззащитнее, и опорой становится самое хрупкое человеческое чувство.
«В часы горя и отчаяния я не привык падать духом, я только делаюсь действительно жестким и бессердечным, но эти слова к Вам не могут быть применимы.
Только о Вас, Анна Васильевна, мое божество, мое счастье, моя бесконечно дорогая и любимая, я хочу думать о Вас, как это делал каждую минуту своего командования.
Я не знаю, что будет через час, но я буду, пока существую, думать о моей звезде, о луче света и тепла, о Вас, Анна Васильевна. Как хотел бы я увидеть Вас еще раз!».
«Да верно ли я забыл когда-нибудь А.В., неужели это правда, а не моя собственная фантазия о ней, что я был около нее, говорил с нею, целовал ее милые розовые ручки, слышал ее голос. Неужели не сон - сад Ревельского Собрания, белые ночи в Петрограде, может быть, ничего подобного не было».
«Передо мной стоит портрет Анны Васильевны с ее милой прелестной улыбкой, лежат ее письма с такими же милыми ласковыми словами, и когда читаешь их и вспоминаешь Анну Васильевну, то всегда кажется, что совершенно недостоин этого счастья, что эти слова являются наградой незаслуженной».
Судьба не отводила минут и часов на нежности для сердца, время мотало адмирала по морям и материкам. Он воевал, выполнял дипломатические государственные миссии, кондотьерствовал, искал пути спасения России, искал союзников, нейтрализовал противников. «Но в Англии, в Америке, в Японии единственной радостью было, какое счастье получить эти письма. Ведь каждое письмо Ваше - лучшее, что я могу желать и иметь теперь.
Увидеть Вас, побыть с Вами, услышать Ваш голос, испытать вновь радость близости Вашей, да ведь это представляется мне таким счастьем, о котором я не смею сейчас думать и не думаю».
Писем Анны сохранилось всего восемь. Пожалуй, они много не расскажут нам о той, что писала. Но недаром эти строки так ждал суровый адмирал.
«Милый Александр Васильевич, я буду очень ждать, когда Вы напишете мне, что можно ехать, надеюсь, что это будет скоро. А пока до свидания, милый, будьте здоровы, не забывайте меня и не грустите и не впадайте в слишком большую мрачность от окружающей мерзости. Пусть Господь Вас хранит и будет с Вами.
Я не умею целовать Вас в письме. Анна...»
«И потому, голубчик мой, родной Александр Васильевич, я очень жду Вас, и Вы приезжайте скорее и будьте таким милым, как Вы умеете быть, когда захотите, и каким я Вас люблю. Как Вы ездите? По газетам. Ваши занятия состоят преимущественно из обедов и раздачи Георгиевских крестов - довольно скудные сведения, по правде говоря. А пока до свидания. Я надеюсь, что Вы не совсем меня забываете, милый Александр Васильевич, пожалуйста, не надо. Ну, Господь Вас сохранит и пошлет Вам счастья и удачи во всем. Анна».
Только иногда прорывалось: «Шибко худо есть, Сашенька, милый мой, Господи, когда Вы только вернетесь, мне холодно, тоскливо и так одиноко без Вас».
Может, только она одна и знала его подлинного. Знала, но ни с кем не поделилась, только намекнула. История рассудит, женщина поймет.
Из предсмертных воспоминаний: «И вот я в вагоне. Мое место отгорожено от коридора занавеской, а за окном мутная-мутная ночь, силуэт Фудзиямы, и туман ползет по равнинам у ее подножия. Рвущая сердце боль расставания. И вдруг, повернувшись, я увидела на стене его лицо, бесконечно печальное, глаза опущены, и настолько реальное, что я протянула руку, чтобы его коснуться, и ясно ощутила его живую теплоту; потом оно стало таять, исчезло - на стене висело что-то. Все. Осталось только чувство его присутствия, не оставляющее меня.
Вот я пишу, что же я пишу, в сущности? Это никакого отношения не имеет к истории тех грозных лет. Все, что происходило тогда, что затрагивало нашу жизнь, ломало ее в корне, и в чем Александр Васильевич принимал участие в силу обстоятельств и своей убежденности, не втягивало меня в активное участие в происходящем. Независимо от того, какое положение занимал Александр Васильевич, для меня он был человеком смелым, самоотверженным, правдивым до конца, любящим и любимым. За все время, что я знала его - пять лет, - я не слыхала от него ни одного слова неправды, он просто не мог ни в чем мне солгать. Все, что пытаются писать о нем на основании документов, ни в какой мере не отражает его как человека больших страстей, глубоких чувств и совершенно своеобразного склада ума».
Они знали высокую, смертную цену своей любви.
Токио.
Русская церковь, в которую адмирал привел Анну.
«Когда мы возвращались, я сказала ему: ^(<^Я знаю, что за все надо платить - и за то, что мы вместе, но пусть это будет бедность, болезнь, что угодно, только не утрата той полной нашей душевной близости, я на все согласна”.
Что ж, платить пришлось страшной ценой, но никогда я не жалела о том, за что пришла эта расплата».
Когда в 1920 году в Иркутске красные арестовали адмирала, чтобы расстрелять на льду Ангары, Анна самоарестовалась. Даже красные за ней никакой вины не числили. Она заставила их арестовать ее - в каком любовном или авантюрном романе отыщешь такую коллизию! - чтобы провести последние дни вместе, хотя бы в тюрьме.
И здесь ей вспомнилась русская церковь в Токио.
«И вот, может быть, самое страшное мое воспоминание: мы в тюремном дворе вдвоем на прогулке - нам давали каждый день это свидание, - и он говорит:
- Я думаю, за что я плачу такой страшной ценой? Я знал борьбу, но не знал счастья победы. Я плачу за Вас, я ничего не сделал, чтобы заслужить это счастье».
Из последнего письма, вернее тюремной записки, адмирала само-арестованной любимой: «Дорогая голубка моя, я получил твою записку, спасибо за твою ласку и заботу обо мне. Не беспокойся обо мне. Я чувствую себя лучше, мои простуды проходят. Думаю, что перевод в другую
камеру невозможен. _Я_ только думаю о тебе и твоей участи - единственно, что меня тревожит. О себе не беспокоюсь, ибо все известно заранее. Пиши мне. Твои записки - единственная радость, какую я могу иметь. Я молюсь за тебя и преклоняюсь перед твоим самопожертвованием. Милая, обожаемая моя, не беспокойся за меня и сохрани себя».
Ей не дали похоронить любимого. Адмирала Колчака никто не хоронил: тело последнего джентльмена России столкнули в прорубь. Анна пережила возлюбленного на 55 лет, но платила свободой за мимолетное счастье своей великой любви. Начиная с 1921 года - тюрьмы Иркутска и Новониколаевска, Бутырки, ссылка и пять лет лагерей, забайкальский лагерь, карагандинские лагеря, этап до Енисейска, ссылка в Рыбинск. За 40 лет - 8 арестов, 19 лет тюрем, ссылок, повторов, «минусов», лагерей, этапов. Ни за что расстрелян сын Владимир.
Кто заплатил столь дорого за порыв собственного сердца?
«Что из того, что полвека прошло, никогда я не смогу примириться с тем, что произошло потом. О Господи, это пережить, и сердце на куски не разорвалось.
Последняя записка, полученная мною от него в тюрьме: “Конечно, меня убьют, но если бы этого не случилось, только бы нам не расставаться”.
И я слышала, как его уводят, и видела в волчок его серую папах)? среди черных людей, которые его уводили.
И все. И луна в окне, и черная решетка на полу от луны в эту февральскую лютую ночь, и мертвый сон, сваливший меня в тот час, когда он прощался с жизнью, когда душа его скорбела смертельно. Вот так, наверное, спали в Гефсиманском саду ученики».
Есть еще одна, с обыденной точки зрения, странность в их романе. У адмирала была жена - замечательная женщина, достаточно вспомнить, что невестой Софья Федоровна бросилась встречать своего полярного жениха не где-нибудь, а на берегу Ледовитого океана, в отдаленнейшем Усть-Янске, до которого и добраться-то было невозможно. Эта достойная женщина не просто поняла мужа, а спокойно предсказала, когда еще, казалось бы, ничего не предвещало: «Вот увидите, что А.В. разойдется со мной и женится на Анне Васильевне».
Муж Анны - С.Н. Тимирев - позднее напишет книгу воспоминаний, о Колчаке - безупречно уважительно.
Знающий историк констатирует: «Двойной треугольник любовных отношений. Как трудно всем четверым (добавим еще, что в каждой семье по единственному сыну), но как достойно поведение каждого. Ни обмана, ни хитросплетений, ни интриг, а то, что переживается, не выплескивается на окружающих».
Наверно, свет рыцарства и безоглядной любви облагораживает каждого, кто в этот свет попадает.
...Впервые портрет Анны я увидел в Омске, в музее. Очень плохонькая, невнятная копия, переснимок. Анна на снимке очень домашняя, уютная, милая, русская, этакая пейзанская, почти пышно-деревенская красавица.
Не знаю, что меня остановило. Но... Остановило и обожгло.
Женщина, созданная для счастья.
Роковая судьба России.
Судьба, роковая, как у России: короткие минуты счастья и долгие темные годы испытаний.
Но...
_Я_ смотрел на портрет, и припомнились строки любимого Заболоцкого:
_Ты_помнишь,_как_из_тьмы_былого..._
И в первый раз мне захотелось поэта поправить:
_Из_света_былого..._
С этого плохонького снимка струился, нет, не пропадал во тьме, а струился свет былого.
Среди мирового хаоса, смуты, горя, беды, войны двое любили друг друга.
Значит, мы навсегда созданы для счастья.
Судьба Анны, судьба адмирала пусть напоминают нам об этом.
Что бы ни произошло - ни до, ни позже - два любящих сердца встретятся.
7.ИУДА РУССКОЙ СВОБОДЫ
Его немилосердно, яростно, гневно критиковали Карл Маркс, Фридрих Энгельс, Владимир Ленин, Иосиф Сталин. Александр Герцен постоянно и строго порицал, «старого товарища». Аноним в доносе для Третьего жандармского отделения назвал его «иудой русской свободы». Он злонамеренно недооценивал ведущую роль государства, диктатуры пролетариата и приравнивал его к режиму насилия и угнетения. Он считал, что путь истории - от животности к человечности. Институт государства считал проявлением животности.
Его лозунги: мысль и бунт - двигатель развития! Все для личности!
Страсть к разрушению - страсть созидающая!
Он был постоянно не прав, но давно забыли его оппонентов, а великого анархиста Михаила Бакунина помнят во всем мире. Это он - символ подлинного революционера, а не кровавые изуверы Дзержинские - Свердловы - Сталины.
Тюрьмы Австрии и Германии, Алексеевский равелин и шлиссельбургская одиночка, четыре года сибирской ссылки (Томск, Иркутск), побег заграницу. Внешне - вспомнили? - он выглядел очень импозантно: заросший гигант, грива льва, повадки коварного тигра. Один из создателей Первого Интернационала, Бакунин всю жизнь боролся с Карлом Марксом и его двусмысленным другом Фридрихом Энгельсом.
О нем можно рассказывать долго, восторженно, приводя себя в изумление. Я же вспомню сибирский эпизод бурной жизни, когда Бакунин грудью встал на защиту если уж не самодержавия в целом, то одного царского губернатора. Чтобы защитить репутацию генерал-губернатора Восточной Сибири, М.А. Бакунин не постеснялся дерзко оппонировать таким видным и почтенным деятелям России, как декабристы Владимир Раевский и Дмитрий Завалишин, революционные соратники Достоевского - Петрашевский, Львов, Спешнев.
Понятно, кое-что шло и отличного, ведь генерал-губернатор Восточной Сибири граф Николай Николаевич Муравьев-Амурский приходился Бакунину дядей, принимал активное участие в судьбе революционного племянника, ходатайствовал о его освобождении. Из одиночки Шлиссельбурга Бакунина освободили по известной дилемме императора Александра II, который предложил: либо вечная тюрьма, либо вечная сибирская ссылка. Граф Амурский мечтал освободить племянника.
Кстати, заключив с китайцами выгоднейший Айгунский договор, восточносибирский губернатор просил императора об одной милости: отпустить из Сибири революционных пленников Петрашевского, Львова, Спешнева и Бакунина.
Для вельможного сановника импозантный шаг?
Однако в среде почитаемых им революционеров у графа была тяжелая репутация сатрапа и самодура.
Герцен, стараясь быть объективным, дал графу Амурскому нелестную характеристику: «Оригинальный человек, демократ и татарин, либерал и деспот».
Возможно, истина как раз в герценовском объективизме, но бакунинская правда - сердечная любовь.
Казалось бы, недавнее время - середина прошлого века, но ведь всего чуть больше века назад Россия обрела Приморье. И нашим дальневосточным Ермаком стал генерал-губернатор Муравьев, справедливо получивший титул Амурского.
Послушаем Бакунина.
«...Расскажу вкратце историю приобретения Амура. Муравьев приехал с этой мыслью в Сибирь и еще до отъезда своего из Петербурга успел уговорить императора Николая снарядить морскую экспедицию вокруг света для отыскания устья Амура.
9 мая 1854 года состоялась первая экспедиция из 380 солдат и казаков вниз по Амуру под предводительством самого Муравьева. В Айгуне, китайской губернаторской резиденции немного пониже нынешнего Благовещенска, где была сосредоточена далеко превосходная военная сила, его хотели задержать, но он продрался и через Николаевск, Татарский пролив и Охотское море отправил 380 человек в Камчатку довольно вовремя, чтобы отстоять ее против англичан, сам же в сентябре отправился в Аян, а оттуда в Иркутск через Якутскую область, вполовину на собаках, вполовину верхом. В 1855 году в конце апреля он предпринял вторую экспедицию вниз по Амуру уже с 5000 войска, с угрозою пробился сквозь Айгун, и когда англичане явились в залив де-Кастри, они нашли его, по словам английского корреспондента "Тайм”, "ощетинившимся людьми и пушками”. В этом же году перевезено вниз по Амуру первое вольное население, занявшее оба берега Амура близ Николаевска. Я знаю, этот факт был сильно раскритикован в "Колоколе”, но, любезные друзья, где ж справедливость?..
Вот вам, милые друзья, самые верные подробности об амурском деле. И когда подумаешь, что такое громадное дело, как присвоение огромного края и первое население каких-нибудь 4000 верст, совершенное в продолжение _6_ лет - от 18 54 по 1859 год включительно... Когда подумаешь, что на все это издержано до 1859 года включительно не более 540 ООО рублей серебром, взятых даже не у министра финансов, а из экономических сумм управления Восточной Сибирью, тогда, не правда ли, друзья, скажешь невольно, что другого такого примера нет, по крайней мере, в нашей истории».
Полагаю, нет большой надобности, доказывать, что анархист Бакунин защищал достойного человека, наверняка сложного характера, но много, очень много сделавшего для России.
Казалось бы, Герцен и его «колокольная» компания - люди умные и им не надо доказывать очевидное, но в России партийные интересы всегда ставились выше истины и справедливости. Отдадим должное Бакунину - он поднялся выше партинтересов товарищей-демократов, не посчитался с их репутацией и резал правду-матку, невзирая на личности, не делая кумиров из своих соратников.
«В продолжение 13 лет один из лучших русских людей, проникнутый истинно демократичным и либеральным духом, трудился в поте лица своего для того, чтобы очеловечить, очистить, облегчить и поднять по возможности вверенный ему край. Он совершил чудеса, в особенности чудеса для соннолюбивой России, привыкшей заменять дело фразами да мечтами; ничтожными средствами, без всякой помощи и поддержки, почти наперекор Петербургу он присоединил к русскому царству огромный благодатный край, продвинувший Сибирь к Тихому океану, и тем впервые осмыслил Сибирь... 13 лет боролся он, и боролся небезуспешно, за права сибирского народа, стараясь освободить его, опять-таки сколько было возможно при известных вам политических условиях, от притеснений чиновно-административного, купеческого, горнозаводского, золотопромышленного, равно как и от зловонно-православного притеснения... Но вы, благовестники новой России, вы, защитники прав русского народа, как могли вы не признать и оклеветать его лучшего и бескорыстнейшего друга?».
Бакунин постарался объяснить революционерам заслуги сибирского губернатора графа Муравьева-Амурского, он постарался убедить Герцена, что они поносят человека, который мог бы быть их союзником.
«Есть в самом деле один человек в России, единственный во всем официальном русском мире, высоко себя поставивший и сделавший себе громкое имя не пустяками, не подлостью, а великим патриотическим делом. Он страстно любит Россию и предан ей, как был ей предан Петр Великий. Вместе с тем он не квасной патриот, не славянофил с бородою и с постным маслом».
«Петербург, весь высший официальный мир его ненавидит, в Третьем Отделении... он записан как архикрасный; вообще его зовут там красный генерал - все это очень естественно. Между мертвыми он один живой, между мелкими, своекорыстными интриганами и эгоистами он один предан делу, он не берет пенсии, как его не ненавидеть!».
Михаил Бакунин прозорливо оценивает роль присоединенного Приморья в судьбах Сибири.
«На Амуре Сибирь примкнула ныне к океану, перестала быть безвыходно пустынею, Сибирью. Сибирь впервые осмыслилась Амуром. Нет сомнения, что Амур со временем оттянет Сибирь от России, даст ей независимость и самостоятельность. Этого сильно боятся в Петербурге, иные даже опасались серьезно, чтобы Муравьев не провозгласил независимость Сибири».
Исходя из последнего утверждения Бакунина, его объявляли сепаратистом и сторонником отделения Сибири от России.
Но это был не более чем риторический прием завзятого оратора, который, кстати, считал, что Российская империя должна раствориться во всемирной славянской федерации.
Послушаем комментатора, большевистского историка Юрия Стеклова.
«В своих “Записках революционера” Петр Кропоткин рассказывает: “В его кабинете молодые люди вместе с ссыльным Бакуниным обсуждали возможность создания Сибирских Соединенных Штатов, вступающих в федеративный союз с североамериканскими Соединенными Штатами”. Эта легенда ни на чем не основана, да, впрочем, сам Кропоткин приписывает мечтания об отделении Сибири не Муравьеву, а каким-то “молодым людям”, которым по самой сути положено увлекаться всякими фантазиями. Но не только Муравьев, но и Бакунин не мечтал об отделении Сибири: нигде и никогда Бакунин не высказывал даже и подобных мыслей; он мечтал не о федерации Сибири с Соединенными Штатами, а о федерации всех порабощенных царизмом, а затем и всех славянских земель, и мечту о такой именно федерации он приписывал. Муравьеву».
Никто Муравьева в стремлении отсоединить Сибирь не обвинял, но карьера его не задалась: он уехал в Париж и удалился (или его удалили) от государственных дел. Император посчитал, что мавр сделал свое дело. Они всегда не ко двору, независимые люди дела. Ни к императорскому двору, ни ко двору рев. демократов. Выбиваются из стаи.
И еще пара цитат из Бакунина. О Сибири.
«Сибирь может обновить человека, она как будто дана провидением России для воссоздания судьбы, достоинства и счастия тех из заблудших сынов ее, которые посреди своих преступных заблуждений сохранили еще в себе довольно силы и воли для новой, правильной жизни».
И Бакунин о сибиряках.
«Сибиряки - народ умный, дураков не терпят и прощают скорее подлость, чем глупость. Подлостью, злостью и какою бы то ни было нравственною мерзостью сибиряка не удивишь, он так много видал их в своей жизни. Но политические преступники еще с давних времен, думаю, со времен Меншикова и Миниха, пользуются особым почетом в Сибири».
Бакунин получит много несправедливой критики в свой адрес, и самое мягкое определение ему от революционных коллег было - предатель. Это могли говорить ограниченные люди, каковыми всегда являются революционеры. Но истинная свобода - никогда не критика. Высшая свобода - ценить достоинства оппонента и, если он есть, даже врага.
Доверимся Александру Герцену, рефлексирующему революционеру, который относился к Бакунину с иронией, но все же любил его и именно поэтому мог оставаться объективным.
«Бакунин имел много недостатков. Но недостатки его были мелки, а сильные качества крупны, - определяет Герцен и продолжает: - В пятьдесят лет он был решительно тот же кочующий студент с Маросейки, тот же бездомный богема с Бургундской улицы, без заботы о завтрашнем дне, пренебрегая деньгами...
Он родился быть великим бродягой, великим бездомником».
Наивное дитя! Бакунин вряд ли имел корыстные намерения, защищая сибирского губернатора, он мог быть не прав, но всегда искренен.
Не удержусь, чтобы не привести слов Александра Блока. Великий поэт прозы почти не писал, но Бакунину посвятил очерк. В блоковском эссе его прелестная оценка: поэт, как всегда, опрометчиво прав: «Только гениальный забулдыга мог так шутить и играть с огнем».
Кстати, Муравьев-Амурский у Блока заслуживает звания «добрый губернатор».
8. ЕВАНГЕЛИЕ ОТ ДОСТОЕВСКОГО
«Тюмень - великолепный город, торговый, промышленный, многолюдный, удобный - все что хотите!».
Кому принадлежат эти слова? Попутный вопрос: многие ли из наших современников согласятся с восторженным автором?
В другом сообщении тот же автор некоторое время спустя: «Исходил город вдоль и поперек и с удовольствием убедился, что Тюмень намного превосходит и Омск, и Семипалатинск». Восторженным обожателем Тюмени оказывается Федор Михайлович Достоевский. Наверное, в 1854 году Тюмень действительно была достойна классического пера и восторженного восхищения.
Понятно, некий суровый реалист напомнит, что Достоевский возвращался из тяжелейшей сибирской тюрьмы - ссылки, его восторг можно объяснить радостью освободившегося от неволи человека. Но ведь мог бы так же радоваться в Семипалатинске, в Омске! Как бы там ни было и что тому не послужило бы причиной - прямо в герб Тюмени следует вписать слова великого Достоевского: «Тюмень - великолепный город!».
Достоевский - самый сибирский из наших русских литературных классиков, самый сибирский классик и по значимости написанного, и по ценности сибирских впечатлений. Единственный конкуренту него, пожалуй, Антон Павлович, но Чехову все же не привелось испытать всего того, что перестрадал бывший петрашевец, революционный экстремист Федор Достоевский.
Но сегодня только об одном эпизоде из сибирских достоевских лет. Январь 1850 года. Не казнен, но подвергнут гражданской казни, осужден, сослан на каторжные работы в Сибирь «по второму разряду».
Известно, что в Тобольске в пересыльной тюрьме Федор Михайлович пробыл неполную неделю. Сохранившийся рапорт смотрителя Тобольского тюремного замка тобольскому полицмейстеру от 8 апреля 1850 года свидетельствует: «Присланные при предписании из Тобольского приказа из Санкт-Петербурга фельдъегерем поручиком Прокофьевым преступники Сергей Дуров, Федор Достоевский и Иван Ястржемский, каковые преступники во вверенный мне замок приняты закованными в ножных кандалах и помещены на подсудимом дворе в особой комнате отдельно от прочих арестантов».
Впрочем, тобольские кандалы оказались не столь обременительными. В феврале 1854 года в письме брату Михаилу Федор Михайлович, вспоминая сибирские этапы, не забыл об этом помянуть:
«Хотелось бы мне очень подробно поговорить о нашем шестидневном пребывании в Тобольске и о впечатлении, которое оно на меня оставило. Но здесь не место. Скажу только, что участие, живейшая симпатия почти целым счастьем наградили нас. Ссыльные старого времени (т.е. не они, а жены их) заботились о нас, как о родне. Что за чудные души, испытанные 25-летним горем и самоотвержением. Мы видели их мельком, ибо нас держали строго. Но они присылали нам пищу, одежду, утешали и ободряли нас. Я, поехавший налегке и не взявший даже своего платья, раскаялся в этом. Мне даже прислали платье». Письмо писано зимой 1854 года, когда Достоевский возвращался из ссылки. Но декабристы еще не прощены, и упоминать о них - государственных преступниках - даже в личной переписке не принято. «Ссыльные старого времени» 25-летнего стажа.
Мария Дмитриевна Францева, дочь тобольского прокурора и сердечная подруга Натальи Дмитриевны Фонвизиной, так описывает знаменательную сцену.
«Фонвизина Н.Д., посещая их в Тобольском остроге, принимала в них горячее участие... Узнав о дне их отправления, мы с Н.Д. выехали проводить их по дороге, ведущей в Омск, за Иртыш, верст за семь от Тобольска. Мороз стоял страшный... Долго нам пришлось прождать запоздалых путников... Наконец мы услышали отдаленные звуки колокольчиков. Вскоре из-за опушки леса показалась тройка с жандармом и седоком, за ней другая, мы вышли на дорогу, и когда они поравнялись с нами, махнули жандармам остановиться, о чем уговорились с ними заранее. Из кошевых [сибирский зимний экипаж] выскочили Достоевский и Дуров. Первый был худенький, небольшого роста, не очень красивый собой молодой человек... Одеты были они в арестантские полушубки и меховые малахаи вроде шапок с наушниками, тяжелые кандалы гремели на ногах. Мы наскоро с ними простились, боясь, чтобы кто-нибудь из проезжающих не застал нас с ними, и успели только им сказать, чтоб они не теряли бодрости духа, что о них и там будут заботиться добрые люди».
В письмах, воспоминаниях почему-то не упоминается одна очень важная деталь. «Не место», как себя окоротил в письме брату Федор Михайлович, не время. Но по времени, когда он засел за «Записки из Мертвого дома» - 1869 год - это время наступило.
«При вступлении в острог у меня было несколько денег; в руках с собой было немного из опасения, чтоб не отобрали, но на всякий случай было спрятано, то есть заклеено в переплете Евангелия, которое можно было пронести в острог, несколько рублей. Эту книгу с заклеенными в ней деньгами подарили мне еще в Тобольске те, которые тоже страдали в ссылке и считали время ее уже десятилетиями и которые во всяком несчастном уже давно привыкли видеть брата».
Итак, в омскую тюрьму, в семипалатинскую каторжную солдатчину Федор Достоевский ехал с тобольским, с декабристским Евангелием. Наверное, оно значило для него гораздо больше, чем книга.
Ссыльный классик в сибирское время еще почти неизвестен как литератор, болен, честолюбив, и Сибирь, казалось бы, должна стать для него символом краха всех его надежд.
Конечно, наиболее выразительны сибирские страницы в его «Записках из Мертвого дома».
Может, это тяжелейшая книга в русской литературе XIX века. Самая мрачная, самая беспросветная. Но Сибирь в этой тяжелой, возможно, самой достоевской книге - как это ни парадоксально! - светла.
«В Сибири, несмотря на холод, служить чрезвычайно тепло. Люди живут простые, нелиберальные; порядки старые, крепкие, веками освященные. Чиновники, по справедливости играющие роль сибирского дворянства, или туземцы, закоренелые сибиряки, или наезжие из России, большею частью из столиц, прельщенные выдаваемым не в зачет окладом жалованья, двойными прогонами и соблазнительными надеждами в будущем. Из них умеющие разрешать загадку жизни почти всегда остаются в Сибири и с наслаждением в ней укореняются. Впоследствии она приносит богатые и сладкие плоды. Но другие, народ легкомысленный и не умеющий разрешать загадку жизни, скоро наскучают Сибирью и с тоской себя спрашивают: зачем они в нее заехали? С нетерпением отбывают они свой законный термин службы три года, и по истечении его тотчас же хлопочут о своем переводе и возвращаются восвояси, браня Сибирь и подсмеиваясь над нею. Они не правы: не только со служебной, но даже со многих точек зрения в Сибири можно блаженствовать. Климат превосходный, есть много замечательно богатых и хлебосольных купцов, много чрезвычайно достаточных инородцев. Барышни цветут розами и нравственны до последней крайности. Дичь летает по улицам и сама натыкается на охотника. Шампанского выпивается неестественно много. Икра удивительная. Урожай бывает в иных местах сам-пятнадцать. Вообще земля благословенная. Надо только уметь ею пользоваться. В Сибири умеют ею пользоваться».
Это пишет человек, который на взлете своей необычно даровитой жизни должен претерпеть невозможные, непредставимые испытания.
«Даже бедный, чахлый цветок, который я нашел рано весною в расселине каменистого берега, и тот как-то болезненно остановил мое внимание. Тоска всего этого первого года каторги была нестерпима и действовала на меня раздражительно, горько».
Состоялся бы Достоевский, если бы не его сибирские страдания? На этот вопрос, пожалуй, не ответит никто. Он же и себе адресовал этот отнюдь не риторический вопрос.
«И сколько в этих стенах погребено напрасно молодости, сколько великих сил погибло здесь даром!
Ведь надо уж все сказать: ведь этот народ необыкновенный был народ. Ведь это, может быть, и есть самый даровитый, самый сильный народ из всего народа нашего».
По-моему, Достоевский честно влюбился в сибиряков, и даже ужаснейшие тюремные испытания не смогли умалить его восхищенные чувства.
Восхищение Тюменью проистекало у Достоевского от восхищения Сибирью и сибиряками, и потому не случайно.
Есть у Достоевского, кроме «Записок из Мертвого дома», писем из Сибири, еще одна заветная тетрадь, которую литературоведы и исследователи его творчества окрестили бесхитростно - «сибирская тетрадь». Это писательский словник, ежедневник, текущие записи литератора на каждый день, чтобы не запамятовать того, что потребно и пригодится непременно писательскому перу. Живительно меткая народная речь, записанная в Сибири. Почти 500 выражений. Конечно, их лучше всего почитать, это чтение не хуже, чем чтение «дневника писателя». Возможно, он и начался с этой «сибирской тетради».
Впрочем, пора вернуться к сибирскому Евангелию. Мы еще не выяснили для себя, кто передал его, вручил Достоевскому, чей это подарок.
Скорее всего, первая владелица - Наталья Дмитриевна Фонвизина, поехавшая в Сибирь жена декабриста генерала Фонвизина.
Но окончательно точных данных, непреложных свидетельств нет. Можно только косвенно утверждать, к тому же зная, что Наталья Дмитриевна вообще любила дарить книги, была богомольна.
Справедливости ради отмечу, что это могла быть Прасковья Егоровна Анненкова (Полина Гебль), ее дочь Ольга Ивановна, Жозефина Адамовна Муравьева. Прасковье Анненковой Достоевский, к примеру, писал из Семипалатинска: «Я всегда буду помнить, что с самого прибытия моего в Сибирь вы и все превосходное семейство ваше брали и во мне, и в товарищах моих по несчастью полное и искреннее участие».
Сибирское Евангелие сопровождало Федора Михайловича Достоевского всю его достойную и трудную жизнь. До самого смертного часа.
Из дневника его жены Анны Григорьевны.
Достоевский умирает.
«Проснулась я около семи утра и увидела, что муж смотрит в мою сторону.
- Ну, как ты себя чувствуешь, дорогой мой? - спросила я, наклонившись к нему.
- Знаешь, Аня, - сказал Федор Михайлович полушепотом, - я уже часа три как не сплю и все думаю, и только теперь сознал ясно, что я сегодня умру.
- Голубчик мой, зачем ты это думаешь? - говорила я в страшном беспокойстве. - Ради бога, не мучай себя сомнениями, ты будешь еще жить, уверяю тебя!
- Нет, я знаю, я должен сегодня умереть. Зажги свечу, Аня. И дай мне Евангелие!
Это Евангелие было подарено Федору Михайловичу в Тобольске, когда он ехал на каторгу. Федор Михайлович не расставался с этою святою книгою во все четыре года пребывания в каторжных работах. Впоследствии она всегда лежала у мужа на виду на его письменном столе, и он часто, задумав или сомневаясь в чем-либо, открывал наудачу это Евангелие и прочитывал то, что стояло на первой странице (левой от читавшего). Он сам открыл святую книгу и просил прочесть.
Открылось Евангелие от Матфея. Гл. III, ст. 11: "Иоанн же удерживал его и говорил: мне надобно креститься от тебя, и ты ли приходишь ко мне? Но Иисус сказал ему в ответ: не удерживай, ибо так надлежит нам исполнить великую правду”.
- Ты слышишь - “не удерживай”, значит, я умру, - сказал муж и закрыл книгу».
В феврале 1854 года один невольный сибиряк Федор Достоевский из Семипалатинска писал другой невольной сибирячке в Тобольск, «добрейшей Наталье Дмитриевне» Фонвизиной:
_«Я_ скажу вам про себя, что я - дитя века, дитя неверия и сомнения до сих пор и даже (я знаю это) до гробовой крышки. Каких страшных мучений стоила и стоит мне теперь эта жажда верить, которая тем сильнее в душе моей, чем более во мне доводов противных. И, однако же, Бог посылает мне иногда минуты, в которые я совершенно спокоен, в эти минуты я люблю и нахожу что другими любим, и в такие минуты я сложил в себе символ веры, в котором все для меня ясно и свято. Этот символ очень прост, вот он: верить, что нет ничего прекраснее, глубже, симпатичнее, разумнее, мужественнее и совершеннее Христа, и не только нет, но с ревнивою любовью говорю себе, что и не может быть. Мало того, если бы кто мне доказал, что Христос вне истины, и действительно было бы, что истина вне Христа, то мне лучше бы оставаться со Христом, нежели с истиной».
Эти мужественные слова Федора Достоевского написаны на сибирской земле и напоминают каждому из нас о том, что в самые трудные времена только сам человек определяет для себя символ веры.
9. ОЧЕВИДНЫЙ ЧЕХОВ
«Тюмень склоняет к черным запоям ». Эту выписку я сделал лет 20, а может, все 25 тому назад. Помню, в домашней библиотеке поэтессы Любови Вагановой, которая тогда жила в Тюмени, листал старинный томик, дореволюционное издание - это были письма и дневники Антона Павловича Чехова - и наткнулся на эту изумляющую фразу: «Тюмень склоняет к черным запоям».
Дальше следовало что-то о климате болотистых низменных мест, о плохом настроении. Я выписал только этот экстракт, но - вот незадача! - по молодости лет не догадался поставить на выписке ни год, ни место издания.
И вот, чтобы отыскать сакраментальные строчки, я перечитал все сибирские заметки, письма и очерки Антона Чехова в полном советском издании. И, к сожалению, не отыскал, но, понятно, не зря потратил время. Что же писал великий Чехов о наших краях, когда весной 1890 года добирался до Сахалина?
Во-первых, сразу о «черных запоях». Конечно, это не более чем яркий образ - образ тоски, безвыходности и плохого настроения. Антон Павлович не стеснялся того, что он не трезвенник и позволяет себе рюмку-другую, но в сибирском путешествии для этого у него не было условий. В письме из Томска к своему издателю А. Суворину он признается: «Еще одно замечание: в дороге совсем не хочется спиртного. Я не могу пить».
Хотя, надо сказать, чеховское воздержание постоянно подвергалось испытаниям. Попутно выясняется и отношение, не вполне благоприятное, Антона Павловича к сибирской интеллигенции:
«Не помню ни одного сибирского интеллигента, который, придя ко мне, не попросил бы водки». В том же очерке «Из Сибири», опубликованном в суворинском «Новом времени»: «Местная интеллигенция, мыслящая и не мыслящая, с утра до ночи пьет водку, не зная меры и не пьянея, после первых же двух фраз местный интеллигент непременно уж задаст вам вопрос: “А не выпить ли нам водки?”».
Вообще, если подойти предвзято, Чехова можно выставить сибирененавистником: «Сибирский тракт - самая большая и, кажется, самая безобразная дорога во всем мире».
Что ни предложение, то приговор.
«Сибирь есть страна холодная и длинная».
Дорога вымотала неприхотливого, спокойно-мужественного и всегда сдержанного путешественника.
Из письма А. Суворину:
«Только от неспанья и постоянной возни с багажом, от прыганья и голодовки было кровохарканье, которое портило мне настроение и более того неважное».
Из письма Н. Лейкину:
«От Красноярска до Иркутска страшнейшая жара и пыль. Ко всему этому прибавьте голодуху, пыль в носу, слипающиеся от бессонницы глаза, вечный страх, что у повозки что-нибудь сломается, и скуку. Что же касается разливов, то это казнь египетская». «Хомо Сахалиниенсис» не без иронического содрогания восклицает: «А какой я грязный, какое у меня ерническое рыло!».
Из письма А. Плещееву:
«В дороге одет я был таким сукиным сыном, что даже бродяги косо на меня посматривали, а тут еще, точно нарочно, от холодных ветров и дождей рожа моя потрескалась и покрылась рыбьей чешуей... Знаете, что значит мокрые валенки? Это сапоги из студня».
Особая чеховская неприязнь пришлась на губернский Томск.
«Томск скучнейший город». «Томск город скучный, нетрезвый, красивых женщин совсем нет, бесправие азиатское». «Красноярск красивый интеллигентный город, в сравнении перед ним Томск свинья в ермолке и моветон».« Из всех сибирских городов самый лучший Иркутск. Томск гроша медного не стоит».
Перепало от Чехова и Тюмени:
«В Тюмени я купил себе на дорогу колбасы, но что за колбаса! Когда берешь кусок в рот, то во рту такой запах, как будто вошел в конюшню в тот самый момент, когда кучера снимают портянки; когда же начинаешь жевать, то такое чувство, как будто вцепился зубами в собачий хвост, опачканный в деготь. Тьфу».
Думаю, что в прошедшие сто лет с небольшим лишком колбасоделие в Тюмени прогрессировало, хотя чеховское «тьфу», понятно же, остается вполне актуальным и для советского колбасоеда.
Кстати, жизнь Чехова могла закончиться _6_ мая 1890 года, и могло произойти это в пределах тогдашней Тобольской губернии: недалеко от села Абатского столкнулись две мчащиеся навстречу друг другу повозки со спящими кучерами.
_«6_ мая, село Абатское. Если бы я спал в тарантасе, или если бы третья тройка бежала тотчас же за второй, то, конечно, дело не обошлось бы для меня так благополучно».
В письме М. Киселевой Антон Павлович с присущей ему сдержанностью сообщал:
«Должно быть, накануне за меня молилась мать. Если бы я спал, или если бы третья тройка ехала тотчас же за второй, то я был бы изломан насмерть или изувечен».
И в этом письме столь присущая ему чеховская пронзительность.
«Ночью в этой ругающейся, бурной орде я чувствую такое круглое одиночество, какого раньше никогда не знал».
Из всего цитируемого нетрудно сделать вывод, что Чехов мог проникнуться стойкой ненавистью к Сибири. Но не таков тридцатилетний классик.
«Европейскому» брату, своему старшему брату Александру, он признается: «Конечно, неприятно жить в Сибири, но лучше быть в Сибири и чувствовать себя благополучным человеком, чем жить в Петербурге».
Чуть позже пишет родственникам: «Горы и Енисей подарили меня такими ощущениями, которые сторицею вознаградили меня за все пережитые кувыр-коллегии, которые заставили меня обругать Левитана болваном зато, что он имел глупость не поехать со мной».
Объективный бытописатель, Чехов особенно внимателен к подробностям и высочайше оценивает культуру быта и жизни сибиряков. С его точки зрения, Сибирь стоит гораздо выше Европейской России.
«Вообще, в разбойничьем отношении езда здесь совершенно безопасна. От Тюмени до Томска ни почтовые, ни вольные ямщики не помнят, чтобы у проезжающего украли что-нибудь; когда идешь на станцию, вещи оставляешь на дворе; на вопрос, не украдут ли, отвечают улыбкой. О грабежах и убийствах по дороге не принято даже говорить. Мне кажется, потеряй я свои деньги на станции или в возке, нашедший ямщик непременно возвратил бы мне их и не хвастался бы этим. Вообще, народ здесь хороший, добрый и с прекрасными традициями. Комнаты у них убраны просто, но чисто, с претензией на роскошь. Правда, одна старуха, подавая мне чайную ложку, вытерла ее о задницу, но зато вас не посадят пить чай без скатерти, при вас не отрыгивают, не ищут в голове; когда подают воду или молоко, не держат пальцы в стакане, посуда чистая, квас прозрачен, как пиво, вообще, чистоплотность, о которой наши хохлы могут только мечтать, а ведь хохлы куда чистоплотнее кацапов».
В другом месте читаем: «Горница - это светлая, просторная комната, с обстановкой, о какой нашему курскому или московскому мужику можно только мечтать. Чистота удивительная... Сибиряки любят мягко поспать».
Но не только...
«Девять месяцев [здешний крестьянин] не снимает рукавиц и не распрямляет пальцев: то мороз в сорок градусов, то луга на 20 верст затопило, а придет короткое лето - спина болит от работы, и тянутся жилы».
Многие страницы очерков и, что особенно интересно, личных писем Чехова посвящены сибирякам, добрым, трудящимся людям, разным, но почти всегда симпатичным.
Чехов замечает их несовершенства, но действует согласно старой мудрости: «Понять - простить».
Он их понимает и прощает.
Отмечена им и межнациональная сибирская гармония.
«Кстати об евреях. Здесь они пашут, ямщикуют, держат перевозы, торгуют и называются крестьянами, потому что они в самом деле и де-юре и де-факто крестьяне. Пользуются они всеобщим уважением, и, по словам заседателя, нередко их выбирают в старосты. Я видел жида высокого и тонкого, который брезгливо морщился и плевался, когда заседатель рассказывал скабрезные анекдоты; чистоплотная душа, его жена сварила прекрасную уху. Женатого жида, что болен раком, угощала меня щучьей икрой и вкуснейшим белым хлебом. О жидовской эксплоатации не слышно».
Чуть дальше: «Выкрест Илья Маркович, которого мужики боготворят (Чехов выделяет это слово. - _А.О.)_ здесь, так мне говорили, дал мне лошадей до Томска».
«...Быть может, и про татар написать вам? - Это из того же письма. - Извольте. Их здесь немного.
Люди хорошие. В Казанской губернии о них хорошо говорят даже священники, а в Сибири они “лучше русских”, - так сказал мне заседатель при русских, которые подтвердили это молчанием». И вот вывод, который можно поставить в эпилог всей сибирской поездки Чехова. «Боже мой, как богата Россия хорошими людьми. Если бы не холод, отнимающий у Сибири лето, и если бы не чиновники, развращающие крестьян и ссыльных, то Сибирь была бы богатейшей и счастливейшей землей».
Нравится, не нравится, что писал Чехов (не всем сибирякам, его современникам, кстати, нравилось), но следует признать, что это и документ времени, очень достоверный, и страница русской литературной классики. Но с чем следует не согласиться, что нужно считать величайшим чеховским заблуждением - это его ремарки по отношению к сибирячке.
Позвольте, и сто лет спустя у меня вызывает величайшее недоумение, как наш классик, для меня самый симпатичный русский прозаик и душевед, мог написать такое?
«Женщина здесь так же скучна, как сибирская природа: она не колоритна, холодна, не умеет одеваться, не поет, не смеется, не миловидна и, как выразился один старожил в разговоре со мной, «жестка на ощупь».
Это не случайная чеховская оговорка, это линия поведения, и мотив повторяется постоянно:
«Сибирские барышни и женщины - это замороженная рыба. Надо быть моржом или тюленем, чтобы разводить с ними шпаков».
Я, честное слово, ничем не могу объяснить эту вопиющую чеховскую несправедливость. Может быть, следует вспомнить его же слова: «Мозг мой не мыслил, а только ругался».
Но он же знал и прекрасные минуты радости и восторга. Нет, что-то затмило этот светлый ум, эту великую душу. Затмение, не иначе. Хотя в его сибирских писаниях мы отыщем более справедливые слова, посвященные прекрасной сибирячке:
«Пьешь чай и разговариваешь с бабами, которые здесь толковы, чадолюбивы, сердобольны и трудолюбивы, и свободнее, чем в Европе: мужья не бранят и не бьют их, потому они так же высоки и сильны, и умны, как их повелители: они, когда мужей нет дома, ямщикуют, любят каламбурить. Детей не держат в строгости, их балуют».
Скажем так: Антону Павловичу не повезло - что-то помешало ему по достоинству оценить величие и красоту сибирской женщины. Ну что ж, во всяком великом деле бывают издержки и накладки. Не повезло...
Поймем. Простим.
Но не забудем, сколько сильных, прекрасных, честных слов написал он о Сибири. Больше, чем любой другой русский классик.
10. СИБИРЯК ПОКОРЯЕТ АМЕРИКУ
В нашей истории не так много урожденных тюменцев, знаменитых на весь мир. Может быть, самого знаменитого на родине если не вполне забыли, то долго не вспоминали, да и сейчас им гордятся слабо.
Его имя Ирвинг Берлин (с ударением на первом слоге).
Петербургский музыковед Владимир Фейертаг - большой поклонник джаза, изредка наведывается в Тюмень, ибо здесь традиции отечественного джаза не умерли окончательно, поддерживаются последними энтузиастами.
Как оказалось, Владимир Борисович, возможно, единственный знаток биографии Ирвинга Берлина. Грех было не воспользоваться возможностью, когда Фейертаг появился в Тюмени на редком, но очередном празднике джаза.
ОМЕЛЬЧУК:_В.Б.,_я_ничего_не_знаю_о_Берлине,_кроме_того,_что_он_родился_в_Тюмени_в_1888_году,_прожил_здесь_всего_первые_свои_4_года,_потом_его_родители_у_ехали_из_Сибири._В_Тюмени_родился_мальчик_с_американским_именем_Ирвинг_?_
ФЕЙЕРТАГ: Нет. Его звали Израиль Бейлин. Но когда он писал свою фамилию на обложке первой песни, то вместо «Бейлин» написал «Берлин» и оставил это как псевдоним. Еврейское имя Израиль он заменил на красивое Ирвинг. Он знал о знаменитом писателе Ирвинге Вашингтоне, видимо, увлекался им, и решил воспользоваться красивым именем, ведь американцы любят менять имена на короткие и более звучные. Практически все эмигранты стремились брать англосаксонские имена. Это - тенденция. Кстати, место его рождения писали не Тюмень, а Те- мун. Тогда Тюмень еще не звучала на весь мир.
ОМЕЛЬЧУК:_О_его_родителях_что-то_известно?_
ФЕЙЕРТАГ: Ирвинг Берлин сам ничего не рассказывал о родителях. В его подробной биографии указано, что отец работал в синагоге, был раздатчиком кошерной пищи - это специальная пища, которая готовится для пасхи и других религиозных праздников. Видимо, старый Бейлин был слугой при синагоге. Семья многодетная, боюсь ошибиться, Израиль был пятым или шестым ребенком в семье и не самым младшим. С огромным скарбом большая семья, неизвестно даже точно, то ли через Санкт-Петербург, то ли через Одессу, выехала в чужую страну, далекодалеко, неизвестно почему.
Я пытался узнать, были ли в это время в Тюмени еврейские погромы. Но в Сибири было очень мало евреев, их здесь уважали. Маловероятно, что кому-то мешала одна синагога, один-другой торгаш-еврей. Поэтому мне трудно найти причину поведения старого Бейлина. Может быть, родственники за границами России. Может быть, в поисках лучшей доли для детей. Сведения скудные, их практически нет.
ОМЕЛЬЧУК:_Когда_Чехов_приезжал_в_Тюмень,_в_1890_году,_он_специально_оговаривался,_что_взаимопонимание,_взаимоотношения_сибиряков_и_евреев_-_гармоничные,_вспоминал_одного_еврея-трактирщика,_которого_русские_просто_боготворили._Вопрос_о_сибирских_погромах_надо_было_снять_сразу._
ФЕЙЕРТАГ: Надо снять. Я ни разу не слышал о сибирских погромах.
ОМЕЛЬЧУК:_Как_сибирский_эмигрант_стал_знаменитым?_
ФЕЙЕРТАГ: У Ирвинга был шанс. Мальчик музыкальный, но, понятно, никаких денег на образование. Он с детства работал: с 11 лет подметал улицы, был слугой в трактире, наконец, стал поющим официантом, приблизился к музыке кабаре, ресторана, дансинга. Понятно - низкий жанр. Молодой Ирвинг принял участие в становлении легкого жанра на Тимпак-Элли, как принято говорить в Нью-Йорке, на улице «жестяных сковородок», где таперы играли на рояле, еще не было грамзаписи, песни надо было демонстрировать самому. Кстати, здесь же размещали музыкальные издательства. Берлин чем интересен американцам? Он первый эмигрант, добившийся успеха на американской эстраде, по существу ставший национальным героем. Уже после него появился Гершвин - выходец из российских, вильнюсских евреев, Зигмунд Ромберг из Польши, Виктор Хербег из Германии. Они, европейцы по воспитанию, везли с собой свою культуру. Североамериканские штаты страдали комплексом музыкальной неполноценности, культурной неполноценности, ведь не существовало тогда американской архитектуры, живописи, поздно появилась собственная литература. В музыке - провал. Пока не появились Берлин, Гершвин, Кейг с новой музыкой, пока не появились люди, которые открыли для себя музыку индейцев и негров, смешали все это в разноцветное такое варево. Так появилась американская музыка. Первые признаки ее - в блюзе, в американских балладах. Интересная история. Но именно Ирвинг Берлин был первым, кто сумел это обобщить и сделать достоянием белой расы. В белую расу я включаю не только Европу и белую Америку, но и Америку черную, ибо черные американцы - это уже не африканцы.
ОМЕЛЬЧУК:_Чем_все_же_взял_Америку_Берлин,_чем_покорил,_чем_подкупил?_
ФЕЙЕРТАГ: Прежде всего, огромным талантом мелодиста. Тогда не требовалось здорово писать, искусно сочинять, надо, чтобы из тебя лились эти замечательные мелодии, которые публика могла бы подхватить. Написание популярной песни - дар судьбы. Публика ждет банальностей. Надо уметь эту народную банальность уловить в воздухе, подать ее так по-новому, чтобы все ее подхватили. Гораздо легче создать - кощунственно так говорить, но это истинно так - тему для симфонического произведения. Песня обязывает к такой образности, которая захватит миллионы. Сразу. Я считаю, композиторы-песенники и Берлин, один из лучших, - это одаренные локаторы. Они ловят носящие в воздухе жизни музыкальные идеи и воплощают их. Берлин обладает не просто идеальным музыкальным, но и хорошим социальным слухом.
ОМЕЛЬЧУК:_Итак,_молодому_Берлину_18_лет,_он_ловко_разносит_бифштексы_в_ресторане,_напевает_и_поет,_а_что_дальше?_
ФЕЙЕРТАГ: Дальше он стал сам сочинять песни, сначала тексты, а потом музыку, смолоду был требователен и разборчив, ему не всегда нравилось, что предлагали. Дело пошло. Достаточно быстро он написал знаменитый шлягер, и этого было достаточно, чтобы в Америке стать богатым.
Омельчук: _Что_за_шлягер?_
ФЕЙЕРТАГ: «Александр-Рег-Тайм-Бэнд». Это 1911 год. Ему всего 23 года. Но это чуть ли не гимн американский. Потом даже появился фильм «Александр-Рег-Тайм-Бэнд» о том, как создавалась эта мелодия. Мелодию можно приравнять по аналогии, ну не знаю, наверное, к нашей «Катюше»... Это такое, что пели все. В Америке все пели «АРБ».
ОМЕЛЬЧУК:_А_правда_ли,_что_похоронную_песню,_посвященную_памяти_рано_умершей_жены,_он_написал_в_мажоре?_
ФЕЙЕРТАГ:Да. Он действительно мажорный композитор, он передал свое чувство в светлых тонах. Свою грусть он не сделал минорнотраурной. Он выплеснул свои чувства, переживания, но они очень светлые, как воспоминание о дорогом, хорошем человеке.
ОМЕЛЬЧУК:_Есть_какие-то_свидетельства,_что_он_помнил_о_своей_родине,_думая_о_России,_о_Сибири,_я_уже_не_говорю_о_Тюмени._Или_забыл_напрочь_?
ФЕЙЕРТАГ:Нет. Думаю, забыл напрочь. Если ребенка увезли в четыре года, он вряд ли что-то помнит. Может быть, неясные воспоминания детства, но затем жестокая действительность, в которой он оказался, наверняка стерла все в его памяти. Думаю, он плохо знал русский язык, или даже вообще мог забыть его. Может быть, отец его знал, но мне ничего не известно о судьбе его отца. Известно, что отец рано выталкивал детей на улицу в поисках заработка - в Америке это нормально, иначе не прожить.
ОМЕЛЬЧУК:_Но_Ирвинг_прожил_благополучную_жизнь?_
ФЕЙЕРТАГ:Он прожил благополучную жизнь, он дожил до своего столетия - он прожил 101 год. Столетие Берлина американцы отмечали как большой праздник, но он откликнулся только письмом, даже не показался из дому, был очень стар. Знаете, в Америке принято уходить со сцены раз и навсегда, тебя уже никто не видит. Он жил в своем поместье, в восточном штате, нигде не показывался. Огромное число правнуков при нем. Почтенный, почетный дед.
ОМЕЛЬЧУК:_В_каком_возрасте_он_решил_покинуть_сцену?_
ФЕЙЕРТАГ:Он покинул не сцену, а, так скажем, творчество. Это случилось где-то в начале семидесятых годов нашего века. Перестал показываться на людях. Но когда ему исполнилось 85 лет - это отмечалось на уровне президентского приема в Белом доме, - ему вручали награду. Боюсь точно сказать, при каком президенте это происходило, но это был национальный праздник - он очень почитаемый в США композитор.
ОМЕЛЬЧУК:_Он_прославил_свое_имя_только_песенками_массового_жанра?_
ФЕЙРТАГ: Массово-лирической песней, скажем так. Он прославил себя исключительно в этой области. Но писал песни для фильмов, музыку для ревю, но все ограничивалось песенно-танцевальными формами. Крупной формой он не владел. Не стремился, не умел.
ОМЕЛЬЧУК:_Другого_такого_знаменитого_сибиряка_мы_в_Америке_не_найдем?_
ФЕЙРТАГ: Сибиряка? Есть Сикорский, Заварыкин, Аванесов. Но сибиряка, нет, пожалуй, в Америке не найду.
ОМЕЛЬЧУК:_Давайте_пофантазируем:_если_бы_в_1892_году_отец_Израиля_Бейлина_не_рискнул_на_дальний_путь_в_дальнюю_чужую_страну,_остался_в_Тюмени..._Состоялся_бы_в_Сибири_мажорный_композитор_Ирвинг_Берлинг?_
ФЕЙРТАГ: Не знаю. Не знаю. Трудно сказать. Трудно предположить. Но зная Сибирь, зная условия тогдашней Сибири, думаю, что, скорее всего, мальчик пошел бы по коммерческой линии. Думаю так. Может быть, его музыкальности хватило бы на то, чтобы петь в синагоге, в хоре, а если сочинять, то стать музыкантом при синагоге.
Но вряд ли это был такой взлет-мажор. Вряд ли. Страна, наверное, не дала бы ему этого.
Ни царская Россия, наверное, не дала бы такой возможности, ни Россия при Советах.
Ведь понимаете, в Америке никто не поинтересовался, откуда мальчик, что за мальчик. Тебе удалось - ты герой! Кто ты? - неважно совершенно. У тебя сегодня ничего нет - завтра у тебя есть. Или наоборот: сегодня у тебя миллион, завтра ты все потерял.
Такая жизнь, этот уклад жизненный, он предоставляет каждому... накал борьбы, оптимизм борьбы. То, к чему мы не привыкли. Ведь мы сегодня, давайте честно говорить, преимущественно в массе своей, мы - иждивенцы. В России интеллигент всегда нытик. Мыслящий человек, из Обломова превратившийся в Васисуалия Лоханкина, который ничего не может, только ныть и сокрушаться.
Америка полностью лишена Обломовых, нытиков, здесь нужен мажор, бодрое искусство. Берлин пришелся ко времени. Но - к американскому времени. Его судьба сложилась. Можно искать варианты несложившейся судьбы. А ему можно только завидовать. Он исполнил предначертание.
Не знаю, как бы наше время отразил в своей музыке земляк тюменцев Ирвинг Берлин, но вот загадка - он не умел писать в миноре. У него и печаль мажорна. Может быть, ему не следует подражать, но помнить об этом надо.
В последние годы Тюмень стала чаще вспоминать своего американского земляка. На один из фестивалей, посвященных памяти Ирвинга Берлина, «прорвалась», как она считает, из Парижа его дочь, средняя из трех, актриса Линда Эмет. Линда Эмет кое-что уточнила, кое-что добавила к биографии отца.
Израиль быль восьмым ребенком в семье, а его отец не просто раздатчик кошерной пищи, а кантор тюменской синагоги и контролер раздачи.
Первый раз Ирвинг женился в 25 лет, молодожены поехали на Кубу, но через 5 месяцев его возлюбленная умерла. Светло-грустный шедевр называется «Когда я потерял тебя».
Со второй женой Элисс Маккей они прожили три четверти века. У них было четверо детей, но первый мальчик умер во младенчестве.
По словам дочери, отец был любознательным, добрым, но, впрочем, мог проявить и строгость.
О России вспоминал. Поэтому Линда всегда рвалась сюда, но это было невозможно при советских порядках.
Она счастлива, что все-таки увидела родину отца, что здесь его помнят, играют его музыку. Отец тоже был бы невероятно счастлив. Наверное, он бы не поверил.
11. СОБЛАЗН АЛТАЯ
Зачарованная страна...
В Телецком озере ты ноги омочил?
По пьяному Чуйскому тракту проехал?
Чудо Чемалатебе ведомо?
Рассвет над Белухой ты лицезрел?
Картины Гуркина в Горно-Алтайске смотрел?
Бентар Бедюров читал тебе свои языческие поэмы?
И плато Укок тебе ведомо?
И даже пещера на Сибирячихе?
И рериховский Верх-Уймон?
И шукшинские Сростки?
И волшебная трава бодан?
И староверческое (ведь почти столица Беловодья) тебе знакомо?
И советский кедроград?
Но почему такое стойкое убеждение, что Алтая ты не знаешь? По крайней мере, все еще только-только подступаешься, если даже немножко приблизился.
Хотя - что осталось?
Понятно, подняться на Белуху. Говорят там, на середине подъема - очаровательные покосы. Альпийские луга. Алтайские, точнее... При чем здесь засуженные Альпы?
Да, и конечно бы, по Чулышману, горной долиной впасть в Телецкое озеро.
Может, пробраться к Алтаю с хакасской стороны, поднимаясь берегом неукротимого Абакана.
В тот год (как всегда ранней осенью) я пробирался - на этот раз - к Белухе, по Чуйскому тракту. В Горно-Алтайске коллеги мне определили двух невообразимых шерпов - шорца Саню и чистопородного алтайца Лешу, а с ними - и немыслимого « козла», самый добитый уазик - с самым лихим шофером Геной, который в основном соревновался с гаишниками, чаще всего успешно уходил.
Стоял Год Пустых Прилавков, в сельповских магазинах притрактовых деревень тоскливо скучала только неопределенная крупа, гречневая каша в банках, балтийские шпроты и баночные же «щи заварные» с давно просроченным сроком годности.
На этом фоне просто сияли бутылки «Шато икем» и «Пино гри», естественно, азербайджанского разлива. К ним примыкал знаменитый «Солнцедар» (забытая классика голодного застоя). Видимо, этого добра по тракту завезли столько, что даже гордый алтайский народ не мог его моментально осилить.
По родине шел Год Пустых Прилавков.
Но в каждой алтайской деревне у Леши находились бедные, как он утверждал, родственники, у которых, конечно же, по нашему поводу, находился жертвенный баран.
Едкий «Пино гри» успешно разъедал сложный бараний жир.
На траверзе рериховского Верх-Уймона Гена устроил гонки с бездарными гаишниками и опять ловко выиграл ралли по болоту. Перед этим Гена не удержался и солидно отхлебнул с нами из бутыли «Шато икем», и ему было что терять, проиграй он это невообразимое ралли.
Доев с утра третьего барана у бедных родственников из безымянной деревеньки, мы к полудню добрались до подножия Белухи. Красавица завиднелась издалека, но день был не беспросветно ясным, и знаменитая белухинская тройная вершина, если и показывалась, то не вся, а фрагментами, по отдельности.
У подножия главной алтайской красавицы было разбито туристическое ранчо, нетрадиционная советская гостиница, хотя там и имелся главный корпус в стиле «заповедное барокко», но его окружала кучка аккуратных деревянных юрт с войлочными дверьми.
Меня - был уже не сезон - как почетного гостя поселили в юрте почти на берегу протекавшей здесь бурной речушки. Отмелый берег подступал прямо к порогу моего одинокого отеля с минимальным набором удобств.
Но было невероятно уютно и мило.
Мы совершили небольшое восхождение к главной гордячке Алтая. Белуха скрывалась тщательно, но, видимо, и ей мешало женское тщеславие - в редкий просвет она выплыла всей своей недоступной и несказанной величавостью.
Мы поднимались по тропе и добрались до большой поляны - оказалось, что это самый прозаический покос. По альпийскому лугу тянулись грядки опрятно сметанных копен. Можно позавидовать коровкам, которым готовилось это альпийское сено. Луг благоухал.
Именно с этого покоса в просвете беспросветных облаков и выплыла Белуха со всеми своими потаенными сакральными вершинами. Впрочем, наверное, она выглядела совсем не героически, спокойно и просто, но это была легендарная гора, и трудно было смотреть на нее, как на простую гору. Хотя кроме шлейфа туч свою загадочность она никак не проявляла.
Но материнской грудью пахла трава на лугу. Пряно и нежно.
Назад мы спустились уже под вечер.
Да, и ведь именно у подножья Белухи, на берегу неосознанной речки, ручья ли, произошло самое твое невероятное соблазнение...
А ты все еще не веришь, что он состоялся, соблазн Алтая.
Что произошло той ночью в той деревянной лачуге?
Конечно, глубокой ночью ты услышал, что в системном плеске неумолкаемого ручья-речки что-то произошло.
Как будто ручей бежал, бежал, бежал...
И вдруг - остановился.
Притих. Затих.
Шум текущей воды остановился.
Вода остановилась.
Это возможно?
И эта тишина остановившегося бега воды тебя разбудила.
В воду вошла ты.
Вот приключение, которого ты ждал. Ждешь. Постоянно. И... Вода остановилась.
На горах леса высокие.
На Алтае ночи холодные.
вода оборвалась
время остановилось
нет, оно текло
но вливалось в себя
это было слишком целомудренно
чтобы подумать о покушении
я знал, что в моей жизни все
будет определять женщина лунного света
и очень этого боялся
она шла очень осторожно
как будто на цыпочках
но я изумился -
она ступала на всю ступню
Наверное, я заснул и ничего не расслышал, пропустил.
Проснулся, очнулся я оттого, что рядом кто-то дышал. Тихо, вкрадчиво и доверчиво явственно. Кто-то был рядом. Я не затаился, у меня перехватило дыхание.
И это было сразу замечено. Я моментально почувствовал, как ко мне, ко всему прильнуло что-то сильное и горячее. Голое. И это горячее сразу вошло в меня. Но длилось это одно мгновение, только одно мгновение. Миг. Она не отодвинулась. Она исчезла. Я потерял ее. Сразу. Я потрогал руками пространство. Ее не было. Я ее потерял.
Наверное, я шумно вздохнул.
Она неожиданно объявилась. С другой стороны? Может быть, с другой стороны.
Это горячая и грузная масса обрушилась на меня. Я лежал распластанный и сверх))' в меня входил горячий поток, в каждую клеточку, в каждую пору. Я таял в этом потоке, и совершенно неестественно ее тело легчало, становилось невесомым.
Я лежал под облаком горячего тепла.
Она стала бережно и неистово меня целовать. Губы ее были мягки, податливы и горячи, а лицо обжигающе холодно. Она хотела проникнуть в меня, как будто догадывалась, что здесь около губ моих прячется моя душа.
От меня ничего не требовалось. Требовалось мое присутствие и осознание, что я существую, я здесь и я есть.
Наверное, это длилось долго. Затянулось. И мне показалось, что я должен проявить решительность.
Но это покорное тело, теплое облако плоти, вдруг сразу переменилось и превратилось в сгусток бешеной энергии. И чем сильнее я хотел проявить свои намерения, тем яростнее оно сопротивлялось.
Завязалась борьба.
Настоящая борьба. Я недоумевал. Я ничего не понял? Меня пришли просто поцеловать? Гостиничные услуги?
Она знала какие-то правила борьбы, которые я не знал. Она была в моих руках, но ничего не позволяла, как бы не делая никаких усилий. Она исчезала, как птица в вышине, как рыба в глубине.
Я терял силы.
Мне ничего не оставалось, как целовать ее плечи и грудь.
Я слабел и изнемогал.
На последнем пределе.
И что-то произошло. Она оторвалась, и я потерял ее.
Я держал в руках пустоту.
Но тут снова проник свет с горы.
Ненасытные иступленные неистовые бедра.
Она лежала рядом, сбоку.
Свет скользнул по лицу, и голубой луч медленно узким лезвием пополз по ее телу. Она бесстыдно подставляла свое голое девичье лоно. Откровенно бесстыдно и в то же время как-то наивно.
Свет через верхнее маленькое окошко падал как бы и от луны, и как бы с вершины горы, с Белухи. То ли луна путешествовала рядом с великой вершиной, то ли гора от лунного света так отсвечивала, что струящийся свет попадал даже сюда. Свет был неверный, мерцающий, западающий. Я не видел все тело целиком, только какие-то отрывки, обрывки, и не сразу можно было догадаться, колено ли это, пах или подмышка.
Там внутри у нее все жило, отступало, обволакивало, сопротивлялось, исчезало, отторгало, наступало, сжималось. Трудно было поверить, что бренная плоть может быть столь неистова, ненасытные исступленные бедра жили отдельно. Мне показалось на миг, что я сжимаю в своих объятьях сильную, мощную, постоянно ускользающую, исчезающую рыбу.
Она стонала так, что мне казалось: этот испепеляющий звук разлетался по всей предгорной равнине и будил Белуху.
Наверное, все в этом лагере уже встали и только слушали этот неистовый клекот. Но мне уже было все равно. Пусть заходят, уже не стыдно, и меня ничто бы не смогло остановить.
Но, видимо, это просто столь сильно билось мое сердце.
Она стонала смирно, приглушенно, стесняясь и стыдясь.
В маленьком кафе при этой гостиничке завтрак подавали две официантки. Они были очень похожие, скорее всего сестры, погодки - черноголовые, белокожие и плотные, ядреные. Одинаковый миндаль глаз. Обе улыбнулись мне приветливо. Мне показалось... Конечно...
Вот со спины.
Она стояла на берегу речки.
Нетрудно представить.
Наверное, я ждал какого-то знака.
Кто из них?
Как опознать?
Если кто-то из них - должен быть знак.
Нет, обе снова улыбнулись мне приветливо.
Конечно, я видел лицо. Не полностью, но видел.
Но там был другой свет. Свет с горы.
Здесь светило блеклое электричество.
Обе они были заметно сильные... Сквозь грациозность их бытовой обыденной поступи проступала светящаяся сила.
Кто из них?
И - из них?
Обязательно?
Уходя, я внимательно заглянул в глаза и той, и другой. Они не отвели глаз и смотрели приветливо. Возможно, не понимал.
Надо было уезжать.
Чему лукаво улыбались мои праведные проводники - шорец Саня и алтаец Леша? Бесподобные ребята.Хозяева Алтая. Нужды далекого гостя. Дальнего.
(алтайские записки?)
деревянная юрта
м.б. вигвам
тихая войлочная дверь
почему именно они
с чего я взял
меня не перепутали
может, меня перепутали?
там же стояли и другие юрты
одинаковый
разрез глаз
чуточку полупрезрительно
но явно надменно
взгляд победительницы
ящерицей - я ощутил
свежевыкупанного тела
холодок - проворно
Каждый из них, в отличие от меня знал 13 колен своего рода.
Бетховен, кстати, очень нежный композитор.
Неистово нежный.
В опусе 74 № 10 для квартета.
Вот кого никогда я не мог понять: это композиторов и музыкантов.
Другой земли другие люди.
Нет, не нынешних - старых, классиков.
Нынешние-то как раз: полный примитив. Лучше не понимать,
сон горы
я, наверное, уснул
я опять что-то пропустил
меня разбудил шум текущей горы
Я догадаюсь очень поздно.
Это Ты была.
Шамбала.
12. НЕ ПОЛОЖИВ СЕБЕ ПРЕДЕЛА
В августе 1878 года прославленный шведский мореплаватель Нильс Адольф Эрик Норденшельд привел свою шхуну «Вегу» к мысу Челюскина. Немногословный скандинав на этот раз все же решил обратиться к команде.
- Мы достигли великой цели! - взволнованно говорил Норденшельд. - К ней стремились в продолжение многих столетий. Но впервые судно стало на якоре у самой северной оконечности Старого Света!
За Норденшельдом на шесть с лишним десятилетий укрепилась слава первого путешественника, достигшего самой северной точки Евразии. Но великий швед ошибался. История - рано или поздно - все расставляет по местам. Русские поморы, моряки из Мангазеи, обогнули Таймырский полуостров с севера за два с половиной столетия до Норденшельда. Но об этом ученый мир смог узнать только в 1941 году.
...Осенью последнего предвоенного года гидрографическое судно Главсевморпути «Норд» проводило изыскания в море Лаптевых у восточного побережья Таймырского полуострова. 12 сентября топограф Н. Линник и гидрограф А. Касьяненко, в сопровождении пары матросов высадились на северном острове Фаддея: предстояло провести рекогносцировку береговой полосы. Небольшой отряд вскоре был остановлен возгласом матроса Кирина:
- Гляди-ка!
Подбежавшие товарищи увидели торчащий из гальки медный котел.
- Наверное, Амундсен оставил, - предположил Линник, знаток арктических мореплаваний. - Норвежец плавал в здешних местах в 1919 году.
Группа отправилась по намеченному маршруту, но Линника начинали грызть сомнения: «А почему, собственно, Амундсен? Может, кто- то другой?»
Решили вернуться к находке, тщательнее обследовать место. Сомнения грызли топографа не напрасно. Медный котел оказался не одинок. Рядом с ним нашли медные кастрюли, сковородки, поржавевшие ножницы, связку голубых бус, колокольчик, догнивающие куски шкур. Все это привалено галькой и камнями.
- Консервных банок не видать, - заметил гидрограф Касьяненко.
- Кажется, ребята, которые оставили это богатство, плавали в те времена, когда консервов еще не изобрели, - откликнулся Линник.
Вернувшись на борт «Норда», они подали рапорт начальнику гидрографического отряда Сеньковскому. Леонид Иванович чрезвычайно заинтересовался находками, хотя отношения к цели экспедиции они не имели. На следующий день на остров Фаддея отправили усиленный отряд. Более детально обследовав место первой находки, моряки обнаружили монеты, серьги, перстни, нательные кресты. Апофеозом стало старинное покореженное ружье. Основательно рыть не стали, посчитав, что археологи-специалисты сделают это квалифицированнее.
Зимой находки были отправлены в Ленинград, в музей Арктики. Однако оказалось, что основные открытия впереди. Снова повезло Линнику. С каюром Л. Рыкаловым он поехал на заготовку дров. От места зимовки «Норда» (судно зимовало во льдах) топограф отъехал километров семьдесят, двигаясь по берегу залива Симса, и здесь наткнулся на небольшую полусгнившую избушку?, от которой осталось три венца. Сохранилась печь из каменных плит. Зимовье невелико, три шага в длину и ширину. Апрельский снег тверд и высок, о раскопках не могло быть и речи. Решили подождать до лета. В конце июня сюда прибыли две топографические группы. Отправившийся на охоту? (она в здешних местах была знатной) моторист Ф. Саблуков вернулся через несколько минут. Неподалеку от догнивающей избушки он заметил лежащие на земле медные котлы. Уставшие топографы бросились к зимовью. Находки оказались побогаче, чем на острове Фаддея. Кроме монет и колокольчиков нашли компас, солнечные часы, огниво с кремнем, обломки лыж. В самой избушке обнаружили человеческие кости. Стало ясно, что по крайней мере два человека нашли здесь свой последний приют. Когда же разыгралась эта полярная трагедия на восточном побережье Таймырского полуострова?
...Уже гремела война, и музей Арктики эвакуировали в Красноярск. Сюда доставили и новые находки. Близоруко щурясь, в полутемной комнате краеведческого музея их тщательнейшим образом изучал
Борис Осипович Долгих, наиболее опытный научный сотрудник, большой знаток быта северных народов, исходивший многие сотни верст по инородческим тундрам. Находок много, свыше ста, все их нужно классифицировать. Только они могут подсказать, что же произошло на острове Фаддея и на берегу залива Симса. Знаний и эрудиции Долгих не занимать, хотя он сравнительно молод. Но как заставить говорить немые полуразрушенные вещи?
Борис Осипович для начала раскладывает все найденные монеты. Основная масса приходится на времена Ивана Грозного. Много денег царствований Федора Иоанновича и Бориса Годунова. Попадаются монеты смутных времен: Лжедмитрия, Василия Шуйского. Монет царствования первого Романова - Михаила - немного. А на эпоху Ивана Третьего всего одна. Какой вывод можно сделать, зная, что Михаил Федорович воцарился на русском престоле в 1613 году? Ясно, что плавание состоялось чуть позже этого времени: романовские деньги еще не особо разошлись, зато в ходу монеты его предшественников - Бориса Годунова, царя Федора, Грозного Иоанна. Среди монет ни одной иностранной, только Нюрнбергские посеребренные жетоны, ходившие по всему свету.
Это весьма красноречиво: судно и экипаж, потерпевшие крушение в море Лаптевых на восточном склоне Таймыра, явно были русскими.
Долгих продолжает свою классификацию. Он отмечает: среди найденных вещей многие предназначены на продажу, даже точнее - на продажу таймырским туземцам: медные котлы, кастрюли, бусы, колокольчики, промышленные топоры, предохранительные пластинки для стрельбы из лука - все это пользовалось большим спросом среди местных тундровиков. Котлы в семьях долган и нганасан передавались из поколения в поколение.
Характерные особенности этой группы вещей помогли сделать немаловажный вывод. Продавцы, прибывшие морем к берегу Таймыра, хорошо знали запросы тундровиков: либо они сами здесь уже не первый раз, либо у них имелись предшественники, которые сообщили им, какие товары выгодно продавать в таймырских тундрах.
Большую ценность представляли компас и солнечные часы. Происхождения они были явно европейского и характеризовали владельцев как людей, знакомых с новинками тогдашнего судовождения. В России той поры - приборы исключительной редкости.
Один из погибших на берегу залива Симса явно принадлежал к важным людям. Об этом говорил изъеденный ржавчиной именной кортик и жалованная грамота, в которую этот кортик завернут. От нее, к сожалению, осталась только самая верхняя часть, заглавие.
О том, что у погибшего судна просвещенный экипаж - свидетельствовали и шахматные фигурки из мамонтовой кости. Этой игрой в ту пору баловались исключительно люди грамотные.
По куску оленьей шкуры, сшитой жилами, Долгих предположил, что путешественники имели контакты с местным населением, которое при шитье использует именно оленьи жилы. По размеру найденного чирка он определил, что одним из погибших, скорее всего, была женщина. Кто она? Понятно, верная жена. Офицера? Купца? Ищите женщину! Семнадцатый век. Дальняя Арктика. А наши бабы уже там!
Сделав эти выводы, можно было приступать к реконструкции трагических событий. Долгих выстраивал свои размышления так.
Хорошо оснащенная торгово-промысловая экспедиция, состоящая из русских поморов, вышла на мореходном коче с ясно поставленной целью - восточное побережье Таймыра, края, богатые пушниной, где можно совершать выгодные сделки с аборигенами. Экспедиция двигалась с запада полуострова (в первой четверти семнадцатого века юг и восток отпадали: к этому времени русские еще не продвинулись так далеко вглубь Сибири). У острова Фаддея поморский коч налетел на камни. Экипаж, по всей видимости, сумел спастись. На острове была оставлена часть вещей, за которыми собирались вернуться позже. Об этом говорил характер фаддеевских находок - в основном вещи, приготовленные на продаж)?, а ружье поврежденное и уже непригодное. Вещи заложены камнями, чтобы их не растащили вездесущие песцы.
Экипаж насчитывал не менее десятка человек. Погибло двое или трое. Зимовье, видимо, было построено специально для людей, которые не могли двигаться вперед. Одна из них - женщина. Кто же второй? Долгих предполагает, что это должен быть тот человек, который носил кафтан тонкого сукна, имел именной кортик и жалованную грамоту. Но явно не представитель власти - экспедиция вряд ли была государственной. Тогда кто же? Вероятнее всего, кормщик. Он владеет кочем, человек опытный и, скорее, старый. У него достаточно средств, он обладает современнейшим по тем временам мореходным инструментом. Человек, уважаемый среди поморов, мог быть обладателем и жалованной грамоты. Женщина - его жена, это не противоречит поморской практике. Кормщики брали с собой и малолетних сыновей (вспомним Ломоносова), а иногда и жен. Особо настырных. Экипаж построил для них зимовье, асам двинулся вглубь Таймыра, чтобы встретиться с тундровиками, подогнать оленей и спастись. Кажется, задача оказалась невыполнимой. Оставшиеся в зимовье, ожидая, съедают все припасы, начинают питаться «погаными» песцами (об этом говорят многочисленные кости этих животных), а затем умирают голодной смертью.
Так или не так на самом деле протекала полярная трагедия, можно лишь предполагать. Но совершенно ясно, что русские поморы в начале семнадцатого века - задолго до Норденшельда! - обогнули мыс Челюскина.
Как только закончилась война, институт Арктики командировал на остров Фаддея специалиста-археолога. Это был молодой на ту пору сотрудник Ленинградского отделения академического Института археологии Алексей Павлович Окладников, позднее известнейший сибирский академик.
Окладников провел дополнительные раскопки, наметанным глазом специалиста взглянул на место полярной трагедии. По многим вопросам Окладников не мог не согласиться с Долгих. Да, действительно, все свидетельствовало о том, что именно здесь потерпела кораблекрушение русская экспедиция, снаряженная торговыми или промышленными людьми. Окладников мог бы вспомнить слова известного историка-сибиреведа Сергея Бахрушина, который так описывал мореходов семнадцатого века: «Предприимчивые и смелые, алчные до добычи и выносливые в лишениях, они на своих плоскодонных кочах бесстрашно пускались, пробивая всюду дорогу служилым людям, служа им разведчиками и “вожжами”».
Но все же по версии Окладникова, события у берегов Таймыра развивались несколько иначе, чем у Долгих. Он предполагал, что коч не потерпел крушения, а просто вынужден был остановиться на зимовку из-за ранней зимы, когда возвращаться уже не имело смысла. Для стоянки поморы выбрали залив Симса, построили здесь зимовье, благо, что плавника на берегах предостаточно. Всю зиму экипаж занимался промыслом, применяя рогатины, луки со стрелами и другие ловушки. Угроза голодной смерти заставила их питаться песцами. Тем не менее, трое зимовщиков не выдержали полярной зимы.
Оставшиеся в живых, дождавшись арктического лета, использовали имевшуюся в их распоряжении лодку и где-то в июле-августе перебрались на остров Фаддея. «Сломанная лодка, покинутые на произвол судьбы ценности и отсутствие следов каких-либо жилищ не оставляют сомнения в том, что остановка промышленников в этом лагере оказалась непродолжительной и закончилась новым несчастьем. Лагерь на о. Фаддея стал последним лагерем этих людей, и именно здесь, по-видимому, окончилась их отчаянная борьба за жизнь».
К таким умозаключениям пришел Окладников. В его варианте есть большие неувязки. Если коч не потерпел крушения, почему же им не воспользовались для обратного пути? Почему построили столь крохотное зимовье, в котором трудно поместиться, тем более жить продолжительное время экипажу, а это как-никак добрый десяток человек? Почему двинулись на лодке не вдоль берега, а в открытое море к острову Фаддея? Почему не захватили с собой мореходный инструмент?
Однако, расходясь в частностях, в главном они были единодушны. Выступая на двадцать пятой юбилейной сессии Арктического института, академик Окладников основное внимание уделил доказательствам того, что экспедиция, потерпевшая крушение, двигалась с запада. Но если Долгих считал, что снаряжена она где-то на европейском севере России, то по мысли Окладникова, мореходы отправились на восток вокруг Таймыра из Мангазеи.
«В пользу такого вывода, - доказывал он, - свидетельствует и вся историческая обстановка того времени. Если восток был совсем лишен русского населения или только начинал осваиваться русскими, то к западу от Енисея уже давно существовал крупный экономический центр, на который опиралась хозяйственная, политическая и культурная экспансия русских на севере - Мангазея. Таким образом, наиболее вероятно, что наши путешественники также шли с запада - из Мангазеи, направляясь в неведомые пространства северо-восточных областей Сибири».
Окладников постарался уточнить время трагической экспедиции. В 1619 году царским указом все плавания Северным морским путем были осторожно запрещены. Незадолго до этого служилые казаки привели к ясаку самоедов и тунгусов Хатанги, живущих как раз на востоке Таймыра. Известно, что в устье реки Пясины в 1610 году побывал двинский кормщик Курочкин. Видимо, на это же время приходилась и экспедиция, трагически закончившаяся у острова Фаддея: не раньше 1610-го и не позже 1619 года.
В последние годы появляются новые версии, но в главном сходятся все - еще в семнадцатом веке русские люди отважно обогнули самую северную точку евроазиатского материка. Нисколько не умаляя смелости предприимчивого Норденшельда, с огромной гордостью мы можем говорить о древних русских мореходах, которые - не положив себе предела - первыми шли опасными путями. Даже женщины!
13.ЗАГАДКИ «ПОТАЙНОГО» ПИСАТЕЛЯ
Кругом спелые поля, в небе - самолет, на опушке - комбайны, рядом - перекуривающие комбайнеры. Дорога, хотя и сельская грунтовка, но вполне сносная. В деревнях по обе стороны дороги попадаются ветхо-древние домишки, но запустением еще не веет. Так трудно перекинуть переходный мостик и дать себе поверить, что эти места искони староверческие, истово староверческие, что именно здесь жили особые русские православные, что ради веры без боязни и без колебаний могли пойти прямо в огонь.
За деревней Кирсановой (на деревенском озерце плавает пара диких лебедей) в березовой рощице стоит старая часовенка. Ветхие доски, глухая, сырая темь - часовенка без окон. Под навесом у крылечка на подставке несколько иконок. Мы ставим и зажигаем свечку.
Эта часовня поставлена в честь, я бы так сказал, местного святого, давнего староверческого вожака Мирона Галанина. Миронушки. Почему-то именно это ласковое имя утвердилось за этим твердым неистовым старовером.
Две старушки, ревниво наблюдавшие за нами, особенно за телеоператором, проводив нас долгими взглядами, перекрестились непривычными жестами и поправили кустики букетиков у оградки.
Эти непритязательные букетики из простых полевых цветов словно воплощали связь времен и крепость, нерушимость человеческой памяти.
Нет пророка в своем отечестве...
О Мироне Галанине, вся деятельность которого связана с Исетстом, Тюменью, Тобольском, я узнал... в новосибирском Академгородке.
Все известное творческое наследие этого писателя - три странички старославянской вязи. Не маловато ли, чтобы именовать его писателем? Но сам-то Мирон Иванович Галанин никогда в писатели не рвался. Это, скорей, для нас интересно, что же во второй половине восемнадцатого века писал человек, похороненный на кладбище деревни Кирсановой Исетского района. Сам-то он себя считал ревнителем истинной веры.
Старообрядческий наставник Мирон Иванович Галанин вошел в сибирскую историю как идейный вождь староверческого крестьянства Урала и Сибири, попавший в тобольские казематы не только за свои крамольные убеждения, но и за призывы к протесту против властьимущих: как государственных чиновников, так и церковных.
А вот член-корреспондент Академии нате из новосибирского Академгородка, выдающийся современный археограф Николай Покровский открыл Галанина и как писателя: именно ему принадлежит часть открытия тех трех страниц, изукрашенных старославянской вязью, авторство которых, несомненно, принадлежит староверческому наставнику Миронушке.
Кстати, Покровский считает, что главный труд Мирона Галанина еще нужно искать: в староверческих книгах он упоминается неоднократно, но в руки исследователей пока не попадался.
Книжная староверческая культура - огромный и своеобразный пласт ссыльной и гонимой сибирской народной культуры, долго неизучаемой и до сих пор недостаточно изученной.
Попутно вспомним - староверы дали России Третьяковых, Щукиных, Рябушинских, Морозовых, Солдатенковых, Прохоровых.
Помимо солидного Новосибирского археографического центра, сформировался крупный центр в Уральском госуниверситете, где трудятся ученики Покровского.
Я встретился с ведущим сотрудником археографической лаборатории УрГУ кандидатом исторических наук Виктором Ивановичем Байдиным. На сегодня Байдин, пожалуй, самый крупный знаток староверческой книжной культуры южной Тюмени. Кроме того, он активно занимается творчеством Мирона Ивановича Галанина.
Байдин по ревизским сказкам вычислил дату рождения Миронушки - 1726 год. Родился Мирон в деревне Вохминой (ныне не существующей) на реке Ирюм - это тогдашний Исетский дистрикт. Кстати, около родной деревни Мирон Иванович готовил самосожжение в начале пятидесятых годов, когда гонения на староверов особенно усилились. Правда, оно не состоялось.
Удалось уточнить и дату смерти. Раньше, по косвенным данным, Мирону Ивановичу прибавляли 6 лет жизни. Прожил он ровно 8 десятков лет.
Жизнь его была мученической. Девять лет Мирон провел в заключениях: тюрьмах, острогах и казематах. Его дважды пытали в Тобольске. Три года он провел в Екатеринбургском остроге. Кстати, работал он на горнозаводском мраморном карьере, причем с осужденными смертниками. Работал один, остальные староверы так были запытаны, что подниматься не могли. Мирон не лучшим словом поминает тобольского губернатора Федора Соймонова. Сам бывший каторжанин, губернатор с рваными ноздрями гуманистом не стал - со староверами Соймонов просто свирепствовал.
В начале 1761 года Миронушку возвращают в Тобольск, где допросом занимался сам православный митрополит Павел Конюшкевич. Присутствовал митрополит, не гнушаясь сана, и на пытках. Слишком опасен был Мирон. На воле Галанин оказался в 1764 году при либеральном Тобольском губернаторе Евгении Петровиче Кашкине.
Чтобы доказать Мироново авторство недописанных текстов, Байдин использовал не только филологические и текстологические методы, но и математико-статистические.
Надо было провести и натурные изыскания. В 1754 году Галанина арестовали на Авраамиевском острове в Тюменском уезде. В рукописи «О древних отцах», авторство которой Мирону приписывалось, но не доказывалось окончательно, исследователь обнаруживает такую подробность: оказывается, это группа островов среди болот, а не один остров. Такую тонкость мог знать только человек, скрывавшийся здесь. Такой факт из биографии Мирона был известен: на этих островах его арестовал тюменский воевода с воинской командой. Воевода пошел на приступ староверческого укрытия после неудачной попытки местных церковнослужителей. Попы шли на приступ со служилыми татарами, но их отогнали ружьями и копьями. Только потом в дело вступил сам тюменский воевода и, естественно, доносил по высшему начальству о своей ратной и православной доблести.
Автор не особо афиширует свои испытания. Галанин как старовер и крестьянин считал это неэтичным. Он брался за перо, чтобы писать об общих, принципиальных вопросах, и тем отличался от прославленного Аввакума. Но в более поздних староверческих книгах приводятся свидетельства современников Мирона, где можно обнаружить детали подвигов Галанина, его стойкости в муках, выдержки тех испытаний, которые он переносил, вступая в смертельно опасные по тем временам конфликты с власть предержащими. Мирон не отступал от своих убеждений, шел на муки, отстаивал свободу образа жизни крестьянства.
Что же написал Миронушка?
Долгое время было известно только его «Письмо Стефану Тюменскому». Группа Байдина обнаружила еще три рукописи старинного письма - «Родословие часовенного согласия», «История о древлем благочестии», «О древних отцах».
Галанин, по мнению Байдина, основоположник крестьянской литературы. Конкретная и историческая крестьянская жизнь, построенная на преемственности поколений. Никаких провиденциалистских мотивов, теоретических обобщений. Мирон стоял у истока такого подхода к литературе, по его стопам пошли многие авторы староверческих рукописей. Поэтому-то их книги совокупно так и ценны - это крестьянская история России.
Прочтем вместе один галанинский фрагмент из его знаменитого письма Стефану Ивановичу Тюменскому.
«Во-вторых, посылаю поклон от лица моего до сырой земли, прошу творца небесного, дабы послал вам жизнь мирную, телесное здравие, душевное спасение. Пишу со слезами от радости, друже мой присный, что сподобил мя господь бог видеть родной мой край. Много было горя, когда я находился в городе Тобольске: кругом люди веры с нами не одной, как лютыя восставали звери на нас в Знаменском монастыре при Пятницкой церкви, томили во оковах нас со иноком Иоакимом дважды, было увещевание, дабы нам принять новые обряды никои[иянские]. И еще были разные пытки, которыя устроены при монастырских келиях. В етом же в монастыре Знаменском находился первый наш подвижник и страдалец за истинную веру протопоп Аввакум. Здесь он служил службу по старопечатным книгам три года. Аввакум стал открыто обличать духовенство и народ. Тогда его выслали из Тобольска по приказу Никона патриарха в отдаленные места: на реку Лену, в дальнюю Украину, на границу китаицкую. Видел и те монастырские темницы, где томили и морили нашего страдальца инока Авраамия и священника заморили голодною смертью. Видел все: колодников тиранят по разсмотрению сибирского губернатора Соймонова. При мне одного монаха из Малороссии Феофилакта, колодника, закованного железными цепями, под караулом строгим привезли в Тобольск и били плетями. Участвует при всех тиранствах архиерей Павел. В Успенском монастыре Далматовском я спрашивал монахов, за что так жестоко мучат Мелеса монаха? Мне сказали, что за богохульство. Не знаю положения его. И нас тоже приковывали к колодкам на железные цепи за неприятие новоизданных книг и новых порядков. С 1744 года мы платили оклад за веру, с 1752 года законом нам приказано было носить особое платие и со знаками: всего мы с терпением пережили. Когда настало время тишины с воцарением императрицы Екатерины Второй, с 1762-го года нам дарована свобода, с 1764-года отменен двойной оклад за веру, разрешено всем крыющимся христианам возвратиться на родину; и мне, грешному и недостойному, сподобил господь пользоваться милостию царицы Екатерины, и освободили меня на свободу из тобольских казематов монастырских. Славить нужно всевышнего бога в молитвах и молиться за державную императрицу, за здравие ея. Было сильно строго, молились ночами, собирались тайно. Теперь радость - молимся открыто. Был совет на Бешкиле строить часовню. Есть писмо из Старого завода, там заводские христиане посылали инока схимника отца Максима в 1765 году в Москву для разыскания истинных священников. И они, заводские, нас приглашают на духовный совет, который назначен на 1775 год около сретения господня. У них тамо есть священники, правленыя от ереси. Некоторые сомневаются о них. Да раздорники творят раздор церковный. Когда гонения были христианам, тогда некогда было выдумать разные крамолы. Вам единомысленный по вере духовный брат Мирон Галанин».
Галанинский язык - это язык народно-крестьянской среды, в которой он жил и свободу которой он отстаивал до конца. Его можно назвать крестьянским народным писателем. Никакого плетения словес, церковнославянской вязи - только язык, близкий к разговорному, практически понятный и сегодня. Голая суть. Простой язык - язык правды.
- Ну что, назовем Миронушку предшественником Пушкина в создании литературно-народного языка, - предложил я. - Предшественник Пушкина Тюменского уезда?
- Это смело и, конечно, спорно. Но личность он яркая и самобытная, а писатель незаурядный. Он - выразитель самосознания крестьянства, высокой ее степени, защитник традиционных и далеко не худших бытовавших в народе ценностей.
Байдин издал все известные галанинские произведения в «Антологии народных писателей Урала и Сибири». С древних страниц разговаривает с нами наш земляк, умница, крестьянский вожак, страстотерпец за веру, первый народный писатель в наших краях. Да и в России, скорее всего, тоже.
14. БАЗАРНЫЕ ИСТИНЫ
Базар - это свобода выбора и возможность свободы. Для моего поколения с выбором поначалу были серьезные проблемы, поэтому рыночная анархия всегда привлекательна, ибо почти запретна.
Не сказать, что я люблю город центральный рынок, но иной раз не грех поболтаться среди армянских лавашей, персидских гранатов, вечнозеленой возбуждающей дачной петрушки и свежих аппетитных ребрышек. В свинском ряду меня знают, да и вообще узнают примелькавшуюся телефизиономию. Не скрою, популярность влияет на размер скидок.
Но базар - место философское.
Здесь я узнал:
- Вы счастливый человек.
Не поверил. Может, настроение временно не соответствовало оптимуму оптимизма.
Незнакомая пожилая женщина, но явная телезрительница, пояснила:
- Вы встречаетесь с такими интересными людьми, умными мужчинами, ведете с ними беседы. Разве это не счастье?
Я уже почти согласился.
Она добавила:
- За всех нас.
Я снова не поверил, но потом до меня все-таки дошло: так и есть. Я-то, может, и считаю, что это входит в должностные обязанности телеведущего, но телезрители-то себе на уме: это они мне доверили. В том числе и счастье - роскошь человеческого общения.
Теперь даже в самые неприветливые моменты своей жизни, никто меня не переубедит, я - счастливый человек. Теперь уже навсегда.
Как-то из мясных рядов выскочила молодая торговка, поторопилась сообщить.
- Я вас сегодня снова слушала утром, по радио.
- Спасибо, - честно поблагодарил я. - Замечаний нет?
- Нет. Что ты говоришь - ну ничего не понятно. Но так нравится.
Я сало теперь покупаю только у нее. Ведь какой-нибудь Виссарион Белинский от зависти второй раз умрет: от точности критериев и оценок.
А у меня в мясном ряду критик честнее какого-нибудь нигилиста Писарева.
Я наконец-то осознал, что я - хороший музыкант и приличный абстракционист. Музыку и живописную абстракцию не понимают, а чувствуют.
Правда, о сексуальной харизме своего потрескавшегося и косноязычного голоса-речи, я правду услышал не на базаре.
И уж совсем убедила меня в том, что базар - место размышления и окончательного выбора, - фраза моего случайного знакомого, с которым я почему-то сталкиваюсь исключительно на базаре.
Он меня остановил и долго объяснял житейскую ситуацию. Чтобы не затягивать встречу, я внимательно его слушал, не перебивая. Но потом все-таки не выдержал.
- Но это же знать невозможно!
И тут он изрек:
- Не знаю, но верю!
Зачем ходить на философские форумы и богословские диспуты? Вот же она, истина бытия, выраженная минимальным количеством слов. Это же надо так просто и гениально:
Когда не знаю - верю.
И первоначало мира объяснимо.
Я от растерянности и размышлений сдуру подошел к Дарье и прикупил совершенно мне не нужный в данный период жизни шматок свежего сала.
Дарья, понятно же, и сегодня меня слушала по радио.
Человечество - вещь не большая и совокупная. Одним базаром обойдется.
15. ИЮНЫЙ БОГ ИЗ ТАГАНРОГА
РЕВНУЯ К ЧЕХОВУ
Непростительно I
Всего-то 80 верст. И не побывать? Не взглянуть хотя бы краешком глаза? На бегу. Ведь вся моя любимая Россия произошла именно оттуда, с его родины.
Всегда считал его своим. Наверное, потому, что он рвался не только на остров Сахалин, но еще сильнее - в Сибирь.
Его классические приговоры:
«Женщины в Томске жестки на ощупь».
и
«Тюмень склоняет к черным запоям».
Суровый человек, честной сибирской свирепости.
Только здесь, в донской степи на виду морского залива Азовского моря, я почувствовал: да нет же, он - другой. Чистопородный южанин, человек морского побережья. Юный помор. Морского ветра брат.
Притворяется своим. Искренне непритворный, но тут - притворяется. Своим. Для всех. Чахоточный для Питера, бульварный юморист для Москвы, земский доктор для деревенской страны и сахалинский странник для Сибири.
Если бы у меня не существовало азиатских евро-предубеждений, я бы, понятно, сказал:
- Величайший русский европеец.
Может, единственный.
К сожалению, не он признался: «Да, скифы мы...».
Невероятный европеец!
Нет, не русская провинциальная затрапеза.
Город с великой судьбой. Великой несостоявшейся судьбой.
Конкурент будущему Санхт-Петербурху.
Одно время опрометчивый русский царь Петруша, раскидывая скудными мозгами, намекал: а не организовать ли царский престол здесь, в Таган-Роге?
Мысль безумная, потому мудрая. История, сказывают, сослагательного наклонения не терпит, а то бы и вправду: судьба России, случись столичный Таганрог, куда интереснее и пригожее.
В Таганроге помнят: аж годков семь блистательная мысль не покидала царскую головушку. Но шанс российской столицы Таганрогу не погодился.
Стойкий город. Ведь свой шанс родить Чехова - Таган-Рог не упустил. И неизвестно, что лучше. Имперская столица либо родина Чехова.
С Чеховым Россия вошла в мир. Человек мира родом из Таган-Рога.
Самое пикантное - наиболее уместно «Таган-Рог» переводится с уйгурского.
Ку-ку, Пекин.
«Приметный Мыс», и вовсе не в Синьцзян-Уйгурской закаменной волости, а здесь, в гирле Дона.
Таганрог - честное Средиземноморье. Россия выходит на срединную Европу своим Приметным Мысом.
До любого европейского порта - рукой подать. Три воздушных поцелуя, два взмаха тоскующей девичьей руки.
Тщедушный монументалист Марк Антокольский, который по просьбе Антон Палыча лил для родного города великана Первого Петра во Франции, доставил его в Таганрогскую бухту напрямик из Марселя.
Здесь все близко. Какая окраина? Ойкумена? Сердцевина!
Зря все ж наш безумный император не учредил столицу в Таганроге. Сбил бы напрочь европейскую спесь. Сплоховал или струсил?
Не много ли я о городе?
Нет, это важно.
Великий человек не может родиться в ничтожном месте. (Взять хотя бы Могочино...)
Для чего я поперся в Таганрог? Чтобы опоздать на обратный авиарейс? Нет, в родном домике Чехова - умиляет, умилит - русская печка. Точь-в-точь, как у моей мамы. Все сходится. И самое главное - печь с лежанкой. Правда, у меня попросторней, повместительней. У Чеховых зауже. Но младенцу погреть детские косточки в отцовском овчинном тулупчике - в самый раз.
Греет: я, как и он, - третий ребенок в семье. Наверное, не особо существенно, что у него старшие - братья, а у меня - сестры.
Мы спали в раннем детстве на одинаковых русских печах. Что он, что я.
Это умилит. Умиляет.
Моей деревенской печки не сохранилось. Ни дома, ни печки. Но к чеховской печи можно примериться. Чуточку неудобная, но заметно теплая. Тепло родного дома - от искреннего жара печки.
Танцуем от чеховской печки: на родине тепло, в родном доме тепло.
Это благословение навею остатнюю жизнь.
Дед Егор все предчувствовал и в первом письме-обращении к неразумному еще внуку назвал его «великим Антонием».
С такими дедами вариантов нет - только в великие.
Второгодник Антон бьется над неразрешимой задачей:
«Три работника вместе заработали 481 рубль. Сколько каждый...»
Из его классической школьной тетрадки.
Да чего там биться? - хорошие заработки по русским меркам.
Он пошел учиться - сын крестьянина, внук крепостного - в новенькую свеженькую классическую гимназию. Ее построили аккурат (1848 г.) к его появлению на свет.
Величественное здание.
Русский шарм.
Имперский дворец.
Если нищая царская Россия позволяла себе строить такие школьные хоромы для крепостных внуков... Кто хотел бы кинуть камень в прошлое моей всегда великой родины?
Перед величественной классической гимназией (куда до нее позорному Московскому университету!) современная ерническая скульптура. Фигурная бронза. «Человек в футляре».
Загляни в лицо.
Скульптор не скрывает - он, понятно, честно исказил, но это - Антон Павлович. Еще молодой, бравый. Бешено скрывающийся от людей. Этот скрытый Чехов - честный портрет неразгаданного земляка. Неразгаданного человечеством. Дай что греха таить - самим собой неразгаданного.
Человек в вечном футляре. Автопортрет.
Гидом по Чехову станет твое давнее:
- Красив, как юный бог.
Моя здешняя поводырька- знаток. Знает все. Местная. Вольных степей. Ногайских кровей.
Как коллега - сразу на «ты»:
- Ты взгляни: как красив!
Он смотрит незамутненным взором со школьного официального дагеротипа.
Незабываемый вздох:
- Боже, как хорош!
Вздох незабывания и искренняя глубина чистого чувства - на зависть:
- Боже...
Божественно хорош опрометчивый бог. Крепостной гладиатор. Непростительно хорош, ибо - незабываемо.
Ты-то уже забыла.
Но не я.
И даже не могу простить. Не умею.
Глубина искреннего чувства вызывает слишком глубокую зависть.
- Красив, как юный бог.
- Аполлон?
- Порода.
- Скифские места. Скиф?
- Греческий Север. Грек.
- Древний?
- Юный.
- Скифский мачо?
- Честная славянская кровь.
Знает, как меня подзадеть.
Ревную к Чехову?
Разве? К любому телеграфному столбу.
Но, вправду, молодой бог.
Я увижу знакомого интеллигентного очкарика в пенсне как юного бога здешнего земноморья.
Это степь.
В Таганрог едешь, из Таганрога - все степь. Его степь.
Испорченная неважными дорогами.
Ты - всадница.
Ногайская кровь.
Вольная ногайка.
Весенний ветер в степи.
Как умело и сноровисто раскатываешь бездыханного богдыхана. Он еще молодцом, упругий вчерашний лунатик, возбуждающийся на ночное светило.
Лицо сосредоточенного Будды. Голый Будда. Вот почему у божества так много складок. Он зрелый. Поспел.
Интересно, буддизм родился в степи? Или в горах?
Степь, степь...
Ох, эта задница всадницы.
Христианство - религия теснин, катакомб и трущоб.
Буддизм - религия свободного пространства.
Женщина создана рожать и скакать без седла.
Я оседлан.
Вот-вот, это и есть высшая точка. Совершенство блаженства. Совершенно невзрачные обыденности. Но когда сойдутся в одном лике...
Блаженство совершенства.
Наверное, из первого своего дома маленький Чехов - юный бог уносил непреложный женский образ - кающейся Магдалены местного живописца. Магдалена высвобождается из живописной тьмы: крупная, пышная и, несмотря на то, что кающаяся, - слишком соблазнительная.
Это отрешенность Великой степи.
Поймать тот миг, когда сопрягаются пространство и наслаждение. Гортанный вскрик вольной степной наездницы.
В этой точке они сошлись: блаженство тесного расширяющегося пространства.
Возвышенная сосредоточенность. Элегантная отточенность движений.
Купол лона превращается в купель.
Наверное, капель.
Всякая женщина в этот момент - безукоризненная эстетка. С прикушенной от ярости губой и обморочно закрытыми веками.
Веко - может ли что возбудить мощнее?
Зачем это нужно? Мне? Тебе?
Мы полномочные представители человечества? Или так: сами по себе?
Всечеловеческий огонь, мерцающий в сосуде? Твоих глаз?
Сосуд божественный?
Расквитываюсь с тобой за того юного пиренейского мачо.
Мы квиты?
Женщина создана рожать и без седла скакать.
Ох, эта задница всадницы.
Что имел ввиду старый охальник в нашей школьной конюховке, когда советовал одноногому военруку-кавалеристу:
- Поцелуй кобылу в круп.
Это совет? Или так говорит целомудренная честность (честная целомудренность) моих наивных земляков? Или он что-то знал, сексуальный простак с опытом первой германской войны. В моем детстве по конюховкам еще водились древние ветераны.
круп пантеры
окрас леопарда
старая «Москва».
падал ленивый снег шел с ленцой не торопился «
московские» шалости - с видом на Кремль.
Вольная ногайка.
Спасибо.
Да, я посмотрел на него твоими заинтересованными девичьими глазами.
Взрослый гимназист. Да, уже не ребенок. Гимназист Антон два же раза на второй год оставался. Молодой мужчина.
Молодой бог.
Приговорила!
- Ох, милая, ну что с тобой мне делать?
Увы, это не Чехов - это Марина.
Чехов, наверное, так:
- Любимая, ну что с тобой мне делать?
Вечный чеховский вопрос.
Ответов не давал.
Впрочем, вопросами не задавался.
Доктор Чехов ставил диагнозы.
И России поставил:
- Больна, но бессмертна.
Я не ослышался?
- Безнадежна, но бессмертна.
Единственный мужчина русской литературы.
Мужское начало отечественной словесности.
Пушкин - уязвленная африканская шалость. Лермонтов - латентный постимпотент. Гоголь - угрюмое пюре. Толстой - нравственная пошлина. Тургенев - вечный дублер. Маяковский - запасной вариант. Достоевский - все что угодно, кроме мужской сокровенности.
И только он, Чехов - строгое зрелое беспощадно мужское начало, которого всегда не хватало расхристанной отечественной словесности.
У русских классиков, кстати, чаще всего редкие нераспространенные фамилии. Лермонтов. Гоголь. Тургенев. Достоевский. Тютчев. Блок. Платонов. Пастернак.
И Чехов. Казалось бы: какая простота! Но ни понять, ни расшифровать.
И ни одного иванова-сидорова-петрова.
(Ясно: Иванов в классики - никакого шанса.)
Жизнь прожита не зря.
Успокойся, и на жизнь не серчай. Ну, угодила же тебе, угодила.
Скорее завидую: Ich sterbe.
Чем велик?
Неразгадан...
16. ТАЙНЫЕ СВЯЗИ
Старая Европа ночевала по шкафам. В шестнадцатом, не очень просвященном веке европейцы панически боялись лежачей смерти во сне. Наступает ранняя темь, и вся Европа попрячется в шкафы. Вот чего Европе всегда не хватало - пространства. Отчего это гишпанцы, голландцы и гордые бритты рвались на всемирный колониальный простор?
Тесно! Теснотища.
Маленький голландец ван Рембрандт спал в своем крошечном шкафу скорчившись. Полусидя. Полулежа. Не сидя не лежа. Головой вверх. С гордо поднятой головой. Мудрые врачеватели правильно советовали: не спите плашмя - кровь ударит в доступную голову. Уже не проснешься.
Все, кто мог себе это позволить, - боялись. Рембрандт мог - спал не сидя не лежа. В своем кургузом шкафчике. Великий талант маленького роста. Они все - маленькие голландцы. Даже великие.
Шкафчик - удобно и экономно. Любовно выгодно. Сексуальный мавзолей. Теперь я знаю, где ты уединялся с Саскией, и как она превращалась в Данаю.
Хочешь понять европейца до невозможных глубин - загляни в его спальный шкафчик. Твоя русская душа не умещается на просторе до Тихого океана, а ему, гению света и Саскии, достаточно шкафчика метр на метр с дюймами.
Ошарашило! Твоя любимая - великая в своей женственности - Даная: из такого же шкафчика. Вглядись! Компактна, удобна, экономна. Божественно утилитарна для божественного золотого дождя.
Впрочем, разве мне об этом? Я же о тайных связях, с альковными оковами не связанными.
Его зовут Николаас. Я никак не мог выговорить - запомнить, пока не нашел путь: Никола Ас. Он же и вправду был асом в своем деле. В своих многочисленных делах. Николаас Витсен.
Что же тайного возникло между нами и когда?
Как с женщиной: всему виною - недоступность. Истинная женщина всегда умеет держать паузу. Недоступности. Может, это предрассудки
несовершенного двадцатого века, но весь секрет (главная военная тайна) - недоступность. Всякий раз.
_Я_ как-то попал на казенный юбилей, в городе Ханты-Мансийске отмечалась круглая годовщина государственной суверенности Югры. Гостям - в числе других - предлагался презент: неприметная дискета в патинносерой обложке. Гости подходили, но не всякий, и с трепетом брали в руки электронную книжицу.
А ведь обложка бросалась в глаза: «Николаас Витсен. Северная и Восточная Тартария».
Мой знакомый незнакомец написал и издал свой капитальный труд еще аж в 1662 году, естественно, в Амстердаме. В России солидные (и даже несолидные) ученые труды, посвященные родине, переводили и издавали. С капитальным ученым трудом Витсена что-то произошло. Его «Азиатскую Россию» не перевели и не издали. А это, пожалуй, самый благоверный и политкорректный труд: у Витсена ничего клеветнического о России, где он бывал, ни строчки. Правда. Только правда. Истина факта и знания, известного на ту пору.
Но почему-то не перевели.
Я с азартным вниманием читал большого французского вруна, аббата Шапп дОтероша, куртуазного астронома Делиля, отважных тевтонцев доктора Финша и Брема, геологического британца Мурчисона - в отрывках, страстного итальянца Стефано Соммье - в фрагментах.
А Витсен оставался, как гордая дама, невозмутим и недоступен.
Когда тебе нечто неведомо, ты невольно начинаешь подозревать, что именно в этом недоступном и спрятана та окончательная истина, к которой стремишься.
Фантазия распаляется. Страсти накаляются. Если ты не знаешь, что написал о твоей родной Сибири амстердамский бургомистр ас Никола, начинает казаться, что ты не знаешь вообще ничего.
У меня существовал знакомый филателист в Венгрии, по совместительству профессор-угровед Тибор Микола. Он взялся помочь горю моей неприкаянности и витсеновской неопознанности. Когда, давненько, еще в советскую пору, мы с ним встретились в Дебрецене обменяться марочными коллекциями, Тибор вручил мне респектабельный журнальный томик. В серии «Азиатика» венгры издали большие фрагменты Витсенова труда. Не на голландском, но уже - на немецком. Однако мой деревенский дойч «со словарем» был бессилен. Вариант изучения витсеновского языка вообще не рассматривался: вероятно, из-за моего латентного желания сохранения желанной недоступности. Не помог европейский сводник.
Кажется, тот же Тибор подсказал. В Ленинграде, в Кунсткамере, то бишь в академическом институте этнографии нашего Отечества, все-таки существует русский перевод Витсена. Какая-то научная старушенция на свой страх и риск перевела «неведомое» Николааса, распечатала на машинке (третий экземпляр под копирку еще хорошо читается) и передала родному заведению на будущее, на перспективу и в расчете на лучшие времена.
Даст Бог, полагала энтузиастка, дойдет время и до Витсена.
Я специально съездил в Питер и Кунсткамеру. Там шел вечный ремонт, и следов загадочной потайной рукописи-машинописи я обнаружить не смог.
Фантом. Ускользающий фантом.
Шли годы. Он вообще-то уже и не был мне особенно нужен, этот треклятый Витсен, его убогая давняя Тартария. Но я чувствовал какую- то прореху в своем мироощущении и мировосприятии, дырку в мировоззрении.
Когда где-то ненароком мелькало или звучало «Витсен», мое сердце бурно возбуждалось, собираясь протестовать против неопознанности мира и жизни.
- Ну почему мир устроен столь несправедливо? Почем я до сих пор не прочел сакральные и самые главные строки о своей азиатской, тартарской Родине?
И вот он, оцифрованный, отсканированный, оформленный в электронную книгу просто-напросто буднично лежит на столике хантымансийских презентов на казенном торжестве перед большим фуршетом.
Наверное, я пропустил мощный удар. Я был уязвлен и разочарован. Повержен. Нокаут мировосприятию.
Это же не должно случиться и произойти столь обыденно и буднично.
Такая долгая тайная связь. Такие страсти! Такие надежды.
Ну не так же неожиданно простенько!
У переводчицы оцифрованного Витсена оказалось очень европейское имя - ВильгельминаГерардовна (Трисман).
Я сразу подумал:
- Наверняка, она.
Та беззаветная научная дама, которая на собственный страх и риск перевела капитальный труд и перепечатала на машинке.
Она ли?
Живали?
И жив ли тот? и та - живали?
Развязка тайного романа.
Финиш тайных отношений.
Роман с книгой будет посильнее, нежели роман - в книге.
Но...
Свидание затянулось. Вернее - заждалось.
Незаметно возникли и незаметно годами тянулись какие-то странные нечеловеческие отношения, а надо бы, наконец, встретиться.
Как возникают эти тайные связи?
Почему влечет именно эта личность, почему в нем подозреваешь изначальное благородство? А ведь там, за звучным именем, возможно, прячется честный проходимец, барыга, человеческая сволочь и эдакий сын своего времени, что волосы - дыбом на жопе.
У нас с ним давние, но очень неопределенные отношения.
Я знаю, что он есть. Он, хранитель Большой Сибирской Тайны.
Пошли по кругу. Кто занимается северной Сибирью, Николааса Витсена знать обязан. Но в России знают его скорее понаслышке. Он же не переведен. Он не запрещен, не гоним, но - не переведен. По привычной русской бесхозяйственности. Руки не доходят, или в последний момент деньги кончились. Какая-то есть трудность витсеновской доступности и загадка.
Я рассматриваю карты и картинки. О моих родных краях у оцифрованного на русском Витсена - бегом, ненароком, ничего существенно неизвестного и неведомого. Все-таки барышня без штанов всегда немного разочаровывает: кринолин недоступности таит побольше загадочных глубин.
Знаю и не знаю.
Но если есть возможность заглянуть в его дом в Амстердаме, почему бы и не заглянуть? Если даже не глаза в глаза, все же почти очное знакомство.
А что я хочу увидеть? И он мне что-то скажет на своей родине?
Чем прославился досточтимый амстердамский бургомистр? Воин, бюрократ, поэт, ученый.
Он собирал редкие карты редких стран, чертил, исправлял, рисовал, конструировал неведомые страны.
Как традиционный туман в Волендаме, планета прорисовывалась неясно. Человек чрезмерного реализма, он вынимал ее из тумана. Азию, Сибирь, Китай.
Для него это было важно. Почему-то. Хотя, наверное, и деньги какие-то шли.
Его знаменитые «Атласы» доступно читаемы, на его картах можно с первой ухватки обнаружить какой-нибудь Carasul, тебе более знакомый как шафраниковская родова - Карасуль.
И Tumeu, Ob, Narim, Pelim, Tomsk, Tara, Surgut, Mangaseja, Irtis, Tobol Fluv.
Других дел у него не было, как елозить по сибирским широтам-долготам, хотя на его пору меридианы еще не были слишком в ходу.
Николаас Витсен.
Свиданье в Амстердаме.
- Здравствуй!
Мудрые люди живут долго. Витсен жил долго. Как и я, прихватил два века, благополучно перейдя из семнадцатого в восемнадцатый.
Выразительный, судя по всему, мужчина, не европейская коротышка. И взгляд, провидчески-пристальный, не из своего семнадцатого века смотрит, а здесь, рядом, где-то недалеко. Не послание из прошлого. Современник. Говорю же, он мне встретился на площади Ратуши, но не дал опознать себя.
На то они и тайные связи.
Чайки кричат капризно, как дети,
На городских амстердамских каналах.
Тобой сказано.
Что надо увидеть, что надо понять в Амстердаме, чтобы хотя бы оправдать цель своего приезда в этот город? Ратуша, где Николаас некоторое время трудился бургомистром (точнее, одним из четырех избранных народом городского околотка), на ремонте - занавешена серыми строительными холстами - не разберешь, где там его второй этаж, и за какой холщовой занавеской таится-прячется его муниципальный дух. Здесь, рядом с городским центром, неподалеку, рядышком самый знаменитый амстердамский сомнительный район красных фонарей - скорее не символ вселенской распущенности и вседозволенности, а приведение к порядку неупорядоченной разнузданности человеческих страстей и пороков.
Он, Витсен, что, предтеча этого распутства?
Скорее, фундамент трезвого и предельно реалистического взгляда на жизнь, на то, что может поддаваться контролю, а что неконтролируемо и обязательно прорвется и не сдержится. Сам скорее строгий ханжа, он не считал свои взгляды на жизнь обязательными для всех.
Молодая симпатичная женщина восточного облика с нескрываемым интересом рассматривает витрину с мужскими достоинствами всех немыслимых размеров и изощрений. Напряженно и с воодушевлением, но стараясь казаться равнодушной и отстраненной.
Возбуждающаяся картинка.
Миндальные глаза прицеливаются и примериваются.
В бесстыдстве этой нескрываемой откровенности больше вожделения, чем в откровенном китче ремесленного секса.
Святое девичье возбуждение:
- Вот оно как выглядит!
Зрелое женское знание:
- А, вот оно как бывает.
Да, дружище, Амстердам - город, где любовь (ценится) как ремесло. Не изысканная работенка, а грубое физиологическое ремесло.
Есть ценности поважнее, чем женское целомудрие. Строгий взгляд бургомистра скользит поверх неземных земных забот сограждан, прибывающих в порт нетерпеливых моряков и ожидающих согражданок.
Но именно ее стремительно похотливый примеривающийся взгляд, девушки, лишенной регулярной ласки и непреходящей нежности, позволяет наконец-то понять, где прячется дух-смысл бургомистра Николааса.
Это амстердамские каналы и мосты. Препятствия и преодоления. Они, граждане и бургомистры, строили здесь мосты, бесконечное, немыслимое количество мостов, соединяли непреодолимое пространство.
Его что тянуло рисовать карты далеких и труднодоступных стран? Он продолжал строить свои мосты в далекие страны. Чтобы встретиться с другим - человеку нужен мост.
Карты, его карты, его великий «Атлас» - мосты для человечества. Они незаметно соединяют и объединяют человечество. Он прокладывал мосты в Азию, и моя Сибирь, Северная Тартария, становилась частью этой - тогда сильной - цивилизации Европы.
Это можно понять только здесь, в распахнутых глазах неприкрытого целомудренного девичьего интереса.
Вожделенного интереса.
Нет, это непредставимо, что нежная плоть может откликнуться на грубый механизм ремесленной поделки с сексконвейера.
Самоличный дом бургомистра Витсена дожил до наших времен в основательной сохранности и непринужденной выразительности своего времени. Именно такой дом и мог построить этот основательный гражданин Амстердама. Хватка делового и разворотистого протестанта. Старинный дом выглядит совершенно современно, как современником для меня является сам Николаас. Возможно, я встретил его на какой-то здешней улице, где много пожилых, несогбенных и уверенных людей. Но - пропустил. И он прошел, не представившись.
И еще у меня сопряглось: они с Рембрандтом совпадают по времени, почти современники. Даная могла быть его любовницей или любовью.
Олжас.
Я не расслышал его латышской фамилии на привычное для прибалта «ас» и для себя поименовал казахски сходно, но в отличие от знаменитого казаха с ударением на первом гласном - Олжас.
Тюркская примесь в нем наблюдалась. Хотя это настоящий этнический коктейль «Евразийская смесь». Русскоговорящий татарин с латышской фамилией Олжас - муж белорусской еврейки - председательницы колхоза, страдающий отец израильской дочки, внук татарского наследного аристократа шаха-хана-баязита, любимый мачо итальянской москвички. Безумный коктейль.
Амстердамского профессионала вождения, не умеющего, правда, толком водить американские автоматы, мучает единственный геополитический вопрос:
- Сибирь еще не отделилась от России?
Олжас уже прижился в махровой срединной Европе, устроился не так плохо, но, наверное, европейские замыслы осуществились не полно и, скорее всего, уже никогда не осуществятся, и то, что он возит экстравагантных пришельцев с былой Родины, как несущественный таксист, его самого все еще немного смущает.
Из Европы Сибирь смотрится в подзорную трубу с обратной стороны: в мелком масштабе и неважнецки. Что от России ни отвались - ее все равно для европейского коммунальщика необъятно много.
Я воспоминаю великого маэстро Владимира Спивакова.
В Тюмени ни с того ни с сего маэстро вдруг брякнул:
- Сибирь - самая настоящая Россия.
Понимай так, если где исконная истинная посконная Россия еще и осталась, то исключительно в Сибири.
Видимо, и у маэстро наболело. Считать Москву за Россию - душа не принимает.
Сибирь - царица России.
- Почему Сибирь не берет Россию под свой контроль? - мучается Олжас. - И почему Сибирь все еще не хочет от России отделиться?
Действительно, не пора ли - во имя сохранения российской идентичности? Созрела ли сама бывшая Тартария? Готова ли Россия? Понятно, как всегда - не готова.
Но Олжасу этот академический спор - просто тема для живого разговора. А нам - по-живому.
Олжас удивлён: чего это к Витсену потянуло?
Мне не ответить.
Но когда-то этот Витсен так же смотрел на дальние российские проблемы, правда, мне сдается, его что-то сильно и душевно привлекало в дальних неведомых краях вплоть до Китая.
Рисование карт, как писание букв или иероглифов. Любовный акт. Чистое совокупление. Честное. Ты пишешь и - любишь. Рисуешь карту и - любишь. Незачем. Не за какие деньги. Только по любви.
Он чертил эти неведомые сибирские земли. И - любил. Поэтому и чертил, потому что любил. Мы реальное любить не умеем и не можем. Мы можем любить только неведомое. Неведомые земли, неведомых женщин. Разведали - сроки любви закончились.
Неведомое - это мы сами, наши фантазии о другом.
Когда человечество разучится писать рукой - прощай, любовь. Может, это и будет человечество: но - без любви. Вы представляете Человечество без любви? Ее и так-то каждому по тютельке.
Два русских стереотипа.
Россия - хуевая, хуевейшая страна.
И:
Меня обижают.
Тест на маразм.
Любая страна из своей многослойной истории создает привлекательную версию. И только в России частичное говно в любом слое - определяет все.
Меня почему привлекает витсеновский взгляд на Россию? Он этих стереотипов еще не знает, он среди них не жил.
Он очень уважает себя и уважает дальнюю Сибирь, Сибирскую Россию.
Ты смотришь взглядом Николааса и ощущаешь достоинство своей Родины. Великое достоинство великой Родины.
Олжас привез нас к бургомистерскому жилью. Что-то богемное все же ощущалось в этом традиционном голландском особняке. Для городской тесноты двухэтажная вилла разместилась привольно, особняком, к внушительным палатам примыкал невеликий, но очень элегантный садик с зеленым газоном.
Мемориальная доска скромна, и только ею отмечен в этом городе мой знакомец.
Нет, здесь сегодня не селится род Витсенов, бургомистерский особняк давно в регулярной постоянной продаже.
Кто здесь живет сегодня? Мало ли кто?
Но пока мы торчали, вызывая подозрения у настороженных прохожих, к чугунной витиеватой калитке подъехала, кажется, хозяйка. Пышная молодка на несоразмерно высоком велосипеде.
Молодая голландка на велосипеде - я бы не стал прикрываться толерантным «крупнозадая», а сказал честно - жопастая. Необъятной жопы. Монументальной. Эх, молодость, молодость! Но не по-европейски симпатичная.
Ее молодость, почти девчачья, как-то резко дисгармонировала с монументальными формами.
Мы спросили у нее что-то незначащее и услышали что-то неопределенное.
Ее встречал, выходя из железной двери, молодой муж.
_Я_ думаю.
Странно.
Глядя на эту молодую мощную жопу, которая с голландской осторожностью бережно заводит в кованые неширокие воротца свой одомашненный велосипед.
Странны тайные связи.
Уже не один год. А, учитывая Миллениум, не одно столетие - тысячелетие, сменились режимы в родной стране - я ношусь с этим орлом - Николаасом, как побирушка с писаной торбой, он не отвязывается от меня, либо это я так к нему привязан, и что-то же меня волнует и возбуждает, заставляет свершать сырые непродуманные поступки, или использовать его как повод в еще одном странном тайном романе. И моя жизнь без этих страниц неполна. Так легли карты Витсена.
И только он сам, бургомистр Николаас, конечно же, не подозревает об этом.
Если в вечности космоса не предусмотрены эти тайные связи.
А, может, это и есть то, над чем безрезультатно бьюсь?
Ответ на вопрос: что остается от нас?
Через века какой-то если не честный придурок, то явно не очень нормальный искатель истин и фактов, возбудится непереведенным народной человеческий язык твоим трудом.
И это есть те тайные связи, которые придают этой бессвязной и бессмысленной жизни хотя бы ощущение смыслов.
Так, Николаас?
Прощанье в Амстердаме?
Жизнь: присутствие тайны.
_17._РОМАН_
_в_конце_прошлого_века_
_меня_
_недолго_
_любила_
_прекрасная_
_женщина_
_Я_ собирался написать роман. Наверное, не очень длинный. Короткий. На длинный меня явно не хватит. Короткий - куда ни шло.
Хороший роман должен начинаться дельной фразой. Запоминающейся. Роман или не прочтут, или забудут, а первая фраза запомнится, останется. Может быть, надолго. Автору много ли надо? Все смешалось в доме Облонских. Остальное не важно.
Я остановился на этой. Ну, ясно же, что классно! Существенно. Именно с маленькой буквы: _в_конце_прошлого_века_меня_недолго_любила_прекрасная_женщина_.
Первая фраза порадовала. Но недолго. Стало понятно, что других фраз не последует. И даже хуже: повод для авторской паники - роман уже написан. Начат и закончен. Все сказано.
Разве роман как жанр - это масса слов, количество знаков? Давим массой?
Надо бы порадоваться: роман начат и закончен. И, по-видимому, удачен. Такими романами не раскидываются. Читается легко. Забудется не скоро, не быстро. Признаки жанра налицо: он, она, любовь и вечная драма любви. Не вечно. Недолго.
Единственное, что стесняет: краткость все же не обязательная чья-то сестра. Может, двоюродная. Даже автору совершенно ясно, что здешнее словоупотребление не точно. Требуются уточнения.
Да, это был конец прошлого века. И, конечно, он ощущался как-то подспудно, что-то сгущалось, нагнеталось, заканчивалось. Век выдался тяжелый, и конец его никакого счастья не предвещал. Это уж точно. Если в угрозах разобраться было сложно, но вот счастья не обещал - не предвещал совершенно определенно. Век закончится, но время не остановится, однако и счастья не будет. Вот что напрягало: пространство века заканчивалось. Почему мне хочется говорить «прошлого», а не честно обозначить его, скажем, цифрой, латинской, римской прописью, к примеру. Что-то отживалось во времени и неизбежно становилось именно прошлым. Странно, когда твоя маломальская жизнь становится прошлой вместе с веком. В конце века отжившее, прожитое отчетливее становилось прошлым.
Кто нами правил тогда? Какой-то полупьяный полубезумец. Все правители - с изъяном, но наш на фоне других «изъянов» выглядел зияюще.
То ли наша страна только и достойна таких правителей, то ли стоящего не подвернулось, то ли именно такой и был нужен для этого полубезумного времени - но какой был, такой и был. Без сослагательного наклонения. Когда он пил, наверное, правил кто-то другой. Один же никогда не правит. Всякая власть анонимна, но обязательно находит псевдоним - фамилию правителя.
Меня как-то раз угораздило постоять рядом с серым кардиналом этого псевдонима. Он излучал непомерно сильную, но очень тяжелую энергию, рядом с ним было трудно стоять, как со стальным шкафом, в котором спрятан мощный, открыто работающий генератор. Это излучалась воплощенная энергия власти. Но очень тяжелая. Всегда где-то рядом с полупьяной вывеской скрывается такой непроницаемый генератор. Происходило это, кстати, в каком-то выставочном просторном ангаре, и на особицу от общей толпы бродили три морских капитана в черной форме с симпатичным пресловутым чемоданчиком. Неизбежная или перспективная ядерная война мирно перекуривала и игнорировала будни главного хозяина чемоданчика.
В моей жизни конца прошлого века все это присутствовало, но существенной роли не играло. Как и у многих моих современников. Много в моей жизни играла она. Смотри-ка, а ведь как точно: действительно играла. Она-то просто жила себе, а в моей жизни - играла. Как я тогда не смог это заметить?
_меня_
Меня?
Наверное, меня. Впервые в жизни я догадался, что меня можно любить. Именно потому, что это длилось очень коротко, предельно недолго, Я И ощутил: МОЖНО.
Но кто такой этот «меня». Не - я (Я), а именно - «меня». Это ведь существенная разница. Я - это одиночество, но без конфликта, а - «меня», если даже и одиночество, то трагическое, конфликтное, подразумевающее нечто, что предшествует окончательному одиночеству.
Понятно, я все преувеличиваю касательно себя, наверное, чужое одиночество бывает и пострашнее, но ведь свое одиночество ближе и ощутимее. Она своей возможной любовью, возможностью любить - в тотальном одиночестве Я - меня. Меня - это быть любимым.
_недолго_
То, что недолго - стопроцентно, но, сколько недолго: минутку? Три счастливых недели: несколько отрывочных часов? Семь лет до прощанья?
Ощущение скоротечности, недолговечности родилось сразу и исходило от меня самого. Не навек. Даже не подразумевалось: навеки вместе. Несколько дней. До завтра. До завтра? Завтра всегда могло не наступить. Но наступало.
_любила_
Сначала подразумевалось, что она любит.
Я, кстати, ни разу не услышал от нее это вопиюще обыденное: люблю. Подразумевалось, что стесняется признаваться, не верила своим чувствам, боялась определиться. Впрочем, это у нее скоро вошло в привычку.
Я знаю только ее: «сильно-сильно»...
Эвфемизм. Замена. Может, подмена.
А, может, это высшая женская мудрость - не произносить обязывающих и не вполне точных слов? Лучше делать, что сердце приказывает, но не называть.
Но если не обозначать, не называть своих чувств и движений, может быть, вообще не знать - что делаешь и чувствуешь.
Люблю: это же приказ себе.
Нет приказа - значит, попросили: может быть. Только: может быть...
Возможно.
Это я не могу себе представить, что человек не может любить. Не умеет.
Может, мой случай - как раз такой редкий. Или: столь ли уж редкий?
У нас что: есть шаблон истинной, образцовой любви? Стандарт? Произносящий «люблю» - сам ли верит в произнесенные звуки? действительно ли любит? умеет и хочет?
Она - сомневалась?
Что же оставалось мне?
Разве у любви есть доказательства? Если надо доказывать - уже присутствует сомнение. Сомнения - убийца любви?
С любовью, как и с Богом, - только верить. И не рассчитывать на взаимность. Двух похожих Любовей не бывает: на эталон для оценки и сравнения - рассчитывать не приходится. Бог мудр и всегда не однозначен.
Только ты сам можешь определить: любишь - любят ли тебя.
Я написал: любила.
Значит, так и было. Любила.
Кстати, я сам-то... хорош.
Точно знаю, что уж пара-то женщин честно хотели мне признаться...
Почему же я сделал все, чтобы они не произнесли то слово, которое так и не произнесла она?
Как-то мимоходом она призналась: « Мы не умеем любить - долго и страстно».
Она, может быть, извинялась от имени своего поколения. Что они такие, не умеют любить, как умели любить прежде - долго и страстно. Может, ее «мы» было от застенчивости: это она не умела «долго и страстно», но стеснялась признаться. «Я» не могу, а произнесла «мы». Тянулось долго, и от бесстрастности разгорелись страсти. Как всегда бывает в единстве противоположностей. Любить, может, не умела. Но умело - разлюбила. Можно позавидовать.
Имя женщине: сумасшедшая. Какой бы нормальной она ни была. Любить нормальная женщина не может. Она должна сойти с ума. Сумасшедшая. Крейзи. Нормальная крейзи.
Почему-то желается любви красивой.
Самая красивая любовь, наверное, это та, о которой никто, слава Богу! - не знает. В том числе и ты сам. И она тоже.
Это была красивая любовь.
_прекрасная_
Если у меня и имелся шанс, то только этот. Я один видел и знал, что она - прекрасна. Только прекрасна. Не обязательно красива. Характер не ангельский. Куча комплексов. Стерва. Очень естественная стерва.
Но - прекрасна.
цветы, стихи и жемчуга...
Ей никто об этом не говорил. Не сказал. Что она - великая женщина. И прекрасна. Великая женщина.
Наверное, она догадывалась. И ждала.
И я пришел.
Но она снова не поверила себе. И мне.
_женщина_
Все это надо было пройти, хотя бы потому, чтобы увидеть: на свете есть женщины. Не замечаешь же, что дышишь, что кругом воздух, что ходишь по земле не вверх ногами... Что-то должно заставить и остановить: нехватка кислорода, невесомость, болезнь... Пусть поздно, но пришло: вот женщина. Другая жизнь. Другая планета. Почти не пересекающиеся не-прямые. Может быть, главное открытие жизни, потому что дальше и идет: поиск смысла в бессмыслице.
Голос. Волнующий? Незабываемый? Твой. Походка. Стать. Тепло. Поцелуй. Стон. Совпало. Совпадает. Это - ты.
Загадки женщины не существует. Это - ты загадка и мучительно разгадываешь. Не разгадаешь. Нечего. Ничего нет.
Посмотри, сколько рядом не загадочных женщин.
Тебя заклинило. И в этом восторг!
Ты разгадываешь себя. Не разгадаешь.
И это все твое. Только твое. Все - тебе. На всю жизнь. До смерти. Впрочем, и после смерти - тоже.
_18._ПРОЩАЙ,_ХЕМИНГУЭЙ_
_Молодость:_Этого_не_может_быть!_
_Старость:_Все_возможно..._
Я задним числом это все выдумываю или у Хемингуэя действительно есть такая фотография? Он - молодой, в очках, с усами, высокий лоб с залысинами (он не похож на себя старого и хрестоматийного): репортер, охотник и интеллектуал, сидит в мадридском кафе Grand Cafe Yijone, курит трубку и работает? Возможно, у него на кафешном столике пишущая машинка. Может, еще не началась гражданская война, он пишет спокойный испанский репортаж, скорее, с последней корриды.
Есть такой снимок?
Или...
Бабье лето в Мадриде. Уличные мусорщики в костюмах космонатов гоняют листопад по бульварной аллее. Prado. Grand Cafe Yijone.
Я захожу на бульваре Прадо в «Гранд кафе», усаживаюсь, делаю заказ не очень расторопному старому официанту и...
Вижу перед собой, невдалеке, через два столика, молодого неканонического Хемингуэя. Он курит трубку и работает.
У него не пишущая машинка, а какое-то современное печатающее приспособление: мне не особо видна его столешница. Он чертовски интеллектуален, красив, красиво курит трубку, красиво - небрежно интеллигентно - работает. На нем пуловер конца двадцатых (или - начала тридцатых?) и мягкая рубашка любимого бежевого оттенка. «Хемингуэй» сидит так, что, склоняясь и работая, все равно лицом повернут ко мне. Но он ни на кого не смотрит и никого не видит. Он занят собой и своим делом. Углублен. Так могли углубляться в свою работу только классики изящной словесности первой трети XX века.
Моя любознательная спутница хочет сфотографировать симпатичную личность. У нее не получается. Рядом с предыдущими совершенно четкими фотографиями, фото с ним размыто, нечетко: то его вообще нет в кадре, то он совершенно черен, сливается с темнотой. В кафе светло - разгар октябрьского дня.
Стопроцентно похож на себя на той старой молодой фотографии. Я не могу ошибиться.
Это он.
Я что - верю в реинкарнацию и возвращение?
Но тогда почему он тут?
Может, только одна деталь подтверждает странность: таких пуловеров сегодня не носят даже старинные благородные мадридцы.
Может, подойти?
Но...
Я же не знаю языков, на которых говорит он.
Моя спутница с фотоаппаратом чертыхается: на очередной вспышке он снова не получился - подозрительная предельная нечеткость изображения.
Он, не этот, тот, канонический Хэм бывал ли когда-то именно в этом кафе? Grand Cafe Yijone. Кафе давнее, старинное.
Наверняка.
Я могу согласиться, что это он?
И - самое поразительное: ловлю себя на мысли: это он и может быть. Это он, сам, и живой.
Тот самый.
Я могу поверить.
Почему нет?
Видение святого Эрнеста.
В этом мире может случиться все. Все возможно.
Мы с Хемингуэем сидели в одном кафе, и нам приносил кофе один и тот же не очень расторопный старый официант.
В конце концов, Мадрид для меня открывал не Проспер Мериме, а старина Хэм.
Посетитель с залысинами встал, неторопливо собрал свои пишущие принадлежности со стола, засунул в кейс. Перед этим он расплатился.
Высокий.
Я знал, что папаша Эрнест коренастый, но не думал, что столь солидно высокий. Даже молодой.
Он вышел неуловимо. Я отвлекся и не увидел, как он вышел и уходил.
Прощай, Хемингуэй.
19. КАФЕ КАФКИ
Еще не опытен в разногласиях и противоречиях. Еще сильна надежда, что что-то понимаю в жизни и соблазню женщину. Еще... Рисунок дальнейшего непредсказуем, неведом.
Оказывается, Прага - это Кафка. Прежде всего. Франц здесь за своего, главного - без предубеждений. Им честно гордятся. Складывается впечатление: посильнее, чем советскопризнанным Швейко-Гашеком.
Да, все еще Чехословакия. Хотя уже государственно правит не худший мастер драматической интриги Гавел, и скоро два несовместимых племени - чехи и словаки - разделятся: последний распад в европейской Империи. Прага - уже Чехия.
Видимо, близко к Пасхе. Обилие на уличных базарчиках разноокрашенных яиц. На переходе от зимы к весне. Прага мрачновата. Холодна. Свежа. Пронзительна.
Я непростительно оплошаю. Раз за разом. Не расщедрюсь на модный бушлат и элегантно не вручу чаевые кроны в прославленной пражской пивной. В ресторанчике, где любил сиживать давешний здешний обыватель Кафка.
Мы приходим сюда раз за разом и за жирной пищей. Что влечет? Магия имени? Диссидентство? Все-таки это не тривиальные ресторанчики «под Швейка». Другая Чехия. Падчерица Европы, ищущая спасения в своих сумеречных гениях. Сытый довольный идиот Швейк - скорее, на экспорт. Пусть думают. Чех сумрачен, опустошен, пустоват, наполнен смыслами тоски и грусти, а все несбывшееся заполняет густым темным тяжелым пивом.
А на самом деле?
И, кстати, откуда - Чехов. Чехов мы не знаем. Кафка ли?.. Гашек...
Что было в Праге?
Страх.
Что произошло в Праге?
Крах.
Это же классическая фраза финала (фф):
- Мы не умеем любить долго и страстно.
До тебя не дошло - даже после последующего бегства в аэропорту:
Это финал.
Сколько тысяч дней и сколько столетий тебе требуется, чтобы дошло? Дистанция понимания - с гигантской отсрочкой. Надо перешагнуть миллениум, чтобы догадаться. Только для этого и требуется перепрыгнуть в... перескочить - достичь миллениума, чтобы дошло.
Какое заглавное блюдо в кафе у Кафки? Неужели традиционное жирное чешское? Тощий Кафка как-то не срастается. Или все духовные дистрофики любят, чавкая, с неопрятным жиром на жидкой бородке - жадно пожрать?
Чем ты так напутана? Изысканный излом. Деловитая бледность.
Это как же так оконфузиться! Тупица. Полная тупизна. Беспросветная. Какая там тонко чувствующая и нервно организованная натура! Не почувствовать простого. Артиллерист недоёбанный - загнал снаряд я в пушку. Туго. Лермонтовед...
Но и она тоже хороша! Могла бы предупредить. Торопливость страсти... Процесс.
Прага - сумма страхов.
Простой комочек туго свернутого хлопка. Нечаянно сохраненный свидетель давнего промаха. Желтый подтек страсти, пронесенный через времена. Высохшая ткань обжигает, как первое нецеломудренное прикосновение. Смысл фетиша (наконец-то до тебя дойдет) - не сам комочек, а яркая вспышка мускульной памяти, воскресающей все - вкус, цвет, аромат. Тайное присутствие женщины. Запах стыда. Какой-то жгучий стыд и непереносимо бешеное желание. Внезапный стыд, целомудренная неловкость, застигающая врасплох. Ненайденное жилье землячки Марины в пролетарском районе. Убогий номер захолустной гостиницы на окраине кафканианской Праги. Вот оно, подлинное кафканианство.
Замыкание. Затмение.
Все сразу. Превращение.
Взрыв фантазии. Господи, да это ж еще XX век!
Образ страсти. Но убит быт любви...
Полное отсутствие логики. И кому рассказать, как нас пражские звезды венчали ? Правда Кафки - бессмысленная правда.
Этот комочек спрессует все: долговременный страх, непреходящая боязнь, пробуждающийся стыд, невозможность исповеди, racio бреда.
Непрекращающаяся тоска.
Все уместно: голо, постыло, неловко. Где красота страсти? Она проходит с худосочным завтраком и неубиваемой боязнью быть нечаянно узнанной. Кем?
Мир - соглядатай.
Единственная красота - неизвестность.
Сфокусировать: мир, планета, город (Прага?), стандартный дом, занавешенное окно, безликая комната, ошарашенные и голые.
Это то, к чему надо стремиться?
- Мне же было больно. Ты ничего не видишь.
Начало бегства.
Обольщение быстро заканчивается, превращаясь в серый пражский рассвет, так похожий на скучный портрет позднего Кафки.
Здесь все пропитано постаревшим Кафкой. Мостовые, стены домов, допотопные трамваи, мемориальный плененный танк и даже воды Влтавы со свинцовым отливом.
Или это мы читаем текст Праги, записанный слабой рукой трусливого онаниста?
Карлштейн, Влтава, замки. Замок.
Кафка все победит. Сырая испорченная печень цвета предстоящей смерти.
И только бежать некуда. И не от кого.
Раздражало все. Моя постоянная неловкость. Неэлегантность. Бушлат. Украшение. Укрощение. Хлопковый баллон как снаряд в старинной русской пушке. Оказывается, забыл я туго.
Это конец моего парада. Прага. Я сдался. В бессрочный непочетный плен. Все было взято в свои руки. Как бы нехотя. Не желая.
Тайное тайных.
Кафе Кафки.
Пражское счастье.
20. ДУБЛИН ДУБЛЬ
- _Нет_более_мерзкого_существа,_чем_мужчина!_
- _Разве_что_женщина_?_
Честно непрочитанный Джойс оказывается куда интереснее освоенного. Приличный, хотя, понятно, вторичный текст. Но в неосвоенном и неведомом подозреваешь такие глубины, каких в самом тексте, знамо дело, быть не может. Тело самой недоступной женщины ничем не отличается от привычного, но манит своей недосказанностью, несказанностью и невыразимостью. Текст тела. Тело текста. В этой бедной местности твоя богатая фантазия нарисует черт-те что, как и философствующие комментаторы незатейливых историй Джойса. Ирландские евреи горазды на выдумки, как всякая хитрая голь.
Латентные педерасты кругом. Окружают.
Непрочитанный «Улисс» возбуждает честнее и продлевает жизнь: еще не расстался с иллюзией, что вдруг нахлынет нечто, придет эпоха, настанут времена и - прочту. Как всякое несбывшееся в жизни - сулит неведомое счастье, невероятные ощущения и невиданные наслаждения. А прочел и... Даже если и получил удовольствие: оно - уже в прошлом, и стерлось-забылось. Как в любви, в читательском процессе вожделенное предвкушение важнее бурного эпилога. Спасибо, «Улисс»! Вещь, скорее, занудная, ветхозаветная и убогая. За это и спасибо.
Честно непрочитанный Джойс и хорошо, с юношеской страстностью усвоенный Уайльд.
Честные жены честных писателей - мужей не читают. Они-то знают, из какого вздора... Начиная с проказницы Норы.
Великая литература Ирландии - индустрия этой страны. Загибающаяся страна с гордым, но дохлым сельским хозяйством сделала ставку на своих гениев. И не прогадала.
Ну, полный же блеск. Пить килкени в пивнушках состоявшихся и несостоявшихся нобелиатов: Уайльд-Джойс-Шоу-Батлер Йейтс - О’Хини.
Джойса подают не просто коммерческо-туристским, а по-настоящему индустриальным методом.
Джойс - эпос беспросветно никчемной жизни.
Сказать?
Зачем?
Как будто бы знаешь ответ на вопрос: для чего мы приходим в этот мир?
Может, только для этого - не сказать: и именно здесь, в Голуэе.
- Нет более мерзкого существа, чем мужчина!
- Разве что женщина?
«Нет более мерзкого существа, чем мужчина. Разве что женщина», - говорила Нора, трогая Джойса. Они были в глухом дублинском лесу, и эти встречи у них заканчивались трогательно.
Вывихнутые алкоголики, ранние сифилитики, неизбежные педерасты - гордость, если не счастье здешнего читающего человечества.
«Ведь это ты, бесстыдница, вредная девчонка, сама первая пошла на все. Не я начал первый трогать тебя тогда, в Рингсенде. Это ты скользнула рукой мне в брюки ниже, все ниже, потом отвела тихонько рубашку, дотронулась до моего кола щекочущими длинными пальцами и постепенно взяла в руки целиком, он был толстый, твердый, и начала не торопясь действовать, пока я не кончил тебе сквозь пальцы, и все это время глядела на меня, наклоняясь, невинным и безмятежным взглядом».
James Joyce to Nora
(единственный перевод на русский Оксаны Товлиной).
Трепетная и расчетливая.
В одну женщину нельзя войти дважды.
Дублин. Дубль.
Зверь-баба.
Баба озверела.
Нас привезли на великие загадочные ирландские дольмены, а я увидел пшеницу. Никогда в своей жизни и нигде я не видел такой красивой сильной пшеницы. Она еще не поспела, и невероятно просторное поле отливало сизой зеленью. Стебли были рослые, упитанные, плотные, все как на подбор. Колос набирал спелости.
Мощное поле! Какая-то невероятная сила чувствовалась в плотной стеной стоящих колосьях! Какие там загадки дольменов! - как и какой силач притащил их сюда на черноземную равнину, откуда взялись? Да вот же эта сила, рядом, она способна поднимать стотонные камни и наливать упругий колос. Кол Джойса. Не надо искать, силища разлита в этом воздухе.
Да, поскорбел я, человечеству без хлебушка не обойтись. Его сила жизни - от зерна и колоса.
Дезертирская, дерзко трусливая мысль мелькнула в моем мозгу, пронзенном этой невероятной красотой простора:
- Сказать?
Прощание на берегу океана?
Симпатичное место.
И звучит красиво: Голуэй. Эй, голый!
Но я не струсил. Я посмотрел за горизонт, на тот берег океана, где мы были - вдвоем.
Джойс - эпос беспросветно никчемной и нелепой жизни.
Сказать?
Зачем?
Ты что - знаешь ответ на вопрос: для чего это ты приперся в этот мир? Зачем приходил?
Помолчи. Хотя бы подумай.
Может, лишь для того - «не сказать» - ты и здесь, в Голуэе.
Старикан, старина Джойс, ты честно врешь: не выдавай иллюзию всех пубертатных самцов Европы (описка: Евжопы) за свершившийся факт (описка: акт).
Этого не было.
Этого не могло быть.
Ты свою фантазию даже невинноглазой Норе навязал и приписал.
Странно, почему она не возразила?
Растопырив жопу - ну чего орать на всю Европу?
Святое бесстыдство неиссякаемого счастья.
Чего стонать навею Европу?
А впрочем...
как дерево сочится в экстазе весны
чуть мутноватый сок
- березовый?
похоже...
женщина - береза
Я жил в большом многоэтажном доме. Иногда, по утрам, когда припозднялся с уходом, попадал на представление: дом сотрясали яростные мощные захлебывающие стоны неподдельной женской страсти. Стон неокончательной удовлетворенности. Бешенный темп. Бешеный ритм, заминка и трагическая обреченность последнего рывка, сдерживаемая судорога прорыва. Женщина-стервятник рвала в клочья собственную плоть.
Звуки происходили как бы из-за соседней смежной стены. Но вряд ли у соседей могло быть - там жил старый одинокий безногий инвалид. Дом был откровенно звукопроницаем. Наверное, это происходило на значительном удалении, но в нашем доме-эхе казалось рядом.
Молодая ярость неудовлетворенного желания, возбуждающая милость придти на помощь. Она свободно проникала через все стены, дом заходился в этом сдержанном сдерживаемом, но оттого еще более мощном стоне, и, кажется, взрывал утренний город. Последняя судорога страсти.
Понятно, предполагалось, что это непременно молодая яростная особа, барышня-огонь, женщина-пламя. Возникало естественное желание взглянуть на этот сгусток страстной энергии.
Как-то знакомый однодомец кивнул на тусклую пожившую женщину, «соседку»:
- Это она весь дом обстонала. Мужикам покоя не дает.
Божий китайский одуванчик в моем старом доме окажется невзрачной и потертой женщиной.
где?
но он же существует, животворный родник страсти ?
невинная чистая слеза страсти
отходящие воды любви
живое молоко любви
молоко жизни
оплодотворяющая влага
вода сырого космоса
сокровенные воды
сырая вода космоса
сомлелая барышня потекла
женщину прорвало
протекла
женщина протекла
добрался!
до(кол)ебался!
вода мироздания
достиг!!!
что было той плотиной?
нищета безумных слов:
классно!
женщина - падающая вода,
энергия падающей воды
зачем?
неуместность (или - неумелость) слов
Класно. Классно!
ненужность
класноклассноклассно
когда внятен только вздох и выдох - стон
мокрое блаженство
клааассно
обильный поток
под небом Дублина
влага страсти
мощный
классноклассноклаааснокласнсклааааасно-оооо-клаааа
Деликатная горничная с ирландской невозмутимостью заметит ли откровенное пятнышко на невзрачном
заметит ли дотошная горничная пятнышко на номерном
неприученность рук
неприрученность рук
драгоценная жидкость страсти
сокровенные воды
реальный пейзаж тайного счастья
- Тише... Дублин... спит.
Чопорные боязливые китайцы (вероятно, из Бейджина) пугливо пропускают вперед: Азия скрывает свои императорские страсти. Утонченная культура утонченного стона.
В башне Джойса почему я - огрызок недавнего века, современник начинающих алкоголиков и латентных педерастов - почему я хочу верить в честную мужскую дружбу?
По ту сторону Гринвича.
Имеет, оказывается, значение.
Ориентир - напротив Америки. По-честному. Западнее - Европы нет. Она здесь, на Голуэе - западная Европа.
Дежурная шутка:
- Следующая станция - Соединенные Штаты Америки!
Но наш микроуеп туда не пойдет. Не ходок.
И думать не нужно: задворки Европы или ее атлантический авангард? Форпост! Принимает на себя океанские безразмерные ветры.
Так умело продавать свою невзрачную красоту!
Дублин (Дофлин) - понятно же, «черная заводь», традиционные «темные воды». Что шафраниковский Карасуль, что джойсовский Дублин, никуда от них не денешься, от темных вод страсти.
Успокойся, мой милый Августин Джойс: женщина не решает - никогда! - твоих проблем.
Женщина решает только свои проблемы. Даже твоя крепкозадая преданная Нора - родоначальница традиции не читать Джойса.
веселый и щедрый художник древний кельт Джойс
великая ирландская - подлинно-великая - литература
сифилитики
педерасты
алкоголики
классики - изувеченный народ
тест на величие
а что за изюм у Бернарда Шоу?
история великой ирландской литературы
пишется не литературоведами, а психиатрами
Наконец-то следует признаться честно:
- В одну женщину нельзя войти дважды.
Черный ход истории.
Так вот - дважды... это другая женщина
женщина - не река
как в историю, в женщину...
Ты лукав, Джойс, но Нора тебя перехитрила! Ты влип в историю.
Клекот вселенской орлицы:
клааааааааааааа
21. БУНТ ЖЕНЩИНЫ
Мой элегантный поводырь, восхитительно юная (припоминаю: сорокадевятилетняя) спутница заметила:
- Как старо она выглядела в свои 49!
Марина повесилась в 49.
Действительно. Она состарилась. Да, она рано состарилась. На каком костре она сожгла свою красоту и молодость? Где сгорела, чем себя испепелила?
Она спалилась изнутри, Марина горела изнутри. Некого винить. Зачем искать виноватого?
К какой из двух женщин (с ужасом я должен задать себе вопрос) я ехал - к мертвой или к живой? Чем мертвая, рано состарившаяся женщина привязала меня к себе? Юношеское возбуждение от ярости ее поэтических строк?
неужели так сильно?
и вот уже ВСЮ жизнь и длится, и все еще влияет на житейское поведение
я спешу сюда
к ее последнему пристанищу
как на свидание
и жизнь без этого свидания - не состоялась...
Предмета любви, замечаю я само собой разумеющееся - не надо вовсе. Не обязательно.
Может - быть. Марина.
Имя.
Образ.
Имя любви. Образ любви.
Этого достаточно.
К сему времени зерно твоей любви выспело.
Август. Скоро осень. Всё поспевает. У тебя поспело - к этому августу. У тебя был другой повод и стимул - живая любовь. А победила любовь к мертвой.
Причины ее погибели точно не ясны. Придумывают разное. Но, кажется, они точно не сошлись - спокойный, чинный, жизненный дух Елабуги и беспокойный больной мятущийся дух Марины. Неврастения экстаза. Экстатическая натура не совпала с ровным размеренным (даже в сорок первом!) ходом жизни.
Меня обвинят в мании величия. Это меня-то, застенчивого и не ценящего себя?
Давеча академик Мельников говорил о бессмертии ученого: если того после смерти еще лет пять цитируют, он явно открыл нечто стоящее. Я-то твердо знаю и уверовал: забудут на пятой минуте. Хорошо, на седьмой...
Но, видимо, они где-то рядом, мания и твердое понимание себя.
Живешь в плену навязанного. Навязанных представлений. Ничего собственного. Верующий. Материалист. Когда же начинаешь что-то понимать?
Старался. Но не успел.
Осенней женщины печаль... Почему мне кажется, что так же выглядит усталая печаль успокоившейся женщины, едущей рядом со мной? Ее социальное бешенство, раненная несправедливость, ушло внутрь. В чрево. Чрево бунтует. Ненасытно, неумеренно. Покорность всегда скрывает в себе бунт. Неистовое желание оргазма - последний бунт женщины.
Елабуга - спокойная, искони довольная собой, раскрасневшаяся, как удовлетворенная женщина после бурного экстаза, но с заметным румянцем стыда за свое собственное безумство удовольствия. Она слишком хорошо знала это. Надеялась, Елабуга разделит с ней покой своего счастья. Недолго наделялась. Не получилось. Не срослось.
Мы как бы заключили молчаливый контракт. Суровый обет. Не здесь. Здесь - нет. "Ультиматум: меня не трогать. Условие визита. Договор. Конвенция.
Здесь - никогда.
Это моя территория. Нынешняя.
Вся в твоем распоряжении.
Кроме.
Не трогать.
Только не здесь.
Дистанция вытянутой руки.
Ты - чужой.
Первая дистанция отчуждения. Соблюдается строго. Ни одного ласкового взгляда.
Родная земля стесняет.
Стесняемся родной земли.
Какой вид над Камой!
Надо признаться, но не хочется. Почему не хочется? Конечно, не заблуждение, но вот же, явно...
Почему мне стыдно признаться? Да, да, я вбил в себе в голову, честно считал и считаю, что лучший вид на планете - это высокий берег Иртыша у Абалака, где рядом грузный величественный монастырь, а там, за изгибом реки, место бывшего Искера.
Захватывающее пространство.
В этом месте ты, земная крохотуля, - властелин пространства. Оно расстилается перед тобой, слой за слоем, даль за далью - за слоем слой, за далью даль. Пространство прозревается насквозь. Ты, горсть праха, здесь - исполин. Оно твое, исполинское, нескончаемое пространство, изогнутое и вогнутое поворотами рек, глубоко прорезая земную твердь, округлое и рваное, не имеющее края и заканчивающееся за твоей спиной.
Такой вид может быть: на планету - один. Иртыш. Абалак.
А здесь вид над Камой - рядовой. А - куда величественнее. Здесь ты возносишься, попирая твердь и управляя панорамой. Но это не может, не должно быть. Есть же Абалак. Только один Абалак.
Душа не смирится и согласиться не может.
КаамаАбалак.
И, слушай, ведь и для тебя этот обет - нечто непреодолимо важное, непонятая и неосмысленная ступень посвящения, но и условия конвенции сомнению не подлежат.
Стыд пространства.
Мотив.
Воздержание нам удается все лучше и лучше. Достаточно бесстыжих фантазий.
Ловкий литературный дрочило приписывает Марине собственную смерть-месть, месть себе за безудержные и слишком грешные фантазии (Принцесса инцеста. Принцеста). Нафантазировала погибель. Изощренный критик, честно ненавидит природу безудержного русского таланта.
Пузо земного шара. Излишне откровенно. Жерло и кратер.
Боже мой, нет спасения - все единоутробно.
Наша планета,
Земшар -
всегда выглядит беременно. Особенно непристойно на рельефном глобусе выглядят кратеры.
Беременная земля предельно беззащитна и подвержена насилию.
Уязвима.
Почему - шар? Земной.
Брюхо. Земное.
Чем беременна земля ?
Как-то, Марина, у нас с тобою встретиться получалось плохо. И в Праге. Я только там понял, что настоящая русская аристократка ютилась в беспросветно пролетарском районе. Оказалось, что в блестящей столице чехов (Чехов!), есть такие убогие кварталы - трущобы.
И с Тарусой.
Но это ж не случайно мелкий дрочила (знаток инцеста) сочинил свой изуверский труд. Марина охаяна. Мало ей - потусторонней и с другой планеты - трудностей своего бытия. Посмертно, захлебываясь в собственной сперме, оплевывают и обижают.
Ей бы родиться королевой. А она уродилась поэтессой. (Кстати, «поэтесса» звучит куда вкуснее, нежели «женщина-поэт»). Королевская жизнь не удалась.
Поэтому - удавилась.
Попросту. По-бабьи.
Марина погибла в 49.
Странные сближения: моей водительнице сегодня тоже 49.
Это я не обратил внимания, а она просекла сразу:
- Как старо выглядит в свои-то 49. Просто старуха.
Действительно, накануне самоубийства в Елабуге, Марина молодостью не страдала. Да и всегда выглядела ужасно пожившей.
Мне его жаль, этот скромный, порядочный город, родину корабельных сосен и невероятной портомойни.
Она же его убила, пригвоздила - крюком для веревки: Елабуга- убийца!
Занесла во все литературные святцы. Сегодня звучит зловеще: Елабуга.
Если даже не убила...
Не спасла, Елабуга. Не спасла.
Как будто город провинился.
У нее все некстати и невпопад. Отомстила, но не тому.
Городок. Хочется пожалеть, но он уже навечно не отмоется. А - люди добрые и добрый городок.
не повесилась,
но -
удавилась
21/3
1. ВСЕ СОВЕРШАЕТСЯ ВОТ ТАК
Все совершается вот так:
Ты руки греешь ей неловко,
Рассказываешь ей про Блока,
Провинциальный ты чудак.
И вдруг, как выкрик. Словно бред.
И две руки на плечи:
- Милый!
И переспросит:
- Милый? Нет...
И снова:
- Милый, я застыла.
Не вспоминать, как день прожит,
И кто ты? - добр или порочен?..
Лишь зябкая рука дрожит
И близкий глаз, как свет - непрочен.
2. ДЕВОЧКА ПОЕТ ПО ВЕЧЕРАМ
Девочка поет по вечерам,
В мамино закутавшись пальто.
Девочку не слушает никто,
А она поет по вечерам.
Голос девочки еще, понятно, слаб.
И мелодию она немножко врет.
Я же этой песне очень рад,
Пусть она неверно, но поет.
Просто так. Не для меня. Не вам.
А случится - и услышит кто.
Девочка поет по вечерам,
В мамино закутавшись пальто.
3. СТИХИ РОЖДАЮТСЯ ОТ СТРАХА
Стихи рождаются от страха.
Уже тебе готова плаха
И до рассвета не дожить. -
А это значит - стих сложить.
Стихи - яйцо.
Оно округло.
Закончено, завершено.
И жизнь в себе таит оно
Под тонкостенною скорлупкой.
В них соразмерность. Как в судьбе.
Необходимость слова, строчки,
Определенность точки -
Все это вызрело в тебе.
4. Я ГРУСТЬ СВОЮ НАРИСОВАЛ
Я грусть свою нарисовал.
Вот снег. Вот улица. Вот дом.
Окно. А в доме за стеклом
Лица девичьего овал.
Горит в печальном доме свет.
А на снегу вот - ни следа.
Но я пририсовал свой след -
То значит:_я_пришел сюда.
Но эта девушка грустна
И не обрадована мне.
Слова печальные она
Роняет, отойдя к стене.
Мне говорит: «Разрыв, возврат,
Все это, право, стоит крови.
А сколько горестных утрат
Еще нам сердце уготовит?»
И, милый мой, - она глядит
Тревожно, кротко и печально, -
Ведь будущее - позади.
Уже не верится в начала.
Всему приходит эпилог.
А ты все медлишь ставить точку.
Ты просишь новую отсрочку
Хотя б на самый краткий срок.
Воспоминаний горек хлеб.
К чему? Печален и нелеп
Любви уже не свет, а отсвет...»
А я скажу всего лишь: «Вот ведь
Как я печален и нелеп».
5. ЕСЛИ ХОЧЕШЬ СЧАСТЬЯ
Если хочешь счастья -
Не исполняй своих желаний:
Прерви объятья в самый высокий момент
И уйди навсегда от любимой.
Ты едешь в родные края,
В которых ты не был долгое время,
Тебе осталось проехать десяток верст,
И твое сердце волнуется.
Вернись назад!
Не пиши старым друзьям.
Ты поймешь - сколько испытал счастья.
Ведь счастье - это
Желание счастья.
6. В ДОМЕ ЕЩЕ ПОЛУМРАК
В доме еще полумрак.
Тихо. Таинственно. Странно.
Тенью на дверке стеклянной -
Сон мой. А может - мой страх.
Ночь завершает обход.
Слышно скрипит половица.
Давит предчувствия гнет.
Чувствую - что-то случится.
Вещи притихли, молчат.
Но в их молчанье - порука.
Значит, неслышно, без звука,
Так совершится обряд.
Казнь? Но за что: испокон
Благоразумен и мудр я.
Что за нелепый закон -
Без промедления? Утром?
И разрастается тень.
Темная, властно нависла.
Где ж этот сгинувший день?
Трудно погибнуть без смысла.
Душно. Проснусь и умру.
Слышно - соседки судачат.
И по стене поутру
Бегает солнечный зайчик.
7. НЕ СКАЗАТЬ
Не сказать:
Я тоскую.
Скучаю.
Не сказать: я люблю.
Замечаю.
Из нечаянной ночи
Леплю:
Робкий шаг,
Морок сна,
Горечь вздоха.
Со звездою проходит эпоха.
Я признаюсь в любви
Декабрю.
Что столь смутно
В рассвете белело?
Может, плыло,
А может, летело?
Ранний сумрак
Как раненый стон.
На морозе звезда зазвенела.
Уплывало,
Летело
И пело
Это смелое белое тело.
Звон звезды -
Ослепительный звон.
Полнолуние нас обвенчало.
Безнадежно звезда обветшала.
Растворилась
Зима за окном.
Морок сна,
Озноб губ,
Трепет тела.
И как будто звезда захотела
Рассказать нам об этом потом.
8. ЛЮБИ МЕНЯ ДОЛГО
Люби меня долго,
пока абсорбирует кровь,
Когда по утрам,
как шиповник,
вставание колко.
Без всякого повода,
долга -
Ведь вечно
безумна любовь...
Умру сумасшедшим,
Но с этой горы
Санта-Фор
Тебя заклинаю:
- Люби меня долго!
Мгновение - жизнь, -
но и мы лишь песок на ветру.
Печаль твоих глаз,
как туман - поволока.
Любовь - одиночество.
Крест одинокого волка.
Боюсь - не уйду.
Но закроешь глаза -
и умру.
Европа. Закат.
Конец века.
Люби меня долго!
9. БЛАГОДАРЮ ТЕБЯ ЗА БОЛЬ
Благодарю тебя за боль,
Благодарю тебя за муку,
За взбудораженную кровь,
За бесконечную разлуку.
Благодарю тебя за зов,
За шаг к судьбе и испытанье.
Благодарю тебя за все,
Чему не найдено названье.
Благодарю за нежность губ,
Благодарю за гордость тела.
Благодарю, что не ушла.
Благодарю, что улетела.
Благодарю тебя за кров,
За неотвергнутую руку.
За нашу вечную любовь.
За нашу вечную разлуку.
10. УСПОКОЙСЯ
Успокойся.
Ее не бывает,
Не бывает счастливой любви.
Убывает наш век.
Убывает.
Убивает нас век.
Убивает.
Забывает нас век.
Забывает.
Успокойся.
И слезы утри.
Доживает столетье тревожно.
И понятно: весна невозможна.
Но как вспомню тебя
Поутру.
Как глядишь на меня осторожно,
Как глаза закрываешь безбожно.
Станет ясно, что счастье возможно.
Только слезы утру.
И умру.
11. ТЕБЯ НЕ ХВАТАЕТ ДО БОЛИ
Тебя не хватает до боли. До славы.
Тебя не хватает. А боли - услады.
На низкий малинник - подобие сада -
Спускалась прохлада.
...Входила в малинник, как будто в молельню.
Срывала малину, как будто молилась.
И ягод незримо касались колени.
Краснели.
Земля отдавалась вечерней прохладе.
И мы предавались малинной охране.
Не вышепчешь, если захочешь,
Что «рано»,
Что «губы в малине»...
Как будто в помаде.
12. ОТПУСТИ МОЕ СЕРДЦЕ
Отпусти мое сердце. Больно.
Ведь ты ласкова и нежна.
Понимаю, что ты - невольно
и такая как раз нужна.
Отпусти мое сердце. Тяжко.
Свет не мил.
Из последних сил,
как невыстиранную рубашку,
износил я себя.
Избыл.
13. НЕ СМИРИТСЯ ДУША
Не смирится душа, вероятно, ошиблась планетой...
Да и ярость тоски, словно ярость желанья в начале.
А я все об одном - моя женщина лунного света
Одиноко уходит по лунной дороге печали.
И не крикнешь: вернись! Только вечность подводит итоги.
И кому рассказать, как нас пражские звезды венчали?
Не закончен роман. И утрачен конец. Но, увы, в эпилоге.
Одинокая женщина с лунной дорожки печали.
14. ТЫ ПРОЩАЛАСЬ СО МНОЙ
Ты прощалась со мной на горе Арафат,
заблудившись не в камнях, а людях,
средь остывших камней, бормоча невпопад
- Это ты... Но так сильно не любят.
Плыл над твердью ночной оплывающий зной,
над планетой, не знавшей покоя.
На горе Арафат ты прощалась со мной.
Богу - богово. Людям - земное.
Любовь - Бог, а не просто причуда богов,
жизнь прекрасна, хотя и убога.
На горе Арафат - я смириться готов -
МЫСТОБОЙ - оправдание Бога.
Жизнь свою нам не выстроить в праведный ряд.
Ты металась, как белая птица
И прощалась со мной на горе Арафат,
чтоб со мной никогда не проститься.
15. ЛИЦО МОЕЙ ЛЮБИМОЙ
Лицо моей любимой
мне светит из тумана.
Любви моей непрожитой
и возвращенных дней.
В канун эпох безудержных,
тревоги и обмана
Лицо моей возлюбленной
становится ясней.
16. ОНА НЕ ПОЛЮБИТ ТЕБЯ
- Она не полюбит тебя, -
Сказала мне дельфийская пифия.
Я опечалился.
Пифия меня утешила:
- Но она полюбит твою любовь.
- Что такое любовь?
- Это свет.
Твою любовь - это светящееся тело.
Светящийся шар.
Она развела руками - показала:
- Светящийся кокон для твоей возлюбленной.
- И я узнаю об этом?
- Да. Она будет светиться,
Когда будет любить.
Она светлеет и восходит.
Она светится.
КОГДА МЫ ВДВОЕМ.
17. ИСПАНИЯ, АВГУСТ
Испания. Август. Осеннюю женщину вспомню.
Не жажда любви, только жажда тепла постоянна.
Ты так далека. Приходи, каталонская полночь!
Напомни тока, только наша любовь безобманна.
Целую лодыжку. В испанской дремоте Европа.
Твой рыжий зрачок, как планета Венера на взлете.
Томление плоти. Восхитительно мокрая жопа.
Целую подмышку и нежный зрачок в позолоте.
18.ЦАРИЦА ШАГА - БОГИНЯ РИСКА
Царица шага - богиня риска.
Теснина сердца - неволи клетка.
Желанье сада - ты снова близко,
Признанье ада - но слишком редко.
Я этой ночью тоски не скрою.
Вселенной темень, что нету слада.
Ночное сердце, разрушив Трою,
Тропой нетрудной пройдет в Элладу.
Подарок неба - причуда Бога
Дрожит улыбка - упрек, досада.
Мгновенье счастья - увы, немного.
Томленье сердца - желанье ада.
19. ТЫ МУЗЫКА
Ты музыка
Дыханьем ветра
Бедра прохладой
Щемящей нотой
Неуловимо
Почти бессвязно
Ты входишь в сердце
Тревожно тайно
Звучишь как флейта
Над бездной быта
Звучишь неслышно
Определяешь
Хоралы века
Staccato улиц
За черной нотой
Безумства быта
Есть тайна стона
Andante стона
Com bria страсти
Мир осязаем
Беззвучной нотой
Листа дрожаньем
Воды стремленьем
Как нота ветра
В прохладный вечер
По мостовой
В июльском зное
Экстазом шелка
Томленьем плоти
Страданьем сердца
Струится тайна
Ты тайна музыки
20. ВИДИМО, ЕСТЬ ВСЕ ЖЕ...
Видимо, есть все же высшая цель,
Хоть все туманно, все зыбко.
Вашего голоса виолончель,
Губ Ваших нежных улыбка.
Мрачную службу отслужит апрель.
Выплачет жалкая скрипка.
Этой весны обжигающий хмель,
В сущности, только попытка.
Если судьба посадила на мель,
Как же мудра ее пытка!
Вашего голоса виолончель,
Губ Ваших нежных ошибка.
21. ГОРОД
Город в сумрачной утренней дымке.
Он на матовом писан стекле.
Чуть заметным касаньем резинки
Угол смазан и тонет во мгле.
Все нечаянно, лишь вероятно...
Может - стать, ну а может - не стать...
Из тумана - туманные пятна,
Начинают дома прорастать.
Прорисуются в смуте, изломе.
И загадочен каждый излом.
Я сижу в опостылевшем доме
За бездарно прозрачным стеклом.
_21/4_
Я - бездна нежности:
Последний ресурс России
_____________________________________________
Забытое счастье
чужой дом
случайный уют
ворованное время
ты свернулась калачиком
щека на ладошке
слишком короткий плед
ты устала» заснула,
но ждешь меня
странно:
_______________________________________________
в любви побеждает тот
кто -
считается! -
разлюбит первым
любящий
всегда проигравший
________________________________________________
женщина - божественное
создание
хотя бы потому,
что на Адаме
Бог только тренировался
__________________________________________________
Любовь - проявление Бога в человеке.
Убивающий любовь - убивает Бога в себе.
__________________________________________________
будь мудр
если проблема не решается -
это ее проблема
проблема самой проблемы
___________________________________________________
если это не литература -
тем хуже для литературы
я не несу ответственности
за свои слова
это мои слова
несут ответственность
за меня
___________________________________________________
Слово
главное лекарство - слово,
то слово, которое было «в начале»
____________________________________________________
свобода - обязанность человека
____________________________________________________
Шекспир ошибся.
Если помягче: Шекспир был
не точен.
Мир не просто театр.
Мир - кукольный театр.
И вечная загадка - кто же
дергает за ниточки?
____________________________________________________
время - противная штука:
оно проходит,
но у него есть очень
хорошее качество:
оно - хороший лекарь,
оно хорошо лечит,
эффективнее всего другого
______________________________________________________
Бог есть.
Но мы его придумали.
_______________________________________________________
Мне напомнили о смерти:
позаботься о здоровье,
успей сделать, что намечаешь,
не откладывай счастье на завтра
делай сегодня только то,
что тебе нравится
и в твоих силах -
преодолеть судьбу
Что - смерть?
очень просто:
закрывается очередной
склад воспоминаний.
_______________________________________________________
Стремись к недостижимому
развитие - неизбежно,
непостижимо:
остановись, мгновение
________________________________________________________
Любя - не грешат.
Грешат - не любя.
Любящий
почти остервенело
пытается разгадать тайну
своей любви
и тайну любимой женщины
а если разгадает - умирает любовь.
И умирает женщина.
Как тайна.
Может, лучше не пытаться?
________________________________________________________
Любовь ко всему прочему
огромная высочайшая
непосильная ответственность
хотя бы за себя
не говоря уж: за любимую.
поэтому люди совокупляются, но не любят.
Недостает ответственности.
______________________________________________________
Загадки женщины не существует.
Существует проблема нелюбви.
Когда Вы равнодушны - женщина для вас элементарна.
Когда любовь взаимна - разгадывать нечего.
И только тогда, когда Вы любите, а вас
- нет: начинается загадка женщины...
_______________________________________________________
Люби свой дом.
Живи ДОсТОйНО.
Как бы ни было плохо:
все
хорошо!
________________________________________________________
остановлюсь
и - решен вопрос бессмертия.
________________________________________________________
Бог дал человеку несколько эксклюзивных вещей.
Язык: чтобы человек осознал и выразил Бога.
Любовь: чтобы человек осознал себя.
И чувство юмора: чтобы человек догадался о несовершенстве
Бога
Мира
Себя