429 Лыкосова Белая дорога к дому
Раиса Ивановна Лыкосова








Раиса Лыкосова







БЕЛАЯ ДОРОГА К ДОМУ



Повести






НА КОНДЕ



(ПО ЗАКОНАМ ТУНДРЫ)

Ветер несет из тундры тучи сухого снега, с шумом врываясь в короткие улочки, мешает печные дымы, раскачивает со скрипом ставни и фонари.

Закончив дежурство в медпункте речпорта, Наташа, пробегая домой, спешит укрыться за высокими бревенчатыми домами центральной улицы, что упирается одним концом в обледенелые ступени, круто падающие к Оби, другим — в глинистый красноватый овраг. Когда заезжие спрашивают, где же проходит Полярный круг, старожилы отвечают: «А вот по оврагу, разве не видите?»

Иногда заходит поужинать в «Север». В этом ресторане весело и тепло. На полукруглой эстраде до поздней ночи трудится джаз-оркестр, в папиросном чаду часами слушают музыку, отогревают душу геологи и нефтяники, местные оленеводы и речники.

Однажды, отпивая маленькими глотками горячий черный кофе, она наблюдала за компанией молодых загорелых бородачей. Внимание ее привлек светлобровый, чисто выбритый парень с грубым красноватым шрамом, стягивающим кожу на лбу и щеке. Он сидел за соседним столиком, возможно от неловкости слегка ссутулив тяжелые плечи, по-детски зажав в ладонях стакан, и неотрывно смотрел на нее лучистыми серыми глазами.

«Не командированный. Загар слишком темный. Так продубить кожу могут только полярные ветры и солнце. Нефтяник или геолог, — гадала Наташа. И вдруг подумала: Если бы пригласил на танец…»

Играли лихой джазовый вариант «Коробейников». Словно угадав ее мысли, он поднялся. Взгляды их встретились. И прежде чем он что-то сказал, неожиданно для себя поднялась. Он обрадованно пожал ее маленькую руку и, не выпуская из своей, начал пробираться между столиками. Ей понравилось, что он немногословен, и то, как сквозь загар на продолговатых твердых скулах проступала краска неподдельного интереса и волнения.

Во второй приезд Андрея они поженились. Отряд, которым руководил Андрей Собянин, уже семь лет выполнял обычную поисково-съемочную работу и попутно проводил геофизические исследования основных пород на Северном Урале.

Поселились в гостиничном номере, им выделили, как постоянным жильцам, электрокамин и посуду. Андрей принес из общежития шкуру белого медведя, оленьи рога, спальные мешки, развесил по стенам карты и схемы, на почетное место была поставлена этажерка с книгами. Старший геолог Глущенко подарил молодоженам олений ковер с ненецким орнаментом. Его приколотили для тепла между окон к наружной стене. Комната приобрела благодаря стараниям Наташи обжитой, правда, несколько экзотический вид. Ее все с легкой руки Глущенко стали называть вигвамом.

Хотя штаб экспедиции размещался не в Тюмени, зимами Андрей и Глущенко чаще находились там, камералили, писали отчеты, готовили новые схемы маршрутов.

В эти глухие месяцы, когда над городом властвовали стужа и полярная ночь, за стенами гостиницы, словно голодный зверь, завывала вьюга, а в ясную стынь плясали по небу сполохи, Наташа особенно остро чувствовала свою неприкаянность и бесприютность. Она всегда трудно переносила полярную ночь, а теперь, в разлуке с мужем, особенно. Подойдя к зеркалу, подолгу уныло смотрела на свое отражение. Лицо ее при искусственном свете лампы старело, казалось осунувшимся, резче обозначались высокие скулы, живые зеленоватые глаза глядели грустно и напряженно. Представляя встречу с Андреем, укладывала на голове длинные, рассыпающиеся, как спелая солома, светлые волосы, пытаясь соорудить замысловатую прическу, прикидывала, какое наденет платье. Вечерами, включив электрокамин, брала с собой в постель книги и, как медведь, «залегала в спячку».

У нее появился теперь особый интерес к геологии. Новые понятия: песчаники, мергели и глины, кембрий, мел и палеоген, разрезы, шлихи, провинции — будили неостывшие, живые воспоминания, которые с каждым днем еще сильнее привязывали Наташу к нему. Когда от мужа долго не было писем, внутри нее всё сжималось от каких-то тягостных, неясных предчувствий.

В мае на Север начинала надвигаться весна. Он появлялся, как всегда, веселый, в компании с неразлучным Глущенко. «Здравствуй, моя синица! Вытаяли твои подснежники», — обнимая ее, радостно говорил Андрей. И опять начинались горячие разговоры и споры за полночь все о тех же маршрутах, прогнозах, и тогда их семейный вигвам, тихая деревянная гостиница, продутый метелями и ветрами город, давящее небо с ненадолго появляющимся на нем бледным, как недопеченный блин, солнцем — все вдруг преображалось. Когда она теперь пробегала с работы домой уже в сумеречном свете дня все по той же центральной улочке, спеша заскочить в магазины и на базар, ей казалось, что от деревянной мостовой, от влажных сиреневатых сугробов в самом деле пахнет подснежниками.

Вторая, как и первая весна, для молодоженов проходила бурно. Наташа усиленно занималась бытом, пекла в электрической духовке пироги, готовила заливную оленину на северный манер с овощами и чесноком. Андрей же целыми днями носился на «газике» из экспедиции в аэропорт или речпорт, на промбазы или продбазы, — наступала пора комплектации нового маршрута. Порты и гостиницы к тому времени начинали заполнять сезонники, легкий подвижный народ, прибывающий на летние заработки. Рабочие обычно набирались из их числа, постоянным был, кроме Андрея и Глущенко да еще нескольких геологов, Силыч. Он слыл не просто известным в этих краях проводником и охотником, а принадлежал к числу редких теперь коренных старателей, что жили на этой земле, рыбалили, зверовали.

Силыч жил в глухой таежной деревушке и появлялся в лагере раньше всех: протапливал зимовья, готовил дрова и стрелял дичь. Его самого за глаза называли лесным филином или Филычем и любили рассказывать о нем самые невероятные истории. Наташа слушала эти рассказы, и ей страстно хотелось увидеть все это своими глазами.

Она объявила мужу, что не перенесет больше такой долгой разлуки, скучала зиму, а теперь снова — целый полевой сезон. Это бессмысленно, когда впереди у нее долгий северный отпуск, а в партии даже нет медика. Андрей отговаривал ее, пугая медведями, комарами, лешим и лешачихой, но по всему чувствовалось, что ему и самому тяжки разлуки. Но запротестовал Глущенко: «Бабу до воза! Мабуть, ты з глузду зъихав!»

— Да он просто диктатор! Он просто ревнует, ревнует тебя ко мне, — глядя из окна гостиницы на синюю гряду гор, резко встающую над равниной тундры, взволнованно повторяла Наташа. — Разве я помешаю вашей работе? Будет в отряде свой медик…



Из окна вертолета тундра была похожа на огромную белую медведицу, шерсть которой тронуло бурой подпалиной: на взлобках уже вытаяла прошлогодняя трава. Кое-где курились дымы над чумами, паслись большие оленьи стада. Темной длинной цепочкой тянулся аргиш. Среди этого седого векового покоя черными исполинами вставали буровые вышки, пестрели каменные дома нефтяников и газовиков.

Едва выйдя из вертолета и ступив на бревенчатую площадку, сквозь завихрения снега и пыли она увидела бегущих им навстречу собак и крепкого поджарого старика в оленьих кисах и рыжей собачьей яге^^.

Все было так, как Наташа представляла себе по рассказам геологов. Белогривые великаны-снежники, которые, подлетая, видела она из вертолета, здесь лишь угадывались за ближней каменистой грядой с мрачной, черной щетиной ельников и пятнами нерастаявшего снега в расщелинах.

Какой чуткий покой и тишина. И гул улетающего вертолета, и крики людей, и лай собак, как выстрелы. Завалы деревьев и нагромождения камней, черные гари, мокрая ржавчина кочажников и гремящая где-то неподалеку на перекатах река — отовсюду несет сыростью.

— Ну, добро пожаловать к нам! — Это было первое, что ей сказал, подходя, старик. Она увидела цепкие, серые, совсем не стариковские глаза, седые с желтизной космы волос и грубоватое, обветренное, словно вырезанное из коричневого дерева лицо. Он взял ее рюкзак, сумку с медикаментами и теплой одеждой и приветливо пригласил:

— Пойдемте в зимовье, деушка. Там печка.

— Тишина у вас тут отменная и сырость, — сказала Наташа, зябко поеживаясь.

— Да, пока не просохло, грязь, — он потопал надетыми на оленьи кисы глубокими калошами и пошел впереди нее по брошенным через кочажник слегам. — А как прогреет землю да трава пойдет — рай!

Под шатром разлатых и хмурых кедров показалась темная бревенчатая, вросшая в землю изба, покрытая от старости зеленым мохом.

— Зимовье, как интересно! Есть зимники, а тут зимовье. Кров от зимы. И печка дымит.

— А как же! Настоящая русская печь. Хоть и край земли: дале-то уж море одно студено, а все ж по-людски живем. И печка вот, и изба.

Наташе очень хотелось, чтобы свой «Клондайк» ей показал сам Андрей, но он накинул ей на плечи такую же, как у Силыча, собачью ягу и тут же вышел вслед за Глущенко.

«Ну, теперь пойдет: лаборатория, шлихи, маршруты. А я на каком месте буду?» — несколько озадаченно подумала Наташа, оглядывая избу, высокие, как полати, нары вдоль стен, натопленную печь, щепу, дрова и обломки кирпичей подле нее.

— Развел тут мусору Силыч, — покачала головой Наташа и принялась за уборку. Прежде всего вытащила пустые банки из-под тушенки и сухого молока. Найдя веник, начала подметать избу.

Лагерь — пять палаток на склоне горы, два зимовья и вырытая в ней землянка с полком и булыжной каменкой, баня по-черному — живет своей обычной жизнью.

Геологи в противокомариных сетках и энцефалитках рано утром, когда Наташа еще спит, уходят в маршруты. В лагере остается, кроме нее, один Силыч.

После ужина все собираются у костра. Разводят его на каменном взлобке неподалеку от первой избы, где разместилась столовая. В молочном сумраке белой ночи сонно пищат комары, светятся видные отсюда снежники на горах, печется в горячей золе картошка.

— Это теперь говорят — промысловая геофизика. А ране-то все проще: горняки, рудознатцы, старатели…

Силыч любил вспоминать прошлое, о том, как в их таежную деревушку по весне наезжали старатели. Деревня, где зимами половина изб стояла заколоченной, где кончалась санная дорога (тележной-то и вовсе не было, кругом болота), вдруг оживала. В горы готовились основательно: увязывали в кожаные мешочки порох, спички и соль, закупали у старожилов, рыбаков и охотников разные соленья, варенья, копчености, знали: дальше — одна тайга, болота, тундра и горы.

— Здеся ставили балаганы по речке Медведице. В балагане — рай. Палатку я не люблю, в ей дух спертый. А в балагане травой, хвоей, смолкой пахнет.

Чаще всех с расспросами приставал к нему юркий белобрысый мужик неопределенного возраста, которого почему-то все называли Шурупом.

— Ты нам золотые места покажи, Силыч. Где золото мыли и платину.

— А я че говорю. Тута и мыли, по речке, где пороги. Напротив каменной бабы.

— Крутишь, старик. В прошлое лето мы с брательником сколь канителились тамотка. И ни фига! Хоть бы крупица…

— Его не расколешь. Тертый старик, варначина! — вторил ему брательник.

— Не нашли, значит, не вас тут ждали… Да, мыли золото. Азартное дело эти камни, я вам скажу, иной раз выплеснешь из лотка, а на дне-то бобы. На солнышке сверк да сверк.

— Хаа, бобы. Может, как лапти, — хмурил белесые брови Шуруп. — Не хочешь сказать. Богатые места утаиваешь.

— Заполошные вы, что ты, что твой брательник. То к нам, то к нефтяникам… Варнаки, я скажу тебе, могутные люди были. По-вашему не шарахалися, напролом перли. Одно слово — ста-ра-те-ли! Вот как Валерей али Андрей! Дружки-то их уже откопали нефть, в наградах все ходят, а оне — свое. Я таких уважаю, это по мне. Вот у меня ноги с детства застужены, — дед хлопал широкой, как лопата, корявой рукой по собачьим буркам. — Приходилося по целым дням стоять в ледяной воде. Эк, чем уязвил: варначина! Да это самый что ни на есть стойкий народец был. По-своему за правду стояли: каторга-то на Урале при Демидовых о-оох! Дед мой до смерти на виске клеймо носил. Две черные буквы вытравлены — Се и Пе. Ссыльный поселенец, значит. Сначала в бегах тута мыли. Потом отец пробовал под Тюмень осесть — в Успенке. Была така пьяна фабрика.

— Винокурили?

— Да, но не усидели. Кто вкусил волю здешнюю, зверовал, да промышлял в тайге, да повидал золото, тех, скажу я вам, не удержишь.

Дед заворачивает «знаки» в тряпочку, прячет в кожаный кисет и уходит в свой балаган. Разошлись по палаткам и спят ребята, Андрей и старший геолог Глущенко заносят в полевой журнал события прошедшего дня. Сидят они недалеко от костра за столом, сколоченным из плохо ошкуренных лиственничных плах. Наташа застегивает штормовку, глядит на мечущийся огонь, старается представить далекие времена: «Кого согревали эти темные, поросшие мохом избы? Как они на скиты похожи. Может, до звероловов, старателей жили когда-то раскольники? Но то были сильные, «нахратые», как говорит Силыч, люди…»

Наташе тоже хочется сделать что-то значительное, чтобы встать вровень с одержимыми людьми.

Раза два она с Андреем поднималась в горы и видела, как, цепко переплетясь стволами, стелются по земле карликовые ивки и ерник.

Короткое северное сибирское лето выбивается из сил, чтобы прогреть эту холодную землю. Лишь в полдень воздух становится теплым, пьянящим и дремным от аромата трав, хвои, пычужника.

В окно палатки задувает по утрам свежий ветер. Продрогнув в своем спальнике, Наташа потихоньку расстегивает мешок Андрея, залезает в тепло. Вдвоем в нем тесно. Она крепко прижимается к мужу. Андрей целует ее.

— Так я пошел, — не совсем уверенно говорит он и пытается высвободить руку, чтобы расстегнуть мешок.

Наташа прижимает к себе тяжелую руку Андрея и шепчет:

— Какой он смешной!

— Кто?

— Глущенко. Вы разные очень.

— Не понимаю, что ты хочешь сказать?

— А вам известно, что…

— Да, Таша, нам известно и то, что ворчат ребята. Если в этот сезон не найдем трубку, отряд могут отозвать.

— Трубку. Кимберлитовую трубку. Как интересно звучит.

Наташа натягивает спортивный костюм, быстро причесывается и вылезает из палатки. И в самом деле проспали. Солнце уже разогнало туман, он седыми космами уплывает в небо. Воздух еще резок, как лезвие бритвы, но так прозрачен, что отчетливо видны дальные снежники. Она подхватывает пустое ведро и бежит к реке. От кедров и от зимовий тянутся длинные тени. Пока она умывается, Андрей и Глущенко борются на поляне.

— Держись за меня! Не пропадешь! — отдуваясь, серьезно шутит Глущенко.

Наташа завязывает в тугой узел непослушные, желтые, как солома, волосы и поднимается на берег с полным ведром воды. Глущенко забирает из ее рук ведро. Старший геолог сегодня в ударе: вчера он нашел кимберлитоподобные породы. Вечером кто-то из ребят по этому случаю палил из ружья. В партии старшего геолога считают нелюдимом. Он может на неделю замкнуться, не отвечать, даже когда его спрашивают.

— Чокнутый, — говорят ребята.

— Мировой парень, — обижается за друга Андрей. — В науке волокет? Волокет. В дружбе надежный. А молчун — так ведь молчание, оно что? Оно золото.



Андрей Собянин и Валерий Глущенко учились в одном институте — Уральском горном. Студентом Глущенко каждое лето ходил с геологами по Восточной Сибири. Сокурсники Андрея хорошо помнили высокого молчуна с черной курчавой бородкой и такой же курчавой шевелюрой, который осенью опаздывал на занятия и с каждой большой станции слал чудаковатые телеграммы: «Проехал Иркутск», «Пересел в Новосибирске», «Миновал Тюмень».

В то время Глущенко снимал в Свердловске частную квартиру с ванной и телефоном, к нему едва ли не вся группа бегала мыться.

Глущенко и увлек Андрея идеей поиска алмазов на Северном Урале. За пять лет им удалось выявить магматические проявления кимберлитоподобного типа, найти спутники алмазов — пикроильменит и гранат-пироп. Они даже напечатали в научном журнале статью, в которой говорилось о необходимости пересмотреть устоявшееся мнение об отсутствии трубок взрыва в подвижных областях Северного Урала и выделения специальной «алмазной» партии.

В Западно-Сибирском управлении идею эту вначале встретили в штыки. И вот лишь второй сезон, как отряд Андрея Собянина начал проводить поиски. Дело у них продвигалось медленно, а где-то рядом одно за другим открывались нефтяные и газовые месторождения, на всю страну гремели знакомые фамилии.

Те, кто послабее, не выдерживали. И к концу сезона, когда особенно сказывалась усталость, народ в отряде становился раздражительным.

— Рюкзаки от образцов трещат!

— Чего рюкзаки? Спины трещат. А толку?

— Облысеешь тут с этими кимберлитами!

— Нервная публика. К тому же малограмотна в кимберлитах, — утешал Глущенко себя и Собянина.

Андрею было ясно: предложи он ребятам задержаться в этот сезон хотя бы на полмесяца, желающих, кроме Глущенко и Силыча, не окажется.

Конец августа — последние дни короткого приполярного лета, ветер уже временами пахнет снегом. Силыч укладывает на костер больше еловых дров. Они горят долго. Геологи устают и теперь после ужина уходят спать. Наташа натягивает на свитер штормовку, подходит к костру и садится рядом с Силычем на гладкий чурбан. Андрей и Глущенко, как всегда по вечерам, сидя за дощатым столом, подводят итоги. Огненные блики вершин одна за другой медленно гаснут, лишь на самой высокой — Косум-Нёр — бледный оранжевый свет.

— Сегодня четырнадцать шлихов синей глины жахнули. По два-три зерна в лотке, — громко басит Андрей, чтобы слышали Наташа и Силыч.

Глущенко подбирает под себя длинные, обутые в кеды ноги, набрасывает на голову капюшон штормовки.

— А мы сделали набег на Кавталань-Ю. Нашли три минералика. Досада такая: один с ладони дождь слизнул.

— Валера, опять за свое! В дождь. Ребята и без того ворчат. — Андрей тоже идет к костру. Штормовка его не застегнута, ветер треплет светлые волосы.

На уставших, потемневших от полярного солнца лицах отблеск костра.

— Ишь, сиверко! С гнилого угла потянуло. — Силыч бросает в костер порцию хвороста, Наташа зябко передергивает плечами.

— А в городе строят сауну. Мороженого страсть как хочется. И заварное пирожное.

— Улетишь с ребятами первым же вертолетом. Ладно уж, свожу тебя в Тюмени в центральное кафе.

Наташа внимательно смотрит на мужа: шутит Андрей, а во взгляде его тревога.

— Ну нет. Тут ты мне не указ, — упрямо крутит кудрявой головой Глущенко. — Ребят отправляй. Я останусь.

На темном небосклоне потухает последнее оранжевое пятно.



Снег.

Вторые сутки перед глазами снег. Рыхлый, сухой, и лыжи постоянно проваливаются. К вечеру ветер становится жестче.

Андрей и Глущенко, одетые, как и она, в стеганые ватники, идут впереди. Часто останавливаются, поджидают ее. Андрей снимает с себя палатку, бросает на снег, Наташа, не отстегивая лыжи, валится на палатку.

— Теперь по долине вдоль реки. — Глущенко смотрит на компас.

— Все реки тут на восход, заблудиться просто невозможно.

Андрей сверяет по карте и долго смотрит, задумчиво улыбаясь, на простирающуюся внизу нарядно голубоватую в солнечном морозном блеске тундру. Глущенко, устало опершись на палки, поглаживает костлявыми пальцами усы и бороду, счищает иней.

— Поищу более легкий склон, — говорит Андрей. — Ждите меня здесь.

— Наталья могла бы на палках съехать. — Глущенко черпает варежкой горсть снега, хватает его побелевшими обветренными губами и, оттолкнувшись, первый скользит под уклон. Наташа, жмурясь, удобней устраивается на рюкзаке, даже закрытые глаза жгут искры снега.

«А в городе погоды нет. Наверно, метет, — думает Наташа. — Короткие деревянные улочки, налетая из тундры, насквозь продувает ветер, поднимает из оврагов тучи красноглинистой пыли, гонит по дощатой мостовой струи снега, обрывки афиш. Ребята, конечно, сидят в «Севере», отмечают конец сезона. Выпить бы чашечку кофе… На деревянном крыльце ресторана, как обычно, лежат собаки, на снегу стоят несколько упряжек оленей, и прохожие знают, кто из местных охотников или оленеводов обедает или ужинает тут».



Уже три недели, как геологи в городе. А за ними вертолет не прилетел: в городе погоды не было. Андрей и Глущенко мыли шлихи на Косум-Нёре, отбирали новые пробы, иногда с ними отправлялся Силыч. Оставаясь одна, Наташа почти не выходила из зимовья. Близко подступая к лагерю, ощетинясь от холода, угрюмо стояли черные ельники. А ну, попробуй-ка сунься! Нелюдимо гудели на ветру мрачные кедры. Все это казалось ей враждебным, полным каких-то тайных сил: стон дерева, крик зверя и птицы — все пугало и настораживало, а главное, точно въяве «вставали» перед глазами страшные образы из рассказов Силыча. «Бывает, деушка, в лесу-то когда и блазнит. А то леший, ежели невзлюбит кого, начнет шалить»…

Как-то летом приболел Силыч, и Наташе пришлось идти в ельники за дровами. День выдался душный, предгрозовой. На первом же болоте на нее насела мошка, на сухом пошли завалы, валежины. В рыжих кочкарниках по-живому хлюпала черная жижа. Дед дал ей веревку, велел собирать сухие валеги на белых мшаниках. Когда Наташа, отмахиваясь от комаров и мошки, обессилев, добралась наконец и огляделась, присев на поваленную лесину, ей стало страшно. Бескорые валеги, съеденные дождями и ветром, были похожи на обглоданные кости зверей-чудовищ, а груды поваленных бурей лесин с торчащими острыми сучьями казались нагромождением сплетенных между собой окаменелых змей. В низине, в мелком и плоском, как блюдце, озере, стояли, подрагивая, клонясь в разные стороны, черные высохшие на корню деревья. «Пьяный лес. У деревьев из-за вечной мерзлоты слишком слабые корни», — вспомнила она не раз слышанное на Севере, но забрести в «пьяный лес», да еще одному, даже бывалому человеку — страшно. Когда она, измученная, вернулась с небольшой вязанкой дров, дед, внимательно посмотрев в ее потемневшие, полные смятенья глаза, сказал:

— Че, деушка, с непривычки-то берет оторопь. Я думал уж, леший с тобой игру затеял.

В другой раз она сидела в зимовье одна, дожидаясь мужчин. Ей показалось, что на лунной поляне перед домом мелькнула чья-то тень. Потом почудилось, кто-то несколько раз подходил и в окно заглядывал.

— А это медведь, — просто утешил ее тогда старик. — А может, Шуруп че выглядыват. Сбежит из маршрута поране и ошивается тутока. Все ищет фарт. Я бы Петрована этого, Шурупа то есть, упек за тунеядство, ей-бо. А Андрюха, вишь, благоволит. Он от медведя его упредил, Андрюху-то.

Этот рассказ Силыча ошеломил Наташу.

— В позапрошлое лето повадился к нам медведь. Рыбу мы вялили тут за баней. Сделали, значится, вешала. Все честь по чести, а потом глядим, рыбу кто-то таскать начал. Андрюха и вышел ночью посторожить. Думал, кто из ребят балует. Вышел, значится, и глядит: стоит кто-то около вешала, этакая огромная туша во весь рост, снимат с веревки рыбины-то и себе на руку, как поленья, складыват. Андрюха смело — к ему. А он, медведь-то, оборачивается и его по загорбку… Вот всю жисть теперя и будет носить на плече и на лице отметины.

— А мне сказал, лесина на него свалилась, — удивленно говорит Наташа.

— Так то тебе, чтоб не пужать. Петрован его тогда и спас. Тоже, должно, пошел следить, куда это человек среди ночи прет. Везде бродит, как тот медведь. Все ему золото мерещится, фарт спать не дает. Андрюха все ж таки нащет дисциплины слаб. Может, Валерий этого шурупа и его брательника отполирует за лето. Валерей сурьезный мужик. К ему ни с какими нарывами да мозолями не посмеют сунуться… Шуруп, вишь, женился на молодой и красивой бабе. И тут пожадничал, не по зубам взял. Золотом, вишь, купить хочет. А то не понимат, идол темный, что счастье да любовь нельзя купить, стало быть, взять насильно. Ни деньгами, ни обманом, ни хитростью!

Когда выпал снег, Силыч собрал свои пожитки в рюкзак, привязал к нему камусы, простился душевно и отправился в свою деревушку. Потом вместе с морозами пришла зима. Неделю Глущенко и Андрей выходили на связь, погоды все не было. Продукты подходили к концу, и тогда они приняли решение двинуться на лыжах.

— На-та-лья! К телефону! — так ей показалось со сна. Крик был тревожным.

Она узнала голос Андрея.

— Андрю-ша! Вале-рий! — испуганно вскочила, прислушалась. Никто не ответил. Тогда она пошла по глубокому их следу, заворачивающему из распадка к долине, вниз.

На склоне горы след обрывался, она сняла лыжи, поползла по краю осыпи. Над долиной нависал каменистый обрыв. Внизу, среди обвалов сухого снега, лежали они: Валерий неподвижно и глубоко в снегу, Андрей, широко раскинув руки и ноги, пытался встать…

Она не помнит, как спустилась в долину. Сначала бросилась к мужу, помогла ему выбраться из снега и сесть. Шапки на нем не было, сняла с себя шарф, обмотала голову. Андрей застонал и открыл глаза.

— Андрюша, где больно? Где?

— В спине. Терпимо. Помоги сначала ему. Звал, он не ответил, — Андрей снова повалился на снег.

Наташа разгребла лыжей снег, перевернула Глущенко на спину, нащупала пульс. Андрей нетерпеливо окликнул ее.

— Что молчишь?

— Сделала укол камфоры, накладываю жгут.

Когда снова подошла к Андрею, зубы ее стучали.

— Что дрожишь, докторша?

— Потерпи, поверну на бок. Боль тут?

— Принеси палатку, со мной потом. — Андрей начал шарить в карманах. — Спички, спички возьми. В рюкзаке у Валерки сухой спирт.

Они лежали в палатке на лапнике, укрытые меховыми спальными мешками. Наташа сидела рядом с мужем, гладила его по серым, колючим, враз опавшим щекам.

— Город! Город! Прием, — бредит Андрей. — Образцы заберете в лагере. Мы на месте. Ждем борт! Ждем борт!

Эту радиограмму Андрей передал вчера.

— Наташа, съедешь на палках. Поверни меня… Встань, встань и иди! — бредит Андрей. Нет, он уже не бредит. Это он говорит ей, боится, что заснет.

— Наташа, зажги спирт.

— Рация испортилась. Я пытаюсь связать лыжи.

— Пустое.

— Как же мы доберемся?

— Не перебивай, — сухие, обветренные губы Андрея скривились, грубый красноватый шрам, стягивающий кожу на лбу и щеке, начал синеть. — Пойдешь одна, все вдоль реки, никуда не сворачивая. — Голос его звучал глухо, глаза от расширившихся зрачков были темными. — Все вдоль реки. Не сворачивая. Справа увидишь лиственничник. За ним — чумы. Там осенняя стоянка охотников. На собаках тут час ходу.

— Я?! Андрюша, я не смогу… Не могу вас оставить…

— Ну что ты? Не плачь. Глупо… Глупо расходовать силы. — Он взял ее руки в свои, подышал на них. — Должна добраться… Запомни, до темноты ты должна добраться.

— Андрюша, — она наклонилась над ним, прижалась влажной щекой к его колючей щеке.

— Собери все свои силы…

Пока она могла видеть палатку, идти было легче. По мере того как удалялась на восток, холмы гор постепенно сглаживались. Через некоторое время расстояние поглотило темное пятнышко палатки.

Перед ней лежала снежная пустыня. Седые редкие деревца, кусты вдоль реки, кое-где зеленовато отливает лед да в воздухе искрит морозная пыль.

Белым-бела тундра, и конца ей нету. Холодное размытое солнце все ниже падает к горизонту. Наташа спешит. Слышно только, как скрипят лыжи да дыхание со свистом вырывается из груди.

«Скоро скроется солнце. Как же я найду стоянку, все теперь в тундре бело: деревья и чумы, олени, песцы и волки?» — думает она, часто останавливаясь, дует сквозь рукавицы на руки, нащупывает в кармане ракетницу.

К вечеру мороз усилился. Воздух словно сгустился, стало труднее дышать. Заструилась поземка, лыжный след начал затягиваться.

Долго карабкалась на холм, широко открыв рот, глотала ледяной воздух, надеялась: за холмом обязательно будет лесок лиственниц.

Когда забралась, почувствовала липкую слабость, обессиленно села на снег, перед ней лежали все те же чистые, налитые лиловой вечерней синевой снега.

Оттирая лицо и оледенелые, онемелые пальцы, озираясь по сторонам, прислушивалась, стараясь различить хоть какие-то признаки жизни, но, кроме движения снега да свиста ветра, не различала ничего.

Между тем ветер усилился. Налетая порывами, он уже поднимал и кружил в воздухе вихри снега. «Это летун. Он и в городе по крыши заносит дома». Эта мысль прожгла ее таким внезапным, леденящим тело и душу холодом, что она, по-звериному скуля, вдруг громко закричала и поднялась. Движения ее стали неловки, порывисты, в руках и ногах усилилась дрожь. Лыжи все чаще наезжали друг на друга, она стала спотыкаться и падать.

Скоро порывистый ветер поднял и понес облака снега. Теперь тундра была страшна, она походила на бурное море. Снежные вихри ослепляли, мешали дышать. Борясь с ветром, она снова упала и больше не поднималась. Лежала на боку, поджав ноги. Холод и ветер пронизывали насквозь, ледяной коркой стягивали руки, лицо.

— Ааа-а! О-оо-х! Ээй, лю-дии! — ветер уносил и глушил эти хриплые звуки.

Надвигающаяся смерть меняет ощущение времени и пространства. Она не помнила, сколько пролежала так. Вдруг через забытье ветер донес какие-то слабые неясные звуки. И снова. Да это же лай собак!..

Наташа встрепенулась, разлепила заиндевелые веки, отняла от лица руки, прислушалась. Теперь она отчетливо слышала лай собак, а через минуту скрип нарты. Напряженно вглядываясь в белесый сумрак, несколько раз хрипло крикнула и попыталась встать, но каждое движение причиняло боль. В нескольких шагах от нее, высунув длинные красные языки, остановились запряженные в нарты лайки. Они запаленно и часто дышали, от выбеленных морозом морд шел пар. Человек в заснеженной малице начал быстро разгружать нарту. Вот он, удивленно моргая узкими черными глазами, молча склонился над ней…

Ветер временами стихает, потом гудит с новой силой. Скрипит под полозьями снег, шумно и часто дышат собаки. Лежа под меховой полостью, она чувствует, как саднит, начиная наливаться теплом, отходящее от мороза тело. «Охотник спасет ее. Скоро они будут в теплом чуме». Она, успокаиваясь, закрыла глаза.

— Хой! Большой ветер, хой! Хой! — прикрикнул на собак охотник. Приподнял край меховой полости, лицо, как наждаком, обдало снегом.

— Женщина, как один попал в тундру? — захлебываясь ветром, прокричал охотник. — Люди, были с тобой люди?

Полными ужаса глазами Наташа уставилась в узкоглазое, залепленное снегом лицо охотника, перевела взгляд на несущиеся наперерез струи и едва различимую в метель темную постромку нарт.

«Там погибают люди, — хотела сказать, но во рту ее враз пересохло, тяжело набухший язык не повиновался. — Завернуть нарту? Снова в этот ад?!» От одной мысли об этом все содрогнулось в ней, только — в тепло, скорее в тепло…

В чуме, устало вытянув морды, лежали собаки. За меховой стенкой бесилась и выла пурга. Ветер и снег, врываясь в узкое отверстие дымохода, сбивали пламя костра.

Лежа на шкурах, Наташа забывалась на какие-то минуты, словно тяжело проваливаясь куда-то, потом сильные толчки изнутри будили ее, она вздрагивала и просыпалась. В этой реальной и нереальной полудреме ее постоянно жгла теперь мысль: «Как же Андрюша, Валерий?» Воображение рисовало уже самое страшное.

Вошел облепленный снегом охотник, развязал мешок, насыпал собакам мороженой рыбы. Снял с железной треноги кипящий котел, налил в эмалированную кружку жирный мясной бульон, подал ей. Теперь он уже ни о чем не расспрашивал, лишь временами пытливо смотрел на нее.

Глотая горячий бульон, обжигаясь и трясясь от охватившего ее озноба, заговорила она сама:

— Там гибнут люди…

Охотник поднял от костра черную лохматую голову, устало взглянул на нее, глаза его покраснели от дыма.

— Пурга ходит — человек сидит в чуме. Когда пурга сидит — человек ходит. Почему у реки не сказал? Не шибко пуржило, — он покачал головой, угрюмо посмотрел на выход, поцокал языком и стал набивать табак в трубку.

Сидя на шкурах и борясь со сном, Наташа тихо покачивалась и, словно молитву, исступленно повторяла про себя: «Они живы, живы!», тупо глядела на горящий посреди чума огонь, устало ссутулившуюся спину охотника и лежащих около костра собак.

Невыносимо долго тянулась эта вьюжная ночь. Ненец выкурил не одну трубку, несколько раз выходил из чума, встав на колени перед деревянными идолами, долго разговаривал с ними на своем языке.

Вот он взял в руки ружье, поглядывая на хозяина, поднялись и собаки.

— Утихает маленько. Собаки отдохнули, шибко бежать будут. Следи за огнем. — Он указал на корявые пеньки и дрова, горкой сложенные у входа, выпустил собак и вышел.

Утром Наташа выбралась из чума. Было ясно и тихо, в воздухе блестела морозная пыль. За ночь намело много снежных холмов. Она увидела стоящие недалеко друг от друга три чума, лесок низкорослых вымороченных лиственниц.

«Золотистая пыль, алмазная пыль, — заходясь в кашле, повторяла Наташа, обходя неторопливо становище. — Все из-за дикого упрямства Глущенко. Остаться самовольно, и вот — расплата. «В нашу идею мало кто верит». Мальчишество! — снова почти зло подумала Наташа. — Если бы охотник случайно не натолкнулся, ничего бы не было. Ни морозной пыли, ни снежных холмов. Какое дикое упрямство, а может, жажда славы?»

Скрипя снегом, она долго бродила вокруг чумов, с тревогой всматриваясь туда, где терялся на горизонте одинокий след нарты. В ней все больше поднималась злость на себя, на свою слабость.

Ведь чум, оказывается, недалеко уже был, могла бы сама добраться. Злилась на Андрея и Глущенко, что решились идти на лыжах, на вертолетчиков и на пургу.

Пришла ненка из соседнего чума, молча сбросила с головы меховой башлык, начала раздувать костер. Ненка принесла еще горячие, выпеченные на углях лепешки.

— На Камень ушли две грузовые нарты. Моя муж и Пуйко, — разглядывая внимательно Наташу, сказала ненка. — Ты обедай, а я схожу, однако, принесу тебе песцовый платок. На грудь его, сюда клади, не то задушит тебя кашель…

Андрей лежал в палате один. Лежал, не меняя позы, лицом к стене, с тех пор как она вошла. Месяц назад ненец Пуйко привез их в поселковую больницу. Глущенко в тот же день отправили санитарной авиацией в областную. По дороге, так и не приходя в себя, он скончался.

С того дня изменился Андрей. Пока лежал в гипсе и она видела, как резкоскулое желтоватое лицо его от боли и слабости постоянно покрывалось испариной, ей были понятны его замкнутость и угрюмость. Но потом он почувствовал себя легче, глаза его по-прежнему лихорадочно блестели, но кроме физической боли в них стояла другая, более жгучая боль, которую уже ничем не поправишь. Он ни разу не заговорил о случившемся, а она боялась напомнить.

Набросив поверх белого халата песцовый платок, Наташа тихо прошлась по палате, глядя на прямые, острые плечи мужа, на светлые отросшие волосы, мучительно гадала: «Что с ним? Депрессия? Или охотник сказал все? Но он не знает, что пережила я… Объясниться, тогда будет легче и мне, и ему».

Сжимая в руках пуховый платок, Наташа решительно подошла к кровати.

— Андрюша, может, что-нибудь почитать? — присела на край, провела пальцами по его волосам и влажному лбу. Андрей поморщился, она убрала руку.

— Андрюша, наберешься сил, и мы поедем к морю.

— Я никуда не поеду. Пока не закончу работу.

— Снова в горы? Кто тебя пустит. Бред какой-то. Спондиллоартрит: позвоночник может дать рецидивы при любой простуде. Ты что же, после этого всю жизнь хочешь лежать навытяжку?

— Рано хоронишь, — в голосе его послышалось раздражение. — Вот тебе лучше уехать на юг, к отцу.

Она долго молчала, выжидательно поглядывая на него.

— Отсылаешь?.. Но как же, Андрюша, в горы? Кто тебя пустит?

— А кто мне может теперь запретить? — держась за поручни, он поднялся, с усмешкой в упор посмотрел на нее чужими глазами, в теплой пижаме и тапочках кособоко прошелся по комнате, прислонился к обитой железом круглой печи.

— Я инвалид. И, как ты понимаешь, теперь свободен, — все больше раздражаясь, заговорил он быстро. — Буду добиваться, чтобы дали партию. — На продолговатых, резко выпирающих скулах его от усилий, как и на лбу, выступила испарина. — Как ты не понимаешь? Я должен. Ради дела. И ради Глущенко.

— Ты… Ты изменился ко мне. То, что произошло, — случайность.

— Но это стоит между нами!.. — Колени его дрогнули, и резко побелело лицо. — Не хочу вспоминать, — чужим, сорванным голосом выдавил он. — С этим теперь жить. Знать и жить…

Она хорошо помнит свое первое ощущение острой тоски и полного бессилия что-либо изменить или поправить.



Последние дни бабьего лета. Сменив белый халат на платье, Наташа после дежурства идет к кострам, что разжигают в парке отдыхающие таежного санатория. Вечерами и больные, и медперсонал ищут защиты от комаров около дымных костров.

— Наталья Васильевна, к нам присаживайтесь. Комары нынче злющие. — Под окнами лечебного корпуса сидят доктор Хатунцев и санитарка тетя Тася. Около ног их тоже горит костерок: впереди долгая бессонная ночь дежурства. Наташа садится рядом.

— Видели, Наталья Васильевна, утром привезли геолога. На «газике» двое, прямо с коляской и вынесли. Тоже геологи, поди. Бородой обросли, как старик мой.

Наташа напряженно смотрит на санитарку.

— Это не Андрей, — прикуривая от горящей ветки, говорит Хатунцев. — Вон тот, что на баяне играет. Массажистка катает его по танцплощадке. Да-а, прошло шесть лет, как я лечил его здесь. А где он сейчас? По-прежнему одержим идеей?

— В Тюмени. В научно-исследовательском. Раза два с партией снова выезжал в поле.

— И что же, нашел?

— Нашел. Спутники. Через год защита. Видимо, расширят поиск. Тогда пусть не он, другие. Другие по их следам.

— Я понимаю его. Да-а, понимаю…

В небольшом таежном санатории, как в деревне, все знают все друг о друге. Да и расположен он в медвежьем углу, в трехстах километрах от областного центра. После того несчастья Наташа устроилась сюда медицинской сестрой, чтобы быть ближе к нему (он жил тогда в соседней деревне у родителей). Когда Андрей во второй раз слег, поселилась в летней половине их большого, восьмиугольного дома… Не раз вспоминалось ей потом, как с его матерью на санках из санатория на себе в мешках лечебную грязь таскали, как мать учила ее топить баню, а она ее — разогревать ту грязь и «лепешки» из нее делать. Как мать в смятении то и дело спрашивала: «Не знаю, что промеж вас случилося. Какая черная кошка пробежала…»

С неба падает редкий крупный дождь, народ бросается от костров в палаты. Под фонарями по-прежнему толкутся черные точки мошки, назойливо, нудно пищат комары да со стороны реки сильнее начинает тянуть сыростью. Доктор уходит в корпус, женщины сидят и смотрят на притухающие, подернутые бледно-голубой пленкой головни. Наташа молча следит за стелющимися над землей дымами, и почему-то вспоминается в эту минуту ей, как впервые шла она через тайгу, Андрей возил ее познакомить с родителями. Как на всем пути «гадали» в светлых березняках кукушки, а вершины елей и кедров, мерно раскачиваясь, ровно гудели, и все было переполнено жизнью: тянулась к солнцу молодая трава, среди клейких листьев жужжали пчелы, многоголосо кричали, гукали и свистели птицы. Каким невыразимо прекрасным казался ей этот весенний зеленый мир. Вершины елей были так высоки, а просека узка и сумеречна, что проселочная дорога едва угадывалась.

И как хорошо, как сладостно-жутко было, держась за руки, шагать через таежный сумрак и чувствовать свою слитность с ним, с туманно просыпающимся безбрежным лесом, с сияющим сквозь вершины солнцем, с самой омытой весной землей.

Резко и горько после дождя пахнет отсыревшей хвоей и папоротником.

— Наталья Васильевна, значится, никаких вестей, — сочувственно заглядывает ей в лицо санитарка. — Что теперь делать-то?

— Жить…

Костер едва «миликает». Санитарка бьет палкой по чадящим головням, подвигает их друг к другу.

— Вот так и будут порознь дыметь да шаять. Может, позовет еще?

— Он не позовет.

— Ишь, жару-то еще сколько в ем, — щурясь от дыма и протирая рукавом халата слезящиеся глаза, твердит свое тетя Тася.

Костер стреляет в темноту густыми искрами, вспыхивает и начинает наливаться алым…



«Пишет тебе, Натаха-птаха, из Конды знакомый лесовик Ардальон Силин. В тот же год, как мужики покалечилися, узнал я правду страшную. И про то, как сплоховала ты, что теперь по жизне одна кукуешь. У тундры, брат, свои законы: кто предал артель — того из круга вон. Люди мы таежные, угрюмые, привыкли все на свой аршин мерять. Но вот прошло сколь лет, никак с башки нейдет, все об этом, старый филин, думаю. Тебя тода, как мужика, судили, а с самих-то нас вину кто же сымет. И Андрюха, знать, загряз в тяжелых думах, угрюмый, как росомаха, как зверь подбитый с пулей ходит.

А нынче по-крупному нам фортануло, повеселели враз дружки мои. Вчерась сидим у костерка, Андрюха смотрит на горы, на месяц ранний, и по лицу видать, о чем-то хорошем думат. Я грю: может, деревню свою увидел? Ага, увидел. А еще чего? Сверкат, как ране, глазищами-то и смеется: что-то, грит, на Конде тоскливо стало. Тут меня и подстегнуло: пора обратно гнездо свивать, сколь лет, грю, бобылем-то ходишь. Он и вовсе повеселел от слов моих. Выходит, та же мысля кружила в сердце, токо ходу не давал чалдон упрямый. Вот и пишу тебе, Натаха, что скоро всем нам после большого фарта надо солнца ждать. Думаю, и тебе, кукушка. Тоже сколь лет по жизне, как по болоту, ходишь, качает зыбь.

А теперь у нас на Конде уже зазимок. Вершины белы, и снегом пахнет. Птица косяками потянула к югу. За ей и мы вот-вот двинем».

_г. Тюмень_





notes


Примечания





1


Жилет мехом наружу.