Заворотчева Шутиха-Машутиха
Любовь Георгиевна Заворотчева








Любовь Заворотчева







Шутиха-машутиха







РАССКАЗЫ







ГЕНЕРАЛЬША


Домишко перестало трясти, и Архиповна обрадованно прошептала:

— Слава тебе, господи, опять, видно, сваи кончились.

В комнатенке стало тихо. Отдыхала даже посуда в стареньком буфетике. Архиповна подошла к застекленным рамкам с фотографиями, поправила их, указательным пальцем привычно прошлась по кромке у стекла, смахивая пыль. Рокочущей одышкой пробился звук притомившегося сваебоя. Но это не отвлекало от тишины — привыкла к шуму стройки за огородом. Когда же били сваи, ей казалось, что вгоняют колья прямо в темечко, и она не выдерживала, шла в огород и спрашивала у машиниста:

—  Ну, много у тебя еще этих оглобель-то осталось?

—  Потерпи, потерпи малость, мамаша. Завтра уж стоять будем.

—  Значит, завтра будешь бить баклуши заместо свай? — предвидя передышку, добрела она.

—  Ну. Осталось начать да кончить, — ворчал маши­нист.

Архиповна со многими строителями успела познакомиться за последний год. Прораба не раз поила кваском с хреном. Он и подпер крепкой половой лагой вдруг ото­шедшие от домишка сени. Предлагал завалины новые сделать, только она отказалась: к чему? Ведь все равно переселяться. А потом покаялась. К зиме не переселили, домишко, ходуном ходивший все лето, так расшатался, что изо всех щелей холод валил. Картошка в подполе замерзла в первые же морозы. Топи не топи — все улицу греешь. Весной прораб снова предлагал подремонтировать ее избушку, но она опять отказалась: убедили, твердо-натвердо сказали, что к осени переселят в благоустроен­ный дом. Архиповна и в огороде немного посадила, чтоб потом лишку не хлопотать. Прораб скалился и удив­лялся наивности Архиповны:

—  Жизнь прожили, а все на слово верите.

Она даже ругалась: как же не верить, если рай­исполком обещал? Вон все вокруг уж съехали. Неужели для одной квартиры не найдется? Прораб снова качал головой: мол, чего же тогда раньше-то не переселили? Архиповна ему ничего не говорила, только про себя ду­мала, что, видно, кому уж совсем нужда была, того и переселили.

Домов вокруг становилось все больше. Теперь забива­ли сваи под последний, уж и в огород к Архиповне одной ногой ступили. Девятиэтажки красовались простор­ными лоджиями, они наступали на избушку Архиповны, как линкоры на лодчонку. А она плыла, плыла в ней день ко дню, год к году. Белила, как прежде, к Октябрь­ской и к Маю, легонько терла на стиральной доске истончавшие занавесочки с пробитыми на машинке цветами в уголках. Жила да жила потихоньку, когда проси­ли — ходила по старой памяти поработать в гарнизонную комендатуру. Там ей все радовались, спрашивали про здоровье, не дождавшись ответа, убегали к трезвонив­шим телефонам по вызову начальства. Она сперва по простоте начинала было рассказывать про это самое здо­ровье, потом только улыбалась в ответ: все-де хорошо, чего ей может сделаться? Ее некрепко, словно боясь разру­шить или обидеть неловким жестом, обнимали за плечи и тоже улыбались:

— Одно слово — генеральша!

Она привыкла к слову этому. И соседки, бывало, говорили так. Денег занять — идите, мол, к генеральше. На свадьбу постряпать — генеральшу звать надо! Покой­ника обмыть — кто ж, кроме генеральши, согласится?

Генеральша не генеральша, а всю жизнь так и про­жила среди военных, на пенсию ушла из военной комен­датуры, трех генералов проводила в Москву. И не то что по службе приходилось встречаться с генералами, нет, своим человеком была она в их семьях. Она не говори­ла: работаю в комендатуре. Служу, говорила. И не сказа­ла, что пошла на пенсию. «В отставку ушла», — вот так она подвела черту своей почти сорокалетней службе. Когда еще дом ее стоял не пеньком, а в ряду, в улице, и ребятишек на той улице после войны вдруг понасыпало, мал мала меньше поджидали ее возле ворот и, стоило ей показаться в просвете улицы, выстраивались в шеренгу.

«Смирно!» — командовала Архиповна. И они вытяги­вали шеёнки, руки по швам, а глазенками так и зыркали по ее брезентовой сумке. Она доставала из нее барба­риски и каждому выдавала по конфете. Двоих-троих уводила к себе и пришивала пуговицы, подстригала во­лосы, накладывала заплатку на разодранную штанину. Родители по-за глаза звали Архиповну генеральшей, ребя­тишки укреплялись в мнении, что таковой она и является. А уж после того как однажды ее прямо в улицу вкатила генеральская «Победа» с шофером в солдатской форме, так и вовсе поверили в «генеральшу».

Повыросли, поразъехались ребятишки с этой улицы.

Да и со всеми-то связь оборвалась, кто тут жил. Только одна Изотовна прибегает. С невесткой повздорит — ноче­вать остается. Говорят, говорят про козни невесткины, про бешеную жизнь нынешнюю и начнут вспоминать про себя самих. У Архиповны, кроме этих воспоминаний, ничего не осталось в жизни. У кого дети да внуки, а у нее — воспоминания. Изотовна Архиповну зовет по-молодому — Катя. А та Изотовну — Таня. Никто их так не зовет нынче. Бабушки, да и все.

—  Вот, Катя, все смотрела я раньше на старух. Дума­ла, ничего-то, кроме болячек, верно, не донимает. А ведь не так. Другой раз зашла бы в парикмахерскую, да какие-нибудь кудри мне там завернули. Одумаюсь: что мои-то скажут?

—  Зашла бы да завернула. Нисколько свободно не жила. Теперь-то чего же? Пожила бы.

—  Стыдно чего-то.

—  Вот. И за Ваську тогда замуж не пошла — посты­дилась детей. А ведь он, Васька-то, не просто так, жить с тобой налаживался.

—  Это у тебя характеру хватило, Катя, на людей не смотрела, в сердце себе заглядывала. А я...

—  Мое-то сердце, Таня, только и знало, что жалело.

—  Дак никто, Катя, и не осудил. Тебя ежли судить, так это грех на душу взять.

Говорили они, говорили, карточки старые смотрели, на молодых себя смотрели. Потому что на карточках часто были сняты вместе. И неудивительно. Вытекало это не из воспоминаний, а из самой их жизни, из тех трех десятков лет, которые прожили они рядышком, через тоненькую стенку. Такую тоненькую, что если ночью чихнуть одному, а другому сказать «Будь здорова», так все и слышно.

Всякий раз, уж простившись, Изотовна говорила от порога:

—  Чего в военкомат не сходишь? Ты же вдова воен­ная. Обрушится избушка, хоронить не надо.

—  Схожу, схожу, Таня. Вот с делами управлюсь и схожу.

Изотовна уходила, удивляясь упрямству подруги, Архиповна тихонько вздыхала и начисто про военкомат старалась забыть. Была она там. Давно. И так это вышло тяжело, измяло ей душу, что до сих пор в сердце словно кто охает, а ей мука во всем теле.

Как начали сносить дома вокруг, забил этот сваебой с утра до ночи, невмоготу ей стало жить в грохоте таком. Взяла все бумажки, какие были в одной из шкатулок, подаренной еще женой первого генерала, и отправилась в военкомат. Слышала в комендатуре, что вдовам дают квартиры в первую очередь. Никому ни слова, отправи­лась. Бумажек в той пластмассовой шкатулке накопилось много. Но она ни одной сама прочесть не могла — не­грамотна была совершенно. Сильно не препятствовала в жизни эта ее неграмотность, но вот теперь обида брала и досада! Возьмет журнал — картинка красивая, а что там о картинке этой, хоть лопни, не узнаешь! Вот как белье отбелить, окна вымыть до блеска — тут она и вправду командир. Ну, словом, всегда, как что надо по делу, несет все бумаги к нужному по делу этому человеку, а уж он разберется. Потому-то у нее за годы-десятилетия бумажек разных накопилось полна шкатулка. На пенсию оформля­лась, кадровичка все их разобрала и удивилась:

—  Архиповна, а зачем же ты хранишь справку о том, что у Филатова открытая форма туберкулеза и он нуждает­ся в курортном лечении? Филатов-то уж двадцать с лиш­ком лет назад умер.

—  Да вот храню. С печатью, так думаю — нужна будет. Откуда знаю, про что там.

Шкатулка стала наполовину пустой. Взяла она эту половину в военкомат.

«Комиссия» по делам вдов состояла из одного чело­века. Он сидел от Архиповны далеко. Она оставила перед ним бумаги и села у конца длинного стола.

«Комиссия» ей сразу не понравилась. Сопит, словно у него вечный насморк. Изучал-изучал бумажки, а потом ехидно так спрашивает:

—  Так вот, гражданка Колобова, мы ведь квартиры даем вдовам.

Архиповна поднялась было, чтобы подтвердить, что да, она вдова и есть.

—  Минуточку, минуточку, — жестом велел он ей сесть. — Вы состояли в браке с Красновым, когда он ушел защищать Родину.

—  Да, да, — подтвердила Архиповна, — все верно.

Он снова подвигал ладошкой — мол, сидите.

—  Но вы же снова вступили в брак, стало быть, потеряли права на льготы...

И столько было в его голосе осуждающего, что Архиповна даже испугалась — вот как он о ней плохо ду­мает.

—  Ждите, переселят вас в общем порядке.

Она уходила от «комиссии» со всеми своими бумаж­ками в узелке. Шла и не видела дороги.

Может, с этого визита и началась у нее жизнь-воспоминание? И сколько бы она ни вспоминала ночами, сколько бы ни думала о тех годах, она ни разу не жалела, что вот так все у нее нескладно получилось, и вся-то жизнь у нее, оказывается, шла для того, чтобы стать воспоминанием, а не продолжением каких-то событий ее молодой и такой несуразной, с точки зрения «комиссии», жизни.

— Эх, Гриша, Гриша! Красненький мой! Выхватил ме­ня с вечерок, да и не отпустил!

Она глядела в рамку с фотографиями, где был один- единственный снимок с мужем ее — Гришей Красновым. Не успели больше. Фотографа в деревне не было, а этот сплошняком всю деревню переводил к тумбе с бумаж­ными розами, спасибо ему, сердешному, что достучался к ним с Гришей. Старики куда-то отправились в другой конец деревни, а у них с Гришей месяц медовый! И так он приласкался к ней, вот только с поля прибежал, волосы ветром пахли, так приласкался, бросила она творог из сыворотки вынимать да так с шумовкой и припала к нему... До горенки своей не дошли, упали в боковушке у стариков. Вон, на карточке, губы-то припухли. Так и есть, что только их целовали. Гладит карточку Архиповна, а сердце-то тук-тук-тук, как будто сейчас Гриша слово заветное сказал...

Карточку эту она получила уже без него. Вот и вся семейная жизнь. Бабы, которые в положении остались, те счастливые. Не так думалось о страшном. А ей, куда ни пойди в деревне, Гриша мерещится.

Деревня у них большая была. И народу много в мир выпустила. Разные люди получились. И летчик, и врачи, и инженеры. И один генерал, родня Гришина, дядя ему. Приехал на короткую побывку родню проведать и сманил Архиповну в город. Чего, мол, тебе тут киснуть? В городе и Гришу быстрей встретишь, хоть на день. С такой верой она и приехала в военный городок. Сперва жила у гене­рала с генеральшей. Дом вела.

С детства хозяйство научена вести. В колхозе рабо­тала — от работы не увертывалась. Семнадцать стукну­ло — за конюха оставалась, на лесозаготовки от колхоза зимой ездила. Чуть какая заминка, не идет никто — давай Катьку, она безотказная!

Потом генерал устроил ее на работу в комендатуру. Была за дворника, поломойку, прачку. Комнатку выделили в военном городке. Все бы ничего, да Гриша как в воду канул. А пришло письмо — обрадовалась. Прочитала ей жена генерала бумажку — словно поездом Архиповну переехало. Всю ночь прокачалась на скамейке в скверике, вроде легче так, вроде мысли какие-то плещутся...

Однажды после рабочего дня, она уже полы в комендатуре помыла, цветы полила, уходить надо, вышла на крыльцо, а там солдат сидит. Со спины узкий, молодой, вроде видела его днем, когда он начальство ждал.

—  Подчистую, что ли? — понимающе спросила Архиповна, заглядывая в землистое лицо солдата.

—  Подчистую! — веселея неизвестно от чего, подтвердил солдат.

—  А чего тут сидишь?

—  Некуда мне идти.

—  Как это — некуда? Ехал сюда, значит, было к кому.

—  Баба отказалась, вроде померещился ей, призрак, раз на меня похоронка была. Первую любовь, вишь, встре­тила, пока я вшей в окопах кормил. Парнишонка мой без меня родился, ажно испугался, когда меня увидел, задышливого. Хорошо хоть, припадок со мной случился за огородом — вовсе бы сынка-то потревожил.

Не заохала Архиповна, не удивилась. За годы, что проработала здесь, приходили с войны разные люди, по-разному и жизнь начиналась мирная.

—  Айда ко мне! — уверенно позвала солдата.

—  Да ведь я насквозь простреленный, живого места на мне нет, — отмахнулся он. — Ты вон баба в соку, а из меня одна дразнилка, дух мужицкий, а мужика нет.

—  Не в мужики зову, — строго поджав губы, отозва­лась Архиповна. — Бери свой сидор, и пойдем, — распоря­дилась она твердо.

Солдат принял ее протянутую руку и по-стариковски тяжело, с одышкой поднялся.

Он кашлял и хрипел всю ночь. Архиповна парила багульник в молоке, подкладывала под голову шинель и свою дворницкую фуфайку. Он все равно задыхался, с му­кой глядя на Архиповну, выталкивал слова:

—  И на что такую обузу приняла... Лучше бы меня... пулей достало там.

Он явно был не жилец. Но между тем подошла зима, и он, на удивление всем, стал поправляться. Ходил по маленькой комнатке и все прощения просил за то, что приняла молодая женщина славу на себя, вроде на виду у всех, а живут как брат с сестрой. И ей бы, Катюше, совсем ни к чему дышать воздухом, в который он, Колобов, одну войну только и выдыхает.

Он иногда молчал по целым дням. Сидел и глядел на улицу, на молоденьких солдат из военного городка, на подъезжавшие к комендатуре машины, на молодцеватого шофера Ивана, возившего на «Победе» генерала. А потом отказывался есть и все лежал на старой солдатской койке, которую Архиповна выпросила на складе. Ночью спал тревожно, вскрикивал и стонал, и она прислушива­лась к его выкрикам, подолгу лежала с открытыми глаза­ми, вглядываясь в противоположный угол, где спал Ко­лобов.

Как-то ночью он позвал ее. И она, быстро сморгнув сон, отозвалась, словно ждала его зова. И испугалась: не помирает ли? Потом вспомнила минувший вечер, забежав­шего навестить Колобова доктора и успокоилась — вече­ром Колобов хорошо поел, послушал пластинку, даже руч­ку патефона сам крутил.

—  Чего тебе? А? — вскинулась она.

—  Катюша, ты сдай меня в дом инвалидов. Не могу уснуть, всю голову иссверлила эта дума. На что я тебе, а? Гляжу на тебя, гляжу. Руку откинула, белая такая рука в темноте. Может, и припадет кто на нее. А тут я мешаюсь. Ты баба красивая, молодая. Ну не пришел твой. Не при­шел. А жизнь-то кипит. И в тебе кипит. Ты же как монашка ходишь. Платок до бровей. Не разберешь — молодая или старая. Ты вольней ходи. Лицо у тебя ясное, простое. Улыбаешься хорошо. А ты в телогрей­ке на работу и в магазин. Ровно все у тебя на войне убило.

—  Спи, миленький. Спи. Не терзайся. По мне и верно война прошла. Да не по мне одной. Калеки мы, калекам и пособлять надо. Баб много осталось, где уж на всех теперь хватит здоровых да целых. А и женятся, так на тех, кто перед войной за мамкин подол держался. Оно и правильно, здоровей наследство будет. А мы что? Мы войной по­порченные. И глаза как остывшие угли. Войны нет, а фа­шист отовсюду выглядывает.

—  Это уж точно. Как закашляю, так и кажется, что немец меня за горло схватил.

—  Ну вот. И бабы тоже не те стали. Раньше парни девок высвистывали, а теперь девки в гости зовут. Бутыл­ку на стол и переживают: придет, не придет, не пере­хватит ли какая залетка по пути. И мужик портится. Баба в войну за мужика работала и теперь норовит за него сделать, только бы он сидел, махрой дымил и в доме мужиком пахло. Балуется мужик-то. Так что спи, милень­кий, никому я не нужна, ни с косой своей, ни с улыбкой. А если так, за ветром бежать — так себе тяжелей. —

И вздохнула, смахнув слезу, сглотнула ком шумно, и Коло­бов тревожно спросил:

—  А не обидели тебя, Катюша? Ты мне все говори, не стесняйся, выговоришься, так легче. Я все равно помру, со мной и уйдет.

—  Спи, миленький. И живи, пожалуйста. Мне о тебе заботиться — и то радость. Одной тут одичать можно.

Она подогрела молоко, велела выпить его Колобову, чтобы быстрей уснуть, и сама легла, вжавшись между кроватью и стенкой так, что ее из противоположного угла и не видно.

...Пробегала в мыслях она тот вечер, словно сама на виду у себя кралась тихонько между воспоминаниями. Понимала, что крадется, глаза закрывала, думать об этом себе запрещала. И сейчас голову под подушку сунула, пряталась от того вечера, а он по минуточкам, по словечку так и вставал перед ней как рисованный. Так и в детстве у нее бывало. Наслушается страшных рассказов про порчу да сглаз, спать ложится, глаза крепко зажмуривает, с головой ряднушкой закрывается, а сверху как домовой шарит по телу, к голове тянется, аж дрожь бьет. Смахнет вроде этот страх какой-нибудь другой мыслью, а потом опять страшное подползет на мягких лапах.

И вечер тот давнишний нет-нет да и вывернется перед ней. Она бы назад добежала до него, смахнула бы его, стерла, напрочь бы забыла, ничего не осталось чтоб от него. Но он был. И тяжелым камнем ворочался, мял душу, и она знала, что душа — это все, что есть в человеке. Если она болит, так всего разламывает, а если весе­лится — даже пяткам весело. Если бы этот генераль­ский шофер куда-нибудь уехал или его отправили на гражданку, еще бы ничего. Но он встречался ей каждый день, и то одно, то другое неловко выскакивало из дальних уголков памяти.

Иван был по-сибирски крепок, ухватист и весел. Когда он впервые появился, со спины она признала в нем Гришу своего, только Гриша был чуть шире в крыльцах, а Ванька вымахнул от широты ввысь малость, но затылок такой же упрямый, и голова двухмакушечная, как у Гриши. Вот это малое сходство вызвало в молодой женщине тайное погля­дывание за шофером. То у окна задержится, глядя, как он возится у машины, то на крыльце задержится. У нее и в мыслях не было заигрывать с ним. Или поманить креп­кими коленками. Она затаенно-грустно смотрела на него и вспоминала своего Гришу, все их вечера и короткие ночи медового месяца. Иван словно подтолкнул и оживил эти воспоминания, ночами она подолгу смотрела в свое единст­венное окошко и, забывая, что ночь, видела солнечный покос и себя на покосе этом, а рядом — Гришу. Стоит чуть сбоку и подносит к ее губам гроздь кислицы — красной смородины. А сам норовит кончик этой кисти прихватить своими губами. Потом бегут они к роднику, голова к голове пьют воду, и Гриша, намочив чуб, трясет головой, а потом капельки, согреваясь, стекают по ее гру­ди. Солнце закрепляет на ее губах непроходящий жар, и они горят, горят. И все тело горит, даже в речке. Даже ночью, в шалаше. И Гриша видит ее в темноте, словно она взялась настоящим пламенем, он спешит на этот по­жар, расталкивая тещу и свою мать:

—  Катюшка, а чего ты спать рано улеглась? Отдавай­те, старухи, мое сокровище!

Ночные эти грезы не проходили бесследно. Синева западала под глазами, а Иван, как назло, все у крыльца со своей «Победой». Уж хоть бы куда-нибудь ставил свою машину подальше, не ходил тут.

—  Сегодня тебе из деревни звонили! — встретил он ее как-то рано утром у комендатуры. — Беру, понимаешь, трубку. Секретаря еще нет. А нам, говорит, Катерину Крас­нову. А ее, говорю, нет. Ну так вот, передайте ей, что из сельсовета звонила мать и велела ехать на свадьбу сестры.

Архиповна тогда так и ахнула. Тюнька! Вот тебе и шемела маленькая! Замуж! Да за кого же? Хотела она спросить Ивана, но наткнулась на его откровенный взгляд и невольно покраснела.

—  Тю! Тебя саму хоть замуж отдавай. Краснеешь как девка! — удивленно посмотрел на нее Иван. — А знаешь, я ведь тебя могу добросить после работы. Чего тебе на попутках?

И она, прикинув, что надо много чего купить для младшей сестренки, а машин вечером на тракту мало, согласилась, даже начала благодарить Ивана.

—  Да чего там, землячка. Свои люди, сочтемся. — И самодовольно ухмыльнулся.

Но она не заметила ничего такого, побежала отпрашиваться. И уж вечером, едва дотащив подарки и гостинцы своим деревенским и невесте, подошла к Ивану:

—  Ты не передумал ехать?

—  Да разве от таких красавиц отказываются? — И по­ехал на заправку.

По старому Сибирскому тракту ехали молча. Архипов­на все про сестренку свою младшую думала, вспоминала, как нянчила ее, потом, шутя, тянула за косу вниз. «Расти, коса, до пят — женихи торопят!»

Вот и доторопила, едва восемнадцать стукнуло. Интересно, кто же жених? В прошлый раз была в деревне, даже смехом никто не обмолвился, что вот, мол, Тюнька-то до утра загуливается.

От мыслей этих ее отвлекла ставшая вдруг тряской дорога. Заваливаясь на Ивана, она поглядела за окно машины, они ехали уже между берез, и тракт остался позади. Иван обхватил ее, завалившуюся к нему на плечо, рукой и резко остановил машину.

—  Т-ты чего?

Попыталась было сесть прямо, а рука властно притяну­ла обратно, встретилась с другой его рукой. Ни шевель­нуться, ни вздохнуть вольно. И поцелуи не поцелуи — змея жалит, только не больно, отрава от них такая, что перед глазами темно и все кругом, кругом. Словно кто усердно дует, дует на тлеющие угольки, и вот уже костром взялось все в женщине. Нет сил подумать о том, что будет. Как есть, так и ладно. Хорошо...

В голове будто кто на качелях раскачивается — вверх- вниз. А посередке качелей — само огромное небо.

Хрустнул сучок, и она вздрогнула. Подняла веки, и видение исчезло. Из-за кустов вышел Иван. Подошел к ней, криво улыбнулся:

—  Вставай, ехать пора. — И пошел к машине.

Она вскочила, проклиная невесть откуда навалившую­ся слабость. Оглушенно винила себя за грех, и чем ближе подходила к машине, тем сильнее давил он на плечи. Словно на нее плюнули, а потом огромным сапогом.

Иван сидел, отвалившись на спинку сиденья, и даже не повернул головы в ее сторону.

Архиповна молча достала свои сумки, тихо притворила дверцу машины и пошла к тракту.

Машина двинулась за ней следом. Иван лениво цедил:

—  Садись. Довезу ведь, раз обещал.

Но она шла не оглядываясь, будто никого и не было рядом. Иван, прибавив газу, обогнал, а потом, высунув­шись, крикнул:

—  Ну и хрен с тобой! Сама потом будешь просить, чтоб свозил куда-нибудь. Только таких, как ты, — на гек­тар тысяча, пальчиком шевельни — прибегут. — И уехал.

«Да, тысяча. А может, и больше, — думала Архиповна, шагая по тракту. — И всем хочется ласки. Ласки!» Боль в ней поднялась за всех женщин, такой огромной почувство­вала она себя на этом избитом тракте, и вся-то огром­ность от горя и накопившихся слез, от неутоленности материнством. И вся-то душа — огромное лоскутное одея­ло, как ни расстели — всё темные лепешки, выкроенные из горьких лет войны. Незащищенность от этой огром­ности — как ни встань — отовсюду видна, каждый на­ткнется, походя лихое слово прилепит, и пожаловаться некому.

Она едва шла, не видя дороги. Смаргивала, смаргивала пелену... Припала к обочине и всю ночь пролежала между своих сумок.

Утром достала платок из подарков невесте, повязала его до самых бровей и, чуть горбясь, отправилась на свадь­бу своей младшей сестры.

Когда вышла на работу, ее едва узнали в низко надвинутом платке, потом помаленьку привыкли, и в свои совсем нестарые годы стала она Архиповной. Генераль­шей. А Ивану тогда, после свадьбы, сказала:

—  Брякнешь кому — убью!

И он попятился, встретив сухой жар карих глаз, и согласно закивал головой, бормотнув:

—  Ничего и не было...

Конечно же Иван давно забыл о том вечере. Возле его машины постоянно вертелись молоденькие вдовуш­ки — тут он был прав, ни одна не могла привязать к себе накрепко, но до этого Архиповне не было никакого дела. Она казнила только себя, виноватила только себя, и знала об этом только одна она.

Ни Колобову, никому другому она бы и под страхом смерти об этом не сказала. Зачем Колобову это? Да и что рассказывать-то? Одни горькие мысли без оболочки, даже и в слова-то не соберешь. Так, паутина. Еще неизвест­но, каким бы был Колобов, будь он покрепче и здоровей. Может не спросил бы с такой мукой: «Не обидели тебя, Катюша?» Может, сам бы и обидел. А может, нет. Окажись она на его месте, успокоил бы? Не свернул бы куда налево от нее? Жизнь, она на то и жизнь, что человек предполага­ет одно, а она располагает по-своему. А уж если что слома­лось в ней, в жизни-то, так и живи с оглядкой. Про муд­рость вот говорят: из чего она вырастает? Вот из таких оглядок на свое прошлое, наверное. Вперед все равно смотреть надо, хоть и шея устанет, а ты вытягивайся, раз перемогнешься, другой, чего-нибудь хорошее да уви­дишь. Тюнька вон девчонку родила, хо-о-рошенькая дев­чонка! Зятек-то Архиповне ровня, вместе на лесозаготовки ездили. Только не успел перед войной жениться. Вернулся, слава богу, живой. Где уж ему на ровесниц-перестарков глядеть. Выхватил Тюньку, ядреную, возле нее гоголем ходит. Тюнька что? С отцом-матерью жила, не скребанула война ее, и хорошо. С ее деток новое племя пойдет.

И так хорошо стало от мыслей о сестре, племяннице, что Архиповна снова незаметно уснула, даже не отодви­нувшись от большого мокрого пятна на подушке.

Весной Колобов вроде неуверенно, но решил строиться. Не дело, говорил он, жить в комнатенке ведомственной.

—  Если умру, так хоть ты, Катюша, останешься в избе. Не век же тебе в казенной комнате жить.

—  Да какие из нас с тобой строители? — смеялась она, но дума эта покоя не давала.

—  Ходил на прежнюю работу свою. Обещали помочь. Только уж с бумажками всякими придется тебе бегать — не ходок я.

Весна и вправду будто смахнула с него все, что набралось на теле за зиму. Открылись раны на ноге, кашель багровил лицо. Не успокаивалось простреленное легкое. Нет, не отступала война от этого человека.

Земельный участок им отвели. Будущую постройку записали на его имя, на имя инвалида войны Колобова. Так проще со стройматериалами. Денег было так мало, что, посчитав, они решили, что смогут построить домишко три на три метра — девять квадратов. Архитектор их «проект» не утвердил, сказав, что такая малая площадь не имеет прав на самостоятельное существование.

Вот тогда-то и познакомилась Архиповна с Изотовной. Изотовна пришла в комендатуру похлопотать за мужа- инвалида.

Скооперировались. Стали строить дом на девятнад­цать квадратных метров, который уже мог быть самостоя­тельной постройкой. И все же экономней — одна стена общая.

Архиповна и ограду городила сама, Колобов руково­дил, лежа под только что посаженным Архиповной деревцем. В осень пришли с домом. Стал Колобов просить Архиповну сходить с ним в загс расписаться.

—  Катя, не жилец я. А дом на меня записан. Какой- никакой, а свой угол. Помру — не хозяйка ты. К весне сени как-нибудь изладишь, огород загородишь. Прошу тебя, Катюша, ради тебя прошу, красота ты моя! Не ты бы, валялся я где-нибудь под забором. Умру — встану над тобой ангелом, ты же святая. И что же это война, будь она проклята... — У него начался приступ удушья.

Едва придя в себя, он прошептал:

—  Обещай... Завтра же...

Потом все удивлялась — как чувствовал человек свою смерть, недели не прошло, не стало Колобова.

Архиповна тогда вместе с Изотовной сочинили письмо жене Колобова — нашли в его бумагах адрес. «Сынок, — писала Изотовна в конце письма, — я храбро сражался, и вся грудь у меня была в орденах и медалях. Они теперь у Архиповны, а сам я лежу под красной звездой на кладби­ще». Тут они обе всплакнули, а потом приписали адрес Архиповны.

За наградами никто не приходил, могилой Колобова никто не интересовался. Архиповна веснами ездила на кладбище. С годами ей стало казаться, что это Гришина могилка, и она все наказывала Изотовне похоронить ее рядышком.

Изотовна, в очередной раз поссорившись с невесткой, которая мирно жила со свекровью два-три дня после ее пенсии, спешила ночевать к подруге, и долгими бессон­ными ночами они обо всем говорили неспешно и обстоя­тельно. Изотовна как-то рассказала о чьей-то невестке, унесшей орден свекра на переплавку, чтоб сделать пер­стень. Архиповна потом всю ночь крутилась: вскакивала с кровати и доставала из тумбочки награды Колобова. Они звенели у нее в руках словно горькие колокольчики, и в ушах у Архиповны поднимался такой шум, наступало такое заморочение, что она быстро падала на кровать и лежала ничком, боясь пошевельнуться.

...За стенкой снова зарокотал сваебой, зафыркал, потом размеренно металлически зачокал. Архиповна вышла на крыльцо. По обе стороны его щедро разрослась мята. Архиповна заваривала ее вместо чая и пила от шума в голове. И в огороде теперь вольно разошлась мята, до самого вагончика, где была бытовка строителей.

Мяту пора было заготавливать впрок, и Архиповна решила начать с огорода.

У вагончика метался какой-то мужик и заполошно кричал в окно вагончика:

—  Колобов где? Срочно надо прораба! — Потом, приложив к губам ладони рупором, крикнул уже в сторону строящегося дома: — Ко-ло-бов!

Архиповна заспешила к нему, дернула за рукав.

—  Где Колобов? — спросила.

—  А черт его знает! — с досадой выдохнул мужик. — Привез раствор, а все ушли на обед. Схватится же раствор!

—  А Колобова Петей звать? — не унималась Архи­повна.

Мужик с недоумением посмотрел на нее и побежал к своему самосвалу.

Все эти годы она помнила, что сына Колобова звали Петей. Забыв про мяту, заспешила в свою избушку — посмотреть, похож ли мальчонка на фотокарточке в бумажнике Колобова на прораба, которого она не раз поила кваском.

У Архиповны вдруг заплясали руки и обнесло голову, бумажник выпрыгивал из рук, падал на стол. Она ругала себя за такое волнение, хлебнула напара мяты, вслух сказала, что она дырявый пестерь, из которого все вывали­вается. А между тем какой-то покой заполнял душу.