429 Лыкосова Белая дорога к дому
Раиса Ивановна Лыкосова








Раиса Лыкосова







БЕЛАЯ ДОРОГА К ДОМУ



Повести






ПОЧИНОК КУКУЙ



ГЛАВА I

В жаркое летнее утро Натку будит звонкая песня:

За лесом солнце взвоссияло,
И черный ворон прокричал,
Слеза моя на грудь скатилась,
В последний раз «прощай» сказал.

Взрослые поют ее жалостно, но Тоньке всегда весело, и эту песню она поет, как марш. Натка выскакивает из темных сеней на залитое солнцем крыльцо и невольно зажмуривается. Даже сквозь закрытые веки чувствуется красноватый свет жаркого утра.

— Натка, ночью выковыренкых привезли, пойдем смотреть. — Тонька верхом сидит на высоком заплоте и знаками показывает на окно. Перелезать через заплот ни Натка, ни Тонька не решаются, потому что со двора он до половины зарос крапивой. Одета Тонька, как всегда, в Панькину серую рубаху и штаны. Единственное доброе платье мать прячет от нее в сундук, бережет до школы.

Ворота баба Настя в отсутствие матери закрывает на палку, чтобы Натка не своевольничала. Баба Настя сидит на толстом чурбаке в тени тополей и не слышит, что кричит Тонька. На коленях ее стоит деревянное корытце. Она рубит цыплятам крапиву. Около нее на разные голоса кудахчут куры.

На кухне кипит пузатый медный самовар. Натка, обжигаясь, пьет чай и потихоньку вылезает в окно. На минутку останавливается около распустившихся за ночь душистых шафранов, что оранжевыми огоньками горят в садке, и, решившись, срывает несколько цветков. Залитая солнцем травянистая улица тиха и пустынна. Только ветер шумит листвой тополей да около соседской избы трется о дощатую изгородь пестрый теленок.

— Председатель со станции на тарантасе привез. У немого остановились, — выкладывает новости Тонька, пока они бегут по выбеленной солнцем тропке к дому немого.

Дед Иван, Ванек, как зовут на починке немого колхозного конюха, — сосед Натки. Дома их стоят на одной стороне улицы, разделяет их только крутой ложок. На дне ложка блестит ржавая вода, растут острая осока и камыши. Дом деда Ивана состоит из двух половин, зимней и летней, соединенных сенями.

Тонька останавливается в тени у летней горницы. Держась за наличники окна и упираясь босыми ногами в теплые бревна стены, девчонки лезут вверх, чтобы заглянуть в комнату. Приплюснув нос к стеклу, Натка вдруг застывает на месте. Из комнаты на них смотрит бледная худая девчонка с черными печальными глазами. Она прижимает к груди пушистого котенка. Котенок вырывается из рук девчонки, стараясь достать красную атласную ленту, что заплетена в темной косичке ее.

— Умора! Платье-то чуть не до пупа, — хохочет Тонька и падает на завалину. Натка прыгает следом.

— Выходи на улицу, — Тонька забирает из рук Натки цветы, машет ими в воздухе. — Глянь-ко, чего покажем! — Не выйдет… — через некоторое время с обидой говорит Тонька. — Я уж выманивала. Когда она в мячик на крыльце играла. В настоящий, резиновый.

— В настоящий? — недоверчиво смотрит на Тоньку Натка. — Врешь поди?

— С какого угару врать-то я буду? — возмущенно кричит Тонька.

— Вот бы хоть подержать! — судорожно вздыхает Натка.

Тонька в досаде трет свой облупленный нос, и в живых зеленоватых глазах ее загораются хитрые огоньки: «Поклонится еще. С кем играть-то тут станет, выбражуля городская».

Рядом с домом деда Ивана растут раскидистые черемухи. Натка и Тонька останавливаются в тени под деревьями. И, смахнув с жердяной изгороди тополиный пух, усаживаются под черемухами.

— А какой он? — не отрывая взгляда от окон немого, спрашивает Натка.

— Кто?

— Да мячик.

— Серый. С красной полоской. Какие до войны продавали.

— Вот бы поиграть в такой-то, — снова вздыхает Натка.

О настоящем мячике Натка с Тонькой мечтали давно и всякий раз, когда взрослые собирались в районный поселок или на станцию, просили купить. Но ни в починке, ни в районном центре мячей не продавали. Прошлой весной, когда линяла корова Дунька, баба Настя скатала им два бурых, как Дунькина шерсть, мяча. Но много в них не наиграешь, тяжелые и едва отпрыгивают от пола.

В одном из окон дома, что стоит через дорогу от Ванекиного, показывается белая Аркашкина голова. Аркашка насвистывает и, поймав осколком зеркала солнечный луч, наводит на Тоньку.

— Чего рассвистелся, филин белобрысый?! — кричит с изгороди Тонька. — Как пескарей ловить, дак девки несите сито. А как нашел пиканное место, дак сразу зажулил.

— Таскаешь потихоньку задами, — поддерживает подружку Натка.

— Мотри! Дожульничаешь! — грозит кулаком Тонька.

— А кого я утром звал по пиканы? — обиженно отвечает Аркашка. — Кого мать будила не добудилась?

— Мотри у меня! — уже тише говорит Тонька и поспешно слезает с изгороди.

— Пойдем по пиканы! — командует она Натке, забирая из карманов ее платья привядшую кислицу, свою Тонька еще вчера раздала братьям.

— Не-е! — нерешительно тянет Натка и снова оглядывается на ворота. — Мы с бабой Настей картошку окучивать будем.

Аркашка и Тонька отправляются на Васин выруб искать пиканы. Натка садится на изгородь под черемухами. «Может, выйдет девчонка, — думает она. — Может, удастся поиграть в мячик».

Обычно Натка, Тонька и Аркашка целыми днями околачиваются на речке. Ловят ситом пескарей, купаются, ищут на берегах Ольховки кислицу или сладкую траву черногубку. Когда в лесу поспевают пиканы, смородина, земляника, малина — ходят в лес.

Сегодня все эти занятия кажутся Натке неинтересными. Известие о настоящем резиновом мячике словно приковало ее к Ванекиному дому.

Тени от тополей, домов и черемух все укорачиваются и укорачиваются. От земли и травы, будто от каменки в бане, пышет жаром. Русую Наткину голову припекает солнце, голые руки и ноги надоедливо кусают мухи, а она все сидит и ждет большеглазую худую девчонку с красными бантами в косичках.

Середина июля, а на дворе, нагоняя тоску, сыплет и сыплет легкий тополиный снег. Даже старики не помнят, чтобы так обильно и медленно отцветали в Кукуе тополя. Больше месяца на крыши домов и сараев, на наезженные до блеска колеи дорог, на речку, поляны и пашню оседали тополиные хлопья.

Натка вскакивает с изгороди и с досадой начинает смахивать с плеч и волос надоедливую тополиную вату. Ни в окнах дома, ни во дворе городской девчонки не видно. Улица тоже пуста, лишь по белой, пересохшей до трещин тропке из ложка к дому немого поднимается баба Настя.

«Чего это она так вырядилась? — недоуменно думает Натка. И вдруг на знойной, прокаленной полдневным солнцем улице Натке становится так знобно, что руки и ноги ее, как после купания, покрывает пупырчатая гусиная кожа. — Шуру, сегодня Шуру на войну провожают!..» И яркий, словно сотканный из шафранового света день вмиг блекнет.

Уже не раз Натка видела, как провожали новобранцев в их починке. Обычно в этот день бригадир на какое-то время освобождал взрослых от работы. Ребята и девушки, взявшись за руки, шли по дороге стенкой и пели под гармонь песни. Позади, сдерживаемые подростками, тихой иноходью мяли дорожную пыль запряженные в тарантасы лучшие колхозные лошади. В черные, буланые гривы их девушки вплетали разноцветные ленты, дуги обвивали венками из цветов или яркими гарусными поясами, поднятыми для такого случая со дна бабушкиных сундуков. Прикрепленные к упряжи медные бубенцы голосисто и тревожно переговаривались. По обочинам дороги бежала разнокалиберная ребятня, Так до войны провожали в Красную Армию новобранцев.

Не было сегодня этой приподнято-радостной торжественности. Не было и тех красок, как во время проводов, еще год назад. Но война, перевернувшая многое в жизни и душах людей, сохранила эту вроде бы неуместно праздничную церемонию.

Едва баба Настя и Натка вывернули из проулка, как тотчас увидели толпу, запрудившую улицу перед конторой. Обычно здесь, с высокого крыльца колхозного правления, председатель Маркелыч говорил сельчанам напутственную речь.

— Ну же, быстрей! — забежав вперед, нетерпеливо крикнула Натка. Заслышав высокие переливы бубенцов, перескочила через увитую гусиной травой канаву и, взбивая босыми ногами горячую пыль, пустилась по дороге к конторе.

На залитой солнцем улице грустно кружил тополиный буран.

Вместе с Шурой призывалось еще шесть парней, все они когда-то работали у Наткиного отца в тракторном отряде. И хотя уже не было в живых Наткиного отца, они не забывали их дом. Натка хорошо знала в лицо всех трактористов. Чаще других заходил к ним Шура.

Перед финской войной, рассказывала бабушка, отец возил ребят в район на стрелковые соревнования и просил мать сшить им одинаковые белые рубашки с отложными воротниками, по-городскому. Вот и сейчас они были в этих рубашках.

Нырнув в толпу, Натка начала пробиваться к Шуре. Все в нем напоминало ей отца. Его светлые волосы так же пахли полынью и полевым ветром, широкие ладони рук с крошечными, впечатавшимися в поры масляночерными точками — трактором и землей. Заметив рядом с Шурой Аркашкину сестру Клавдю, Натка остановилась. И сразу толпа зажала ее. Теперь она видела лишь крепкую, обтянутую белой рубашкой спину Шуры и его красную от загара шею.

«Интересно, поедет на станцию Клавдя? — глядя на их спины, подумала Натка. — Вот если бригадир не отпустит Клавдю, тогда, может, ее повезут на станцию?»

В душе Натка, конечно, завидует Клавде: тому, что она взрослая, и тому, что красивая, что на лошадях гоняет не хуже ребят. И частушки поет лихо, и дробит так, что ни одной девчонке не угнаться за ней. Молодежное звено Клавди Шулятевой — самое передовое в Совете. Сколько ни ругает их бригадир за то, что гоняют на усталых лошадях, а от работы не отстраняет. Щура хоть и называет Натку своей невестой, а вечерами провожает с посиделок Клавдю. Просто Шура, пока работал с отцом, очень привык к их семье. И они привыкли к нему тоже.

Задумавшись, Натка не заметила, как председатель окончил речь и сошел с крыльца. Толпа качнулась и понесла ее вперед. И тут она прямо перед собой увидела расшитую красными галунами гимнастерку председателя. Глядя на Натку и посмеиваясь в желтые прокуренные усы, Маркелыч наклонился к сыну и что-то тихо сказал ему, и Шура, оглянувшись, остановился и, подхватив Натку под мышки, поднял, поставил рядом с собой.

Теперь Натку никто не толкал. Она шла по дороге и, чувствуя на плечах горячую сильную руку Шуры, счастливо поглядывала на висевших на заборах ребятишек. Клавдя, держа Натку за руку и высоко вскинув голову, шла по другую сторону от нее.

Поравнявшись с домом отца, Шура свернул на обочину и остановился около смоляного желтого сруба, поставленного на поляне перед усадьбой. Рядом лежали уложенные штабелями, уже отесанные, приготовленные для крыши плахи, незастекленные рамы, груда сухого мха и щепа. Шура посадил Натку на теплые доски и пошел навстречу матери, которая выходила из ворот со стеклянным кувшином, полным пенистой браги. Клавдя остановилась около сруба. Белый тополиный пух запутался в ее темных, как деготь, коротко остриженных густых волосах.

Архиповна начала угощать Клавдю и Шуру брагой, Натке тоже дали попробовать. И она отпила несколько глотков, потому что в браге плавала сушеная малина.

Маркелыч вынес из дому фотоаппарат, начал устанавливать его на деревянной треноге. Шура стал рядом с Клавдей, смахнул с ее волос тополиный пух, пригладил ладонью свой выгоревший, овсяный, косо падающий на лоб чуб. Маркелыч сфотографировал Шуру и Клавдю стоящими около бревенчатого желтого сруба с темными провалами окон. Потом поставил рядом с ними Натку и Архиповну и еще сделал несколько снимков.

— Все, мать, шабаш! — заспешил председатель, посмотрев вслед удаляющейся толпе. Архиповна начала разливать по стаканам остатки браги. Крупные жилистые руки ее вздрагивали, и тонкий стеклянный кувшин, ударяясь о края стаканов, тихонько позванивал. Клавдя взяла из ее рук стакан, вдруг опустила голову, подняла к глазам зажатый в руке платок и, поставив стакан на косяк окна, отвернулась к стене. Шура просительно взглянул на отца. Маркелыч шагнул к ним, поднял свой стакан, бодро чокнулся с сыном.

— В другой раз, Клава, в новом доме… в вашем доме пить станем…

Председатель хотел сказать еще что-то, но смешался и, не найдя на этот раз слов, молча обнял сына и Клавдю. В наступившей тишине стало слышно, как трепетно шумит на тополях и черемухах молодая листва… Провожающих они догнали в конце починка. Первые ряды уже выходили за околицу.

Движение замедлилось. Нетерпеливо переступая ногами, храпели и лязгали удилами лошади. Тревожней и реже переговаривались бубенцы. И от движения и звуков этих вздрагивали лежащие перед домами белые пуховые облака.

За деревней, у развилки дорог, росли на поляне старые тополя. Одна дорога уводила в поля, другая — поседевшая, выгоревшая от солнца, в голубоватой опушке молодой полыни поднималась на Синюю гору, к лесу. Этот старый проселок соединял Кукуй с большим трактом и с железнодорожной станцией. Здесь под тополями провожающие всегда останавливались. Дальше ехали с новобранцами только родственники. Остановились и сейчас. В последний раз рванул меха гармонист, взлетела в небо песня «Броня крепка, и танки наши быстры». Новобранцы начали прощаться. Они подходили к каждому, кто стоял тут: к девушкам, женщинам, старикам, к мальцам и подросткам, крепко обнимали и целовали их.

Шура и Клавдя пошли по дороге вперед. Там, где кончалась поляна и серела дорога во ржи, уже стоял, готовый двинуться по сигналу, поезд подвод. Отбиваясь от оводов, мотали головами и хвостами лошади, нетерпеливо переступали ногами в горячей пыли. Одна Герка, тонконогая, серая в яблоках кобыла, стояла не двигаясь. Навострив уши и вся подобравшись, вздрагивала кожей да тревожно косила на толпу горячим фиолетовым глазом. Это была выездная лошадь колхоза. На ней ездил в район председатель. Сейчас, запряженная в кованный железом тарантас, она возглавляла поезд.

Дойдя до первой подводы, Шура оглянулся, помахал всем платком. Маркелыч натянул вожжи, Герка тряхнула темной гривой, высоко вскинула голову. Громко звякнул прикрепленный к дуге колокольчик. И тотчас же, как по команде, в голос заплакали женщины. Новобранцы и родственники двинулись к подводам.

— Что же сегодня Быргуши нет? — громко сказал кто-то за спиной у Натки, и она вздрогнула. Даже имя Лизы Быргуши, Лизы-дурочки, вызывало у нее в душе холодок, как от встречи с чем-то непонятным, пугающим. Натка выбралась из толпы, влезла на жердяную изгородь, что примыкала к полевым воротам. Взгляд ее побежал через желтеющее поле ржи к ельнику, туда, где дорога почти соприкасалась с лесной опушкой.

— Еще не было такого, чтобы она провожать не пришла!

— Что-то, знать, задержало.

— Дурочка, дурочка, а тоже, выходит, переживат.

— Дурочка! Может, умнее нас с тобой…

Лесная поляна была пуста.

Длинный, раскрашенный лентами и цветами поезд подвод, свернув на проселок, вдруг остановился. Шура повернулся к толпе, напряженно отыскивая взглядом кого-то. Клавдя вскинула руки, будто хотела удержать его, потом рванулась с места и, догнав тарантас, вскочила на подножку, села рядом.

Удалялись, пыля, подводы. Стихала гармошка, все выше и тоньше пели колокольчики и медные бубенцы. Натка поискала мать, бабу Настю и брата Толю, но вокруг, тесно обступив ее, стояли нарядные девушки, женщины, старики и подростки. Все смотрели на дорогу, и почти у каждого в руках был белый платок. Кто утирал лицо и глаза, кто все еще махал вслед новобранцам. Натка сорвала с головы материну косынку, выскочила вперед и тоже отчаянно замахала. Но Шура уже не видел ее. И оттого, что рядом плакали женщины, оттого, что Шура так и не оглянулся, Натка горько и громко заплакала.

Толпа начала редеть. Опустив головы и плечи, грустные, расходились женщины, кто по домам, кто в поле. Натка снова влезла на изгородь. Над дорогой стояло облако пыли. Поезд уже поднимался на увал к лесу. Повозок, утонувших во ржи, не было видно, и в слепящем полдневном мареве Натке казалось, что по желтому хлебному морю плывут одни лошади. Вот поле кончилось, дорога пошла опушкой елового леса. И опять стали видны повозки. И даже то, как лошади шли в гору шагом, неторопливо перебирая ногами и слегка выгнув шеи. Поравнявшись с лесной поляной, первая лошадь замедлила ход. В стороне от дороги, под высокой раскидистой елью, что-то белело. «Лиза! Быргуша!» — снова вздрогнула Натка.

— Вон она! Вон, под елкой, — заметили ее и стоящие под тополями.

— Опять в белом платье… Как невеста…

Все меньше и меньше, поднимаясь в гору, становилась цепочка подвод. И скоро совсем исчезла. Разошлись, переговариваясь, последние провожающие. Баба Настя давно уже окучивала в огороде картошку и ругала Натку. А Натка никак не могла слезть с изгороди, потому что на лесной поляне под высокой разлапистой елью, словно застывшее изваяние, стояла женщина в белом платье. Потому что в ушах у Натки все звенели и звенели бубенцы. А над починком, нагоняя тоску, кружил и кружил белый буран.


ГЛАВА 2

Вечером баба Настя налила кринку парного молока и понесла эвакуированным. Натка и Тонька увязались следом: не терпелось познакомиться с приехавшей девчонкой. Дверь в доме оказалась запертой изнутри. Баба Настя постучала, постучала, поставила кринку на раскрытое кухонное окно, с тем и ушла. Натка и Тонька потоптались еще на крыльце, постучали и тоже отправились за конный двор проведать, не поспела ли конопля в поле.

На другой день Натка выпросила у бабы Насти горшок с цветущей геранью.

— Отнеси, — похвалила ее за догадку бабушка. — Они теперича как былинки в поле. Думают, тут чужие. А то и невдомек, что горе-то обчее.

На этот раз девчонка сидела на крыльце. Около нее крутился котенок. Она привязывала котенку бантик на хвост.

— Вот герань! — Натка поставила цветок рядом с девчонкой.

— Спасибо, — грустно сказала девчонка.

— Ты почему играть не выходишь? — быстро заговорила Натка, боясь, что и на этот раз она спрячется.

— Хлопец у вас драчливый.

— Не хлопец это совсем, — рассмеялась Натка. — Это Тонька. Антонида, если по-городскому. Платье у нее износилось. Так мать заставила Шуркину и Панькину одежу донашивать.

— Панькину? А «пнул», а «поддал» кто говорит, — девчонка задирчиво сморщила острый нос и уставилась на Натку. Черные глаза ее немного косили.

— Хлопец! — Натка от смеха даже на крыльцо шлепнулась. — Тонька же на кордоне жила. Дома у них одни ребята, вот она и привыкла так: «наелся», «пошел».

Городскую девчонку звали Валькой Павлюк. Приехали они с матерью, как она сказала, «з Донбасу», из города Ворошиловграда. Месяца три добирались до Урала. Успели и под бомбежкой побывать. И еще узнала Натка в тот вечер, что мать у Вальки учительница и с осени будет работать в починковской школе.

А вскоре девчонки подружились. Лето стояло знойное. В лесах наспело много малины. Запряг однажды дед Иван белую лошадь по кличке Шайхула в телегу, захватил с собой литовку, бастрыг, веревку и выехал со двора. В проулке его уже ждали Тонька и Натка. На плечах у них висели привязанные к холщовым полотенцам туески, ноги были обуты в лапти. О том, что дед поедет за травой и захватит девчонок, баба Настя уговорилась с ним еще с вечера.

Около своих ворот дед остановил лошадь, сходил в дом и привел Вальку. Через плечо Вальки, так же, как и у них, было перекинуто полотенце. К концам его дед привязал эмалированную кастрюльку, показал Вальке, как надо держать ее перед собой на груди, чтобы руки были свободны.

Тонька с разинутым ртом уставилась на короткое Валькино платье, голые колени и надетые на босу ногу ботинки.

— Ишь, вырядилась. В малинник всякую рвань одевают, похуже что, — захихикала Тонька.

— Обдерешь, — поддержала подружку и Натка. — За один раз обдерешь, в чем в школу ходить станешь?

— Уж ваши плетенки не надену, — поморщилась эвакуированная девчонка, неловко влезая на телегу. Дед сел рядом с Валькой, Натка и Тонька, подскочив, уместились с другого боку. Немой помахал концами вожжей, лошадь тронулась, и телега весело заскрипела колесами.

— Заставит нужда, дак оденешь. — Тонька поболтала обутыми в лапти ногами и запела:

Моя милка маленька,
Чуть поболе валенка,
В лапотки обуется,
Как пузырь надуется.

В лесу на полянах стоял густой туман, так что даже дороги перед лошадью не было видно.

«Ку-ку! Ку-ку! Ку-ку!» — раздалось неторопливо где-то совсем рядом, над самыми их головами.

— Ой, кто это? — от неожиданности подскочила на телеге Валька.

— Кукушка, — радостно сказала Натка. — Тише. Вот еще одна. Сколько раз прокукуют, столько лет проживешь.

— Хорошо бы с полным туесом окуковала, а то с пустым, — вздохнула Тонька.

— А что? — начала заглядывать на елки и березы Валька.

— С полным, значит, жизнь полная.

— В лицо — весело жить будешь, в затылок — умрешь.

— Еще чего? — недоверчиво оглядывалась на девчонок Валька. — Сказки все это. Бабки говорят, а вы повторяете,

— А тебе понравилась кукушка? — спросила Натка.

— Мне? Конечно. Я люблю, когда птицы поют.

— Теперь наслушаешься, — счастливо пообещала Натка. — Кукушек в нашем лесу пропасть. Баба Настя говорит, потому и деревню назвали Кукуем.

— Вот это да! — Валька громко рассмеялась. — Нам на станции говорят: «В Кукуй поедете?» Я говорю матери: «Еще чего? Что за Кукуй? Смешное название какое». А теперь нравится.

В лесу дед Иван распрягает Шайхулу, и она свободно пасется на поляне. Потом, продираясь сквозь частый молодой ельник, выводит девчонок к широкой вырубке. Очевидно, здесь во время валки леса случился пожар. Среди сиреневых зарослей иван-чая и обсыпанной ягодами малины торчат обугленные пеньки.

Звенит коса деда, подрезая траву. Тонька, Натка и Валька перебегают от куста к кусту. Переспелые, налитые красновато-лиловым соком ягоды едва на торочках держатся, чуть заденешь — падают на траву.

Натка больше всех суетится. Приседает на корточки, вскакивает, снова приседает, шагая вокруг кустов, старается обобрать самые нижние ветки: пусть распрямятся, пусть обласкает их солнце.

Из-за темно-зеленых вершин ельника выкатилось большое шафранное солнце. И сразу в сыром малиннике дохнуло теплом. Веселее запели птицы. От мокрых кустов заструился парок. Прошитые оранжевыми лучами, таяли над вырубкой туманные облака, лохматыми белыми медведями уплывали в лог.

Над логом через кисею тумана проступает дымок. Черные глаза Вальки застывают в испуге и оттого еще больше косят.

— Что это? — шепчет Валька.

— Не видишь, что ли, костер, — так же шепотом отвечает Натка и начинает продвигаться к логу.

От тумана и от росы кусты и трава влажны. Платья и ноги девчонок уже намокли, и Натка шагает напрямик через малинник и заросли иван-чая. Лог пересекает вырубку и скрывается в березнике.

— А где же Тонька? — оглядывается на всякий случай Натка и вдруг среди раздвинутых веток видит высвеченный солнцем розоватый частокол берез и чье-то заросшее рыжей бородой лицо.

— Тонь-ка! — истошно кричит Натка и от неожиданности отпускает ветки. Шершавый малинник больно бьет по лицу.

— Тонь-ка! — еще ниже приседая, кричит Натка.

— И чего разоралась? — набивая рот ягодой, где-то неподалеку откликается Тонька. — Режут тебя, что ли? Поесть не дадут! Чего тебе? — шумно продираясь сквозь кусты, кричит недовольная Тонька.

— Тут ходит кто-то, — Натка осторожно раздвигает ветки, освобождая рядом с собой место для Тоньки.

По-прежнему дымит костер, влажно поблескивая, лопочут над логом березы, но никого не видно.

— Тут кто-то ходит…

— Пусть ходит. Малины мало тебе? — Увидев костер, Тонька спускается в лог.

— Эй, греться идите, — Тонька прыгает уже у костра, выставляя над языками огня мокрые ноги и руки.

— Не-е! — тянет Натка. — Там кто-то есть. Посмотри за старой березой.

— Ну вот где? — разводит руками Тонька и обходит старую дуплистую березу вокруг. — Сказано: никого.

— Может, это разбойники, — боязливо оглядывается Валька.

— Разбойники! — прыгая у костра, смеется Тонька. — Не водятся в нашем лесу разбойники. Малинники это. Набрали с ночи, погрелись у костра и ушли. Мы тут вдоль и поперек все облазили.

— Может, к деду пойдем, — снова нерешительно говорит Валька.

— «Разбой-ники!» — передразнивает Тонька. — Сказки все это. Бабки рассказывают, а ты повторяешь.

— Может, это у вас, в Донбассе, разбойники по лесам шастают, — храбро выбирается из кустов и Натка.

— У нас и лесов-то нет.

— Лесов нет, вот так здорово! — запрокинув голову, весело хохочет Тонька.

— А чего же у вас есть?

— У нас сады. Степь еще.

— Сады! Вот в садах-то и водятся разные соловьи да разбойники. — Смеется теперь и Натка и тоже бодро направляется к костру. Валька с минуту настороженно оглядывает кусты и идет за Наткой.

Тонька садится на пенек, снимает лапти и, развесив на кусты сушить чулки и онучи, затягивает очередную песню.

Луна-красавица лениво
Обходит темный свод небес.
Кусты руками раздвигая,
Идет разбойник через лес…

Набрав полные посудины, девчонки идут к деду, угощают его малиной, помогают собрать траву.

Тяжело косить деду. Бурая рубаха его потемнела, облепила сутулую спину. Сам дед тоже бурый. Широкие брови и борода, густая грива волос за долгие годы выгорели, стали такого же неопределенного цвета, как когда-то черная рубаха. Карие глаза отцвели и на задубелом потемневшем лице выглядят совсем светлыми. Никто в деревне не знает, сколько лет деду, из родных его давно уже никого нет.

По бокам от дороги ветер гонит зеленовато-желтые волны цветущей пшеницы. Воз плавно покачивается. Валька держится за веревку так крепко, что тонкие худые пальцы ее белеют.

— Воз широкий. Отпустись! — командует Тонька.

— В первый раз завсегда страшно, — придерживая свою и Валькину посудины с малиной, заступается Натка.

— Кому говорят? Ага, струсила! Струсила!

— Голова кружится, — глядя на Натку, тихо бормочет Валька. Нос у Вальки, будто мел, белый.

— Это у нее от хлебного духа, — снова заступается за Вальку Натка. — Струсила, скажешь тоже. Валя, ты расскажи Тоньке, как страшно немецкие аэропланы гудят, какие у них на крыльях кресты огромные черные.

— Нехай Тонька думает, что она самая храбрая, если разные хулиганские слова повторяет.

— Малины бы меньше лопала, — уже тише ворчит Тонька. — Худоба какая. Тебе, Валька, парное молоко надо пить.

— Парное, — кривит бледные губы Валька.

— Все у вас «парное», «исподнее», «коноплё». Как говорите-то? «Натка, пошоркай мне спину». — «Я уже тебе шоркала, Тонька, теперь ты пошоркай».

Вот-вот поссорятся Тонька и Валька, и Натка спешит вмешаться в их разговор.

Глаза у Тоньки прищурены и губы поджаты — сердится, значит. С самого первого дня Тонька и Валька постоянно задирают друг друга.

— Ты не спорь с Тонькой, — придвинувшись к Вальке, тихо говорит Натка. Ей жаль худую задиристую Вальку. После бомбежки Валька долго болела. И теперь на щеках ее никогда не бывает румянца. А когда она волнуется или злится, глаза начинают сильно косить, так что Натка даже вначале пугалась, а потом привыкла. — Больно много себе позволяешь. С Тонькой никто, даже ребята не связываются.

— А ты… ты курица мокрая. Вот кто! — окончательно обидевшись, отворачивается от Натки Валька. — Быть у Тоньки в причендалах, как ты, не хочу. И не лезь ко мне с советами.

— «При-чен-да-лы!» Ну и ладно. Ну и слова позволяешь, — хмуря белесые, выгоревшие от солнца брови, обиженно тянет Натка. — Сама-то почему тогда дразнишься: «конопле», «толокно». Конопле бы и ты поела в охотку. Только не поспело оно еще. Серой молочко отдает. А с толокна люди вот какие сытые, — Натка из всех сил надувает щеки. — Только где нынче возьмешь толокно? Его из овса делают.

— А я бы знаешь чего, абрикосы бы поела сейчас, — уже миролюбиво откликается Валька, — или шелковицу. Шелковицы у нас во дворе две было. Заберемся с хлопцами на крышу и прямо с черепицы едим. Горячую, сок с нее так и течет.

— А я бы оладушек, — грустно вздыхает Натка. — Или ржаной хлеб.

— Только чистый, — не выдерживает, вступает в разговор и Тонька. — Ой, че-то в животе урчит. Наверно, малиновых пирогов объелась. — Тонька громко хохочет и валится на траву. — Наберу горсть малины, оберну листком липовым — и в рот. Вкусно. Как пирог настоящий.

— А что, если мы к косарям завернем, — радостно говорит Натка, довольная, что так быстро наладила мир.

— Точно! Косарям горошницу на обед варят. — Тонька быстро садится и, сунув Натке свой туесок, держась за веревку, слезает с воза. Догнав деда Ивана, Тонька просит остановить лошадь. Дед останавливает Шайхулу, принимает от Натки туески и кастрюльку с воза, все трое помогают слезть Вальке.

Косари косят на речке Собачке. По ее низким заливистым берегам уже темнеют островерхие стога сена. Широко рассыпались по берегам красные, белые, розовые платки, кофты, платья косарей и гребщиков. Мелькают на солнце косы. И вот уже шарканье их о сухую траву заглушает все звуки.

Валька останавливается и застывает в каком-то оцепенении, смотрит во все глаза, будто кино перед ней прокручивают. Натка отыскивает глазами мать. Идет Маряша, как всегда, впереди, широко, по-мужски забирая прокос, Хоть и невелика ростом у Натки мать, а сильная и сноровистая. Никому не уступит в работе, разве только Архиповне, жене председателя.

Копнильщики и метчики обедали. Вверху, на сметанном наполовину стогу, сидел председатель Маркелыч. Ему тоже подцепили на вилы и подали в солдатском котелке горошницу.

Увидев выглядывающих из-за кустов девчонок, Маркелыч велел поварихе их накормить. Сидят Тонька, Натка и Валька на сухом, пряно пахнущем сене рядом со взрослыми и так же важно, неторопливо едят горошницу.

У лошадей тоже отдых. Лошади зашли на середину протоки и задумчиво тянут воду. Кожа на спинах их вздрагивает.

«Это из них выходит усталость», — думает Натка.

— А глянь-кось, — застыв с полной ложкой у рта, склоняется к Натке Тонька и показывает рукой на стог. Посмотрела Натка в ту сторону, и не по себе ей стало.

Маркелыч сидел без рубахи. Спина у председателя широкая, загорелая, в струйках пота. Казалось бы, обычная спина, если бы не глубокие синеватые шрамы.

— Под лопаткой-то яма, — шепчет Тонька, — кулак войдет.

— Девки, хватит зевать! — командует повариха Кия Шулятева. — Заскребайте ведро до дна и марш на речку посуду мыть. Кончился обед.

Поднялся на стогу Маркелыч. Метчики Толя, Саня Кивилев, Нюра Горшкова, Аркашкина сестра Клавдя Шулятева большими деревянными вилами подхватили сено и начали подавать наверх. Маркелыч принимал на грабли навильники и, тяжело поворачивая их, выравнивая края, аккуратно укладывал, утаптывал в стог. Когда он поднимал тяжелые пудовые навильники, тонкая синеватая кожа на спине его наливалась кровью, и старые рубцы горели, как свежие раны.

— Больно ему, наверно, сено-то подымать… — смотрела широко раскрытыми глазами на Маркелыча Натка.

— Может, и больно, только кому вершить-то? Вишь, мужики-то на фронте все.

Больше всего девчонок теперь занимал вопрос: отчего у председателя такая спина. Все были заняты работой, у кого спросишь.

— Может, он о косу обрезался, — первой высказала предположение Валька.

— Спиной-то, — сердито нахмурила брови Тонька. — Чушь собачья!

И опять, не дав вспыхнуть ссоре, выручила девчонок Натка.

— Пойдемте домой через поскотину. Баба Настя телят там пасет. Она все знает.

Высоко в вершинах берез играет солнечный ветер. Уморились телята, в тень прилегли. Лежат под кустами да под березами, неторопливо пережевывают свою бесконечную жвачку. Баба Настя тоже в тени сидит. Девчонки с ходу налетели на нее с расспросами. Выслушала их баба Настя, задумалась, потом заглянула в туески, попробовала малину из каждой посудины, похвалила, что полные набрали. Пересев поглубже в тень на пенек, баба Настя вздохнула, поглядела из-под руки на солнце и начала рассказ.

— Давно, лет двадцать с лишним назад, бои тут проходили. Маркелыч тогда молодой был…

— Это когда красные с белыми воевали? — уточнила Натка.

— Вот, вот. Когда красные с белыми. Маркелыч и был командиром у красных. На масленице случилось это. Наши заняли починок и соседнее село Танып. А белые отступили на деревню Ключи. Много верст прошли в тот день красные, устали. Уснули, видать, крепко. Белые в Таныпе, говорят, засаду оставили. А Танып, известно, село кулацкое. По ему и нонче пройди — видно, как справно там жили. Что ни дом, то железом крыт али тесом обшит. Ночью проснулась, слышу крики, плач, шум. Такая стрельба поднялась. Выскочила на улицу. А по Таныпской дороге, с Синей горы-то, гляжу — подвода за подводой. Уж на километр обоз протянулся. А на санях все убитые. Бабы в голос воют, мечутся от саней к саням. Своих разыскивают. Стою на дороге, будто статуя какая. Окаменела вся. Боюсь увидеть рыжую шапку Наташкиного отца… Гляжу, Архиповна выскочила в одном платье, в катанках на босу ногу, Маркелыча смекат. Не нашла я тогда своего Ивана среди убитых. И Маркелыча не было среди их.

Как рассвело, вырыли на крутом берегу Ольховки могилу братскую. Девяносто два человека похоронили в то утро.

— Столб там зеленый, — протяжно вздохнула Тонька.

— Столб-то уж выгорел. Какой год не крашен. До войны ходили люди на ту могилу. По праздникам из ружей стреляли, речи говорили.

— И фамилии на столбе вырезаны.

— А как же. Вырезаны. И Андрюшина, дяди твоего, Наташа, Маряшиного брата, есть. Его как комиссара расстреляли. Опосля уже. А кто расстрелял, того, говорят, не нашли.

Баба Настя смолкла. Над головами девчонок, бесшумно махая крыльями, низко пролетела ворона. За ней, гортанно и неприятно крича, пролетело еще несколько в сторону реки.

— Чего это они раскаркались? — тревожно спросила Натка.

— К дождю, — оглядывая телят, ответила баба Настя и задумалась.

— А дальше? — спросила Валька. — С Маркелычем что же?

— Маркелыча ден пять истязали. Все пытали про Азина. Куда, дескать, он направляется, на Пермь али на Красноуфимск. Когда наши отбили Маркелыча, в ем уж едва жизнь теплилась. Месяцев пять выхаживали мы его с Архиповной молоком да травами. Раньше какие лекарства в деревне? И лекарств никаких не было.

Заслушались Тонька, Натка и Валька. Задумалась баба Настя, вспоминая грозные дни. Глянули по сторонам, а телят и след простыл. Долго помогали девчонки бабе Насте в тот раз собирать телят. Запыхались и ноги притомили, пока обшарили все кусты в поскотине. Тонька и Натка решили с этого дня помогать бабе Насте. В деревню возвращались вдоль речки Ольховки.

Пока телята, растянувшись по берегу, щипали отаву, девчонки и баба Настя поднялись на крутой берег Ольховки.

В вечернем остывающем воздухе тучами кружились черные точки мошки, резко пахло осокой и прибрежным кустарником. Около зеленого обелиска, широко, на полгектара вокруг, выбелили косогор крупные ромашки. Чуть в стороне от холма шелестела осина. И ее жестяные пугливые всплески не похожи были на мягкий шепот берез и черемух. На противоположном берегу у мельницы горел костер. На черной, потемневшей к ночи воде плясали от костра тревожные багровые блики. От реки тянуло холодом. У мельницы на перекате плескала вода. И под звуки эти чудилось, что кто-то плачет в кустах, всхлипывая горько-горько…

А вечером, когда баба Настя подоила корову и Натка понесла в яму на снег молоко, кто-то постучал в ворота.

— Не заперто. Милости просим! — крикнула с крыльца баба Настя. Вылезая из ямы, Натка так оробела, что оступилась на лестнице и едва не свалилась обратно. По ступеням крыльца поднимался незнакомый ей человек. Баба Настя, взволнованная, растерянная, кланялась ему, приглашая войти в дом. Увидев на голове человека пилотку, Натка вздрогнула и едва не выронила из рук чашку с капустой. Вспомнила: бородатое лицо и на голове тоже пилотка. Натка медленно направилась в дом, чувствуя, как у нее перехватило дыхание. Крутоплечий худощавый человек в гимнастерке, галифе, сапогах и пилотке стоял спиной к ней. В тот момент, когда Натка подбежала к крыльцу, он оглянулся и тоже внимательно посмотрел ей в лицо. Правая забинтованная рука военного висела на черной повязке. От удивления Натка даже забыла поздороваться, проскользнула в сени.

— Коза необразованная. Носится как угорелая. Ты чего с гостем-то не здороваешься? — прикрикнула на нее баба Настя.

Через несколько минут они сидели уже за столом и ужинали. «Нет, это другой человек. Ни бороды, ни усов», — подумала Натка, разглядывая при свете керосиновой лампы лицо военного, поблескивающие на его груди две медали, забинтованную руку и темную повязку на шее. Звали его Баянов. В доме не раз называли его фамилию, хотя по разговору бабы Насти и Баянова выходило, что не виделись они давно и что никто из деревенских до сих пор не знал, куда Баяновы так внезапно однажды уехали из деревни. И что все в Кукуе думали, будто люди эти сгинули: ни весточки, ни слуха никакого. А вот оказалось, и жили они это время неплохо, в большом городе Свердловске.

— Отца все на производство тянуло.

— А где же он робит, кем?

— На вокзале. Весовщиком в багажном складе. А раскулачивал, значит, Иван?

— Он. И Маркелыч тоже, — баба Настя гордо посмотрела на гостя. — И колхозы организовал, и раскулачивал. За то в 32-м годе стреляли в его. В логу около мельницы. Ехал зимой из района на кошеве. Ночь-то буранная выдалась, промахнулись, вишь. Да и Герка, кобыла беговая, вынесла.

Баянов широко улыбнулся, во рту его блеснул ряд золотых зубов.

— Ох, ты мнешеньки, — всплеснула руками баба Настя. — Молодой, а зубами маешься?

— Да нет, как будто не жалуюсь.

— Али на войне оставил?

— Коронки это.

— Вон оно что. И не болят?

— Нет, не болят.

— Вон оно что, — уже более холодно протянула баба Настя, все еще удивленно заглядывая гостю в рот. Натка тоже впервые видела вставные зубы, но в отличие от бабы Насти ей это очень понравилось. Она все ждала, когда гость снова улыбнется.

— Ты-то, помню, в комсомольцах ходил.

— А как же. Ходил. Мы с вашим Иваном первыми и вступили. В Танып на собрания все бегали, пока свою ячейку не сколотили.

— Это я помню. А ты и на карточке, кажется, есть у нас.

Баба Настя встала из-за стола, подошла к простенку и показала на большую, слегка пожелтевшую фотографию, вправленную под стекло в деревянную рамку. — Вот рядышком и стоите.

— Между нами Маряша, — улыбнулся Баянов. — У меня в точности такая же. Всей ячейкой снимались. И раньше, признаться, тянуло на родину, да как-то неловко перед сельчанами было. Вроде сбежал от трудного, от колхозов.

— А сейчас, что же, из лазарета?

— Из госпиталя. — Баянов поправил темную повязку на шее, висящие на гимнастерке медали тихонько звякнули.

— Рука-то шибко болит? — жалостливо поджала губы баба Настя.

— Есть немного.

— Ломота али как?

— Рана заживает плохо.

— Вот и хорошо, что зашел. Ната, сбегай-ко в огород, нарви лопушков чистых, — баба Настя поднялась вслед за Наткой, принесла из чулана стеклянную банку с каким-то желтоватым варевом. — Я те пластырь восковый дам. Привяжешь, гной-то и вытянет. Опосля и заживет.

— Спасибо. — Баянов тоже поднялся из-за стола. — Я ведь что зашел? Хотел разузнать про Ивана, повидать Маряшу.

— На финской, царство ему небесное, погиб батюшка наш. Здеся пуля минула, дак там нашла. — Баба Настя перекрестилась и утерла глаза концами платка. — А Маряша что? Слободна теперича. Вы ж ему тоже, помню, когда-то грозили.

Баянов улыбнулся, и полнокровное лицо его стало еще ярче.

— Так то по молодости, тетка Настасья. По молодости, по глупости. Вы же знаете, как у нас в починке девок делили. Кулаками да кольями.

— А Маряша, что ж, робит. На славе, в районе знают. Чуть что куда выбирать — ее. — Баба Настя притянула Наткину голову к себе, пригладила ее русые вихры и грустно потупилась. — Сорванцов вот растит. Старший-то с ней на покосе.

Многое было непонятно Натке из разговора бабы Насти и Баянова. Были в нем какая-то натянутость, волнение и еще что-то тайное, недосказанное. И снова ей почему-то отчетливо вспомнилось утро, уползающий в лог туман, дымок костра, розоватый от солнца частокол берез и мелькнувшее между стволами лицо. Когда гость попрощался и вышел, Натка, не раздумывая, выскочила за ним. И, догнав на крыльце, спросила:

— Вы к нам зайдете еще?

— Зайду, а как же. Маряшу повидать хочу. Друзьями большими были мы с ней да с твоим отцом… — Баянов опустил тяжелую ладонь на плечо Натки. От ладони пахло махоркой и лекарством.

— Я сегодня в малиннике такую же пилотку видела, — неожиданно для себя сказала Натка.

— В малиннике? — рука Баянова дернулась.

— Там костер еще был… — и торопливо, захлебываясь словами, Натка рассказала об утреннем случае. — Думала, мне показалось, быстро так ветка качнулась перед глазами, и все, — закончила она свой рассказ.

Баянов задумчиво посмотрел на тусклые уличные огоньки.

— Может быть, показалось?.. А вот что, — снова сжал он легонько Наткино плечо, — давай с тобой заключим такой… — он помедлил, подыскивая слова, — союз красноармейско-октябрятский, что ли…

— Пионерский, — поправила Натка.

— Вот. Пионерский. Если увидишь еще, сразу же мне докладывай. А пока пусть это будет военной тайной. Ну как? Идет? — Баянов наклонился к Натке и подставил ладонь.

— Идет, — весело хлопнув по его ладони, сказала Натка.

И, уже открыв ворота, Баянов еще раз низко наклонился к Натке, так что даже перед самыми ее глазами блеснули и снова звякнули медали.

— А слово пионеры держать умеют? — тихо спросил он, близко заглядывая ей в лицо.

— Слово пионеры держать умеют, — подрагивающим от волнения голосом сказала Натка и, счастливая, побежала к дому.


ГЛАВА 3

На той же неделе баба Настя повела Натку на хутор, что стоял на опушке елового леса. От починка его отделяли два поля и крутой овраг. В том лесу Натка еще никогда не была. Вокруг починка, сразу за банями и огородами, — леса светлые да веселые. На вырубках растет малина, по ложкам и протокам — смородина, хмель, на еланях — земляника.

А в тот дальний лес ребята боялись ходить. Был он темным и хмурым. Рос там один папоротник, да вдоль речки Ольховки вскипали по весне белые черемуховые облака. Тянулся этот лес не на один десяток километров. Не раз встречали в нем починковские старожилы волков и медведей.

Хутор стоял на крутом берегу, где речка делала первые осторожные шаги, вступая в тенистые еловые сени. В старые времена здесь жили лесники. Теперь от большого хутора осталась одна потемневшая от времени и дождей изба. Стены ее давно позеленели от мха, окна осели в землю, а сорванную грозой крышу сменили заросли лебеды. Странной была и бабушкина кума. На починке звали ее Лизой-дурочкой или Лизой Быргушей. Ходила она босая, с непокрытой, гладко причесанной головой в дождь, в жару и глубокой осенью, когда лужи на дорогах начинали подергиваться хрупким ледком. Хотя одежда Лизы всегда была опрятна, а льняная коса, словно у невесты, шелковисто блестела, что-то настораживало и пугало ребят в ее внешности.

«Может, глаза, — думала Натка, шагая с бабой Настей по пыльной во ржи дороге. — Толя говорит, у Лизы глаза, как запотелые окна. Сколько в них ни смотри, ничего не увидишь».

Неприятен был Натке и хриплый и низкий голос Лизы, а особенно разговор. Говорила она быстро-быстро, словно ругала кого-то. Говорила сама с собой и, казалось, непрерывно: бырг, бырг, бырг… Поэтому и прозвали Быргушей.

В починке Лиза появлялась редко, только затем, чтобы что-то купить или продать. В колхозе не работала. Жила огородом и лесом: стреляла птицу и зайцев, собирала ягоды, грибы, разные коренья и травы. Носила на себе вязанки дров, хворосту, драла лыко, плела из него лапти и корзины. Когда она, ни на кого не глядя, быстро шла по починку, вслед за ней в отдалении бежала ватага ребят. Нередко они дразнили ее и обзывали из-за угла, но подходить боялись. Одна Тонька, завидя Лизу, собирала у ребят медяки и смело направлялась к дурочке. Высыпав в худую Лизину ладонь копейки и пятаки, брала на всю ватагу аккуратно нарезанные кусочки топленой еловой смолы. В починке смолу почему-то звали серой. Ребятам нравилось жевать эту бледно-желтую тягучую массу, которая пахла корой и хвоей.

Когда Лиза Быргуша долго не приходила и кончался запас лесных конфеток, Тонька, Аркашка и Натка влезали на елки и пробовали скоблить серу сами. Баба Настя завязывала серный комок в чистую тряпку и, положив на стоящий в печи чугун сковородник или ухват, привязывала к нему концы тряпки. От жары сера плавилась и, уже очищенная от коры и хвои, прозрачными желтыми каплями стекала в кружку с водой. Когда сера застывала, баба Настя раскатывала комок, как раскатывают тесто на калачи, и нарезала ножом квадратные кусочки. Домашние конфетки, однако, не шли ни в какое сравнение с Лизиными лесными подушечками. Баба Настя говорила, что Лиза секрет, должно, знат. Отвар трав или ягод каких кладет в серу.

От запаха ржи у Натки легонько кружилась голова.

— Баб, у кумы твоей тоже нет хлеба?

— Какой же хлеб, матушка, по нонешним-то временам.

Натка посмотрела из-под руки на пыльную, извивающуюся во ржи дорогу. До лесу еще надо было шагать километра два.

— Баб, а Лиза нам родня, что ли? В деревне к тебе одной ходит, — с этими словами Натка пересекла заросшую полынью и васильками обочину и стала срывать колоски. Потерла в ладонях и, сдув мякину, начала есть желтовато-зеленые душистые зерна. Баба Настя, подождав ее на дороге, тоже свернула на обочину.

— Слава те осподи! Дожили до нового урожая! — Перекрестясь, она села рядом с Наткой на землю и тоже начала срывать колоски.

— Лиза-то мне по лесу кума. Раньше, как я была помоложе, часто с ней заготовляли ягоды да траву разную. Привыкла, разговор понимать стала.

— Она что, не по-русски бормочет?

— А по-каковски же? По-татарски, что ли? По-татарски у нас один Ванека мог бы.

— А как ты про Ванеку-то узнала? Если он и не говорит вовсе? — удивленно обернулась Натка.

— Заходил когда-то в деревню татарин из-под Казани. Рассказывал, что Ванек оттудова родом. — Баба Настя поднялась с земли, отряхнула подол юбки от пыли, и они снова зашагали по теплой, широко заросшей полынью дороге.

— Помню я, как пришел он в Кукуй в голодном двадцать первом году. С жеребенком белым. Хлеб и трава — все тогда повыгорело. Люди скотину режут, только бы как продержаться думают. А Иван из лесу листья да ивову кору мешками таскат. Жеребенка подкармливат.

— Ну и как, выжил жеребенок-то?

— Выжил. Хорошую лошадь потом Иван сдал в колхоз. Да так и не расставался со своей Шайхулой, на конный робить пошел. С тех пор обо всех лошадях печется.

— С Шайхулой?! А как узнали, что белого жеребенка Шайхулой кличут?

— Дак ее уж потом Шайхулой прозвали. Ради смеха твой отец и назвал. По имени того татарина, что заходил в Кукуй.

Дорога серой лентой вилась во ржи, по желтому полю ползли синеватые тени облаков. Впереди тихо шумел, покачивая тонкими вершинами елей, густой лес. Натка уже улавливала, как веет от него прохладой и смоляным ароматом. Всю дорогу Натку подгонял какой-то трепетный восторг. Впервые она пересекала границу неведомого и заманчивого мира. И теперь к этому чувству начало примешиваться беспокойство, вызванное таинственными и страшными рассказами о глухом еловом урмане.

Баба Настя, например, не раз повторяла историю о том, как ее когда-то в этом лесу загнал на елку медведь. И как сучок под ней обломился и спасло только то, что ее дубас, холщовая борчатая юбка, за сучок зацепился. Потом на шум прибежали крестьяне и косами отогнали медведя.

— Баб, а Лиза разве волков не боится?

— А чего ей бояться. Она с ружьем ходит.

— А мы как же?

— Ну, нам с тобой и бояться нечего. По опушкам они не бегают.

— А правда, когда-то Лиза на волке в деревню въехала?

— Эк тя заносит, право, — баба Настя внимательно посмотрела на Натку и, заметив в расширенных глазах ее страх, сказала спокойно: — Летом волки не страшны. У них весной зубы выпадают. На человека они не кидаются. А Лиза? Как же она на волке въедет, что она, ведьма, что ли? Забегал в прошлом лете на телятник один из юговской поскотины. Это было. В полдень. В деревне хоть шаром покати. Тихо. Люди все на поле. Телятницы, кто был, как увидели, в избушку заперлись. А Лиза той порой из починка вышла. Ну, видит тако дело, схватила вилы и начала на него наступать. Он мечется по загородкам. Она ухает во всю мочь и знай наступат. Ну и выгнала. Нет, летом волки на людей не кидаются…

Вот уже баба Настя и Натка сидят на покосившемся крыльце домика. Дверь закрыта на щеколду, в пробой вставлена палочка.

Хорошо после пыльной и жаркой дороги посидеть в тени. Шумят остроконечные великаны-ели. У самого крыльца тревожно шелестит серебристая осина. Даже в жаркую пору во дворе Лизы Быргуши прохладно. Уложенные вдоль забора поленницы дров и вязанки хворосту так высоки, что половина двора в тени. От ворот к дому ведет узкая тропочка, вдоль нее тянутся грядки с морковью, огурцами, горохом. В траве краснеет земляника.

С бьющимся сердцем подходит Натка к окну. На полу, на подоконниках, на скамейке и шестке у печи сидят и лежат кошки.

— Ой, баба! — громко кричит Натка и машет рукой. — Глянь! Глянь-ко, сколько тут кошек!

— Лиза всякую живность любит, — утирая концами платка потное лицо, устало говорит баба Настя. — Всякого брошенного поднимет. Вот и набралось с дюжину. Ну, нам пора, Ната, — она поднимается на крыльцо и, приставив ладонь к глазам, смотрит в сторону починка. — Солнце-то, вишь, на крыши садится.

Через минуту голос ее раздается уже из сеней.

— Поди-ка, примерь. Аккуратные, как игрушечки, — баба Настя протягивает подбежавшей к крыльцу внучке сплетенные из лыка лапти. Натка берет в руки гладкие, пахнущие моченой липой обутки, садится на ступеньку крыльца и примеряет.

— Как раз! — шепчет Натка, и небольшие светло-карие глаза ее радостно вспыхивают. — Завтра смотри не забудь меня разбудить пораньше. Нам еще с Тонькой кнут раздобыть надо.

— Разбужу, какой разговор.

Грустно, металлически шелестит осина. Ветра нет. Ни одна травинка вокруг не шелохнется, а она вся дрожит каждым своим резным жестким листком. Баба Настя спускается с крыльца, срывает листок и трет его между пальцами.

— Вон какая вымахала! — задумчиво оглядывая дерево, вздыхая, говорит она. — Не любит человек сажать около дома осину. Печальное дерево. Горькое. А эта двадцать лет уж шумит да рассказывает.

— О чем рассказывает? — вставив в пробой палочку, сбегает с крыльца и Натка.

— О беде, которая случилася тут. Не поймешь ты теперя, мала еще. Опосля как-ненабудь расскажу.

Они выходят на дорогу, и, оглядываясь на хутор, баба Настя грустно добавляет:

— Лиза-то раньше первая красавица на деревне была…

Солнце прячется за далекие крыши домов. От леса к починку тянутся синие сумерки. Старая избушка все больше сливается с темным лесом, только в стеклах окон горит розоватый отблеск заката, как будто там, в избе, жарко топится печь.

«Отчего боятся и дразнят Лизу Быргушу ребята? — думает по дороге домой Натка. — И отчего баба Настя привечает и всегда находит для нее ласковое слово? И какую такую историю она обещает рассказать потом?»


ГЛАВА 4

В колхозе наступила страда. С сенокосом еще не закончили, рожь поспела. Не хватает работников. Уже вторую неделю Тонька и Натка помогают бабе Насте пасти телят.

Просыпаются теперь девчонки рано. Деревья и травы осыпаны еще крупной росой, а воздух чист и зеленоват, будто вода в проточном озере. Оживленно в эти зоревые часы в починке. Далеко слышно окрест, как горланят, перекликаясь с конца на конец, петухи. Хозяйки выгоняют за ворота скотину. Мычат телята и коровы, блеют овцы, скрипят колодезные журавли и калитки.

Завтракать Натка любит на кухне. Аппетитно пахнет здесь парным молоком и разваренным картофелем. Сухой жар из печи обдает Наткин затылок и спину. Вспыхивают языки огня, потрескивают раскаленные угли. Садится она всегда лицом к окну. В кухонное окно хорошо видна синяя полоса дальнего леса, из-за которого по утрам появляется солнце. Сначала над темным лесом стоит ровный розовый свет. Затаив дыхание, Натка ждет той минуты, когда над зубчатой кромкой ельника покажется теплая горбушка, а затем выплывает огромный, докрасна раскаленный круг. Свет его пока еще тусклый, как у железной болванки, когда дед Иван достает ее из горнила кузницы. И глазам не больно смотреть на него. Но вот нижний край солнца начинает отрываться от еловых вершин. Натка прищуривает глаза, потому что солнце именно в это мгновение, словно окончательно проснувшись, огненно вспыхивает. И сразу же от тонких оранжевых краев его через поля, через овраг, березник и речку потянутся к Наткиным глазам длинные соломинки-лучики.

Пылит дорога под копытами коров. Позвякивают ботала да колокольцы. А вслед за стадом серединой улицы вышагивают Тонькины братья: Егорша, Вовка и Панька. Старшему, Егорше, этим летом шестнадцать исполнилось. Вовка года на два моложе его, а Панька года на два моложе Вовки. Так и идут лесенкой. Братья между собой похожи: все коренасты, лобасты и чуть кривоноги. Рыжевато-каштановые чубы низко нависают над густыми бровями. Даже походка у братьев похожа: неторопливая, медвежистая, враскачку.

— Орлы! — в добрую минуту нередко скажет баба Настя. — Мужики! Ядрены, один к одному, как боровые сентябрьские рыжики. Дома все справят и матери на конном помогут. Кроме их и немого, на конном и робить некому. Ни одна помочь в починке не обойдется без их. Огневые робята. На фронт вон опять собираются.

Зато и ни один ночной набег на чужие черемухи или огороды без них не обходится. Увидит утром баба Настя в своем огороде прореженную морковь или обезглавленные подсолнухи, погрозит кулаком Ониному двору и запричитает:

— Изгольцы окаянные. Чтоб вам на том свете пусто было.

И потом, уже поостынув, скажет при встрече конюшихе:

— Опять твои варнаки ночью огороды пропалывали.

Всплеснет Оня руками, выломает на Ольховке увесистую батожину и двинет домой вершить суд и расправу. Не выдержит баба Настя, побежит «орлов» отнимать у разгневанной матери.

— Михаловна! Опомнись, матушка. За кем такой грех не водился! Целый день робята в работе. Чем-то надо им, изгольцам, пузо натышкивать.

Пока идут по починку, у каждого через плечо на грудь деревянная ручка кнута перекинута, ременный или мочальный конец его в дорожной пыли извивается. В деревне и без того скотина послушна. Куда ей сворачивать? Идет себе вдоль улицы и идет.

А выгонят за околицу, вот тут-то и начинается работа. Много соблазнов на пути у скотины, пока ее пригонят на выгон: там пчелы кружат над сиреневыми головками клевера, там нежно-зеленое гороховое поле кудрявится, там цветущая гречиха выбелила косогор. Тут-то и затеют «орлы» перекличку. У кого звонче хлопает кнут, того больше и уважают коровы. Громче всех, конечно, стреляет Егоршин ременный кнут. Взмахнет Егорша им, опишет в воздухе двойной круг да как бабахнет — каждая корова сторожко поведет ухом, даже племенной бык Разгул поднимет гордую голову и придирчиво осмотрит все стадо.

Телят пасти тоже не просто. Они как детишки малые. Открытый выгон для них не годится. Яркое солнце за целый день притомит. Баба Настя чаще всего телят в поскотину гоняет. В поскотине елки, березы, жимолостник, рябина. Есть где телятам в жару от оводов и слепней укрыться. И чтобы речка была рядом. Раза два на водопой сгонять надо. Метлику или сурепку, осоку речную телята есть не станут. Им мягкие травы подавай. А в поскотине и кислица, и мята, и анис, и клевера растут.

Уж кто-кто, а баба Настя специалист по травам. В чулане у Усаниных в разных плетенках и корзинках хранятся сухие травы. В кухне под матицей всю зиму краснеет огневка. Отваром из нее баба Настя поит ребят и взрослых от простуды, от живота, от «немощи» разной; вересковыми ягодами от заикания, грибом домашним от грыжи, ангины; крапивой лечит порезы и кашель. К ней не только починковские, а и из других деревень приходят. В Кукуе нет больницы и даже медпункта нет. Кроме лечения травами и корнями она мастерица заговаривать зубы, ворожить на бобах и картах, отгадывать сны, предсказывать погоду и вытаскивать соринки из глаз.

Бабе Насте семьдесят лет, а глаза ее по-молодому ярко-голубые. Она сама вдевает нитку в иголку. В пепельных косицах, уложенных вокруг головы, лишь на висках поблескивают седые пряди. Лицо мясистое, добродушное, без морщин. Только на руках и ногах кожа сухая, тонкая, с частыми крошечными бородавками.

— Могильные бородавки выступили, — проводя по ним, нередко заводит беседу баба Настя, — а я целый день на ногах, как конь буланый. Травы пользительные пить надо, травы…

С утра зарядил дождь. Даже не дождь, а так, морось, теплый бус с неба сыпал.

Интересно Натке через этот бус поля разглядывать. На небе солнышко светит, а от Ольховки к полям разноцветные радуги протягиваются.

Лишь начало припекать солнце, телята в тень утянулись, притихли. Этого часа и ждали девчонки.

Вода в пруду после дождя теплая, мягкая. Сбросили Тонька и Натка платья, побежали в одних рубашонках на пруд купаться. Баба Настя повязала вокруг себя фартук, подоткнула концы его за пояс и пошла по лесным полянам искать разные травы.

Тонька и Натка с хохотом и визгом плескались, плавали, ныряли в теплой, зарастающей зеленой тиной и ряской воде пруда. За шумом не сразу услышали девчонки колокол. Кто-то в деревне бил в набат.

— Пожар! — первой опомнилась Натка. Выскочили девчонки из воды, схватили рубашонки и, одеваясь на ходу, припустили по горячей пашне к поскотине.

— «Нгать! Нгать! Нгать!» — настойчиво и размеренно звучал колокол. Выбежали на косогор, остановились, поднесли к глазам «козырьки» ладоней. Солнце слепило глаза. По противоположному берегу Ольховки, увалом поднимающемуся до самой деревни, качались под ветром золотые волны назревшей ржи. За ржаным полем зеленели тополя над тесовыми крышами починка. Ни пламени, ни дыма вокруг. А колокол настойчиво звал, и звонкий металлический голос его гулким эхом отдавался в поскотине.

Не было в округе пожара. Тревожные, набатные удары не походили и на ребячье баловство. Из-за белых стволов берез навстречу Натке и Тоньке бежала баба Настя, размахивая руками, показывая в сторону починка.

По дороге от починка кто-то скакал в галоп. Вот всадник поравнялся с мельницей, завернул на всем скаку лошадь, и стало слышно, как кованые копыта ее простучали по бревенчатому мосту плотины.

Баба Настя, Натка и Тонька побежали к дороге. На лошади скакал Тонькин брат Панька.

— К косарям, должно. Что-то случилось, — тяжело дыша и не добежав до дороги, остановилась баба Настя.

— Тетка Настасья, — срывающимся голосом крикнул Панька. — Беда! Коровы мокрой отавы объелись. Пучит их. Падают.

— Телят соберите и гоните следом! Как-то там наша Дунька! — это кричала баба Настя, направляясь к починку.

Через полчаса Тонька и Натка, нахлопывая кнутом, с трудом загнали во двор напуганных криками и звоном телят.

Над деревней висела пыль. В первые минуты трудно было что-либо разобрать. Все смешалось в невообразимом гуле: рев быков, вой собак, карканье ворон, тяжелые вздохи и стоны коров, крики людей. Поодиночке и и группами коровы медленно брели по улице. Бока их были раздуты, как огромные барабаны, головы низко опущены, с губ падала зеленоватая пена. Они шли покачиваясь, изредка поднимая и снова роняя тяжелые головы, тупо уставя в землю напряженные, немигающие глаза. Они брели так до тех пор, пока на пути не оказывались изгородь, телега, канава или столб, тогда, споткнувшись, некоторые падали и, обессилев, вытягивали головы, заваливались набок. Другие делали еще несколько попыток подняться. Сопровождая коров, перелетали с дерева на дерево, раскачивались на ветвях тополей и громко трещали сороки. Над улицей кружили черные стаи ворон. Когда какая-нибудь из коров падала, вороны снижались, садились на забор или на землю и, широко разевая клювы, гортанно каркали, подбираясь все ближе и ближе.

Около конторы свалилось сразу две коровы: бурая и пестрая. Когда подбежали Тонька и Натка, пестрая уже лежала около крыльца, другая, навалившись на изгородь садка, медленно оседала, сдирая бурую шерсть.

— Куда все подевались? Эй, черт побери! — закрутилась Тонька ка высоком крыльце конторы, кулаками барабаня в двери. — Натка, тащи из школы ведро. Надо напоить их.

Натка бросилась через дорогу в раскрытые ворота двора и, влетев в сенцы школы, сорвала со стены ведро. Тонька, гремя цепью, уже вытягивала наполненную водой бадью из школьного колодца. Ухватившись одновременно за ручку ведра и расплескивая на ноги воду, они бегом двинулись к коровам. Натка и Тонька поставили ведро около морды лежащей коровы и задумались, как напоить ее.

— Не смейте! Поить не смейте! — вбегая на крыльцо конторы, сердито закричала на них маленькая желтоволосая женщина. — Нельзя воду. И без того вздуло!

Через минуту женщина уже кричала в телефонную трубку:

— Центральная! Центральная! Дайте Таушинский ветпункт…

Вслед за женщиной к конторе подбежала Валька. В руках у нее был пузырек с йодом и шило.

— Это деда Ивана Буренка, — Валька уставилась на корову и болезненно скривилась. — Это деда Ивана корова! — в отчаянии, горько закричала Валька.

— За дедом бегите, — услышав ее крик, распорядилась женщина.

Натка и Тонька растерянно затоптались на месте, не зная, что делать с ведром.

— А ну живо, кому говорю! — резко повернулась к ним маленькая женщина, и молодое лицо ее с широким вздернутым носом густо покраснело. Только теперь Натка узнала в ней недавно вернувшуюся с фронта счетоводку Женю Травкину — так изменилось от волнения ее лицо. Да к тому же обычно по починку счетоводка ходила в военной форме.

Со всех ног Натка и Тонька мчатся вдоль улицы к скотному. Даже не останавливаются, если встречают у чьих-либо ворот группу старух и ребят, склонившихся над очередной жертвой. В спины им несутся жалостные причитания старух.

— Вчерась у суседей курица пела, так и есть не к добру…

— А немой рехнулся, должно.

— Чёйно, девонька, чёйно. Своя корова околеват, а он с колхозными вожгается.

— На скотном кто, по-вашему, должен? — снова слышится высокий и властный голос счетоводки.

— Туда, бают, фельдшер поехал.

— Эх-ма! То жеребят волки резали, а тепереча, глико, кака напасть!

Из чьей-то подворотни, жалобно скуля, рыжим комком бросился к Натке Кубик и, поняв, что хозяйке не до него, помчался вдоль улицы, обгоняя девчонок.

Над скотным пыльная туча такой густоты, что сквозь нее солнце застывшим бельмом смотрится, как глаз у вареной рыбы.

Кудлатые Тонькины братья — Вовка и Панька, нахлопывая кнутами, гоняют по загородке молодых телок. Загон наполнен стоном, топотом, фырканьем и смятением. На заднем дворе под соломенным навесом председатель Маркелыч, Ванека и несколько женщин отваживаются с лежавшими в тени коровами. Передний двор от заднего отделяет высокий забор, и попасть туда можно только через раскрытые ворота. Но к столбу ворот привязана высокая буланая лошадь. От хлопанья кнутов и общего смятения лошадь тревожно ржет, встает на дыбы, вскидывает голову, пытаясь оторвать повод и ускакать прочь. Рыже-красные бока ее потемнели от пота. Это Рыбка. Полчаса назад девчонки видели, как на ней скакал к косарям Панька. Тоньке и Натке хорошо известна эта норовистая кобыла, и они растерянно останавливаются. Недалеко от ворот неподвижно лежит белая корова. На остекленевших темных глазах ее уже ползают мухи.

Кубик подскакивает к корове, обнюхивает ее и визгливо лает, оглядываясь на Натку. Пока Натка отгоняет Кубика от коровы, Тонька успевает проскочить мимо лошади.

— Ну ты, курица мокрая! Опять трусишь. Тогда через забор лезь! — подбадривает ее криками Тонька.

Натка подбегает к высокой и гладкой изгороди и, подпрыгнув, хватается за горбатую жердь. Едва она успевает отыскать босой ногой выступ, как слышит одновременно с заливистым лаем Кубика грозный храп и сопенье. Натка стремительно оглядывается. Из уличных ворот, пересекая двор, прямо на нее надвигается племенной бык Разгул.

Громкий, истошный крик ужаса вырвался из Наткиной груди. Пальцы ее разжались, и она тут же шлепнулась на землю. Перед самой мордой быка, визгливо взлаивая и отвлекая его, метался Кубик. Выгнув могучую голову и вздрагивая всем своим черным мускулистым телом, бык подошел к мертвой корове, грозно взревел и начал бить копытами землю. Комья земли взлетали выше ворот и глухо ударялись в забор.

Натка, застыв от ужаса, продолжала сидеть: руки и ноги ее сделались словно бы ватными. Кубик, поджав уши и скалясь, по-прежнему подскакивал к морде быка и лаял. Бык покосился на Кубика, снова яро взревел и пошел крушить все, что попадало на пути. Сначала ударил копытом Кубика, тот, тонко скуля, далеко отлетел и завертелся на одном месте. Потом поддел рогами и перевернул стоящий на его пути тарантас. Затем бросился к лошади. Натка, вытянув голые руки вперед, снова отчаянно закричала и, очевидно, в этот момент потеряла сознание. Потому что, когда она пришла в себя, бык уже пытался свалить забор, а лошадь, ударив задними ногами ворота, прянула вверх и, порвав повод, ускакала прочь. И в тот же момент Натка увидела, как на голову быка упала веревка, и тотчас рога его стянула петля.

Натка оглянулась. Около загона, широко расставив ноги, откинувшись всем телом назад, стоял Панька. Зацепив веревку за столб, со всей силой тянул ее на себя. С другой стороны в широкую, литую спину быка полетели ссохшиеся комья земли. Разгул попятился, роняя розовато-зеленую пену. И в тот момент, когда он разворачивался, чтобы нанести удар обидчику, Баянов, подбежав, ухватился за кольцо, вдетое в верхнюю губу быка, дернул кольцо на себя. Бык мощно, как бы всем своим нутром, выдохнул и упал на колени.

Не помнила Натка, как она влезла на изгородь. Ее трясло, зубы стучали. И вся она от кончиков пальцев и до волос была мокрой. Она видела, как Панька и Баянов пытались связать веревкой ноги быка, как им на помощь подбежал Маркелыч.

Наконец Разгул был связан, и прибывший ветеринар влил ему лекарство.

Натка слезла с забора, около нее уже снова крутились Тонька и Кубик, а она все не могла успокоиться. Запоздало судорожно всхлипывала. Перед глазами все еще стояли разъяренный бык, словно танк, сметающий все на своем пути, и убегающая лошадь с двумя темными кровавыми дорожками на боку.

— Наташа, была дома-то? — подойдя к девчонкам, спрашивает Панька. — Баба Настя в огороде с Дунькой отваживается.

Только теперь Натка вспоминает о доме. И снова они с Тонькой и Кубиком мчатся по улице. Сердце Натки стучит так сильно, что ей кажется, будто она слышит его стук.

— Бабушка! — истошно кричит Натка, увидев примятый табак и лежавшую на гряде корову. — Дунька пропала?

— Типун те на язык-от, — сердито обрывает ее баба Настя. — Так и беду накличешь.

Дунька широко раздувает ноздри и косит в Наткину сторону большим синеватым глазом.

— Баба, ты ее тоже шилом?

— Зачем, у меня струмент есть. Крючок раньше был. Сети вязали. Конец-то отец сточил. Разве впервой. Оx, сколько на моем веку всяких напастей было, — качает головой баба Настя и пучком травы отгоняет от Дуньки мух. Белый платок ее съехал на плечи. — Потерпи, матушка, потерпи. Сейчас полегчат.

С коровой баба Настя разговаривает так же ласково, как с Наткой во время хвори.

— С Розой-то отводилися? — спрашивает она подбежавшую Тоньку.

— Ага, — трясет мокрой кудлатой головой Тонька. — В загоне лежит. Жвачку жует уже.

— Ну, стало быть, Жить будет. И слава богу. А вы вот что, Ната, сбегайте-ко попросите у приехавшего фелшара ёду. Ранки надо Дуньке прижечь. На деготь-то мухи садятся больно.

Вечером в тот же день в клубе состоялось колхозное собрание. Детей на него не пускали. Кое-что Натка с Тонькой сумели подслушать в щелочку у дверей.

Колхозники крепко ругали Тонькиных братьев за то, что они «окормили» коров. Колхозное стадо удалось спасти полностью. Из частного пали две коровы, трех успели прирезать.

Председатель Маркелыч сказал, что, конечно, крепко виноваты перед колхозом и перед народом пастухи. Они нарушили, во-первых, запрет, загнали коров на клеверище, что им строго было запрещено. Во-вторых, пастухам надо знать, что с сырой клеверной отавы коров пучит. Шурка и Панька, конечно, плохие ответчики. А вот Егоршу можно бы и судить…

После этих слов в голос завыла сидящая в зале Тонькина мать Оня и, пошатываясь, сжимая ладонями голову, пошла к столу, за которым стоял Маркелыч. Конюшиха начала просить у собрания, чтобы простили Егоршу, уж лучше они, Налимовы, отдадут пострадавшим своих овец и корову.

Счетоводка Женя Травкина сидела за столом и что-то писала. На-этот раз на ней была военная форма. Короткие желтоватые волосы прикрывала пилотка.

— Все писать? — глядя на конюшиху, спросила Женя.

Маркелыч, сгорбившись, с минуту растерянно смотрел на конюшиху, кивнул Жене, налил из стоящего на столе графина стакан воды, подал Тонькиной матери. Теперь все сидящие в зале молча смотрели, как, громко глотая и расплескивая воду себе на грудь, пила конюшиха.

Председатель усадил Тонькину мать рядом с собой на свободный стул и, обращаясь к собранию, продолжил:

— Но опять же, выходит, тут правление виновато. Егорша нанимался только подпаском. Выбывшего в трудовую армию пастуха Спиридона Налимова, их отца, правление должно было заменить другим пастухом. Поскольку работников не хватает, нового пастуха не оформили. Выходит, судить теперь некого. Но опять же правление не снимает с себя ответственности и решило выделить пострадавшей семье годовалую телку. Трех прирезанных коров колхоз оформит как мясопоставки. За это выделит их хозяевам — колхозникам и лишившемуся коровы конюху Ивану Горшкову — по теленку.

Вот что узнали Натка и Тонька. И еще на собрании хвалили вновь приехавшего фронтовика Баянова, который так вовремя пришел на выручку Натке. Оказывается, он первым начал спасать и колхозных коров.

Долго еще над починком кружили черные стаи ворон, а по вечерам, надрываясь, зло брехали собаки.


ГЛАВА 5

В Кукуе две улицы. Далеко видны они из полей по могучим тополям, взметнувшимся над серыми тесовыми крышами. Тянутся улицы вдоль мелководных, зарастающих осокой и ивой проток. Там, где речки сливаются, как раз напротив бревенчатого моста через Ольховку, стоят клуб и пожарная каланча. Здесь центр починка. Пятое поколение растет с тех пор, как поселились на удаленной от большого мира целине пришлые из-под Перми люди. Расчистили землю от леса, распахали, «почали». Отсюда и пошло название «починок» — новое место.

Рубленую, как колодец, башню-каланчу поставили еще прадеды кукуйцев для наблюдения за лесными пожарами. С тех пор висит на ней медный колокол. Потемнела от времени башня, а службу и по сей день несет верную. О скольких радостных и горестных событиях вещал ее звонкий колокол. Победным набатом звучал он, когда Наткин отец проехал по починку на первом колхозном тракторе. Тревожно и призывно звенел, извещая кукуйцев о начале войны…

Двухэтажный, с широкими окнами и высоким крыльцом клуб — самое новое здание в починке. Еловые бока его все еще источают на солнце смолу.

Рядом с клубом и каланчой, в старых, обшитых тесом бывших кулацких домах, разместились контора и школа. Окна их смотрят друг на друга через дорогу.

Натка, Тонька и Панька сидят у окна на трехместной парте. Раньше, когда в школе работало трое учителей, не было такой тесноты. Заведующий школой и Наткин бывший учитель ушли на фронт. Теперь занятия ведут две учительницы и классы спарены. Первый класс сидит в одной комнате с третьим, второй — с четвертым. Пока Галина Фатеевна проверяет, как читают вслух второклассники, четвертый скрипит перьями, самостоятельно исправляет ошибки в сочинении.

Натка смотрит в окно, в ее сочинении нет ошибок. Конторская сторожиха Кия Шулятева несет из клуба красную скатерть, значит, вечером будет собрание или кто-то приедет из района.

Худая женщина в пыльном платке, сутуло сгорбившись на беседке тарантаса, проехала на Герке в верхний конец.

«Прямо с молотьбы вызвали. Кому-то повестка пришла», — печально вздохнула Натка. А может, это Архиповна, жена председателя? Лицо по самые глаза платком завязано, разве разберешь кто. Наверно, Маркелыча опять повезет в больницу.

Натка открывает тетрадь. «Отлично» вывела учительница под ее сочинением, а перед классом похвалила почему-то Панькино, хотя у него ошибки. «Может, он любимчик у Галины Фатеевны? — сердито разглядывает Натка бритую Панькину голову. — Круглая, как капустный кочан», — думает Натка и потихоньку косит глаза в Тонькину сторону. У Тоньки голова тоже обрита наголо и тоже похожа на кочан, как это она раньше не замечала?

— Оня-конюшиха все шевелюры своим на зиму поснимала, — сказала как-то матери перед баней баба Настя. — Наших бы тоже остричь не мешало, а то разведут в голове нечисть разную.

— Ничего, — весело рассмеялась тогда мать. — У наших чубы пореже, промоют щелоком.

«Интересно, а что такое написал Панька, если его даже перед классом хвалят?» — Натка заглядывает в Панькину тетрадь и начинает читать.

«Когда выросту (в слове «выросту» красными чернилами подчеркнута буква «о». Тоже мне грамотей!), пойду служить в кавалерию, как мой брат Коля. Сяду на коня и поеду охранять от врагов наши города и деревни. Пусть в небе горит ярко солнце. Пусть люди наши пашут поля и хлеб сеют спокойно, а на заводах рабочие делают трактора и машины разные. Пусть дети малые бегают весело по зеленой траве, едят досыта хлеб и запивают его молоком. А я в первых рядах кавалеристов грозно помчусь на врага, как несутся сейчас в атаку на фашистов буденовцы. Так же бистро и яростно, как летал впереди эскадронов на боевом коне командир РККА Чапаев…»

Смелый парень Панька Налимов. Натке ни за что не написать так: она даже темноты боится. А как он ее от быка спас?.. И зачем обязательно наголо брить голову? Могли бы под машинку постричь. С чубом Панька красивше. Особенно когда на коне во всю мочь скачет. Тогда очень на Петьку чапаевского похож.

Натка снова смотрит в окно. В огородах чернеют голые гряды. Овощи и картофель убраны. За огородами желтая полоса палых листьев. Несколько подростков пашут за рекой зябь. Натка сразу узнает среди пахарей брата по кожаной отцовой фуражке. Толя идет за плугом, слегка наклонясь вперед, расчетливо, по-взрослому ступая в самый край борозды. «Идти по краю легче, да и онучи не запачкаешь», — не раз говорили ему и мать и бабушка. По тому, как держится брат за ручки плуга, широко расставив локти, ясно, что он очень устал.

Учительница строго смотрит на Натку и легонько стучит по доске указкой. Классная доска когда-то была черной, теперь краска стерлась, осталась лишь по краям. И вся исчеркана мелом. В желобке внизу тоже накрошен мел. На полу валяется тряпка, ссохшаяся от мела и грязи, она похожа на серую огородную жабу. Только сейчас Натка вспоминает, что сегодня дежурная. Она выбирается из-за парты, берет тряпку и идет в коридор.

На окне в коридоре стоит жестяной бачок с водой. К ручке бачка прикреплена на цепи кружка, но тазика, куда можно было бы слить воду, нет. Натка заглядывает на школьную кухню, расположенную в конце коридора. Вкусно пахнет на кухне разваренным картофелем. На крыльцо тяжело поднимается техничка тетя Нюра. На плече ее — коромысло с полными ведрами воды. Ната получает тазик. Глядя, как стекает с тряпки грязная меловая вода, Натка думает о скором обеде. На большой перемене ребята достанут из парт чашки и ложки. Тетя Нюра принесет в эмалированном ведре подбеленную молоком картофельную похлебку. Второй класс и четвертый дружно начнут стучать ложками. Очень вкусную похлебку варит тетя Нюра. Ребята то и дело подбегают за добавкой…

Пока Натка вытирала классную доску, зазвенел звонок.

Последний урок физкультура и военное дело. Ведет его счетоводка Женя Филипповна. В первый день войны Женя Травкина в числе деревенских добровольцев ушла на фронт. Натка хорошо помнит, как их провожали. В этой группе уходил Наткин двоюродный брат Горчик. Сразу после митинга, даже не переодевшись и не забежав домой, они торопливо прощались с родными и садились в кузов колхозной машины. Кто-то из комсомольцев запел. Машина тронулась, и матери добровольцев, еще не придя в себя от горестного известия о начале войны, ошеломленные быстротой решения своих сынов и дочерей, завыли в голос, на ходу хватаясь за борта машины, выкрикивая в смятении что-то отчаянно горькое, пытаясь задержать хоть на какое-то мгновение отъезжающих. Храбро сражаются кукуйские добровольцы. Золотую Звезду Героя получил за сражение под Москвой Тонькин брат Коля. Одной Жене, как она считает, не повезло. В первых же боях вражеская пуля прострелила ей легкое. Долго лечили ее в свердловском госпитале, Потом и вовсе домой списали.

Когда ребята узнали, что вести физкультуру и военное дело у них будет Женя Травкина, очень обрадовались все. Натка и Тонька даже чердаки облазили. Притащили в школу деревянные пулеметы, ружья, гранаты, с которыми в Крутом логу еще недавно вели «бои» Тонькины братья и Толя. Ребята любили играть в Чапаева. Чапаевым попеременно назначался Толя или Егорша. В белую контру чаще всего зачисляли почему-то Аркашку. Тоньке неизменно доставалась роль пулеметчицы Анки. Она так вошла в роль, что не только во время игры, но и всегда относилась подозрительно и с презрением к «белой контре» Аркашке. А тут еще этот неприятный случай на уроке.

На перемене девчонки специально положили деревянное оружие на школьное крыльцо, чтобы видела Женя Филипповна. Класс построился, дежурная Натка доложила, что все в сборе. Как всегда одетая в военную форму, строгая, подтянутая Травкина подошла к крыльцу, оглядела внимательно все и спросила:

— Чьи это деревянные трофеи валяются?

— Наши, — выступила вперед Тонька. — Это не трофеи. Это оружие чапаевцев.

— Зачем сюда притащили?

— А разве мы не будем играть в Чапаева?

— У нас есть программа, — строго сказала Женя Филипповна и поправила на желтых волосах пилотку. — И мы ее будем придерживаться. — Равняйсь! Нале-во! Вперед шагом марш! — отчетливо, по-военному скомандовала она, и колонна ребят двинулась от школы к магазинному амбару.

— Направляющий, шире шаг!

Аркашка, как направляющий, высоко вскинул голову, приосанился и прибавил шаг. Красиво шел Аркашка. Он, конечно, изо всех сил старался, но и получалось у него неплохо.

— Напра-во! Смени ногу, Усанина. Левой! Левой! Раз-два. Раз-два-три!

Натка почему-то, как ни старалась, часто путала строй. На каждом уроке ей постоянно делали замечания. Егорша и Толя посоветовали Натке в таком случае не останавливаться, а просто слегка подпрыгнуть. И тут, как утверждали они, сама нога сменится.

Вспомнив об этом, Натка легонько подпрыгнула.

— Ногу, Усанина. Кому говорю! — строго сказала Женя Филипповна. Натка снова легонько подпрыгнула.

— Усанина, выйди из строя. Вот тут постоишь и вспомнишь, которая нога левая, а которая правая.

Ребята описывали круг за кругом от школы до магазинного амбара. Ходили шагом. Перестраивались на ходу в колонну по одному и по два. А Натка все стояла. О ней Женя Травкина как будто даже забыла. Обидно стало Натке стоять так одной.

«И неинтересно совсем, — подумала она. — Только маршируем да ползаем. Какое же это военное дело? Вон таныпские школьники, говорят, винтовку разобрать могут, окоп вырыть, а тут бегай, ходи да еще ползай».

Только об этом подумала Натка, как Женя Филипповна скомандовала, чтобы ребята рассчитались по четыре.

— Ползание по-пластунски! Усанина, иди в строй. Ползете по поляне до тех елочек и обратно. Потом каждый становится на свое место. Понятно?

— Понятно, — невесело и нестройно ответили ребята.

— Первая четверка на исходный рубеж. Шагом марш! Приготовились. Шулятев, ниже голову. Еще ниже. Марш!

Ползал Аркашка тоже хорошо, но в этот раз у него получалось неважно. Он отстал от всех, пыхтел как паровоз, приподнимал голову, неуклюже отталкивался.

— Глянь-ко! — Тонька толкнула Натку в бок. — Горох! Из Аркашкиных карманов — горох! Откуда он у него?

— Смотри, как сыплется, — снова начала толкать Натку Тонька. — Интересно, где он его набрал, зараза? Как поползем, отстанешь немного, прикроешь меня. Надо собрать потихоньку. Почему, спросит, медленно — скажешь: живот заболел.

— Приготовиться следующей группе. На старт, марш!

Действительно, вот он горох, в траве белеет. Натка ползет почти вслед за Тонькой. Тонька останавливается.

— Быстрей! Сгребай вместе с сором, — шепчет Натка. — Потом провеем.

— Налимова, Усанина, что такое? Что вы на месте топчетесь? Впе-ред! Кому говорят?

И тут Натка даже опомниться не успела. Тонька вскочила на ноги и уперла руки в бока.

— Стану я харавину-то рвать. Последнее пальто содрать, что ли? Все ползай да ползай…

В первую минуту Женя Травкина даже не нашлась что сказать. Тем временем Натка лежала на траве и собирала горох.

— Урок сорвать хотите? То Усанина в строю как коза прыгает, то ползти они не желают.

— Я тоже, — поддержала из строя Валька своих подружек.

— Что тоже?

— Не стану харавину-то драть.

— Это что еще за слова такие?

Тут наперебой загалдели ребята.

— Все ползаем да бегаем…

— В других школах винтовку разбирают!..

— Винтовку — с пятого класса, а вы четвертый, — уже без напора возразила Женя Травкина.

— А в Таныпе, говорят Егорша и Толя, окопы рыли и бой вели, — набычившись, сказал Панька.

— Какой еще бой? Носитесь летом по оврагам с деревяшками этими. Вот там и ведите бой. А тут урок. Программа. Ее выполнять надо. Прекратить разговоры! — опомнилась наконец-то Женя. — В шеренгу по одному становись!

Первым подскочил и вытянулся в струнку Аркашка. Никто из ребят за ним не последовал.

— Ах так! — рассерженная Женя Филипповна ушла в школу.

Ребята побежали к турнику. Натка, Тонька и Валька начали окружать Аркашку.

— Фашист окаянный! — первой налетела на него Тонька. — Откуда горох набрал?

Тонька и Валька держали Аркашку, Натка выгребала из его карманов горох и возмущенно выкрикивала:

— Колхозный таскаешь! Крыса амбарная!

Тонька влепила ему звонкую оплеуху. Аркашка, весь красный, надув щеки, важно сказал:

— Не ваше дело.

Баянов, увидев драку, зашел в школьный двор.

— Какой же боец из тебя, Аркадий, если девчонки бьют? Из-за чего сыр-бор разгорелся? — насмешливо оглядев встрепанного Аркашку, спросил Баянов.

— Вот! — Натка показала зажатый в руке горох. — Откуда? На трудодни второй год не дают.

Не будь рядом Баянова, Тонька охотно припечатала бы Аркашке еще не одну затрещину.

— Да, в самом деле, откуда? — строго спросил Баянов, сурово посмотрев на Аркашку. Потупившись, Аркашка молчал.

— Что ж! Разберемся в правлении. Идем, Шулятев.

Баянов увел Аркашку. Девчонки, обсуждая случившееся, потолкались еще во дворе и разошлись по домам.


ГЛАВА 6

На другой день после уроков заведующая послала Натку и Тоньку за матерями. Девчонки задержались в пустом классе: такое решение крепко озадачило их.

— Может, извинения попросить, — Натка села на подоконник у вешалки и начала закрашивать мелом чернильные пятна на холщовой сумке.

— «Извинения», — зло огрызнулась Тонька, повязывая платок и натягивая пальто. — Еще чего? Кто-то будет горох лопать, а нам кашу расхлебывать. Твоя мать где робит?

— Молотит, за Крутым логом. — Натка тоже сняла с вешалки пальто, натянула вязаную шапку с помпоном.

— А если про Аркашку все рассказать?

— Матерям все скажем. Ясно? А они уж разберутся, кто плохой, а кто хороший.

На улице пролетывал снег. Был он крупным и мокрым. Натка ждала за конным двором Тоньку. Невеселые мысли роились в ее голове. Она чувствовала себя виноватой, особенно перед матерью. Мать не раз говорила бабушке и родне: «Жаль, Ваня не видит, какие послушные дети у него растут, никто худого слова не скажет». А тут вызывают в школу из-за дочери. В последнее время мать и без того ходит хмурая. С тех пор как Маркелыч слег, кто-то в колхозе стал пакостить. Потерялись с тока мешки с пшеницей, исчез мерин Бутышкин. Как председатель ревизионной комиссии, мать объявила ревизию. После работы теперь она часто задерживается на складах, а по ночам долго считает и пишет.

Натка постучала ногами, глубже натянула на уши шапку.

«Что-то Тоньки нет долго. Мать, наверно, отлупила». После того случая, когда Тонькины братья окормили коров, она ходит сердитая.

От сырого снега быстро намокла одежда.

«А как же мать и Толя? За целый день до костей продрогнут».

Натка поискала глазами брата. Еще вчера черное, жирно блестевшее под солнцем поле выглядело теперь пестрым и хмурым. Подростки пахали на дальнем загоне, и трудно было в мелькании снега разобрать что-либо. Занятия у старшеклассников уже вторую осень начинаются позднее. Они будут пахать, пока поле все не покроется снегом.

Тонька подлетела к Натке вся запыхавшаяся.

По взволнованному, вздрагивающему голосу и покрасневшему лицу Тоньки Натка поняла, что объяснение ее с матерью явно закончилось «дером».

К Крутому логу вела полевая дорога. Тянулась она за огородами по высокому берегу Ольховки. Когда девчонки миновали починок и к обочинам ее подступили пустынные поля, Тонька сказала:

— Говорят, Бутышкина волки загрызли.

— Кто сказал?

— Баянов сейчас разговаривал с конюхами.

— Как ему было больно… — побледнев, протянула Натка.

— Не знаю. Меня волки не грызли, — съехидничала Тонька. Она терпеть не могла этот слезливый Наткин голос.

С Бутышкиным у Натки были связаны веселые воспоминания. Этого светло-карего битюга с короткими ногами и мускулистой шеей в колхозе считали самым сильным из тяжеловозов. На нем возили к тракторам бочки с водой и горючим. Когда пахали за деревней, Натка с Толей часто бегали в поле к отцу. На тракторном стане Бутышкин ходил без всякой привязи. Мог часами неподвижно стоять в тени вагончика или под деревом, ленился даже щипать траву. Он был баловнем трактористов. Во время обеда каждый спешил поделиться с ним хлебом, картошкой, горошницей. Дома отец со смехом рассказывал о его причудах. Бутышкин мог увезти тонну, но если с ним плохо обращались, умел постоять за себя. Однажды, например, его выделили в полевую бригаду возить зерно от молотилки к складам. Ходил он вперевалочку, с ленцой. Это был его обычный шаг. В тот раз возчики стали смеяться над его погонщиком, и тот, разозлившись, ударил мерина кнутом. Бутышкин остановился посреди дороги и ни на метр не сдвинулся, пока его не выпрягли. Запомнилось Натке и то, как она в первый раз села на лошадь. Однажды после обеда Шура пригласил Натку покататься на тракторе.

— Посади ее на Бутышкина. Пусть прокатится, — сказал с улыбкой отец.

— Это точно. Не растрясет!

— Для первого раза лучшей лошади и не сыщешь!

Чумазые трактористы, задержавшись у вагончика, белозубо улыбались, заранее предугадывая события. Шура поднял Натку и посадил на широкую, как стол, спину мерина. Натка припала к толстой шее лошади и крепко вцепилась в гриву.

— Н-н-о-о! Фюють! Пошел! — зачмокали и засвистели со всех сторон трактористы. Бутышкин лениво повернул голову, словно хотел удостовериться, кто там сидит на нем, сделал шага три и, прикрыв глаза, замер в прежней сонливой позе. Натка, напряженно припав к шее лошади, изо всех сил держалась за гриву в ожидании стремительного галопа. Раздался дружный взрыв хохота. Бутышкин откровенно спал. С тех пор, когда она снова появлялась на стане, кто-нибудь из трактористов шутил:

— Ну как, Наташа, на тракторе или на Бутышкине лучше кататься?..

— …Взгляни-ка, кто идет. Во-он на той стороне. Видишь, спускается к мельнице.

— Быргуша? — удивилась Натка и посмотрела на Тоньку.

— Дак в полях-то ей вроде делать нечего. Жать собралась, что ли? — рассмеялась Тонька и махнула рукой в сторону несжатого поля. Печально выглядела на нем спутанная, пониклая рожь. Дождями, инеем, сегодняшним первым снегом прибило ее к земле. Ближе к починку несколько старух жали серпами осыпающуюся рожь. Натка печально вздохнула, вспомнив, как летом они с бабой Настей радовались, что рожь выдалась в этом году колосистая. Как берегли ее от телят, гоняя этой дорогой в поскотину.

— Неужели завалит снегом? Как думаешь, Тонька?

— Смотри, Лиза-то уже тропкой идет.

От крутого берега Ольховки тропинкой среди пониклой ржи наперерез Натке и Тоньке шла Лиза Быргуша.

Тонька потянула Натку за пальто, и они присели. Некоторое время Тонька, приподнимаясь, выглядывала из зарослей. Чулки и рукава пальто девчонок намокли в заснеженной ржи. Натка дрожала от холода.

— Может, пойдем? Думаешь, она видела нас?

— Нет, наверно.

— Думаешь, к суслонам идет?

— Да помолчи ты! — выглянув, раздраженно отозвалась Тонька. — Она уже рядом.

Девчонки подождали некоторое время еще, но шагов не было слышно. Вынырнув из-за ржи, они с минуту удивленно оглядывали пустынное поле.

— Куда же…

— А я знаю? Может, за тем деревом?

— Ну да! Там же могила братская.

— Ну дак и что!

Пригибаясь, девчонки побежали по дороге. Остановились они около того места, где рожь узкой полоской отделяла дорогу от поляны.

— Смотри! — снова присев, зашептала Тонька.

Натка опустилась на корточки и сквозь спутанные редкие стебли увидела совсем близкую от них потемневшую поляну с бурой, уже мертвой травой.

Летом, когда они заходили сюда, на поляне цвели ромашки, а рожь наливалась колосом. Но что там может делать Лиза сейчас? В центре поляны холмик и голое дерево. Под ним на сырой земле, навалившись спиной на мокрый ствол, сидела Быргуша. Голова и одно плечо ее были опущены как у подбитой птицы. Снег тихо опускался на непокрытые волосы и темный жакет. Она сидела, чуть ссутулясь, какая-то печальная, пониклая, застывшая, лишь руки все перебирали и перебирали что-то невидимое.

— В коленях-то что-то красное. Смотри! — удивленно зашептала Натка.

— Вроде рябина!

Словно в подтверждение Тонькиных слов, Лиза встала и, взяв из висевшего на поясе платка несколько красных кистей, бросила на холм.

Девчонки затаив дыхание смотрели во все глаза и не верили себе. Лиза Быргуша, лесная дурочка, которую они привыкли видеть обычно с грузом, с вязанкой дров, хворосту, лыка, была на этот раз совсем налегке. Светлые волосы ее, как всегда, были гладко зачесаны и заплетены в косу, но одежда выглядела опрятней. Она медленно шла вокруг холма и так же медленно, как сеют на пашне хлеб, брала из платка кисти рябины и разбрасывала на могиле.

Увиденное ошеломило Натку. И то, как дурочка, неподвижно застыв, горестно сидела у могилы. И то, что она разбрасывала на холм почему-то гроздья рябины, красные, как кровь. А больше всего то, что все это время не было слышно ее хриплого, вечно недовольного бормотания. Впервые Натка видела, как много минут подряд Лиза молчала. Натка посмотрела на голое дерево: такая же осина, как там, у одинокого покосившегося домика Быргуши. Такого же роста. И от этого открытия, как тогда, на хуторе, ей стало тревожно и грустно.

«Двадцать лет уже шумит да рассказыват…», «Лиза-то раньше первая красавица на деревне была», — вспоминались Натке слова бабы Насти. И в пустынной тишине поля ей снова послышались, как и там, на хуторе, жестяные пугливые всплески.

— Пп-ой-ддем! — громко стуча зубами и не в силах унять дрожь, проговорила Натка. Тонька быстро согласилась.

— У меня ноги как деревяшки. Совсем закоченели.

— А снег-то, гляди, уж настоящий посыпал. Сухой.

Девчонки встали и пошли по дороге, оглядываясь и временами пятясь. Лиза сидела в прежней позе, не обращая внимания ни на девчонок, ни на падающий на лицо и волосы густой снег. Все так же неподвижно, с опущенной головой и плечом, словно подбитая и застывшая птица.

К вечеру мороз усилился и повалил обильный колючий снег. Натка и Тонька, нахохлившиеся, как воробьи в стужу, тихо сидели в пустом классе и ждали своей участи.

За окнами синели ранние сумерки. Свет семилинейной керосиновой лампы и гудящее пламя топок двух круглых, обитых железом печей рвал потемки в серые клочья. Только что вымытый некрашеный пол дышал свежестью. За учительским столом сидела Галина Фатеевна и молча проверяла тетради. Зачесанные назад пышные волосы уложены на затылке в валик. Мягко лежит на плечах теплый шарф. На стене, повторяя облик учительницы в той же склоненной позе, застыла ее тень.

В Кукуе жили еще эвакуированные. Они отличались от ольховчан если не платьем, то разговором, манерой держаться. Но особенно Натке нравилась Валькина мать. Впервые Натка видела такое нежное, белое лицо и такие черные грустные глаза. Одежда Галины Фатеевны была всегда тщательно подогнана по фигуре, обувь начищена. Даже походка ее была совершенно особой. Ходила она как-то стремительно, легко и неслышно.

Одна за другой входили в класс усталые, одетые в фуфайки и пальто женщины, родительский актив. Зашел на школьный огонек и Баянов. Александр Иванович возглавлял вторую бригаду. Наслышаны о нем были многие, а видели не все. Особенно женщины из первой бригады. Когда в классе появился высокий худощавый мужчина в солдатской шинели с темной перчаткой на руке, громко говорившие до этого женщины вдруг притихли. Баянов поздоровался и внимательно оглядел помещение: тесно поставленные парты, большую зеленую карту, висящую рядом с классной доской, узкий высокий шкафчик с наглядными пособиями.

— Ну как, ребятишки не мерзнут? — спросил он учительницу, задержав взгляд на лежащих около печи дровах.

— Топим пока не скупясь, — ответила Галина Фатеевна и пододвинула Баянову стул.

Когда все разместились, Женя Травкина вышла к учительскому столу, рассказала о сорванном уроке и. поставила вопрос о том, чтобы Натке и Тоньке, как «основным зачинщикам безобразия», снизили за четверть оценки по поведению.

Вслед за ней поднялся Баянов. Он расстегнул шинель, пригладил белесые кудри и внимательно посмотрел на Натку и Тоньку. И все сидящие за партами женщины, повернувшись в их сторону, тоже внимательно посмотрели на «основных зачинщиков безобразия».

Натка вцепилась в Тонькину руку и еще ниже склонила голову.

— Значит, Женя Филипповна настаивает Наталье Усаниной и Антониде Налимовой снизить оценки? — задал вопрос Баянов. — Видел я этот урок из окна конторы. Потом разговаривал с ребятами. Помню, что недовольными были все. Нельзя плохо одетых и полуразутых детей часами заставлять ползать. Как бригадир, могу сказать, что Наталья Усанина и Антонида Налимова летом неплохо поработали в колхозе, пасли телят. Озорные, конечно, подружки, но вполне сознательные пионерки.

Натка приподняла голову и поискала глазами мать. Та сидела около печи, недалеко от них с Тонькой, на одной парте с Оней-кенюшихой. Густые темные пряди волос выбились из-под шали матери, но она не поправляла их. Мать внимательно слушала, бригадира.

Для сидящих в этот поздний час в школьном классе Баянов олицетворял всех тех, кто ушел на фронт и сражался с врагом.

— Вот вы говорите — программа? — обратился Баянов к Жене Травкиной. — Правильно, но ребята воображают себя героями: Чапаевыми, Космодемьянскими. И если какое-то время отводить игре, им понадобится и ползать, и бегать, и знать все другие стороны военного дела. Уроки тогда интересными станут. — Баянов снова неторопливо пригладил белесые кудри и продолжал: — Мы как теперь ребят называем? Натка Маряшина, Тонька Онина, Аркашка Киин. Это военные дети. Они растут на плечах одних матерей.

— Да и то сказать, часто мы видим их? — снимая шаль, вставила сидящая у печи Оня. — С темна до темна на работе.

— Нетрудно выставить одиннадцатилетним девчонкам плохие оценки по поведению. Но как об этом написать отцам или братьям на фронт? Вот, мол, вы там жизнью рискуете, а мы тут хулиганов растим. Так, что ли?

И учительнице, и сидящим на собрании женщинам понравилась речь Баянова. Они даже громко похлопали в ладоши по окончании ее. А Женя Травкина стала просить Баянова, как бывшего фронтовика, взять на себя уроки военного дела.

— А как же!

— Мужчине сподручнее! — поддержали ее женщины.

— Ну что ж! — сказал Баянов. — Как на то правление посмотрит. Я не против. Наши дети — наше завтра. А наше завтра — это победа над ненавистным врагом…

После собрания женщины одна за другой направились к дверям. Около учительского стола задержались Оня-конюшиха, Наткина мать, Женя Травкина и Баянов. Довольные вынесенным решением, Натка и Тонька тоже подошли к столу.

«Об Аркашке и рассыпанном горохе никто и не сказал?» — вдруг вспомнила Натка и прислушалась к разговору взрослых.

— Да какой мешок? Что вы! Я каждый день в конторе, ничего подобного не видела.

— А я говорю — есть! Сам девкам сказывал, — сердито наступала на Женю Тонькина мать.

— Конечно, Аркашка признался, — хмуро сказала Тонька, очевидно, недовольная тем, что Аркашку-то на собрании не прорабатывали.

— Раз дети говорят, надо проверить! — поддержала Оню и Наткина мать.

На темных окнах конторы блуждали слабые отблески света. Было ясно, что в комнатах топятся печи, но на двери почему-то висел замок. Баянов потоптался на заснеженном крыльце, подергал замок, пошарил в карманах, но ключа не нашел. Пришлось Тоньке сбегать за ключом к счетоводу Рукомойникову.

Мешок, как и говорил Аркашка, стоял в чулане конторы. Правда, его не сразу нашли. Он был укрыт ворохом пологов. Когда их разрыли, в мерзлой настылости заснеженного чулана сразу запахло гороховым полем, С минуту все удивленно молчали, разглядывая крупное, изжелта-белое, чисто провеянное зерно.

— Бабы! Это что ж за оказия? — сипло, волнуясь, первой начала сокрушаться Оня. — Ha-ко те, чудеса какие! Кто горох по карманам таскат, кому, может, и горошницу варят. А девок наших ни за что ни про что виноватят. Ha-ко те! Тепереча ясно, кого взгреть-то надо!

— Откуда он тут? Почему? — посыпались разом вопросы.

— Кому ясно, а мне, например, ничего не ясно пока, — покачал головой Баянов и, подняв выше лампу, посветил на мешок.

— Александр Иванович, может, это от косарей осталось, — сказала Женя.

— Может быть, может быть, — думая о чем-то своем, быстро проговорил Баянов. — Завтра разберемся.

— Если от косарей, почему остатки не заприходованы? На склад не сданы? — удивилась Наткина мать. — А обеды косарям, правильно, Кия варила.

— Наверняка Рукомойников в курсе. Вот бумажная душа Рукомойников! Ротозейство какое! — возмущенно покачал головой Баянов и передал лампу Жене Травкиной. Затем, дружески похлопав Натку и Тоньку по спинам, бригадир подвел их к мешку.

— А ну-ка, товарищи пионеры! Подставляйте карманы. Это вам за проявленную бдительность. За то, что добро колхозное стережете. — И, наклонившись к мешку, Баянов зачерпнул две полные горсти стылого гороха и высыпал в карманы девчонок.


ГЛАВА 7

Дома хозяйничала баба Настя. Мать и брата Натка видела лишь поздно вечером. Толя уходил в школу в соседнее село Танып еще затемно. Мать поднималась и того раньше. Она ездила с хлебным обозом на станцию. Хлеб будут возить до глубокой зимы. Проехать вперед и обратно пятьдесят километров по проселочной дороге и разбитому тракту на исхудалых, надорванных тяжелой работой лошадях — дело нешуточное. Нередко мать возвращалась глубокой ночью.

Выбежала воскресным утром Натка на улицу. Земля, крыши домов, нескошенное ржище, ели в лесу — белое все, как на мельнице, будто ровным слоем крупчатки обсыпано. И такой свежестью на улице пахнет, как в доме, когда пол вымоют или ранние огурцы в чашку нарежут. По словам бабы Насти, этот снег не растает уже. Значит, пришла зима. До чего нарядна снежная улица! Над каждой трубой то белый, то синий, то сиреневый столбик дыма в небо выметывается. И каким только дымом не пахнет: еловым, березовым, пихтовым, осиновым. Потопталась Натка на дворе, побросала снежки, вдруг видит: Валькина труба не дымит.

«Может, захворали», — подумала Натка и побежала в дом эвакуированных. Раскрыла дверь в кухню и поняла: что-то случилось. На столе огарок свечи едва теплится, а учительница в пальто, в бурках, в шарфе сидит на дровах у камина и, как маленькая, шмыгает носом. Тут уж Натка совсем удивилась: оказалось, учительница плачет потому, что не может растопить камин. Валька лежит на печи и подает матери советы разные о том, как дед Ванека растоплял печь берестой и еловыми шишками.

Сбегала Натка домой, принесла сухое липовое полено, нащепала ножом лучины и растопила печь учительнице.

Весело загорелись в камине дрова. Нагрелась и заалела плита. В комнате от этого светлей стало. Галина Фатеевна, Натка и Валька сели за стол и стали пить чай с сахарином. Раскраснелась учительница, сняла пуховый шарф, стянутые обычно в узел черные косы по плечам распустила. Совсем как девочка сидела и радовалась теплу и сладкому чаю. Удивлялась про себя Натка: куда девалась суровая учительница. Галина Фатеевна так же, как они с Валькой, наклонялась низко к столу и дула на блюдечко.

— Буря на море! — весело кричала Валька.

— Шторм! — смеялась учительница. — Девятый вал!

— Буря на сковородке! — захлебываясь смехом и обжигаясь чаем, кричала и Натка.

В это время зашли в дом Егорша и Вовка Налимовы, Толя и еще несколько комсомольцев. Чай пить все отказались. Егорша обвел взглядом пустую комнату и сказал:

— Мы собираем пожертвования для фронта. Кто что может.

— Да, да, — Галина Фатеевна сразу стала серьезной. Она тоже обвела взглядом пустую комнату, но ничего, кроме пальто и бурок с калошами, в которых они с Валькой ходили в школу, тут не было. Валька решила помочь матери, подскочила к кровати, вытащила из-под нее чемодан и раскрыла. На дне чемодана лежали какие-то книжки, Валькин резиновый мячик, учительницына нарядная кофта с кружевным воротником и еще что-то из мелочи, в том числе костяной портсигар.

— Вот! — счастливо запрыгала Валька. — Это папин, — и протянула портсигар комсомольцам.

— Да, да! Возьмите, — виновато улыбнулась учительница. — Все должны бить врага, я понимаю, но больше у нас, кажется, ничего нет.

— Наши город Краснодар сдали, — печально сказал Толя. — Вы уже знаете?

Большие черные глаза учительницы стали еще шире, нос враз побелел.

— Красно-дар? — глухо переспросила она по слогам и села на кровать, будто ноги ее враз отказались держать. — У меня мать там больная и три сестренки, — все так же сдавленно и тяжело сказала учительница.

Она сидела на кровати, опустив голову и плечи, и все молча смотрели на нее, не зная, что дальше делать. Потом Галина Фатеевна медленно встала, сняла с гвоздя желтый пуховый шарф.

— Он теплый, — сказала учительница, протягивая комсомольцам шарф.

— Да что вы! — уставились они на нее. — Зима у нас лютая. Как же вы-то будете?

— У меня берет теплый, — зябко повела плечами учительница, протягивая им шарф.

— Ну нет. Что вы! Что вы! — дружно замахали руками комсомольцы, пятясь к двери.

— А шлем можно? У нас есть, с красной звездой, — спросила, подскочив к комсомольцам, Натка. — Дяди Андрюшин. Он на Ольховке в братской могиле лежит похоронен.

Егорша внимательно посмотрел на Натку, на ее выгоревшую русую челку, темную россыпь веснушек на высоких скулах и тонком носу.

— Говорят, ты на дядю Андрюшу похожа. Шлем этот, Наташа, дорогая память для твоей семьи.

— А еще баба Настя клубок шерсти напряла. Варежки вяжет. Я сбегаю.

— Сиди, — важно сказал Толя. — Сам разберусь. Галина Фатеевна, вы уж извините. Как неловко получилось-то.

— Не подумали. И к вам, к эвакуированным, завернули. — Комсомольцы торопливо попрощались и ушли. Костяной портсигар и шарф остались лежать на столе.

Учительница и девчонки снова сели за стол. Валька и Натка молча пили чай с сахарином, учительница сидела неподвижно и смотрела в окно на белые, припорошенные снегом дома и деревья.

— Валя, шли бы на улицу. Все-таки первый день зимы, — очнувшись от своих мыслей, сказала учительница.

Когда Натка и Валька выбежали с санками на улицу, высокий берег Ольховки уже кишел школьниками. Починковские четвероклассники вовсю сражались с пятиклассниками — таныпчанами — в снежки. С горы по дороге к Ольховке несколько ребят катались на лыжах и санках. Тут же, неподалеку, старшеклассники заливали катушку для малышей. Скатились Натка и Валька несколько раз с горы и решили сбегать за Тонькой. Тонька и Панька по воскресеньям помогали матери па конном.

В конюховке слабо горел фонарь, потрескивали еловые дрова в топке, но никого не было. Натка и Валька прижались продрогшими спинами к беленым бокам печи. На крыльце заскрипел снег, кто-то неловко дернул пристывшую дверь. Путаясь ногами в полах длинной борчатой шубы, на пороге появился дед Иван с санками и мешком картошки. Дед сбросил мешок, затолкал санки под нары и, увидев девчонок, обрадованно засуетился. Придвинул к печи скамейку, смел с нее кусочки еловой коры.

Снова заскрипел на крыльце снег. Широко распахнулась дверь, и в конюховку с огромными охапками мочала ввалились Тонька и Панька. Ребята побросали мочало на нары. Панька потушил фонарь, разделся и стал подбирать ровные концы мочала, Тонька, обрадовавшись девчонкам, начала подбрасывать в топку дрова. Скоро в конюховке стало тепло. Натка и Валька тоже сбросили пальтишки и сидели теперь на скамейке, привалясь к печи спинами.

Дед Иван развязал мешок, положил на стол десятка полтора картофелин, нарезал их тонкими ломтиками и положил на покрасневшую плиту. В конюховке кроме обычных, устоявшихся запахов дегтя, потных хомутов, мочала запахло печеной картошкой. Панька закрепил середину мочальных концов за вделанный в стенку крюк, начал вить веревку.

— Это что будет, кнут? — поинтересовалась Валька.

— Угадай, — хитро сощурился Панька, продолжая умело и быстро скручивать и свивать концы.

— Дед разве совсем сюда перебрался? — оглядывая внушительный мешок картошки, спросила Натка.

— Ночует иногда, — ответила Валька.

— Это коням картошка, — помогая деду переворачивать ломтики, тихо сказала Тонька. — Тем, которые с лесозаготовок вернулись.

— Мать говорит, он им каждый день носит, — подал голос из своего угла Панька.

— Ничего себе, — удивилась Натка. — А че сам весной есть будет?

Ребята хорошо знали, что дед не слышал, но всякий раз, когда речь заходила о нем, говорили в его присутствии шепотом. Зарумянившиеся с обеих сторон ломтики дед снимает с плиты кончиком ножа и бросает девчонкам в колени. Глубокие выцветшие глаза его щурятся в довольной улыбке. Натка, Валька и Тонька, обжигаясь, снимают с краев легкую кожицу и хрустят поджаренной картошкой.

— Как пряники, — набивая рот, бормочет Валька. — Натка, ты ела пряники?

— Ела, — не совсем уверенно отвечает Натка. — До войны… Только я не помню, какие они.

— Ела бы, дак не забыла, — уточняет Тонька. — Если я не ела, дак и не говорю.

Натка дует на горячие картофельные ломтики и, остудив, несет Паньке. Пока он ест, она разглядывает свитый конец.

— Славные получаются, — с видом знатока заявляет Натка. — Тонкие и упругие. А баба Настя говорит, хорошие вожжи свить во всем починке только дед Иван сумеет.

Панька ерошит отрастающий ежик на голове и поясняет:

— Мочало не совсем просохло. В прошлое лето липы с весны мочили, так то послушней было. Из него и кнуты, и чресседельники вили.

Натка садится на свое место и продолжает наблюдать. «У Налимков любая работа спорится. Добрые мужики растут», — вспоминаются ей сейчас слова бабы Насти. И действительно, за работой, со спины, Панька похож на невысокого коренастого мужичка. Он стоял, широко расставив ноги, чуть отклонясь назад. Слегка разведенные в стороны руки его быстро и ловко скручивали мочальные жгуты. Сквозь тонкую ситцевую рубашку было заметно, как напряженно двигались худые плечи и лопатки.

Ежедневная работа рано развивала деревенских ребят. В свои двенадцать лет Панька казался намного старше. Он уже умел подковать коня, вспахать огород, накосить травы, спилить дерево. И внешне был крупнее девчонок, вел себя солиднее. Подражая молодым парням, Панька низко загибал сапоги и валенки, носил солдатскую шапку с серым околышем. В сентябре, помнит Натка, когда заболел председатель Маркелыч, Панька помог Архиповне выкопать в огороде картошку и убрать овощи. За это Набатовы подарили ему Шурину вельветовую куртку. Куртка была рыжевато-коричневая, почти в тон его волнистого каштанового чуба, с карманами и «молнией». Из-за этой куртки Паньку в школе прозвали щеголем. Он не обижался, когда к нему так обращались. Да это прозвище и подходило ему. Одежду братьев, которую им с Тонькой приходилось донашивать, Панька сам подгонял под свой рост.

Под окнами конюховки скрипят полозья саней. Это возвращаются из района обозники. Панька снимает со стены керосиновый фонарь, зажигает его, и они с дедом идут встречать подводы. Дед всякий раз после дальней поездки проверяет каждую лошадь: не побила ли спину, не захромала ли. Следит, чтобы кто из подростков не напоил лошадей потными. Панька помогает деду.

Девчонки разрезали оставшиеся картофелины на круглые ломтики и, сгрудившись у печи, начали сами сажать на плиту. За этим занятием их и застала Наткина мать, Маряша. Закутанная черной, заиндевелой от мороза суконной шалью, она появилась на пороге в белом облаке холодного пара. В руках ее был хомут. Вслед за ней вошли Женя Травкина, Оня-конюшиха и Ванека. На воротнике дубленого солдатского полушубка, на пшеничных бровях и ресницах Жени Травкиной серебрился иней. Выношенная тонкая шалюшка едва прикрывала голову конюшихи, серый мужской ватник полнил, делал и без того приземистую плотную фигуру ее еще ниже.

Женя теперь ездила с хлебным обозом на станцию. По починку ходили слухи, что в конторе с Баяновым она не сработалась.

Маряша положила на скамейку перед дедом хомут. Он осмотрел его и повесил высоко на длинный деревянный шпиль, вделанный в стену. Так дед обычно сушил сбрую перед тем как ее ремонтировать. Конюшиха села на нары и, сдвинув в угол лежащее мочало, пригласила:

— Садитесь, бабоньки. За день-то на морозе крепко пробрало. — У конюшихи часто болело горло. Говорила она зимой обычно сиплым шепотом. Маряша вопросительно посмотрела на Женю.

— Некогда бы сидеть-то. К Маркелычу собирались зайти посоветоваться.

Женя устало опустилась рядом с конюшихой.

— Мы вроде сегодня в районе Бутышкина видели.

Маряша молча закивала головой. Услыхав о Бутышкине, девчонки навострили уши.

— Вот те на-а! — всплеснула руками конюшиха. — Вот так дела! Вон оно что… — медленно приходя в себя от столь неожиданного известия, повторяла одно и то же Тонькина мать. Вошел Панька и тоже повесил на шпиль сушиться хомут и несколько уздечек. Раскрыв дверцу печи, начал ворошить клюкой горящие дрова.

— Так, девонька, так, — сиплым шепотом снова начала конюшиха, — значит, в районе встретили…

— Да не встретили; если б встретили, тут уж наверняка. Издали видели. — Маряша тоже расстегнула шубу и села на нары.

— Как же Бутышкин мог там оказаться, — глядя на взрослых, в недоумении развела руками Валька, — если его волки загрызли?

— Что Бутышкин? — только теперь поняв, о чем идет речь, резко повернулся от печи Панька.

— Надо бы посыпки смолоть, — перехватив сторожкий Маряшин взгляд, сказала конюшиха. — Паня, съезди-ко на мельницу. Кубышки две вики да охвостья разного для обозных лошадей выписали. И девчонок забери с собой. Пусть по первому-то снежку прокатятся. У нас свои разговоры. И детям вовсе не след их слушать.

Пулей вылетают на крыльцо девчонки. За ними, прихватив сбрую, степенно выходит Панька. Пока он запрягает в розвальни лошадь, дед Иван и конюшиха выносят из кладовки мешки. Наконец все готово. Нетерпеливо подталкивая друг друга, девчонки валятся на мешки и солому. Панька встает в передок саней, крутит концами вожжей, и лошадь трогается. Когда они проезжают мимо горы, ребятишки провожают их завистливыми взглядами. Из Кииного двора выходит группа комсомольцев.

— Эй, Панька! — кричит кто-то из них. — Куда это вы?

— В Ашу на мельницу. В Чикаши пестики молоть, — громко хохочет Тонька и прощально машет им варежкой.

— Меня возьмите. Я тоже в Ашу дорогу ищу! — весело кричит им вслед Толя.

— А Кию-то забыли позвать? — спрашивает брата Тонька.

— Она уж давно там. Ее мать предупреждала.

До войны мельником работал Клавдин и Аркашкин отец. Теперь мельница простаивает. Молоть кукуйцам нечего. И в редких случаях, как сегодня, Кия Шулятева заменяет мужа.

Вечер выдался тихим и ясным. От снега и лунного света далеко было видно вокруг. Белели пустынные поля. По берегам Крутого лога высокими величественными шатрами пестрели припорошенные снежком редкие ели. Темнели по речке кусты. Пустынная немота снежных просторов оглушила девчонок. Они вдруг притихли.

Прижимаясь спиной к Тоньке и Вальке и, скользя взглядом по сереющим на обочинах зарослям полыни, Натка вспомнила, как приветливо выглядели поля летом. Тогда все здесь зеленело и цвело. Во ржи надрывались кузнечики. В ельнике лога свиристели птицы, над лугом жужжали шмели и пчелы. Над речкой и прудом, кружа слюдяными планерами, трещали радужные стрекозы. Пронзительно и монотонно кричали канюки: «Пи-и-ть! Пи-и-ть! Пи-и-ть!» А теперь здесь властвовали два цвета: черный и белый. И все было немо и неподвижно. Лишь одиноко скрипели полозья саней да изредка фыркала лошадь.

— Ну чего замолчали? — не вынес сумеречной тишины и окликнул девчонок Панька. — Песню бы, что ли, грянули. А? Тонька, как там насчет разбойника-то поется?

— Да ну ее. Надоела. Давайте споем лучше сумную. — Валька была настроена серьезно.

— Какую, какую? — рассмеялась Тонька.

— Да вот: «…Из ран польется ала кровь…» На проводах еще пели.

— «За лесом солнце взвоссияло»?

— Ага.

— Все бы вам с Наткой жалостные. А я дак больше веселые люблю.

— Эту песню только в Кукуе поют. Ее здесь сочинили специально для проводов, — откликнулась молчавшая до этого Натка и тут же без всякой паузы, протяжно и грустно, подражая взрослым, запела. Ее дружно поддержали все.

За лесом солнце взвоссияло,
И черный ворон прокричал,
Слеза моя на грудь скатилась,
В последний раз «прощай» сказал.
Прощайте, кустики, березки,
Прощай, родительский мой дом,
Прощайте, братья мои, сестры,
Прощай, жена и мать с отцом.
Быть может, меткая винтовка
Из-за куста сразит меня,
Быть может, сабля-лиходейка…

— Тпру! Стой! Тише! — быстро и глухо сказал Панька и указал вперед на дорогу. — Во-он катится, видите?

— Кто?

— Где? — встревоженно вскочили на колени девчонки.

— От мельницы к лесу.

— Ага. Как быстро бежит.

— Ой, мамочка! Поворачивай! Ой, мамочка, волк! — ухватившись за Паньку, заголосила Валька.

— Тихо, ты! — резко прикрикнула на нее Тонька. — Чего нюнишь? Волк! Разве такие волки бывают!.. Лошадь это.

— Может, Бутышкин? — вставила Натка.

— Кхэ! Для Бутышкина слишком бег резвый. Да и всадник, похоже, сидит. Но-о! — хлопнул лошадь вожжой Панька.

— А откуда взялся? Впереди, когда из деревни выезжали, никого не было, — изумленно пожала плечами Тонька.

— Может, из таныпских кто на мельницу приезжал?

— Что они, дураки, десять верст киселя хлебать, таныпские-то?

— А выехал, должно, с мельницы. Больше тут неоткуда, — резонно сказал Панька и, сбрасывая минутную оторопь, закричал во все горло: — Эй! Ого-го-го!

— Ого-го-го-го… гоо! — прозвучало в ельнике лога ответное эхо. Лошадь затрусила рысцой, и через несколько минут, свернув с дороги, они подъехали к мельнице.

— Эй, тетка Кия! Где вы? — глядя на темные окна избы, громко позвал Панька. На крик из сарая вышла с фонарем в руках высокая сухопарая мельничиха. Пока они с Панькой выносили из саней мешки, она недовольно ворчала.

— Чего припозднились-то? Думала, совсем не приедете. Часа два уже тут околачиваюсь. — Кия постучала одна о другую ногами, одетыми в чесанки с калошами,

— В другой раз больше берите. А то что за молотьба, привезли эстоль.

Мельничиха пошла к плотине. Тонька и Валька побежали вслед за ней.

— Панька! — крикнула мельничиха. — Как услышишь, жернова застучат, иди, не мешкая, засыпать.

— Угу! — отозвался Панька. Он подошел к лошади, опустил чресседельник, бросил лошади солому.

Скоро откуда-то снизу, очевидно из-под плотины, послышался Тонькин и Валькин разговор.

— Видишь, как плещет на колесо-то.

— А у нас не такие. Мы когда с отцом в хутор ездили к бабке, так там прямо в степи, в поле стояла. Крылья на ней огромные, медленно так крутятся.

— У вас ветер крутит, а тут вода.

— Наташа, а ты что не пошла? Замерзла? — Панька присел рядом с Наткой на сани.

— Ага. На валенке дырка. Снег набился.

— А что же Толя не подошьет?

— Дак она с прошлого года. Я и сама забыла.

— Ну, если что, приходи на конный. — Панька взял из передка охапку соломы и бросил на ноги Натке. — У нас с дедом и войлок, и дратва есть.

Послышался стук жерновов, Панька вскочил и побежал в мельницу. Когда он вернулся и снова сел в сани, Натка сказала:

— А знаешь, как я на тебя рассердилась в тот раз и на учительницу тоже. Вот, думаю, ничего себе. С ошибками — и хвалят. А когда прочитала… Ты его раньше придумал или на уроке?

— Ну как бы я раньше. Я же не знал, что учительница задаст.

— И песню эту, которую на проводах поют, ты написал?

— Песню ту женщины сочиняли. Хором. Я им только немножко помог. А хочешь, новую прочитаю? — Панька взял в волнении соломинку, покусал ее. — Помнишь, Галина Фатеевна про партизанку читала нам?

— Ну.

— С той поры я про партизанку все думать стал. Вечером лежу на полатях и все думаю. Вроде и не хочу, а все равно думаю. Ну вот слушай.

Скажи мне, солнце красное,
Где милая моя?
А солнце мне ответило:
— Увы, не знаю я.
Спросил я звезды ясные:
—  Скажите, где она?
А звезды мне ответили:
—  Расстреляна она.
Мы видели, мы слышали,
Как ночью при луне
Мечту твою прекрасную
Поставили к стене.
Она с улыбкой бледною
Взглянула на восток
И, словно чайка белая,
Упала на песок.
С тех пор другою милою
Душа моя полна,
Винтовка моя верная —
Законная жена.

Панька тихим голосом, нараспев, читал песню. Натка внимательно слушала и смотрела на мерцающий под лунным сиянием снег, на зубчатую стену таинственного и молчаливо темнеющего высокого леса, а видела она то, о чем читал Панька. И на душе ее становилось горько. Вместо девушки ей почему-то представлялся ее двоюродный брат Горчик, от которого на прошлой неделе пришло письмо, а на другой день похоронная.

— «В живых от роты остался один».

— Что ты сказала?

— Я говорю, брат Горчик написал: «В живых от роты остался один», и на следующий день его убило. — Натка отвернулась от Паньки и прикрыла лицо варежкой. — А ты разве видел чаек? — через некоторое время спросила она.

— Дак их обязательно, что ли, видеть надо?

— А как ты говоришь: «и словно чайка белая»?..

— Ну как? В песнях же поется.

— И вот про винтовку. Как-то непонятно.

— А это военная тайна, — рассмеялся Панька и поднялся с саней. — Пойду посмотрю, как там мелет.

— Я дак в первый раз вижу такое! — послышался снова Валькин голос.

Все реже делала она замечания девчонкам. Все больше привыкала к деревенской речи. Порой и сама с удовольствием вставляла понравившийся оборот или слово.

— Ой, Натка, какая жуть под плотиной! Брр! — Валька подбежала к саням и, сев рядом с Наткой, тоже начала зарываться в солому. — Вода плещет, колесо шумит. Темень, хоть глаз выколи, а в углу что-то светит! — Обычно грустные глаза ее оживленно сияли. — Тонька говорит, там водяной сидит. — Валька громко чихнула и рассмеялась.

Вернулся Панька быстро.

— Долго еще ждать? — зябко повела плечами Валька.

— А ты думала. Это тебе не Белая и не Кама.

— И даже не Танып, — поддержала брата, подходя к саням, Тонька. — Мать на Танып ездила. Вот там, говорит, крутит. А в Ольховке воды кот наплакал.

— Идите-ко посмотрите, — таинственно сказал Панька. — Только без шума.

— А что?

— Да ну, мы уже насмотрелись!

— А то, что вика-то наша побелела очень. Вначале вообще одна мука сыпалась.

Девчонки переглянулись.

— Летом же мололи для колхоза. В желобах, наверно, осталось, — предположила Тонька.

— Хех. Летом. Я подставил ладонь, а она… — Панька помолчал, сосредоточенно глядя на свою ладонь, и вcе тоже посмотрели на Панькину ладонь, — …а она еще теплая, — шепотом закончил Панька.

Девчонки не двигались и ошеломленно молчали.

— А Аркашка-то, помните, горох таскал?

— Ага! Может, они тот мешок из конторы стянули, — торопливо сказала Натка и уставилась на подружек.

— А ну пошли; — скомандовала Тонька, и они все трое побежали вслед за Панькой. Девчонки проверили все углы, заглянули во все клетушки и даже в деревянный четырехугольный ковш, на дне которого еще темнела несмолотая вика, но ничего подозрительного не нашли.

Когда мельничиха грузили с Панькой в сани мешки, Тонька подтолкнула брата.

— Ты у нее спроси.

— Спрашивал. Она говорит, это от лета, когда для колхоза мололи.

Всю обратную дорогу ребята высказывали разные догадки.

— С лета? Не может быть! В сентябре еще посыпку мололи.

— Потом лебеду недавно давали на трудодни.

— А если тот, который на коне ехал? Только что смолол. Бросил мешок на лошадь перед собой и увез.

— Дак он что, сам смолол? Тетка же Кия молчит.

— А кто в лес муку повезет?

— Может, это Быргуша на Бутышкине, — предположила Валька.

— Мели, Емеля, твоя неделя, — прыснула Тонька.

— Баба Настя говорит, Лиза колхозного колоска не тронет. И потом она же сама санки возит.

— Нет. Тут что-то не то! — подвел итог Панька, когда они уже въезжали в починок.

— Я думаю, надо сказать Баянову. А самим молчать, чтобы не вспугнуть кого. Баянов фронтовик и… вообще он просил… — Натка вовремя прикусила язык, поймав себя на мысли, что чуть не проболталась о заключенном с Баяновым союзе. — И пусть это будет пока нашей военной тайной.

— Точно, — радостно хлопнула ее по плечу Тонька. — Как он тогда Аркашку: за шкирку и в контору.

— Заметано, — солидно сказал Панька. — С Баяновым поговорю сам. — А вы смотрите, языки-то при себе держите.

У конного проулка ребята расстались. Панька и Тонька поехали выпрягать лошадь, Натка и Валька побежали домой.

Полная яркая луна стояла уже высоко над темнеющим лесом. Кое-где над заснеженными крышами тянулись негустые дымки. Некоторые хозяйки все еще протапливали на ночь каленки. Тихо было в починке, даже собаки не лаяли. Лишь скрипела под ногами девчонок еще не утоптанная, голубовато поблескивающая под луной дорога. Грустно притулившись к осиннику и речным зарослям, темнели дома, редко в каком мигал огонек. И от тишины этой, от пустынного безмолвия снежных полей, от немоты темных окон, от пережитого за День Натке стало как-то жутко и одиноко. Валька, очевидно, тоже испытывала нечто похожее, потому что, прощаясь у своей калитки, сказала:

— Как тут глухо у вас. Даже страшно, когда в пустое поле посмотришь. А вдруг из лесу или из логу волк выскочит?..


ГЛАВА 8

Скоро весь починок засыпало снегом. Дом Усаниных стал похож на Деда Мороза. Крыша — высокая пушистая шапка. Занесенные снегом наличники — лохматые брови. Темно-синие стекла выходящих на улицу двух Окон — глаза, а наметенный под ними сугроб — борода. Конец ее узким клином протянулся до самой дороги.

После Октябрьских праздников Наткин класс перевели во вторую смену. Просыпалась она теперь поздно. Баба Настя успевала уже к этому времени истопить печь и сварить обед.

Будил Натку глухой гул падающих на пол стылых поленьев. Баба Настя носила дрова на завтра. Холодный воздух парными клубами заполнял кухню. От дров пахло снегом и березовым соком.

С утра окна покрыты толстым слоем изморози. До обеда в доме будет серо, как в сумерки. Натка и пестрый кот Антон лежат на печи. Очень не хочется Натке слезать с печки. Что же придумать? Может, попросить бабу Настю рассказать какую-нибудь историю. Особенно любит Натка слушать рассказы об отце.

В комнате, где стояли обеденный стол и железная печка с длинной коленчатой трубой, в простенке под часами-ходиками висела его фотография в самодельной рамке. Отец снялся в черной косоворотке с частыми белыми пуговицами, в сапогах до колена. На шее полосатое кашне. Перед аппаратом отец стоял, будто в строю, навытяжку. Лицо было смущенным и задумчивым. Внизу по углам фотокарточки белые круги и в них черные печатные слова: «Привет с Урала».

Баба Настя часто снимает рамку со стены и, рассматривая фотографию, разговаривает с отцом или рассказывает о нем Натке.

Несколько поленьев баба Настя толкает на печь.

— Пусть подсохнут для лучины.

— У тебя здесь болит? — Натка проводит пальцем по ее холодной щеке, там, где, будто мак в огороде, алеет большое родимое пятно.

— Нет, — смеется баба Настя. — На носу у тя вон сколь веснушек. Разве болят?

— Отец на карточку давно снялся?

— В городе. До войны. Ездил получать трахтора. Сначала служил отец председателем в Совете. Жили мы с им тогда вдвоем, в той боковушке, — кивает баба Настя в сторону горницы. — Эту половину уже при Маряше пристроили. Отец и сколотил колхоз наш. Да и другие в округе. А потом на трахтор потянуло его. Окончил в раене курсы, до самой войны и был при машинах.

Баба Настя опускает вязку на колени и сидит сгорбившись, не шевелясь, смотрит куда-то далеко-далеко. Через окно, через снежное поле, через темнеющий синей полоской лес. Где-то там, за многими полями и лесами, на чужой, никогда не виданной ею карельской земле, так же укрытая сейчас снегом, как все вокруг, бугрится могила отца. Какие деревья шумят над ней? Какие люди проходят мимо? Даже этого никогда не узнает она. Потому и тоскует так безнадежно ее материнское сердце.

Но вот она распрямляет спину, снова приваливается к горячему боку печи и продолжает рассказ. Натка переворачивается на живот и, свесив голову, слушает.

— Приходит как-то Ваня с собрания и спрашивает: «Как назовем, мама, колхоз наш?» — «А по мне хошь бы как. Ты у других спроси». — «Другие, бает, пока еще не колхозники. Тебя, бает, я в первую очередь записал».

В тот же вечер достал из сундука красные книжки. Листал все, листал да и говорит: «Искрой» назовем колхоз-то. Как, ндравится?» — «Ндравится, — отвечаю. — Огонь, дескать, в печке али костер, он ведь людей греет…» С той поры и зовемся «Искрой». А его, батюшки, и в живых нет.

Баба Настя откладывает вязку, подходит к простенку, снимает рамку, протерев стекло концом фартука, подает ее Натке на печь и снова садится вязать.

— Та война короткой была. Пришли мужики-то, кто уходил. Хоть изувеченные, а пришли. Один он не вернулся, соколик наш.

В окно Натке было видно, как синела уходящая в белое поле дорога. По ней, выгнув от напряжения шею, высокая буланая лошадь тащила сани, груженные березовыми чураками. За возом шла женщина, укутанная поверх пальто большой клетчатой шалью.

«Клавдя на Рыбке дрова везет», — отметила про себя Натка и, глядя на дорогу, вспомнила, как провожали отца на финскую. Помнила она даже не сами проводы, а то, как отец, баба Настя, мать, Толя и она ехали по заснеженному лесу на санях-розвальнях на станцию. Как лошаденка споро трусила, и от лохматых заиндевелых боков ее шел пар. Тягуче и сухо скрипел под полозьями снег. Пушистые от инея деревья и высокие сугробы сверкали на солнце крохотными слепящими искрами. Натка сидела, наглухо закутанная в тулуп, и только в маленькую щелку ей видна была спина отца, обтянутая черной кудрявой дохой. Эта мерлушковая доха с коричневым цигейковым воротником лежит теперь в сундуке у бабушки. Много вещей обменяла мать в соседних селах на хлеб и картошку, отнесла на базар и последнее свое нарядное платье, а доха все лежит как память об отце. На самом дне сундука под ней пожелтевшие вырезки из газет, большая наклеенная на картон фотография участников Первого съезда колхозников. Лежат здесь и несколько книг в красных обложках с профилем Ленина.

— Кто из нас на отца похож? — чтобы отвлечь бабу Настю от грустных мыслей, спрашивает Натка.

— Толя — вылитая капля Ваня. Такой же поджарый. И волосы светло-русые, мягкие, вот точно спелая солома овсяная. В тебе тоже наша кровь. И волосы в нашу породу, и ноги, гли-ко, сколь длинны. А скуласта да кареглаза в мать. Веснушки тоже материны. Будь они неладны. Не отмоешь теперя ни глаза, ни веснушки — темным-темны, — смеется, глядя на Натку, баба Настя. Бабе Насте хочется, чтобы в Натке было больше отцовской крови. Натке же больше нравится мать. Правда, ростом она невысока и на носу и на щеках веснушек темная россыпь, зато ни у кого в деревне нет таких кос. Ровные, шелковистые, каштановые. Когда мать распускает их, свисают до колен.

Согревшись, баба Настя уходит поить скотину. Натка завтракает на кухне вареной картошкой. В окно ей видна часть двора, заметенный снегом ложок и дом Ванеки. По высоко натоптанной тропе огородами бежит к Усаниным Валька. Баба Настя рубит топором заросшее устье колодца. Валька останавливается около нее и смотрит из-под руки на солнце. Под ударами топора от белой гладкой толщи льда отлетают радужно сверкающие на солнце осколки. От них на снегу синеватые отметины, словно большие птицы наследили вокруг. Натка быстро одевается и выскакивает во двор.

— Ух ты, лешак, как зарос! — тяжело глотая ртом воздух, отрывисто говорит баба Настя, распрямляется и кладет топор. — Воду весь околоток носит, а почистить некому. — При каждом слове изо рта бабы Насти вылетают белесые облачки пара.

Холодное, точно вылинявшее за лето солнце стоит по-зимнему невысоко. Рядом с размытыми краями его тускло светят еще два слегка вытянутых солнца.

— Дело к стуже пошло, — баба Настя тоже подносит козырьком варежку к слезящимся голубым глазам и смотрит на солнце.

— Натка! Затмение! Смотри, затмение! — Валька толкает Натку в бок.

— Затмение! — обидевшись, передразнивает Натка. — Солнце рукавицы надело. Перед стужей. — И в ответ так же больно толкает Вальку.

Натке давно хочется проучить ее за то, что постоянно подсмеивается над ними с Тонькой: то разговор их не нравится ей, то одежда. А больше всего за то, что дала Натке прозвище — курица мокрая.

— Затмение! — Скривив губы, снова передразнивает Натка. — Других учишь, а сама такого пустяка не знаешь.

— Наталья! Мотри у меня! — баба Настя берется за конец веревки. — Вот как начну понужать. Валя учит слова правильно говорить, и губы кривить на сторону нечего. А солнце рукавицы, точно, к стуже надело. Проходи в дом, Валя, не смотри на ее. У нас седни морковная каша вкусная. Пообедаем, дак сходим с тобой к Маркелычу, молочка отнесем.

Улица, что тянется вдоль Ольховки, делится, соответственно по течению речки, на верхний конец и нижний. Усанины живут в нижнем конце, Маркелыч — в верхнем. Чтобы навестить председателя, надо пройти почти через весь починок.

Зимой избы, заметенные по самые окна и покрытые толстыми шапками снега, кажутся почти все на одно лицо. Даже окна все уравнял мороз: затянул стекла голубоватым узором. Летом же видно, из какого лесу постройка. Из кряжистых вековых елей, где бревна за много лет сроднились и лежат плотно, будто прикипели друг к дружке. Или из сучковатого леса, где бревна кривы и между ними глубокие, заполненные мохом пазы. Во многом облик дома определяет и крыша: низкая или высокая, двускатная или трехскатная. И потом, у каждого дома свои глаза — окна, большие, светлые или узкие, низкие, подслеповатые.

Изба у Маркелыча протянулась в глубь двора, смотрит на дорогу тремя стылыми окнами. Рядом стоит большой сруб. Пустые глазницы окон его до половины занесены снегом. К воротам намело сугроб. Баба Настя, Натка и Валька ступают по целине и проваливаются.

— Девки, ну-ко, торкнитесь в ворота-то. — Руки у бабы Насти заняты. Она несет Маркелычу три узелка. В них молоко, картофельные лепешки и травы разные для запарки. Натка и Валька крутят железное кольцо, но ворота не поддаются.

— Не огребены. Архиповна, вишь, на ферме сутками.

Набрав полные валенки снега, баба Настя и девчонки перелезают через изгородь. В кухне никого нет. Печь открыта, внутри нее лежат сложенные для топки дрова. Молча садятся на лавку и выколачивают по очереди из валенок снег в ведро, что стоит в углу под умывальником.

Дверь в комнату приоткрыта, оттуда доносится разговор.

— На ферме отел начался, — по голосу, похоже, Баянов.

— Знаю, старуха моя там с вечера. С поставками как? — Маркелыч говорит хрипло, со свистом. В груди у него что-то отрывается и булькает.

— По мясу и шерсти рассчитались. По хлебу еще возить и возить.

— Да-а, дороги-то… То метет, то стужа. — Натка припоминает, у кого из сельчан такой тонкий голос.

— Глядите, чтобы весной вплавь не пришлось, — похоже, председатель лежит на печи.

— Сергей Маркелыч, о чем разговор! — снова чей-то высокий голос. Да это же счетовод Рукомойников. За голос его и прозвали Митей Баушкой.

Баба Настя подходит к печи и заглядывает в подтопок. Очевидно, ищет лучину или бересту для растопки.

— Как члены правления, мы настаиваем на особом пайке, — Баянов говорит с остановками. — Без хлеба вам не подняться.

В это время Валька неосторожно задевает висящее на стене ведро. Оно срывается и гремит. Баянов открывает дверь и некоторое время разглядывает Вальку и Натку, словно не узнавая. Затем дружески подмигивает.

— Что ж тут затаились, подружки? А ну-ка, марш в комнату!

Маркелыч, покашливая, приподнимает висящую около трубы занавеску и, приветствуя девчонок, улыбается им одними глазами.

Баянов застегивает полушубок, подходит к печи и протягивает председателю руку.

— Последнее предложение с повестки не снимается. Имейте в виду…

— Какой разговор, — счетовод тоже встает со скамьи.

— Об этом уже говорено, — в груди председателя снова что-то начинает булькать, и он долго не может прокашляться. — Ребятишки, гляди-ко, как картофельные ростки, бледны. А вы: «какой разговор», — сухо говорит он. — А Бутышкина надо искать. Искать, искать! Какие же волки, если костей не нашли.

— Залезайте-ко, девки, на печь к Маркелычу. В избе холодно, — командует баба Настя, когда дверь за Баяновым и счетоводом закрывается. — Валя простужается часто, боюся я за ее.

Пока девчонки продираются через постиранное и вывешенное для сушки за печью белье, Натка вспоминает, что молоко они принесли Маркелычу как раз кстати. Ведь летом корову председателя тоже прирезали.

— Подвигайтесь на середку, — шепчет Маркелыч и радостно моргает рыжеватыми, выгоревшими за долгие годы ресницами. Девчонки усаживаются рядом с ним на голые кирпичи. Они едва теплы. Из-под тулупа появляется бледная худая рука Маркелыча. Он шарит по кирпичам и, найдя газету, протягивает ее Вальке.

— Прочти-ко тут вот, — тяжело говорит Маркелыч и тычет желтым, прокуренным ногтем в жирно набранный заголовок.

— «Твердыня на Волге», — громко, как на уроке, начинает читать Валька.

Маркелыч закрывает глаза и слушает. Широкие рыжеватые брови сведены к переносью. Заросшее щетиной узкое худое лицо с крупным горбатым носом напряженно и мелко вздрагивает. В глубоких складках бледного лба стоит испарина. Дышит председатель тяжело, со всех плеч, и заметно, что боль не отпускает его ни на минуту.

Разогрев молоко и лепешки, баба Настя тоже влезает на печь и начинает кормить Маркелыча.

— Спасибо, Максимовна. Слышала, немцам по зубам врезали. — В груди у председателя что-то обрывается и свистит. — Девчонок вот накорми-ко. — Маркелыч снова протягивает Вальке газету. И Валька в другой раз начинает читать ту же статью «Твердыня на Волге».

Глаза председателя закрыты. Лишь иногда, на самых интересных местах, он открывает их и смотрит на бабу Настю.

— Дай-то бог. Дело-то, вишь, на поправу пошло. Турнули немча, — баба Настя радостно кивает ему и крестится. — Теперича попей-ко отвару, батюшка. Враз в груди-то отмякнет. — Она приподнимает голову Маркелыча и подносит ко рту его белый фарфоровый чайник.

В избе становится теплее. Девчонки слезают с печи и идут в горницу. Пол в горнице устлан полосатыми половиками. В переднем углу круглый стол. У стены камин с высокой железной трубой. В простенке висит зеркало, а под ним фотографии в рамках. Красивый парень, чем-то похожий на Маркелыча, снялся в полный рост, в длинной шинели и шлеме со звездой. На другом снимке этот же парень, чубатый, без головного убора, стоит рядом с такими же рослыми парнями. Все в одинаковых белых рубашках с откидными воротниками. У каждого к лацкану пиджака прикреплен значок.

— Я знаю, что на значке написано, — говорит Валька, — «Ворошиловский стрелок». Ворошилов в нашем городе на заводе работал. Дед с ним воевал вместе.

— Это Шура, жених мой, — показывает на парня Натка. — И в шинели и шлеме тоже.

— В шлеме-то Маркелыч, — заглядывает в горницу и уточняет баба Настя. — Когда молодой был.

— Же-них, — недоверчиво тянет Валька. Она вертится перед зеркалом и укладывает вокруг головы венчиком косы. Так короной иногда укладывает косы Валькина мать Галина Фатеевна. — Если б жених, письмо написал бы.

— Тише ты! — быстро шепчет Натка. — Он никому не пишет. Уж месяцев пять. Думаешь, почему Маркелыч хворает?

— А это Аркашкина сестра? — поднимаясь на цыпочки, Валька старается рассмотреть лицо темноволосой, коротко стриженной девушки в цветастом платье и белых носках, что стоит рядом с Шурой у недостроенного дома.

— Она, Клавдя Шулятева, — неохотно кивает Натка. — Тоже Шурина ухажерка. До самой станции провожать ездила.

— А эту я уже видела где-то. — Групповой снимок комсомольцев висит на почетном месте, в центре простенка, в красивой рамке, отделанной розовым ракушечником… — Там тоже в белых рубашках, с ворошиловскими значками.

— У нас, — грустно откликается, Натка. — С отцом после соревнований. Который в середине высокий — отец.

— Ага. Ты мне уже показывала.

— На карточке их сколь? Двенадцать? А в живых сказать сколь? Если с Шурой, то трое.

— Кажется, я не помню никого, — растерянно говорит Валька.

— Дак откуда? Вот эти сидят: Тонькин брат Коля и мой двоюродный — Горчик и эти трое — ушли в первый день. Отец еще на финской убит. А этих провожали в тот день, когда вы приехали.

— Моего отца тоже под Ленинградом ранило. Письма долго не шли. Может, и Шура так?

— Из госпиталя сообщили бы за пять-то месяцев. Толя говорит, им историк-инвалид сказывал, под Сталинградом каждый второй убит. Там, говорит, маковому зернышку негде упасть. Все простреляно.

Баба Настя снова заглядывает в горницу, смотрит на часы.

— Наташа, домой пора. В школу чтобы не опоздать. А я печь подожду, когда протопится.

Обратно Валька и Натка бежали вприпрыжку. Деревню уже окутывал колючий морозный дым. В небе по-прежнему тускло светило три солнца. Кто-то провез воз соломы. Он подмел высокую обочину дороги, оставив на ней тоненькие желтые полоски.


ГЛАВА 9

В марте Натке и Вальке дома определили работу. Утром по холодку и вечером, когда, напитанный влагой, осевший, будто спрессованный, снежный покров схватывало ледяной коркой, они брали санки и шли собирать солому. Темневшие по полям стога еще с осени начали вывозить на фермы.

В марте снега осели. На месте стогов, в изъеденных солнцем щербатых застругах, торчали вмерзшие в снег клочки соломы. Вытаивала иссеченная мышами труха. Труху девчонки сгребали в мешок, сверху клали солому, затягивали все это веревкой и впрягались в санки. Ходить по насту им нравилось. Собирали ометь на месте бывших зародов и другие ребята. Во многих загонах ревела отощавшая и облезлая к весне скотина.

В один из тихих мартовских вечеров Натка и Валька возвращались домой с пустыми руками.

— Эх, овсянки бы, хоть небольшую охапку, — вздыхала и хмурилась Натка, представляя, каким протяжным и тоскливым мычанием встретит их дома Дунька.

— А давай возьмем там.

— Где?

— На конном.

На конном, за складами-сараями, стоял высоко огороженный березовыми жердями стожок сена.

Девчонки завернули к стожку. Постояли минуты две около изгороди, оглядываясь и прислушиваясь к звукам. Тихо было в полях и на конном. Над жидким заречным осинником разлился малиновый закат. Деревню окутывали сиреневато-сизые сумерки.

Не сговариваясь, Натка и Валька одновременно нырнули под жерди.

Пока, царапая руки о заледенелую корку, теребили грубое, состоящее из осоки и камыша сено, сердчишки их стучали часто и загнанно.

Их подвело полное отсутствие опыта в таком деле: увлеклись и забыли об осторожности.

Рядом с санками лежала уже не одна охапка, когда позади себя они услышали тихий скрип, как будто кто-то разминал в ладонях крахмал. Зажав в красных от мороза кулаках пучки сена, девчонки оглянулись. Сгорбившись, к стогу осторожно подходил Ванека. В руках он держал трехрогие деревянные вилы.

Узнав девчонок, дед остановился и строго насупился. Покачивая головой, промычал что-то осуждающее. Затем, собрав на один навильник всю их добычу, положил на санки. Вручил им вилы и, подталкивая в спины, приказал идти впереди, а сам повез санки. Варежки девчонок так и остались лежать у стожка.

Опустив головы и поминутно оглядываясь, как бы кто не увидел, Натка и Валька напряженно двигались на прямых ногах.

Проведя их под таким конвоем по всему двору, Ванека остановился около конюховки. Вынес зажженный фонарь и, подняв его над головами девчонок, долго и осуждающе смотрел им в лица.

— Отпустите. Мы больше не будем, — размазывая по веснушчатым щекам слезы, громко заревела Натка.

Валька стояла насупившись, разглядывая свои подшитые дедом черные валенки. Дед опустил фонарь и пошел к конюшне, жестами заставив девчонок везти за ним санки. Зайдя в коридор длинной конюшни, Ванека повесил фонарь на столб и показал девчонкам на ларь.

Валька и Натка, дотянув санки до ларя, остановились тоже. В стойлах стояли и лежали лошади с потными, обвисшими боками. Открыв деревянный засов, немой вошел в одно из стойл и оставил дверь полуоткрытой. Гулко стукнули по деревянному настилу копыта.

— В контору, наверно, поведет? — вздрагивающим от волнения голосом заговорила Валька.

— Я почем знаю.

Натка подошла к стойлу, заглянула, чем занят был дед. Валька тоже подошла. Длинная буланая кобыла, пытаясь подняться, мотнула несколько раз головой и осталась лежать. Дед отбросил со лба ее черную гриву, и Натка узнала в буланой кобыле с выпирающими ребрами и ключицами Рыбку.

До войны к Рыбке боялись подходить даже парни. Это была красивая лошадь, прозванная так за резвость и особую плавность движений.

Немой принес в ведре мешанину — вареную картошку с мякиной. Поставил ведро на пол, пододвинул его к морде лошади. Рыбка раздула сизые замшевые ноздри и потянулась к ведру. Пока она медленно жевала мешанину, дед сходил в сарай и принес банку с дегтем. Завел Натку в стойло, передал фонарь, показал, как надо его держать, а сам стал смазывать ранки на шее и спине лошади, на тех местах, куда надевают хомут и седелко. Валька тоже зашла в стойло, навалилась на косяк двери.

— Натка, дед не поведет. Вот увидишь. Он добрый.

Рыбка по-прежнему жевала мешанину и, вздрагивая кожей, медленно поворачивала голову, смотрела, как дед врачует ее.

— Это Рыбка, — уже ободрившись, сказала Натка. — Я в ночное на ней ездила.

— Ты на Рыбке? В ночное? — ехидно рассмеялась Тонька, остановившись в дверях стойла с охапкой соломы. — Курица мокрая. На лесозаготовках надорвалась Рыбка. А то бы она нас пустила в стойло…

Немой, смазав ранки, погладил лошадь по тощим бокам, связал длинную, неухоженную гриву на лбу в косу, чтобы не лезла в глаза, и пошел в другое стойло. Иссеченные морщинами щеки его были влажны.

На дверце этого стойла дегтем было выведено «Шайхула». Шайхулу девчонки хорошо знали. Давно ли, кажется, они ездили с дедом за сеном на этой невысокой белой кобыле. Дверцу Ванека за собой закрыл, и им видна была лишь понуро опущенная белая голова лошади с черной косматой гривой. Шайхула висела на вожжах. Дед поднес картошку к отвислым сизоватым губам ее. Лошадь отвела в сторону морду. Влажные глаза ее были мутны.

— На рогоже подтянули, чтобы легче стоять было, — бросила солому подошедшая к стойлу Тонька, — видишь, под брюхом рогожа. Тоже с лесозаготовок вернулась. Лежала все, теперь на боках пролежни.

Дед еще раз попытался накормить лошадь, но Шайхула понуро отводила в сторону морду.

Чуть слышно застонав, Ванека прижал к голове лошади темное большеносое лицо и долго стоял так, гладя ее шею. И странно: было что-то общее между этими надорванными тяжелой работой и голодом лошадьми и безмолвно страдающим от жалости к ним, тоже изнуренным трудом и заботой старым конюхом.

— Нечего подсматривать, тут не кино, — глаза Тоньки горели и зло поблескивали. — Пошли. Поможете жеребят накормить.

Натка обрадовалась приглашению: значит, Тонька не видела, как дед вел их под конвоем. Если узнает — засмеет.

— Валя, хочешь на жеребят посмотреть? Шерстка у них мягкая, мягкая. Хвостики такие кудрявенькие и голосок тоненький. Ох и забавные. Правда, Тонь?

— Угу, — направляясь к выходу, хмыкнула Тонька. — Были забавные, да все вышли.

Она провела девчонок в дальний конец двора, открыла двери старой конюшни. Здесь в двух больших загородках жались друг к другу жеребята. По дощатому коридору между загородками шел Панька и вез их санки с сеном. Жеребята как по команде выстраивались вдоль изгороди, тянули к нему головы, тоненько ржали и всхрапывали.

Натка вся сжалась, словно ожидая, что ее вот-вот ударят кнутом. Валька, потупившись, смотрела себе под ноги. Дойдя до середины коридора, Панька остановился. «Вот сейчас снимет сено и узнает санки». Натка остановилась и напряженно ждала.

Свалив около ларя сено, Панька кивнул девчонкам и вышел. Скоро по деревянным желобам, что тянулись вдоль стен, зашумела вода. Значит, Панька теперь черпал воду из колодца и сливал в колоду, из которой были выведены концы желобов. Жеребята лениво пили и сердито фыркали, видимо, ждали чего-то более вкусного.

Конечно, Тонька, Панька и другие починковские ребята сами «страдуют» иногда в чужих огородах. Да и Натке раза два приходилось участвовать в этих веселых набегах. Но то совсем другое. То считалось озорством. И не было в Кукуе стоящего парня, кто не побывал бы в таком «деле».

Из квадратного отверстия, вырезанного в дощатом потолке конюшни, послышался сначала простуженный кашель Тоньки, затем посыпалась в коридор солома. Пока Тонька сбрасывала с чердака солому, девчонки успели сбегать за варежками.

Жеребята перестали пить воду и, толкая друг друга, сбились в кучу около того места, куда падала солома.

— Ничего себе! Разве жеребята солому едят? — удивилась Натка.

— Когда с сеном смешают, едят, — спускаясь по деревянной лестнице в коридор, ответила Тонька.

Как свой здесь человек, она свободно входила в загородки и гладила узкие морды и шеи жеребят. Натка тоже было попробовала протянуть руку, но высокий черный жеребенок так оскалился, что она тотчас отдернула.

— А чего они такие сердитые?

— Будешь сердитым. Они в таком возрасте раньше матку сосали.

— А чего их от маток рано отсаживают? — поинтересовалась Валька.

— Раньше обрат им с молокозавода возили. — Натка набрала охапку чистого сена и бросила маленькому рыжему жеребенку, который стоял сзади всех. Очевидно, старшие его вытеснили из круга.

— Возили, — подтвердила Тонька, — а сейчас обрат только сосунам дают.

— А чего же их рано от маток отсаживают? — снова спросила Валька.

— Потому что у лошадей молока не стало.

— А почему молока не стало?

— Ну чего вяжешься? — хмуро огрызнулась Тонька. — Откуда молоку быть с соломы? Сена-то кот наплакал. Последний стожок почали.

Натка и Валька смущенно переглянулись.

— А там? — чтобы как-то затушевать неловкость, спросила Натка и показала на чердак: — Летом полный чердак был сеном забит.

— Так то летом. Ты теперь погляди, чем он забит. Пошли на конюшню, еще лошадям набросать надо.

Чердак, высокий и длинный, был наполовину завален соломой. Набросав в коридор конюшни корм, девчонки подошли к широкому чердачному окну… Отсюда был виден починок, поля и лес. Прошло немногим больше часа с тех пор, как дед задержал Натку с Валькой, а погода резко изменилась. Яркий закат рдел теперь уже не только над заречным осинником. Малиновая река его вытекала из-за Синей горы, широко красила горизонт и исчезала за темным еловым лесом. По полям с тихим шипением змеились снежные буруны. Ветер яростно налетал на постройки, гнул вершины тополей, заламывал соломенные застрехи крыш, стучал ставнями. Стаи ворон и галок летели из пустых полей в лес и в починок.

— Где Панька? — выскочив из конюховки и заметив их в проеме чердачного окна, набросилась на девчонок Оня-конюшиха.

— Тут был. Когда жеребятам солому спускала, Баянову лошадь помогал распрягать.

— Нет его. И Герки нет в стойле. Слазьте сейчас же. И марш отседова! Чего гляделки-то вылупили? Не видите: снежная буря надвигается!

Еще недавно столь безучастные, понурые, лошади теперь тревожно косили глазами, фыркали, всхрапывали и изредка ржали.

Ветер, врываясь в узкие прямоугольники окон, раскачивал открытую дверцу крайнего стойла; Здесь помещалась выездная лошадь колхоза Герка — темно-серая, в белых яблоках, с длинными ногами и черным волнистым хвостом. Герка считалась беговой лошадью. Из рассказов матери и бабушки Натка знала, что отец до войны не раз брал на вей призы на районных скачках. Именно Герке отец был обязан своим спасением от кулацкой пули.

Скрипела и яростно хлопала раскрытая дверца. Не замечая ее, около стойла конюшиха и Ванека, тревожно глядя друг другу в лицо, махали руками.

— Может, бригадир? Баянов? Для убедительности Тонькина мать поднесла к груди согнутую руку, показывая, о ком идет речь.

Немой отрицательно покачал головой.

— Может, председателя Маркелыча повезли в больницу? — Оня сложила ладони рук и наклонила на них голову.

И на этот раз дед покачал головой и развел руки в стороны. Это означало, что Герку не брал никто.

Путаясь больше обычного в длинных полах борчатки, дед тяжело подошел к девчонкам, подтолкнул пустые санки в их сторону, махнул рукой. По домам, мол, идите. Видите, какая беда, не до вас теперь.

Ветер с полей нес снеговую крупу, слепил глаза, занимал дыхание. Тонька, Валька и Натка с трудом вытянули пустые санки от речки в гору. Пучина кипящего снежного праха укрыла последний отсвет вечерней зари.

За всю дорогу от конного до дома Валька и Натка не сказали ни слова. Именно сейчас Натке вспомнились последние, прощальные слова отца, сказанные за столом на проводах: «Если случится, Маряша, беда, какая, голодно будет, все продай. Баню, постройку, одежду. А колхозное чтоб ни ты, ни дети не смели трогать… За него кровь и жизнь отдали лучшие мои товарищи…» От запоздалого чувства вины, от жалости к тощим жеребятам и изнуренным лошадям Натке стало так горько, что к горлу подкатил тяжелый комок.

Тонька, несколько раз останавливаясь, провожала взглядом уходящую в поле дорогу, которую уже начали затягивать снежные полосы. Сворачивая к своему дому, Тонька прикрыла рот варежкой и, захлебываясь ветром, перекрывая его свист, прокричала Натке:

— Никто… без разрешения председателя… и бригадира не мог взять… Герку!..


ГЛАВА 10

Баба Настя и Толя ужинали, когда Натка, засыпанная снегом, заглянула из кухни в комнату:

— Нехристь окаянная. Где тебя носит? — ворчливо встретила ее баба Настя. — Толя уже собирался искать.

Протяжно выло в трубе, стучали ставни, метались, беспокойно хлопали перед окнами разлапистые ветки ели и тополей. Даже по дому вдруг заходили такие сквозняки, что огонек маленькой керосиновой лампы замигал и погас.

— И-исусе! — сокрушенно перекрестилась баба Настя. — Напасть какая!

Сидели теперь уже без огня. За время ужина баба Настя несколько раз подходила к окну, всматривалась в белесую кипящую муть и, крестясь, приговаривала:

— Как-то мать наша. Не приведи осподи, если в чистом поле застало.

— А разве она не у складов? — спросила Натка, похолодев.

— За сеном еще днем Баянов послал. Маряшу и Женю Травкину. К башкирам.

— В деревне переночуют, — постарался успокоить бабушку Толя.

— Деревни-то на все семьдесят верст всего-навсего три: Трушники, Юг и Шардак. Места все глухие, дикие.

После таких известий Натке расхотелось есть, Толя тоже вяло жевал. Баба Настя, глядя на окна, все чаще вздыхала.

После ужина все залезли на печь. Натка заняла место у трубы. Здесь было теплее.

— А утром мать с Женей Травкиной какие-то мешки на складах взвешивали, — недоуменно сказала Натка.

— Ну правильно. А потом Баянов послал их за сеном. Ревизия, говорит, подождет.

— Дай-то бог, обойдется все. Там еще кордон есть башкирский. Навроде лесничества.

— Постойте, — Толя поднял голову, уперся на локоть и стал прислушиваться. — Похоже, скричал кто-то!

За стеной выло, стонало, свистело, стучало.

— В трубе, должно. Толя, трубу-то хорошо закрыл?

— А то как же.

Несколько раз баба Настя приподнимала голову, прислушивалась и смотрела в окно. Натка тоже до боли в глазах вглядывалась в клубящуюся за окном снежную замять. Буран, казалось, не утихал. Постепенно усталость и сон пересилили страх, и она задремала.

Проснулась Натка внезапно. Ее бил озноб, болели горло и голова. Натянув до подбородка тулуп, Натка приподняла голову. На улице творилось страшное, так что она не могла даже рассмотреть ель под окном. Вьюга злилась пуще прежнего: верещала, выла, царапала стекла.

Голова Натки закружилась, перед глазами поплыл ярко-малиновый, как зловещая вечерняя заря, туман, и она стала погружаться куда-то глубоко-глубоко.

Это был сон, а вроде и не сон. Она слышала, как вздыхала баба Настя, как неизвестно почему оказавшаяся здесь Клавдя надоедливо расспрашивала бабу Настю, когда Баянов наряжал мать.

— Днем или утром? — слышала Натка Клавдин голос. — Уехали днем или утром? Во что были одеты? Во что были одеты?..

Потом она проснулась от собственного крика. А почему закричала, не помнила, забыла, едва открыла глаза.

В избе стояла белесая сутемень. Сквозь жаркое марево перед глазами она увидела бледное лицо Тоньки, ее сутуло сгорбленную над ней, застывшую фигуру.

— Тихо. Не кричи, — сказала Тонька. — Народ перепугаешь. — Говорила она как-то странно. Слова из нее вылетали как бы толчками, с трудом продираясь через какую-то преграду. Тонька сообщила, что в починке никто не спит, ищут Паньку. Бьют в набат и стреляют за деревней из ружей.

— Только попусту. Герка… Ого-го как бегает. На станции уже, — все так же с усилием выдавила Тонька.

Натка поняла. Панька уехал на Герке, потому что они с Вовкой давно собирались удрать на фронт.

Потом Тонька почему-то заговорила голосом Лизы Быргуши. Потом голосом бабы Насти, опять Лизы. Натка удивилась и не заметила, куда исчезла Тонька. Остались только голоса.

— Вот Лиза видела. Скакал по башкирской дороге, — объясняла кому-то баба Настя бормотание дурочки.

— На серой в яблоках? — переспросила Оня-конюшиха.

— На серой в яблоках.

Вдруг наступила томительная тишина. И чей-то незнакомый голос четко произнес:

— Не дошел до конного. В сугробе увяз. Ослаб совсем. Сам впроголодь жил, а картошку коням скармливал. Нес последние полведра.

— Кто нес? — хотела узнать Натка. И еще ей хотелось сказать, что не мог Панька скакать по башкирской дороге, если он подался на фронт. Но не сказала, потому что от слабости не могла пошевелить языком. И под всхлипы, вой и свист метели она снова куда-то провалилась.

Когда Натка пришла в себя, в избе было светло и очень шумно, как на перемене в школе. Возбужденно Ивсе сразу гомонили женщины. Несколько раз упомянули фамилию Баянова. Сквозь общий гвалт мужской голос.

— Да вы что, бабы?.. — узнала Натка голос Баянова. — В своем уме или впрямь рехнулись!..

Несколько раз хлопнула дверь, и в избе стало тихо.

И тут Натка услышала чье-то тяжелое дыхание. Держась за заборку, подвинулась к краю печи и заглянула в горницу.

На длинном бабушкином сундуке лежала мать. Глаза ее были закрыты, лицо потемнело и заострилось. Она тяжело и часто дышала. Щеки и нос, смазанные жиром, блестели. Волосы, всегда тщательно заплетенные в косы, перепутавшись, длинными каштановыми прядями свисали с подушки на пол. Неподвижно и жутко лежали замотанные белыми тряпками разбухшие руки.

Затаив дыхание, Натка во все глаза смотрела на мать и чувствовала, как в груди ее нарастает крик. Но, стиснув зубы, она постаралась сдержать его, догадываясь, что этим причинит матери еще большую боль.

Вошла баба Настя с подойником. В доме запахло парным молоком. Пестрый кот Антон, выгнув спину, поспешно спрыгнул с печи. Увидев, что Натка пришла в себя, баба Настя нацедила в большую эмалированную кружку молока и подала ей на печь.

Пока Натка, привалясь спиной к печной трубе, тянула из кружки теплое пенистое молоко, баба Настя предупредила:

— Тихо веди себя. Мать уснула. Из сил выбилась, вишь.

— А она не умрет? — дрожащим шепотом спросила Натка.

— Типун те на язык-от. Руки мать обморозила и лицо. Проспится, авось полегчат.

Баба Настя снова вышла. Натка тихонько слезла с печи и подошла к окну. На мгновение у нее зарябило в глазах. От удивления она даже рот разинула. Над починком стояло высокое чистое небо, по-весеннему зеленовато-голубое. Причудливые сугробы около построек и холмистое белое покрывало в полях блестели в желтых косых лучах солнца.

И вдруг среди этого сияния, белизны и голубизны, откуда-то из-за дороги, кажется из Тонькиной избы, раздались приглушенные крики и плач. Натке показалось, что она даже будто услышала отчаянный Тонькин крик.

Держась за заборку, Натка с трудом влезла на печь. Ноги и руки ее дрожали, от слабости на лице и спине выступила испарина.

— Что это? Воют там почему? — испуганно зашептала она, когда баба Настя внесла на кухню дрова.

— Чего тебе?

— Я говорю, как орут у Налимовых-то?

— Эк тя перевернула болесть. Совсем лица на те нет. Одни скулы. Разве можно вставать?

— Нет, ты скажи, чего там орут. Ага, не хочешь. Тогда не лягу. — Натка сбросила тулуп и села.

— Да Панька, вишь… — баба Настя подняла к груди красные, озябшие руки и, кусая вздрагивающие губы, неожиданно громко всхлипнула.

— Замерз… Панька-то. — Баба Настя снова громко всхлипнула и закрыла лицо руками. Плечи ее затряслись в беззвучном рыдании.

Натка почувствовала, как стеснило дыхание и ее всю с головы до пят охватило ледяным холодом. Ей захотелось закричать, но она опять сдержалась. Медленно опустилась на постель, чтобы унять озноб, сильнее завернулась в тулуп, прикрыла глаза.

— На Герку натолкнулись… Маряша в лесу. У елки стояла. А Паньку уже замело… снегом. Лежал возле ног ее.

Последние слова бабы Насти слышала как сквозь сон. В ушах зазвенело, и она снова начала проваливаться куда-то.

Когда она пришла в себя, над деревней уже сгущались снежные сумерки. Сквозь голый, темнеющий за рекой осинник светила заря. В избе было пусто и тихо. Лишь стучали на стене, отмеряя минуты, часы-ходики, да за заборкой все так же хрипло и часто дышала мать.

И хоть от слабости снова кружилась голова и во всем теле была разлита боль и усталость, Натка чувствовала, что в это утро что-то важное произошло с ней. Что именно, она не знала. Но все, что было раньше, до сегодняшнего утра, казалось ей теперь очень далеким, отдаленным от нее годами. Ей почему-то вспомнилось, с какой радостью она играла первый раз в Валькин мячик. Как ласково и упруго, словно котенок, резиновый мячик прижимался к ее ладоням.

«Красивый», — равнодушно подумала Натка и тут же забыла о нем. Она лежала с закрытыми глазами, а в ушах, словно болезненный стон раненой птицы, звучал резкий, отчаянный Тонькин вскрик. Она никак не могла представить Паньку мертвым, заледенелым и неподвижным. Панька виделся ей скачущим во весь опор на сером в яблоках коне, в лихо сдвинутой на затылок шапке со сбившимся набок каштановым чубом. Сидел на лошади он, как всегда, чуть пригнувшись, слегка втянув голову в плечи. Лицо сияло улыбкой, зеленые глаза дерзко блестели. Панька все время оборачивался назад, будто хотел убедиться, что Натка и Тонька смотрят ему вслед и видят, как он достойно держится в этой бешеной скачке. Лошадь несла его все дальше и дальше. И он все оборачивался, словно прощался с ними. Стихал топот копыт, и всадник с лошадью, все уменьшаясь в размерах, темной точкой растворялись в снежной пыли. И тогда все повторялось сначала…

Прошла неделя, а Натку все еще не выпускали из дому. За это время несколько раз забегала Валька. Все школьные и починковские новости Натка теперь узнавала от Вальки. Были среди них радостные и печальные.

Красная Армия освободила Валькин родной город Ворошиловград. Другая новость ранила Натку в самое сердце. Не было больше на земле доброго конюха Ванеки. Его нашли застывшим в сугробе под горой у Ольховки. Говорили, что в ту самую ночь, когда замерз Панька, дед нес коням последние полведра картошки.

И никто не умел объяснить, куда и зачем мчался в пургу по башкирской дороге двенадцатилетний мальчишка Панька.


ГЛАВА 11

Весна 1943 года выдалась ранняя. Яркое солнце растопило на гривах снег. Около заборов и вдоль дорог желтовато зазеленела первая нежная трава. В полях пошли в рост озимые. В середине апреля кукуйцы выехали сеять.

Вечера стояли ясные, лунные, звездные. Даже ночью за Ольховкой не смолкала песня трактора.

Каждый день теперь у Натки и Вальки был наполнен радостью. Скинув сандалии, как и починковские ребята, Валька бегала босиком по мягким деревенским тропкам, необычно чувствуя под ногами податливую землю. Не успели затвердеть тропки, как у девчонок новая радость. В одну ночь лопнули клейкие пахучие почки на тополях, деревня покрылась нежно-зеленой дымкой.

Занятия в школе подходили к концу. Возвращаясь вечерами лесом из Таныпской школы, старшеклассники приносили серу.

— Скоро на елках красные ягоды назреют. Вкусные какие и сытные, — похвалилась как-то Вальке Натка.

Прислушиваясь к долетавшим из леса перекличкам кукушек, с нетерпением ждали той поры, когда они отправятся за еловыми ягодами. Конечно, без Тоньки девчонки бы не решились.

После памятной жестокой метели, наделавшей столько бед, Тонька держалась отчужденно. Чаще всего теперь она проводила время на конном у матери.

Натка натопила принесенную Толей еловую серу и побежала к Тоньке. Очень ей хотелось чем-нибудь обрадовать подружку. Натка влетела в дом Налимовых, обошла все комнаты, но в доме было пусто. Выбежала на крыльцо и стала звать подружку.

Тонька неожиданно вышла из чулана. Глаза ее были влажны и красны. Ничего не сказав, села на крыльцо. Взяла из Наткиных рук комок серы, откусила половину и начала жевать, отворачивая от Натки зареванные глаза. Потом Тонька встала и молча направилась в дом. Перехватив Наткин взгляд, хмуро сказала, что потеряла платье и не может найти его.

Какое платье могла искать Тонька, если ее единственное платье было на ней, подумала Натка и поняла: «Вот какая. Никогда не признается, что ревела». А ведь раньше, когда жив был Панька, нежных чувств к брату у Тоньки не замечалось. Они были совсем не похожи: взбалмошная, грубоватая Тонька и сдержанный, мягкий в обращении с людьми Панька. Натке очень нравилось, что Панька сочиняет песни, Тонька же ни в грош не ставила это. И вообще, когда они всей оравой играли в Чапаева, получалось так, что «дивизией» командовал не Панька-Чапай, а Анка-пулеметчица.

Глубокая и непреходящая Тонькина скорбь поколебала это мнение.

Дома, замечала Натка, тоже происходило что-то неладное. И брало оно свое начало все в той же страшной метели. Мать все еще маялась помороженными ногами. Баба Настя лечила ее разными натираниями. Несколько раз приходила Лиза Быргуша. Когда она появлялась в доме, Натка и Валька забирались на полати. Оттуда они опасливо наблюдали, как Лиза извлекала из складок своего мешковатого платья бутылку с муравьями. Не прекращая своего непонятного бормотания, Лиза вместе с бабой Настей натирали муравьями распухшие ноги матери.

Вечерами к Усаниным заходили и другие женщины. Чаще Женя Травкина и конюшиха Оня. Присев около постели матери, они подолгу тихо переговаривались.

Один из таких разговоров запомнился Натке. Шел первый месяц весны, но топили еще по-зимнему, не жалея дров: лес рядом. Женя Травкина в тот вечер засиделась допоздна.

— Уйду в МТС. Плохо мне в колхозе, Маряша. Вижу, не к месту, не нужна я тут.

— Что-то ты мечешься шибко, Женя. Ну учителем у тебя не получилось. А из счетоводов почему ушла?

— Так ведь тоже дело надо знать. Раз ошиблась, два. И все. Рукомойников говорит: «Так ты и себя, и нас всех за решетку отправишь». Да я могу и просто на любую колхозную работу, так ведь не наряжают. Баянов говорит: «Ростепель. Работы мало». И потом вдруг: «Подавайся в МТС. Там круглый год люди заняты». Я уж про себя думаю, не выходит ли мне боком та ревизия?

— А-а — эта? Когда мешки с тока с зерном потерялись? Так ведь не закончили мы ее.

— Хм! Никто и не вспоминает. Может, кому и в радость, что председатель ревизионной комиссии у нас обезножел. Ведь нечисто у нас стало. Нет, нечисто.

— Али думаешь на кого?

— Скажу прямо. Грешила на Баянова с Клавдей. У него печать, у нее ключи от складов. Теперь считаю — зря. Ушла Клавдя спокойненько в конюха. Значит, ничего на руки не налипло. Так просто с теплого места не уходят. Да и Баянов вроде мужик старательный… Маркелыч болеет, нельзя его волновать. А с кем посоветоваться?

— Сколько у нас в починке партийных было. Всех война увела.

— Может, в райком двинуться?

— Да с чем в райком-то? С подозрениями, что ли?

— Однако поздно. Побежала я. — Женя сняла со стены шинель, начала натягивать. — Одна думка все из головы не идет, Маряша, — сказала очень тихо Женя. Натка даже голову от подушки оторвала, чтобы расслышать.

— Думаю я, а что, если не случайно тогда прервали ревизию? Послали нас за сеном с тобой… Если рассчитывал кто-то, что мы в сугробе… как Панька.

— Что ты! — прозвучал в ответ взволнованный шепот матери. — Что ты, Женя!.. Кто же мог знать?

— Да, ерунда какая-то… — задумчиво протянула Женя. — Ну спи. — Она задула стоящую на столе керосиновую лампу и вышла из дома.

Не сразу уснула Натка, озадаченная таким разговором…

Весеннее утро начинается задолго до того, как солнце вылезет из-за горизонта. По апрельским, еще подернутым сиреневой дымкой улицам из конца в конец шагает бригадир. Стучит в избяные окна, хриплым со сна голосом выкликает хозяев по именам, отпуская хлесткие шуточки в адрес заспавшихся колхозниц.

Накануне первого дня сева Наткина мать направила лубяное лукошко для зерна, а рано утром, еще задолго до побудки, вышла на крыльцо. На первую борозду всегда выходили, как на праздник. Мать надела новые лапти и чистые онучи.

Не дождалась Маряша призывного стука в окно. Баянов прошел мимо, а вслед за ним прошли мимо ее дома колхозницы, оживленные предвкушением начала весеннего сева. Прикусив от обиды губу, мать прихватила лукошко, бросилась догонять уходящих в поле людей.

Так и повелось с того дня. Никто не звал Наткину мать на работу, а она все равно выходила вместе со всеми. С утра дотемна шагала по пашне. Привычным и точным движением руки рассыпала бесценные, как жизнь, зерна. Это была трудная работа. К концу дня еще не окрепшие ноги наливались ноющей болью. Домой приходила разбитая, осунувшаяся, и только небольшие карие глаза светились по-молодому.

Сеяли на высоких гривах. Земля на них вытаивала раньше и могла пересохнуть. А в глубоких лесных оврагах еще лежал снег.

Сев подвигался медленно, работников не хватало. В конце недели сеяльщикам выписали по два килограмма зерна. Баба Настя, прихватив с собой наволочку, отправилась на склад получить причитающийся Маряше заработок. В ведомости фамилии Усаниной не оказалось. Баянов, которого разыскала баба Настя, только и сказал: «Пусть вечером сама в правление зайдет».

В этот вечер мать пришла с поля особенно усталой, сразу легла спать, сказав, что сходит в правление завтра. А наутро в окно Усаниных впервые раздался призывный стук.

Натка, просыпавшаяся, как и все в доме и во всем починке, с рассветом, закричала с печи:

— Мама, стучат!

— Слышу, — ответила мать и взяла лукошко. Выйти она не успела. Дверь распахнулась, вошел Баянов.

— Мир дому. Ну что, поправилась, Мария Степановна?

— Иль не знаете? — удивилась мать. — С начала сева на поле выхожу. Неужто не видели?

— Видел как-то. Да подумал, что так, на часок-другой вышла, наподобие разминки. Ноги-то болят?

— Нет, не болят.

— Уже хорошо. Надо вам в правление зайти. Отчет о командировке написать. Сена привезли вполовину того, что полагалось…

— Сколько было. Расписку и остаток денег Травкина сдала.

— Травкину бухгалтер считает лицом неподотчетным. В общем, так оно и есть.

— Что ж, Александр Иванович, потому мне и трудодни не начисляют?

— Вы же знаете Рукомойникова. Финансист сильный, но буквоед и бумажная душа. Утвердит вам отчет правление, и тогда все заработанное получите. Словом, стала на ноги — действуй!

Натка радовалась, видя, как преобразилась мать. Да и Баянов ей понравился. Знала бы мать, что у нее с этим мужественным красноармейцем заключен тайный боевой союз. Вот бы удивилась!

Вскоре жить стало значительно хуже. Из разговоров матери с бабой Настей Натка поняла, что правление никак не соберется, чтобы утвердить отчет о командировке. Рукомойников ссылается на Баянова. Баянов в конторе бывает редко. Ни у кого нет времени для Маряши, да и у самой Маряши не оставалось времени для ожидания в конторе или розысков неуловимого бригадира.

То, что матери не выдавали по трудодням зерно, быстро сказалось на обеденном столе. За годы войны он всегда был скромным. Но особенно бедно выглядел стол весной, когда подходило к концу все, что удавалось припасти в подвале и в погребе с осени. В эти же апрельские дни он стал совсем скудным.

В один из вечеров мать вернулась с поля на час раньше, достала из сундука доху, последнюю вещь, которая оставалась от отца, завязала ее в шаль и отправилась по башкирской дороге в одно из отдаленных сел. Утром мать принесла пять килограммов гороха.

Пришла как-то учительница, принесла ведро белой сахарной свеклы, которую теперь эвакуированные получали в колхозе вместо картошки.

— Безобразие, — говорила Галина Фатеевна. — Я сама пойду к Баянову. Что за издевательства?

Прибегала Женя Травкина, совала в руки Натке бумажный фунтик с пшеном.

— Меня оставили в покое, теперь за тебя принялись, Маряша. Ждут поклонов. Хочешь, мы с Оней бабий бунт устроим?

— Опомнись, — возражала ей мать. — Другие, думаешь, много лучше живут? Да я уже заработала чуть не полпуда зерна, скоро будем с хлебом.

— Когда же? — вздыхала баба Настя.

— Скоро, — отвечала мать.

…Натка проснулась от голосов. За окнами чернела ночь. На столе тускло светила экономная коптилка. Мать, надевая стеганую фуфайку, разговаривала с каким-то стариком в длиннополом овчинном тулупе и серой вытертой заячьей шапке.

— Нагрузили машину? — спросила мать.

— Грузят.

— А ты как же, Горшков, пост свой у склада бросил?

— Дак мне Баянов приказал. Иди, мол, зови ревизию. Мне что прикажут.

— Ладно. Пошли.

В комнате стало темно, хлопнула дверь за уходившими. Спать не хотелось. Может быть, потому, что хотелось есть. Натка посмотрела в окно: над кромкой дальнего леса расплывался бледный рассвет. Потихоньку она сползла с печи, в полумраке нашарила пальто, платок, ботинки. Стараясь не скрипеть половицами, вышла из избы. У крыльца к ней подкатился рыжим комком щенок, ткнулся в ноги.

— Пошли, Кубик, — негромко позвала Натка, и они выбежали на улицу.

Воздух был заполнен промозглой сыростью. Под ногами похрустывал ледок. В последние дни апреля заметно похолодало. «Ранняя весна напоздно наведет», — говорила на днях баба Настя.

«Что как земля в поле промерзнет? Пропадет посев», — озабоченно подумала Натка.

Из широко раскрытых дверей склада лился желтоватый свет фонарей. Еще издали можно было разглядеть трехтонку, людей, расхаживающих у машины. В тишине далеко были слышны голоса.

— Это не документ, — услышала Натка голос матери.

— Знаю. Потому и послал за вами, — говорил Баянов.

— Значит, так, садись, Горшков, с шофером. И к дому Рукомойникова. Пусть бухгалтер едет с машиной в райцентр. Оформляет бумаги. И договаривается с автохозяйством, чтобы его обратно подбросили. У нас свободных лошадей нет. К обеду документы должны быть здесь. Так пойдет, Мария Степановна?

Натка подошла к ним почти вплотную. Встала за веялку.

— Пойдет, — сказала мать. — Нужно еще письменное распоряжение райисполкома.

— Ну, это не обещаю. Звонок был, а насчет письменного…

— Не привезет Рукомойников распоряжения, сама поеду в райисполком. Если лошадь дадите.

— Знаю. Не дам. Пешком уйдешь, — сказал Баянов и засмеялся.

— И еще требуется решение правления о том, что колхоз разрешает отпустить зерно.

— Что ж, мне его сейчас собирать, правление? Я исполняю обязанности председателя. Могу и своей властью решить.

Теперь засмеялась мать.

— Ну? Неужели своей властью можете?

Баянов внимательно посмотрел на мать, снял шапку, почесал пятерней светлую шевелюру.

— Устыдила, Маряша, устыдила. Ах, этот бюрократ Рукомойников, что с ним делать… Подожди, — сказал он кладовщику, — не запирай. А вы катите, катите.

Сторож в тулупе забрался в кабину. Трехтонка зарычала, тронулась с места, покатила по улице. С лаем устремился за ней Кубик. И тут мать увидела Натку.

— Что за чудеса! — удивилась она.

— О, и пионерия не дремлет! — узнал Натку Баянов. — Как живешь, пионерия?

— Хорошо, — ответила Натка.

— Ну, может, и не очень хорошо, — положил ей руку на плечо и о чем-то задумался Баянов. — Идемте, Мария Степановна.

Они вошли в склад.

— А ну, — сказал Баянов кладовщику. — Брось этот мешок на весы. Хорош. Как, пионерия, дотащишь с мамкой?

Мешок был внушительных размеров.

— Дотащу, — радостно сказала Натка. — А лучше я за Толей сбегаю. Я быстро.

— Подожди, — остановила ее мать. — Александр Иванович, я и десятой доли его пока не заработала.

— Это аванс, — сказал Баянов. — Руки есть, ноги ходят, голова на плечах. Отработаете.

— Нет, не возьму.

Баянов пристально посмотрел на мать. Выражение не то обиды, не то неудовольствия обозначилось на его лице и тут же исчезло, уступив место улыбке.

— Будете решения правления ожидать?

— Чтобы по списку, как положено.

— Ну ладно. Утро близко. Начинаются дела. Закрывай амбар, — приказал кладовщику Баянов.

Натка завтракала с матерью подогретым супом, когда к Усаниным зашли Галина Фатеевна и Женя Травкина.

Учительница принесла свеклу, а Женя завернула с новостями.

— Машина со склада увезла что-то! — запыхавшись, от самого порога зачастила Травкина.

— Знаю, зерно, сама там была, — сказала мать.

— А подвода что увезла?

— Какая подвода? Никаких подвод не было.

— Мать меня разбудила. Говорит, своими глазами видела. От складов по дороге на Танып сначала подвода проехала, мешками груженная. Потом машина, брезентом укрытая.

— Ну подвода, подвода, — сказала мать. — Мало ли кто и откуда может на телеге ехать.

— Ночью-то?

— Мало ли… Я недавно не на подводе, пешком ночью топала барахло менять…

— Так то пешком, а то на подводе, пойми!

Помолчав, мать сказала:

— Ох, Женька, честь ты и дозор, как говорит Баянов… Неужели каждый столб теперь подозревать?

— Да я чего… Сказала, что слышала. Может, и ничего, едет себе человек…

— Да-а! Дела… — выразительно посмотрела на мать учительница.

— Наталья, поела? Иди спать, — распорядилась мать.

Спать Натке действительно хотелось ужасно. Но в такой же степени хотелось дослушать разговор.

— Ночью едет груженая подвода, в правлении стоит мешок с горохом… — медленно проговорила учительница. — Мне кажется, Мария Степановна, есть у нас только один выход. Опечатать склады, перевесить все зерно. Каждое уходящее со склада зернышко своими глазами видеть.

— Вы что, Галина Фатеевна? Да разве нам двоим это под силу?

— Считайте, что нас уже трое. Только так узнаем, что везли на подводе. А может, и не только на ней. И троим не управиться. Надо народ привлекать к проверке, — помолчав, сказала учительница.

— А ведь верно, Женя! Что это мы с тобой как в пустыне, все вдвоем да вдвоем бьемся? Разве же люди не помогут? Дело-то общее… — обрадованно заговорила мать.

— Ну надумали же!.. — всплеснула руками Женя.

Когда учительница и Травкина ушли, Натка, прежде чем уснуть, услышала еще один разговор.

— Все, кончились продукты. В доме хоть шаром покати… — пожаловалась матери баба Настя, растопляя на кухне печь. — Отведи от дома беду. Сходи к Баянову. Поклонись ему, черту сивому, в ноги. Сломи гордыню. Ради детей прошу, — орудуя громко клюкой, молила она мать.

Сидя за столом, мать с удивлением смотрела на бабу Настю.

— Запамятовали вы, мамаша, кто колхоз-то налаживал, — не сразу и негромко заговорила мать. — По ком кулачье-то стреляло. Если бы Ваня мог слышать сейчас ваши слова, стыдно бы ему стало…

На другой день, придя из школы, Натка застала в доме необычную гостью. У стола сидела тощая тетка Кия и вела беседу с бабой Настей. Разговаривали они в основном о хворостях и целебных травах, еще о том, как надо солить капусту. Беседовали долго, потом тетка Кия поднялась, попрощалась и уже от самых дверей сказала:

— Чуть не запамятовала. Вы б кто сходили, получили, что Маряше на трудодни-то причитается. Лександр Иваныч велел передать. Ну еще раз бывайте здоровы.


ГЛАВА 12

В тихий предмайский вечер, спускаясь с Синей горы к дороге, девчонки завернули в осинник. Грустный, горьковатый настой от мокрых крестов и осин мешался с пресным запахом талого снега и гнилостью перепрелой травы. Овраг и голое поле, отделяющие кладбище от деревни, дымились. Красное закатное солнце, застланное сизой мглой, просматривалось неясно.

— Дальше не пойду. — Валька остановилась у осевшего по краям глинистого бугра.

На кресте, грубо сколоченном из неошкуренных березовых жердей, сидели, нахохлившись, вороны.

— А я не боюсь, — оглядываясь на хмурые заросли осинника, бодро сказала Натка. — В родительский день бабушка водила меня сюда.

Валька тупо уставилась на березовый крест. Бледное лицо ее болезненно искривилось.

— Эх ты… Не боюсь… — Голос Вальки задрожал от обиды. — Могилу деда Ивана не узнала!

Натка ближе подошла к березовому кресту. Вороны с громким гортанным криком поднялись и сели на соседнюю, еще совсем новую ограду. Немой умер в метель, когда до лесу невозможно было проехать, и бабушка с Толей сколотили крест из березовых жердей. Как же она не узнала его?

Соседнюю ограду кто-то сделал недавно. На бурокоричневой прошлогодней траве еще белела вокруг щепа. «Паньку положили рядом с Ванекой», — вспомнились Тонькины слова, и Натке стало не по себе. Ее будто кто окунул в темнеющую у ног снежную воду. Немного помолчали.

Думали об одном — о том, какую трудную зиму пережили.

Девчонки снова вышли на дорогу. Туман сгущался. Солнце совсем потеряло очертания и было похоже на багровое зарево.

— А смотри-ко, кто там стоит, — показала вперед Валька.

На дороге, там, где начинался спуск в Крутой овраг, стояли человек и лошадь. На фоне красного неба они казались неестественно большими.

— Да ведь это Клавдя Шулятева! — с радостным криком девчонки помчались к подводе.

После тех памятных событий, когда замерзли Панька и Ванека и чуть не погибли Маряша и Женя Травкина, Клавдя ушла из кладовщиков и работала с Оней Налимовой вторым конюхом.

На Клавде, как всегда, черная стеганка, серый клетчатый полушалок, грубые мужские сапоги. Запряженная в дрожки худая белая лошадь, низко опустив голову, стояла рядом. Черная грива и белый круп лошади, одежда Клавди, дрожки, волосы, платки и пальтишки девчонок — все было в мельчайшем седом бисере.

— Вот березовый сок, — размахивая солдатской фляжкой, начала хвастаться Валька. — Вы нас ждали? — Валька примостилась на дрожки, рядом с коробом, наполненным мякиной.

— Слезь, Валя, — хмуро посмотрев на раскисшую дорогу, сказала Клавдя. — Лошадь и без того не идет. Всякий раз остановится, когда проезжаем кладбище. Остановится, посмотрит на отвороток и заржет.

— Это она деда Ивана забыть не может, — снова побледнев, проговорила Валька.

Девчонки поставили фляжки рядом с коробом и начали подталкивать дрожки сзади.

— Ну, Шайхула, будет! — Клавдя подергала вожжи, помахала ими. — Как еще лог проедем. Вода через мост пошла.

Шайхула по-прежнему стояла понуро, не шевелясь. Потом оглянулась на отвороток дороги и заржала. И грустное протяжное ржание ее печальным эхом отозвалось в ельнике.

Обычно летом по дну оврага сочилась ржавая вода. Берега этой лягушачьей протоки зарастали осокой и камышом. Сейчас по нему несся поток.

— Ну, Шайхула, отдохнула и будет, — Клавдя снова покрутила вожжами. — Так и до ночи не доедем.

Стараясь помочь лошади, девчонки снова навалились на дрожки. Короткие, худые ноги Шайхулы задвигались. Дрожки с трудом съехали с места. Налипшая к колесам грязь отвалилась.

В логу туман был еще гуще. И едва подвода спустилась, девчонок со всех сторон обступила пахучая молочная сырость. Лошадь снова встала. На этот раз ее напугала залившая мостик и дорогу вода. Клавдя подошла к Шайхуле и, взяв ее под уздцы, потянула за собой. Лошадь сделала несколько шагов и остановилась в воде. Вода неслась по сапогам Клавди. Шайхула, казалось, напирала на хомут всем своим костлявым телом, но дрожки не двигались. Почти забирая в сапоги, Кавдя зашла сбоку и ударила лошадь концами вожжей. Шайхула дернулась, задние ноги ее провалились. Она осела на них, широко разведя передние.

Клавдя метнулась к лошади, начала было распрягать ее, потом, подхватив Вальку и Натку под мышки, перетащила через поток.

— За народом бегите! Мост раз-мы-ло! — подгонял девчонок заглушаемый потоком резкий крик Клавди. Скользя по раскисшей дороге, Натка и Валька изо всех сил бежали к деревне.

Холодный туман обволакивал разгоряченные лица, затрудняя дыхание.

Первыми примчались школьники, потом конюшиха Оня. Шайхула уже лежала в снежной воде. Поток, перекатываясь, слизывал желтую пену с острого хребта ее. Белая голова лошади с запавшими темными глазами напряженно держалась еще над водой.

Оня взяла вожжи из рук Клавди. Ребята окружили Шайхулу и, протянув вожжи под брюхо, начали поднимать.

Почувствовав, что ей помогают встать, Шайхула тихонько заржала, вытянув мокрую шею так, что на ней разом набухли широкие вены. Мотнула несколько раз головой и, обессилев, уронила ее.

— Да помогите же ей! Помогите! — срывающимся от волнения голосом снова крикнула Клавдя и, ухватив обеими руками уздечку, начала поднимать голову лошади. Лязгнули железные удила. Тело лошади несколько раз судорожно дернулось и неподвижно вытянулось.

Поняв, что Шайхуле уже никто не поможет, Клавдя заплакала. Подошли несколько подростков, вытолкали на берег из воды дрожки.

— Господи, чего тут щеклея мокнет! — прикрикнула на школьников конюшиха. Ребята разбежались по домам сушиться.

Валька промочила ноги и убежала со школьниками. Клавдя осталась в логу одна. Натке тоже не терпелось побыстрей очутиться дома, но ей было жаль Клавдю. Привалившись к дрожкам, Клавдя несколько раз попробовала смотать вожжи. Руки ее дрожали, и в последний момент, когда нужно было накинуть петлю и стянуть связку, у нее все распадалось. Сердито кусая губы, она забросила несвязанные вожжи в мякину, начала поднимать и укладывать упряжь на дрожки.

Натке захотелось как-то выразить ей свое чувство. Она подошла к дрожкам вплотную и встала рядом с Клавдей.

— Ты почему не ушла? — удивленно вскинула на нее глаза Клавдя.

— Я думала… Я подожду. Может, что-нибудь надо помочь? — Натка с силой прижала ладони к бледным и мокрым щекам.

Клавдя ничего не ответила, продолжая молча ходить вокруг дрожек и перекладывать упряжь с места на место. Слышно было, как в сапогах ее хлюпает вода.

— Пойдемте, вы простудитесь. — Натка подошла к Клавде и потянула ее за рукав.

— Охо-хо! Помощница, — грустно усмехнулась Клавдя. — Кто теперь мне может помочь?

Натка снова потянула ее за рукав.

— Да иди ты, иди, Наташа, — на этот раз рассердилась Клавдя и оттолкнула Наткину руку.

Натка медленно поднималась в гору. Широкая, рыжая от вытаявшей соломы, мякины, навоза, дорога шла метрах в двух от обрыва. Внизу под обрывом бурлила снеговая вода. Отсюда, с высоты, Натке жутко было видеть, как, терзаемые потоком, мечутся на воде, то всплывая, то погружаясь, черная грива и хвост лошади. Чувство отрешенности и одиночества усиливал глухо накрывший Натку плотный туман. Казалось, она не на берегу лесистого оврага, а где-то в холодном и мокром колодце, из которого кричи не кричи — ни до кого не докричишься.

— Ага, вот ты где, пионерия…

Натка вздрогнула и оглянулась. Увидев остановившегося в нескольких шагах от нее Баянова, удивилась еще больше, потому что не слышала, как он подошел. Он сделал несколько шагов к ней, и она съежилась под его взглядом. Лицо его было перекошено какой-то странной улыбкой, но Натку пугали прежде всего глаза. Было в них что-то жестокое, темное, неподвижное. Натка невольно попятилась, сердце ее часто-часто забилось.

Она стояла над темным потоком, над самой его серединой, где, закручиваясь спиралью, шумела ледяная вода.

— Вот и наедине встретились… — снова сказал Баянов, подвигаясь к ней ближе.

Оступившись, Натка судорожно ухватилась за куст, нога ее начала погружаться в мокрое месиво снега.

— А-а-а-а! — отчаянно закричала Натка.

И в тот момент она услышала над собой хриплое дыхание. Чьи-то сильные руки подхватили ее.

— Шутить надумали, Александр Иванович? — тихо, задыхаясь, спросила Клавдя. При этих словах Баянов крепко прижал Натку к мокрой шинели.

— Наташа, что с тобой, — тряся Натку и прижимая ее к себе, несколько раз переспросил Баянов. — Разве ты меня не узнала? Смотрю, пятится, пятится к самому крутику. Вода-то ходуном ходит. Сорвешься — попробуй выплыви.

— Видимо, показалось ей что-то, — тяжело, с остановками проговорила Клавдя. — А вы-то как здесь очутились, Александр Иванович? — Клавдя взяла Натку за руку и быстро пошла по дороге. И, уже почувствовав себя совсем в безопасности, Натка только теперь поняла, что минуту назад жизнь ее висела на волоске.

— Что же это война с детьми делает, — не ответив на вопрос Клавди, продолжал сокрушаться Баянов. — И у детей нервы обнажены, если им черт знает что мерещится.

Развесив мокрую одежду, Натка влезла на печь отогревать промокшие ноги. Там уже сидела Валька. Галина Фатеевна после уроков теперь часто задерживалась на складах, помогала матери и Жене Травкиной делать ревизию. Худое продолговатое лицо Вальки покрывала смертельная бледность, черные глаза блестели слезами. Натке тоже было жаль и немого Ванеку, и Паньку, которые лежали теперь в земле под наспех сколоченными мокрыми крестами, и Шайхулу, и себя, и мать, и бабушку, и брата. Толя сидел у окна на скамейке и подшивал Наткины и Валькины ботинки.

— …Еще доживем ли мы до нового урожая, — поджимая губы и точно так же покачивая головой, как утром в магазине говорили и качали головами старухи, всхлипнула Валька и печально посмотрела на Толю. — Умрем и зарастем бурьяном, как поле невспаханное.

— Зарастем скоро все бурьяном, — тоже заходясь слезами, подхватила Натка, но не только из сочувствия Вальке, а еще оттого, что ей с утра хотелось хлеба.

— Что стряслось-то? — Толя воткнул в косяк окна шило, намотал на кулак дратву и, повернув голову, внимательно посмотрел на девчонок.

Натка начала было рассказывать о Шайхуле, но брат перебил:

— Знаю уже… Подкрепитесь вон малость до ужина, баба Настя лепешки пекла.

Девчонки слезли с печи, нашли на шестке в чашке несколько холодных картофельных лепешек и стали их есть.

Пол в горнице был выскоблен до желтизны и устлан цветными половиками. На столе лежала скатерть. На окнах вырезанные из бумаги фигурные шторки. И лишь сейчас Натка и Валька вспомнили о главном, ожиданием чего жили эти дни.

— Завтра Первое мая! Ура! — запрыгала Валька на одной ноге по клеткам половиков.

— Ух ты! — Натку тоже залила волна радости. — Чай будем пить с сахарином!

В горницу заглянула баба Настя.

— Валя, сбегай-ко, если согрелась, за матерью и за Маряшей ко складам, матушка. Баня, скажи, поспела. А ты, Наталья, белье выкатай. Да и веники, Толя, спустить надо.

Валька убегает к складам, Натка выскакивает на крыльцо, собирает висящее на перилах сухое белье и несет его в горницу. Затем, взяв деревянный каток, катает белье на бабушкином сундуке и складывает стопой на печи, чтобы нагрелось.

Толя спускает с чердака веники и уходит в баню.

Натка берет из Толиной шкатулки кусок вара и, натянув концы висящих на гвозде льняных ниток, пробует их смолить. Так Толя готовит дратву, но у Натки ничего не получается.

Тихонько покачиваются, почти задевая окно, мокрые ветки тополей. На дощатом частоколе садка сидят, нахохлившись, галки. И дома на грязной улице тоже похожи на черных нахохлившихся галок.

Одиночество пугает Натку, она чувствует, как к ней снова подбирается тоска. С минуту она стоит, прислушиваясь, ожидая, не войдет ли кто из взрослых в дом, и бежит к другому окну. Отсюда виден почти весь починок. Поднявшись на скамейку, Натка открывает форточку и высовывает голову за окно.

Ага! Вот он праздник! Над школой, над конторой, над каланчой ветер тихо колышет красные флаги.

Мы красные кавалеристы, и про нас
Былинники речистые ведут рассказ, —

громко, во все горло запела Натка, маршируя в такт мелодии на скамейке и чувствуя, как вместе со словами песни к ней снова возвращается праздничное настроение.

Былинники на-на-на-на-на-на-на-на.
О том, как в ночи ясные,
О том, как в дни ненастные
Мы гордо, мы смело в бой идем…
Да! Да! Идем!..

Вечером, после бани, Усанины, Галина Фатеевна и Валька все сидят в горнице за праздничным столом. Стекло керосиновой лампы, висевшей на проволоке под потолком, до блеска начищено. В центре стола самовар. Толя, Валька и Натка, причесанные и сияющие после бани, с нетерпением смотрят на расставленные в чашках селянку, морковную кашу и рассыпчатый аппетитный картофель. Чем не праздничный стол? Ешь не хочу! Только хлеба — всем по норме, черного, липкого хлеба, наполовину с лебедой и льняным семенем.

В этот вечер учительница выглядит очень нарядной и красивой. На ней белая кофта с кружевным воротником и серая шевиотовая юбка. Курчавые пышные волосы после бани гладко зачесаны, влажно блестят и заправлены за уши. У Вальки волосы прямые, и Галина Фатеевна и Валька сейчас очень похожи. У обеих белые продолговатые лица, широко открытые глаза, только у Галины Фатеевны они намного чернее Валькиных.

На Маряше — легкое батистовое платье, синее, с алыми листьями. Длинные каштановые косы опущены по спине.

— Запивайте-ко, матушки, — бабушка наливает в Наткину и Валькину кружки молоко. Толя ставит на стол блюдце с сухими паренками и улыбается Галине Фатеевне.

— А это, как признаете, из чего?

Учительница пробует темные сухие комочки на вкус и неуверенно отвечает:

— Из свеклы, похоже.

— Не угадали, — довольная впечатлением, лукаво щурится мать. — Пробуй-ко, Валя, наши конфетки. Из калеги. По-вашему как?

— По-нашему брюква, — говорит Галина Фатеевна. — Как же я сразу не догадалась, что из брюквы!

— Вот, значит, из брюквы… — И, подливая в учительницыну кружку чая, мать обещает: — Научу я вас, как их готовить… Толя поможет огород распахать. — Минуту мать смотрит отрешенно в окно, потом обводит всех сидящих заботливым взглядом и добавляет: — До первой картошки дотянуть бы, а там уж разная зелень пойдет, да ягоды, да грибы…

— Что-то скучно с вами, бабоньки, — говорит баба Настя. — Так ли бывалоча по праздникам? Соберутся Ванины дружки, Маркелыч за гармошку и — запоют!.. Ну-ко, Маряша, давай Ванину любимую.

Мать теребит конец скатерти, задумавшись и склонив голову. На загорелых щеках ее и на шее проступают неровные алые пятна. Потом выпрямляется, откидывает на спину длинные косы и запевает протяжно и тонко:

Там, вдали за рекой,
Загорались огни, —

разом подхватывают учительница, баба Настя и Толя.

В небе ясном заря догорала.
Сотня юных бойцов из буденновских войск
На разведку в поля поскакала…

Натка сидит неподвижно. С первыми же звуками песни внутри у нее рождается что-то знакомое, волнующее, но давно забытое. Звучат нестройно голоса, и вдруг под звуки песни перед глазами ее встает ясно картина: окна в доме Маркелыча открыты. Видна зеленая поляна. По ней ходят куры. У одного из окон, низко склонив светлую чубатую голову, затаенно улыбаясь чему-то, сидит Шура и широко растягивает меха гармошки. За столом в черном жилете и белой рубашке сидит Наткин отец и, обняв за плечи Маркелыча, качает головой в такт песни. Они поют о молодом бойце, который упал на траву возле ног вороного коня. Поют вдохновенно, а за ними в квадрате окна — заросший полынью и васильками деревенский проселок, ржаное поле, блестит на солнце речка. На крутом берегу ее травянистый холм и деревянный зеленый столб. Там братская могила. Натка вспоминает все это, и ей кажется, как и тогда, что это за их Ольховкой заблистали клинки и рассыпались белогвардейские цепи, что боец в краснозвездном шлеме, упавший к ногам вороного коня, похож был на Шуру…

Ты, конек вороной, передай, дорогой, —

очень высоко, дрогнувшим голосом вывела мать и замолчала, медленно поднялась со скамьи, пошла на кухню. Небольшие карие глаза ее блестели слезами.

— В братской могиле, за рекой, похоронен брат Маряши, комиссар, Андреем звали, — наклонившись к учительнице, тихо сказала баба Настя, поднялась из-за стола, подтянула гирьку часов и села на прежнее место. — Отца и мать Маряши, как родителей комиссара, тоже колчаковцы порешили. И, опасливо косясь на кухню, еще тише добавила: — Да и невеста Андрея навек несчастной осталась.

В наступившей тишине стало слышно, как стучат на стене ходики.

Хлопнула дверь, на кухне заскрипели половицы, в горницу вошла Клавдя. Крохотные разноцветные звездочки мерцали в ее волосах, на суконном жакете. Серые глаза возбужденно сияли.

— С праздником, подружки, с Первомаем вас всех!

Мать обтерла рукой табурет, пододвинула Клавде.

— На складчину вас звать пришла. Баянов прислал. Маряша, Галя, одевайтесь — и никаких! — От Клавди пахло чем-то вкусным и ароматным, кажется, ржаным хлебом и, возможно, одеколоном или духами, — запах духов Натке еще не был знаком.

— Все уже за стол сели, а он уперся. Почему, говорит, Маряши Усаниной и Жени Травкиной нет.

— Дак че же, мать, сходите, — советует баба Настя.

Но Маряша и учительница наотрез отказываются.

Клавдя подсаживается к бабушке:

— Погадайте мне на бобах, Максимовна.

Баба Настя идет на кухню, шарит в потайных кладовках.

— Бобы-то варнаки съели, однако. Так и есть! — развязывая на ходу мешочек, сокрушается баба Настя. — Так и есть, не хватает. У тя зубы вострые, Клаша, раскуси-ко ты два боба. А тожно садись ближе.

Все сгруживаются вокруг стола и смотрят, как баба Настя, положив на стол худые, жилистые руки, начинает катать бобы, тихонько приговаривая: «Че ожидает Клашу? Какая перемена в жизни али дорога какая?» Потом она делит бобы на кучки, отсчитывает в каждой по четыре пары, оставшиеся раскладывает еще на несколько кучек.

— Ну что там? — нетерпеливо спрашивает Клавдя, серые глаза ее как-то потерянно усмехаются.

— А че? Колодит. Дорогу, стало быть, куда-то тебе заколодит.

— Ясно куда, — весело подмигивает Клавде Толя. — Замуж не выйдешь в этом году.

— А по углам сбытки. Вишь, по два боба. Стало быть, че задумала, сбудется.

— Что задумала? — тормошит Клавдю Маряша.

— Это уж моя тайна, что задумала, — Кавдя кривит в усмешке извилистые продолговатые губы.

Натке неприятно от этой ее усмешки.

— На сердце, гли-ко, четыре, — оживляется баба Настя. — Больше и гадать нече, Клаша. Четыре, полное счастье.

— Ну, значит, выйдешь, — смеется Толя. — Быть тебе Клавдей Баяновой.

— Неправда! — неожиданно кричит Натка. — Я Шуре напишу!

Матовая бледность заливает лицо Клавди. Медленно, ни на кого не глядя, выбирается она из-за стола, идет как-то неловко к порогу, все время на пути задевая за что-то. На кухне с деревянной кадушки срывается и звенит, ударяясь о пол, железный ковш.

— Ой, Клавка! — вздыхает бабушка. — Совсем заплутала-то.

Мать строго смотрит на сына.

— Анатолий, чего языком барахвостишь?

— Так это продавщица говорила, Клавдя бригадира Баянова охомутала, — смущается Толя. — В лавке говорила…

— А ты не слушай, чего тебя не касается. Не маленький.

— Оставь его, Маряша, — вступается за Толю баба Настя. — А Клавдя че же? Клавдя, знамо, деваха нотная.

— По случаю праздника, Толя, объявляется тебе амнистия, — непонятно говорит Галина Фатеевна.

— И ще по-украиньски кажуть: шо будэ, то будэ, а ты, Марко, грай, — смеется, глядя на мать, Валька. И всем становится весело. Толя берет балалайку. Учительница с Маряшей танцуют польку, танцуют умело и лихо, с какими-то задорными коленцами. И Натка обнаруживает, что мать у нее тоже молодая и красивая, разве что только ростом не вышла, и ловкая, ничуть не хуже Валькиной.

Сидит Гитлер на заборе,
Плетет лапти языком… —

дурачась, подпевает Толя в такт веселой мелодии.

Натка с Валькой тоже кричат и прыгают так, что начинает звенеть в шкафу посуда.

Потом Валька читала стихотворение, что-то очень смешное рассказывала баба Настя, и опять плясали и пели.

— Спой, Галя, вашу, украинскую, — просит бабушка.

И учительница низким, глуховатым голосом поет:

Распрягайте, хлопцы, коней, —

но тут же умолкает, потому что в деревне зло, на разные голоса, подвывая, залаяли собаки.

— Волки! На волков это! — подойдя к окну, прислушивается Маряша. — К оврагу, видать, подались, падаль почуяли…

— Хорошо ли скотина заперта? — тревожится баба Настя. — В первую ерманскую тоже, помню, волков по лесам развелося. — Она идет в передний угол и начинает креститься: — Оборони осподи, от зверя лютого, от горя-напасти, от ворога-супостата!

— Как Шайхула заржала! — У Вальки стремительно бледнеет лицо, глаза словно наливаются мраком. Плечи судорожно дернулись. Галина Фатеевна быстро подскочила к Вальке, крепко обхватила ее, прижала к себе. Начала гладить волосы, что-то шепча на ухо. Баба Настя, подойдя к ним, тоже склонилась над Валькой.

— Матушка моя, — жалостливо забормотала она, — но, заметив предупреждающий взгляд учительницы, всплеснула руками: — Девки, ну-ко живо за стол. Чай убежит.

Мать принесла с кухни и поставила на стол заново вскипевший самовар. Он весело шипел и булькал.

— Вот и пришел Первомай. Будет и другой праздник. Он придет. И теперь уже скоро. Многим не суждено дожить до него… Многие не дожили.

Странно, но Натка, поняла, о чем говорила учительница: о немом Ванеке и о Паньке, о Валькином и ее отце, о Горчике и Шуре и обо всех, кого проводили до развилки дорог, а теперь от одних приходят письма, а от других уже не приходят…

После чая провожать гостей Усанины идут все, кроме бабушки. Дом их стоит на высоком холме, и с крыльца хорошо виден весь Кукуй. Туман сгустился, висит над самой землей. Будто широкая молочная река залила до крыши дома и сараи, потопила по самые кроны деревья.

На весь починок два-три огонька. Да еще за рекой, на конном, кто-то ходит по двору с фонарем. Огни эти из-за тумана тревожны и красны.

Они стоят на крыльце и, ежась от сырости и ночного холода, слушают, как шумит за баней разлившаяся Ольховка.

Когда все уснули, в доме стало тихо и мрачно. Лишь бледным смутным пятном угадывалась подбеленная к празднику печь. Натка лежала рядом с матерью, чувствовала на щеке ее теплое дыхание и не могла уснуть. Слишком много впечатлений принес этот день. Они, перемешиваясь и повторяясь, рождали в душе сложное чувство. Ей вспоминались завораживающий шум ручьев и разлившейся реки, красивая Клавдя, то возбужденная и сияющая, то поникшая, со странной, застывшей улыбкой, добродушные разговоры взрослых, брат, задорно бренчащий на балалайке, и неожиданно молодые и веселые в танце мать и Галина. Они вызывали ликование, полноту и жажду жизни, ожидание чего-то хорошего. И в то же время в ней жило какое-то тревожное чувство. Несколько раз, подвывая, принимались лаять собаки. И жутковатой казалась темно-сизая мгла, глухо обложившая деревню, голые безжизненные поля и мрачное кладбище с мертво враждебными запахами гнили и тлена. И Наткой овладевал пережитый днем страх, перед глазами вставал бурлящий на дне оврага поток, странная улыбка и темный, неподвижный взгляд Баянова, лежавшая в воде белая-лошадь.

Неожиданно для себя Натка начала громко всхлипывать. Проснувшаяся мать попыталась выяснить причину столь горьких слез. Но Натка не смогла объяснить матери, о чем плачет.


ГЛАВА 13

Отдохнув несколько дней после школы, Тонька и Натка снова помогали бабе Насте пасти телят. Дни стояли жаркие, грозовые. И пасли они обычно недалеко от починка, в поскотине или на Таныпских еланях. На открытых лесных полянах телят было хорошо видно, и баба Настя часто отпускала девчонок на старое картофельное поле.

Захватив из дома котелки и деревянные лопатки, Натка и Тонька часами ходили по пашне, отыскивая перезимовавшие клубни.

Как ни уставали, все же по нескольку раз в день Тонька и Натка поднимались на Синюю гору. Отсюда, с высоты, хорошо просматривалась таныпская дорога. Девчонкам не терпелось первыми встретить Тонькиного брата Героя. Еще осенью кукуйцы получили радостное известие о том, что их земляк Николай Налимов был представлен к высокой награде. А теперь Коля сообщал из госпиталя, что заедет повидаться с родными.

Каждый день под вечер, когда солнце сворачивало на закат, из-за горы, отдаленно погромыхивая, выползали синие тучи. Они быстро надвигались на починок, дыбились и, тесня друг друга, заволакивали все небо. В полях темнело. Как только край неба начинало красить сине-лиловым, баба Настя и девчонки быстро собирали телят и гнали в починок. Влажный прохладный ветер качал по полям большие зеленые валы. Грозы были яростные, с шумом и треском, с ослепительным блеском молний. Длились они не более часу. После грозы девчонки снова выбегали за околицу на таныпскую дорогу и до темноты ждали.

В один из таких теплых, промытых дождем вечеров Тонька и Натка сидели на подсыхающем берегу пруда. Рядом в траве лежали ветки распустившейся калины.

В нескольких шагах-от берега проходила дорога. Но как ни сторожили девчонки дорогу, все-таки прозевали встречу. Заспорив, кто быстрее доплывет до протоки, берега которой хорошо выделялись высокими зарослями осоки, девчонки сбросили платья, прыгнули в воду и, отчаянно колотя ногами, поплыли наперегонки.

Первой к протоке приближалась Тонька. Натка видела, как она, еще не доплыв, оглянулась на дорогу и погрузилась в воду.

— Ура! — вынырнув, закричала Тонька и повернула обратно. Натка оглянулась тоже. От дороги к пруду широким упругим шагом спускался военный в зеленой гимнастерке, синих галифе и высоких сапогах и с чемоданом. Отталкиваясь ногами от илистого дна и отдувая взбаламученную коричневую воду, девчонки спешили к тому месту, где лежали их платья.

Доплыв, Тонька и Натка, поджавшись, застыли в воде и, раскрыв от удивления рты, во все глаза уставились на Героя. В косых лучах заходящего солнца блестела на его груди Золотая Звезда, светились погоны и медная пряжка широкого лейтенантского ремня.

Коля поставил на траву чемодан, достал из кармана гимнастерки расческу и, хитро скосив зеленые, как у Тоньки, в темных ресницах глаза на одежду девчонок, рассмеялся:

— Что не вылазите?

— А ты отвернись! — стуча зубами и тоже смеясь, сказала Тонька. — Мы нагишом.

— Узнаю коней ретивых! — рассмеялся Коля и отвернулся.

Тонька, крадучись, выскочила на берег, схватила свою и Наткину одежду и помчалась к кустам. Через минуту, выстукивая зубами чечетку, одетые, девчонки вылезли из кустов.

— Эк какие невесты вытянулись, а вроде недавно вместе в баню бегали, — обнимая и целуя по очереди Тоньку и Натку, смеялся Коля.

Увидев в руках девчонок белые пушистые букеты, Тонькин брат удивленно вскинул густые брови.

— Вот так встреча! — Коля достал из кармана синих диагоналевых галифе плитку шоколада, снял бумажную обертку и, разломив пополам, протянул половинки изумленным девчонкам.

— Теперь ждите меня. Тоже выкупаюсь с дороги, — положив на колени Тоньке часы, сказал он. — Время засеките. Интересно мне знать ширину нашего пруда. А шоколад ешьте, что вы на него уставились?

Шурша фольгой, счастливо блестя глазами, Тонька и Натка примостились на чемодане.

По ярко-голубому, как небо, пруду, скрывая водоросли, плыли, будто стадо белых овец, облака. Вода рябила, потревоженная сильными взмахами рук. Коля был уже около камышового островка. В починке так, саженками, бесшумно, плавали все подростки и мужчины. Ребятишки и женщины, как Тонька и Натка, плавали «по-собачьи».

На обратном пути Коля греб одной рукой, а в другой держал над водой пушистые, с подпалинами камышовые палки.

— Вот это да! — восхищенно причмокнула языком Натка, облизывая сладкие от шоколада губы.

— То-то же! Ты думала, Героя каждому отваливают. Мать говорит, Коля еще на кордоне Белую запросто переплывал. А сказать, за что Героя ему дали?

— Сказать.

— Он первый переплыл самую большую реку.

— Ну да? А как она называется?

— Вот я не помню как. Надо у него спросить. По ней еще немцы из пулеметов строчили и бомбы сбрасывали.

— Счастливая ты, Тонька, — глубоко вздохнула Натка. — Вон у тебя брат какой: воюет, как Чапаев, конфеты носит в карманах. Можно жить с таким братом. А наш Толька чуть что — сразу шалабаны ставит… Ты, Тонька, больше не зови меня курицей мокрой, а то он придирается, что сдачи тебе не даю. Заставляет учить приемы разные.

— Это ты-то сдачу? Ха! Ха! Ха! Ой, умора! Ой, от смеха даже в боку колет. — Тонька вскочила и начала прыгать на одной ноге, попеременно склоняя голову вправо и влево. Так девчонки выливали попавшую в уши воду.

— Че шоколад-то не ешь?

— Если донесу до дому, Толе попробовать дам. Ох и сладкий, правда, Тонь? Как кулага.

— Ага! Его, наверно, тоже из солода делают.

Выйдя на берег, Коля поднес девчонкам букет из высоких, будто свечи, бархатистых палок камыша.

Очень хотелось Натке и Тоньке пройти рядом с Героем по улице починка, но Коля свернул берегом Ольховки на конный, чтобы поскорее увидеть мать.

На конном первой бросилась обнимать Героя Клавдя. Оня-конюшиха, увидев сына в военной форме, перетянутого лейтенантскими ремнями, с Золотой Звездой на гимнастерке, так оробела, что не могла сдвинуться с места. Коля освободился от объятий Клавдии и подошел к матери.

— Ох ты, господи! Красавец ты наш! — уткнувшись сыну в плечо, плача, счастливо всхлипывала Тонькина мать. — Спасибо, нас не забыл. Домой завернул.

Придя в себя, Оня приосанилась, забрала из рук сына чемодан.

— Важный ты очень в форме-то. Даже боязно подходить.

— Что вы такое говорите, мама! А Егорша, Шурка и Панька, они не с тобой работают?

При упоминании о Паньке Оня молча опустила на траву чемодан, тяжело оперлась на изгородь.

— Ну вот! Я и сам донесу, — Коля подхватил чемодан и взял мать под руку. — Что замолчала, мама?

Она поднесла руку к горлу и горько глотнула.

— Скотину они пасут, — медленно и сипло проговорила она. — Сам все увидишь теперя…

Засыпая в тот вечер на веранде, Натка слышала, как у колодца соседки обсуждали приезд Героя.

— Гляжу, Клашка уже обнимат, ничуть не тушуется.

— А как же! Красавец, орел! — певуче, врастяжку приговаривала баба Настя. — Совсем запамятовала, ведь луку я нащипала, Оня. Помнится, Коля любил пироги луковые. Хошь бы что-ненабудь состряпать.

— Дак из чего, Максимовна, стряпать? Муки ни бусинки.

— Сходи в правление. Должны для такой встречи кило либо два выписать.

— Да где там! Разве Баянов раскошелится? Вон, над Маряшей как измывается.

— С Маряшей друго дело. Их в раёне рассудят. А ты сходи. Кто тут в округе когда Героя видывал?

— С Георгием в ерманскую, помню, нашенские прихаживали, а чтобы насчет Героя — не слыхивали.

На другой день телят пригнали, как всегда, до грозы. Девчонки размещали их в загородки, а баба Настя той порой наносила в баню воды, приготовила сухую растопку.

После грозы на небе еще радуги не истаяли, а из-за клочковатых, быстро бегущих туч выглянуло чистое, промытое солнце.

Пока хозяйки доили коров, со скотиной управлялись, над починком взметнулись уже два негустых синих дымка. Это баба Настя затопила в огороде свою белую баню для прославленного гостя — Героя, а в Онином дворе Егорша, Вовка и Толя разожгли железную печку с котлом. Правление колхоза выделило ради такой встречи три килограмма муки.

К Налимовым начал собираться народ. Каждый нес из дому что мог: творог, сметану, яйца, капусту, лук, картошку. На вынесенных из дому и поставленных прямо на траве столах Оня, Маряша, Женя Травкина, Клавдя, Галина Фатеевна принялись готовить общественные пельмени.

Ребята подкладывали в топку щепки и короткие чурочки, носили в котел воду. Оня и Женя Травкина приправляли в эмалированных тазиках начинку — капусту и творог. Маряша и Клавдя катали тесто. Остальные собравшиеся колхозники, окружив Колю, сидели у бани на бревнах и вели беседу: о посевах, о видах на новый урожай. А больше расспрашивали, где воевал Коля, за что получил Героя и скоро ли немцам будет крышка.

Натка и Тонька, сияющие, причесанные по-праздничному, как взрослые женщины, на прямой пробор, сновали из избы в избу, из двора Усаниных в двор Налимовых. То баба Настя за дровами пошлет, то женщинам какая посуда потребуется.

Женя Травкина принесла из дому патефон. Косынку и платье она сменила на тщательно отглаженную военную форму — гимнастерку и юбку. Сапоги ее были до блеска начищены. Выглядела она в этот вечер очень красиво. Тонкую талию перетянул широкий ремень. Обычно прямые волосы золотистыми локонами спускались на плечи, карие глаза радостно блестели.

Очень понравилась Натке в этот вечер Женя Травкина. Она принесла пластинки, и девчонки не отходили от нее. Наверняка в стопке, что лежала рядом с патефоном на столе, были и любимые Наткины песни «Катюша» и «На закате ходит парень».

— Девки, сбегайте-ко за Ольховку, — нашла им дело баба Настя. — Наломайте для гостя свежий веник. Да березу выбирайте хорошую. Ната, знашь ведь каку.

— Ага. Чтобы лист без сережек. Атласную.

— Не атласную, а шелковистую. Лист мягкий, вроде как шелковый.

Когда девчонки вернулись из заречного березника с веником, на бревнах уже негде было присесть. Так много народу собралось во двор Они-конюшихи. Весть о том, что Коля Налимов вернулся по ранению насовсем и теперь будет работать в районном военкомате, мигом облетела починок. Тесно окружили кукуйцы фронтовика. Кому не хватило места на бревнах, сидели на чистой, промытой дождями траве, иные просто стояли. Рядом с Героем по одну сторону сидела баба Настя, по другую бригадир Баянов. Речь шла о починковских новостях: о запавшем под снег прошлой осенью ржаном поле, о задранном волками Бутышкине, об исчезнувших мешках с зерном. Колхозницы высказывали на этот счет разные догадки. О недавней таинственной подводе не сказал никто. И Натка подумала, что об этом пока, кроме сторожа, ее матери, Жени Травкиной и учительницы, никто и не знает.

Женя Травкина подошла к бревнам, с минуту постояла, послушала разговоры.

— Это все толки, — хмуря тонкие брови и выразительно посмотрев на Баянова и на Колю, сказала она. — У ревизионной комиссии на этот счет более точные сведения.

Похоже, день у Баянова был не из легких. Он сидел, устало опустив квадратные плечи, понурив светлую голову. Пока говорила Женя, бригадир пристальным, изучающим взглядом обвел лица присутствующих.

Хорошо после дождя в деревне. Птицы поют пуще прежнего. В промытом воздухе стеклянная прозрачность и влажный запах тополей и полыни.

Из-за реки совсем по-мирному донесся гул трактора. Коля прислушался, и взгляд его потеплел. Суровые лица односельчан при этих звуках тоже смягчились.

— Дожди теперича кстати, — радостно сказала баба Настя. — Озими-те сходи-ко погляди, Коля. Ровные, густые. Навроде теплой шубы одели поле.

— Да, Максимовна, — оживленно закивал бригадир, — урожай нынче будет добрый. Как убрать — вот загвоздка. Думаю, наш знаменитый земляк теперь поможет. А что? — лукаво улыбаясь, Баянов сощурился на Золотую Звезду Героя. — Допризывников оторвешь на один день от учебы, глядишь, гектара два и выжали.

— Да уж теперь что? Своя в районе рука!

— А то живем в болотном кольце. От всего отрезаны! — дружно заговорили женщины…

Тонька и Натка ждут не дождутся, когда же наконец заведут патефон, когда подадут на стол пельмени и начнут по-настоящему чествовать Героя.

— Вот все хочу спросить, где лежит эта земля Карелия? Как вернулися мужики-то с прошлой войны, дак сказывали, что, дескать, далеко. У холодного моря.

— На Севере та земля, — повернувшись к бабе Насте, ответил Коля. — Там и сейчас наши крепко бьются.

— Эх-ма! — горько вздыхает баба Настя. — И че же за ту мерзлую землю люди втору войну гибнут? И каково в той мерзлой земле лежать соколикам нашим! — Баба Настя склоняет голову и долго смотрит себе в колени. И все грустно и долго молчат. Натка уже было решается подойти к ней и напомнить о том, что баня-то на этот раз слишком долго выстаивается, но баба Настя снова заводит разговор.

— Прошла на днях по кладбищу. Телят-то кажинный день мимо гоняем. Гляжу, мало мужиков-то на Кукуйском погосте. Тот не вернулся, другой где-то сгинул. С самой моей молодости все войны да войны.

— Будь у сына могила на своей земле, все ж легче было бы материнскому сердцу, — вставил кто-то из женщин.

Сидели тут и матери погибших сверстников Коли. Их сразу было видно. Тревожно заглядывали они Герою в лицо, словно ждали какого-то чуда. Вот расправит Коля под ремнем гимнастерку, тряхнет чубатой головой и скажет, что, дескать, да, с Митей Собяниным или с Горчиком Федосеевым довелось свидеться. Был такой фронтовой случай. Но, сурово сдвинув брови, молчит Герой. Нечем ему обрадовать матерей погибших товарищей.

— На прошлой неделе, в семик, поглядела, идут люди на кладбище родных вспомнить. А мне куда ж идти, думаю. Вышла на поле к тракторам, посидела около вагончика и наревелась досыта… Кто вспашет теперь эту землю? Сколько земли-то зарастат полынью да коноплем! — Баба Настя посмотрела за речку в поля и, заметив притихших девчонок, забрала веник у Натки.

— Митю Собянина, написали товарищи, где-то под украинской яблоней схоронили.

— Горчика в болотах под Ленинградом. А Шура на Волге сложил головушку.

— Да, сын председателя, бают, ни в живых ни в мертвых не значится.

И тут неожиданно разом все как-то смолкли. Может, задумались о своем, может, увидели подходившую к калитке Клавдю. Она тоже, как Женя, сходила домой переоделась. И выглядела теперь необычно. Худощавостройная, в белой кофте и черной юбке, с туго заплетенными черными косами, с большим букетом распустившейся купальницы, она походила на юную десятиклассницу.

Очевидно, Клавдя плохо расслышала последние слова, потому что, войдя во двор, остановилась перед сельчанами и, сердито оглядывая собравшихся, резко спросила:

— Кто сказал, что Шура погиб?

Женщины удивленно уставились на рассерженную Клавдю.

— Что тут такого? — спросил Баянов, обращаясь к сидящим. — Сказали — пропал без вести. Разве это не так?

Клавдя сердито повернулась к нему.

— Ничего особенного. Но больше этого не повторяй! — крикнула она глухим, сдавленным голосом. — Слова-то какие: пропал без вести.

Клавдя теперь смотрела уже на одного Баянова. От лица ее разом отлила кровь. И, едва сдерживая в себе волну гнева, она все так же резко, уже почти задыхаясь, закончила: «Не будем хоронить других раньше времени!» — повернулась и быстро пошла к воротам.

Натку резанул по сердцу ее голос: были в нем боль, отчаяние и надежда. И еще была в нем неприкрытая ненависть. Сама не зная почему, но Натка в душе была так благодарна Клавде, что ей захотелось догнать ее и как-то выразить свое чувство.

После бани мать послала Натку отнести Набатовым молоко. По небу быстро двигались редкие дымные тучки. В широких разрывах их проступали яркие звезды и медный осколок луны.

Пробегая мимо сруба среди высоких зарослей полыни и лопухов, Натка увидела сидящую на пороге Клавдю. Натка постояла некоторое время в зарослях, не решаясь подойти ближе. В беловатом рассеянном свете ей хорошо было видно, как холодно блестят заросли травы у стен сруба, чуть вздрагивающие ветки тополя над недостроенной крышей и густая картофельная ботва, начинающаяся от самых ступеней крыльца. Клавдя сидела неподвижно, навалившись головой на косяк двери. Лицо ее было сумрачным. Сосредоточенным, невидящим взглядом она смотрела туда, где огромным застывшим островом чернела гора Синяя.

Когда Натка, отдав молоко, с пустым котелком выбежала из ворот Набатовых, она чуть не столкнулась с Кией Шулятевой.

— Я говорю, Лександр Иваныч в контору зовет, — стоя на тропе, говорила дочери Кия. Клавдя, свесив в заросли крапивы и лопухов ноги, сидела теперь на подушке окна совсем рядом с тропой.

На другом конце починка, очевидно во дворе у Налимовых, все еще играла гармошка и несколько женских голосов, нестройно, нащупывая мелодию, пели привезенную Колей Героем новую песню «Огонек».

Ухватившись руками за косяк окна и вызывающе вскинув голову, все так же яростно, как Баянову, Клавдя повторяла матери:

— Никуда! Я больше никуда не пойду… И не смей! Не смей мне больше говорить об этом!

— Ты что, хочешь, как все, хлеб есть с мякиной?

— Знаете что, мама, ешьте вы свой хлеб сами. А мне не надо, — бледное лицо Клавди мелко вздрагивало, темные глаза сухо и гневно блестели.

Во влажном после дождя воздухе по улице плыл резкий запах картофельной ботвы и полыни.


ГЛАВА 14

Усанины спали теперь на открытой веранде, пристроенной к крыльцу и сеням. Стелили прямо на дощатом полу. Однажды ночью Натка проснулась, как ей показалось, от конского ржания. «Снится», — подумала Натка, не открывая глаз, и, повернувшись на другой бок, стала стремительно погружаться в густые и теплые волны сна. И снова совсем рядом, чуть ли не над ухом, прозвучало короткое, но гулкое ржание.

Перебарывая сон, Натка осмотрелась. Сквозь белые махровые шапки цветущей рябины голубовато светила луна. К удивлению, никого, кроме кота Антона, на веранде не оказалось. Во дворе разговаривали.

— Травы накосили?

— Накосили, а как же. Воды нагрели. Чугун ведерный.

— Несите. Дорога длинная. Притомился Бутышкин.

«Бутышкин? Неужели нашелся?» — удивленно и радостно подумала Натка, решительно стала подниматься и мгновенно уснула.

Проснулась, когда солнце стояло уже высоко. Никакого Бутышкина во дворе и в надворных постройках не было, никто о нем и речи не заводил. «Приснилось», — решила Натка и уже пожалела, что хорошие сны редко сбываются. Но пришла Тонька и сообщила, что на конном откуда-то появился Бутышкин. А выслушав Наткин рассказ о ночном происшествии, Тонька сказала:

— Так и есть. Теперь твою мать и Женю Травкину будут распекать на правлении.

— За что это распекать?

— За то, что самовольно увели Бутышкина из загот-скота. Баянов так и сказал: «На него есть правильный документ, и я их выведу на чистую воду», от своей матери слышала. Но ты не горюй. Жуй пироги с грибами, держи язык за зубами.

— Сама жуй, — рассердилась Натка.

Когда подружка ушла, Натка задумалась. Думы ее были тяжелые и нестройные. «Ишь ты какой, — со злостью думала Натка, — мать мою на чистую воду он выведет. Вроде она не на чистой, а в луже какой. Почему, — думала Натка, — мать с Баяновым постоянно ссорятся? И почему этот человек вошел в их жизнь?» И вдруг она как будто снова увидела склонившееся к ней, перекошенное странной улыбкой лицо Баянова там, на краю обрыва. Темный, неподвижный взгляд. Бурлящий ледяной поток под берегом — и озноб пробежал по ее спине. Но тут же вспомнилось и другое. Панька, вцепившийся в веревку, что тугой петлей стянула рога рассвирепевшего быка. И сильная рука Баянова на металлическом кольце… Да, Панька и Баянов, наверное, тогда спасли ей жизнь…

Ох, как она жалела теперь, что не рассказала Паньке о «красноармейско-пионерском союзе», который они заключили с Баяновым. Сколько раз собиралась, но так и не рассказала. А сейчас, может, и рассказала бы, но Паньки нет. И союза никакого нет. И не было никогда, вдруг сделала для себя открытие Натка. Наверно, Баянов просто пошутил тогда.

И от сознания того, что над ней всего лишь подшутили, как шутят иногда взрослые над детьми, Натка горько расплакалась.

С нетерпением ждала она в тот вечер мать, часто взглядывала на заречную тропу, что вела от складов. И когда Маряша спускалась с крутого берега к Ольховке, Натка побежала навстречу. На переходе через речку, разогнавшись, она налетела на мать и прижалась к ней. Украдкой, но внимательно заглянула в лицо, ища на нем теней тревоги. Но Маряша была спокойна. Она тоже посмотрела на Натку внимательно и улыбчиво, сняла с головы пыльный платок, отряхнула его. Темные косы, стянутые на затылке в тяжелый узел, упали и поползли по спине. Мать достала из своей головы гребенку и причесала когда-то стриженные под польку, а теперь отросшие до плеч Наткины волосы.

— Ну и прическа, настоящий овин! — покачала головой мать. — Наконец-то закончили ревизию. Теперь вечера будут свободны.

И, крепко взявшись за руки, они пошли натоптанной между гряд тропкой к дому.

Спустя несколько дней началось заседание правления колхоза. Началось оно внешне тихо, за закрытыми дверями конторы. Но последующие события этого дня надолго остались в памяти кукуйцев.

Сначала, пробегая мимо дома Усаниных, в окно к ним торопливо постучала конюшиха Оня. Она о чем-то возбужденно пошепталась с бабой Настей и побежала дальше. А через полчаса примчались Тонька с Валькой. Приоткрыв дверь, они энергичными жестами вызывали Натку во двор.

— Бежим в правление, — распорядилась Тонька. — Твою мать снимают.

— Как?

— Как, как… С поста снимают.

— Там народу. Полдеревни уже, — добавила Валька.

— Погоди! — взволнованно глядя на девчонок, остановила Натку в дверях баба Настя. — Платье-то смени. Негоже в такой рвани бежать в контору.

Сердце Натки стучало часто и загнанно. Она металась по горнице и никак не могла найти выходное платье. Как ни берегла мать последнюю вещь отца — белую батистовую рубаху, — но дошла очередь и до нее. Осенью Натка должна была пойти в пятый класс в соседнее село, и мать сшила ей из отцовой рубахи короткое платье, как у Вальки, — по-городскому.

Платье лежало на дне бабушкиного сундука под книгами и фотографиями. Похоже, его специально упрятали подальше от Натки.

Собрания и разные заседания в конторе обычно проводили поздно вечером при огнях. Было уже что-то настораживающее в том, что сегодня оно началось так рано. Солнце еще стояло над Ольховкой и конным двором. Пройдет уйма времени, пока оно подвинется к закату и зависнет над школьными тополями.

Настораживало и то, что в этот раз на высоком крыльце и около конторы толпились колхозницы. У двери, прикрывая ее спиной, невозмутимо стояла сторожиха Кия Шулятева.

— Сказано, не пущу! Не велено! — сердито кричала Кия. — Это ты, Онька, взбудоражила всех. Получишь за то на орехи! А вы, Галина Фатеевна, как грамотный человек, объяснили бы им права и закон!

Натка только теперь заметила Валькину мать. Учительница стояла у крыльца и, щуря свои черные глаза, со странной улыбкой посматривала на сторожиху.

— Все по закону, — сказала она.

И толпа, зашумев, двинулась на сторожиху.

Открылась дверь, вышел на крыльцо Баянов.

— В чем дело?

— Я им говорю — нельзя. Не пускаю. А они прут, Лександр Иваныч.

— Народ просит открытого заседания правления, — сказала учительница.

— Вообще-то партизанщина, — подумав, усмехнулся Баянов.

— В газетах партизан хвалят! — выкрикнула из толпы конюшиха Оня.

— Правильно хвалят. Но не за партизанщину. А за четкие, продуманные штабами и командирами действия. Решение, которое примет правление, мы вынесем на суд колхозного собрания.

— Мы уже забыли, когда оно было! — снова выкрикнула конюшиха.

— Верно!

— Давай открывай!

— Послушаем, кто куда гнет!

— Ну что ж, — Баянов внимательным взглядом обвел собравшихся. — От народа у нас тайны нет. Прошу!

В широко открытую дверь мимо оторопевшей Кии женщины прошли в контору.

Народу набралось много, и девчонки сумели протиснуться лишь к порогу сеней.

— Продолжим заседание, — звучал густой и низкий голос Баянова. — Итак, я предлагаю вывести Марию Усанину из состава ревизионной комиссии. Причины тут уже излагались. Коротко повторю их собравшимся. Недостаточная грамотность мешает Усаниной объективно разобраться в бухгалтерских документах и отчетности. Нежелание честно работать, стремление опорочить в глазах народа руководство колхоза, создать нервозную обстановку…

— Какую, какую? — громко переспросил кто-то.

— Мы вас ревизуем, — визгливо и запальчиво выкрикнул счетовод Рукомойников, — а вы нам за это маслица, мясца да пшенички колхозной подбросьте. Вот какую!

Натка почувствовала, как заломило в висках. Голове и лицу ее стало так жарко, как будто обдало банным горячим паром.

«Это же неправда!» — хотела крикнуть она. Несколько минут голоса доходили до нее глухо и невнятно, словно пробиваясь сквозь ватное одеяло.

— Факты вам? Пожалуйста, факты! — наконец снова отчетливо услышала она тонкий голос колхозного счетовода Мити Баушки.

— Машина зерна предназначалась районному автохозяйству. А Усанина представила это дело как разбазаривание, попросту воровство. А у нас документы оформлены на каждый килограмм зерна. Вот эти документы!

— Их еще на зуб надо попробовать. Документы-то ваши! — охрипшим от волнения голосом снова крикнула конюшиха.

— Может, они задним числом изготовлены! — тут же поддержал ее кто-то из толпы.

Уши Натки постепенно освобождались от ватной пелены, и она стала слышать более отчетливо.

— Не за то судите, что не разобралась. А за то, что сами запутались. В документах фальшивых.

— Говорите конкретно, Травкина, — властно одернул Женю Баянов. — Без намеков!

— Я конкретно. Расскажите, за какую цену Бутышкина продали? В чьем кармане барыш? В вашем или у Рукомойникова?

— О барыше не волнуйтесь, он колхозный.

— Ишь ты!

— Вот так дела. Наводят тут тень на плетень, грамотеи несчастные!

— Волки загрызли, а как же! Думают, лопухи бабы, не разберутся!

— Вопрос другой, — снова перекрыл зашумевших женщин густой баритон Баянова. — Куда смотрят конюха наши? У них лошади самовольно в райцентр уходят. Или у них под носом воруют лошадей? Чем они занимаются, если мальчишка может угнать лошадь? Сам замерз и коня испортил. Мы не стали никого привлекать к ответственности. Старик умер, Оню Налимову пожалели. Все-таки мать Героя. А может, следовало привлечь. Как-никак война идет. Время суровое. А вы говорите — «Бутышкин»…

— Прошу слова, — услышала Натка резкий голос матери.

— Подождите. Я не сказал еще главное. Районный прокурор не рекомендует оставлять Усанину на посту председателя ревизионной комиссии. Дело о гибели Паньки, Павла Налимова, еще не закончено.

— Ты о чем? При чем тут Маряша? — удивленно крикнула Травкина.

— Я не прокурор. Знаю только факты. Уехали за сеном Усанина и Травкина. Вслед за ними тайно, а может, по уговору с кем, самовольно взяв лошадь, ускакал Панька. Уехали врозь, вернулись вместе. Вместо живого мальчишки — труп. Вместо двух возов сена — один неполный. Это факты. А что за ними, узнаем скоро…

Вскрикнула и зашлась в рыданиях Тонькина мать. Оню вывели под руки из конторы. И наступила долгая гнетущая тишина… Потом ропот пошел по тесно сгрудившейся в душной комнате толпе женщин. Все вдруг задвигались, загомонили сразу, и трудно было понять, что хотел выразить каждый…

Натка, охваченная одним желанием быть сейчас рядом с матерью, вьюном протискивалась между людьми. Ей это почти удалось. Она уже видела стол, за которым сидели члены правления. Тяжело опираясь на спинку стула, боком к ней стояла ее мать. Натка, сделав последнее усилие, вырвалась из толпы и тут же попала в чьи-то руки.

— Ты что, дочка?

Натка подняла лицо. Маркелыч, продолжая держать ее за плечи, смотрел на нее спокойно и ласково.

Никто не заметил председателя, пока он протискивался через возбужденную толпу. Но теперь его увидели все, и гул голосов стал быстро стихать. Был председатель нездорово бледен лицом, но впалые щеки его были тщательно выбриты. А к вороту старой выгоревшей гимнастерки подшит свежий подворотничок. Маркелыч отпустил Натку, подошел к столу и молча стал всматриваться в знакомые лица сельчан. Потом, быстро взглянув на Баянова, сказал:

— Будем считать, что я приступил к своим обязанностям. Заседание правления объявляю закрытым. Прошу остаться Баянова, Рукомойникова, Усанину и…

— Стреляют! — вдруг крикнул кто-то от порога.

Колхозники начали прислушиваться.

— В лесу из ружья палят!

— Ого, опять! Похоже, не в лесу, а на задах где-то.

— Что там такое? — встревожился Маркелыч.

Люди высыпали из правления. В деревне было тихо.

Солнце садилось за школьные тополя. На дворы и огороды ложилась синеватая сутемень. Лишь вдоль бокового проулка, что вел на конный, такое багрово-красное свечение струилось, что даже зеленая поляна по бокам от дороги изменила цвет. Светло-оранжевой стала. Бежит по боковому проулку мальчишка, оглядывается и, заметив толпу, пронзительно кричит:

— Дезертира поймали! Дезертира поймали!

Натка смотрит в ту сторону, куда оглядывается мальчишка, и вдруг видит: по дороге от речки поднимаются два человека. Неторопливо, в затылок друг другу. Что за видение? Такое и во сне не приснится: серединой проулка шагает сильно заросший рыжей бородой дородный мужик в пилотке, в грязной бязевой рубахе и защитного цвета галифе. На ногах — вытертые о траву, побелевшие солдатские ботинки и рваные обмотки. Идет мужик медленно, сильно прихрамывая, набычив тяжелую голову, спотыкаясь на скользкой после дождя дороге. За мужиком, уставясь в его широкую спину дулом охотничьего ружья, вышагивает босая Лиза Быргуша. Белесая голова ее на фоне заходящего солнца кажется окутанной розовым облачком света.

— Вот так Быргуша! Мужика в плен взяла!

— Под конвоем доставила.

— Дезертира поймали! — снова пронзительно кричит кто-то из ребятишек. — Ногу ему Лиза подстрелила!

Толпа скрыла идущих. Натка взобралась на изгородь. Лиза и конвоируемый ею мужик прошли совсем рядом. На какое-то мгновение взгляды Натки и заросшего рыжей щетиной человека в пилотке встретились. Смятение охватило Натку… Она уже видела это покрытое потом и грязью, заросшее лицо, этот настороженно колючий, исподлобья взгляд.

В толпе произошло какое-то новое движение, и, захваченная им, растерянная Натка посмотрела туда, куда смотрели другие…

Из леса к починку по обочине полевой дороги неширокой цепочкой шли четыре человека в военной форме с винтовками.

В переднем Натка издали по походке признала Колю Героя. «Значит, Лиза не одна. Они тоже ловили этого», — подумала Натка. Ее не удивило появление Коли Налимова и вооруженных бойцов, просто на душе от этого стало спокойно и радостно.

Она огляделась вокруг, заметила, как кто-то, отделившись от толпы, неторопливо пошел к коровнику. Это был Баянов. Лиза Быргуша и арестованный стояли, плотно окруженные людьми, на минуту притихшими, еще плохо верившими, что происходит.

И в этот момент зазвучал низкий и хриплый голос. Лиза Быргуша говорила негромко, но в напряженной тишине слова ее звучали отчетливо и ясно.

— Это он… убил… комиссара Андрея… Маряша, твоего брата убил. Люди, это же зверь лютый… Егор Сысоев… Убийца мо-во Ан-дре-я!


ГЛАВА 15

От неожиданности Натка свалилась с изгороди. Больше, чем сами слова Лизы Быргуши, — непонятные и страшные своей причастностью к матери, а значит, и к ней, к Натке, — больше, чем слова, поразило ее то, как они были сказаны. Понятно до каждого слога, каждой буквы. Впервые Натка услышала, что Лиза умеет говорить, как все люди. Но даже не это заставило ее скатиться с изгороди.

Когда звучали странные, леденящие душу слова Лизы, перед глазами Натки, словно на гигантской картине, нарисованной художником, навсегда застыли неподвижно — красное солнце, наполовину опустившееся за лесистую Синюю гору, розовые облака над избами и люди, окружившие на сельской улице Лизу и заросшего, грязного, испуганно сжавшегося человека в солдатской пилотке. И, нарушая общую оцепенелость, по мокрой потемневшей траве неторопливо шел к коровнику Баянов. Он, изредка оглядываясь, уходил все дальше и дальше, и вдруг, прыжком преодолев канаву, пригнулся, побежал и скрылся в цветущих подсолнечниках.

Словно ожидая именно этого, память Натки заработала стремительно и четко.

В короткое мгновение связанные в единую цепь лишь смутной, но неотступной догадкой пронеслись один за другим в памяти эпизоды.

…Лето прошлого года. Вместе с Тонькой и Валькой они продираются сквозь лесной малинник. Из-за берез возникает заросшее рыжей бородой лицо…

…Пусть это будет наша военная тайна. Красноармейско-пионерский союз! — Рука Баянова легла на ее плечо…

Горох! В Аркашкиных карманах горох! Откуда?..

…А мука еще теплая, — шепчет Панька, и они смотрят растерянно и удивленно на его ладонь…

…Раз ни костей, ни шкуры — надо искать Бутышкина, — сухо говорит Маркелыч…

Натка вскочила, огляделась, пытаясь сообразить, что надо делать.

— Тонька! Баянов враг! — закричала Натка. — Баянов уходит! Скажи Коле.

— Ты че? Ты че? — испуганно оглянулась к ней Тонька, но Натка уже не слышала ее. Улица снова гудела голосами.

Проваливаясь босыми ногами в мокрые гряды, Натка изо всех сил неслась к Ольховке, не выпуская из глаз дорогу и луг, на которые вот-вот должен был выскочить из речных зарослей враг.

В два прыжка, как коза, перескочила по брошенной через Ольховку доске и, задыхаясь, во весь дух пустилась по тропинке в гору.

Баянов, чуть согнувшись, бежал по лугу. Вот он свернул на дорогу и через минуту исчез за тополями и конюховкой.

Мысли Натки метались. Что она должна сделать? Как помешать Баянову? Как задержать его, пока прибегут взрослые? В горле и в груди саднило. Резкая боль в колене — ударила, когда свалилась с изгороди, — мешала бежать. Все в ней сейчас было сосредоточено только на одном: любой ценой остановить, помешать уйти. Она верила, что Тонька не подведет.

Выскочив на дорогу, Натка увидела, как Баянов с уздечкой в руке метнулся от конюховки к конюшне! Взгляд ее задержался на раскрытых воротах, передних, между конюховкой и конюшней, и полевых, в глубине двора. Теперь она уже знала, что сделает. Влетев во двор, Натка даже не прикрыла передних ворот, помчалась к полевым. Именно сюда выскочит на коне Баянов. По деревне не посмеет ехать. Добежав, Натка со всей силой дернула на себя сколоченную из жердей и подпертую на колышек высокую створку раскрытых ворот и, вскочив на нижнюю жердь, покатилась к столбу. Дрожащими руками накинула мочальную петлю на выступ. Для надежности поймала конец веревки и, стянув петлю плотнее, начала заматывать и путать конец. И в этот момент услышала за спиной топот коня.

Прижавшись к столбу, Натка затравленно оглянулась.

— Прочь! Растопчу! — наливаясь багровой краской, закричал Баянов. — Змеиный выкормыш!

Он слишком резко натянул повод, лошадь, встав на дыбки, заплясала по двору. Тут же Баянов осадил ее и рысцой направил к воротам. Увидев надвигающийся серый круп Герки, Натка невольно отвернула лицо и еще сильнее прижалась к столбу.

Два сильных удара плетью пришлись по спине, едва не сбили с ног, но Натка успела вцепиться в мочальную петлю и повисла на ней всем телом.

Последнее, что увидела и почувствовала она: Баянов, свесившись с седла, пытался вырвать у нее петлю. Потом что-то черное холодно блеснуло в зажатом его кулаке перед самыми глазами Натки.

Когда подбежали люди, она лежала в прибитой дождем пыли у ворот. Голова упиралась в нижнюю жердь изгороди и была чуть приподнята. Русые волосы и бледное веснушчатое лицо смочены кровью. Яркая струйка крови, стекая по скуластой щеке и по подбородку, капала на платье и красила белый батист алыми пятнами.

Не видела Натка, как подсыхающая пыль взметнулась над полевой дорогой, ведущей к лесу.

Уже скакали по ней верхами вслед за Баяновым Коля Герой, бойцы, Клавдя и с ними несколько юнцов, в том числе и Толя.

Не слышала Натка выстрелов. Не видела и того, как в сумерки привели в починок Баянова, как этой же ночью увезли дезертиров в райцентр.

Не помнит Натка и того, как приезжала в Кукуй фельдшерица и обрабатывала ей рану на голове от удара наганом.

— Вот вам и курица мокрая! — услышала Натка знакомый голос.

«Уж эта Тонька!.. Опять меня мокрой курицей ругает…»

— Это ты, Тонька? — едва слышно спросила Натка.

— Я, — сказала Тонька.

— Это мы, — сказала Валька. — Я тебе мячик резиновый принесла.

Кровать вынесли и поставили на поляну под тополями, и Натке хорошо было видно все, что делалось во дворе. Баба Настя и Тонька на траве рядом с горящим уже таганком чистили в тазу свежую рыбу. Коля Герой, Егорша и Толя развешивали на изгороди мокрый бредень. Валька поддерживала огонь и следила за закипающим чайником.

Удивительно приятным и свежим был в этот вечер запах мокрой крапивы, речной рыбы и смородинного чая. И от всего, что Натка видела и слышала, — от радостно снующего около ее кровати щенка Кубика, от мягкого бормотания тополей, от потрескивающего под таганком костерка, от серьезных и спокойных лиц взрослых, от тишины душистого июльского вечера, — Натке стало хорошо и покойно. Исчезли и боль, и страх, и тревога — все то, что неотрывно стояло рядом с их домом в последние, особенно тяжелые для их семьи месяцы.

Синие тучи уплывали за поля и за лес, куда-то далеко-далеко. Они уже не сталкивались, не громоздились друг на друга, а были так же спокойны, как этот летний вечер.

У горизонта тучи были похожи на далекие синие горы. Лишь в двух местах их ровную синеву разрывали желтые полосы, как будто там рядом текли две реки. И сквозь желтые полосы, откуда-то сверху, прорывался ослепительно радостный оранжевый свет.

Подошла баба Настя, поправила Наткино одеяло и засморкалась в фартук, украдкой вытирая глаза.

— Баба, посмотри, какая заря! — переполненная покоем и тишиной, радостно сказала Натка.

Баба Настя посмотрела на запад, еще раз поправила одеяло.

— Кубовая заря! Вот и слава богу. Похолодает теперя, до ильина дня гроз не жди.

— Что Коля Герой про войну сказывал?

— Сказывал, что немча на запад наши шибко погнали. Очнулась, матушка, ну, слава те осподи! Сейчас ухой тебя потчевать будем. — Баба Настя наклонилась к постели и провела вздрагивающей ладонью по выгоревшим Наткиным волосам. — Как жара и грозы кончились, так и войне опосля придет конец.

Баба Настя ушла в дом за посудой.

«Быстрей бы война кончилась, — озабоченно подумала Натка и скосила глаза на лежащий у изголовья серый резиновый мячик. — Все работа да заботы разные. Увезет Валька, и поиграть не успею».


ГЛАВА 16

Меняло краски, отгорало спелое лето. Рядом с неблекнущими зелеными иглами елей солнечными брызгами засветились листья тополей и кленов. На синей полосе дальнего леса кое-где начали проступать желтые пятна. И давно уже в желтый цвет перекрасило солнце хлебные поля, над которыми с рассвета дотемна теперь звучали голоса людей, ржание лошадей, стрекот жнеек, рычание трактора, присланного из МТС на время уборки урожая.

С сентября у Натки и ее подружек начиналась новая жизнь: учиться им предстояло в селе Танып, в семилетней школе. Ожидаемые перемены радовали и волновали.

— За девять километров ходить станем. И все по лесу, — с тревогой говорила Натка.

— Ничего, — бодро откликалась Тонька. — Зимой побежим на лыжах. С угору-то как ласточки понесемся.

— На лыжах — здорово!..

Только Валька не выражала ни радости, ни тревоги. Молча слушала она разговоры подруг. Может быть, виделось ей в это время красивое трехэтажное здание с табличкой у входа: «Ворошиловградская средняя школа № 7 имени А. С. Пушкина»…

Толя работал на жнейке, стараясь ни в чем не уступать взрослым. Он почернел от загара, его худое лицо еще больше осунулось, а светло-русые волосы совсем побелели. Бригадир полеводов Женя Травкина, замечая, что паренек выбился из сил, решительно ссаживала его со жнейки и отправляла домой отсыпаться.

На этот раз она строго приказала:

— Отдыхать сутки. Раньше я тебя к жнейке не подпущу. На кого похож, Кащей Бессмертный!..

Толя спал ночь, а утром сказал Натке:

— У тебя до обеда много дел? А то, может, по ягоды сходим?

Предложение было неожиданным, Толя давно уже отрешился от «детских забав», к которым относил и походы в лес за малиной и земляникой.

— Ага. И Тоньку с собой возьмем. И Вальку. Ладно?

Толя подумал, сурово нахмурил пшеничные брови, потом сказал:

— Если бригадир отпустит, ладно.

— Отпустит! — крикнула Натка и бросилась созывать подружек…

Толя повел их по той самой дороге, по которой когда-то баба Настя и Натка вышли к избушке Лизы Быргуши. Но до избушки они сейчас не дошли, свернули на какую-то известную Толе тропинку, и вскоре их уже окружал лес.

— Ура! Малина! — закричала Тонька, разглядев в зелени алые ягоды. Но Толя остановил ее.

— Это что за малина! — сказал он. — Идемте дальше, я вас на такое место приведу!..

Чем дальше они шли, тем гуще, дремучей становился лес. Тропа пропала. Колючие лапы елей стелились по земле, переплетались, мешали идти, больно стегали по ногам. Место было неровное, чередовались крутые спуски и подъемы.

— Куда это мы бредем? — сердито заворчала Тонька. — Куда нас волокешь-то? Ноги у нас что — казенные?

— Терпи, казак, атаманом будешь, — усмехнулся Толя.

Тонька еще что-то ворчала, потом утихла. Теперь девчонки молча шли за Толей, след в след, спотыкаясь о какие-то коряги, валежины, бурелом, тяжело дыша от усталости. Деревья росли так тесно, что порой приходилось буквально продираться сквозь переплетения ветвей. Лучи солнца не проникали сюда. Неподвижный, пропитанный смолистым запахом воздух казался густым и липким.

— Подождите меня! — Это кричала Валька. Они подождали ее.

— Никуда я дальше не пойду. Сил нет, — сказала Валька.

Но когда, постояв немного, они продолжили путь, Валька, прикусив губу и стирая с лица то ли пот, то ли слезы, побрела за ними.

— Здесь, — сказал Толя.

Они стояли на окраине небольшой лесной прогалины, узкой и вытянутой, как щель, покатой, густо усыпанной облетевшей хвоей.

— Вон, видите, под вывороченной липой…

На противоположной стороне прогалины лежало сухое дерево. Оно давно уже не было деревом, лежал сухой скелет лесного великана, вывороченного из земли бурей так, что бывшая его крона утонула в слое опавших листьев и хвои, а остатки изломанного корневища висели над землей, подобно щупальцам сказочного чудовища. Сразу за поваленным деревом поляна переходила в крутой подъем, поросший старыми разлапистыми елями. Между двух толстых мохнатых лап, стелившихся по откосу, зияла черная дыра.

«Как медвежья берлога, что в книжке нарисована», — подумала Натка. Но, думая это, она уже знала: это не медвежья берлога.

— Вот здесь Сысоев и прятался, — сказал Толя. — Когда лес прочесывали, нашли эту нору.

Они подошли, заглянули в отверстие, но ничего не увидели, потому что лаз опускался вниз и поворачивал в сторону.

— Там и кровать, и печка есть. Неплохо гад колчаковский устроился…

Натке вспомнилось, как они с бабой Настей сидели на пороге старенькой избушки Лизы Быргуши, как дрожали, словно от озноба, листья высокой осины.

«Вон какая вымахала, — сказала баба Настя. — Двадцать лет уж шумит да рассказыват…»

Сейчас Натка знает, о чем рассказывает дерево у лесной избы.

Жил в той избе раньше лесной сторож Степан Федосеев со своей женой Василисой, сыном Андреем и малой дочкой Маряшей. Когда над страной загрохотала, задымила пожарами гражданская война, два года шагал фронтовыми дорогами Андрей Федосеев, комиссар красноармейского отряда. Докатилась война и до Сибиряковского леса. В Таныпе закрепились белые, а в Кукуе — красные. Родная сторожка Андрея оказалась как бы в ничейной полосе, поближе к Кукую, подальше от Таныпа. И выпало счастье комиссару встретиться с родными и любимой девушкой Лизой, что жила в соседнем хуторе.

На рассвете Андрей с невестой шли знакомой тропкой к избушке, где сейчас были только Степан с Василисой; Маряша гостила с куделью у подружек в починке.

Рассветную тишину нарушало лишь звонкоголосое пение птиц. Вот уже показалась за деревьями сторожка. То ли предчувствие беды, то ли выработанная на фронте осторожность заставила Андрея остановиться.

— Подожди здесь, — шепнул он Лизе, подтолкнув ее к кустам.

Расстегнув кобуру нагана, Андрей осторожно, от дерева к дереву, приближался к избе. Все вокруг было спокойно и неподвижно, и только птичий хор заливался на разные голоса. Андрей зашагал к избе. На него набросились сразу с трех сторон. Схватка была неравной.

Раненного, со связанными руками комиссара повели лесной дорогой в Танып. В избе остались заколотые штыками Степан и Василиса. Черной, молчаливой тенью брела за колчаковцами по лесу Лиза.

Рассвет окрасил в розовое серые крыши Таныпа. Здесь, у широкой, прозрачной до рыжего галечника говорливой речки, комиссар дал свой последний бой. Ударом головы сбил одного, ногой — другого, бросился к лесу.

Грохнул выстрел. Передергивая затвор винтовки, к упавшему комиссару шел солдат. В солнечных лучах вспыхнули рыжий чуб и борода солдата. Он шел, чуть приоткрыв в напряженной улыбке рот, щуря от солнца белесые, словно у вареной рыбы, глаза.

Лиза закричала страшным, оглушающим криком. На самом же деле невеста комиссара медленно и молча опускалась на землю, теряя сознание…

— Никогда я больше не назову Лизу Быргушей, — говорит Натка. — Совсем она не дурочка, просто заболела от переживаний.

— Дурочка… Как бы не так! — поддерживает ее Толя. — Вон через сколько лет узнала солдата, который дядю Андрея убил. Да еще помогла Коле Герою и бойцам выследить его, и сама привела в починок…

— А я видела его. Помните: в малиннике нашли костер, а потом он на меня из-за берез уставился.

— Ой, девочки, страшно как, — бледнея, говорит Валька.

— Ладно, теперь-то чего трястись, — обрывает ее Тонька. — Теперь никуда не денется вражина, за все ответит.

— А зачем Сысоев пришел сюда? И где раньше жил? Скрывал, что белогвардеец… — вслух думает Натка.

— Ясное дело, скрывал, — говорит Толя. — Из армии вместе с Баяновым дезертировал: они ведь оба из здешних мест. У Баянова документы поддельные, будто он снят с военного учета по ранению. Наверное, рассчитывали: посидит Сысоев в лесу, осмотрится, обзаведется липовыми документами и тоже выползет из своей норы. О том, что он убил дядю Андрея, никто ведь не знал, кроме Лизы. А она что — дурочкой считали; ходит по лесу, бормочет чего-то… А вышло не по их.

— Это же враги, Баянов и Сысоев, да? Фашисты! — Лицо Вальки по-прежнему бледно, в черных, чуть косящих глазах не проходит испуг. — Они хотели и Маряшу, и Женю Травкину убить? Мама говорит — они и Паньку…

Тонька круто поворачивается и, сгорбившись, идет в лес. Толя присаживается на корточки у входа в убежище, сосредоточенно всматривается в его немую черноту… Притихли Натка и Валька…

Да, лютые и беспощадные враги… Только Баянов да сторожиха Кия знали о телефонограмме из райцентра, в которой предупреждали о приближающемся буране. Послав Маряшу и Женю за сеном, Баянов точно знал, когда и где их захватит буран, собьет с дороги, захлещет колючими снежными волнами, навеет сон ледяной и беспробудный. И уже на верную гибель послал им вслед Паньку, приказав вернуть путниц. Слишком дотошный был мальчишка, пытался разгадать «тайны водяной мельницы». А Панька, лихая голова, не задумываясь, понесся навстречу своей смерти и, наверное, до последней минуты казался себе буденновцем, летящим в яростную атаку. И реяло над ним боевое алое знамя… И молнией сверкал боевой клинок…

Подошла Тонька. Глядя в сторону чуть припухшими глазами, сказала.

— Айда до дому. У меня на конном дел прорва.

— «Квартиру» посмотреть не хотите? — Толя кивнул в сторону убежища.

— Нет, — сказала Валька.

Натка вдруг живо представила себе, как выходил из леса на прогалину человек в измятой шинели, под которой виднелась нечистая рубаха; как настороженно, воровато осматривался он вокруг своими рыбьими бесцветными глазами под рыжими кустиками бровей. Потом, приблизившись к норе, опускался на колени, кряхтя, втискивал свое тело в узкий лаз и, натужно корчась, уползал под землю.

— Тьфу. Змея ползучая! — с отвращением сплюнула Натка.

Тонька понимающе взглянула на нее.

— Что мы — гады подколодные, чтобы на животе елозить? — сказала Тонька. — А ну, Анатолий, командуй построение.

— В колонну по одному становись! Взвод, шагом марш! Запе-вай! — скомандовал Толя.

По долинам и по взгорьям, —

заливисто начала Тонька.

Шла дивизия вперед… —

не очень стройно, но с энтузиазмом подхватил «взвод».


ГЛАВА 17

Обоз миновал последние дома райцентра, когда в скрип телег и глухой топот копыт на минуту ворвался отдаленный и все равно гулкий перестук стальных колес. Но как ни поднимались на цыпочки Натка и Тонька, как ни крутили головами, так и не увидели из-за кирпичных двухэтажных зданий отошедший от станции поезд. Он увозил Вальку и Галину Фатеевну. Когда смолк стальной перестук и все уже, казалось, осталось позади, прилетел и медленно растаял протяжный, как далекое прощание, крик паровоза: ту-ту-у-у-у-у…

«Может, не встретимся больше, — грустно подумала Натка. — И как теперь все будет в Кукуе без Вальки и Галины Фатеевны?»

Она хотела спросить об этом у Тоньки, но та уже лежала на пустых мешках, закрыв глаза.

А у Толи спрашивать ни к чему — брату не до этого: он весь охвачен азартом движения. Дорога здесь под уклон, накатанная. Отдохнувшие, избавившиеся от тяжелой клади лошади идут размашисто, весело. В косых лучах закатного солнца, пробивающихся сквозь хвойный лес, вспыхивают пожаром кумачовые косынки женщин на соседних подводах, кумачовые ленты на дугах.

Натка смотрит на незнакомый лес и думает о том, что скоро они достигнут Осиновой горы, перевалят через ее крутые бока, минуют Танып, а там уж рукой подать до их Кукуя. И тогда уж действительно все останется позади: и райцентр, и вокзал, и воинский эшелон с танками, и Валькин поезд.

Натка ложится на мешки рядом с Тонькой и начинает вспоминать весь длинный, необыкновенный сегодняшний день.

А он и в самом деле был необыкновенным. К нему готовились в Кукуе давно. Все лето шили мешки, чинили телеги и упряжь. Неделю назад председатель колхоза Маркелыч снял со столов в конторе и клубе красные скатерти, отдал их комсомольцам, и те изготовили косынки для обозниц и ленты, чтобы украсить дуги. Обоз так и назвали — Красным. Сухое, чистое, тщательно провеянное зерно только что собранного урожая предназначалось для фронта.

И вот наступил этот день — День красного обоза. Он начался рано, когда и улицы починка, и лесная дорога были окутаны белесым туманом, когда нельзя было увидеть, а лишь по скрипу множества колес, фырканью, ржанию и топоту лошадей догадаться, что обоз протянулся на добрый километр. И можно было лишь представить, как на передней подводе, украшенной флагом, сидит, как всегда чуть ссутулившись, одетый в побелевшую от времени красноармейскую гимнастерку Маркелыч. Как, послушный его рукам, неторопливо шагает «колхозный ветеран» Бутышкин. Как где-то ближе к голове обоза на серой лошади в яблоках едет Наткина мать. На мешках рядом с ней, поеживаясь от сырости, сидят Валька и Галина Фатеевна. И тут же лежит их коричневый городской чемодан с блестящими застежками.

Тонька и Натка ехали на Толиной подводе.

— Я такая счастливая, что нас взяли, — шепнула Натка подружке. — Так много увидим всего. А ты, Тонь?

— Знамо дело, — ответила Тонька. — Через неделю в пятый класс потопаем, а дальше поскотины нигде не бывали.

Натка и Тонька очищали лежавшие на коленях мясистые стебли черногубки, протягивали очищенные Толе, сами уписывали сладкую траву за обе щеки и, радостно блестя глазами, оглядывали незнакомые места.

Сорвавшись откуда-то из лесной чащи, шумно махая крыльями и едва не ударившись о дугу лошади, над дорогой пролетела большая серая птица.

— Кто это? Леший, что ли? — вздрогнув, как и Натка, от неожиданности, рассмеялась Тонька.

— Сова, — ответил Толя. — Вишь, солнышко всходит. Днем-то ни черта не видит.

Оранжевые стрелы лучей прошили белесую кисею тумана. Игольчатыми зелеными шатрами встали по обе стороны дороги ели. Покачиваясь на их смолистых ветвях, разом застрекотали белогрудые сороки. Не сразу сообразили девчонки, что это и есть Сибиряковский лес, который из починка казался легким, темно-синим, таинственным.

Когда солнце поднялось над лесом и туман развеялся, им встретился обоз, возвращающийся со станции. Лошади в этом обозе были низкорослые, похоже, не слабее кукуйских. Впрочем, судить было трудно: невелик груз — пустые мешки с сидевшими на них черноглазыми скуластыми женщинами в тюбетейках. Из-под тюбетеек свисали длинные черные косы, украшенные монистами из пятаков. На некоторых подводах рядом с женщинами примостились такие же узкоглазые загорелые ребятишки. Замыкали башкирский обоз три двугорбых верблюда. На спинах их тоже сидели люди. Девчонки даже рты раскрыли от удивления.

— Татарчата! — восторженно взвизгнула Натка.

— Башкиры это, — поправил Толя. — Кай саул? — крикнул он одному из пареньков, самому востроглазому и смешливому.

— Домой гуляем, — широко улыбнулся парнишка со спины верблюда и махнул легкой хворостинкой. Верблюд повернул свою серую плоскую голову на длинной, густо поросшей шерстью шее и, как показалось Натке, подмигнул им и тоже улыбнулся.

А солнце взбиралось все выше. За селом Танып сделали короткий привал. Здесь, на крутом берегу реки, стояли Два одинаковых, сложенных из красного кирпича, под железными крышами, здания. Вместе с Толей девчонки осмотрели одно из них — Таныпскую школу, в которой Тоньке и Натке теперь предстояло учиться. Побывали они и в другом, в интернате, где жили эвакуированные из Ленинграда дети. Толя угостил одноклассников морковью и стручками гороха. Тонька, Натка и Валька унесли подаренные им ленинградцами открытки с изображением красивого города. Потом девчонки и Толя, прихватив ведро, спустились по крутой тропе к реке. Широкая, но мелкая речка говорливо бежала куда-то по крупному рыжему галечнику.

Толя зачерпнул в ведро светлой воды, задумчиво посмотрел на берега. На обрывистый, глинисто-красный, изредка поросший мать-и-мачехою, и на низкий, зеленый от ивняка и травы. Меж кустов ивняка темнела, убегая в сторону Кукуя, тропинка.

— Здесь, у реки, расстреляли дядю Андрюшу, — задержав взгляд на тропе, сказал Толя…

…Натка рывком садится. Все так же, с закрытыми глазами, лежит на мешках Тонька; не поймешь, спит или притворяется. Брат со спины ни дать ни взять песенный «ямщик лихой». С чуть разведенными, согнутыми в локтях руками, упрямым затылком, твердо поставленными, обутыми в лапти и онучи ногами. Поскрипывают телеги. Пыль, легкими облачками вздымаясь из-под колес, уплывает и садится на серую придорожную полынь. А у Натки в ушах снова и снова звонкое журчание прозрачной до рыжего галечника студеной воды и глухой от волнения голос брата: «Здесь, у реки…»

Журчит, всплескивает, вызванивает о гальку вода, и нескончаемое, беспокойное ее бормотание напоминает Натке другие всплески, другой — грустный металлический шелест. Около старой, покрытой зеленым мохом лесной избы даже в тихую безветренную погоду дрожат, как от озноба, листья навсегда испуганной осины.

…Широко и весело шагают кони. До Осиновой горы, пожалуй, уже рукой подать.

Натка думает о том, что хорошо бы поскорее стать взрослой и узнать все тайны, какие есть на свете. Когда она будет взрослой, она ничего не станет скрывать от детей. А то ведь что получается? Сколько раз она с матерью или бабой Настей ходила на могилки деда Степана и бабы Василисы, и никто ей не рассказал, как они погибли. А теперь уж двадцать лет в той лесной избе живет одна Лиза.

Натка живо представила, как пришла она тогда из лесу оборванная, голодная, со всклокоченными волосами, как присела на крыльцо опустевшей избы, как дрожали над ней листья тревожной осины. И была она уже не красавица Лиза, а Лиза Быргуша, дурочка и нелюдимка.

…Натка ладонями вытирает мокрые глаза и скуластые щеки.

— Не куксись! — сурово говорит Тонька. — Чего раскуксилась-то?

— Та-ак… Вспомнила…

— «Вспомнила»… мокрая ку… — Тонька обрывает себя на полуслове. — Вспоминай че-нибудь смешное лучше. Я, например, только вспомню, как ты Шуре Набатову привет от кукуйцев заказывала, так прямо корчусь от хохота.

— Чего это ты корчишься? — обиженно косится на Тоньку Натка. — Ты, по-моему, спишь всю дорогу, а не корчишься.

— Нет, это надо же: «Привет от кукуйцев!»

Тонька громко хохочет. Глядя на нее, начинает улыбаться и Натка.

Ничего смешного, в сущности, не произошло. Дело было так. Когда в полдень обоз с хлебом достиг райцентра и осталось миновать всего лишь железнодорожный переезд — за ним уже виднелись серые башни элеватора, — произошла вынужденная остановка. На путях стоял поезд, составленный из коричневых деревянных вагонов и открытых, плоских, как телега, платформ. В широко раздвинутых дверях вагонов сидели, свесив ноги, бойцы. А на платформах громоздились могучие, зеленые, с грозными дулами пушек и широкими гусеницами танки.

— Эх, какая силища на фронт идет! — глядя загоревшимися глазами на боевые машины, воскликнул Толя.

Тонька и Натка, возбужденно подталкивая друг друга локтями, разглядывали вагоны и паровоз. Шипя, как гигантский самовар, паровоз пускал бурый дым из широкой круглой трубы. Внизу, над высокими чугунными колесами, из черных, промазученных боков его, шипя, с силой вырывались белесые струи пара.

За спиной у девчонок послышался сначала глухой топот, потом чей-то вскрик или стон. Натка быстро оглянулась.

По пустырю, заросшему мелкой травой, сокращая расстояние, к эшелону бежала Клавдя.

Какая-то неистовая окрыленность была в ее движениях, в выбившихся из-под красной косынки, подхваченных ветром черных прядях волос. Натка вдруг тоже скатилась с воза и бросилась вслед за Клавдей.

На одной из платформ, глядя на бегущую Клавдю, белозубо улыбался русоволосый лейтенант.

Что-то дрогнуло внутри у Натки. «Да это же Шура!» Даже одет он был в черный комбинезон и простые сапоги, какие обычно носили трактористы в починке.

Натка, задыхаясь, на ходу отводя за уши отросшую за лето светлую челку, неслась к насыпи: вдруг поезд уйдет. Шура не видел ее, он смотрел только на стремительно бежавшую Клавдю.

Паровоз вдруг оглушительно загудел, и вагоны медленно сдвинулись с места.

— Шу-ра! — что есть силы закричала Натка и с разбегу налетела на внезапно застывшую Клавдю.

Лейтенант отделился от танка, шагнул им навстречу. В этот момент платформа поравнялась с Клавдей и Наткой. Руки Клавди безвольно повисли, на смуглом побледневшем лице не было ни кровинки. Закусив губу, она по-прежнему смотрела только на лейтенанта.

— Дядень-ка! — очень громко крикнула Натка и побежала рядом с платформой. — Вы Шуру Набатова на войне не встречали? Он на вас очень похож.

— Нет! Не встречал! — крикнул танкист, глядя на Натку и Клавдю. — Если увижу, привет передам!

— От кукуйцев! Скажите, что ждем его! — закричала Натка и помахала рукой.

Возчицы, сгрудившись у переезда, тоже махали красными косынками вслед уходящему поезду. А он все ускорял и ускорял бег. Вот уже последние вагоны минули семафор и, на глазах уменьшаясь в размерах, скрылись за поворотом.

В груди у Натки от бега и от волнения покалывало. Она поискала глазами мать и увидела Маркелыча.

Сутуло сгорбившись, председатель тяжело присел на бровку своей телеги, достал из кармана кисет, попробовал завернуть самокрутку. Но узловатые пальцы его, державшие клочок газетной бумаги, вздрагивали. Табак сыпался мимо.

Клавдя подошла к Маркелычу, взяла из его рук газетный обрывок, насыпала табаку, скрутила козью ножку. Маркелыч закурил, глубоко затянулся несколько раз, посмотрел на солнце. Оно стояло уже над станционными тополями.

— Ну, бабы, тронулись, — сказал председатель…

…Тонька все так же, калачиком, лежит на пустых мешках, смотрит в остывающее голубое небо. Кони идут медленнее, натужнее. Начался подъем на Осиновую гору.

— Ты думаешь, я спала? — спрашивает Тонька. — Эх ты! Я только глаза закрыла и весь сегодняшний день передумала.

— И я тоже, — говорит Натка.

— Дак че же ты нюнишь? Сколько мы сегодня разного увидели всего. И паровоз, и танки, и элеватор, и вокзал.

— Верблюдов и водокачку.

— За всю жизнь не видели столько.

— А что сейчас Валька делает, как думаешь?

— Едет, смотрит в окно. Лес видит, поля, реки да деревни разные.

«Лучше бы она ничего этого не видела, а ехала сейчас с нами», — думает Натка. Потом говорит:

— Тонь, ты слышала, что Галина Фатеевна про наш починок сказала. Непонятно как-то…

На вокзале Галину Фатеевну и Вальку провожали Натка с матерью и Тонька. Пассажирский опаздывал. Они стояли на перроне в толпе ожидающих и поглядывали, как и все, на высокий семафор. Оглушенные впечатлениями дня, девчонки все еще не понимали сердцем, не верили, что через несколько минут расстанутся надолго, может быть, навсегда.

Натка, Валька и Тонька говорили о пустяках, рассматривали висящий на перроне медный сигнальный колокол, черные гнезда ворон в высоких кронах тополей над красной крышей вокзала. Бегали смотреть гладкие деревянные столики под серым навесом — станционный базар. И бревенчатую изглоданную коновязь, куда должен был приехать с элеватора Толя. Он еще разгружался.

Семафор сменил красный огонек на зеленый. Народ на перроне засуетился, задвигался. На блестящих от солнца стальных рельсах показался наконец грохочущий, распускающий дымный шлейф паровоз. Только сейчас девчонки ощутили тревогу, горечь и неизбеж- ность происходящего. И тогда Галина Фатеевна, обняв Маряшу, Натку и Тоньку как-то всех разом и тепло посмотрев в их лица, сказала эти слова:

— Трудно мы с вами, Маряша, жили. И еды не хватало нам, и покоя. И обыкновенного выходного. Вот кончится война, заживем роскошно. Захочется тишины — тишина. Захочется музыки — музыка. И дочери наши вырастут. Но и потом, как ни было бы чудесно, когда заговорят о счастье, я буду с грустью вспоминать наш Кукуй. Нам будет всегда не хватать вас…

Скрипят колеса телег. Толя лихо щелкает сыромятными, с мирного времени сохраненными вожжами по буланому крупу Рыбки: крутоват этот бок Осиновой.

— Экая ты недогадливая, — говорит Тонька. — Жалко ей было из Кукуя уезжать. И Вальке тоже.

— Чего же уехали тогда? — с обидой бормочет Натка.

— Экая ты… Тебя самою бы завезти куда-нибудь. Ну хотя бы в Ворошиловград ихний. Ты бы разве домой не уехала?

Натка не знает, уехала бы она или не уехала. Она оглядывается по сторонам и радостно кричит:

— На гору выехали! Вставай, Тонька. Посмотри, какая даль, дух захватывает!

— Да че смотреть-то, че смотреть? Уж ехали. Уж видели все.

— А ты сейчас. Вон туда взгляни! — Натка машет рукой вперед.

— Ну, Башкирия там. Толя же днем показывал, — устало зевает Тонька.

— Может, и Башкирия, а только море там сейчас огромное. Смотри, так и ходит волнами. Так и ходит. И по нему, по синему морю, белые паруса плывут.

— Ты че? Ты че? Какое море еще? — Тонька удивленно поднимает голову. — Может, скажешь, с Осиновой горы Москву видно. Ну и шкодная же ты, Наталья. Груда облаков, а она закудахтала: «Паруса, паруса!» — Тонька сокрушенно качает головой и снова ложится. — Уж я тебя знаю. Больше не проведешь.

Что спорить с Тонькой. Бесполезное это занятие.

Натка торопливо оглядывает открывшиеся с высоты дали. Обоз вот-вот перевалит через Осиновую, и тогда все исчезнет.

В вечернем рассеянном свете тускло желтеют поля. Они полого спускаются все ниже и ниже. Увал за увалом. А в самой низине — густая чернота леса. Там, видно, и расположен Кукуй. Какой маленькой точкой представляется Натке с высоты их починок. А за черной низиной, поднимаясь также увалами, до самого горизонта синеют поля и леса Башкирии.

Перед спуском Натка еще раз оглянулась назад. За темно-зеленым пристанционным лесом горячим тревожным пламенем широко разлился закат. Где-то в той стороне шла война. Туда уходили один за другим два поезда. Первый оглашал сейчас стальным перестуком уже невидимые отсюда края. Он торопился. Он увозил бойцов на войну. За ним, чуть медленнее, пыхтя и поскрипывая, спешил другой — мирный пассажирский поезд. Он вез детишек, подростков, женщин в их родные места, под свои, пусть и разбитые, крыши.

В сторону заката, куда умчались поезда, по бледному остывающему небу тянулся косяк птиц.

«Они, наверное, тоже спешат на освобожденную землю. В свои сады и степи», — подумала Натка, провожая птиц взглядом…

И в эту минуту она вновь услышала далекое стучание колес. И опять прокричал паровоз, протяжно и длинно: ту-ту-у-у-у!

«Еще один. И снова туда. Может, на нем увозят рожь и пшеницу нашего Красного обоза», — от этой мысли сердце Натки наполняется гордостью.

Вот длинная черная цепочка птичьего каравана в последний раз отчетливо проступила на пламенеющем небе и быстро истаяла. А вечернее гулкое эхо все еще разносило по сумеречным перелескам прощальные крики паровоза и перестук вагонных колес.