370 Козлов Время любить
Сергей Сергеевич Козлов








 КОЗЛОВ СЕРГЕЙ СЕРГЕЕВИЧ 





Время любить  





БЕДНЕЙШИЕ ЛЮДИ


Март влетел в город на хвосте февральского ветра и резко затормозил, отчего сугробы на клумбах быстро съежились и потемнели, с крыш по­текло, и мир зазвенел на все лады. Новое тысячелетие, новая весна, новая жизнь, новые магазины и новые русские... Добавилось света, цвета, суеты, громкой музыки и свежей мимозы. И внешне, в разрезе одного микрорайо­на, все было хорошо и благопристойно, если бы не три очень разных и одновременно очень похожих статичных фигуры на фоне быстрого лоска и упрямо развивающегося капитализма.

Это было их место. За спинами блистающая пуленепробиваемая вит­рина, под ногами выложенный цветной плиткой тротуар, рядом - вход в супермаркет, названный помпезно «Екатерининским», что подтвержда­лось только неуместным профилем императрицы над входом.

Трехэтажный стеклянно-бетонный куб, сияющий по ночам неоновы­ми знаками и буквами, менее всего можно было отнести к «веку просве­щения» и ампирной архитектуре эпохи Екатерины Великой. Он и в окру­жающем его мире торчал как ящик Пандоры среди типовых «хрущевок», монументальных строений сталинского модерна и случайно уберегшихся от сноса деревянных лачуг. Да и печальная троица у входа вряд ли впи­сывалась в глянцевую, визжащую покрышками иностранных машин современность.

У самого входа сидел в инвалидном кресле безногий парень лет трид­цати, на груди которого тускло ютились две медали. Был он нестрижен и небрит неподдающееся учету время, поэтому судить о выражении лица его было весьма трудно. Глаза же будто выцвели, не было в них ни глубины, ни цвета, разве что только блики серого да кровавые прожилки. И не было в его глазах ни ожидания, ни разочарования, ни тоски, ни горя, ни надеж­ды. Проще сказать, в них было ничто - бесконечная и бесцветная пустота, у которой нет ни прошлого, ни будущего, только притупленное, размытое алкоголем настоящее. Ног у него не было чуть выше колен, и на культях, одетых в спортивные штаны, покоилась жестяная банка для подаяний, в руках же он держал вечный, никогда не гаснущий окурок «Примы» и фляжку военного образца, из которой время от времени делал глоток-дру­гой. При этом он всегда оставался в той стадии опьянения, которая, собст­венно, не позволяет считать человека пьяным. Коляска инвалида была оборудована так, чтобы он мог легко дотянуться до полки, размещенной под сиденьем, куда складывал пустые бутылки (предварительно перелив их содержимое во флягу), а также различную снедь, которую покупали сердобольные прохожие и посетители магазина. Звали этого парня Олег, и вся округа знала его по имени, и вся округа знала, что ноги он потерял в Афганистане, и вся округа знала, что у него никого нет... Утром паца­ны из двора, в котором жил Олег, вывозили по дороге в школу коляску с инвалидом под витрины «Екатерининского», а вечером забирали домой. За это Олег покупал им пару-тройку бутылок пива. Парни же всякий раз заверяли, что катали бы его и просто так, но пиво все-таки пили, а после того курили термоядерные сигареты Олега. Они рассказывали ему свои новости за день, а он им не рассказывал ничего.

С другой стороны от входа стоял шестилетний Женька. В его глазах тоже не было надежды, но еще горел интерес ко всему, что происходит вокруг. На нем была смешная кроликовая ушанка и великоватое пальтиш­ко, которое принесла к магазину какая-то добрая тетя. Жил он неподалеку, в пятистенном деревянном доме с резными, но потрескавшимися от вре­мени и непогоды наличниками на окнах. У Женьки, в отличие от Олега, была мама, была младшая сестра, и когда-то был папка, который разбился на служебной машине. А еще был сосед дядя Веня, который каждый вечер приходил пьяный на их половину дома и звал маму к себе. Мама болела астмой и уже не могла мыть полы в большом институте, где она когда-то работала, а дядя Веня болел алкоголизмом и работать не хотел, зато каж­дый день обещал маме богатую жизнь. Мама отмалчивалась, а дядя Веня часто кричал: «Да выпей ты румаху, кашлю не будет!» Но мама только качала головой, а иногда тихо отвечала: «Шел бы ты, Веня, на свою поло­вину, дети здесь». Дядя Веня мог махнуть рукой и уйти, а мог и остаться, чтобы громко рассуждать о политике и сегодняшней жизни, хотя его ни­кто не слушал. Когда он все-таки уходил, мама горько вздыхала и говори­ла: «Некому ему по пьяной ряхе надавать, достал уже...» И Женька торо­пился вырасти, чтобы защитить маму.

Чуть поодаль стояла пенсионерка Зоя Ивановна. Одета она была так, как одевались в семидесятые годы: видавшее переразвитой социализм светло-синее демисезонное пальто и белый пуховый платок. Она не ста­ралась выглядеть беднее, чем есть, и поэтому перед каждым прохожим опускала взгляд и каждому вслед шептала «спаси Господи», вне зависи­мости - подали ей или нет. Зоя Ивановна стеснялась и никак не могла привыкнуть к тому, что она нищая...


* * *

На пенсию Зоя Ивановна ушла в 1989-м, как теперь говорят - в эпоху поздней перестройки. До этого она сорок лет преподавала в средней шко­ле русский язык и литературу. Провожали ее помпезно: в школьной сто­ловой затеяли шикарный банкет, подарили цветной телевизор и два ведра цветов. Обещали не забывать...

Но забыли. Забыли, потому что через два года вся страна впала в жут­кий летаргический сон, сопровождаемый мучительными судорогами, да так и расползлась по искусственным швам, которых раньше никто не заме­чал. Зоя Ивановна включала подаренный телевизор, смотрела по вечерам новости и плакала. Как-то хмурым осенним утром она собралась идти в магазин, но к удивлению своему обнаружила, что в кошельке грустно по­звякивают несколько медяшек. Пенсию не приносили уже второй месяц, а если бы и принесли, денег с трудом хватило бы заплатить за квартиру, купить лекарства и запас продуктов дней на пять-шесть. И не оказалось вокруг никого, кто мог бы посочувствовать этому страшному положению бывшей учительницы. Сын Андрей уже двадцать лет как лежал в далекой германской земле, где служил военным вертолетчиком. Там и погиб, раз­бившись вместе с винтокрылой машиной так, что прислали Зое Ивановне вместо цинкового гроба лишь медаль на подушечке и фотографию того места, под каким-то там «...бургом», где в редком лесочке осталась от по­следнего сыновнего поцелуя с землей глубокая воронка.

Зоя Ивановна сходила в школу в надежде вернуться на работу, потому как слышала, что молодежь бежит от скудных учительских зарплат. Новый директор, не успевший запятнать себя наличием партийного билета, ува­жил ее дифирамбами о славном педагогическом прошлом, но беспомощно развел руками - ставок нет: учителя, чтобы заработать, берут по две, а то и по три нагрузки. Оставалось уйти домой, лечь на диван и умереть. Но и смерть не шла. Вокруг умирали здоровые молодые люди - нелепо и скоропостижно, а соседки на дворовых лавочках вздохами и сплетнями прово­жали их в последний путь. «Ой, а Николка-то спился да угорел, тридцати ишо не было», «...не слышала? Андрея застрелили прямо у подъезда, а я думала он с бандитами заодно!», «Сашка на новой машине угробился, она двести верст в час ездила, так ить он гонял и гонял, догонялся теперя, и провожают его сплошь на таких машинах»... Сами бабульки умирали неторопливо и в строго отведенный Господом срок, что переваливал кому за семьдесят, а кому и за восемьдесят. «Та еще закалка», - мыслила Зоя Ивановна. С соседками и поделилась своим пенсионным горем. Девяно­стотрехлетняя Клавдия Петровна из второго подъезда посоветовала: «Ты, Зоя, ишшо молодая, иди ты к храму или к магазину, люди подадут. Валя- покойница, как мужа схоронила, сразу на паперть пошла, и молилась там, и при деньгах всегда была. Даже на хорошие похороны себе отложила, - потом шепотом, - поговаривают, и внуку в Краснодар переводы делала. Иди, Зоюшка, а на гордость плюнь. Нет нынче ни гордости, ни чести. Пре­зидент под паровоз обещал кинуться, а не кинулся, живет себе - улыбает­ся. Теперь, Зоя, токмо деньги верховодят».

От стыда и душевных мук Зоя Ивановна не отметила в памяти день, когда первый раз вышла к витрине нового магазина, и теперь не могла даже смутно представить лицо прохожего, который кинул ей первую мо­нетку, зато ясно помнила, что в тот же вечер позволила себе купить кефир, свежий батон и немного колбасы, а деньги еще и остались. Груду мелочи ей каждый вечер с удовольствием меняла кассирша этого же супермаркета на бумажную купюру, а то и несколько новых бумажек. Одного все эти годы боялась Зоя Ивановна, что узнает её кто-либо из бывших учеников. Прятала лицо в платок, глаза опускала. Наверное, они не раз проходили мимо, может, подавали, может, и не помалу, но тот же стыд не позволял им встретится взглядом со своей учительницей. Чтобы побороть свое смуще­ние и не получать денег просто так, Зоя Ивановна читала стихи. Негромко, но с выражением, как когда-то учила читать детей. Читала Пушкина, Лер­монтова, Есенина, Некрасова, Кольцова, Рубцова, Цветаеву, Ахматову, Пастернака... Иногда прохожие останавливались и заворожено слушали, некоторые же считали ее душевнобольной и, подав милостыню, поспеш­но уходили, многие, как водится, просто проходили мимо. Несколько раз седая учительница читала стихи по заказу, зато платили при этом «по-на­стоящему». То подвыпившей компании поэзии захочется, стоят - угады­вают, кто автор, то благородная мама заставит сына или дочку послушать, то самовлюбленный кавказец спросит: «А Шэкспыра можешь?». Почему ж не мочь? «Гамлета» или «Макбета»? «Давай про бить или не бить»! Пожа­луйста... Иногда в своей коляске «просыпался» Олег. «Зоя Ивановна, если не надоел, прочитай еще раз...» И она начинала: «Жди меня, и я вернусь». Олег, чтобы никто не видел слез, ронял голову на грудь, а минут через десять смотрел на мир все тем же пустым взглядом и, глотнув из фляги, замолкал до конца дня. Зоя Ивановна не раз звала его к себе, называла сы­ном, но он, глядя в бесконечное никуда, отвечал: «Да что вы, Зоя Иванов­на, думаете, мне помощи не предлагали? Я сам так хочу... Мне так проще». И расходились вечером каждый в своё печальное одиночество.


* * *

-  Мама, я не хочу, - канючил Женька, когда мать собирала его «на работу».

-  Сыночек, ты же кормилец наш...

-  Мама, на меня кричат, чтобы я в школу шел!

-  Рано еще, на будущий год пойдешь.

-  Ко мне там дядьки пристают!

-  А ты убегай, а как они уйдут - снова возвращайся. Да и Зоя Ивановна тебя обидеть не даст.

-  Не все верят, что я нищий, говорят, что ты меня специально нищим делаешь...

-  Бог им судья...

-  Мама, мне там холодно и грустно... А один дядя сказал, что у меня нет будущего... Мне обидно, мама...

Татьяна прижимала сына к груди и закрывала глаза, чтобы не разра­зиться рыданиями. Был бы жив Петр, этого никогда бы не произошло. И не хотелось разжимать веки, смотреть на этот страшный старый свет, потому что просвета в нем не было. Шесть раз в неделю ей приходилось стоять так на коленях, прижав Женькину головку к груди, целуя в макушку, перед тем как отправить его попрошайничать. В понедельник у них был выход­ной. Шесть раз в неделю в течение последних двух лет! И до сих пор жут­кое триединое чувство боли, унижения и безысходности не притупилось. Каждый раз душа на части разрывалась, а в голову будто каленым шилом ударяло - это ж я свою кровиночку... За что, Господи?! И уже не верилось ни в каких реальных и сказочных принцев, ни в какое избавление, ни в по­мощь государства, потому как мир вокруг повредился в чем-то главном. И не могла понять Татьяна, как же ей защитить своих детей от этого страшного мира, что сделать: или терпеть и молиться, или схватить кухонный нож и хоть одну свинорылую морду на «Мерседесе» прирезать в слепом гневе, потому как не верила Татьяна в честно заработанные миллионы. Да и никто не верил. Но потом накатывала ледяная волна: ведь и у этого буржуя могут детишки быть. Смотрела на Женьку и лопочущую Лизу и всех прощала. И молилась. Молилась об одном, чтобы не умереть и совсем детей сиротами не оставить. И ничего не ждала.


* * *

В то утро Рустам встал не с той ноги. Хмурый, злой, отлаялся бы на кого-нибудь, но в трехкомнатной квартире он был один. Даже девку ни­какую с вечера не позвал. Теперь оставалось отрываться на вещах, что он и делал: швырнул дистанционник от телевизора, пнул лежавший у дива­на сотовый, выпил соку, а стакан бросил в мусорное ведро... Он не лю­бил дни, когда нужно было собирать дань. Тем более не любил ходить в «Екатерининский», где лощеный и хитроглазый директор с каким-то едва скрываемым превосходством отдавал ему пачки денег. Того и жди, подля- ну какую-нибудь заварганит.

В бригаде Рустама уважали и боялись. Боялись его азиатской занос­чивости и неуступчивости. Он никому никогда не давал спуску. Обидное слово или косой взгляд, и он дыбился, хватал за грудки. Поэтому с ним не шутили. Не обиделся только тогда, когда назвали татарином. Ну что ж, татарин и есть. Так и звали его: либо Рустам, либо татарин.

Внутри себя Рустам знал, что он добрый. Просто дурацкая жизнь в волчьей стае заставляла быть злым или хотя бы выглядеть. Он и был в славянской бригаде, как Маугли: мы с тобой одной крови, только ты, брат, от своей стаи отбился.

Как же, отбился! Это ж не в Казани! Пришел из армии, а податься не­куда, только в охранники. Куда ж еще бедному (в буквальном смысле) спецназовцу. Но татарина с души воротило услужливо открывать кому- нибудь двери и отвечать за чужое хамство. Помыкался-помыкался, в одну дверь постучал, в другую, в институт не пролез (даже медали не помогли, деньги давай), а вот братва приняла быстро. Пара проверок, пара глупых драк - и ты почти свой. Дальше притирайся. Притерся... И все эти годы думал, куда его кривая вынесет: на кладбище под красивый памятник и «мерседесовские» фанфары, в подворотню, если здоровье откажет, или в тихий европейский дворик, на который откладывал деньги. Один раз хо­тел, было, уйти, но не смог. Привык к такой жизни, как к табаку. И знаю, что вредно, а бросить нет сил. Вот и пинал время от времени по утрам все, что под руку-ногу подвернется.

В «Екатерининский» шли на пару с Миколкой, бывшим боксером, тихим (до поры) и неразговорчивым парнем лет двадцати пяти. Бросили джип на стоянке и вошли через центральный вход: положено так, чтоб видели, встречали и ждали. Театр, а не бандитизм.

Охранники по рациям сообщили о прибытии баскаков директору, и в приемной их уже встречала длинноногая большеглазая секретарша. На Рустама она всегда смотрела, как на уродца из Кунсткамеры. Или, может, на варвара из диких доисторических племен? Но сегодня она почему-то улыбалась, прямо-таки сияла. Рустам на секунду остановился и объявил Миколке:

-  Не нравится мне это, братуха, чего она улыбается, будто бояться пе­рестала? - сказал так, как будто секретарши в приемной не было вовсе.

Миколка безразлично пожал плечами и рванул на себя дверь. Дирек­тор сиял и скалился как всегда, но вот за плечами его стояли два редко­стных мордоворота, явно чемпионы по бодибилдингу. Одинаковые дву­бортные пиджаки и яркие галстуки делали их окончательно похожими на близнецов-даунов.

-  Рад вас видеть! - ощерился директор.

-  Так уж и рад? - ухмыльнулся Рустам, внутри которого сжалась пру­жина.

-  Представьте себе... - осталось только допеть за него: «зелененький он был, но вот пришла лягушка...», директор деловито вздохнул и выставил на стол серебристый кейс. - Вынужден вам сообщить, что наша фирма прекращает с вашей все деловые отношения, так как у нас появились но­вые партнеры. Вот, - он кивнул в разные стороны на дутых мальчиков.

-  Будешь платить гориллам? - съязвил Рустам.

Гориллы невозмутимо достали из-под пиджаков два новеньких «Мака­рова» и направили на баскаков.

-  Вот видите, у них аргументы с собой. _Я_ при вас передаю этот кейс представителям нового партнера. Сразу же устранюсь от каких-либо про­блем в мой адрес, я здесь ни при чем. В нашем головном офисе в Москве так решили. Так что не обессудьте, - директор все-таки боялся.

-  Свободны, - пробаритонил один из качков.

Рустам и Миколка попятились за дверь, молча закрыли ее за собой и молча достали свои пистолеты. Секретарша тихо сползла под стол. Ми­колка снова рванул дверь на себя и сразу стал стрелять. Рустам тоже вы­сунул в проем руку. Гориллы даже не убирали оружие и начали стрелять едва ли не раньше Миколки. «А если бы это секретарша кофе принесла?» - удивился такой огневой предусмотрительности Рустам.

Миколка поймал пулю в грудь и завалился за дверь. Но он же успел ужалить в голову одного из громил. Рустам и второй подстрелили друг друга. Рустам получил пулю в правое подреберье. «Печень, минут двад­цать...» - подумал он. Почему-то не было боли. Списав отсутствие боле­вого синдрома на шок, Рустам рванулся к столу и схватил кейс. Уходя, пару раз выстрелил в директора, но тот залег за дубовым столом, а доста­вать его не было времени. Второй качок с простреленным правым плечом левой рукой тянулся к пистолету. Рустам прострелил ему второе плечо и ринулся в коридор.

Уже на первом этаже он почувствовал, что силы слишком быстро его покидают. Начала кружиться голова, а главное - ужасная опоясывающая боль заставила его согнуться пополам. Охранники с рациями шарахались от пистолета, но продолжали следовать за ним до самой улицы. На выходе он пару раз выстрелил в их сторону, отчего они попадали, как кегли в бо­улинге, и уже не решились следовать за ним на улицу. На крыльце Рустам осел и уже не смог подняться. Дополз до пуленепробиваемой витрины и выжался вдоль нее спиной, чтобы сесть.

Мир расплывчато качался перед глазами, и даже голые скелеты де­ревьев не могли его удержать. Стало до боли в сердце обидно умирать на крыльце блистающего супермаркета в эпоху всеобщего пресыщения да еще в самом начале весны... Представился вдруг почерневший суг­роб вместо могильного холма, и внешне удрученная братва, что выпьет на поминках немало водки, и после первых поминальных рюмок пойдет обычный базар, кто какую тачку купил, кто какую бабу поимел и куда нынче лучше вкладывать «трудовые сбережения»... Захотелось кого-ни­будь пристрелить. Того, кто во всем этом виноват. Из-за кого весь этот мир такой же, как сугроб: снаружи белый, а внутри сажа, окурки, плевки и собачье дерьмо. И пристрелил бы кого-нибудь... Жаль, не достал дирек­тора... Еще достанут... Злиться на горилл все равно что на заводных сол­датиков. Пальнуть бы от отчаяния в серое, загрустившее небо, да кто-то его слегка заслонял.

Перед ним стоял дрожавший от холода и страха мальчишка лет пяти. Он смотрел ему прямо в глаза и что-то шептал. Рустам едва разобрал.

- Подайте, дяденька, на хлебушек...

Рустам истерически захохотал и заплакал одновременно, потом сказал мальчугану:

-  Накрылся домик в Европе, накрылся тихий островок в Тихом океа­не... Сейчас меня Аллах или ваш Христос... А я, наверное, ничего в жизни доброго не сделал...

-  Бедный... Надо вызвать «скорую»... - за спиной мальчика появилась пожилая женщина, заботливо склонилась над Рустамом.

-  Уже вряд ли... - сказал с другой стороны мужской голос.

Говорят, перед смертью человек вспоминает всю свою жизнь. Руста­му же увиделся всего один день. Улыбчивый татарчонок-первоклассник идет за мороженым для всей семьи. Ему доверили целый рубль! Идет и даже поет! Осталось только повернуть за угол, и там ждет заветный лоток с пломбиром в вафельных стаканчиках. Папа Дамир получил зарплату... Из-за угла выворачивают трое подростков. Они будто специально ждали Рустама и потребовали деньги так, как будто это не отец пять минут на­зад, а они сами дали ему желтую купюру. Как ни бился, как ни выворачи­вался Рустам, как ни сжимал в кулаке заветный рубль, деньги отобрали. А сам он с разбитым носом, в рваной безрукавке вернулся домой. Дома он не плакал, потому что выревелся в подвале, где они с пацанами играли в войнушку. Отец молча дал ему еще один рубль. Больше Рустама никто и никогда побить не мог, но и денег ему никто просто так не давал.

Рустам вдруг понял, что у этого мальчугана детство в сто раз хуже, чем было когда-то у Рустама. Что у него вообще нет детства, и на мгно­вение он даже забыл, что умирает, потому что душе его стало больнее, чем простреленной печени. «И что проку от всей нашей крутизны», - горько подумал он, глядя в широко открытые Женькины глаза.

-  Вот, - Рустам пододвинул мальцу кейс, - бери на хлебушек. Бери и беги! Ну! Бери же!

Мальчонка испуганно попятился, не притронувшись к подарку.

-  Возьми, пожалуйста, я очень прошу... - уже прошептал Рустам, пы­таясь остаться в сознании из последних сил. - Ведь каким-нибудь гадам, уродам достанется... Типа меня... Возьми... А то сейчас торпеды выскочат, мне убивать их придется, а я не хочу... Уже не хочу... - но он для вящей убедительности еще смог перезарядить обойму. - Возьми же...

-  Бери, Женька, и беги, я прикрою, - снова услышал Рустам, и теперь уже смог увидеть инвалида на коляске. - Давай пистолет, я тоже повоюю. У меня уж лет десять руки чешутся.

Рустам улыбнулся и закрыл глаза. Он всегда боялся умереть с широко открытыми от ужаса и боли глазами. Ему было стыдно за свое достойное тело.

Зоя Ивановна тяжело вздохнула, по щеке ее покатилась слеза, она пе­ревела взгляд на малыша, который зачарованно смотрел на чемоданчик с неизвестным денежным содержанием.

-  Если б это было в кинофильме или в рассказе, благородные люди от­казались бы от таких денег, но мы совсем в другом измерении, - рассудила Зоя Ивановна.

Она все же сунула заторможенному от испуга и неожиданности Жень­ке в руки серебристый кейс, повернула его лицом к дому, и Женька, обняв его обеими руками, побежал, еще не понимая куда, зачем и от кого.

Мгновение спустя, после того как мальчик скрылся за углом, на крыль­цо вышел, опасливо озираясь, директор. Со всех сторон его окружали ох­ранники. Один из них торопливо подобрал пистолет, на что услышал за­мечание своего шефа:

-  Дурак! Отпечатки!

Потом директор подозрительно посмотрел на двух нищих:

-  У этого малого, - кивнул он на улыбающегося с того света Рустама, - был в руках кейс, который ему не принадлежал, который не принадлежал вам и даже мне... Где он?

-  Откуда нам знать? Может, его здесь напарник поджидал, - прищу­рился Олег.

-  Может или поджидал? - прищурился в ответ директор. - Мы ведь можем попросить вас сменить место работы...

-  Очень страшно, - хмыкнул Олег, - мы к старому гастроному пойдем, там хоть и нет скатов для инвалидной коляски, но зато человеческие лица чаще встречаются.

-  У вас могут быть большие неприятности...

Олег взглянул на него сначала с брезгливым пренебрежением, затем с искренним удивлением, а затем в ответ на нелепую, с его точки зрения, угрозу громко и раскатисто расхохотался. Так он не смеялся лет десять. До слез и колик. Пароксизм да и только. Зоя Ивановна, глядя на него, тоже стала улыбаться, одновременно вытирая слезы. Директору же вдруг по­казалось, что и мертвый Рустам улыбается его богатой, но глупой беспо­мощности. Перед ним стояли люди, которым нечего было терять. Они ни­чего не боялись, кроме завтрашнего дня, который мог стать для них таким же бесконечно беспросветным и нудным, как и сегодняшний, и мороза...

За углом заверещали милицейские сирены. Директор навстречу им многоэтажно выматерился, а Зоя Ивановна едва слышно покручинилась:

-  Бедные вы, бедные, в сущности, несчастные люди. Чем же вы живете?

-  Будто ты живешь, старая калоша! - зло огрызнулся директор.

-  А если б кто-нибудь так сказал твоей матери?


* * *

За углом Женька по наитию завернул чемоданчик в свое пальто и, об­няв сверток, как младенца, рванул к старым деревянным домам, где знал каждый закуток. Некоторое время ему чудился за спиной топот погони, и он еще с полчаса петлял среди проулков и сарайных застроек и лишь потом заявился домой, толкнув ногой незапертую дверь.

-  Ты чего-то рано, сынок, - повернулась от плиты мать, - ой, Господи, а чего разделся?.. - и замолчала, увидев выпавший на пол кейс.

-  Это премия, мама, - вспомнил Женька нужное слово.

-  Ты украл? - руки у Татьяны заметно задрожали.

-  Нет, нет, мама, мне дал дядя, он умер. У него была пуля в животе.

-  Надо отнести это обратно. - Татьяну уже трясло.

-  Чтобы всё досталось жирным и бандитам?! - Женька вдруг утвер­дился в своей маленькой правоте и решил ни за что не уступать матери. Зря, что ли, столько страху натерпелся.

За это убить могут...

-  За это можно не ходить попрошайничать! За это можно учиться! За это можно вылечить тебя и Лизу! За это можно дяде Олегу ноги пришить, а тете Зое отдыхать! Ты хотя бы посмотри, сколько там! Им ведь все равно мало будет! Им всегда мало! - сначала Женька кричал, а потом просто раз­рыдался, упав на пол. И страх, и озноб, и унижение, и неизвестно откуда пришедшие в голову взрослые слова - всё перемешалось в его слезах.

Они еще долго не могли успокоиться, но уже не кричали друг на друга, а только плакали, обнявшись. Первой унялась Татьяна и уже по-другому взглянула на страшный подарок.

Надо посмотреть, что там и сколько.

Приоткрыла его чуть-чуть и тут же захлопнула. Женьке на миг пока­залось, что она испугалась еще больше и снова начнет отказываться. На всякий случай он снова начал всхлипывать, но Татьяна вдруг сказала со­вершенно твердо и уверенно:

-  Я давно хотела уехать отсюда к маме, папина могила не отпускала да и не на что было. Давай-ка, сынок, быстро собираться, пока Лиза еще не проснулась. Фиг они нас найдут в сибирской глуши! У этих кровопийц не убудет... Скорей бы они все друг друга перестреляли.

- Эти перестреляют, другие будут, - совершенно по-взрослому рассу­дил Женька и вдруг спросил: - А на остров в Тихом океане поедем?

Почему нет?


* * *

У «Екатерининского» никто больше не видел нищих. Говорят, охрана их прогоняет. Но и у старого гастронома никто не появился. Только ба­бульки в соседнем дворе шептали друг другу на ухо, что Зоя Ивановна получила большие деньги от друзей сына, которые успели разбогатеть за эти годы, и уехала в Германию, на место его гибели. Не верила в это толь­ко одна старушка, Клавдия Петровна, до самой своей смерти не верила. Вечерами на тех же лавочках пацаны, отхлебывая пиво, слушали рассказы вернувшихся из Чечни сверстников и рассказывали им про афганца Оле­га, который хоть и без ног, но полюбила его красивая молодая женщина пусть и с двумя детьми, и он уехал с ней куда-то в глухую Сибирь, где еще можно жить. «Фигня, не бывает», - говорили одни. «Так ведь бедным для счастья много не надо», - говорили другие. А в газетах напечатали, что убили замечательного человека и бизнесмена - директора «Екатерининс­кого» супермаркета, кандидата в депутаты областной Думы... «Бедный он, бедный», - жалели старушки. В районе стали сносить старые деревянные дома, чтобы на их месте строить новые, блистающие рекламой и роскош­ными витринами магазины.

_Декабрь_2003_