429 Лыкосова Белая дорога к дому
Раиса Ивановна Лыкосова








Раиса Лыкосова







БЕЛАЯ ДОРОГА К ДОМУ



Повести






БЕЛАЯ ДОРОГА К ДОМУ


Когда-нибудь приду к тебе во сне,

Приду нежданным и далеким

гостем,

На улице, быть может, будет снег,

Ты дверь оставь не запертой,

Я просто

Войду в твой дом с высокого

крыльца,

Присяду возле, не включая света,

Коснусь губами лунного лица —

И в тишине исчезну до рассвета.

    Никола Вапцаров




ГЛАВА 1

Темная цепочка машин на белом снегу. В немой заколдованной дали тундры она выглядит торжественно и печально. Может быть, так воспринимает нашу колонну абориген-охотник с вершины снежного холма.

Машина впереди, машина сзади. У них одинаковая скорость. И у той, что впереди, и у той, что отражается в наружном зеркале.

Белесое небо низко и неподвижно. Вся энергия движения воплощена в дороге, в снежном, прибитом вездеходами лоснящемся полотне, исчезающем под колесами.

Тундра, лесотундра, тайга. И так сутки, вторые, третьи… Солнце рыжей белкой скачет в лохматых вершинах кедров. Зеркально накатанный снег до рези слепит глаза. Ветер сквозит по равнине колючей метелицей. Седая равнина, седой лес, белая, сверкающая, порой зыбью плывущая перед глазами дорога.

Не первый год Владо Дамянов связан с дорогами. Десятки их прошли через его шоферскую жизнь, некоторые помнятся, другие давно забыты. Но белая у него была только одна.

…Из маршрутного автобуса у пенистой речки Бял Извор выходит крепко сбитый, загорелый юноша. На лугу около стада овец его поджидает местный пастух бай Христо. Вместе идут они мимо бахчей, и женщины, распрямив спины, долго смотрят им вслед: так по-мужски красивы их крутоплечие осанистые фигуры, их непослушные темные чубы. А главное, дед и внук очень похожи не только внешностью и походкой, но и какой-то особой горделивой статью. Они неторопливо идут по выгоревшей, словно вымощенной белым камнем дороге в вербах и останавливаются у чешмы, в тени одинокого платана. Корни и крона его, шелковистый пятнистый ствол могучи — ему не одна сотня лет. Клокочет, шумит по разлогу седой поток, покачивает большими резными листьями дерево, играют на траве падающие сквозь листву пятна солнца.

Бай Христо достает из сумки деревянную баклагу, подставляет под прозрачную струю чешмы. Горлышко узкое, вода брызжет и льется, сверкает водяной пылью, переливаясь радугой.

— Вот, сынок, ты и дома. — Дед пьет из баклаги и протягивает ее Владо. Прокаленное солнцем буро-коричневое лицо его, сросшиеся у переносья широкие брови блестят брызгами, а голубоватые выцветшие глаза озарены улыбкой. Дед с внуком садятся на скамью, что стоит в тени платана. Бай Христо поднимает голову и смотрит на синеющую внизу долину, туда, где вьется, петляя с холма на холм, белая каменистая дорога. — Через сотни лет тянется за нами эта дорога. Многих уводила из дому. Она же и возвращала. Были и такие, что в чужой земле сгинули. Те тоже вернулись: дух их теперь здесь витает. Над этой кукурузой и над этой чешмой… Кто впитал в себя соки родной земли, навсегда с ней связан. Это как жажда. Она в нашей крови и плоти…



Снег, снег, снег. Слепящее ледовое полотно несется под колеса машин. Еще одна белая дорога, с которой свела его жизнь.



…Томительно тянутся часы. Корпус «КамАЗа» едва ощутимо начинает подрагивать от перегретого двигателя. Над бесконечной заснеженной Равниной стынет низкое блеклое небо.

Места, по которым пролегал до блеска накатанный главный зимник Себера, выглядели безлюдно и дико. Угрюмые хвойные просеки, волнистый неохватный простор присыпанных снегом болот и мертвое, ледяное дыхание тундры, распластавшейся на тысячи километров вдоль океана.

Когда изо дня в день видишь бесконечные снежные просторы, со следами стихийных пожаров и бурь, нетронутый человеком, тихо гудящий лес, мизерным и ничтожным кажется все, что осталось за пределами неодолимого первозданного мира. Центром земли для нас стал он, этот мир, и где-то на его окраинах лежали Европа, Америка, Африка, Ближний Восток, и шум катастроф, потрясавших эти окраины, бессилен был пробиться сквозь ледяное, презрительное молчание Равнины.

Неоглядные просторы подавляли и завораживали. Селения попадались редко. Это были чаще всего временные поселки строителей трубопроводов — трассовые, как их тут называли сибиряки, или вахтовые, передвижные поселки нефтяников. Однажды на нашем пути возник довольно крупный городок Нефтегорск. От него уходили в тайгу, темнея над хмурым северным лесом, конусы буровых вышек. Нефтеперекачивающие станции среди неохватного выморочного чернолесья вдруг ярко вспыхивали на солнце огромными серебристыми нефтесборниками. Вот по таким местам весело было проезжать даже ночью. Над низкой ощетинившейся тайгой в полнеба «дышат» багровые зарева нефтепромыслов… Едешь и точно слышишь, как гул твоего «КамАЗа» сливается с яростным хором дизелей и турбин.

Пятый месяц колесил Владо Дамянов по северным трассам Сибири, а все не мог привыкнуть к ледовым дорогам и суровой природе. По опыту земляков он уже знал, что это преодолимо. Мужество здесь не считали геройством. Русские называли это просто «вживанием в Север». Беспокоило его другое: он не мог втянуться в особый, напряженно-ускоренный ритм здешней жизни. Конечно, в Болгарии ему, как шоферу международных перевозок, тоже приходилось на месяцы отлучаться из дому. Но там было другое. Потом, получив длинный отгул, он наверстывал и в отдыхе, и в оркестре. А тут? Сутками, порой неделями не видеть селений, работать без отгулов и выходных!

Теперь Владо понимал, почему Димитр с первого дня взял над ним шефство, предложив жить в одной комнате и быть его сменником на машине. Бригадир не очень надеялся на него, были у Димитра на то причины. И в этом Владо мог винить только себя: слишком разоткровенничался с бывшим приятелем по гимназии. Перед отъездом Димитра в Союз, — отпуска он обычно проводил на Балканах, — Владо сказал, что тоже хотел бы завербоваться в одну из болгарских стройгрупп. Приятель, как всегда, тщательно обмыслил сказанное.

— Понимаешь, разные соображения людьми движут. Одни едут повидать свет, другие — подзаработать. А ты из-за Лиды. Выходит, за любовью едешь?

— Да, на первом месте у меня будет любов. Все осталное — потом.

— А если сибирские морозы остудят голову?! Там сейчас происходит тако-е… Со временем не считаются. Ты же знаешь, чем начинена Европа?..

— Нашел чем пугать. Поеду и буду, как ты говоришь, крепить мирный фронт. Но на первом месте у меня будет любов… Понял?!

Тогда Владо еще многого не знал, не знал по-настоящему и приятеля, с которым окончил гимназию шесть лет назад, а главное, не знал этого громко названного «сибирского ускорения».

Первое утро в Себере показалось Владо Дамянову особенно белым, морозным и тихим. Болгарский городок располагался на одной из окраин города, в окружении кварталов деревянных низких домов. Яркие гранатовые семиэтажки, обращенные фасадами в еще голый, недавно разбитый парк с пушистыми сугробами на фоне темнеющего вблизи хвойного леса и поднимающихся из труб сиренево-белых дымов над скатами крыш, — все это, осыпанное искрящимся снегом и инеем, выглядело живописно.



Я оформил в управлении документы и уже заканчивал сборы, чтобы отправиться к ней в редакцию, когда в комнату в клубах морозного пара в рабочем полушубке и валенках вошел Димитр.

— Ну, Владо, поехали! Покажу тебе трассу! — заявил он, не обращая внимания на мой щегольский вид.

— Как? С ходу?! Ты же знаешь, зачем я сюда тащился.

— Знаю, — Димитр весело улыбнулся. — Теперь-то уж встретитесь. В одном городе будете жить. Ну, давай-давай, поехали. Завтра с четырех выходить тебе…

И вот они уже сидят в груженом панелевозе, что движется в плотном потоке грузовиков по старым кварталам одноэтажных домов, высоко, по окна засыпанных снегом. Бревенчатые, они тоже выглядят живописно в этот вечерний час: стекла медно плавит закат, над шиферными и тесовыми скатами крыш лениво расплываются дымы.

— Я думал, дадут день-два оглядеться. Познакомиться с городом, например.

— Считай, что знакомство уже началось. Вот он, надвигается на тебя, — Димитр включил магнитофон, и в кабину полились бодрые звуки западного «стилбенда».

— Тут что, всех так ловко включают в дело?

— Нуу-у, нет. Только самых важных специалистов. У нас пятнадцать «КамАЗов» и тридцать водителей. Домостроительный комбинат — стройплощадка — наш конвейер. — Бригадир улыбался, поглядывая на гладко укатанную снежную дорогу, большие черные глаза его под дугами густых бровей озорно блестели. — Рол конвейера выполняют машины. Чуть задержался — срыв. Расчет на солидарность и самоконтрол.



Теперь они ехали вдоль железнодорожного полотна. Слева, в отдалении, тянулся высотный микрорайон, справа, за насыпью, пустынное поле. Впереди, наплывая на них, розовато светился оснеженный лес. Димитр круто свернул влево и остановил машину. И Владо увидел нефтяную вышку.

— Вот первая скважина, пробуренная геологами на этой Равнине. — Димитр открыл дверцу машины и указал меховой рукавицей на лес. — Она не просто первая. Она деревянная, Владо.

Владимир с недоверием посмотрел на приятеля. Покрытая густым инеем вышка безмолвно возвышалась над темным ельником и голыми тополями и так же розовато светилась, как впереди оснеженный лес.

— Из дерева, — подтвердил бригадир. — У всего есть начало. Когда-то Сибирь начиналась с одного газового фонтана, которому не все были рады. Потому что не знали, чем усмирить. А теперь Болгария получает из Союза в год три миллиарда кубометров газа. Знаешь, сколко нужно Себеру, чтобы это добыть? Всего трое суток! Тро-е суток, Владо. — Они снова выезжали на дорогу. — Вот какая наполненность каждого трудового дня здесь, в Себере… И еще скажу. Ты заметил: Себер — провинция. Город простецкий и расположен вроде как на отшибе. Но если на карте отметить полюса политические, откуда дуют по всему миру ветры, произойдет смещение. Себер окажется ближе к ним, чем иные столицы болших государств. Поживешь, оглядишься и сам поймешь многое.

— И давно стоит этот оледенелый мамонт?

— Лет около сорока. Сразу же после войны здесь начали поиск. Как, впечатляет?

— Да, наводит на размышление…



Потом на Севере я увидел промысловые вышки. Уверенно шагали они по тайге, взметнув металлические конусы к низким северным облакам, оставляя за собой просеки бетонок и трубопроводов, зарева нефтепромыслов и городов. Каждый раз, когда видел железные плечи их, мне вспоминалась эта белая деревянная, что безмолвно возвышалась над городским кварталом. «Она заставляет думать о прошлом и будущем», — сказала бы Лида.

Когда я вспоминаю о Лиде, то вижу ее такой, какой была она в утро первой встречи. В широкополой соломенной шляпе и белом платье, с застенчивой улыбкой в карих глазах и распущенными по плечам ярко-русыми волосами, стоящей на ступенях старой гостиницы. Все подробности того утра с залитой солнцем площадью, с еще блестящей росой на кустах тамарисков и роз в тени собора, с запахом кофе и табачных лавок, с плывущим над городом медным колокольным звоном — всегда ярки. Часто в рейсах я вспоминаю выражение ее живых, теплых глаз, нежно очерченное лицо, какое-то слово, жест — память сама отбирает те подробности, из которых потом вырисовывается и создается волнующая картина, что называем мы первой встречей. А произошла она на Балканах.


ГЛАВА 2

В то утро мы сидели с Димитром на веранде гостиницы тихого зеленого городка в предгорьях Стара-Планины. Гостиница была старая, из красного кирпича, с деревянной верандой, примыкающей к ресторану и бару. У подъезда ее редко, раза два в неделю, останавливались туристские экспрессы. Мы потягивали прохладную газировку — швебс, разговаривали и временами взглядывали на площадь. В ранней тишине заливались птицы, был разлит сладковатый запах белой акации, нежно горчили тополя. Над кинотеатром «Москва», табачной лавкой и дискотекой еще по-ночному горела цветная реклама, но в городе было уже розово и светло.

Димитр, неделю назад вернувшийся из Союза, ожидал в это утро своих сибирских друзей, я встречал дядо Христо, который должен был спуститься с гор на своем неизменном ишаке Мишке. Не виделись мы с приятелем года три, так что было чем поделиться. Димитр рассказывал о диком величии сибирской Равнины, о газовых и нефтяных кладах, о городе на Большой реке, который они строили.

Это был рассказ о сегодняшнем дне, он накладывался на мои представления, как мне казалось в детстве, о далекой стране, с которой была связана отцовская молодость и многое из жизни деда. Из того северного простора, что называли они Россией, веяло на меня гордым прошлым, связанным с моим представлением о второй мировой войне, о десантах, подполье и боевых операциях на Балканах. Были в этих представлениях и совершенно реальные воспоминания: хромота отца и ранняя его смерть, широкий могильный холм на площади в горной деревне деда, где похоронены боевые товарищи отца, память о которых в семье нашей чтили свято.

Против гостиницы высился тяжелый собор. Когда прохладная тень его пересекла мощенную серым камнем площадь, у подъезда гостиницы остановился туристский автобус «Човдар». Димитр поднялся из-за столика и весело хлопнул меня по плечу.

— Идем. Представлю тебе моих корешей.

— Много здраве на всички! Драге другари, добре дошли? — Стоя на каменных ступенях крыльца и щурясь от густого утреннего солнца, мы пожимали руки сибирякам.

Первым Димитр обнял очень тоненького, живого, смуглоскулого малого, туго обтянутого джинсовой парой, который, поблескивая дымчатыми стеклами очков и редкими влажными зубами, нежно и радостно припал к нему на плечо.

— Зоя Георгиевна, наш диспетчер!

«Ах, вот как! Зо-я… Георги-евна…», — не успел удивиться я, а приятель уже сам был в объятиях широкоплечего желтоусого парня.

— Толян. Лучший сварщик Западно-Сибирской низменности, — представил его Димитр. Следующими «корешами» оказались Игнатьев, инженер главка, где он работал, мужчина лет сорока, сухощавый, густобровый, и ярко-русая миловидная девушка в белом полотняном платье и соломенной шляпе.

— Лида, Владо, — представил нас друг другу Димитр и взял из рук девушки чемодан.

Она вскинула на меня светло-карие, в тон волос, внимательные молодые глаза и приостановилась. Я пожал протянутую ею теплую ладонь. И в эту минуту ударил соборный колокол. Рука девушки вздрогнула, лицо удивленно озарилось. Она оглянулась на аллею тенистых лип, что тянулась вдоль фасада гостиницы. Я предложил девушке пройти на веранду. Мы поднялись и стали смотреть на каменную белую колокольню, в прямоугольных прорезях ее бойниц висел темно-розовый полусвет. С каждым новым ударом басовитый звук колокола нарастал и, растекаясь медными густыми волнами, плыл в пронизанном солнцем воздухе над черепичными крышами городка, колоннами пирамидальных тополей и вспыхивающей на окраинах радостной перекличкой петухов.

Колокол смолк. Девушка повернулась ко мне, и я совсем близко увидел ее широко поставленные, ласковые глаза. Светло-карие, с темными зрачками, они улыбались мне.

— Эта дорога идет к Балканам? — она показала на колоннаду тополей вдоль главного тракта. Я по-русски кивнул. По-нашему такое движение головы означает отрицание.

— И этому городку больше ста лет?

Я снова кивнул, не понимая, куда она клонит.

— Значит, конница генерала Радецкого прошла здесь?

Она говорила о чем-то давно прошедшем, а я весь был сосредоточен на настоящем. Пока звонил колокол, я думал о том, как ненавязчиво продлить наше знакомство. Ее вопрос озадачил меня. Я старался припомнить что-нибудь, связанное с историей городка, но в эту минуту ничего не приходило в голову. Подошел Димитр.

— Лида, у этого парня синий омут в глазах. С ним опасно так близко стоять.

Оказалось, всем приехавшим отвели уже комнаты, Димитр вручил девушке пропуск и ключ. Мы прошли в вестибюль. Димитр подхватил ее чемодан, и, громко разговаривая, они начали подниматься по крутой мраморной лестнице.

Я вспомнил о дядо Христо, вышел на площадь и минут через пять был на Восточном тракте. Теперь мы не могли разминуться. Политая улица темно лоснилась асфальтом, вкусно пахла булочными лавчонками и пресной зеленью постриженных газонов.

Квартала через три, около приземистого здания старинной парикмахерской, я увидел Мишку. Ишак стоял под гигантским тополем, упираясь унылой мордой в его серебристый ствол. Пегая, обычно свисающая по веснам с крутых боков его шерсть была почищена. Я протянул ишаку на ладони заранее приготовленный комок соли. Хитро кося темным глазом и делая вид, что не сразу узнал меня, Мишка лениво мотнул головой и уткнулся замшевыми губами в ладонь.

В вестибюле парикмахерской я услышал сипловатый басок дядо. Ожидая, остановился возле настенного зеркала, внимательно осмотрел себя, оценивая словно бы ее взглядом. Рост средний (явно недотянул), лицо от загара отдает желтизной, плечи под облегающим трикотажем рубашки круто, как у ворона, выпирают и кажутся излишне тяжелыми.

Дверь за моей спиной бесшумно открылась.

— Ах, черт побери! Вла-до! Как ты вытянулся, — дядо Христо, с блестящим после одеколона лицом, с коротко стриженным седеющим чубом, весело щурил на меня цепкие голубые глаза. Мы обнялись.

Вначале отправились на градский рынок: оказалось, дядо затеял ремонт дома и погреба, рассчитывая на мой отпуск. В этом году мы собирались к нему с Димитром. Весь день дядо был оживлен, и мы много говорили об отпуске. Дул быстрый ветер, пропахший горными травами и цветущей акацией. Это был ветер моих ребяческих весен: в этом городке я окончил гимназию.

Когда дул этот быстрый ветер, я не мог спокойно сидеть на уроках, все начинало вздрагивать во мне. Скорость и пространство, словно болезнь, вселялись в меня. Потому, должно быть, вопреки матери, — ей хотелось сделать из меня профессионального музыканта, — после школы я поступил шофером в «Международные перевозки».

Мне было хорошо с дядо, но все время думалось о гостинице: «Если бы Димитр догадался пригласить русских к себе». Приезжая в городок, я останавливался у матери Димитра. Сюда мы с дядо Христо и направились, после того как пообедали в рыночном трактире «Бърза закуска».

Так и не появился дома Димитр, а мы с ним договаривались накануне поездки поработать в гараже, проверить передний мост. Отдохнув, я не спеша стал одеваться, чтобы отправиться на площадь. Достал из шкафа светлые вельветовые брюки, легкую рубашку в тон.

По пятницам и субботам на площади и в гостиничном сквере собиралось много народу. В эти дни играл наш оркестр, наполовину любительский, редко выступающий в полном составе: я был не единственным из ребят, кто по роду службы пропускал репетиции и выступления. Знатоки духовой музыки, а таких в этом городке жило пруд пруди, ценили нас за профессионализм, ругали, если кто-то допускал фальшь, словом, любили, как болельщики футболистов, фанатично и беспощадно.

В тот вечер мы начали, как обычно, в половине восьмого. Сыграли фантазию на темы народных песен, начали «Катюшу». В это время на площадь вкатил автобус «Човдар». Группа туристов, привлеченная звуками оркестра, направилась в сквер. Помню, как при виде ее белого платья в груди у меня прохладно заныло. Подойдя, сибиряки остановились полукольцом у цветочной клумбы. Мы как раз отыграли последние такты, сделали это лихо, и под шум аплодисментов я сказал капельмейстеру: «Русские приехали. Сибиряки».

Капельмейстер повернулся к туристам и спросил, какую музыку хотелось бы им услышать. Русские смотрели на нас с улыбками и молчали. В душе я подосадовал на своего старика, сказал бы просто: исполним для вас «Амурские волны» или «Подмосковные вечера». В репертуаре у нас было много русской музыки. Но капельмейстера, видно, какая-то муха укусила: он воззрился на Лиду, элегантным жестом пригладил концы длинных седых волос и сказал:

— Может, молодая девушка скажет?

Теперь все смотрели на Лиду, и я тоже смотрел, испытывая странное напряжение, словно бы от того, что она скажет, зависела если не жизнь, то по крайней мере моя судьба. Почему, откуда посещают нас предчувствия, ожидане чего-то поворотного в судьбе?

— Если можно, — глухо сказала Лида, и мне показалось, что голос ее тоже перехвачен волнением, — если можно, сыграйте «Прощание славянки».

Честное слово, здорово она это придумала! Мы заиграли старинный русский марш, и в вечернее небо полилась чеканная тревожная грусть. Толпа вокруг нас начала густеть, даже молодежь от дискотеки потянулась к нам. Эта мелодия как-то разом объединила всех, пожилых с молодыми, случайных прохожих с праздногуляющими, знакомых и незнакомых, друзей Лиды с моими друзьями. «Прощание славянки» — одна из любимых моих вещей. В этом марше память о битвах за свободу моей земли, грусть неизбежного расставания и трепетная надежда на встречу.

Играя, я думаю о том, как много было прощаний. Но разве она только о прошлом? «Прощание славянки»… Прощание славянки… Рвет душу печаль расставания. Греет сердце надежда на встречу. Как грузно, как тяжко вздыхают медные трубы, как гулко, чеканно бьют барабаны. Как звонко прощально ржут кони! Уходят колонны. Уходят все дальше… Лишь в памяти нашей остались их лица. Печаль и надежда. А будет ли встреча? Печаль… И надежда. А будет ли встреча?

И снова волнения, воспоминания, у каждого свои. Неуловимые, как запахи акаций и тополей, как лунная тень собора, как звуки этого марша… Черт побери, мне кажется, мы никогда еще так не играли!

Когда русские ушли, Димитр подошел к Владо Дамянову и пригласил его посидеть на веранде гостиничного ресторана с его сибирскими друзьями, сказав, что заказал столик.

В десять часов Владо вошел на веранду, уже освещенную цветными огнями, отчего на деревянных барьерах и потолке, на пластмассовых столиках и лицах танцующих покачивались красновато-зеленые тени. Компания сидела в углу, у деревянной колонны, по обе стороны уютно темнел виноград. Лида — между Зоей Георгиевной и Игнатьевым. Владо опустился на свободный стул рядом с могучим Толяном. На эстраде играл инструментальный ансамбль, в котором тон задавали электрогитары.

Разговаривая с Толяном, Владо лишь изредка взглядывал на ее лицо, полное женственной прелести, но ничего не ускользало от его внимания. Он слышал, как она попросила Димитра заказать малину, словно в оправдание сказав, что родилась в лесу и очень любит эту ягоду. Видел, как ее часто приглашали то Димитр, то Игнатьев. Весь вечер Димитр был оживлен (черные красивые глаза его счастливо смеялись), одинаково внимателен ко всем, особенно к ней. И как хороши они были в танце, как подходили друг другу: оба высокие, гибкие. Владо ждал подходящей мелодии, чтобы пригласить ее.

Сидя напротив Игнатьева он мог теперь повнимательнее рассмотреть руководителя группы. Главный инженер был лет сорока, сухощав, смугл, остроглаз. Мужской разлет бровей и твердо очерченный рот говорили о воле. В нем чувствовалась какая-то скрытая сила. В представлении Владо он был похож на героев шолоховских романов.

За столом уже безраздельно господствовал Толян. Его шуткам смеялись, ему подпевали. В тот вечер он не раз высказывал мысли о сверхконтинентальном газопроводе Уренгой — Запад, о поворотной и потолочной сварке, об отличном бригадире Димитре Николове (при этом Толян хлопал приятеля Владо по плечу).

Судя по тому, как оживились оркестранты, вечер подходил к концу. На эстраде молодая певица запела «Хризантемы». Близоруко щурясь, Лида посмотрела на певицу и перевела взгляд на Владо. Он встал и, обойдя столик, поклонился ей.

Высокая сияющая луна освещала уснувший городок. На траве и в кустах звенели цикады. Мы медленно брели в тишине узких, мощенных крупной брусчаткой улиц, и я с трудом узнавал их, словно это был иной, незнакомый мне город. Постепенно оцепенение первых минут прошло, мы начали посвящать друг друга в свои интересы и вкусы. Было приятно узнать, что Лида с детства любит духовую музыку. Там, где она живет, по вечерам в городском саду играл духовой оркестр. Теперь почему-то не играет. Жаль…

Мы вышли на окраину городка и спустились к потемневшей реке. Здесь еще сильнее, назойливо, как волынка, звенели цикады, в травянистых заводях стонали, исходили молодым томлением лягушки, казалось, сам воздух был наполнен стеклянным звоном. Дальше начинались холмы.

— Поле. А по-вашему как? — спросила Лида.

— Поле, — ответил я. Лицо ее стало задумчивым. Мне захотелось вернуть ей то настроение, с которым мы покидали веранду, и я спросил, что ей у нас понравилось.

— Черепичные крыши, колокола и петухи. Да. Я впервые видела такую красную черепицу. — Она рассмеялась и уже серьезно добавила: — От всего этого веет покоем.

Пройдя полевой дорогой с полкилометра, мы поднялись на высокий курганный холм. Здесь было темнее, чем в городе, но от луны, от звезд, от зарева электрических огней просматривалось далеко и вширь, и вдаль. Видно было, как, пересекая городок, темнея тополями на обочинах, уходила через холмы к предгорьям Стара-Планины асфальтовая дорога. Временами быстрые облака заслоняли блестящий и выпуклый диск луны, и тогда низко над нами, очевидно, привлеченные ее белым платьем, проносились летучие мыши. Ветер раскачивал вершину тонкого ясеня, по лицу Лиды метались тени, она зябко ежилась. Я снял с себя кожаную куртку и надел ей на плечи. Она поблагодарила меня и, подняв голову, показала на небо. Луна уменьшилась, заметно покраснела и висела отвесно над нами, как спелая хурма.

Цепляясь за прохладные кусты, мы забрались на самую вершину холма. Восточный тракт лежал теперь внизу, под нами. В туманно зыбком свете луны видно было, как под напором ветра вершины тополей гнулись и вздрагивали.

— Ви-ди-те? Всадники мчатся. Черные скакуны, — глядя вниз на дорогу, тихо сказала Лида.

Я взял ее руки в свои, пальцы были холодны и мелко вздрагивали.

— Чер-ны-е ска-ку-ны…

Я сжал ладонями ее вздрагивающие плечи и привлек к себе. Вероятно, ее била нервная дрожь. Я обнял ее еще крепче и, склоняясь к лицу, сильнее прижал к себе. Конечно, я весь вечер был переполнен нежностью к ней, но тут, в эту минуту, обнял ее совсем не так, как обнимал до этого других девушек, а скорее по-братски, чтобы ей стало теплее, чтобы успокоить ее. Она не противилась и не выдавала себя ни одним движением.

— В коннице Радецкого… служил Савва Дягилев, мой прадед по матери, — вдруг сказала Лида. — Он похоронен где-то тут… в женском монастыре…

— Вы были в Шипкинской деревне, в Казанлыке?

— Наш маршрут проходил южнее.

— Возможно, там… Если хочешь, можем съездить.

Она сделала слабое движение, словно хотела высвободить руку, и благодарно посмотрела в мое лицо.

— Они и теперь скачут, — согреваясь, она говорила уже спокойнее. — Слышишь, как гудит под копытами земля. Как пахнет в воздухе пылью.

Не помню, сколько мы простояли тут, на холме, в теплоте майской ночи, тесно прижавшись друг к другу, в каком-то странном отрешении, потеряв всякое представление о времени. Я тоже не мог оторвать теперь взгляда от вьющейся между холмов дороги.

В красновато-туманном свете луны тополя были похожи на огромных скачущих всадников. Покачиваясь в седлах, нескончаемой темной колонной, пересекая городок и холмы, они беззвучно мчались в этой светлой ночи в сторону Шипкинского перевала. Казалось, где-то далеко от нас дробно бьют барабаны и внятно вздыхают трубы: невидимый оркестр играет марш «Прощание славянки».


ГЛАВА 3

Мой приятель был тогда прав. Пройдет время, и многое из того, что удивит меня на первых порах в Сибири, уже не покажется странным. Взять хотя бы жесткий график наших работ.

Однажды у моего «КамАЗа» спустило колесо. Обнаружил я это перед самым выездом на трассу. Разумеется, на объект прибыл с опозданием.

— Ты интересовался, что такое коэффициент трудового участия? — подойдя вплотную ко мне, резко сказал Димитр. — Теперь поймешь это на себе: примем материалные санкции.

Кроме санкций он посвятил мне несколько сильных фраз на собранието, надолго оно мне запомнится.

Когда Димитр, стоя около стола, застеленного кумачной скатертью, в тесной комнате молодежного союза, повел речь о бригадном подряде, первым обрушился на него один из опытных наших шоферов — Койчо Ангелов.

— Ха! Бригаден подряд — няма аванта! Это может быть на стройке или на заводе. А шофер один на один с машиной. Ему надеяться на кого? Из-за пары слабаков бригада сорвет план, а страдать будут все.

— На то введен коэффициент трудового участия, — возразил Димитр.

— Но и лучший не получит того, что сделал. Когда бы работал сам.

— «Работал сам»! Не точнее ли — на себя? — громко спросил с места Иордан Дойков. Дойков старше нас всех, ему лет тридцать пять. В черных с просинью волосах — седые пряди. Он член БКП и, как я понял, пользуется авторитетом не меньшим, чем Димитр. На этом собранието они действовали слаженно: за плечами обоих опыт совместной работы на Кубе и здесь, в Сибири.

— Хочешь рвачом меня изобразить? — резко выкрикнул Койчо. — Не выйдет. А на себя кажен работает. Ты, Иордан, тоже.

— Какой он рвач. Обыкновенный габровец, — ввернул Велин Станков. Койчо и Велин старые друзья. Подобно Иордану и Димитру, тоже повидали белый свет, работали в международных молодежных отрядах. Оба из Габрово, и это дает основание юркому и подвижному Велину считать себя специалистом по части юмора. Объектом для шуток обычно служит Койчо. Это в духе габровских острословов: там любят посмеяться над своими земляками, тем самым и над собой.

— Рвачом я его не считаю, — спокойно ответил Дойков. — Просто наш Койчо не здоров.

Шоферы громко захохотали: уж если кто здоров, так именно Койчо, с его вот такими плечищами и бычьей шеей.

— Да, конечно, — снова грустно ввернул Велин. — Чемпион Габрово по тяжелой атлетике.

— Чем же он болен? — выкрикнул кто-то в надежде на острый ответ.

И Иордан под общий смех пояснил:

— В ногах нетверд. В коленках у него нет-нет да и возникает мелкобуржуазное шатание. Болезнь опасная…

В красном уголке поднялся шум.

— Держись, Койчо, под тебя политическую платформу подводят!

— «Каждому по труду» — разве не социалистичен лозунг!

Шум перекрыл сильный баритон Димитра:

— Тут кое-кто политическую платформу перепутал с надувным матрацем. Наша платформа — не поплавок на мутных водах. Може, покажется кому жесткой. Тогда пусть кажен проверит: твердо ли стоит на ней. Не дрожат ли коленки. А Дойков сказал правилно. Кто рассматривает наше дело здесь с личных выгод, значит, в том живет буржуазный вирус. У некоторых денежный интерес начал занимать господствующие позиции…

«Да, это так. И спорить тут не о чем», — думал я, с удивлением глядя на бригадира. Димитр, обладающий даром убедительно говорить, был новым для меня. После столь высоких слов Койчо с грохотом отодвинул стул и вышел к столу.

— Я спрашиваю нашего известного танцора Неделчева, сколко на маршруте светофоров. Не то, говорит, пять, не то семь. Он даже не знает! А мне эти светофоры нощем снятся. У меня система: где сбросить газ, где прибавить, чтобы все перекрестки без остановок. А Неделчев у каждого светофора спит. Из-за этого я должен терять в зарплате? Веселое кино!

Ангелова на этот раз поддержал Иордан Дойков.

— Тем и хорош бригаден подряд, что, к примеру, того же Неделчева один бригадир воспитывал, теперь и другие будут…



С Лидой мы увиделись, но все произошло не так, как представлялось за время разлуки, когда были разделены двумя границами и территорией в половину Европы.

Встретились мы в фойе Дома печати у лифта случайно. Под строгим взглядом вахтера я даже не решился ее обнять. Прождав напрасно весь вечер, она выходила в потоке припоздавших сотрудников грустная. В зимней одежде, серой беличьей шубке и шапочке, — я, возможно, и не узнал бы ее, если бы она меня не окликнула.

Смущенно улыбаясь, Лида протянула мне руку, и я увидел, как от волнения чуть подрагивают ее губы. Мы вышли на крыльцо Дома печати, молча свернули в какой-то заснеженный сквер с высокими темными деревьями и чугунной узорной решеткой изгороди. Я крепко обнял ее, уловил знакомый терпкий запах ее волос и, пьянея, едва не задохнулся от нахлынувшей радости.

Потом шли по улице, не замечая мороза, крепко держа друг друга за руки, провожая взглядом громыхающие в сумрачном морозном небе красные огоньки возвращающихся в порт вертолетов.

— Все тянется к нефтяным истокам?

— Туда. На Себер, — из-за волнения она говорила отрывисто. — На старом гербе Себера изображен медведь. Теперь — нефтяная вышка.

Потом стоим на заиндевелом деревянном мосту.

— С этого моста, можно сказать, началось завоевание Сибири, — усмехнувшись, она в первый раз близко, внимательно смотрит на меня в упор и начинает сметать варежкой с балки куржак. — Он видел всех, кто своей волей, а чаще не своей, шел сюда. Ссыльных, переселенцев. И декабристов… Проезжали здесь Радищев, Достоевский, Короленко, Успенский, Чехов. «Сибирский тракт — самая большая и, кажется, самая безобразная дорога во всем свете… От Тюмени до Томска нет ни поселков, ни хуторов. Единственное, что по пути напоминает о человеке, это телеграфные проволоки, завывающие под ветер, да верстовые столбы…» — писал Чехов в письмах о Сибири.

Я снова обнимаю ее и, склоняясь к лицу, тихо говорю:

— Что ж ты раньше об этих дорогах не написала? Я бы еще подумал. Димитр говорит, скоро будем работать на главном зимнике.

— Значит, нас ожидает разлука, — Лида грустно улыбается мне. — Утешает лишь то, что ты увидишь Север… А живу я вон там, в Зареке, — она снова оживляется и указывает глазами на левый низкий берег реки, где желтеют окнами и курятся дымами низкие домики городской окраины.

Мы спускаемся с деревянного моста по крутой тропинке на лед и идем прямиком, пересекая заснеженное русло. Зарека — тихий поселок. В основном одноэтажные дома, в вечернюю пору с глухо закрытыми тесовыми ставнями и воротами, с резким морозным скрипом шагов, с разноголосым гамом собак и уютным запахом древесного дыма. Пока мы, неторопливо, обходя частые сугробы засыпанных снегом палисадников и кустов, бредем по поселку, Лида объясняет, что живет с дедом и бабушкой в конце окраинной улицы, спускающейся к реке.

Останавливаемся около резных ворот, и руки наши невольно тянутся друг к другу. Молча стоим, подпирая ворота, отрешенные от всего, чувствуя в руках лишь ток молодой крови. Потом Лида приглашает зайти в дом, выпить горячего чаю. И, глядя на зашторенные, тепло светившие на палисадник окна, я никак не могу решиться: почему-то нет в этот вечер во мне уверенности. Может, виной тому собранието, на котором я принял сегодня столь незавидное для себя крещение.



В первый же выходной через месяц я отправился с ней осматривать город. Мы шли по высокой набережной уже знакомой мне Староямской улицы (в конце ее, у леса, располагался болгарский городок). Около белого с колоннами здания, выходящего фасадом на булыжную площадь, задержались.

— Это самое высокое в городе место. Оно открывается ветрам с Севера и с Востока, — сказала Лида.

Я огляделся и узнал деревянный мост. Внизу, на левом берегу, курилась дымами Зарека.

— Строительный институт. Здесь учатся многие ваши парни. — Лида указала на белое с колоннами здание. Широко и вольно раскинув свои два крыла, оно занимало значительную часть площади, но казалось легким среди бетонных современных многоэтажек. — За садом сохранилась часть кремля, — сказала Лида, глядя на заснеженный с высокими деревьями сквер, что тянулся вдоль берега. — Его посмотрим перед закатом, когда будут гореть башни и маковки всех соборов… Река столетиями размывала берег. Многое уже унесла с собой, и большую часть деревьев. Сад называют теперь Дунькиным сквером.

Натоптанной в снегу тропинкой мы пересекли с высокими деревьями сквер, подошли к кромке берегового обрыва и заглянули вниз: там неровными узкими террасами до самого русла реки стояли такие же, как и в саду, обметанные куржаком деревья. И было грустно смотреть на темные искривленные «спины» их.

Шагая по улицам, я с интересом вглядывался в лица сибиряков, в старинные каменные особняки и дворики, в липовые, еловые и березовые сады и скверы, огороженные чугунными литыми решетками. Двух- и трехэтажные бревенчатые особняки, украшенные деревянными кружевами и металлическими резными дымниками, были особенно хороши. У нас не строят из дерева.

Это была ее Родина, город с почти полувековой историей. Деревянную архитектуру надменно теснили массивы многоэтажных зданий, явно намеренные стереть с городского лица его неповторимые черты. Не бетон и стекло, вздыбившиеся в небо громадами зданий, а невысокие особняки с кружевными воротами и наличниками, с причудливо вырезанными дымниками над скатами крыш грели мое сердце. В этом развороченном, торопливо строящемся старинном городе был для меня теперь особый район — Зарека.

Осмотр завершили все на той же высокой площади. Свернув в боковую улочку, остановились около заросшего сиренью и жимолостью палисадника и стали оглядывать каменные купола и башни соборов. Расцвеченные закатом, они отливали то медью, то изумрудом, то чистым золотом. Некоторые луковицы были темными и в лесах. В бойницах визгливо переговаривались галки, вороны черными комками неподвижно сидели с подветренной стороны.

Стоя тут, мы вдруг услышали басовитый зимний звон колокола. Каким неожиданно низким и медленным показался мне этот сибирский звон. Была в его раскатах над суровым черно-белым зимним пейзажем города какая-то древняя сладкая грусть. Так выразила это чувство Лида.

— Здесь никогда не звонят. Очевидно, кто-то из реставраторов… Володя, как странно, нас снова венчает колокол…

Дома, уже в постели, я вспомнил нашу поездку в Казанлык и только тогда понял, что она хотела сказать. Она продолжала тот наш ночной разговор. Произошел он после того, как мы разыскали могилу ее прадеда Дягилева. Двое суток ездили с Лидой и Димитром на его машине по холмам Стара-Планины в поисках русского кладбища. Сведения были слишком скудны. По домашним преданиям, она знала: Дягилев похоронен под тополем в каком-то женском монастыре недалеко от Шипки. Мы все-таки нашли тогда эту могилу на северо-восточной окраине Казанлыка. К ней привел нас священник, человек средних лет в легкой темно-синей сутане, с длинными темными волосами, по-женски схваченными сзади повязкой. «Во время русско-турецкой войны, — сказал священник, — раненых с Шипкинских высот в августе 1878 года привозили сюда. Монахини помогали за ними ухаживать. Умерших от ран хоронили в ограде у восточной стены. Возможно, тогда кто-то из земляков на его могиле и посадил тополь. Потом сделали общий мемориал, поставили памятники.

— Пройдемте. Там написаны имена. И девушка увидит, как мы содержим священные для болгарского народа могилы.

Мы обогнули каменные стены церкви и углубились в заросли сирени. Белые и сине-лиловые соцветья почти касались наших плеч. Потом возникли кресты. Их медь и бронза тускло поблескивали в свете вечерней зари. Переходя от одной гранитной плиты к другой, читали русские фамилии: Абатуров, Федосеев, Махота, Горшков, Голубчиков…

— Сюда идите! — громко позвал нас из-за куста сирени священник, и я увидел, как резко побелело ее лицо, словно чья-то невидимая рука мгновенно стерла с него живые краски.

Прижимая к белому платью букеты роз, Лида медленно подошла к гранитной плите, остановилась и долго читала высеченные в сером камне слова: «Дягилев Савва Михеевич». Потом все трое мы начали раскладывать по плите розы, седую полынь и алые маки.

— Тина, жена Дягилева, мечтала положить на его могилу полынь и маки, — глядя на медный крест, пояснила Лида. — Мак у нас в народе считают символом печали, полынь — вечной горести… Дважды пешком ходила с Урала до Киева. Там всякий раз объясняли, что дальше, через границу, не пустят. Он офицер, из богатой семьи. А она горничной служила у них, неграмотная была…

Из Казанлыка выехали в темноте. Тут же, за городом, в песчаной придорожной балке, решили сделать привал.

Костер давно потух, спит в машине, примостившись на заднем сиденье, Димитр. На западе, над горами, вспыхивают зарницы. В их неестественно бледном свете на миг проступают поросшие лесом холмы. Тяжело колышутся листья вязов. Похоже, гроза надвигается с запада.

— А вот и гром, — говорит Лида.

Но это не гром. В низине, там, где под темным покрывалом ночи электрическим заревом пульсирует Казанлык, раскатисто-глухо гудит колокол. Я смотрю на светящийся циферблат часов.

— Одиннадцать по среднеевропейскому времени. Это не гром. Би′е клепа′лото.

— Би-е. Бьют. Отбивают. Опять колокол?! — задумчиво глядя на меня, говорит Лида. — Я не могу спокойно слышать звон колокола. Особенно ночью.

— Голос времени?

— Да. Он говорит: чья-то судьба, любовь, смерть были для того, чтобы мы родились. Напоминает, в каком долгу перед теми, кто был… и кто будет…

— Лида, о чем ты? Никаких печалей! Не хочу, чтоб уезжала.

— Я тоже, милый.

— Мы будем вместе…

— Как наши букеты. Моя горькая полынь и твои розы.

— Никаких печалей! С этого момента вместе!

— Володя, Володя, пора. — Она проводит пальцами, едва касаясь, по его широким бровям, по скулам, по волосам, словно хочет навсегда запомнить лицо. — Скоро начнет светать.

— Самолеты летают ка′жен день.

— Без меня наша группа не улетит.

— Хорошо, едем и объявляем: играем свадба.

— Сва-дьба?! На-ша сва-дьба!.. Ты забыл о границе. Мы в разных странах.

— Лястовичка. Моя любима. Всичко може. Остаешься?

Теплые руки ее лежали на его шее, губы горячим огнем жгли висок, но теперь она не откликнулась на его порыв. Задумчиво смотрела на освещенные луной холмы, на то, как тяжело, с шорохом колышутся листья вязов.

— Остаешься?

— Нет.

— Аз съм ти нищо .

— Что ты, милый, родной!.. Когда слышу твой голос… теряю власть над собой… Слишком горький букет сегодня с тобой собрали. В воздухе все еще будто полынью пахнет.

И как в первую ночь на холме, она постепенно успокоилась в его объятиях.

— У меня тоже есть дядо и баба Уля. Любопытные старики. И вообще, по старому русскому обычаю, жених должен приехать в дом невесты сватать.

— Ну, здравей, невеста моя, — утопив лицо в ее легкие волосы, сдержанным шепотом говорит Владо, глубоко вдыхая пряный запах трав и ее волос…


ГЛАВА 4

Совершив рейс от Себера до полярного Ямбурга, на котором начиналось становление нового газопромысла, болгарская автоколонна переехала на постоянную базу в Таежно-Иртышск. Двойное имя появилось у поселка недавно. Основатели села Иртышского были некогда ссыльные, приписанные сюда на вечное поселение, спокон века жили здесь также ханты, местные рыбаки и охотники. Печать хозяйственного благополучия издавна лежала на облике Иртышска, на его добротных кедровых и сосновых избах, с крытыми тесом глухими дворами, на каменных с железными крышами совхозном правлении и магазинах, лиственничном, с красноватыми колоннами клубе. Поселок Таежный возник на другом берегу, километрах в двух от речного русла, когда там прошла трасса нефтепровода. Так появилась на левобережье пристань, в сравнении с которой совхозный причал казался просто игрушечным. От пристани к нефтеперекачивающей станции протянулась дорога, выложенная из плит. Бетонка с обеих сторон стала стремительно обрастать домами и домишками всех конструкций, от примитивных балков до импозантных деревянных коттеджей. За причалом, вдоль берега, темнели унылые стены складских помещений, за ними навалом лежали под открытым небом ящики, бочки, трубы, железобетонные блоки. На окраине срочно возводились корпуса болгарского домостроительного комбината. Таким застали шоферы из бригады Димитра Николова Таежно-Иртышск, у которого все еще было два лица, и за каждым — свой быт, свой ритм, свой нерв.

Под жилье им отвели два «бамовских» домика. Окна коттеджей с одной стороны смотрели на морозное кружево осинок и краснотала, с другой — на заснеженный пустырь, на котором Димитр организовал гараж под открытым небом.

Обживание нового места шло быстро. Через несколько часов девственно белый снег на пустыре был укатан до гладкого панциря и пестрел пятнами пролитого мазута, солярки, бензина.

В тот же вечер к коттеджам лихо подрулили два вездехода, в общежитие к болгарам с шумом ввалились сварщики из бригады Толяна Чихоева, мускулистые здоровяки с длинными завитыми чупринами. Они тянули вторую нитку нефтепровода.

— Хаа, бригадник. Ка-ка-я встреча! — радостно приветствовал приятеля Димитр. — Другари, к нам пожаловал майстора сварки — Толян Чихоев.

Сварщики, в основном это были украинские хлопцы, пригласили шоферов на дружескую встречу в свою орсовскую столовую. В роли поваров и официанток орудовали сами чихоевцы. Сдвинутые в ряд столы украшали хвойные букеты в вазах, сало «с-пид Полтавы», «цыбуля», украинский борщ и, конечно, исходящие ароматным паром сибирские пельмени. Как и в старо-планинские вечера, бригадиры подшучивали друг над другом. Толян, поблескивая шалыми зеленоватыми глазами и подкручивая пшеничные густые усы, много говорил о Сибири и о том, какой длинный, через всю Европу, они на этот раз «заварят» газопровод, какая Болгария «китна градина»^[1 - Я для тебя ничто _(болг.)._]^ и как они теперь «вместях» навалятся на сибирскую мерзлоту.

— Ниче. Продавим болото. Надо, значит надо, — ответил Димитр любимой поговоркой Толяна под громкий хохот сварщиков и шоферов. Так было положено начало дружбы между бригадами.



В нашем красном уголке рядом с бронзовым бюстом Георгия Димитрова висит крупномасштабная карта Себерской области. Из-за скудости красок (на ней главенствуют все оттенки зеленого, что означает — равнина, низина, глубокая впадина) она могла бы примелькаться. Но этого не происходит. Потому что дважды в неделю Иордан Дойков проводил у карты политбеседы, начиная их неизменно с обзора местных событий.

После занятий у карты я нередко видел наших ребят. Мы читали незнакомые названия населенных пунктов, удивлялись размерам Большой реки, что тянулась через всю Себерскую область с Юга на Север и впадала в Ледовитый океан. Знатоки при этом говорили, что в области триста рек и все они притоки реки Большой или притоки ее притоков, а также три тысячи озер и несчетное количество болот в нехоженой тайге и голой, как бильярдный стол, тундре. Здесь, у карты, часто звучало слово «зимник». Так называют в Сибири всякую временно проложенную по снежной целине дорогу, независимо от ее протяженности и назначения.

Главный зимник Себера. Проехав по нему две тысячи километров до Ямбурга, мы приобщились к его суровой романтике, грудью вдохнули «каленый» аромат тайги и тундры. Наша колонна первой доставила бетонные блоки для обустройства крупного полярного месторождения.

Работая на трассе, зимнике, мы открывали для себя новую и старую Сибирь. Здесь она была представлена наиболее выразительно.

Однажды ночевали в поселке, где строилась кустовая насосная станция. Утром на обрывистом берегу Большой реки увидели каменную старую крепость, огороженную руслом реки и насыпным валом.

Охотник, которого я подвез, рассказал по дороге, что крепость была историческим местом. Называлась она царским острогом. И славилась знаменитыми на всю Сибирь пересыльной тюрьмой и кладбищем ссыльных. Он же сказал, что когда-то через Иртышск проходил снискавший себе печальную славу кандальный Сибирский тракт.

Именно здесь, на трассе, я физически почувствовал сибирское ускорение и то, какой заряд может дать человеку Север. На тысячеверстной, не заселенной человеком мерзлой Равнине после шумной, обкатанной, кричащей людскими противоречиями и страстями Европы все дышало красотой и величием Планеты и величием Человека. Тут, на высоких широтах, люди решали вопросы мирного будущего Земли, извлекая из болотистых и мерзлых глубин главную энергию XX века — нефть и газ. Эта энергия существенно влияла на мировую политику.

Перед Новым годом в красном уголке рядом с картой вывесили список: оказывается, нас солидно перетасовали. Ко мне подошел Станков Велин.

— Владо, мы с тобой сменники. Иди почитай. Ты, может, против?

— Я «за». Но как ты обойдешься без своего земляка? И он без тебя?

— Койчо решил ездить с Неделчевым.

— Не боится, что подведет?

— Потому и взял в напарники. Одного не понял, — хитро подмигнул мне Велин, — какая уж тут аванта?

Похоже, Койчо по-настоящему взялся шефствовать над молодым бесшабашным парнем. Как-то поздно вечером в Таежном, когда мы с Димитром собрались уже ложиться спать, в комнату вошел нарядно одетый Койчо. Молча присел к столу, вынул пачку сигарет и задымил.

— Нашел курилку! — рассердился Димитр.

Но Койчо и ухом не повел.

— Да ты зачем явился?

— Я в совхозном клубе был. Ходил с Толяновыми хлопцами посмотреть, что делает там наш Неделчев. — Ангелов попыхтел еще сигаретой, поправил руками отросший чуб, прошелся по комнате.

— Талант, — с жаром сказал он. — Прима!

— Ерунда, — сердито откликнулся Димитр. — Бригаде нужен не танцор, а водител. Ты понял свою задачу?

— Ага, — гася сигарету, ответил Койчо. — Ты бы знал, как парень пляшет!..

Дымным морозным утром, когда на небе еще тлели звезды, а в домах желто загорались квадраты окон, наша колонна покидала Таежно-Иртышск. Пока ехали по левобережью, огни тепло светили в наши лица, но скоро к дороге с обеих сторон подступила тайга…


ГЛАВА 5

На Новый год мы с Толяном и Димитром полетели в Себер. Димитру надо было сдавать экзамены за первый семестр, Толяну — попасть домой, а мне — повидаться с Лидой. Мы заранее договорились встретить Новый год вместе.

Толян, как всегда, веселый и шумный, в расстегнутой медвежьей шубе, радостно хлопотал в небольшом таежном аэропорту, то и дело заглядывая в зеленый вагончик, где размещались диспетчерская и летная службы, чтобы нас отправили срочно с вахтой. Толян был на Сервере известной личностью, и долго ждать нам не пришлось.

В Себер прилетели под вечер. Пока Толян с Димитром ходили звонить в управление и в главк, я, стоя на Набережной, оглядывал окутанный дымкой вечерниц город, стеклянно поблескивающие избушки и терема Ледового городка в береговом Дунькином сквере, нарядно расцвеченную огнями высокую ель на площади перед строительным институтом. И в Ледовом городке, и на площади шла бойкая торговля карнавальным товаром и живыми елочками. «Что-то делает сейчас Лида?» — думал я. От лежащей внизу Зареки уютно наносило печным дымом, она почти смыкалась теперь с темнеющим вдали хвойным лесом. Именно туда намеревался везти нас сейчас на своей «Волге» Толян, к знакомому леснику, чтобы взять достойную елочку прямо из леса.

Пока Димитр, Толян и лесник, прихватив топор, выбирают елки, я расхаживаю по дороге около машины. Двинуться вместе с ними в грустный сумрак узкой вырубки мне мешают ботинки.

По высоким вершинам елей гуляет ветер. Под напором его вразнобой, точно живые, шевелится множество колючих темно-зеленых лап. Я прислушиваюсь к гулким ударам топоров и голосам, что доносятся с вырубки, чувствую, как неудержимо тянет меня к свежим смоляным пням, к синеватым узорам следов, что рассыпаны на снегу.

Странное и сложное чувство возбуждает во мне этот лес. Может, под влиянием Лиды в последнее время я чаще стал задумываться над прошлым. Вот и теперь мне казалось: уже было когда-то такое же обостренное ожидание новогоднего вечера, уже видел когда-то я будто бы, как, краснея, садилось на темный частокол елей небольшое размытое солнце, уже знакомо обжигал мои ноздри чистейший ледяной воздух. Откуда этот восторг в душе, точно здесь, в чужих, незнакомых и суровых краях, вновь возвращаешь себя к родному и близкому? Может, то в былинные времена похожий на меня некто с пытливым взглядом и смуглым румянцем на твердых скулах в подобный предзакатный вечер, пытаясь заглянуть в сокрытые глубины лет, почувствовал, предугадал мой образ, мое приближение. Тогда это его восторг, его память у меня в крови. Где это было? На Волге или на каменной гряде Урала, или здесь, в нехоженой сибирской тайге?

Потом с недоумением размышляю: откуда эти фантазии у современного парня, шоферяги, трубача в оркестре, понимающего толк в умело потертых джинсах и джазе? Раньше как будто не замечал в себе склонности к философским размышлениям. Это Лида меня околдовала. Это она в конкретном сегодняшнем дне непременно видит вечность. А хорошо ли это? Может, Лида открыла во мне какие-то свои черты? Я вспомнил, как в первый же вечер придорожные тополя мы приняли за скачущих всадников.

По пути из леса заезжаем в главк, забираем Зою и в сумерки подкатываем к хорошо знакомым мне тесовым резным воротам. Зарека, как деревня, тонет в сугробах, над скатами крыш обильно плывут дымы, в не прикрытых ставнями окнах празднично светят разноцветными огоньками елки. Лидины старички, баба Уля и дед Павел, разрумяненные после бани, встречают нас радостно, тихо улыбаясь, распахивают многочисленные двери, пока несем мы через сухое тепло комнат сизую от мороза ель.

— Хлопцы, а может, в баню желаете? — предлагает дед Павел.

— Право слово. С морозу попариться в самый раз, — поддерживает его баба Уля. — Жару на весь околоток хватит: Лиду из командировки ждем.

Скорый на руку дед Павел приносит из чулана три березовых веника. Я отказываюсь от бани, иду выгружать из машины фрукты, шампанское, балыки, колбасы, наши с Димитром и Толяном праздничные северные подарки, доставленные с трассы. Стою на крыльце, прислушиваясь к морозному скрипу шагов под окнами дома, размышляю о том, что могло задержать Лиду. Над голым садом с тихим шорохом тянет ветер, в разрывах дымно-свинцовых тучек колюче мерцают низкие звезды, над крышей бани, точно срез огромного арбуза, горит ярко-розовая луна.

В зале пахло хвоей, жарко пылал камин, большой круглый стол был накрыт празднично, когда вернулись из бани Димитр с Толяном.

На установленной в углу елке паутиной серебрилась канитель.



За столом баба Уля, тихо покачивая гладко причесанной головой, подкладывала Владимиру и Димитру сибирские «кушанья»: шаньги, грибки, бруснику. Владо было неловко от ее доброты, заботливости, непривычно ласкового старинного обращения: милок, батюшка.

Зоя, как всегда, в брючном костюме, на этот раз в темном джерсовом, отделанном белым гарусом, очень тоненькая, прямая, сначала помогала бабе Уле на кухне, а теперь сидела на узком резном диванчике, молча слушала всех и, казалось, отдыхала душой. Я уже знал от Лиды, почему Зоя всегда ходила в брючных костюмах: у нее не было половины ступни, отморозила в себерских болотах.

— И где летает сорока наша?

— Наверняка выколачивает кому-нибудь пенсию. Или, как тогда, открывает в Ледовитом новые острова, — пытается шутить Толян.

— Будет тебе, Толик. Чего и городишь, право слово, — баба Уля, озабоченно вздыхая, прислушивается к усиливающемуся ветру.

— Может, Новый год в тайге решила встречать? — кося на Владимира черным красивым глазом, говорит Димитр.

— В Харасавэе она, за Полярным кругом. Там не только елки, куста не сыщешь. Похоже, Новый год прокукует. Разве вахтовый самолет снимет, — со знанием дела рассуждает дед Павел. — В Харасавэе теперя глубоко бурят…

— Набурят таку глубину, и, гляди, рухнет все.

— Кабы сама не рухнула, — добродушно ворчит дед Павел. — Там такие специалисты сидят. Одно слово — лауреаты!

Несколько раз Владо уходил с Димитром и Зоей в комнату Лиды, звонили в аэропорт. И каждый раз, возвращаясь, ловил он на себе внимательный взгляд бабы Ули. Когда в очередной раз направились к телефону, она пошла с ними. Выслушав все ту же информацию: «Порт закрыт», присели на кожаный диван и стулья у письменного стола, и разговор каким-то образом зашел о Дягилеве. Владо рассказал, как летом ездили в Казанлык, искали в монастырской ограде тополь, а он лежал под гранитной плитой и медным крестом среди сирени…

Растроганная его рассказом баба Уля, утирая слезы, сама поведала целую историю.

— Сейчас и имена-то такие, пожалуй, не сыщешь: Савва Михеич, Тина Демидовна. Отец Саввы, Дягилев-то, большой дачей владел на Урале.

— Дача — это, как бы сейчас сказали, лесной участок, — пояснила Зоя.

— Пристань свою имели на Черной Кержени. Лес оне сплавляли плотами и барками по реке. А она горничной служила у их. Из себя была русая, от крестьянской работы плотная. И он, Дягилев-то, тоже хорош собой, только лицом темен. Высокий, осанистый, с большими руками. Любил лошадей объезжать, носил же только рубахи шелковые под поясок навыпуск. Часто Тине приходилось зашивать те рубахи. Пойдет посмотреть, как мужики лес рубят, не утерпит и — за топор. А то взвалит на плечо комель, самую тяжелую часть бревна, и несет. Сила вишь какая играла в ем… Он все больше в отъездах: лес оне барками сплавляли по Каме, по Волге до Нижнего, до Царицына.

Дягилев, стало быть, мне приходился дедом, а она — баушкой. Хоть были они и не венчаны… Вот возвращается как-то Дягилев с Камы и говорит: «Подыскал, дескать, место я, Тинушка, в небольшом городке Сарапуле. Хочу дело свое завести, потому как пора». Оно и в самом деле пора: она пятый месяц на сносях ходит. Стал баржу ладить, а тут призыв. И попрощаться как следует не успели. Таилися оне от прислуги и от родителей. Он, вишь, богатый, а она горничная. И все ж таки улучил он момент, забежал на кухню, снял с себя серебряный крест и — ей на шею. Давай, говорит, клятву дадим друг дружке: чтоб ждать. А она глядит на его во все глаза, обмерла вся и слова сказать не может.

Как уплыл с новобранцами пароходишко, подхватилася — и напрямки. До другой пристани — километров тридцать. А ночь июньская-то короткая, с воробьиный скок. Слыхала я опосля от ее и от матери, как в тяжести-то бежала она по лесу. Вода у берегов темнющая, елки стеной подступают. Ботинки с себя скинула и босиком по траве да по сухой хвое. Пароход там стоял половину дня: для новобранцев был заказан молебен. Звал ее Дягилев обвенчаться, значит, крадче от родителей, а она уперлась — и ни в какую. И без того, говорит, ждать буду.

Вскоре рассчитали ее, вернулась к своей деревенской родне. Братья раскатали в огороде баню. Поставили в край деревни избушку на два окна. И речка Черная Кержень рядом. Слышно, как летом пароходы гудят.

Зимой по первому снегу родилась моя мать. Повезли на санях крестить новорожденную, а там кто-то из пристанских и скажи: «По Дягилеву родители уже панихиду заказывали». А она: «Не верю. Это они нарочно пустили слух: разлучить нас хотят». И свечку _«за_ здравие» ставит… И опосля долго ждала. Начнут братья ее вразумлять: «Тина, ты пошто конфузишь перед людьми-то нас? Сколь лет, как родители известие получили, — свечки «за здравие» ставишь». А она все свое, полотенца вышиват: дорогу ему стелет. Веснами пароходы встречать выходит. Тогда и пошли по деревне шептать: дескать, Дягилиха-то того.

Время близится к полночи. Баба Уля в который раз уходит на кухню разогревать самовар, Димитр и Зоя сверяют часы, Толян и дед Павел увлеченно говорят о Севере.

— На днях в Сугуре пытает меня японский корреспондент, как вы, мол, отдыхаете. Зарабатываете по тысяче в месяц, а как тратите? — Толян, низко склонясь над столом, не глядя, сыплет сигаретой мимо пепельницы. — У вас же в тайге ничего нет: ни дансингов, ни варьете, пойти некуда. Я говорю: летом мы путешествуем. Вот недавно посмотрели Суздальский комплекс. «Суздальский? Почему не Сугурский?» — подковыривает, значит. Тогда я ему выдаю: почему сами, говорю, к нам пожаловали? Нынче история не в Суздалях, здесь, в Сугуре, делается. «Да, да», — говорит…



Я придвигаюсь к камину, смотрю сквозь решетку чугунной дверцы, как мечется в топке пламя, перевожу взгляд на влажную хвою. Отовсюду на меня смотрят ее глаза: внимательные, ласковые, с карей теплинкой вокруг зрачков. Толян встает из-за стола, снимает со стены балалайку и, молодецки прохаживаясь по комнате, напевает: «Ты пошто меня не любишь, я пошто тебя люблю? Я пошто каку неделю разволнованный хожу?» Потом снова садится за стол, поднимает отяжелелую голову, отводит ладонью с потного лба светлые волосы, и до меня долетает его хрипловатый басок:

— …Владо — орел! Оре-ел! Увезет вашу Лиду к себе на Балканы, как пить дать. У нас из Сугура запросто…

Меня берет жуткая досада на Толяна. Что он песет, этот рубаха-парень? Кто его просит?

— Увезет?! — баба Уля застывает у стола с кипящим самоваром в руках.

Дед Павел хмурит жесткие брови, сжимает узловатыми короткими пальцами широкую Толянову кисть.

— Оставь, Толик.

А он, отдувая сигаретный дым и ни на кого не глядя, тянет свое:

— А что… запросто увезет.

— Замолчи, — шепчет ему Зоя и подходит ко мне. — Извини, Владо, несет, как на второй скорости. Ты же знаешь, прямо с трассы. Ночью не спал, заканчивали варить нитку…

Мне неприятно и неловко. И надо что-то сказать. Мы с Лидой, многое обсудив в своем будущем, ни разу не коснулись самого сложного: где будем жить. Я поворачиваю голову: из угла сквозь синие табачные струи на меня смотрят неподвижные, истовые в своей прямоте и чувстве глаза хозяйки, в них я улавливаю нетерпеливое ожидание и недоброжелательство. Надо что-то ответить.

Но в эту минуту из-за стола поднимается на своих крепких, кривоватых ногах дед Павел и предлагает чарку за нашу дружбу. И тогда мы, окружив стол, сдвигаем со звоном фужеры, дед Павел, еще выше подняв тяжелоскулое грубоватое лицо, некоторое время стоит молча, прислушиваясь к вою ветра за окнами, потом говорит спокойно и веско:

— Вот тут Толян об орлах… Баба Уля не видела, а я знаю: царская птица. Высоко живет, высоко летает… Я это, ребята, к тому, что есть у нас присказка: «Не теребили петуха, а суп готовят». Так и тут. Чтобы в паре лететь с орлом, не каждая птица сможет: это какие крылья иметь надобно. И когти стальные, и клюв, чтобы рвать живое. А, скажем, белоперая лебедка — разве ж она орлу пара?

Вот так тост! Вот как повернул. Не прост оказался старик, нет, не прост! Ну, Толян, заварил кашу, лучший сварщик Сибирской низменности! Я хочу сказать, что не относил себя к орлам и не отношу. И за чужие слова не несу ответственности. Но меня снова опередил Толян.

Он, кажется, все-таки понял, какого дал маху. Еще недавно осоловелые зеленоватые глаза его теперь смотрят осмысленно, в них вспыхивает знакомый огонек вдохновения.

Белеет ли в поле по-ро-ша, —

резко и высоко подняв руку, хрипло, не в лад затягивает Толян.

Иль гулкие ливни шу-мят…

Это еще не песня, а просто призывный крик. Не услышат, не отзовутся, и все на том кончится.

Но Димитр и Зоя — услышали и вывели песню на мотив. И теперь уже трое дружно, громко, и ладно поют;

Стоит над горою Алеша, Алеша, Алеша,
Стоит      над      горою      Алеша,
В Болгарии русский солдат…

Я с удовольствием присоединяюсь к ним.

И в этот момент на стене деревянные часы с тяжелым металлическим маятником, шипя, отбивают первый удар. Новый год!

…Застолье продолжалось, говорили тосты, пенилось в тонких фужерах шампанское, пелись веселые песни, а что-то — и, кажется, не для одного меня — было уже утеряно. Я думал о Лиде, но и не только о ней, подходил к окну. За стенами дома завывало по-волчьи. Под свист сибирской метели мне вспоминался дядо Христо, наше последнее прощание с ним на белой от солнца дороге, как стоял он, ссутулясь, под высоким платаном, сухой, коричневоликий, словно за последнюю ночь сгорбившийся. Рядом с серебристым стволом дед выглядел потемневшим сучком, который в любую минуту мог обломить сильный ветер. Как понимал я его в тот светлый ноябрьский день, как понимал теперь и Лидиных старичков: не много им оставалось ходить по земле…

Улица нового года показалась мне страшной. Луна, косо выглядывая из-за туч, сеяла грустный и скудный свет. Ветер, обвалом срываясь с крыш, хлопал калитками, раскачивал вершины деревьев, в голых садах металась белая вьюга. Зоя везла нас по каким-то глухим улочкам, и, оставив в стороне магистральный мост, мы очутились на старом деревянном. Пока ехали по нему, мост скрипел и глухо стонал.

Над правым берегом одна за другой, разрезая белесый мрак, поднимались цветные ракеты. Одна из них, красная, с сухим треском вырвалась в небо совсем близко от нас. Я вздрогнул от неожиданности, не сразу сообразив, что это связано с праздником. Димитр приник к боковому стеклу.

— Где это? Похоже, у Дома нефтяников.

— Нет. Над геологическим городком. Салютуют новым открытиям, — уточнила Зоя.

Я вспомнил деревянную вышку, представил ее сейчас, почти скрытую в белой замяти, красные огоньки на вершине ее, точно путеводные маяки. Вообразил, как веселятся и празднуют хозяева этой Равнины, геологи, среди которых немало Друзей и знакомых Лиды. Как разгоряченные, в одних рубашках, выскакивают из праздничных теплых квартир на балконы, в каленую муть пурги, и палят из ракетниц в честь новых открытий.

«И она, быть может, в такой же шумной компании отмечает чье-то открытие, — запоздало ударило в голову. — Тогда зачем я тут? Зачем эта ночь? Зачем метель эта?..» Нестерпимо горело лицо, а ноги и кисти рук почти немели от холода. Хотелось очертя голову выскочить из машины и кинуться в метель.

У пансионата попрощался с друзьями и под удивленным взглядом Димитра пошел по улице. Димитр, наверное, что-то понял, во всяком случае, не стал задавать вопросов и не пытался остановить меня. Я брел, в снежной круговерти передо мной вырастали неожиданные преграды: стена дома, голый ствол дерева, высокий сугроб. Порыв ветра сорвал с меня шапку, она темным клубком покатилась по выдутой целине. Догнав, нахлобучил ее поглубже, снежная бахрома обожгла ледяным холодом лоб, щеки, шею, и этот «душ» оказался полезен. Я остановился у какого-то дома, навалился плечом на стену, глядя на гудящий белый хаос. Снежные струи, закручиваясь в спирали, неслись в одном направлении с северо-востока на юго-запад. И это показалось мне чрезвычайно важным.

— С Севера! С Севера! — едва разлепив оледенелые губы, пробормотал я. — Значит, буря началась там…

Эта простая до наивности мысль сильно обрадовала меня. Лида не прилетела просто потому, что буря началась там гораздо раньше. У нас еще было тихо, а там уже закрыли аэропорт. Сейчас она сидит на скамье где-нибудь в полярном порту и ждет, когда объявят посадку. Только и всего, дьявол!

Я обогнул угол соседней с пансионатом девятиэтажки, свернул к подъезду. На крыльце, подняв воротник дубленого полушубка и хоронясь от ветра за бетонной панелью подъезда, стоял и курил, дожидаясь меня, Димитр.


ГЛАВА 6

Наши коттеджи стояли недалеко от временного поселка строителей трубопроводов. Около их промышленной базы, в пологом логу, поросшем старыми редкими осинами, мы ставили в ряд машины. Это был наш гараж под открытым небом.

Когда что-нибудь ломалось, мы заезжали в их крытый цех и, пользуясь кислородной сваркой, быстро исправляли поломки.

Украинские хлопцы все под стать своему бригадиру — веселые общительные парни с пышными запорожскими усами. Своего бригадира, Толяна Чихоева, уважительно называли — Чапай на новом витке. В этом обращении, как потом выяснилось, была заложена мысль о сходстве с Чапаевым, не столько внешнем, сколько в характерах и непререкаемости авторитета в массах.

Жили хлопцы коммуной. Отпробовав в первый же вечер украинского борща и сибирских пельменей, некоторые из нас как-то незаметно для себя тоже влились в их коммуну и попали под чувствительное влияние «Чапая». Койчо Ангелов и Эмил Неделчев в свободные вечера даже стали ходить с хлопцами в совхозный клуб, где Толян сколачивал интернациональную агитбригаду. У Койчо вдруг прорезался голос, он вовсю, как говорили ребята, распевал с Толяном под балалайку русские частушки, плясал сибирскую чеботуху и даже солировал в песне «Хей, Балкан, ти роден наш».

Своей общительностью, умением работать Толян, я думаю, напоминал им Димитра. Но если нашего бригадира можно было назвать железным максималистом, то у Толяна, мне кажется, была более мягкая и широкая душа. Даже с некоторой долей анархизма. К такому выводу я пришел не сразу.



В конце февраля резко изменилась погода. Однажды ночью нас разбудил вой собак. Укрывшись под домом (там Велин вырыл яму для бродячих псов), они тянули на одной ноте, жалобно скуля и взлаивая.

— Черт знает что такое! Велин целую псарню под домом развел, — первым не выдержал Койчо.

— Я принес только троих. Чистокровные лайки, — оправдывался Велин.

— Хорошенькое дело, — хохотнул Эмил. — Да их там целый ансамбл песни и пляски с оркестром!

— Ну, коли собаки воют, теперь жди… — многозначительно пообещал Велин, достал из встроенных в стене шкафов запасные одеяла. — Чувствуете, как выстыло в комнате.

Утром с сухим треском заработал генератор, в коттеджах красноватым светом затеплились лампочки. В репродукторе хрипло прозвучал голос диспетчера: объявили актированный день. Температура упала до минус пятидесяти трех. Поселок окутал морозный дым. Окна домов, кусты и деревья — все обметало махровым инеем. Надвинув по самые брови шапки, замотав шарфами лица, мы добрались до гаражей почти на ощупь: за метр ничего не было видно. Чтобы слить из машин остатки воды и масла, запалили намотанную на палки паклю. Металл обжигал даже сквозь рукавицы.

После завтрака бригада собралась в красном уголке. Сидели, тесно сгрудясь вокруг небольшого круглого стола, и читали старые газеты.

— Актированный — это даже неплохо. Можно постирать или в совхозный клуб съездить. Това′е ава′нта! — возбужденно заговорил Эмил.

— Посмотрите-ка на него, обрадовался! — осадил Димитр. Все понимали: радоваться нечему. Отмена даже одного рейса автоколонны ставила под угрозу срыва работы по обустройству месторождения. Шоферы сидели хмурые, высказывались предположения.

— Надо запросить, какая у них погода. Если работают, надо ехать!

— Замерзнешь, друг, как муха…

— Кто боится, пусть сидит дома. Поедут доброволцы!

— А что, поехали!..

— Момент! — Димитр хмуро оглядел лица шоферов и поднялся из-за стола. — Вы что, не слышали? Запрещено выезжать из поселка. Могу сказать одно: всем находиться в боевой готовности. Надо будет — поедем.

— А все-таки что у нас, выходной? — спросил Койчо Ангелов.

Кто-то откликнулся шуткой:

— Сказано быть в боевой готовности. Можешь лечь спать, но не разувайся.

— Чапай субботник проводит на строителстве нового клуба. И нам токмо време.

— У них субботник, у нас — профилактика. Работаем в мастерских.

Димитр достал записную книжку. Оказалось, одному давно пора сменить скаты, кого форсунка подводит, кого насос. Оставалось только удивляться, когда он успевает за всем следить, если сам ежедневно ездит в рейсы!

— Вот так. Тря′бва да дъе′ржим на свое′то реноме′^[2 - Цветущий сад _(болг.)._]^. В далнейшем рассчитываю на самоконтрол.

Уже стали подниматься шоферы, тесно сидевшие на стульях и подоконниках, когда прозвучал голос Койчо:

— Мы особая бригада. Наша выработка. Надоело слышать это «мы».

Шоферы затихли, кто с удивлением, кто с улыбкой уставились на Койчо и на Димитра.

— Наш бригадир любит повторять: «Мы интернационалисты…» — Койчо снял с вешалки полушубок, нахлобучил шапку.

— Это неправилные слова?

— Правилные. Вот потому и иду на субботник с хлопцами.

Лицо Димитра напряглось и побелело.

— Никто никуда не уйдет. Буду принимать каждую машину!

— Эмил, — обернулся от порога Койчо, — покажешь бригадиру. Будут замечания, скажешь мне, — и вышел.

Тишину нарушил Димитр.

— Что скажете? — оглядел он лица шоферов.

— Скоро все тут обрусначимся, — хихикнул Велин. — Я прямо физически чувствую, как в меня вселяется сибиряк.

— Наша топливная система в порядке, — сказал Неделчев. — Мы вчера с Койчо покопались в своей машине.

— Проверю. Я о другом. О дисциплине.

Владо порадовался за приятеля: по крайней мере внешне бригадир победил волнение. Пытливо всматривался в лица своих шоферов, словно бы искал кого-то. «Иордана», — подумал Владо, но в этот момент их глаза встретились. И он понял его. «Возможно, — думал Владо, — Димитра особенно задело то, что Койчо не просто проявил своеволие, а ушел к Толяну: пользуется парень авторитетом». Преодолевая неловкое, затянувшееся молчание, Владо встал и сказал вслух, что думал:

— За срыв дисциплины нужно наказывать. Но если болшинство скажет: Койчо прав, — тогда мы вправе выбрать другого. Но пока бригадирит Николов, у него есть право не упрашивать, а приказывать.

— Приказывать?! Тут что, фронт?

— Техника тут могучая, как в армии, — подал голос до сих пор молчавший Иордан Дойков. — Ее сейчас в Себере, может, болше, чем у русских в Отечественную на фронте было. Вот и судите: что происходит? И для чего мы здесь?

— Да-а, обстановочка-то в мире ого-го… Что ж, пусть приказывает.

— Значит, приказывать? И рубить сплеча?

— Бригадиру нелзя рубить, а Койчо можно.

— Кончай барахолить! Лучше Димитра нет бригадира.

— И еще, — Владо переждал шум. — Не согласен, когда слышу: «Это их клуб. Пусть сами строят». Почему встречаемся толко за общим столом, а не за общим делом?

Словно бы дождавшись нужных слов, поднялся Иордан Дойков.

— Газеты, надеюсь, все читают. В мире энергетический кризис. Европа сейчас делает ставку на русский газ. Но кое-кому это не по нраву. У милитаристов красная Россия вообще как белмо в глазу… На днях Рейган заявил эмбарго. Вот и судите, чем пахнет… От нас с вами тоже завист, как быстро Толяновы хлопцы протянут в Европу экспортную трубу… Это к вопросу о дисциплине, И правилной считаю мысль о расширении контактов с русскими. Далека от нас Болгария, но и оттуда нас видят. А что, если после профилактики выйти всем на субботник?

— Сегодня кто дежурит, Велин? Завари-ка нам на дорожку кофэ.

— Койчо Ангелов, конечно, интернационалист. А в културной жизни прежде личную выгоду усматривает. Так, Неделчев? Надоело вам с хлопцами бегать в совхозный клуб? — весело подмигивает Иордан Эмилу.

— Так, — соглашается Неделчев.

— Конечно, Койчо не упустит своя аванта!

— Так он же габровец, — с самым серьезным видом ввертывает, как всегда, Велин.

Поселок окутал морозный дым. В эти осадные дни мы закончили профилактику и помогали хлопцам достраивать клуб. Смонтировали и подключили к котельной отопительную систему. В тепле вместе навешивали двери, настилали полы.

— Вы обратили внимание, название Таежно-Иртышск не в ходу у местных, — рассуждает во время перекура Толян. — Есть граница — река. А моста-то нет. И в ближайшие годы едва ли будет… Индустриализация сюда ворвалась стремительно. Ну, мы пошли в поселковый Совет, объявили народную стройку. Там нас поняли.

— Видели, сколко молодежи с того берега на субботник приходит?

— Правильно, Койчо. Наша стройка — первый мост на пути слияния. Поработают с нами, а попутно и на нефтеперекачивающую заглянут. Потом, гляди, работу себе подыщут. Заодно и склады наши увидят. Удивятся и скажут: «Да это кто же их там понаставил? Ведь они своим пакостным видом поселок наш портят!»

Рассуждение Толяна Чихоева показалось мне любопытным. Конечно, старото и новото всегда в конфликте. А здесь, в Себерской области, он особенно остр… Да, Толян, как и Димитр, умел работать и подчинять других. Но было в нем что-то такое новое, что удивляло всех. «Зачем Чапаю народна стройка? — не раз я слышал от своих и хлопцев. — Ну, протянут нитку, ну, — другую? А потом-то все равно уезжать придется».

Что привело его к организации народной стройки? Забота о хлопцах, которым надоело ходить в отдаленный клуб? А может, идея того «моста»? Пристальный интерес к Толяну проявил и Димитр. «Нам веем, в том числе и мне, надо сделать правилные выводы», — сказал он на собранието о дисциплине.

Осадные дни проходили однообразно. Днем — работа на комплексе, после ужина — каждый предоставлен себе. Своеобразным клубом служила столовая, где сражались любители шахмат и домино. За Койчо и Неделчевым зашли хлопцы, позвали на репетицию, разбрелись и остальные, скорее всего, потянулись на «огонек» в столовую. Я остался один: Все еще уставал от дальних поездок, поэтому всякий привал старался использовать стопроцентно.

Мы почти сутками находились в машине, сменяя друг друга за рулем. Колонна обычно, если не случались ЧП, двигалась днем и ночью. На Крайнем Севере день вообще в это время считается условным. Зимой над тундрой стоит полярная ночь. Иногда — метельная, иногда — с ярким, живым сиянием звезд или цветными столбами сполохов.

Раскаленные трубы центрального отопления не могли насытить теплом комнату. Я полежал на койке. Взял и отложил книгу. Надел на пуховый свитер меховую куртку, но и она не согревала. Через стены коттеджа, как через тонкую рубашку, проникал холод. Равнина была невидимо окутана морозным дымом, я чувствовал мертвое, обжигающее дыхание ее просторов. Она и раньше, во время наших поездок, властно заявляла о себе, но такое я наблюдал впервые. Мне казалось: еще немного, и я не выдержу…

За белыми от махрового инея окнами — ледяное коварство Равнины. Онемели схваченные неслыханной стужей зимники. Морозный туман поглотил крошечные поселки и таежные аэропорты. Все немо и неподвижно. Лишь треск лопнувшего дерева пушечным громом рвет стылую тишину. Сколько может продолжаться такое?!

Невеселые мысли посещали в этот вечер мою голову. Я вспомнил, зачем рвался сюда и что из этого получилось. Прошло полгода, а все еще между нами ничего не было решено. Мы виделись с ней все реже и реже: то я на Севере в дальних маршрутах, то она в срочных командировках — летает куда-то за материалом. Я читал их газету, все ее страницы пестрели рассказами о молодых героях, завоевывающих дикий Север.

Сначала я испытывал горькую досаду и даже злился на обстоятельства, как в ту новогоднюю ночь. Потом понял: нас разводит, разъединяет время. Нечеловеческая, неестественная скорость кем-то заданного грозного ускорения, которое, я чувствовал, было на пределе моих возможностей. В этот вечер оно представлялось мне чудовищной силой, которая, как ураганный ветер, несла нас все вперед и вперед. Я почти зримо видел его!..

Когда-то я мечтал о скорости и пространстве. Они, как болезнь, не давали мне в детстве покоя. Но здесь было другое. Этот ураганный вихрь поглощал во мне все силы и лучшие чувства. Он каждую минуту мог разрушить, сломать меня…

Вот до каких умных мыслей я однажды додумался, лежа в промороженной, продутой ветрами комнате. Может, причиной столь мрачного настроения были усталость и наши неопределенные отношения с Лидой? Может, наша оторванность от Большой земли и этот жуткий туман, поглотивший половину Азии, какой я наблюдал впервые?..

Я представил, как все ниже и ниже опускается спиртовый столбик в термометре на крыльце нашего дома, и мне стало не по себе. Встал с кровати, включил телевизор. Показывали события в Ливане и Афганистане, новогодний «банкет» для голодающих Бостона, сандинистов Никарагуа и демонстрацию английских женщин. Держась за руки, ложились они на дорогу, преграждая путь в Европу американским ракетам. Потом объявили новости из братских стран, и я увидел портовый причал, загорелые лица грузчиков. И сразу понял: наши!

Мое зрение как бы раздвоилось. Я видел то, что показывали на экране, и в то же время словно бы шел по набережной Варны, смотрел на пенистый прибой моря, чувствовал на губах вкус йода и соли, вдыхал камфарный вяжущий аромат лаванды и хвойно. Я видел белую пыль над стадом овец, лениво бредущих по белой, выгоревшей от зноя дороге от Красимировой балки в гору, за поворотом которой в зарослях слив прятался наш каменный под черепицею дом…

За политическими новостями последовал «Себерский меридиан». Теперь в облаках оснеженной пыли сквозь вековые завалы тайги пробивались мощные «Ураганы», тянулись к низким облакам буровые вышки, тяжко лилась нефть, каменными крепостями вставали среди дикой тундры полярные города.

Короткая передача обострила мои чувства. Я думал: пространства Себерской области так огромны, на ней уместилось бы пятнадцать Болгарий. Одна легла бы на юге, здесь летом, говорят, даже жарко. Добрый десяток — в зоне тайги и тундры. А вот Болгария с вечной мерзлотой и ледяными торосами на океанском берегу. Но ни одна из них, ни все вместе ни в какое сравнение не шли с той единственной, что навсегда в сердце!


ГЛАВА 7

В этот вечер я кое-что понял — про себя и про время. И про ураганное ускорение: для чего оно и чем вызвано… И как только улеглась сумятица мыслей, мне стало спокойнее и словно теплее, хотя по общежитию все еще гулял морозный ветер.

По-новому взглянул я на то, что происходило тут. И слова Иордана о мирной энергии, которая ковалась здесь, на высоких широтах, ради будущего планеты, уже не казались высокопарными. И многое из того, что делал на этой Малой земле Толян, высветилось крупнее.

Лида рассказала как-то мне историю Толяна и Зои: «Она расплатилась за свою безрассудную одержимость — ступней, Толян — за анархию — должностью. Зоя повезла на свой риск по непромороженной лежневке сварщикам баллоны с газом и провалилась с грузовиком в торфяной колодец. Толян в тайге, на отдаленном участке, с ружьем разгонял лодырей и пьяниц. Сжег на реке их шалаш, «бичарню». Ему приписали партизанщину и разжаловали из начальников потока в рядовые. Потому что среди тех лодырей был главный инженер треста — сидел месяцами на трассе «для оказания помощи», на деле устраивал себе кайф и занимался промыслом, сделав из группы рабочих заготовителей осетровых балыков и пушнины…»

Партизанские замашки Толяна и безрассудный выезд Зои — в их действиях было что-то другое… Эти поступки скорее утверждали то, что каждый из них (а таких людей на Севере, я слышал, было немало) понимал свою узкую, отдельную задачу как социально общую…

Короткая телепередача напомнила мне о далекой Родине. Я вспомнил дом и свой отъезд сюда. Он не вызвал особенно болезненных ощущений у тех, кого покинул, если не считать дядо Христо. Спокойно простился с матерью, у которой после ранней смерти отца появилась другая семья. Чаще всего я с горечью думал о Дядо Христо. Он спал и видел меня жителем гор, лучше всего пастухом или лесорубом. В конце концов дядо соглашался и на шофера, имея в виду, что с годами расстанусь с международными трассами, а автотранспорт есть и в лесном хозяйстве, и в сельских кооперативах. Он даже подсмотрел для меня невесту в своем селище, но, узнав о Лиде, проявил достаточно чуткости и мудрости и от поездки в Советский Союз не отговаривал, мне кажется, дядо сразу понял все из того малого, что я сказал ему. Просто он сник, еще больше постарел, замкнулся в себе. И это была моя главная боль, с которой я покинул Болгарию.

Дядо проводил меня до Красимировой балки.

— Ты приедешь? — спросил он, стоя в тени платана и отворачивая от меня лицо: в глазах его стояли слезы.

— Да, мы приедем сюда с Лидой. Жди нас!..

Дядо не уточнил: «Когда?» Может, догадывался, что на этот вопрос у меня пока нет ответа. Как нет его и теперь. Но я твердо верю, что не обманул его. Мы приедем с Лидой в его и мою китну градину, а что будет дальше, решим потом. Для этого у нас достаточно времени: вся наша длинная, длинная жизнь.

Димитр прав, говоря, что можно отказаться от личного счастья. Но это вовсе не означает — отказаться и от любви. Любовь — пока она сама не покинула нас, неподвластна ни нашим внутренним, ни внешним силам. Впервые я на собственном опыте убедился, какое это щемящее чувство — любовь к женщине.

Конечно, до встречи с Лидой у меня были знакомства с девушками. Когда я работал в «Международных перевозках», на отдых мы останавливались в поселках и небольших городках. Там было легче устраиваться с гостиницей и питанием. Вечерами с напарником — а первый год со мной ездил Димитр — шли в кафе или в дискотеку и быстро налаживали связь с местными. В основном это была молодежь из сферы обслуживания, некоторые работали тут же, в придорожных бунгало, кемпингах, ресторанах, кафе, гостиницах. Девушки и парни из этой среды были непосредственны и просты в обращении, умели со вкусом одеться и весело провести время.

С ними было легко, здесь быстро знакомились и быстро переходили на «ты». Некоторые, правда, любили порисоваться фирменными джинсами или сверхмодными записями, какими-нибудь коллекциями. Но это не было их естеством, я думаю, что их просто захватило поветрие собирать старинные вещи, книги, редкие записи, керамику, матрешек и гобелены. Многие интересовались авангардистской музыкой, новыми дисками, суперпевицами и певцами, их частной жизнью. Они хотели казаться сверхсовременными и уверенными в себе, знающими толк в жизни и во многих непростых вещах. Одна знакомая, например, уверяла нас, что знает пятьдесят рецептов, как приготовить коктейль.

Многие девушки из этой среды были болезненно самолюбивы. Они ждали от своих мужей, что те будут потакать их капризам, пойдут за ними как тени и будут отлучаться не дальше базара или городского трактира. Уже тогда я понимал, что за этим кроется простое самолюбие и неуверенность в себе. Любовь и семья не были связаны в моем представлении. Любовь — это то, что сегодня, семья — нечто далекое.

Однажды на окраине Тырговишта мы с Димитром увидели е΄дно краси′во[3 - Высоко держать свое достоинство (_болг.)._]. Тут же остановили машину. Она стояла на крыльце парикмахерской, мы подошли и заговорили с ней. Звали ее Гюлле′. Одета она была по-восточному в красные шелковые шальвары и белую свободную кофточку из марлевки. Наряд еще сильнее оттенял ее гладкую загорелую кожу и живую черноту глаз.

— Хорошо бы иметь такую жену, — часто вспоминал о Гюлле в рейсах Димитр, унаследовавший от своих предков-шопов житейскую основательность. На обратном пути, возвращаясь из Чехословакии, он подарил ей клетку с попугаем и канарейками.

— Мне нужно очень немногое: домик с садом у реки или у моря, — расхаживая по комнате, устланной шерстяным ките′ником^[4 - Одну красивую _(болг.)._]^, нежным голосом говорила Гюлле, — и чтобы в нем всегда пели птицы.

Я смотрел, как колышется от движений ее легкое платье, как погружаются в ворсистый ковер ее маленькие ступни, и завидовал своему напарнику, который решительно вел дело к свадьбе. Димитр подошел ей больше: он тоже любил певчих птиц. Они поженились. Он попробовал было увезти ее из райского уголка, но ничего не вышло. Тогда он оставил работу в «Международных перевозках» и поселился в ее узкой комнате с домотканым китеником и этажеркой, на которой стояли лишь две латунные гильзы и клетка с птицами и не было ни одной книги.

Через полгода я снова его встретил в нашей конторе. На мой вопрос о семье он махнул рукой: «За каков дявол. Любов — это толко на первый погляд, а семья, брат, совсем другое».

И вот нас с Димитром снова свела дорога. Мог бы я поверить тогда, что для того, чтобы обзавестись семьей, мне придется уехать за тысячи километров от дома? И это будет для меня самое главное в жизни.



Почти всю последнюю ночь Владо пролежал в саду на деревянном топчане под старым орехом, смотрел через подрагивающую листву на сияние ущербного месяца и думал о ней: «У них уже утро. Как выглядит ее город и ее редакция? И что ожидает меня там, в Сибири?»

На рассвете вскочил, прошел в угол двора. За сараем у деревянной колоды, не притрагиваясь к еде, стоял и горестно фыркал Мишка. Владо положил было ладонь на его лоб, ишак резко мотнул головой, сбросил его руку и отвернулся. «Должно быть, чувствует настроение дядо, а то откуда ж ему знать, что я покидаю их», — решил Владо.



Третий осадный вечер ничем не отличался от других, если не считать инцидента, связанного с лохматыми питомцами Велина Станкова. Проявив однажды жалость к какому-то бродячему псу, Велин вырыл под коттеджем яму. Потом объектом его внимания стали еще два жалких щенка. Он поселил их туда же, значительно расширив конуру. А дальше собачье общежитие стало пополняться уже без его участия. Вели они себя достаточно культурно, пищу добывали сами, а главное, их не было слышно, кроме той ночи, накануне дикого холода. Все это осадное время из-под пола вообще ни единого звука не пробивалось. Ребята даже забеспокоились.

— Ты бы, Велин, заглянул к приемышам. Живы ли?

И вдруг на третий вечер подполье известило о себе простым и с подвыванием лаем. К тому времени в комнате уже начали собираться шоферы. Сначала все отнеслись к этому добродушно, но прошла минута, другая — добродушие кончилось.

— Слушай, Велин, прекрати немедленно! — взорвался Койчо.

— Это я, по-твоему, лаю? — сделал удивленную гримасу Велин.

— Ты брось невинность изображать, развел псарню!

Но Велин уже сам перешел в наступление.

— Эх вы! Не хныкать надо, а радоваться. Собаки к перемене погоды воют. Вот увидите, завтра потепление будет.

— Расскажи кому-нибудь… Болше такими собачьими анекдотами не позорь звание габровца.

Собаки умолкли так же внезапно, как начали. Прекратился и спор в комнате.

…Проснулся Владимир ночью. В комнате уже горел свет. У стола стоял Димитр, он, видимо, только что зашел с улицы, на капюшоне и плечах его меховой куртки лежал снег. Проснувшиеся ребята одевались у своих кроватей, Владо торопливо последовал их примеру.

— Берите лопаты и начинайте расчищать снег. У дома, к пекарне и возле машин.

— Что случилось? — поинтересовался Владо, застегивая на унтах пряжки.

— Снег валит. Да такой обилный, будто мокрыми лепешками садит.

— Ну и что?

— Проснись, Владо, — широко улыбнулся Димитр, и лицо его от этой улыбки стало, как в юности, красивым и дерзким. — Снег идет. Потеплело на улице. Строители на двух булдозерах расчищают дорогу к зимнику, Спрашивали, не подменим ли на несколко часов их шоферов. Работа тяжелая, снега много, особенно на дороге. Придется попотеть за рычагами.

— Называй, бригадир. Любой, кому скажешь.

— Давай, я пойду, — Маленький и юркий Велин Станков одет уже был по всей форме: в меховой куртке, унтах и ватных брюках.

— Хорошо, — решил Димитр. — На один булдозер сяду я, на другой — Койчо. Старшим по очистке назначаю Дойкова. Пошли!

Снегопад прекратился к утру. А когда прорезался серый без солнца День, дорога, выходящая на зимник, была очищена. Как стало известно, такая же работа была проделана ночью на всех дорогах, где выпал снег, в том числе и на главном зимнике, каждый участок которого имел своего хозяина.

— Даю час на обед. Потом на погрузку и в путь, — сказал Димитр.

Шоферы покуривали около груженых «КамАЗов» и на крыльце комбинатской конторы, когда послышался шум большого мотора. Из-за леса на береговой крутик, взметнув над собой облако снега, лихо выскочил вездеход. Стреляя синим дымком и широко загребая гусеницами, он пронесся мимо пекарни и магазинов и развернулся у колонны болгарских машин. Эффектный маневр произвел впечатление на водителей, как и вид человека, вылезшего из кабины. В белом подшлемнике, каске, скрипучих штанах, в такой же кожаной, протертой, местами прожженной до дыр куртке к ним, улыбаясь, подходил Толян.

— Вэ′рви ка′то богота′ж^[5 - Домотканый ковер _(болг.)._]^, — уважительно заметил Эмил Неделчев.

Владо разобрал смех.

— А как, ты думаешь, должен ходить лучший сварщик Сибирской низменности?

— Боялся, что не застану тебя. — Толян обнял Владо за плечи и отвел в сторону. — Надолго расстаемся: нас перебрасывают на магистральный раньше времени. Есть важная новость, — он покрутил пуговицу на полушубке Владо, почему-то покашлял в кулак и, понизив голос, сказал: — Лида здесь.

— Как? — изумился Владо. — Где же она?

— Километрах в девяноста отсюда. В Ун-Ягуновском леспромхозе. Слушай, Володя, а как у тебя с ней дела?

— Не знаю, — чистосердечно признался Владо.

— Я и смотрю. Что-то ходите, бродите, вместо того чтобы дело делать. Женщину, как крепость, надо брать приступом. Моя тоже до замужества неуправляемой торпедой держалась. Она там дней десять еще пробудет…

Толян говорил так убедительно, слова его падали на такую благодатную почву, что у Владо ни тогда, ни потом не возникло сомнения в целесообразности поездки за добрую сотню таежных верст.

Толян рассказал, как добраться до Ун-Ягуна. Прощались они на ходу. Воздух все гуще наполнялся рокотом машин.

— Домой не знаю, когда попаду. Перебрасывают к Уренгою, на сверхконтинентальный… Новости слышал, небось? Трубы, оборудование должны были западные немцы, французы, англичане поставить. Америка цыкнула на них. Они в кусты. Наши решили: обойдемся сами. Горячее дело затевается, Владо. Чтобы в срок, работать знаешь придется как? Со временем не считаясь…

— Но дело будет. Пусть знают наших!

— Это точно. Пусть знают! — рассмеялся Толян и помахал рукой машинам, уходившим на зимник.


ГЛАВА 8

Через неделю я был в Таежном. Димитр дал мне отгул на полтора суток. Посмотрев в записную книжку, он, как обычно, как истинный шоп, долго раздумывал, потом сказал: «Жал, портишь лицевой счет. У тебя неплохая экономия бензина. Ну да ладно: поту΄вай за сво′я сметка».

Я обиделся: бензин — сэкономленный! — ему был дороже нашей любви. Впрочем, что с него взять: Димитр он и есть Димитр.

Сине-лиловой птицей над кедрачом разметалась заря. Пока ехал зимником, знакомо мелькали темные коридоры хвойных просек, потом потянулись бетонка и коммуникации нефтепромыслов.

«Километров через сорок увидишь осины у лога и одинокий Двор, свернешь на озеро», — вспомнилось напутствие Толяна.

Скоро дорога, виляя, спустилась на лед, он местами был выдут до зеленоватых плешин. Прибавив скорость, я покатил по широко наезженной колее, наблюдая, как ветер гонит по льду снеговые хвосты.

«Все-таки Толян мировой парень, — думал я. — Надо сделать к Маю на трубе солный номер. Какой у него был деловой и счастливый вид перед десантом на Уренгой. Даже Эмил заметил. Так выглядят люди, которые знают, чего хотят».

Толян работал на Севере пятнадцать лет, еще в детстве отец возил его сюда на охоту. Север для него — среда обитания. У Димитра с некоторых пор я тоже стал замечать этакую северную, стремительную походку. «Походка северных королей, — говорила Лида. — Они померили свою силу в борьбе с природой. Вызвали к жизни стылый, промороженный континент. И потому знают себе цену».

Я видел таких и в Себере. У них был не просто деловой, уверенный вид, я сказал бы даже — собственнически счастливый. Словно для них все тут специально напридумывали — и болота, и трудности, и ускорения. А они успешно прошли через это и теперь наслаждались победой. Ходили по земле, как боги…

Короткий день стремительно угасал. Казалось, сумерки не опускались на лес, а, наоборот, как бы поднимались из скрытых буреломом распадок, из самой чаши озера. Еще недавно противоположный берег казался совсем близким, можно было различить острые вершины елок, но морозная дымка, сгущаясь, затягивала и смывала четкость линий. Скоро белесый туман поглотил и весь берег.

Теперь над мглистой полосой тайги мачтами диковинных кораблей темнели лишь вершины исполинских кедров. А выше их небо было чистым и казалось даже теплым от облака, которое розовато светилось, зависнув над лесом и морозным молчанием снегов. Облако напоминало вытянувшего шею петуха.

Поглядывая на небесную птицу, я вспомнил обнесенный каменной оградой треугольный двор дядо Христо, сады и белые груды домов на обрывистых высоких холмах, ощутил синеватый весенний воздух Извора, кизиловые дымы над черепицею крыш и то, как в домах пахнет ба′нницей, а над майданом поет ореховая гы΄дулка, празднуют ма′ртинницу.

Мгла быстро сгущалась, пора было включать фары, но внимание мое отвлек необычный закат. И я тут же был жестоко наказан: машину вдруг сильно подбросило, она резко накренилась на правый бок и стала. Потом, когда я попытаюсь восстановить картину случившегося, мне будет казаться, что я видел, как от передних колес с сухим треском метнулись белые молнии, и отчетливо слышал, как где-то над головой торжествующе и гнусно прокукарекал петух.

Брошенный толчком в угол кабины, я выбрался наружу и обошел грузовик. Левые колеса висели высоко в воздухе, правые — с сухим треском продолжали медленно оседать. Подсвечивая фонариком, наклонился над ледовой расщелиной, прикидывая ширину и глубину ее. Похоже, это была старая колдобина, которую успело уже замести снегом, иначе я все-таки не мог бы не заметить ее. Змеившиеся от грузовика Во все стороны белые ветвистые трещины не предвещали ничего хорошего. Надо было немедленно выбираться на бетонку, остановить попутную машину и вытаскивать грузовик. «КамАЗ» весил двенадцать тонн, и вырвать его из ледового капкана мог лишь мотор равной с ним силы.

Придя к такому решению, я двинулся вперед, гадая, откуда на озере в мороз могла появиться здоровая трещина. Потом бывалый рыбак объяснит мне, что трещины на северных озерах и реках образуются при резкой смене температур, если после сильной оттепели завернет холод. Он-то и разрывает метровый панцирь льда.

Пока я добирался до бетонки, наступила ночь. В морозном небе в окружении низких мерцающих звезд властвовала большая медно-горящая луна. Минут через двадцать мороз и задиристый ветер показались мне просто пронизывающими. Вначале задубели щеки и нос, потом стянуло и все лицо. Главное — идти, в конце концов дорога обязательно приведет к скважинам, для того она тут и построена. То, что это внутренняя бетонка, было ясно даже мне, человеку, мало искушенному в жизни нефтяных промыслов. Обычно узкие, в две плиты, дороги прокладывались тут для местных служб, магистральные делались основательнее.

Быстрая ходьба разогрела. Бухая жесткими подошвами меховых сапог по настылой бетонке, я вглядывался в черно-белый простор, страстно желая зацепиться взглядом хоть за какой-нибудь предмет, напоминающий о присутствии человека. Я шел уже продолжительное время, когда вдруг рядом с дорогой в редком осиннике увидел гробищте. Луна, вынырнув из-за туч, осветила частокол голых осин и деревянные кресты. Я остановился: так неожиданны были они среди пустыни снегов и черного мелколесья. Но раз гробищте, обязательно и селение. Пройдя несколько шагов, увидел за осинником какие-то постройки и так обрадовался, что, свернув, побрел по целине, спотыкаясь о бурелом и засыпанные снегом пни.

Цепочка темных домов и вытянутых неподвижных теней на нетронутом снегу выглядела нереально. Что-то было странное в этой ночи, в деревне, не светившейся ни одним окном, не курящейся дымами, абсолютно безмолвной. Заледенелая корка наста в открытом поле держала хорошо, и скрип моих шагов уже должен был разбудить чутких и вездесущих псов. Еще издали я насчитал всего три избы. Подходя ближе, вгляделся повнимательнее, и нервный озноб пробежал по моей спине: окна домов пустоглазо чернели, в них не было даже рам.

Деревню разломали и увезли, это были ее остатки. Я уже слышал о таком от Лиды. Все естественно: шла индустриализация края, люди из медвежьих углов снимались с насиженных мест целыми семьями, поступали на работу к геологам или нефтяникам, переселялись в поселки и города. И все же, стоя на развалинах человеческого жилья, я испытал тоску. Меня уже порядком донимала усталость, хотелось войти в одну из изб, лечь и уснуть. Но может ли дать отдых и кров зореное место? Я повернулся и заспешил к бетонке. Там была жизнь, здесь лишь развалины прошлой.

Часа через три бетонка вывела меня к разбуренному кусту нефтяных скважин. Окоченев от стужи и обессилев, я опустился на металлический выступ одной из колонн, прижался к ней спиной, чтобы набраться немного сил.



Перед ним тихо проплыла большая тень, и вдруг он почувствовал чье-то дыхание, чье-то присутствие рядом. Лица его, рук, груди коснулось нечто пушистое, мягкое, как мах крыла большой птицы. И от прикосновений этих Владо стало легче дышать, тело начало наполняться силой, а снег на бровях и ресницах таять. Он открыл глаза и увидел стоящую перед ним необычную женщину.

Он ясно, отчетливо видел перед собой устремленные на него большие агатовые глаза, а черты лица были скрыты исходящим от него бронзовым сиянием.

Не удивился ее неземной стати, странному, свободно падающему с плеч голубому плащу, похожему на нежное оперение птицы, переливам радужного света над головой. Он так и подумал: «неземная стать», хотя вряд ли сумел бы объяснить, почему так подумал. Женщина смотрела на него пристально и нежно. Владо показалось, что он уже где-то видел эти глаза.

— Вот мы и встретились. Тот, кто отправляется наедине в ночную пору, кто бросает вызов этому стылому простору, чаще всего попадает ко мне…

И снова Владо почудилось что-то знакомое, словно он слышал когда-то уже этот низкий волнующий голос.

— Ты хочешь меня запугать. На смерть ты не похожа. Кто же ты?

— Я судьба. Когда-то ты очень легкомысленно прошел мимо своей судьбы. Покинул родину, променял ласковое голубое небо и зеленые просторы холмов на стылую, промороженную Равнину.

Ты был необоснованно самонадеян: ледяной простор сегодня поглотит тебя. Так кончали многие смельчаки…

— Значит, я сегодня умру?

— Умер бы. Но я вмешаюсь в твою судьбу…

— Почему я не могу разглядеть твоих черт?

— Мешает туман. Он скоро кончится. Мы поднимемся над Равниной. И никогда не вернемся в эти заснеженные чужие края. Здесь ты не будешь счастливым.

— Но у меня там осталась любимая девушка. Ради нее… Только ради нее я приехал в Сибирь…

— Ты идеалист: все еще ищешь любовь. Разве кто-нибудь из современной молодежи верит в нее. Может, она была в прошлом. Мне кажется, ее просто нет. Ее, как красивую сказку, придумали люди. А ты поверил. Эту сибирячку ты тоже придумал. Выдумщик. Вот в чем твоя беда. Она забудет тебя, и это будет правильно. Потому что у нее свое счастье, у тебя — свое…

Тайга гудела вздохами, глухо и мощно, где-то уже далеко от них. Так гудит на расстоянии бушующий океан. Что-то менялось вокруг. Внизу зеленели округлые холмы, белела каменная ограда двора, над черепицею крыши курился тонкий дымок, плыл волнующий запах овечьего сыра и распустившегося миндаля. Звякали колокольцы.

— Ты видишь, старик гонит стадо овец?

Среди разлатых пропыленных верб, белея камнями, сбегала с холма дорога. С высоты она была похожа на пересохшую Слепую реку, какую он видел в детстве.

— Тебе знаком этот старик?

— Это же дядо Христо!

— Ты хочешь обнять бая Христо?

«Хочу!» — едва не выкрикнул Владо, но тут же понял, что не должен этого говорить.

— Нет, — сказал он. — Не сейчас!

— Как? — удивилась женщина. — Разве не хочешь опуститься на эти теплые камни? Разве ты не видишь белую дорогу, которая ведет к твоему дому?

— Я это сделаю после того, как пройду до конца другую. Ее тоже называют белой. Она изо льда и снега…

— Берегись! В другой раз я не приду на помощь к тебе!

— Ничего. Как говорит один мой сибирский дружок — пробьемся.

Женщина, словно тень, начинала истаивать, и голос ее звучал все тише и тише, издалека.

— Ты еще вспомнишь меня. Ты так же упрям и глуп, как твой приятель Димитр…

«Вот тебе на, — подумал Владо, — да ведь это же голос Гюлле, голос той черноокой красавицы, что не составила счастье Димитру…»



Я глубоко вздохнул…

Глубоко втянул в себя колючий морозный воздух. Над хмурой низкорослой тайгой занимался бледный рассвет. Рядом со мной дремали под землей нефтяные скважины, над частоколом осинника, где я плутал, в широком ожерелье морозных колец и легкой дымке, стояла низкая бронзовая луна. Она струила агатовый, неуловимо загадочный свет. Чувствуя, как нестерпимо ноет окоченелое от стужи тело, я попытался встать, — вначале на четвереньки, потом и во весь рост.

Теперь справа от дороги, на востоке, за крутым изгибом реки я увидел высокие, похожие на северные тополя осины, под ними вагончик, черную бочку из-под горючего и остов грузовика.

С трудом добрался до деревянного вагончика, последние метры даже катился по склону, каждое движение причиняло боль. Пристывшая дверь тяжело подалась. Войдя, плотно прикрыл ее, прошел первую комнату, — вагончик был перегорожен дощатой переборкой и дверью, — во второй наткнулся на круглую железную печь. Луна, заглядывая через морозное оконце, помогала ориентироваться. С трудом разгибая скрюченные пальцы рук, взял со стола железный прут, сдвинул горизонтальную заслонку с топливного отвода и, присев на колченогий стул, нашарил в кармане коробок спичек. Круглая невысокая печь — «самовар», представляла собой северный вариант самодельной «буржуйки». У нас называют такие «цыганками». «Цыганска любов» — быстро нагревается и быстро остывает. Их изготовляют тут из отрезков добротных толстостенных труб. Заправляют «самовары» соляркой. И теперь, едва вспыхнуло в топливном отводе пламя, огненно засветился широкий раструб, жар тут же через фигурные вырезы раструба потек в комнату. Минут через десять, сидя на стуле и навалясь плечом на дощатую переборку, с трудом удерживая отяжелелые веки, я глядел на бушующее пламя печи, еще плохо соображая, где сон и где явь.

Отогревшись и несколько отдохнув, часа через полтора покинул вагончик, надо было спешить: времени оставалось немного.

По оживленному гулу машин легко сориентировался и вышел по узкому свертку бетонки на широко распаханный лесовозный зимник и на попутной добрался до Ун-Ягуна. «Какая странная и страшная была эта ночь», — думал я, уже шагая по курящемуся дымами и парами леспромхозовскому поселку.

Ун-Ягун мало чем отличался от поселков строителей. В центре та же четырехугольная площадь в окружении главных зданий: конторы, почты, клуба, столовой, с непременным на высоченном столбе прожектором — «голубым сириусом», нашим северным солнцем, с многочисленными складами, гаражами, овощехранилищами на окраинах, с обилием молчаливых больших собак, то и дело снующих между домами.

Гостиницу я отыскал без хлопот. Собаки с самого начала, как только вышел из машины, сопровождали меня внушительной стаей, потом потеряли ко мне интерес, осталась одна рыжая. Она тихо трусила впереди, изредка оглядываясь, словно желая проверить, понимаю ли я, куда она ведет. И когда собака, обогнув длинное здание столовой и стоящие рядом с ней разнокалиберные машины, уверенно повернула к желтому резному крыльцу одного из двухэтажных, обитых вагонкой зданий, понял, что это и есть гостиница. И уже стоя на сосновом крыльце и сметая с меховых сапог веником снег, я заглянул в умные темные глаза и подумал: «Спасибо, рыжая, с тобой все ясно — ты друг человека. А кто ко мне явился в эту ночь? Какие запредельные миры меня коснулись? И чего теперь я должен ждать?»

В вестибюле гостиницы из-за высокой деревянной стойки поднялась пожилая, одетая в меховой жилет женщина. Едва я вошел, она озабоченно вскрикнула: «Трите щеки и нос! Обморозились».

Лида в синем вязаном платье сидела в кресле за низким столиком и что-то писала, рядом с бумагами стояла чашка недопитого кофе. Увидев меня в дверях этаким заиндевелым землепроходцем, она изумленно с минуту смотрела на меня, не двигаясь. Очевидно, от волнения у нее перехватило голос: она никак не могла заговорить.

— Во-ло-дя! Какой ужас! Какое у тебя лицо. Ты обморозился, — наконец сиплым шепотом заговорила она, помогая мне расстегивать полушубок.

— Это пройдет.

— Какое у тебя лицо. И руки, — смятенно повторяла она.

Затем, усадив меня на диван, точно больного, укутала своей пуховой шалью и села рядом. Я обнял ее за плечи и стал объяснять, как оказался тут.

— Ты что, не рада?

— Неет! Что ты! Я рада. Ужасно рада… Но ночью. Не зная тайги. Ты мог погибнуть, — она прижалась к моему плечу и тихо заплакала.

Через несколько минут с той же дежурной они поставили на низкий стеклянный столик передо мной блюдца с брусникой, медвежьим жиром и медом. Лида смешала все это в большом глиняном чайнике, заварила кипятком, заставила меня выпить. Дежурная, уходя, посоветовала смазать обмороженные места медвежьим жиром.

Напиток оказал свое действие. Окружающее стало отодвигаться, меня снова, как ночью в тумане, закачало и понесло.

Когда я проснулся, увидел пустую ночную комнату. Луна, выглядывая из-за темной водонапорной башни, то меркла, то разгоралась, освещая недалекий лесок, поселок и комнату холодным стеклянным светом. На моих плечах и груди лежала пуховая Лидина шаль, на спинке кресла висела ее кожаная сумка, но самой ее не было. Я встал с постели, прошел к окну, отдернул прозрачную штору и, приоткрыв форточку, закурил. На площади перед гостиницей было тихо и пусто. Лишь изредка, завывая, тянул над крышами деревянных домов снеговой ветер. Свет луны лился сбоку из-за темной водонапорной башни. И от этого жидкого тягучего света, от унылого завывания ветра тоскливо сжималось сердце. «Ушла, устроилась где-нибудь у дежурной», — с горячей досадой думал я, уже жалея о том, что гнал сюда, как мальчишка, сломя голову, а так по-глупому все получилось. Снова неопределенность. И в эту минуту почти неслышно вошла она все в том же длинном вязаном платье, в котором была утром. Не включая света, молча прошла к окну, стала рядом. Луна поднялась над чернотой водокачки и словно остановилась, глядя выжидательно в наши лица.

— А грузовик твой уже привезли, — тихо сказала Лида и, прикрыв форточку, указала на цепочку машин, темнеющих на снегу между столовой и магазином.

Я вгляделся и узнал свой «КамАЗ». Уже заиндевелый и чуть припорошенный снегом, он стоял в стороне от остальных, ближе к гостинице.

— Две леспромхозовские машины вытаскивали… Тебе лучше? — теперь в подрагивающем ее голосе, в глубоком неподвижном взгляде было что-то новое, мучительно притягательное.

Я повернулся, не в силах больше сдерживать себя, положил ей руки на плечи. Она, привстав на цыпочки, потянулась ко мне вся. Я крепко обнял ее и почувствовал нашу жгучую, почти обморочную отрешенность от окружающего, от сухого угара комнаты, от потрескивания круглых раскаленных труб, от расплющенных в морозном окне низких звезд и острых верхушек елей.

И в эту ночь было все как во сне. Временами, просыпаясь, еще плохо веря случившемуся, я видел ее дремотно-смеженные веки. Порой она молча смотрела на меня, и глаза ее были наполнены таинственным неуловимо-загадочным светом.

Низкая утренняя луна все так же стеклянно и равнодушно светила на заснеженные крыши деревянных домов, на угрюмо притихший вдали черный лес. Часы показывали половину пятого. Пора было подниматься и заводить грузовик. Пора было выезжать на зимник. А мы тихо переговаривались в теплоте постели, оглушенные неожиданно свалившимся на нас счастьем. И в эти минуты казалось мне, что счастью нашему и конца не будет.


ГЛАВА 9

Этим же летом я переселился из пансионата в Зареку. Окна нашей комнаты выходили в глухой, затененный деревьями переулок. Оттуда день и ночь тянуло терпким духом черемушника, свежестью реки, доносило с пристани басовитые гудки. То швартовались, разворачивая пузатые корпуса, самоходные нефтеналивные баржи.

Основной темой домашних бесед в доме Павла Егоровича была политика. Пока женщины готовили ужин, мы выходили с ним покурить во двор, садились на крыльцо и перелистывали пропахшие свежей краской газеты. Дед Павел, как всякий таежник, был не очень словоохотлив, но поговорить о политике все же любил. Он как-то по-своему и очень метко порой объяснял прочитанное.

— Наши всё о разоружении. А Америка — супротив: надеются утопить других, а сами выплыть. Того не понимают, что ежели мы с имя в одной лодке…

На мои возражения, что мы с капиталистами — в разных и судьба у нас с ними разная, дед сердито ворчал:

— А что, разве Землю уже пополам распилили? Не слышал, не слышал. Вот тут пока о сосуществовании пишут…

Я уже знал, что Лида любит деревья, уличных собак и всех кошек. Как к чему-то живому, относилась она и к реке. Летом, прихватив удочки, мы ходили купаться на старицу. Вода в травяных озеринах зеленая, теплая. Посидишь на деревянных мостках с удочками, придешь домой, от рук и одежды долго потом исходит запах осоки, рогозы, ивы.

С приходом зимы чаще стали оставаться дома. Обычно после ужина уходили к себе, затопляли «контрамарку», садились к обитой железом печи и читали. Иногда, когда особенно свирепо, по-волчьи завывало в трубе, выключали верхний свет, оставив гореть настольную лампу. Это она называла сумерничать. Стучал ставнями, набрасываясь на бревенчатые стены и тесовую крышу, ветер, красноватый полусумрак наполнял комнату. В такие часы Лида любила слушать или рассказывать о чем-нибудь героическом. Чаще расспрашивала меня о моей земле: после поездки она собиралась писать очерки.

— Ты слышал легенду о Черной реке?

— Эту реку я видел. В детстве дядо посадил меня как-то верхом на ослика, и мы отправились в Подгорье к знакомому леснику. На ночь останавливались где-нибудь в балках, вблизи селища, разводили в траве костер, варили ужин и слушали, как, загоняя стада, басовито переговаривались в сумраке пастухи, как лаяли их собаки и блеяли овцы. Меня поразили тогда названия окрестных сел: Мыртвилница, Скрыт, Вадиочница…

— Скрыт — это скорбь?

— Да. Вадиочница — место, где были ослеплены воины, Мыртвилница — место захоронения… Как-то в полдень дядо остановил ослика у глубокого оврага, подвел меня к краю и, указав на устланное галькой сухое дно, сказал: «Здесь когда-то текла река. Одни называли ее Черной, другие — Красной, рекой крови. Тут каленым железом выжгли глаза четырнадцати тысячам наших пленных. Тогда с воинами ослепла и эта река…»

В детстве я часто ночевал с пастухами около кошар, в поле. Сколько легенд услышал у этих ночных костров. Как западали они в душу, какую печаль и гордость испытывал за свой многострадальный народ. Сколько встречал после в округе крестов и каким нетерпением горел сделать самому что-нибудь небывалое, удивительное…

На Лиду подобные рассказы действовали сильно. Как и дядо Христо, она питала какой-то обостренный интерес к прошлому. Иногда такие беседы она заводила после вечернего чая на кухне, чтобы приобщить к ним бабу Улю и деда Павла. Они тоже любили сумерничать.

Ветер гудел за стеной, как сотня ковалов, мы уютно рассаживались вокруг очага в тепло натопленной кухне, и я начинал.

— На нашей земле свирепствовали тогда османы. Время от времени налетали они на село, бешено рубили непокорных, забирали выращенные плоды и хлеб, женщин и девушек. Земля после них горела, пепел оставался… Однажды, когда солнце опускалось за сиреневые зубцы гор, а красные лучи его пронизали виноградники, где работали люди, и слились с пламенем горнов прилепившейся к скале кузницы, вышел синеглазый кузнец и зычно крикнул: «Эй, люди добры! На кого с темна до темна спины гнете, тяжкий пот проливаете? Налетят волки-башибузуки, заберут плоды ваши, а жен и невест испоганят и угонят в рабство». И услышали его слова мужчины, стали ночами помогать ковать оружие. Беспрерывно теперь из кузницы валил черный дым, плясало пламя, слышался звон железа и стук молотов.

Дошла весть об этом до турецкого каймакам, что управлял уездом. Примчались турки в Банницу, как волки ночью. Похватали женщин. Одной из первых — жену кузнеца Красимира Яну, накинули сыромятную плеть на шею, привязали к телеге пленниц. Бешено размахивая кривыми саблями, рубили старого и малого, решили стереть с лица земли село бунтарское.

Но, как соколы, камнем падали на них сверху гайдуки, мстили за горе народное, что тяжелой горой придавило Болгарию. Бились ночь, бились день. Падали турки с коней, как листья в лесу осенью, но и горцев легло немало… Плакала вечерняя заря, кровавым светом заливая горы, холодный туман пополз по ущельям, пряча от глаз страшную картину: лежат гайдуки на родной земле, руки белы в смертном сне разметаны, постолы изодраны, лица в кровь иссечены… Горит земля, горит честь девичья. Скрипят телеги, что везут в чужбину полонянок.

На рассвете точно вороны слетелись турки, радуются большой добыче. Но стали вдруг оживать гайдуки: тот рукой шевельнет, этот голову поднимет. И говоря кузнец Красимир: «Чуете, родная земля вливает в нас свою силу. Родная земля всегда своим детям мать. А мати надо оберегать свято…» И сошлись гайдуки с башибузуками в последней схватке. Засвистели клинки и сабли, запели смертельные песни ятаганы турецкие. Рубится Красимир впереди своих, а турки уже на скалу лезут, хотят уничтожить кузницу.

Турок было видимо-невидимо. Больше всех свирепствовал Черный каймак. Кузнеца истязали двое суток. Но он все оставался жив.

— Закопать его по самую шею! — рассвирепев, распорядился каймак. — Пусть знают, чья это земля. Она быстро высосет из него силы!

Весь день палило солнце. Турки надеялись, что это сломит кузнеца. Но голова закопанного, точно окрепнув, даже приподнималась, На третий день к вечеру она стала как бронзовая. Черный каймак плюнул в досаде и пошел ночевать в конак, чтобы быть ближе к жертве.

Проснулся Черный каймак от стука в окно. Вскочил, схватился за кинжал и попятился: на месте, где он живым закопал кузнеца, поднялось гигантское дерево. Ветви его, размахивая и трепеща на ветру, били в окно. Они были похожи на руки закопанного, уже видны знакомые глаза и губы, которые Черный каймак превратил в кровавое месиво. «Я вырос, потому что здесь мои корни», — сказало дерево. Черный каймак в ужасе пятился от окна, а ветви, обвивая его, уже подвигались к горлу. Он только и смог прокричать: «Дерево, дерево, оно раздавит меня…»

Теперь на месте кузницы растет серебристый мох да ржавеют камни, а место, где раньше было село, зовется Красимировой балкой. Стоит посреди балки вековой платан, и люди в жару и в дождь находят приют под его кроной. И вместе с легендой повторяют слова кузнеца: «С этой землей мы навечно повязаны: в ней — кровь и пепел нашего рода. Она как мать. А мати надо оберегать свято…»

Я рассказал, как простился в теплый ноябрьский день под платаном с дядо. Лида была проницательным человеком. Когда я закончил, она сказала:

— Придет время, и, сидя под тем платаном, ты расскажешь эту легенду нашему сыну. А он — своему внуку…

Меня словно горячей волной опалили ее слова. Я снова удивился ее высокой душе. Наконец-то между нами решилось все… Не уверен, что ее старички придали какое-то значение этим словам. Дед Павел, открыв дверцу печи, начал поправлять дрова, баба Уля, думая о чем-то своем, смотрела в темное, подернутое морозным узором окно. На нем в сумерках кухни таинственно вспыхивали отблески пламени.

Я взял руки жены и долго держал в своих. Было хорошо и покойно на душе в этот вечер. Теперь вдали от Балкан, в заснеженной Сибири, многое из того, что говорил дядо, приобретало какой-то новый, более глубокий смысл. Я был у него единственным наследником и всегда помнил об этом.

Больше всего я любил, когда Лида была весела, когда карие, в темных ресницах глаза ее лучились радостью… И все же любимый ее конек — героическое прошлое.

— Спой мне про Балканджи′ Е′ву, — просила она.

Это была горькая народная песня о том, как брат прощался с сестрой, которую угоняли в рабство.

Я′на не да′ва на Ту′рску ве′ру, —

запевал я, сидя рядом с ней на диване и глядя в окно на голые деревья сада.

Она уже знала слова песни и порой тихо подпевала. Когда я доходил до того места, где брат, сраженный в неравной схватке с турками, говорил сестре, что не может проводить ее — нет у него ног, не может обнять ее — нет у него рук, лицо ее резко бледнело, в потемневших глазах стояли слезы…

— Как я благодарна тебе. Мы одинаково чувствуем, — говорила она, беря меня за руку и доверчиво прижимаясь лицом к моей ладони. — Мы с тобой никогда не расстанемся. Будем жить на Балканах и тут, в Сибири… С тобой я всегда как дома. Ты мои стены и моя крыша…

Я уже знал, что у нее до меня была встреча. Именно «встреча», в этом слове — неопределенность и многозначительность. Знал, что он геолог, открыл на Равнине несколько крупных месторождений. Но что это было; любовь, сильное увлечение?

— Расскажи мне о первой любви, — попросил я ее как-то в один из таких вечеров. Как всегда, мы сидели около только что протопленной «контрамарки» у себя в комнате; она на своем любимом кожаном диване, я — у письменного стола на стуле. В окно мягко светила весенняя розовая заря. Лида посмотрела внимательно на меня, помолчала, откинула русую голову на высокий валик дивана и, прикрыв глаза, тихо спросила:

— О какой любви ты спрашиваешь?

— О первой. Я же сказал, о первой.

— Моя первая студенческая, романтическая любовь был — Вапцаров, — продолжительно посмотрев на меня, неожиданно сказала она. — Не удивляйся. В детстве в нашей семье я слышала много рассказов и песен о твоей стране. И вообще, у меня всегда был особый интерес к Болгарии… Так вот, жила я тогда в одном из дачных поселков под Свердловском, у тети. Только что сдала приемные экзамены в университет. До начала занятий оставалось каких-нибудь десять-двенадцать дней. Не было смысла возвращаться в Себер или ехать в деревню к матери. Помню, с каким нетерпением ожидала занятия в тот август. Утром с первой электричкой уезжала в город, возвращалась поздно. Целые дни слонялась по университету, заглядывала в пустые аудитории, стараясь представить, как буду слушать тут первые лекции. Иногда в физкультурном зале часами забрасывала в корзину мячи, а чаще проводила время в библиотеке… Вот тут-то я наткнулась на его стихи. Все прочла о нем, что было в той библиотеке. Его предсмертное обращение к жене и матери меня потрясло:

— «Не ме′ оставя′й ти отвън на пътя — врати′те не зало΄ствай…»

— Это «Прощално».

— «Не носе′те, ма′йко, цветя′ и жи′то на могила′та…» — «Возьмите хлеб и отнесите в тюрьму моим товарищам…»

Я поднимаюсь со стула, сажусь рядом с ней на диван, начинаю гладить ее волосы.

— Моми′че ми′ло. Тебе опасно сейчас волноваться.

— Потом — работа в газете на Севере и замужество… Знаешь, сколько закатов я видела в этом окне. Летом горят почти в половину неба. Осенью — радужно пестрые. И нежные, тихие, как теперь, веснами. И как одиноко чувствуешь себя, когда не с кем поделиться этим…

Она рассказала в тот вечер историю своего короткого замужества: «После университета получила направление в Салехард собкором, в город, что стоит на Полярном круге. Там работала и его экспедиция… Нам казалось, мы жили интересно, наполненно. Он был увлечен поиском нефти в прибрежном шельфе. Мне было о чем писать. Там шли такие масштабные развороты. Ждали ребенка.

Однажды в Салехард за очерками в длительную командировку приехала моя подруга, сотрудница областной газеты. Я пригласила ее пожить к себе: в гостинице было холодно. Вечерами, а порой ночами они подолгу беседовали за чашкой чая или кофе на кухне. Она все восторгалась их делами, особенно им: в то время имя его было уже широко известно в геологическом мире.

Мне все представлялось в лучшем свете, но однажды, проходя в ванную, я услышала: «Жена у тебя смешная, книжная, наивная провинциалка. О чем она может догадываться?! Представь, в общежитии мы ее называли только феей. Небесной феей…» Через неделю мы все трое уезжали последним теплоходом в Себер. В пути я поняла причину ее агрессивной беспардонной настойчивости. И, соответственно, его поведение… Можно было сделать вид, что ничего не замечаю. Многие, приспосабливаясь, сохраняли этим семью. Но как было гадко в моем положении узнать о двойном их предательстве. И смириться с этим ради ребенка?!

На первой же остановке, в порту, я пересела на встречный буксир, он вез в Салехард баржи, груженные мешками муки. Это было последнее судно, по реке уже густо шла шуга, надвигался ледостав…

Потом говорили, он искал меня всюду: и в Себере, и в Салехарде, обошел все редакции и знакомых…

Буксиром управляла мужская команда, кажется, из капитана и трех матросов. Я устроилась с девушкой-экспедитором на барже. Там среди мешков с мукой был сооружен шалашик из оленьих шкур, команда выдала нам меховые спальники.

Ночью, уже на подходе к Салехарду, баржа наша, она была последней, в хвосте, столкнулась с большой льдиной. Нас оторвало, закружило и понесло… Это прозрение и полярное путешествие среди сплошных льдин на неуправляемой барже перевернули всю мою жизнь. Нашли нас через двое суток…»

На берегу, когда их с девушкой-экспедитором доставили в тяжелой простуде в больницу, у нее раньше времени начались роды. Кончилось все печально: ребенка не спасли.

Теперь я понимал, почему моя жена была в последнее время так нервозна и настороженна, причина не только в ее теперешнем положении. Она вообще наделена какой-то особой чувствительностью. Душа ее была полна любви ко всему живому: к животным и птицам, к детям, к будущему ребенку, к близким, ко мне.



Улицы Зареки всегда были полны слухами о всевозможных событиях, местных и в «мировом масштабе». В дом Павла Егоровича они попадали от бабы Ули. Как-то вечером в середине апреля дед Павел и Толян (у него начинался длинный отпуск, работы на Севере в основном прекращались, как только болота оттаивали) смолили у бани на берегу лодку и весла, готовились к торжественному выезду на рыбалку, баба Уля принесла очередные известия.

— Пустили прямой самолет Себер — София. Значит, не надо уезжать, Володя. Ваша земля теперь ближе стала.

Дед Павел тут же отреагировал, сказав, что газеты об этом сообщили месяц назад. Второе известие было тревожным.

— В городе ходят слухи, будто ожидается наводнение, какого не было тутока двести лет.

— Во работает сарафанное радио, правда, Толик?

— Прогноз известен, — кутая плечи пуховой шалью, сказала Лида. — Уровень воды поднимется на шесть метров.

— Да на шесть-то метров, девонька, речка уже поднялась, — покачала головой баба Уля. — Ты, Паша, сам, что ли, не видишь? Затопило наши мостки.

— Значит, точка. Теперь на спад пойдет, — отмахнулся Павел Егорович, продолжая с Толяном налаживать сети и обручи для саков и верш. Толяна буйство реки веселило и раззадоривало.

— Вот она ширь си-бир-ская-аа! — ветер трепал его желтые волосы, надувал полы брезентовой куртки. — Вот оно море мое разливанное! Ну, теперь-то уж мы порыбачим вволю! — кричал он, оглядывая по колено затопленные осины и ольхи на берегу.

— Че говорить, — сидя на пороге бани и смоля трубку, отзывался дед Павел. — Володя, написал баю Христо, что этим летом мы всем гамузом собираемся в отпуск?

— Буде тебе, Паша! Думаешь, Лиде до поездок? Опять же по радио войной все стращают. Вчерась в магазине земляничное мыло подчистую разобрали.

— Опять сарафанное радио, Ульяна Степановна…

— Ране в семью, где новорожденный, на кашу ходили. В соседнее село и то далеко казалось. А теперь — ку-дыы! И не загадывай. Вот, Толик, доведись како дело — в отпуск туды уедут. А вдруг война?! Оне уж, поди, промеж себя порешили все. Может, совсем уезжать наладилися?..

Кутая плечи белой пуховой шалью, Лида молчала, искоса поглядывая на Владо, на бабу Улю и деда Павла, и тихо улыбалась чему-то своему, прислушиваясь к себе.

— Я знаю одну семью, он тоже болгарин, она русская. Сначала у нас на Севере жили, потом в Болгарии химкомбинат построили. Теперь опять здесь, в Сибири, — развешивая на стене бани сеть, чтобы утешить бабу Улю, отозвался Толян.

— Да ране так-то только цыгане ездили, — подавая Владо деревянные колья-вешала (он вбивал их в землю тут же, около бани), заметила баба Уля.

— Все свое дудит старая: цыгане, войны, пеленки. Молодые, может, чего и решают, да за их время выбрало… Я как-то тоже, маета взяла — на пензию списывали. Вышел на реку, гляжу — геологи провиант грузят. И лошадей. Говорю, кто жа за конями у вас смотреть будет? Им ведь догляд нужен… Вот так еще семь лет ходил с экспедицией по тайге. Так и тут. Нужны имя советы наши. За их, может, время давно решило…


ГЛАВА 10

Порыбачив неделю, Толян куда-то исчез. Лишившись опытного компаньона, дед погрустил, но недолго. Раза два, погрузив в моторку снасти, мы ездили с ним по старице. Плавать на лодке было небезопасно: река как на дрожжах поднималась, набухала, давно уже захлестнула низкую пойму Зареки, несла доски и бревна, вывороченные деревья, порой и целые островки земли. С приходом весны растаял и наш зимник. Теперь мы работали вблизи Себера, возили панели на девяностый километр, там строилось крупное подсобное хозяйство геологов.

В канун Первого мая, после удачного улова, Павел Егорович затеял варить на берегу уху. Поскольку традиционное кострище было затоплено, огонь развели под высокими пихтами недалеко от бани. Баба Уля и Лида вынесли из дома посуду, хлеб и необходимые специи, клеенку и рушники. Стол накрыли тут же, в садочке, между зарослями малины и смородины. Дед Павел, не доверяя ответственное дело женщинам, сам чистил добычу.

— Сперва щуку кладите, — распоряжался он. — Потом щекура и линей.

— Ты чего раскомандовался? — осадила его баба Уля. — Эка невидаль: уха из щуки. Ране ее и за рыбу-то не считали.

Когда ароматнейшая, с запахом реки и костра уха была разлита по тарелкам, вниманием завладела баба Уля, как обычно вспомнив памятный случай из прошлой жизни.

— Было мне лет десять, а хорошо помню, как привезли к нам австрияков пленных…

И дальше следовал рассказ, как девочка Уля служила помощницей горничной у инженера, что строил «железку». Как выбрал инженер из числа пленных себе кучера-австрияка. Лет пять исправно служил кучер, за лошадьми хорошо ухаживал, покладистый, молчаливый был, а все как-то «не в себе» ходил. Вечерами аль в праздник сядет у речки и все на запад, на закат смотрит. Лихо ему в чужой земле было, все по дому скучал, а потом и вовсе с ума сошел…

— Я вчера очерк о Шипкинских высотах закончила, — сказала Лида. — И вот, когда писала о Дягилеве, будто собственной памятью видела, как мчалась его конница в горы по седой от пыли дороге на выручку осажденным. Как с лету, храпя и дико кося глазами, врезался в гущу неприятеля его конь. И десятки кривых турецких сабель тут же скрестились с одной русской. А к нему, размахивая клинками, пробивались другие конники. Кто-то крикнул: «Дягилев жив!» А он, смертельно раненный, медленно опускался на траву…

Огненные пятна от костра красили лица в медный цвет, бились на кустах смородины и малины, отражались, мигая, в близкой воде. Было в черноте весенней ночи, озаренной багровым костерком на краю разлива, что-то от далеких, почти былинных лет и от сегодняшнего, только что промелькнувшего дня с его гремящими и негромкими заботами.

— Че нащет отпуска-то, Володя, решать будем?

— Это надо же, опять за рыбу деньги, Паша. Девке — еще рожать, а ты заладил: отпуск, отпуск…

— Помолчи-ко, старая. Их дело молодое: и родят, и съездят. Парень больше двух годов дома не был, понимать надо.

Баба Уля приставила ладонь к уху, прислушалась.

— Где-то на воде близко мотор стучит… Рази я, Паша, не понимаю нащет Володи и деда Христо. Как раздумаюсь ночью, до утра не могу уснуть. Уедете, а вдруг — война! Вы там останетесь, а я тутока одна кукуй…

— Нащет войны, Ульяша, я те так скажу: покуль силен наш братский союз — войны не будет. — Дед Павел поворошил палкой костер, пламя высоко взметнулось вверх, осветив часть берега, заросли ольхи и ивовые кусты, и все увидели стоящего на тропе Толяна.

— С мнением Павла Егоровича полностью согласен, — рассмеялся Толян и шагнул к столу. — Если каждый на Земле для этого что-нибудь сделает, войны не будет.

Всех удивило внезапное появление Толяна Чихоева. Брезентовая штормовка, высокие охотничьи сапоги его были мокры и грязны. Лицо с резко проступившими крутыми скулами — усталым. Дед Павел подвинулся на скамье, освободив место рядом с собой.

— А ну-ка, Лида, черпни ему со дна погуще.

— Узнаю почерк Павла Егоровича: тройная по всем правилам. А вы, как я понял, трактуете о политике?

— О Родине, о войнах, о доблести, — мягко улыбнулась Лида. — Решаем проблему, что нами движет.

— И что же?

— Справедливость и правда.

— И красота, — добавил Владо, подбрасывая в костер новую порцию хвороста.

— Мм-даа. Молодцы, ребята, — вздохнул Толян и отбросил назад прямые и желтые, как солома, волосы. — В высоких парите сферах. Я так понимаю: завезли на участок трубу в достатке, электроды, пригрузы и прочее. Вот тут она самая красота и начинается. И опять же правда — и как Лида сказала? — справедливость. А что правит жизнью на том участке газопровода, куда ничего не завезли? Я примитивно соображаю?

— Очень правильно, — весело откликнулся Владо.

Толян снял мокрую куртку, повесил ее на сучок пихты и, подойдя к костру, закурил.

— Пусть малость подвялится. — Толян Чихоев, как всегда, шутил, но при этом словно пересиливал себя. В голосе его слышалась хрипота, как при простуде.

— Лида, когда крестины? У меня скоро отпуск кончится, а вы все резину тянете. Владо, поговори серьезно с супругой.

— Не тот случай, другарь, — Владимир подошел к Толяну, внимательно всмотрелся в его лицо.

— Почему один пришел? — поинтересовалась баба Уля. — Где Зоя?

— Дома, наверно, где ж ей быть. Меня на катере подвезли. Я ведь тут, недалеко от вас. На дамбе.

Костер, набирая силу и потрескивая, метнул в густую ночь огненные языки, лишь теперь Владо заметил, что не только сапоги и штормовка, но и обветренное лицо и сильно отросшие желтоватые усы и волосы Толяна запачканы мазутом и грязью.

— Ты что, на дамбе работаешь? — поинтересовался Владимир.

Толян кивнул.

— Вот так отпуск, — удивленно присвистнул дед Павел. — Тебя мобилизовали аль сам?

— Сам. Там сейчас таких добровольцев… Вон Игнатьев. Днем в горкоме, вечерами и ночью с нами.

— Ты все ж таки, Толик, не то бесшабашная голова, не то заполошный, господь с тобой. За «так», бесплатно, — покачала головой баба Уля. — По нонешним-то временам не резонно вроде. Это ране мы все выходные на субботниках. А ноне все норовят за деньги.

— Куда их, деньги-то? Солить? Они ж не грузди, — с усмешкой покрутил густые усы Толян. — Кабы грузди иль рыжики. Я бы за милую душу насолил и съел.

— От и отец у тя такой жа был, — баба Уля подошла к костру и, покачивая головой, горестно смотрела в усталое лицо Толяна. — Пришел с той войны без рук. Ему, как инвалиду бы, каку должность, а он — в тайгу, глаза потешить.

— А разве плохо глаза-то тешить. В шесть лет повел меня в тайгу. Помню, как с ним охотились. У отца — глаза да сметка, у меня — руки. Это ж на всю жизнь осталось…

— Да-a, было времечко, — вздохнул дед Павел. — Ты жа с им вот этаким пацаном начал. И на рыбалку, и на охоту… Но ничего, такое не проходит даром… А что жа, говорили: поднимется на шесть метров. При такой-то воде Зарека спала спокойно: нас защищала старая дамба.

Толян усмехнулся.

— Ты, Лида, сколько уже не работаешь? Недели две? — спросил Толян. — Да, был такой прогноз. Сегодня уровень воды — девять метров. А будет выше.

— Сколько? — недоверчиво прищурил строгие глаза дед Павел.

— Девять, девять, — негромко и словно пересиливая себя, сипло ответил Толян. — А вам, Павел Егорович, я первому удивляюсь. Неужели по своему огороду не видите? Вот она, река-то, в гости пожаловала. — И оттого, что Толян говорил это не в своей манере — спокойно, пожалуй, даже вяло, — все ощутили, как внезапно и незримо возникла в ночи и встала рядом знобящая душу тревога.

Баба Уля тихо охнула. Лида, кутаясь в шаль и ища защиты, прижалась к Владимиру, дед Павел, косясь на глянцевито поблескивающую воду, вдруг резко махнул рукой и сердито выкрикнул:

— Черта с два ей! Не было такого и не будет.

В эту минуту он тоже не походил сам на себя. Жест, слова, неожиданный петушиный голос в другое время вызвали бы смех, но сейчас не показались забавными, и только усталый голос Толяна окрасила привычная усмешливая нотка.

— И снова скажу: узнаю Павла Егоровича. Не было и не будет. А иначе всему каюк. Дом-то ваш стоит выше дамбы. За то сейчас и бьемся: опередить разлив. Бывало, что за день вложишь, река за ночь вымоет. Да еще сверх прихватит. Некоторые участки покрыли полиэтиленовой пленкой. Да на всю дамбу не напасешь.

— Говорили в редакции, построено насыпи километров шестьдесят.

— Было. Теперь — дважды по шестьдесят. Да вы что, братва, будто ходите по другой планете! Город уже дней пять живет без милиции. Вся мобилизована на дамбу.

Ночной визит Толяна не остался без последствий. Баба Уля категорически запретила рыбалку. Павел Егорович поворчал-поворчал, но подчинился. Плавание в самом деле стало небезопасным: все чаще и больше несла река мимо нас свои трофеи: доски, бочки, бревна. Я видел, как однажды проплыла величественная пирамида деревянной крыши дома или большого сарая.

Теперь дед Павел регулярно производил замеры. Однажды он торжественно провозгласил:

— Все. За ночь на сантиметр не прибавилось. Теперь пойдет на убыль.

— Ой, нет, Паша, — возразила баба Уля. — Не торопись. Чует мое сердце — беда еще впереди.

— С чего это оно чует! Бредни все, — сердился Павел Егорович.

— А с того, что не в пору, слишком рано распустились сады. Погляди-ко — будто саваном берега убрали.

Дед Павел с досады даже крякнул.

— А вспомни, Паша, перед Отечественной-то тоже рано в поле выехали, а осенью урожай убирать оказалось некому…

Заметно нервничала и жена. У нее положение, конечно, было особое. Сильно пополневшая в талии, с темными пятнами на осунувшемся лице, она почти все время проводила у открытого окна в кресле, иногда что-то печатала на машинке или писала, разложив бумаги на подоконнике, иногда, прикрыв глаза, не то дремала, не то думала о чем-то своем.

Однажды, вернувшись из рейса на ранней зеленоватой заре, я застал жену на кухне одну. Лицо ее было бледно, веки припухли и покраснели.

— Лидуша, ты плакала?

Она положила голову на мое плечо.

— Тебя нет. Всю ночь такая гнетущая тяжесть. Разве не замечаешь, как в природе насторожилось все… Вчера в нашем осиннике объявилась наконец кукушка.

— Куковица? А ты говорила, не слышно птиц.

— Одна кукушка. Трубит целый день. В детстве любила слушать ее. Теперь почему-то вздрагиваю.

В последнее время на реке было безмолвно и тихо, и оттого, должно быть, и вода, и небо, и даже воздух казались хмурыми. Лишь по берегам и в лесу вдоль трассы горько и бело цвела черемуха.

«А может, моя жена наделена сверхчувствительностью, — думал я в рейсах, глядя на беспорядочные волны реки и пустынные берега из окон своего пропыленного и разгоряченного «КамАЗа». — Может, нас, действительно, ожидают какие-то непредвиденные большие события?»

На старой булыжной площади, рядом с Дунькиным сквером, у самого края берегового обрыва стояли теперь зеленые вагончики и несколько машин специального назначения. Здесь разместился городской штаб по борьбе с паводком.

По северному и западному шоссе днем и ночью шли из карьеров грузовики. Им давали «зеленую улицу», нам же приходилось стоять в заторах рядом с «Волгами», «Татрами», трубовозами.

Местные жители вели себя невозмутимо. В автобусах, возвращаясь домой из гаража, я не раз слышал подобные разговоры:

— Возводят дамбу от наводнения.

— Насыпь? Строили бы лучше дороги.



А между тем дамбу все время поднимали. Машины, въезжая наверх, ссыпали камни и грунт, вспененные волны, размывая, лизали края ее, поэтому в опасных местах, особенно на поворотах, насыпь накрывали полиэтиленовой пленкой.

Все эти новости Владо узнавал теперь дома от деда. Павел Егорович частенько стал ходить, как он выражался, «на укрепления». Оказывается, таких добровольцев здесь было немало. В этом Владо убедился, побывав однажды после работы на берегу. То, что увидел, поразило: сотни людей с лопатами, ломами, топорами растянулись вдоль обоих берегов, сосредоточенно, с молчаливым и яростным азартом воздвигали земляной заслон на пути темного, с белыми гребнями пены разлива. И было странно представить, что всего в полукилометре отсюда на правом крутом берегу, за линией многоэтажных домов начинался как бы другой мир, с другими своими заботами, ничего вроде бы и не ведавший о том, что делается здесь, на реке.

Седьмого мая вода поднялась на девять и восемь десятых метра выше нормального уровня или, как говорили в штабе, «выше ординара». Секретарь горкома Игнатьев в сопровождении Толяна и других дружинников объехали на моторках и на машинах все укрепления. После тщательного осмотра штаб решил эвакуировать население Заречного района.

Утром восьмого мая, выезжая из города, Владо наблюдал, как по узкой полоске асфальтовой дороги потянулись через мост на Правобережье груженные домашним скарбом машины. Люди везли на тележках корзины, узлы, некоторые гнали коров.

Лиду врачи раньше времени определили в роддом.



Вечером Толян и Димитр помогли нам с Павлом Егоровичем поднять на сарай мебель и вещи. Толян отвез бабу Улю и деда Павла к себе, я отправился с Димитром в пансионат. Девятого мая Заречный район был пуст.

В тот день я попросил Толяна свозить меня на моторке в Зареку: мне хотелось забрать некоторые поднятые на чердак книги. Снизив обороты, Толян направил лодку вдоль берега. Навстречу нам плыли похожие на древних окаменелых рыб поленья.

Один из переулков, выходивших к реке, выглядел пронзительно белым, в нем, завесив душистыми облаками дома, сплошь стояли распустившиеся черемухи.

— Жену собираешься навещать? — Толян подрулил к одному из деревьев. — Давай рви. Она черемуху страсть как любит.

Я встал на корму, сломил несколько тяжелых от обильного цвета веток. Мы тут же вытащили лодку на берег.

Толян внимательно оглядывал пустынные улицы и переулки. На плоских навесах сараев и изб стояла разная домашняя утварь.

Мы подошли к дедову дому с задов. Я опустил бродни, влез по деревянной лестнице на чердак. И тут, к своему удивлению, увидел кота Антона. Он, выгнув рыжую спину и нахохлясь, невозмутимо сидел на одной из бревенчатых балок. «Почему кот забрался на чердак? — подумал я. — Неужели чует, что вода все же прорвет преграду и зальет низкую Зареку?» Кот же угрюмо посмотрел мне в глаза и отвернулся.

— Антониони, ну что ты, брат? Ну, забыли, забыли в спешке. — Я погладил кота по лохматой спине, взял на руки. Он, не проявляя никаких чувств, тяжело лег ко мне на плечо.

— Мать честная! — увидев меня, заржал Толян, — Цирк! Ну прямо Дуров! Вот знала бы Лида, что ее любимца бросили тут.

Мы нагрузились книгами и двинули обратно.

Над Правобережьем, зависнув огромным малиновым шаром, пылало закатное солнце, когда я отправился в роддом к Лиде. В густом красноватом воздухе, обнажившем вдруг редкие завесы пыли, мирно бежали почти пустые троллейбусы и машины. Из раскрытых окон звучал голос Лещенко:

Этот день Победы порохом пропах…
День Победы… День Победы…

Последние кварталы почти бежал, вот-вот должны были закрыть больничные ворота. Белый особняк роддома и окружающий его сквер были отгорожены от шумных улиц чугунной решеткой и аллеей высоких лип. Каждый вечер в широких окнах трех его этажей я видел бледные, без краски на губах и ресницах, похожие на осенние яблоки, умиротворенные лица женщин. Им не разрешали выходить во двор, но были и тут свои тайные ходы. Лида, увидев меня, спустилась по лестнице торцовой веранды в сквер и, прячась за разросшимися кустами жимолости, плавно покачиваясь, как утка, прошла в беседку, что стояла в конце аллеи. Сирень, жимолость и боярка плотно укрывали ее, оставляя лишь проем на реку. Тут пахло старым замшелым деревом и голубиным пометом.

— Че-ре-муха! Прелесть какая! — жена уставилась мне в лицо, счастливо блестя глазами. — Что нового дома? В бригаде?

Мы сели на скамью, и я начал рассказывать ей хорошие новости, умолчав о плохих. О том, как вчера на торжественном собрании в Доме советско-болгарской дружбы секретарь горкома Игнатьев вручил нашим ребятам медали за освоение нефтяной и газовой целины.

— Я слышала по радио. Бригаду будут называть именем Николы Вапцарова, — вся просияв, она обняла меня. — Володенька, поздравляю!

Мы сидели на скамье и смотрели на широкий темный разлив реки, Солнце малиновым дымным прожектором било в упор в наши лица, светилось в пышных ее волосах, розовато поблескивало на белой пуховой шали, что лежала поверх пестрого фланелевого халата на ее плечах.

Я осторожно обнял ее полный и теплый стан, она, замерев, медленно повернулась ко мне, взяла мою руку и положила ладонью на свой живот.

— Мы молодцы. Только пинаемся сильно. — Я ожидал, что она заговорит о ребенке, о страхе перед родами, но она заговорила неожиданно о другом: — В детстве над моей кроватью висела такая картина: заснеженное ночное поле, за ним глухой лес. Через поле и по просеке леса вьется дорога. Снег тоже ночной — влажный и синий. И надо всем этим — луна. Зеленоватосерая, тоже какая-то сырая, нездешняя. Но светит, так светит, что над полем и просекой висит серебристый туман. Дорога морозно блестит и, кажется, даже звенит и зовет куда-то. А в глубине темнеет что-то, похожее на кусты. Подойдешь ближе, всмотришься — на поляне не кусты вовсе, а волки. Целая стая рассыпалась на снегу. Морды задрали вверх, глаза зеленым огнем светят. И, кажется, даже слышно, как жутко воют. Вот такая, ну просто дьявольская картина. Мать в войну, как увидела ее на станции, не могла отойти, пока не выменяла на последнюю жакетку. Почему я об этом?.. Может, потому, что и теперь, как в детстве, — ощущение какой-то восторженной, счастливой полноты, раскованности, тепла и света. А потом вдруг отчего-то жутко и страшно станет. — Сощурив карие глаза, она задумчиво посмотрела на темный разлив, перевела взгляд на меня и, пытливо, тепло мерцая в мои глаза, усмехнулась: — А он такой же будет смуглый и густоволосый. Женщины говорят, когда долго мучит изжога, у ребенка растут волосы… Мне иногда кажется, что я была в вашем Изворе… Ты представь, мир пережил четырнадцать тысяч войн. Какими были бы люди, если бы никогда не было этого?

— Наверно, стали б гигантами, под стать и горам, и равнинам, и морям, и самой Земле.

— Ты у меня прелесть, с ходу читаешь мысли.

— По-моему, тебе достался неглупый муж.

Лида была возбуждена и встревожена. Чтобы успокоить ее, я заговорил о летнем отпуске и нашей поездке в Болгарию.

Она проводила меня через заросли прохладных кустов к задней калитке сквера: уличные ворота давно уже были заперты. Мы остановились около чугунной решетки изгороди, и я увидел совсем близко за сквером высотный прямоугольник Дома печати. Над ним алым неоновым стягом горела световая газета.

— А там, за оврагом, набережная.

— И Дунькин сад! Совсем рядом! Ходить буду теперь только здесь. Да, наши бригадники просили передать, что свой рекорд посвящают будущему интернационалисту.

Тряхнув русыми длинными волосами, она гордо посмотрела на меня.

Низко над городом повисла большая вызревшая луна. На Правобережье горели огни, сверкала цветная реклама, а Зарека непривычно потонула в чернильной мгле. И через весь поблескивающий в темноте разлив тянулась туда, на левый берег, отливающая мертвенноголубым яркая широкая лунная полоса.

— Как тревожно, Володя. И как зловеще светит лунная эта дорога… Ты что-то скрываешь. Почему в Зареке так темно?

— Вчера сказали, где-то залило кабель. Свет отключили, чтобы не возник пожар. — Я обнял ее и осторожно прижал к себе.

От волос ее пахнуло в мое лицо таким родным терпким запахом, что от волнения стало тесно в груди. А может, ее состояние, то, о чем она говорила и что чувствовала, передалось как-то мне?

— Ничего не случилось, моми′че ми′ло. Спи спокойно. Я буду поблизости. Позвоню дежурной. Если у тебя начнется… знай, я тут, под окнами…

Я перелез через чугунную решетку ограды, задняя калитка тоже была закрыта. И пока, пересекая овраг, медленно шел по траве, Лида все стояла у изгороди и махала мне. И длинная зыбкая тень ее, ломаясь на крутом склоне оврага и на кустах, двигалась рядом со мной.


ГЛАВА 11

Владо шел по набережной и смотрел на береговые огни. На старой булыжной площади между Дунькиным сквером и зелеными вагончиками городского штаба по борьбе с паводком стояло несколько машин специального назначения. Дверь одного из вагончиков приоткрылась, и он услышал, как кто-то спросил:

— Толяна Чихоева кто видел?

— Минут через пять будет. Ему сдавать смену, — ответили.

Бывая здесь, на средневековой площади, он испытывал легкое волнение: тут в первую себерскую зиму, пританцовывая в ботиночках от холода и посматривая то на круглые часы над белыми колоннами строительного института, то на деревянный мост, что соединял правобережье с Зарекой, он не раз поджидал Лиду. Она, заметив его, еще издали махала пуховой варежкой.

Владо свернул в тускло освещенную улочку с вольно растущими неподстриженными кустами у домов. Она тоже была знакома: здесь они рассматривали на закате цветные башни и маковки соборов, здесь услышали однажды звон большого колокола. В палисадниках источала горьковатый запах черемухи, выпускала нежную листву липа, во всю грудь дышалось весной.

Он присел на деревянную скамью у чьих-то ворот, закурил.

Никогда прежде не ощущал он в себе такого прилива сил, такого радостного удивления перед вдруг открывшимся простым и глубоким смыслом жизни. «Нас будет трое, — повторил вслух слова Лиды и улыбнулся. — Подожду и позвоню с площади из автомата. Может, там уже началось».

Тихий покой улицы нарушил шум мотора, свет фар отодвинул уютный сумрак, совсем рядом взвизгнули тормоза, и он услышал голос Толяна.

— Съездишь на левый берег, разгрузишься и приедешь за мной. Сегодня спим дома и вволю. Уразумел?

Владо вышел из-за палисадника, увидел стоящего у машины Толяна в лихо сдвинутой на затылок кожаной рабочей кепке и высунувшегося из окна кабины немолодого шофера с густо обросшим седой щетиной лицом.

— Неужто закончилось? — спросил водитель.

— Считай, что так. За сутки уровень воды понизился на три сантиметра.

— Выстояли! — радостно шагнул к ним из тени кустов Владо.

— Выстояли, — так же радостно рассмеялся Толян.

— Даже Венгрия вспомнилась, — тихо вздохнул пожилой водитель. — Будапешт. Полтора месяца мы его дом за домом теснили. Сколько наших легло, не знаю, подсчитал ли кто? Захватили крепость Геллерт. Так же вечером было. Утром спустились с горы и поняли: точка. Наша взяла. Как на улицах солдаты обнимались, радовались: победили, живы… — глядя на тускло освещенную фонарем молодую листву, водитель замолчал, думая о чем-то своем.

— Ну, так я поехал.

Толян направился в вагончик штаба. Владо пересек сквер и подошел к краю берегового обрыва. Отсюда хорошо просматривался город — тысячи разноцветных, неподвижных, перемещающихся и пульсирующих огней. Между высоким холмом правого берега и рекой тянулась Нахаловка, низина, самовольно застроенная домами и раскопанная под огороды. При высокой воде она затоплялась, и потому от реки ее отгораживала дамба, как и левобережную Зареку.

За Нахаловкой располагался порт с могучими кранами, причалами, насыпью узкоколейки и складами. А дальше, вниз по течению, — судостроительный завод, но его уже не было видно. Вместе с круто изгибающейся рекой он прятал свои корпуса и трубы за высокий холм, на котором Себер в основном и утвердился каменным и железобетонным многоэтажьем.

Этот старый азиатский, почти на треть деревянный, постоянно шелестящий шинами, незасыпающий город, с лучами узких улиц и вереницами тяжелых грузовиков, почти полвека назад окрещенный кем-то «Воротами Сибири», теперь назвал бы я «Воротами на Север». Все главные дороги от Себера сейчас круто поворачивали на Север. Как не похож он на города Европы и моей Родины. Не так красив, не так ухожен, но город Лиды и моего сына… Я ждал тебя сегодня, а ты, этакий лежебока, не торопишься отделиться от матери, стать вполне самостоятельным человеком…

Какие сырые ночи здесь. У нас не бывает такой долгой промозглой весны и таких грозно зреющих речных разливов, таких низких и тусклых, словно подернутых дымкой небесной пыли звезд.

Ночью город кажется огромным и бесконечным. Зарево городских огней, отражаясь в воде, охватывает горизонт рассеянным туманным кольцом. И кажется, что тусклые звезды — лишь отражение его огней.

Сегодня город выглядел угрюмым и незнакомым. Утонула в темноте ночи покинутая жителями Зарека. Лучи прожекторов, установленных на берегах, время от времени перемещаясь, высвечивали участки возведенной дамбы. Столбы света, падая на реку, скользили по поверхности, и казалось, что это не свет, а сама река мечется, устремляясь то вниз по течению, то обратно.

— Красиво? — Толян подошел к Владо.

— Жутковато, — улыбнулся Владимир. — Впечатление такое, что с речными делами еще не покончили. А наоборот, они начинаются.

— Ээ, нет, брат, спецура соображает. Синоптики говорят, всю воду, какую должны получить, получили. Еще немного — и поперло бы через край. Тогда наша экспортная труба, наши мирные контакты с буржуями, пожалуй бы, лопнули. — Веселые, с шалым блеском глаза Толяна хитро сощурились. — Во-от радости было б у Рей-га-на…

— Скоро уже испытание?

— Нет, но главное сделано. В порту, между прочим, уйма «маннесмановских» труб. Если б залило, неизвестно еще, как бы дальше стали разворачиваться события… Да что об этом. Скажи лучше, как Лида себя чувствует?

— Нервничает, конечно. Побаивается. Дело непростое, раз на сохранение положили.

— Сохранят. Не бери сильно в голову. Я думаю, Владо, повезло тебе с жинкой. Славная она.

— А как у тебя дела? Отпуск на дамбе сгубил?

— Нет. У меня еще есть. Пожалуй, махнем с Зоей в Ялту. А ты?

— Сложный вопрос. Как жена, как сын. Лида очень уверенно «ворожит» сына.

— Хм, их только послушать. Моя, например, все ожидала двойню.

— Нет, женщины вообще все силнее чувствуют… Странные у вас ночи в Сибири, Толик. Воздух, что ли, чересчур влажный. — Владо передернул плечами, застегнул серый, спортивного кроя пиджак, облокотился на каменный парапет набережной.

— Аа-а, это сыростью с болот тянет, — надвинув на светлые брови кепку, небрежно отозвался Толян. — Геологи говорят, слишком переспелый фрукт наша Равнина. Наверно, как всякий долго лежащий плод, начала подгнивать слоями.

Владимир улыбнулся, закурил, угостил приятеля.

— Я тоже об отпуске все время думаю. Как бы не задержало что.

— Понятно, тянет на Родину.

Владимир помолчал, глядя на перемещающиеся лучи прожекторов.

— Вначале не думал здесь столько задерживаться… По поводу мистера Рейгана и контактов с буржуями ты пошутил. Вопрос, кто кого, конечно, не новый. Но буржуи и подпевалы их все ясней понимают: мы — их. Под носом у них уже Куба, Никарагуа… Как остановить коммунизм? Ракетами?… В Себере я понял, какая куется здесь сила. И как труд каждого из нас связан со всем миром.

— В общем, давай пять, другарь. Ты объяснил все коротко и толково. Ну, все, шабаш. Веки уже слипаются. Подбросить тебя до пансионата?

— Нет, я еще поброжу. Пойду позвоню с площади.

Друзья замолчали. Город затихал. Уже никто не ожидал автобусов на остановке у института. Изредка, посвечивая зеленым глазом, пробегали такси.

Они пересекли площадь, направляясь к штабному автогородку, когда завыла сирена. Толян хлестко выругался.

— Где-то рвануло все же.

— Смотри! — Владо указал на мечущиеся в районе речного порта лучи прожекторов.

— Не может быть! Там самое надежное место.

В штабном вагончике секретарь Игнатьев по радиотелефону, стоя у дощатого стола, докладывал кому-то, что прорвало в районе порта: проран пока невелик, но если не принять срочных мер, дамба может не выдержать. Вода скопилась под землей в русле засыпанной старой речки. Игнатьев просил отвести под карьер самое близкое от порта совхозное поле.

— С секретарем обкома разговаривает, — пояснил Толян. — Разрешение может дать только секретарь обкома.

На площадь вкатил грузовик с брезентовым шатром над кузовом.

— Наш, извини, Владо, — устремился к грузовику Толян.

— Я еду с тобой.

Грузовик колесил по каким-то кривым и пыльным деревянным улочкам, потом покатил резко вниз к порту. В том же направлении, обгоняя, промчались две военные машины: в кузовах их сидели солдаты.

Какой-то человек в светлой кепке, в очках, выбежал на дорогу, преградил путь.

— Кто такие?

— Из штаба.

— Пропускаем только машины с балластом.

— Сверни к обочине, — сказал Толян и, когда водитель выполнил маневр, добавил: — Жди здесь.

— Там уже вода. У вокзала можно подняться на дамбу, — пояснил дежурный. — А можно по узкоколейке. Насыпь у нее высокая.

Толян и Владо двинулись по узкоколейке, быстро отсчитывая каблуками шпалы. Близко от них, казалось, закрывая половину ночного неба, чернела дамба.

— Всем, кто в районе речпорта, промбаз и судостроительного, — срочно эвакуироваться! — послышался усиленный репродукторами голос Игнатьева. — Возможен прорыв дамбы… Возможен прорыв дамбы…

Когда Владо и Толян подбежали к пристани, там уже вовсю орудовали солдаты. Место прорана черным полуовальным порталом резко зияло на темном полотне дамбы. Солдаты успели заложить его мешками с землей, придавить вплотную подогнанными автомашинами, а теперь укрепляли намокшее полотно вокруг камнями, брезентом и бревнами. Но дамба отторгала чужеродное тело, струи воды текли по бревнам и по мешкам. Мимо стоящих на узкоколейке Толяна и Владо пробегали солдаты, рабочие, продолжая подтаскивать бревна.

— Балласт давай! — крикнул кто-то.

— Сейчас подойдет машина с бревнами, — ответили ему.

Освещенные яркими столбами света, уже по колено в воде работали у места прорыва люди. Какой-то солдат оглянулся, зажмурился от резкого света и начал стаскивать с себя гимнастерку. Его примеру последовали другие.

— Ну, эти справятся. Я думал, дело хуже, — сказал Толян.

Они отошли от ярко освещенного места битвы и сразу увидели скользивший по дамбе неяркий круг. Кто-то, шлепая по воде, шел вдоль плотины, высвечивая ее фонариком.

— Пойдем-ка, брат Владо, за этим парнем, а если все в ажуре, поднимемся возле вокзала и будем добираться до дому. А если чего не в порядке, одному не управиться.

— Мы были бы полезней там, — Владо повернулся и снова посмотрел туда, где в свете прожекторов шла яростная работа.

— Нет, Володя. Я знаю, что говорю. Вместе с секретарем горкома они справятся. Он парень решительный. Уж ты поверь.

Так шли они: двое по насыпи, третий — по воде, тщательно светя фонариком. Уже не слышны стали голоса работающих на прорыве. Толян достал пачку папирос, протянул Владо:

— Кури. Вы что там ныряете?

— Поскользнулся, уронил фонарик. Тихо, ребята. Слышите?

Трое стояли молча, вокруг царила тишина. И в этой тишине шелест падающих в воду струй ошеломил сильнее, чем если бы вдруг над головой раздался оглушительный удар грома.

— Эй, ребята, — крикнул внизу человек. — Там на насыпи должны быть щиты. Тащите-ка их сюда.

Когда Владо и Толян вернулись со щитами, звук падающей воды был уже хлюпающим, гулким, уверенным.

— Новое приключение, — бодро сказал Толян, с двумя щитами в руках шагнув с насыпи в воду. И сразу погрузился почти по пояс.

— Осторожней, Володя. Здесь какая-то яма… Анатолий, будем знакомы, — балагуря, представился он спутнику. — А это Владо.

Человек в фетровой шляпе и кожаной куртке в упор посмотрел на него сумрачно.

— Инженер Буров.

— Командуй, молодой спец, — подытожил Толян, помогая инженеру прижать щитом сочащееся пятно на дамбе.

— Внизу еще в одном месте буровит, — сказал инженер. — Хорошо бы глину.

— Бери, Владо, щит. Пойдем за глиной.

Они бродили по пояс в ледяной воде, залепили верхнюю течь, попытались то же сделать на ощупь с нижней, и все навалились спинами на мокрые щиты.

Над рекой снова раздался голос Игнатьева.

— Внимание работающих на дамбе. К вам сейчас подойдут машины с балластом. Через несколько минут будет выключен свет: вода заливает кабель.

— Течет, сволочь, собака, — выругался Толян.

— Сильный напор. Надо идти за подмогой, — откликнулся Буров.

— Вот вы и идите, — сказал Владо.

— В самом деле, — поддержал Толян.



Человек в тужурке и фетровой шляпе поднимается на дамбу, и в это время гаснет свет.

— Давайте поторапливайтесь, — кричит вслед уходящему Толян. — То ж она холодная, стерва. Так и лезет за воротник, будто ее кто прессом жмет… Владо, как твой шевио-товый, на-мо-кает? — Толян произносит это, уже стуча зубами, хватая открытым ртом воздух. С козырька его кепки ручьями течет вода.

Дрожа от ломкого, пронизывающего до костей холода, Владо отвечает шуткой:

— Габ-ров-цы гово-рят: во-да бе-ла, а мы-ло цело.

Глаза постепенно начинают привыкать к темноте, Владо замечает, как совсем близко от них, качаясь на мелкой зыби, плывет на одном месте лунный круг. «Человек не может застраховаться от самого себя», — так, кажется, на днях говорил институтский профессор», — пытается вспомнить Владо и уловить какую-то важную, ускользающую от него мысль.

Чувствуя, как коченеет не только спина, но и все тело, он делает усилие, поворачивает лицо и видит: из носа и уха приятеля текут темные струйки. «Кровь. Течет от напряжения кровь», — догадывается Владо.

— Сейчас подой-дут ма-шины, — тяжело говорит Толян. — Надо выдер-жать!

— Вы-дер-жим, — отвечает Владо.



Владо почувствовал, как неимоверная тяжесть навалилась на него, и он весь напрягся, чтобы устоять на ногах. И в это время до слуха его долетел удар колокола. Он сразу узнал его, хотя слышал единственный раз: звонил колокол старого собора на площади у строительного института. Хотел спросить у Толяна, слышит ли он, но мокрая липкая и холодная глина откуда-то сверху наползла на лицо. И снова ударил колокол — другой, но Владо узнал и его: Казанлык, могила Дягилева… И далеко-далеко, точно отзвук чего-то былого, прозвучал удар третьего колокола. Он слышал его на площади зеленого городка в Стара-Планине, когда на каменных ступенях красной гостиницы впервые увидел Лиду. На ней было белое платье и широкополая соломенная шляпа. Она смотрела на него карими ласковыми глазами и улыбалась.

Бьют колокола, гудят на реке суда, словно боевые орудия, строчат вертолеты. Шелестят травы, ржут кони, поют в небе птицы. И вдруг в этот торжественный гимн жизни врезается пронзительный детский крик. Задыхаясь от тяжести, Владо делает последнее усилие, чтобы продлить этот миг…


* * *

Хоронили их под тополями и липами старого парка недалеко от штабных вагончиков. На черном мраморном обелиске было высечено:


Владо Дамянов (1957–1985)


Анатолий Чихоев (1955–1985).

По весеннему скверу, оглашаемому ржавым, назойливым криком ворон, отсвечивающему клейкими кронами тополей, мимо открытой могилы, как ночью на дамбе, текла густая человеческая река. Когда влажный глинистый холм весь был усыпан привезенными из Болгарии красными розами и белым горьким цветом черемушника, к стоящему неподалеку интернациональному оркестру подошел дирижер. Он расправил ссутулившиеся плечи, поднял руки, и над древней площадью, над усмиренной рекой, над всем Себером поплыли, полные тревоги и надежды, звуки старого марша «Прощание славянки». Возможно, это была не та музыка, которую предусматривает традиционный похоронный ритуал.

В далекие дали плыла над Равниной, над тополями, липами и елями сквера, над окаменелой толпой меднозвонная музыка, рассказывая о новом прощании, о печали и о любви, о великом и вечном течении жизни.


ГЛАВА 12

Селище мирно отдыхало в пазухе желтеющих гор. Солнце жгло красную черепицу разбросанных по склонам белых домов, серебрило Извор, монотонно гукали в садах горлинки.

Второй месяц Лида жила в Бял Изворе. Раньше синий воздух долин, расцвеченные осенним лесом холмы вызвали бы в сердце ее властную жажду жизни, теперь она смотрела на все отрешенно. Вечером, когда сквозь стройные минареты кипарисов и сосен проглядывал тонкий осколок луны, когда немели дневные звуки и запахи, когда начинал наплывать из ущелий туман, она чувствовала, как давящая боль в груди начинала шириться и набухать.

Со двора она, как и бай Христо, выходила редко, чтобы купить в лавке продукты, отнести на почту письмо, да один раз ее вызывали в совет: приезжал из Софии корреспондент. Бай Христо в старых царвулях на босу ногу и черном жилете целыми днями, ни к чему не притрагиваясь, сидел с трубкой в руках на веранде или легкой бесшумной тенью двигался на подворье, убирая в сарае, задавая корм ишаку, не обращая никакого внимания на переспелые и падающие плоды.

Он отвел Лиде с мальчиком лучшую комнату на втором этаже, гостну, просторную, теплую, окнами выходящую в сад. Пол в гостне был устлан шерстяными паласами, на стенах висели вышивки и ценове (набор бронзовых и медных колоколец), на полках стояли разные сувениры, что привозил из дальних поездок Владо.

В саду, между могучим стволом ореха и летней кухней, мутваром, размещались деревянный топчан и стол. Бай Христо сказал ей, что беседку эту еще в школьные годы построил Владо и летом всегда спал тут. Она тоже стала спать на топчане в саду. С приходом ночи, когда потоки лунного света становились мертвенно-бледными, а тени от деревьев мрачно-зловещими, когда все в саду, точно живое, металось, вздыхало, стонало, старый орех представлялся ей живым великаном.

С разных концов сада почти непрерывно слышался глухой перестук падающих на землю яблок. Он похож был на дробный топот коня. И тогда казалось, что где-то неподалеку, за темными минаретами кипарисов и сосен, за кустарником и бахчами, огибая по каменистым тропам холмы, все кружит и кружит таинственный всадник и никак не может найти дорогу в село.

Мечутся, бегут, туманят голову неспокойные мысли. Лида встает с топчана и идет в дом, по пути включает свет в бане и кухне. Неслышно ступая по тканым коврам, обходит комнаты. Бай Христо неподвижно лежит на сундуке-миндоре, отдыхает или уснул? Рядом в плетеной качалке спит ее мальчик. Склонясь над ним, она смотрит на сына, даже в рассеянном свете ночи хорошо видно, что он похож на Владо. Такой же четкий рисунок широких бровей, так же вьются волосы на висках, только цвет их при смуглой коже неожиданно русый.

Укрыв мальчика, она садится в низкое кресло и неподвижным взглядом смотрит перед собой. Лунный свет, пересекая комнату, неясным пятном отражается в зеркале. На ковре длинными, вытянутыми крестами застыли тени от рам.

«Отчего на церквах и могилах ставят кресты? — сжимая ладонями голову, думает Лида. — Может, оттого, что крест похож на человека с раскинутыми руками… Символ вечности человека, вечности жизни».

Она сильнее вжимается затылком в подушку кресла и закрывает глаза. Перед взором встает медный, тускло поблескивающий в свете лиловой зари крест на могиле Дягилева и темный кедровый среди зарослей дикой малины и папоротника на холмике бабы Тины у Черной Кержени. И множество других — каменных, металлических, деревянных, подернутых чернью и зеленью времени в длинных шеренгах мемориалов, на площадях городов, на сельских погостах и обочинах дорог. Они, как чьи-то раскинутые руки, молят задержаться и постоять в скорбном молчании у их могил…

Мечутся деревья и ветви сада, монотонно ноют в траве цикады. Вытянув руки вдоль тела, она сильнее вжимается в кресло и пытается задремать… Где-то тяжело и часто бьет в ночи колокол. Нет, это не колокол, но какой странный, до боли знакомый звук. Так гулко могут стучать только подковы коня по каменистой тропе…

Прикрыв за собою дверь, не глядя на окна, она быстро пересекает сад, темным каменным переулком спешит к околице. В селище замирают последние звуки и запахи.

Ночь разлила по кустарникам и бахчам голубоватый сумрак, но света достаточно, чтобы различить, как по гребню холма, петляя уступами и светлея камнями, вьется дорога. Лида поднимается вверх, вглядываясь в темнеющие кусты и деревья. Какая-то властная сила словно подталкивает ее в спину и гонит к холмам. Где и когда это было? Так уже было на Кержени. Едва гасла в деревне последняя лампа, так же властно раздавались в ночи ржание коня и тяжелый топот. И молодая женщина почти одних с нею лет так же, крадучись, прижимаясь к домам и заборам, пробегала теневой стороной проулка к реке. Там, у соломенного лабаза, ее уже ожидал всадник.

Дорога, белея камнями, поднимается вверх. Все немо застыло, даже не слышно в траве цикад, только тяжко стучит в висках кровь. Вот снова раздается частый и гулкий топот. Шумно дыша, она прибавляет шаг.

Луна спряталась за вершину соседней горы и смутно освещает дорогу, сквозь редину кустов на соседнем холме что-то темнеет, угадывается… И вот в открывшемся прогале, прямо перед собой, она видит черного неподвижного всадника. Ослепительно-едкий свет, вырываясь из-за горы, сеется серебристым туманом, освещая голый холм и темного всадника на вершине его. Теплый воздух недвижим, лошадь и всадник недвижимы, и длинные тени их, что тянутся вниз по склону, — тоже недвижимы.

Она чувствует, как ее до костей пробирает холод, но знает — там ее избавление: с этой встречей кончится то, что мучит ее по ночам, не давая уснуть, тяжким камнем лежит на сердце. Сокращая расстояние, цепляясь за траву и кусты, она взбирается по каменистому склону. Трава огрубела за лето и гнется, как мягкая проволока.

Дыхание ее сбилось, волосы сбились, но она знает, надо спешить: всадник каждую минуту может исчезнуть. Так уже было, было… Царапая руки и продираясь сквозь терн, она выбирается из кустов и, запаленно дыша, падает на траву. В жутком оцепенении решительно поднимает голову и видит: дали раздвинулись, луна совсем скрылась за гору, лишь в бездонной глубине неба ярко пульсируют звезды. Она улавливает влажный запах ночной земли и какой-то очень знакомый медленный полушепот.

— Тебе хорошо со мной?..

Лида радостно вздрагивает всем телом, узнав голос мужа.

— Да, милый.

— Теперь поспи, отдохни. Ты очень измучилась и устала. — Как и раньше, он не умел разговаривать шепотом, а лишь приглушенно басил. — Я буду долго с тобой.

Лежа в траве, совсем близко у своего лица она почувствовала запах его табака, широкая ладонь тихо и ласково сжала ее кисть. Потихоньку приоткрывает глаза и видит: луна вышла из-за горы и голубоватым потоком освещает холм, рядом, склонясь над ней, сидит ее муж. Голова его непокрыта, загорелое лицо чуть лоснится, тяжелые вороненые пряди косо пересекают лоб, взгляд широких глаз по-прежнему нежен, глубок и чуть ироничен.

— Воло-дя, милый, я все ждала!.. Все это время не могу уснуть…

— Ты очень устала. Надо поспать, — он кладет ее голову на колени себе. Опять этот густой и медленный его полушепот.

— Мне не уснуть: я так ждала! Так много надо сказать тебе…

— Успокойся.

— Ехала, думала, что тут от меня будет какая польза. Теперь знаю себя, — губы Лиды кривит презрительная усмешка. — Я оказалась слишком слабой.

— Успокойся. Ты будешь силной. Ты просто очень чувствителна и устала.

— Да. Да. Женщина конца XX века очень чувствительна… И суеверна… И несколько не в себе.

— Неет. Как раз в сее-бее, — она почувствовала, как он улыбается, и снова открыла глаза. Лицо его нежно светилось. Взгляд синих глаз стал лучистее и теплее. И снова сердце дрогнуло от удивления: так улыбаться умел только ее муж.

— Видишь, даже тебе смешно.

— Мне? Что ты? Я тебя знаю. Ты силная и героическая.

— Героическая?!

— Да. Уж ты поверь.

— А помнишь, какие мы строили планы. Садились на пол у «контрамарки» и, глядя на огонь, мечтали… И в последний наш вечер — все говорили об отпуске…

— Да, в нашей комнате было всегда уютно: там была ты. Так будет и в этом доме. Ты молодец, что приехала.

— Говори. Мне это очень важно. Почему ты молчишь?

— Я думаю: ты ни слова не сказала о сыне.

— Прости. С самого начала хочу рассказать. Мы назвали его Красимиром в честь твоего отца.

— Да, это так. У нас первому сыну дают имя деда.

— Еще в Себере, и потом, когда ехала, у меня не было слез и не было молока… В поезде нам давали питание. Здесь ходит кормилица. Он очень похож на тебя. Очень! Как две капли! Его надо увидеть, почувствовать. Я не смогу это выразить.

— Я видел.

— Как!!! Владо, милый… Если бы. Если бы теперь мы были все вместе…

— Это невозможно. И ты это знаешь.

— Я — да. А Красик? Он… Я хочу, чтобы он знал тебя.

— Он уже знает. В его крови — моя кровь, моя память…

И вдруг тепло слез обожгло ее сердце. Она крепко обхватила мужа за шею:

— Во-ло-дя… Как хо-чется жить!.. Как хочется жить!..

— Мое место там. И ты это знаешь. Ты ничего не спросила о наших ребятах.

— Разве ты с ними?

— А как же! Мое место там. Скоро просигналят наши машины.

— Володя, я не пущу! Больше никуда тебя не пущу! — ладони ее лихорадочно двигались по его широкой спине, искали, за что бы надежнее уцепиться. — Если бы ты знал: ка-ка-я тяжесть…

На нем была болоньевая рабочая куртка. Наконец рука ее нащупала на плече погон и крепко сжалась.

— Если б тогда, в тот вечер, были вместе, ничего не случилось бы. Мы лишь начинали… Как хочется жить!!

— Успокойся, родная. Послушай. Ты видела, как наши танцуют хоро? Все становятся в круг, берут друг друга за руки. Образуется одна цепь. Так и у нас… Обещай, что в первый же праздник, как заиграет на майдане гыдулка, ты выйдешь к людям. Встанешь в круг. И почувствуешь, как их радость и сила станут твоей силой и радостью… И еще, передай дядо Христо: он был прав. Белая дорога, как перевясло, повязала меня навеки. Я часто буду около вас. Тут, поблизости… А теперь, слышишь: гудят наши машины. Мне пора! — он развел ее руки и, приблизив свое лицо, близко заглянул в глаза:

— Помнишь, как хорошо ты говорила у «контрамарки» о прошлом? Теперь пришло время платить нам. Я должен быть с ними — в Себере. Иначе… Иначе разорвется цепь…

…Она долго, не мигая, смотрит на туманный свет, что сеет зеркало, на лежащие на полу темные кресты теней, потом встает и выходит в сад. Тут все так же беспокойно мотаются ветви слив и вишен, в разрывах крон светятся облака. А вот роится и ковш Медведицы. Здесь он совсем низко у горизонта, а над Себером ковш висит почти вертикально. Она увидела сугробы на улицах, обметанный снегом старый парк рядом с высокой площадью и береговым обрывом, голые липы и тополя, шапки тёмных вороньих гнезд и холодный мерцающий иней на черном мраморе памятника.

Она ложится на топчан и плотно закрывает глаза. В селище безмолвно и тихо, лишь в кустарниках, за бахчами, протяжно и гулко кричит ночная птица, да тень от ореха, усиливая беспокойство, широко и мрачно накрыла двор.

Проснулась она на заре, в доме заплакал мальчик. «Аб-бу, аб-бу, аб-бу», — так странно он почему-то кличет деда. И не по-детски густой голос сына напомнил ей в это утро крик ночной птицы. Лида успокоила мальчика и, не обнаружив в комнатах бая Христо, снова спустилась в сад. Она увидела его за сараем у табачных грядок. Бай Христо в легкой ночной пижаме, в старых царвулях, надетых на босу ногу, ссутулив прямые плечи и сильно наклонясь вперед, стоял на краю каменистого ската и смотрел на низину. Была в его лице, одежде и облике такая горестно-обреченная грусть, что Лида едва не вскрикнула. Так, накренясь, замирает, перед тем как упасть, подрубленное или сломленное грозой дерево.

«Хожу, как в тумане, в своей беде. А ему разве легче?» — запоздало опалила мысль, и она быстро, пересекая его след, двинулась по росной мураве через луг. Он с печальным недоумением обернулся на ее шаги. Она, подойдя, неловко ткнулась головой в его острое плечо и заплакала: «Батя, что ж вы тут налегке стоите?»

Он погладил ее как ребенка по голове вздрагивающими пальцами.

— Что ж вы так? У вас рубашка волглая.

— А я, Лидуша, слушаю. Смотрю, лебеди опустились за бахчами. Стою, слушаю, не подадут ли голос.

Лида подняла голову, удивленно посмотрела в его темное, запеченное горем лицо, обрамленное сединой волос, перевела взгляд на низину. Берег Извора за бахчами был плотно укрыт туманом, лишь кое-где среди его студенистой зыби темными шатрами возвышались кроны ив.

— Тут раньше лебеди отдыхали.

— Идемте в дом, батя, вы простудитесь, — она впервые взяла его под руку, впервые назвала по-домашнему просто, впервые они за все это время молчаливого гнетущего одиночества не только стояли так близко на тропе, но, может быть, в первый раз так остро и ясно почувствовали внутреннюю необходимость друг в друге.

— У вас вся рубашка влажная. Наверно, всю ночь не спали?

— Нет, я спал. Меня разбудили яблоки. Стучат и стучат целую ночь. Думаю, проснется Красик. Прикрыл дверь и вышел в сад.

— Идемте, — ступая на присыпанную мелким песком тропу, сказала Лида, по-прежнему держа бая Христо под руку и ощущая через тонкую рубашку, как продрогло тело его, набрав утренней влаги и свежести. — А яблоки теперь убирать будем вместе.

Они медленно поднимались по песчаной тропе к каменному, крытому красной черепицей дому, и дом, приветливо белея из-за деревьев сада, медно лучился навстречу им узкими длинными окнами.

_Варна,_Тюмень._1986_





notes


Примечания





1


Я для тебя ничто _(болг.)._




2


Цветущий сад _(болг.)._




3


Высоко держать свое достоинство (_болг.)._




4


Одну красивую _(болг.)._




5


Домотканый ковер _(болг.)._




6


Идет, как знатный человек (_болг_.).